Несколько слов о поэме Гоголя: Похождения Чичикова, или мертвые души, Аксаков Константин Сергеевич, Год: 1842
Время на прочтение: 14 минут(ы)
Константин Сергеевич Аксаков
Несколько слов о поэме Гоголя: Похождения Чичикова, или мертвые души
—————————————————————————-
Аксаков К. С., Аксаков И. С. Литературная критика / Сост., вступит,
статья и коммент. А. С. Курилова. — М.: Современник, 1981. (Б-ка ‘Любителям
российской словесности’).
—————————————————————————-
Мы нисколько не берем на себя важного труда отдать отчет в этом новом
великом произведении Гоголя, уже ставшего высоко предыдущими созданиями, мы
считаем нужным сказать несколько слов, чтобы указать на точку зрения, с
какой, нам кажется, надобно смотреть на его поэму.
Многим, если почти не всякому, должна показаться странною его поэма,
явление ее так важно, так глубоко и вместе так неожиданно, что она не может
быть доступною с первого раза. Эстетическое чувство давно уже не испытывало
такого рода впечатления, мир искусства давно не видал такого создания, — и
недоумение должно было быть у многих, если не у всех, первым, хотя и
минутным, ощущением: мы говорим о людях, более или менее одаренных чувством
изящного.
Так, глубоко значение, являющееся нам в ‘Мертвых душах’ Гоголя! Пред
нами возникает новый характер создания является оправдание целой сферы
поэзии, сферы, давно унижаемой, древний эпос восстает пред нами. Объяснимся.
Древний эпос, основанный на глубоком простом созерцании, обнимал собою
целый определенный мир во всей неразрывной связи его явлений, и в нем, при
этом созерцании все обхватывающем, столь зорком и все видящем,
представляются все образы природы и человека, заключенные в созерцаемом
мире, и, — соединенные чудно, глубоко и истинно, шумят волны, несется
корабль, враждуют и действуют люди, ни одно явление не выпадает и всякое
занимает свое место, на все устремлен художнический, ровный и спокойный,
бесстрастный взор, переносящий в область искусства всякий предмет с его
правами и, чудным творчеством, переносящий его туда, каждый, с полною тайною
его жизни: будь это человек великий, или море, или шум дождя, бьющего по
листьям. Всемирно-исторический интерес, великое событие, эпоха становится
содержанием эпоса, единство духа — та внутренняя связь, которая связует все
его явления. (Мы говорим здесь про этот элемент эпоса, про необходимый
объективный его характер, не входя подробно в разбор его, дальнейшему
развитию не противоречат слова наши.) Этот древний эпос, перенесенный из
Греции на Запад, мелел постепенно, созерцание изменялось и перешло в
описание и вместе в украшение, мало-помалу бледнели фальшивые краски, более
и более выдвигалось то, что и без помощи их, и само по себе имеет интерес —
голое событие, которое в таком виде (т<о> е<сть> как голое событие) или,
будучи историческим, должно быть отнесено к истории или, будучи частным,
сделаться анекдотом про себя. История укрыла наконец свои великие события от
недостойного уже взора, столько раз их оскорблявшего, людям самим стало
смешно, и они отошли от истории: название поэмы сделалось
укорительно-насмешливым именем. Все более и более выдвигалось происшествие,
уже мелкое и мелеющее с каждым шагом, и наконец сосредоточило на себе все
внимание, весь интерес устремился на происшествие, на анекдот, который
становился хитрее, замысловатее, занимал любопытство, заменившее
эстетическое наслаждение, так снизошел эпос до романов и, наконец, до
крайней степени своего унижения, до французской повести. Мы потеряли, мы
забыли эпическое наслаждение, наш интерес сделался интересом интриги,
завязки: чем кончится, как объяснится такая-то запутанность, что из этого
выйдет? Загадка, шарада стала наконец нашим интересом, содержанием эпической
сферы, повестей и романов, унизивших и унижающих, за исключением светлых
мест, древний эпический характер {Мы не вдаемся в подробности, не упоминаем
о произведениях, в которых есть достоинство и мелькают части или бледные
оттенки эпического созерцания, но это только отрывки: само же эпическое
созерцание с своей целостью, столь важным условием, ибо сама целость его
есть вместе ручательство за него, было потеряно и унижено, — романы и
повести имеют свое значение, свое место в истории искусства поэзии, но
пределы нашей статьи не позволяют нам распространиться об этом предмете и
объяснить их необходимое явление и вместе их смысл и степень их достоинства
в области поэзии, при ее историческом развитии.}.
И вдруг среди этого времени возникает древний эпос с своею глубиною и
простым величием — является поэма Гоголя. Тот же глубокопроникающий и
всевидящий эпический взор, тоже всеобъемлющее эпическое созерцание. Как
понятно, что мы, избалованные в нашем эстетическом чувстве в продолжении
веков, мы с недоумением, не понимая, смотрим сначала на это явление, мы
ищем: в чем же дело, перебираем листы, желая видеть анекдот, спешим
добраться до нити завязки, романа, увидеть уже знакомого незнакомца,
таинственную, часто понятную, загадку, думаем, нет ли здесь, в этом большом,
сочинении, какой-нибудь интриги помудреннее, — но на это на все молчит его
поэма, она представляет нам целую сферу жизни, целый мир, где опять, как у
Гомера, свободно шумят и блещут воды, всходит солнце, красуется вся природа
и живет человек, — мир, являющий нам глубокое целое, глубокое, внутри
лежащее содержание общей жизни, связующий единым духом все свои явления. Но
нам не того надо: нам нужно внешнего содержания, анекдота, шарады, — и
дичится давно избалованное эстетическое чувство, как ребенок, которого
сажают за дело. В поэме Гоголя является нам тот прежний, гомеровский эпос, в
ней возникает вновь, его важный характер, его достоинство и широкообъемлющий
размер. Мы знаем, как дико зазвучат во многих ушах имена Гомера и Гоголя,
поставленные рядом, но пусть принимают, как хотят, сказанное нами теперь
твердым голосом, впрочем, мы хотим предупредить здесь одно недоразумение:
только неблагонамеренные люди могут сказать, что мы ‘Мертвые души’ называем
‘Илиадой’, мы не то говорим: мы видим разницу в содержании поэм, в ‘Илиаде’
является Греция со своим миром, со своею эпохою и, следовательно, содержание
само уже кладет здесь разницу {Кто знает, впрочем, как раскроется содержание
‘Мертвых душ’.}, конечно, ‘Илиада’ именно, эпос, так исключительно некогда
обнявший все, не может повториться, но эпическое созерцание, это говорим мы
прямо, эпическое созерцание Гоголя — древнее, истинное, то же, какое и у
Гомера, и только у одного Гоголя видим мы это созерцание, только он обладает
им, только с Гоголем, у него, из-под его творческой руки восстает, наконец,
древний, истинный эпос, надолго оставлявший мир, — самобытный, полный вечно
свежей, спокойной жизни, без всякого излишества. Чудное, чудное явление! К
новому художественному наслаждению призывает оно нас, новое глубокое чувство
изящного современно будит оно в нас, и невольно открывается впереди
прекрасная даль.
Такое-то явление видим мы в поэме Гоголя ‘Мертвые души’. Вот точка
зрения, с которой должны мы смотреть на Гоголево произведение, как нам
кажется. Пред нами, в этом произведении, предстает, как мы уже сказали,
чистый истинный, древний эпос, чудным образом возникший в России, предстает
он пред нами, затемненными целым бесчисленным множеством романов и повестей,
давно отвыкшими от эпического наслаждения. Какие новые струны наслаждения
искусством разбудил в нас он! Разумеется, этот эпос, эпос древности,
являющийся в поэме Гоголя ‘Мертвые души’, есть в то же время явление в
высшей степени свободное и современное. Полнейшее объяснение, как, каким
образом мог он возникнуть именно у нас и что знаменует, какое значение имеет
его явление вообще и в целом мире искусства, это, разумеется, длинное
объяснение — до другого раза, а теперь прибавим несколько замечаний, которые
будут служить подтверждением нами сказанного.
Некоторым может показаться странным, что лица у Гоголя сменяются без
особенной причины: это им скучно, но основание упрека лежит опять в
избалованности эстетического чувства, у кого оно есть. Именно эпическое
созерцание допускает это спокойное появление одного лица за другим, без
внешней связи, тогда как один мир объемлет их, связуя их глубоко и
неразрывно единством внутренним мы понимаем, что интрига со всею путаницей
менее заставляет двигнуться всем внутренним силам человека, менее,
несравненно менее глубоко заставляет его, если только он может,
почувствовать, принять впечатление, интрига, анекдот занимают любопытство и
до такой степени унизили эпос в романах и повестях, что не нужно
эстетического чувства, чтоб понимать их, интересоваться ими: это может
всякий любопытный недурак, а охотнее человек принимается за то, что легче,
что не требует большого напряжения внутренних его сил. Какая же интрига
между тем, какая завязка в ‘Илиаде’? происшествие все в двух словах и
открыто, какая завязка, интрига в божием мире, полном жизни и единства? {Нам
скажут, может быть, что есть повести, в которых нет почтя содержания. Точно,
такие есть: зато в них одни описания, это только показывает, что они, при
отсутствии эпической силы, не имеют и анекдотического интереса.} В поэме
Гоголя явления идут одни за другими, спокойно сменяя друг друга, объемлемые
великим эпическим созерцанием, открывающим целый мир, стройно предстающий со
своим внутренним содержанием и единством, со своею тайною жизни. Одним
словом, как мы уже сказали и повторяем: древний, важный эпос является в
своем величавом течении.
И точно, созерцание Гоголя таково (не говоря вообще о его характере),
что предмет является у него, не теряя нисколько ни одного из прав своих,
является с тайною своей жизни, одному Гоголю доступною, его рука переносит в
мир искусства предмет, не измяв его нисколько, нет, свободно живет он там,
еще выше поставленный, не видать на нем следов его перенесшей руки, и
поэтому узнаешь ее. Всякая вещь, которая существует, уже по этому самому
имеет жизнь, интерес жизни, как бы мелка она ни была, но постижение этого
доступно только такому художнику, как Гоголь, и в самом деле: все, и муха,
надоедающая Чичикову, и собаки, и дождь, и лошади от заседателя до чубарого,
и даже бричка — все это, со всею своею тайною жизни, им постигнуто и
перенесено в мир искусства (разумеется, творчески, создано, а не описано,
боже сохрани, всякое описание скользит только по поверхности предмета), и
опять, только у Гомера можно найти такое творчество.
Интерес, разумеется, есть, но не интерес анекдота, занимающий в романах
и повестях, интерес эпоса, поэмы. Я думаю, ясно, какой это интерес после
того, что мы говорили о самом эпосе. Прочтя первую часть, чувствуешь
необходимость второй, чувствуешь живой интерес, но совсем не потому, чтобы
узнать, как разгадается такая-то загадка, как распутается такая-то интрига,
занимает не то, как разрешится такое-то? происшествие, но то, как разрешится
самый эпос, как явится и предстанет полное все создание, как разовьется мир,
пред нами являющийся, мир, носящий в себе глубокое содержание, тем более
что, по словам Гоголя, раздвинуться должна широкая повесть.
Какой смысл получает теперь, после всего, нами сказанного, название
поэмы, стоящее в заглавии книги! Да, это поэма, и это название вам
доказывает, что автор понимал, что производил, понимал всю великость и
важность своего дела.
Если сказать несколько слов о самом произведении, то первый вопрос,
который нам бы сделали, будет: какое содержание? Мы сказали, что здесь
нечего искать содержания романов и повестей, это поэма, и, разумеется, в ней
лежит содержание поэмы. Итак, нас могут спросить, что же в ней заключается,
что, какой мир объемлет собою поэма? Хотя это только первая часть, хотя это
еще начало реки, дальнейшее течение которой бог знает куда приведет нас и
какие явления представит, — но мы, по крайней мере, можем, имеем даже право
думать, что в этой поэме обхватывается широко Русь, и уж не тайна ли русской
жизни лежит заключенная в ней, не выговорится ли она здесь художественно? —
Не входя подробно в раскрытие первой части, в которой во всей, разумеется,
лежит одно содержание, мы можем указать, по крайней мере, на ее окончание,
так чудно, так естественно вытекающее. Чичиков едет в бричке, на тройке,
тройка понеслась шибко, и кто бы ни был Чичиков, хоть он и плутоватый
человек, и хоть многие и совершенно будут против него, но он был русский, он
любил скорую езду, — и здесь тотчас это общее народное чувство, возникнув,
связало его с целым народом, скрыло его, так сказать, здесь Чичиков, тоже
русский, исчезает, поглощается, сливаясь с народом в этом общем всему ему
чувстве. Пыль от дороги поднялась и скрыла его, не видать, кто скачет, —
видна одна несущаяся тройка. И когда здесь, в конце первой части, коснулся
Гоголь общего субстанциального чувства русского, то вся сущность
(субстанция) русского народа, тронутая им, поднялась колоссально, сохраняя
свою связь с образом, ее возбудившим. Здесь проникает наружу и видится Русь,
лежащая, думаем мы, тайным содержанием всей его поэмы. И какие эти строки,
что дышит в них! и как, несмотря на мелочность предыдущих лиц и отношений на
Руси, — как могущественно выразилось то, что лежит в глубине, то сильное,
субстанциальное, вечное, не исключаемое нисколько предыдущим. Это дивное
окончание, повершающее первую часть, так глубоко связанное со всем
предыдущим и которое многим покажется противоречием, — каким чудным звуком
наполняет оно грудь, как глубоко возбуждаются все силы жизни, которую
чувствуешь в себе разлитою вдохновенно по всему существу.
Указывать ли на места? Но без полного созерцания это значит вырывать
их. Все, от начала до конца, — полно одной неослабной, неустающей, живой
жизни, той жизни, которою живет предмет, перенесенный весь и свободно без
малейшей утраты в область искусства, и потому медленно надо читать Гоголя,
содержание предлагается в каждом слове, каждая глава много, много наполнит
человека, и изящное его чувство много, много насладится, нечего бояться
потерять из виду внешнюю связь происшествия: здесь нечего сшивать в памяти,
как бы ниткою, обстоятельства, как мы делаем это во многих повестях и
романах, где часто разыгрываем роль судей, посланных на следствие, но здесь
не то, здесь нечего бояться за память, нечего бояться потерять единство: оно
не внешнее, оно всегда тут, связует не наружно, но внутренне все предметы
между собою, все оживлено одним духом, глубоко лежащим внутри и являющимся в
гармоническом разнообразии, как в божием мире. Мы не можем не сказать, что
есть места, наиболее открывающие сущность вещи и дух самого автора, кто
читал их, верно, помнит эти вдохновенные, торжественные места, мы же не
хотели и не станем входить в подробности, ограничивая статью нашу только
несколькими словами, общим взглядом и отдельными замечаниями {Такие тесные
пределы не позволяют нам сказать о многом, развить многое и дать заранее
полные объяснения на недоумения и вопросы, могущие возникнуть при чтении
нашей статьи. Но надеемся, что они разрешатся сами собою.}.
Вероятно, некоторые станут нападать на слог, но, тут будет совершенная
ошибка, слог Гоголя не образцовый, и слава Богу, это был бы недостаток. Нет,
слог у Гоголя составляет часть его создания, он подлежит тому же акту
творчества, той же образующей руке, которая вместе дает и ему формы, и
самому произведению, и потому слога нельзя у него отделить от его создания,
и он в высшей степени хорош (мы не говорим о частностях и безделицах). Это
наша вина, если мы не вдруг его постигаем, если можно не вдруг понять
красоту произведения, то также не вдруг понять и слог и оборот, вполне
выражающий, что надо, пора перестать смотреть на слог, как на какое-то
платье, сшитое известным и общим для всех образом, в которое всякий должен
точно рядить свои мысли, напротив, слог не красная, не шитая вещь, не
платье, он жив, в нем играет жизнь языка его, и не заученные формулы и
приемы, а только дух сливает его с мыслью, тем более слог языка русского,
имеющего в себе неиссякаемые источники сил, бездну едва уловимых оттенков и
совершенно свободный, но не произвольный, синтаксис. Надобно только постичь
дух и законы языка, и Гоголь постиг это своим творческим гением.
В ‘Мертвых душах’ мы находим одну особенность, о которой мы не можем
умолчать, которая невольно выдается и невольно приводит нам на мысль
‘Илиаду’. Это тогда, когда встречаются сравнения, сравнивая, Гоголь
совершенно предается предмету, с которым сравнивает, оставляя на время тот,
который навел его на сравнение, он говорит, пока не исчерпает весь предмет,
приведенный ему в голову. Всякий, кто читал ‘Илиаду’, верно, вспомнит
Гомера, читая сравнения Гоголя, вспомнит, как Гомер, тоже оставляя
сравниваемый предмет, предается тому, с которым сравнивает, и это нас всегда
невольно останавливало даже и у Гомера: потому, что мы далеко отодвинуты от
полного эпического созерцания, но этот характер сравнения необходим при
всеобъемлющем эпическом взгляде, у поэта-эпика не может быть намеков, он не
может просто указать на предмет и yдoвoльcтвoвaтьcя, нет, взор его видит его
вполне, со всею его жизнью, в которой находит сродство с жизнию
повествуемого предмета, и взгляд его объемлет его вполне, и он вполне,
независимо, самобытно, не утрачивая сколько-нибудь своей жизни, потому что
он взят как сравнение, предстает перед читателем. Если мы останавливаемся
при таких местах и смущаемся, то ошибаемся мы, не просветлело еще наше
эстетическое чувство, не вполне раскрылось оно, чтобы обнять создание.
Общий характер лиц Гоголя тот, что ни одно из них не имеет ни тени