Великая и в добре и в зле, и в гневе и в милости, ‘Семирамида севера’, как называли иностранцы императрицу Екатерину И, окончила свой земной путь. Ее царственные останки еще не были преданы земле, повсюду, казалось, еще витал великий дух покойной, а из дворца уже неслись веяния больших перемен. Все, что еще недавно гордо выступало, купаясь в лучах царственного благоволения покойной, теперь спешило отойти в тень, пригнуться, съежиться. А другие, наоборот, торопились выползти из тени, в которую они были отодвинуты прошлым царствованием, и уповали на милости нового императора. Ведь всякая смена правителя всегда сопровождается крушением одних надежд и пышным расцветом других. Что же было и говорить-то о данном случае, когда всем была известна глухая вражда покойной матери к воцарившемуся сыну, когда всем было известно, насколько ярым противником внутренней и внешней политики императрицы был Павел Петрович?
А тот, на ком сосредоточивались надежды и опасения царедворцев, менее всего думал о каких-либо счетах с прошлым. Да, ликвидировать это прошлое необходимо, в нем было слишком много темных страниц и кровавых пятен. Но это потом, через некоторое время. А сначала надо было отдохнуть от всех треволнений, обид, оскорбительных утеснений, перенесенных при жизни матери, надо было спокойно обсудить все, что предстояло сделать в ближайшем будущем. И, приказав поскорее переустроить императорские апартаменты Зимнего дворца сообразно изящной простоте, присущей его вкусам, Павел Петрович с наслаждением проводил первые дни в кругу своей семьи, оставляя это мирное житие только для необходимых приемов и некоторых дел, за которые надо было приниматься теперь же.
Одним из таких дел был указ о престолонаследии. Император лично ездил в сенат, чтобы поторопить и ускорить издание этого указа, объявлявшего наследником цесаревича Александра. Ведь сам Павел Петрович достаточно натерпелся при жизни матери от неопределенности положения, потому что Екатерина II вечно высказывала намерение обойти сына и передать корону своему внуку. Павел Петрович знал, что, помимо незаслуженных обид, такое положение вещей создает вечную угрозу порядку внутри страны, и хотел начать свое царствование с закономерной ясности во всем. Вообще ему хотелось согреть и осветить все вокруг себя, и это желание так ярко сверкало во взорах молодого царя, что совершенно преображало его внешность.
Да, теперь и следа не осталось от сутулого, некрасивого, желтолицего, сумрачного великого князя. Павел Петрович словно вырос, его движения вместо судорожной порывистости приобрели величественную сдержанность, взгляд чаровал умом, проницательностью, благородством мысли. Впервые во всю жизнь ему по вступлении на трон пришлось говорить открыто и прямо с людьми самых различных званий и положений, и его обращение положительно очаровало всех. Здесь были простота без фамильярности, величие без надменности. И все уходили обласканными, умиленными, полными надежд на новую, блестящую эру для страны.
С непривычки все эти приемы сильно утомили государя, и он, как мы уже упоминали, с радостью отдался отдыху среди своих близких. Но этот отдых был недолгим. Дела не ждали, многое, по мнению государя, нуждалось в реорганизации, переустройстве, несчастная война, результат зубовской авантюры [автор говорит о персидской кампании Валериана Зубова], еще не была ликвидирована, во Франции свирепствовала революционная резня, и кровь Людовика XVI и Марии-Антуанетты еще не была отмщена. А кроме всего этого надлежало еще исполнить давнишнюю просьбу Марии Федоровны и озаботиться судьбой пленного польского генерала Косцюшко [Косцюшко был вождем польского восстания 1794 г. и в сражении при Малевичах был ранен и взят в плен Ферзеном], с которым, по мнению государыни и государя, при покойной императрице обращались незаслуженно сурово.
Ведь Косцюшко был только патриотом, разве же это преступление? Разумеется, политическая необходимость требовала подавления независимости Польши, и волей-неволей приходилось принимать все меры для умиротворения присоединенной страны. Но это не давало основания трактовать героя, храбреца, самоотверженного сына своей родины как преступника!
Павел Петрович и сам хорошо сознавал это, а потому охотно пошел навстречу новой просьбе супруги поспешить с улучшением участи пленного. Доклад о прибытии во дворец генерала, вызванного по приказанию императора, застал Павла Петровича как раз над разработкой сложного проекта финансирования войны с французской революцией. Если бы прервать теперь работу, то потом пришлось бы начинать ее сначала. Но, как ни мало времени было у государя, он даже и не подумал заставить Косцюшко подождать хоть полчаса. Если бы Косцюшко был послом, иностранным принцем, вообще важной персоной — тогда другое дело, но польский генерал был несчастен, унижен, и рыцарская душа Павла Петровича не могла допустить и мысли о малейшем промедлении.
Приказав ввести генерала в свой кабинет, государь вышел из рабочей комнаты и направился к императрице.
— Ну, Маша, — ласково сказал он ей, — пойдем теперь к твоему Косцюшко. Ты достаточно похлопотала за него, и тебе надлежит теперь быть свидетельницей, обойдусь ли я с ним согласно твоим желаниям.
Мария Федоровна с улыбкой взяла супруга под руку, и они весело пошли по направлению к кабинету.
II
Генерала Косцюшко ввели в кабинет в тот же самый момент, когда туда с другой стороны входил государь с государыней. Царственная чета с выражением глубочайшего интереса окинула взором польского генерала, который, несмотря на свой вид, красноречиво говоривший о крайне бедственном положении пленника, держался совершенно бесстрашно, гордо и с полным достоинством. Он был мал ростом и худ до ужаса. Головы и лица почти не было видно из-за перевязок, которыми были прикрыты его раны. Только глаза горели неугасимой энергией и юношеским блеском.
Государь быстрыми шагами подошел к нему и с ласковой сердечностью протянул пленнику руку. Косцюшко, видимо, не ожидавший такого приема, пробормотал поздравление с вступлением на престол, высказав надежду, что новое царствование ознаменует собой новую эру для всех стран, ‘из которых, — уже совсем твердо добавил он, — я не исключаю и своей несчастной родины!’.
Государь выслушал это приветствие с величайшим участием и ответил:
— Дорогой генерал, я непременно хотел повидать вас, так как нам придется расстаться. Ваше пребывание в Петербурге протекало при таких обстоятельствах, которые я считаю равно оскорбительными и для вас, да и для меня самого. Я никоим образом не могу разделять те соображения, которые понуждали в прошлом к подобному обращению с вами. Но эти соображения разделяла покойная императрица, тогда как я во всех отношениях порываю с прошлой политикой, а потому не могу согласиться и с упомянутыми мотивами. Поэтому я и говорю вам то, что приказывает мне мой царственный долг: Косцюшко освобожден!
Польский генерал вздрогнул, и вся его тощая фигурка отразила величайший испуг. Он хотел что-то сказать, но не мог от волнения выговорить ни слова. Только его большие, блестящие глаза стали еще больше и еще ярче засверкали.
Государыня, до сего времени не проронившая ни слова, теперь в свою очередь подошла к Косцюшко и с очаровательной улыбкой сказала:
— Ваше превосходительство, я никогда не могла постигнуть, почему вас до сих пор держали в качестве государственного преступника, и потому крайне рада решению его величества. Разве можно считать преступником того, кто до последней капли сил боролся за свободу своего отечества? Нет, только великие души способны на подвиг, и наш государь признал это, воскликнув: ‘Отныне Косцюшко — свободный человек!’ Примите мое сердечное поздравление, генерал!
— Я — свободный человек? — воскликнул Косцюшко с потрясающей скорбью. — О, это слово кажется неподходящим для того, кто, как я, полон решимости служить моей несчастной родине до последней капли крови. Могу ли я быть свободным, раз не свободна моя родина, раз не свободны ее лучшие сыны? Ведь моя участь была еще сносной в сравнении с участью других… Болезнь и тяжелые раны спасли меня от заключения в крепости, где томится мой благородный друг, Игнатий Потоцкий.
— Граф Потоцкий уже освобожден в данный момент, — перебил его государь, который отступил назад, видимо, отыскивая что-то в шкафу кабинета.
Предмет, который он искал, лежал на самом видном месте, и потому-то государь не сразу нашел его. Это была шпага Косцюшко, отобранная у него при пленении и тщательно хранившаяся в качестве трофея покойной императрицей. Павел Петрович, отдавая распоряжение о вызове Косцюшко, в то же время приказал отыскать эту шпагу и положить ее в кабинете. Найдя ее наконец, он взял шпагу с выражением величайшего уважения и, снова подойдя к польскому генералу, улыбаясь, спросил:
— Не желаете ли получить обратно из моих рук свою шпагу, дорогой генерал? Покойная императрица спрятала ее в надежное место, потому что не хотела, чтобы столь губительное в ваших руках оружие вновь обратилось против России. Но я не считаю себя вправе лишать доблестного воина его оружия. Возьмите свою шпагу, генерал, и, если хотите, возвращайтесь на родину. Я не ставлю вам никаких условий и высказываю только пожелание, чтобы эта шпага никогда не обращалась против нас!
Косцюшко отступил назад на шаг и протянул вперед руку, как бы умоляя и защищаясь.
— Ваше величество, — сказал он, — вы хотите окончательно подавить меня великодушием и милостью. О, я чувствую себя очень польщенным и превознесенным выше меры… Но к чему мне? Ведь моя личность не может быть возвышена или унижена сама по себе, для этого она слишком тесно связана с Польшей. Но Польши нет более — к чему же мне шпага? Нет, ваше величество, оставьте эту шпагу у себя. Зато разрешением уехать из Петербурга я воспользуюсь с восторгом. Я могу уехать куда угодно, потому что Польши фактически не существует…
Император Павел с уважением смотрел на доблестного патриота, а затем сказал:
— Ее величеству и мне очень хотелось бы вознаградить вас за перенесенное по вине русского правительства. Поэтому я хочу сделать вам два предложения. Вот в этом пакете, — государь достал из ящика письменного стола какой-то конверт, — дарственная на полторы тысячи русских крестьян. Я был бы очень рад, если бы вы приняли от меня этот подарок, так как в этом случае генерал Косцюшко остался бы у меня в России. Раз Польша погребена в недрах России, хотя я и должен признаться, что сам я никогда не желал этого, ну, так вот, раз это случилось, то генерал Косцюшко отлично может остаться в России в качестве доказательства того, что Россия не питает ни малейших дурных намерений против подвластных ей поляков. И если вы примете мое предложение, то обещаю вам, что вскоре генерал Косцюшко станет одним из богатейших помещиков России.
Косцюшко побледнел, заволновался и с большим трудом ответил:
— Польша несчастна, и я не хочу быть никем иным, как только несчастным поляком, в качестве какового я и отправлюсь в Америку через Париж и Лондон. Единственно, что в настоящем положении я могу принять от вашего величества, о чем буду смиренно умолять, — это чтобы меня снабдили небольшой суммой, необходимой для поездки. Разумеется, я прошу эти деньги только взаймы и буду счастлив, если мне будет разрешено перевести их из Лондона, где хранится все мое состояние.
— Прежде чем обращаться с этой просьбой, вам следовало бы подождать, пока я договорю до конца, генерал! — ответил государь, тон которого стал внезапно холодным и суровым. — Ведь я начал с того, что собираюсь сделать вам два предложения. Я заранее считался с тем, что вы можете не пожелать жить в России в качестве лояльного и верного подданного, поэтому, чтобы хоть отчасти вознаградить вас за перенесенное и дать возможность устроить жизнь получше, я собирался предложить вам сумму денег, равноценную полуторам тысячам крестьян. Это не подарок, не подачка, а долг. Разумеется, деньги не могут возместить перенесенные страдания, но это единственная возможность для меня хоть как-нибудь загладить оказанную вам несправедливость. И только в качестве возвращаемого долга я прошу вас принять вот это!
С этими словами государь достал из ящика запечатанный сверток, в котором находилось несколько тысяч червонцев. При этом его лицо опять несколько просветлело: первая минута раздражения на упрямство генерала сменилась сознанием, что иначе не мог поступить такой рыцарь и герой.
А на лице Косцюшко боролись разнородные ощущения. Он, с одной стороны, чувствовал себя тронутым великодушием и благородством государя, который так открыто, так смело сознавался в ошибке правительства, не считая нужным прикрываться фразами. Но, с другой стороны, этот самый великодушный государь в данный момент олицетворял собою угнетательницу Россию, тогда как сам он, Косцюшко, оставался представителем плененной, но не смиренной, не задаренной милостями Польши. И таким должен был он оставаться и впредь!
— Я с сердечной благодарностью приму эти деньги, — не без волнения сказал он, — но не могу отступиться от уже высказанной ранее просьбы: разрешите мне, ваше величество, вернуть эти деньги обратно из Лондона!
— Можете делать с этими деньгами, что хотите, — холодно ответил государь. — Но не скрою от вас, что отправка такой значительной суммы денег из Лондона может причинить мне большую досаду. Дело в том, что, вступив на престол, я первым делом прекратил получение субсидий от Англии… Пожалуй, будут говорить, что эта субсидия стала только тайной, а это было бы мне очень неприятно. Я считаю унизительным для достоинства России быть на содержании у чужеземного правительства и преследовать не свои цели, а цели и интересы какого-нибудь Питта. Вообще я — большой враг всяких денежных дел между нациями, как и между людьми чести, между которыми не должно быть денежных счетов по пустякам.
— Я понимаю и смиренно принимаю в свой огород камень, брошенный мне вашим величеством последней фразой, — с горечью сказал Косцюшко. — Конечно, лучше всего было бы мне не брать этих денег, но без них я не могу обойтись, как не могу и удержать их у себя. Если вашему величеству неудобно, чтобы эта сумма была переведена из Лондона, тогда я устрою это из Парижа. Но иначе я не могу поступить! Только в одном случае я мог бы принять столь милостиво пожалованные мне деньги, а именно в том, если бы они представляли собою свободу и независимость Польши. О, в таком случае я не только не вернул бы царского подарка, но так глубоко спрятал бы его у сердца, что подарок нельзя было бы вырвать у меня, не вырвав и сердца, Но это пустая утопия… Независимость Польши! Да существует ли такая монета, которой точно и бесспорно могла бы быть выплачена свобода моей родины?
— Не будем портить последние минуты своего свидания, милый генерал, — возразил Павел Петрович. — Свобода Польши в данный момент представляет собою пустой риторический оборот, лишенный конкретного содержания. Пусть в прошлом была допущена ошибка, но для настоящего эта ошибка стала уже исторической необходимостью, даже правом. Такой монеты, про которую говорите вы, генерал, не существует и не может существовать. Россия должна с холодным, незыблемым спокойствием настаивать на своем праве. Ну, а противопоставлять право национальной свободе — это печальная почва для возможности компенсаций. Мне было бесконечно жаль, что такой храбрый, благородный человек, как вы, должен был принять участие в войне между национальной честью и исторической необходимостью. Результатом этого было тюремное заключение героя Косцюшко… Какая печальная картина! Но что делать, что делать… Только, милый генерал, не обижайте меня и не возвращайте мне этих денег! Помимо того что мне лично был бы неприятен самый факт, пересылка из Парижа крупной суммы денег может повредить мне политически. Вам известно, что по решению покойной императрицы Россия должна была совместно с Австрией выступить против негодяев санкюлотов, осмелившихся поднять руку на своего короля. Я всецело разделяю взгляд матери, но нахожу выполнение плана преждевременным, так как Россия еще не готова для серьезной войны. Поэтому я отложил пока это дело. Так вот, клеветники России начнут связывать получение этой суммы денег с медлительностью России, будут уверять, что русский государь подкуплен санкюлотами! Нет, милый генерал, я надеюсь, что такой неприятности вы мне не доставите! Сказав это, император милостиво кивнул генералу и, взяв супругу под руку, быстро вышел из кабинета.
III
— Ну вот, — сказал однажды утром император Павел своей царственной супруге, — иностранные памфлетисты могут считать себя удовлетворенными: есть на чем проявить свое остроумие! Будут говорить, что новый государь занимается игрой в солдатики, и, не будучи в состоянии произвести серьезную реформу, забавляется переменой цвета кокард!
— А между тем, — сказала Мария Федоровна, — в войсках эта реформа была встречена с шумным восторгом. Значит, это не забава, а насущная потребность, хотя, сознаться, я и не постигаю, какое значение может иметь цвет кокарды!
— Но ведь это так просто! — воскликнул Павел Петрович. — Подумай сама: прежние кокарды, будучи белого цвета, являлись отличным прицелом для неприятельских стрелков, тогда как нынешние, черные с желтым, сливаются с фуражкой. Русские солдаты годятся на что-нибудь лучшее, чем служить мишенью врагам, и это я скоро докажу. Пусть себе иностранные собаки лают, сколько им заблагорассудится — меня это не остановит в стремлении к намеченным реформам. Между прочим, в данный момент мне предстоит одно дело, которому я придаю большое нравственное значение. Я хочу доказать всему народу, что у нынешнего государя все-таки был отец, о чем в прошлое царствование усиленно замалчивалось. Пусть в прошлом творились ужасные вещи, пусть прошлое полно крови и преступлений — я живу для будущего! Пусть, как говорят, мой отец при своей несчастной жизни отказывался от меня [Петр III зачастую спрашивал Екатерину Алексеевну: ‘Как здоровье вашего сына?’ Он никогда не говорил ‘нашего’. См. также примечания к роману ‘Любовь и политика’], теперь сын признает отца! Пусть моя мать ненавидела своего супруга — сын похоронит их в одной могиле, дабы они примирились хотя бы после смерти. И в этой общей могиле пусть останется похороненной навсегда история мрачного прошлого нашей семьи!
Павел Петрович замолчал и взволнованно забегал по комнате, сильно жестикулируя. Судя по страстной мимике его лица, он внутренне продолжал вспоминать, страдать и негодовать.
Мария Федоровна с тревогой смотрела на супруга. Ей казалось непривычным и жутким, что так открыто и просто говорят о Петре III — ведь еще несколько месяцев тому назад подобный разговор был бы принят почти за государственное преступление.
‘Новое время — новые песни!’ — подумала она.
Несколько успокоившись, император продолжал:
— Я собирался теперь же побывать в Александро-Невской лавре, но мне было бы гораздо приятнее, если бы туда явилась рука об руку со мной моя жена и императрица. Ведь в лавре лежит прах моего несчастного отца, императора Петра Третьего. Еще вчера вечером я приказал служить заупокойные обедни за Петра и Екатерину вместе. Всякий, кто прочел мой указ, получит такое впечатление, будто оба царственных супруга испустили свой дух одновременно, в один и тот же момент. Да и я сам не могу чувствовать иначе. Раз я вступил на трон только теперь, то мой отец, последний из царствовавших до меня государей, мог скончаться тоже только теперь. Царствование моей матушки было узурпацией, и я, как почтительный сын, хочу изгладить всякие следы ее преступления против наследственных прав. В глазах всей России царствования Екатерины II как бы совсем не было, и мы похороним ее в качестве нежно любящей супруги русского царя, забывая жестокую государыню и несправедливую мать! Ну, что же скажете вы на это, ваше величество? Согласны ли вы отправиться со мной в лавру?
— Я очень рада, — ответила Мария Федоровна, — что вы желаете исполнить этот свой долг совместно со мной. Ведь и во всем, мне кажется, мы должны действовать совместно: пусть императорские супруги покажут пример всем своим подданным, как должны жить муж и жена!
— Ты права, Маша! — воскликнул государь, обнимая и сердечно целуя императрицу.
В этот момент явился Кутайсов и доложил государю, что все приказания его величества исполнены. Павел Петрович подал руку супруге и повел ее вниз, приказав Кутайсову сопровождать их в поездке: с момента вступления на престол император ни минуты не мог обойтись без преданного ему Ивана Павловича.
Лошади быстро домчали царственную чету до лавры, где государя уже ожидал митрополит Гавриил во главе духовенства. Митрополит обратился к императору с приветственной речью. Павел Петрович выслушал ее рассеянно, хмуро и нетерпеливо, а затем, не отвечая ничего митрополиту, обратился к старому лаврскому архимандриту и потребовал, чтобы его провели к гробнице императора Петра III.
— Я знаю, — сказал он, — что останки моего отца, не почтенные до сих пор царскими похоронами, все еще пребывают в забвении где-то около ризницы. Это величайшая святыня и сокровище вашего монастыря, но мне придется лишить вас ее. Останки императора принадлежат государству, и государство в моем лице явилось требовать принадлежащего ему.
Митрополит не пожелал уступить архимандриту честь быть проводником государя и сам повел его к старой гробнице, не украшенной ни гербом, ни скульптурой. Там лежали останки несчастного Петра III.
Павел Петрович остановился около гробницы и стал тихо шептать слова молитвы. Духовенство замерло в молчаливом, удивленном ожидании. Наконец государь что-то тихо приказал митрополиту, тот передал приказ нескольким монахам, и вскоре гробницу вскрыли, чтобы достать оттуда и поставить пред государем простой деревянный гроб.
По приказанию Павла Петровича гроб вскрыли, там оказались потемневший от времени скелет и небольшая кучка истлевшего тряпья. Среди последнего государь заметил уцелевшую каким-то чудом перчатку. Он нагнулся, схватил эту перчатку, прижал ее к своим губам, и из его глаз брызнул поток горячих слез.
Успокоившись, государь заговорил:
— Ваше преосвященство! Распорядитесь, чтобы гроб с останками моего родителя перенесли в лаврский собор и там поставили на возвышении. Я решил снова предать земле эти останки и отдать им те почести, которых они были лишены до сих пор. Прах моего отца будет похоронен вместе с телом покойной императрицы, в соборе Святых Петра и Павла, рядом с останками прочих славных предков нашего дома. Я уже выработал и утвердил церемониал перенесения останков в собор. Вашему преосвященству остается только распорядиться относительно клира и… А! — перебил он сам себя, прислушиваясь и оглядываясь. — Я слышу шаги… Ну да, конечно, это мой милый барон Унгерн-Штернберг.
Барон Унгерн-Штернберг был человеком очень преклонных лет. От всей его фигуры веяло глубоким достоинством, изяществом и тонким, еще юношески-свежим умом. Подойдя к государю, барон с благоговением поклонился ему и сказал:
— Позвольте мне, ваше величество, выразить…
— Нет, нет, милый генерал! — с обворожительной улыбкой перебил его Павел Петрович. — Не благодарите меня! Назначая вас генерал-аншефом, я исполнил только то, что должен был сделать, и поверьте, что, не будь у меня до сих пор связаны руки, вам уже давно была бы оказана эта справедливость. В последние годы вы жили в Петербурге в качестве отказавшегося от света философа, просвещающего своею мудростью только тесный кружок близких и друзей. Но вы принадлежали к лучшим офицерам моего отца и даже больше: вы были возле него в момент постигшей его катастрофы. О, вы не могли прийти ему на помощь, но разве вся ваша жизнь не говорит за то, что вы с радостью положили бы жизнь, если бы могли спасти его? Как же мне было по вступлении на трон не показать вам и всем, что я — сын своего отца? Но это еще не все. Я попросил вас явиться сюда, в монастырь, и вы, вероятно, уже слышали, что я решил сделать для почтения памяти отца?
— О да, ваше величество, — ответил старик, — я узнал об этом с величайшим изумлением!
— Как с величайшим изумлением? — воскликнул император, — Да разве это не было моей прямой обязанностью?
Вместо ответа старик только улыбнулся красивой, мягкой и грустной улыбкой, и на его умном лице сам собой отразился ответ на слова государя.
— Ну да, я знаю, — ласково сказал последний, — вы считаете, что мир слишком испорчен… Ну, а все-таки сыну должно принести счастье, если он начинает царствование с отдания отцу заслуженных почестей!
Широким жестом Павел Петрович указал на гроб Петра III, поднимаемый несколькими монахами для перенесения в лаврский собор. Унгерн-Штернберг вздрогнул, побледнел, сделал два шага вперед, и вдруг из его глаз хлынули слезы.
Государь подошел к старику и, достав из кармана заранее приготовленный орден Святого Александра Невского, произнес:
— Вот сим я посвящаю тебя той службе, которой тебе придется отдать сегодняшние день и ночь. Я назначаю тебя стоять на почетном карауле при гробе, пока мы не придем за ним, чтобы похоронить его в усыпальнице царей. И мундир, в котором ты явился, как нельзя более подходит для этого! Ты счастливее меня: у меня-то нет ничего, напоминающего мне отца! Вот что, голубчик: если у тебя имеются знакомые офицеры, служившие при моем отце и сохранившие мундиры, тогда возьми и их в почетный караул…
Государь сразу остановился, его лицо судорожно задергалось, и Мария Федоровна с ужасом почувствовала, что его охватывает один из приступов бешеного, безудержного гнева.
— Что случилось? — шепнула она Кутайсову, стоявшему рядом с ней.
— Государь видит, как близится нечто страшное! — взволнованно ответил шепотом же Иван Павлович. — Боюсь, что его величество переоценил свои силы и что ему невмочь будет перенести то, что он сам взвалил себе на плечи.
— Но что же это такое? — спросила государыня, на которую произвел сильное впечатление полный затаенного ужаса тон ответа Кутайсова.
— Вот он, вот он! — с дрожью в голосе ответил тот. — Смотрите, ваше величество, там, под руку с князем Куракиным, идет граф Алексей Орлов! Как я просил государя пощадить себя и не делать этого!.. Знаете, ваше величество, Орлов еще полчаса тому назад был уже при входе в лавру. Вот сколько времени ему понадобилось, чтобы дойти сюда, так дрожат у него ноги. Я удивляюсь, что чесменский герой не предпочел заколоть себя кинжалом. Да, немалое геройство нужно, чтобы решиться явиться на глаза его величеству пред гробом Петра Третьего.
— Так это граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский? — с величайшим изумлением сказала Мария Федоровна, всматриваясь в гиганта, медленно шедшего под руку с князем Куракиным.
Государь еще издали заметил графа и ожидал его приближения в величайшем возбуждении. Казалось, что у него не хватит сил выдержать присутствие здесь этого истинного убийцы Петра III. Но, по мере того как Орлов подходил все ближе, Павел Петрович становился все спокойнее: государь слишком много ждал этого момента, чтобы испортить его вспышкой гнева или волнением.
В нескольких шагах от императора Орлов вдруг выпрямился, высвободил свою руку и без помощи князя Куракина твердым шагом подошел к государю. Склонив в глубоком поклоне свою мощную фигуру, он почтительно, но твердо приветствовал монарха и поздравил его с вступлением на престол.
Вместо ответа Павел Петрович знаком руки приказал всем остальным лицам отступить назад и затем указал Орлову на дальний угол, где высилась какая-то мраморная гробница. Орлов понял приказание и отошел вместе с императором туда.
— Обращаюсь к вам, граф, с просьбой, — спокойно и холодно начал государь. — Ввиду того что эта просьба касается отдания почестей останкам блаженной памяти императора Петра Третьего, то вы не откажете исполнить ее. Ведь человек так уж создан, что охотно готов почтить того, кому нанес смертельную рану!
Орлов ответил тихим, надтреснутым голосом:
— Надо пользоваться всяким удобным случаем исполнить свой долг, ваше величество, и я почтительнейше благодарю вас за то, что вы даете мне его. Тот, кто приказывает мне сделать что-либо для увековечения памяти и отдания почестей императору Петру Третьему, оказывает мне благодеяние. Покойный император был очень несчастен, он вооружил против себя нечистых духов политических страстей и погиб жертвой. Но, как ни несчастен был он, все же те, кто погубил его, много несчастнее. Нельзя безнаказанно убивать кого бы то ни было, а поднимать руку на своего государя и подавно. Кто дерзнул на это — тому нет покоя в жизни. О, ваше величество, что я могу сделать, чтобы способствовать увековечению памяти и отданию почестей императору Петру Третьему?
— Завтра, — ответил государь, и его голос звучал радостью, — я торжественно предам земле прах моего несчастного, убиенного отца, пусть это послужит добрым началом моего царствования. Вам же, граф Орлов, я повелеваю явиться сюда, в лавру, в час дня и в глубочайшем трауре сопровождать гроб. Подробности траурного одеяния будут сообщены вам. Вы будете идти за гробом размеренным шагом, неустанно памятуя, чьи останки находятся там. Ведь это останки царя, которому пришлось перенести величайшее глумление людей, бывших его подданными и называвшихся его друзьями. Среди них был один, который подал своему государю кубок с отравленным питьем и силой заставил выпить… А когда яд подействовал не так быстро, этот негодяй бросил своего государя на пол, раздавил ему ногой грудь, размозжил голову, а потом еще схватил за горло и душил. Были там еще два предателя и негодяя, которые поспешили принять участие в гнусном цареубийстве. Это были князь Барятинский и лейтенант Теплов. Они обернули шею императора салфеткой и, стянув ее, задушили государя окончательно. Так довершили негодяи истязание мученика, сидевшего на русском престоле. Первый из них, отравивший и растоптавший императора, сейчас же вскочил на лошадь и помчался к императрице Екатерине, чтобы сообщить ей радостную весть. Неужели вы могли думать, что нам останется неизвестным имя этого злодея?
Говоря это, государь сверкающим взглядом впился в лицо Орлова, остававшееся скорбным, но спокойным.
— Ваше величество! — после недолгого молчания ответил Орлов. — Бывают моменты, когда преступник сам не верит в свое преступление, когда последнее кажется ему окутанным блестящим флером, видоизменяющим картину преступления. Страстность, недоразумение и уверенность, будто для благоденствия и славы возлюбленного отечества необходима перемена той или иной особы, могут подвигнуть отчаянного человека на очень рискованный шаг. В тот момент поступок представляется геройством. Но идет время, и все наносные приукрашивания срываются с преступления. И тогда оно представляется в своем истинном свете. И едва ли цареубийца мог быть счастливым после такого сознания, хотя бы его окружали слава, почести, богатство. То, что императрица Екатерина Великая не предала цареубийцы суду, вполне понятно. Но для ее величества было бы гораздо лучше, если бы она сделала это… Что же, время еще не упущено, и раз вашему величеству известно столько ужасных, злых дел, то следствие и суд, вероятно, не замедлят последовать!
— Об этом я даже и не думаю, — мрачно возразил Павел Петрович. — Право, суд, закон — все это хорошо далеко не во всех случаях. Закон и суд должны исходить из бесспорных доказательств, ну, а в некоторых делах трудно получить эти бесспорные доказательства. Да и что такое царский гнев и земной суд для цареубийцы? Если вся жизнь не научила его каяться и сожалеть о случившемся, тогда никакое наказание не поможет. Да, я знаю много дурного о графе Алексее Орлове, как знаю и его геройские дела… Ну да будет об этом! Итак, до завтра, граф!
Государь резко отвернулся от Орлова и пошел туда, где стояли остальные.
— Где же князь Барятинский? — громовым голосом крикнул он.
Жилы на его лбу надулись, видно было, что долго подавляемое бешенство теперь неминуемо вырвется наружу. Заметив это, Мария Федоровна поспешила подойти к нему поближе, чтобы быть наготове успокоить и смягчить его.
— Простите, ваше величество, но я не мог выполнить ваше приказание относительно князя Барятинского, — сказал Куракин. — Князя нет в Петербурге, он вчера вечером скрылся и, как говорят, намерен поселиться в отдаленных местностях Азии.
— Тем лучше! — отрезал государь, — У меня к этому господину непреодолимое отвращение, и, если он сам догадался избавить нас от своей особы, тем лучше. Кроме того, этим поспешным бегством он доказал нам, насколько нечиста у него совесть. Разумеется, в злодейской трагедии, стоившей жизни моему бедному отцу, он играл вторую роль. Он был самым обыкновенным палачом-наемником. Не правда ли, граф, — обратился он к Орлову, — я в этом прав?
Когда государь заговорил о князе Барятинском, Мария Федоровна, тронутая видом Орлова, обратилась к нему с участливым вопросом о здоровье его семьи. Таким образом, отвечая государыне на ее вопрос, Орлов был избавлен от необходимости ответить что-либо на гневную фразу государя.
Но, не будучи в силах справиться с прорвавшимся бешенством, Павел Петрович подскочил к старику, схватил его за грудь и принялся бешено трясти, приговаривая:
— Разве не так? Ведь князь Барятинский играл вторую роль в гнусном злодеянии, которым были прерваны дни жизни моего отца? Разве я не прав? Разве я не прав?
Орлов поник головой и молчал, чувствуя себя раздавленным, сломленным всей этой тяжелой сценой. Неизвестно, чем бы еще могла она закончиться, потому что Павел Петрович не знал границ в подобные моменты. Но взгляд его побелевших от бешенства глаз внезапно встретился с испуганным, просительным, умоляющим взглядом голубых, добрых глаз Марии Федоровны, он вздрогнул, отпустил Орлова, провел рукой по своему лицу и смущенно кинул:
— Попрошу завтра не опаздывать!
Затем он резко повернулся и быстро вышел из церкви.
IV
На другой день с самого раннего утра к Александро-Невской лавре начали стекаться громадные толпы народа. Стар и млад спешили туда, чтобы занять место получше, откуда можно будет видеть вынос гроба и всю похоронную процессию, о которой циркулировали всевозможные странные слухи. Похороны, совершаемые через тридцать пять лет после смерти, казались чем-то страшным, таинственным, почти святотатством, и все с нетерпением ждали, когда же наконец начнется печальное торжество.
Приезд государя с семьей вызвал довольный ропот толпы. Но на этот раз народ радовался не тому, что так близко видит всю императорскую семью, а тому, что этот приезд знаменовал собой близость ожидаемого. И действительно, вскоре ворота монастыря широко распахнулись и послышались звуки погребального пения, возвестившего, что похоронный кортеж двинулся из монастыря.
Появление гроба с останками императора Петра III вызвало у зрителей возгласы удивления и даже какого-то смущения. Старый, почти истлевший, разваливающийся гроб был обвешан венками, составленными из самых ярких цветов. И это невольно заставляло думать о связи, существовавшей ныне между давно прошедшей стариной и молодым царствованием, явно желавшим вычеркнуть все разделявшее их расстояние.
Гроб с останками несчастного императора уже был на некотором расстоянии от монастырских ворот, как вдруг оттуда показалась гигантская фигура преклонного старца, шедшего в одиночестве и, видимо, избранного специально для следования за гробом. Но весь вид этого старика отнюдь не свидетельствовал о том, что подобная честь преисполняет его гордостью. Наоборот, лицо старца выражало такое страдание, весь вид, вся фигура говорили о таком смятении чувств, что зрителей охватывало при взгляде на него непонятное, глубокое волнение.
Этот старик был одет во все черное и нес в руках покров, придававший ему вид должностного лица. Но на платье не было никаких знаков отличия, ничто не говорило о его принадлежности к числу высших должностных лиц. Почему же именно ему выпало на долю такое отличие — идти первым за гробом и нести покров, казавшийся для старца непосильной тяжестью, почти пригибавшей его к земле?
Да потому, что этим старцем был граф Алексей Орлов. Государь лично вручил ему в церкви покров и сказал мрачным тоном, показывая рукой на церковную дверь:
— Иди вперед! Шествуй первым за гробом, куда ты загнал своими злодейскими руками царственную жертву! Муки, которые ты испытаешь, идя за гробом убиенного тобой царя, будут самой большой почестью пострадавшему! Поэтому иди вперед! Ну! Живо! Вперед!
Графа Орлова в народе знали очень хорошо: об удалых похождениях красавцев братьев Орловых рассказывались целые легенды. Да и в лицо его знали многие. И если в первый момент народ терялся в догадках, кто именно этот старик, то в самом непродолжительном времени нашлись люди, узнавшие Орлова, и его имя облетело всех.
Гроб двигался все дальше, кроме Орлова, за ним никто не шел. Значит, справедливы были слухи, будто граф виноват в смерти покойного царя? Ведь он был похож теперь скорее на кающегося грешника, чем на отдающего последний долг аристократа. Его платье было почти бедно, его фигура сгорбилась, глаза опущены долу…
Имя графа Орлова раздавалось все громче и наконец коснулось слуха старика. Тогда он на мгновение выпрямился, его взгляд с бешеной яростью скользнул по толпе, но вдруг уголки его побелевших губ скорбно задергались, и он снова согнулся, съежился, придавленный непосильной тяжестью.
Шло время, а за гробом, хотя и в отдалении, по-прежнему следовал один Орлов. Но вот ворота монастыря снова распахнулись, и оттуда показался кортеж провожающих. Впереди шел государь с государыней и детьми, за ними высшие придворные и государственные чины. Все были одеты так, как по церемониалу полагалось при похоронах члена императорской фамилии. И появление этого кортежа еще более подчеркивало странную роль, которую приходилось играть графу Орлову. Он шел один, не смея приблизиться к гробу, а в то же время не смея слиться с остальными провожающими. Да, страшное наказание придумал ему государь, и до конца дней своих Орлов не был в состоянии забыть эти минуты, когда он шел за гробом убиенного им царя!
Когда из монастыря вышли все провожающие, народ сомкнулся сзади и тоже пошел вслед за процессией. Получился грандиозный кортеж, густой толпой заливший Невский проспект, по которому процессия направлялась к Зимнему дворцу. Там еще покоились останки императрицы Екатерины. Гроб Петра III должен был быть поставлен рядом с гробом Екатерины, чтобы потом совместно с последним найти окончательный покой в общей могиле.
Согласно распоряжению императора, за гробом не шло ни певчих, ни военной музыки. Это придавало процессии особенно мрачный колорит. Вскоре и безоблачное до того небо затянулось тяжелыми тучами и необузданными потоками полил дождь. А процессия все так же молчаливо, так же мрачно сосредоточенно шествовала далее. Так провожали небо и земля останки несчастного царя…
У Зимнего дворца процессия остановилась. Граф Орлов отошел в сторону, к гробу подошла царская фамилия, и в сопровождении ее останки Петра III были внесены в большой зал и поставлены на помост под балдахином рядом с гробом императрицы Екатерины.
Тут было приступлено к последнему целованию. Гроб Петра был заколочен, но тело императрицы Екатерины было открыто, и на подушке лежала ее рука, которую и целовали провожающие. Только лучше было бы заколотить и этот гроб! Хотя тело императрицы и было набальзамировано, но это было сделано так плохо и неудачно, что на трупе сказывались явные признаки разложения. Глаза впали, рот опух, подбородок потерял свою форму и обвис. И на всем этом были зловещие гнилостные пятна…
Но, несмотря на это, все самоотверженно поднимались по лестнице на помост и благоговейно целовали пожелтевшую руку покойной. Государь спокойно смотрел на вереницу лиц, поочередно входивших на помост. Только тогда, когда на помосте показались его дочери, великие княжны Елена, Мария и Анна, на лице государя что-то скорбно и болезненно дрогнуло. Великие княжны искренне плакали, отдавая последний долг своей венценосной бабке, и Павел Петрович подумал, что дочери всегда были несравненно ближе к ней, чем к отцу, потому что Екатерина II бесконечно баловала их…
Обряд целования кончился. Государь дал рукой знак, специально назначенные для того особы подняли на руках гробы императора и императрицы и в установленном порядке двинулись из дворца. И опять граф Орлов должен был следовать в почтительном расстоянии и в полном одиночестве за гробом Петра III.
Когда процессия дошла до Петропавловского собора и гробы были внесены на специально устроенный помост, Павел Петрович знаком руки подозвал к себе Орлова.
— Мы сделали все, что должны были сделать, — сказал он. — Мы вернули императору Петру Третьему все, чего он был лишен. Правда, это удалось сделать только после его смерти, но… Словом, император вновь с нами, и теперь ему нет никакого дела до тебя. Следовательно, тебе не к чему больше отравлять петербургский воздух своим присутствием. Изволь сейчас же уехать в свои имения, и чтобы мы больше не видали тебя!
— Государь, — сказал Орлов дрожащим голосом, — умоляю оказать мне милость и разрешить оставить пределы России!
— Пожалуйста, уезжай, куда хочешь, только чтобы о тебе не было больше ни слуха ни духа! Предупреждаю, Орлов: если ты когда-нибудь попадешься мне на глаза еще раз, тебе будет плохо. А теперь ступай!
Не дожидаясь конца церемонии, Орлов неторопливо вышел из собора, поскольку это позволяли ему слабость и старость, и в тот же день поспешно выехал за границу.
V
В первые дни царствования, когда государь с лихорадочной страстью погрузился в поток государственных дел и забот, мирные, любовные отношения между венценосными супругами по неизвестной причине потерпели нежелательные изменения к худшему, и было не редкость, что на Марию Федоровну неожиданно обрушивалась гроза неудовольствия.
Отчасти это приписывали тому, что нервы государя теперь были вечно перенапряжены. Он хотел сразу охватить всю Россию, властно ухватиться за нее обеими руками и соразмерить биение ее общественного пульса с собственным. Но в этом стремлении ему приходилось наталкиваться на преграды, они были маленькие, почти незначительные, но тем не менее оказывались гораздо серьезнее и прочнее, чем это могло казаться с первого взгляда. Иногда эти препятствия вырастали из недр собственного семейства, и тогда бурям не было конца.
Мария Федоровна старалась лаской и кротостью подействовать на супруга. Она видела, насколько принципиально неправильно и фактически опасно подобное стремление подчинить всякое (без исключения) проявление воли или личности подданных усмотрению единого человека, и старалась доказать ему ошибочность того или другого нового мероприятия. И как больно было ей, когда в ответ на это она наталкивалась только на новые оскорбления.
Императрица отлично понимала, что государь действует так не из самодурства, не из каприза, не из желания дорвавшегося до короны венценосца поиграть в неограниченную власть. Она лучше кого-нибудь другого знала чудную душу Павла Петровича и понимала, что им руководит желание добра, неправильно понимаемое сознание своего долга. Но она понимала также, что подданные никогда не разглядят, не разгадают этого, что они — и не без основания — усмотрят в государственных актах царя только бессмысленную тиранию. И когда она узнавала, как издеваются в интимных кружках над Павлом Петровичем, как растет среди военных и высшей аристократии разочарование новым монархом, она скорбно шептала:
— Бедный мой! Они не понимают, не могут разгадать тебя! Неразгаданный монарх! Сколько трагедии в этих двух словах!..
Но она была слишком умна и справедлива, чтобы не признать, насколько трудно было разгадать государя. Его всегда возмущала двойственная игра Екатерины II. Забавляясь либерализмом, заигрывая со свободомыслящими философами Франции, она в то же время преследовала у себя Радищева и Новикова, усиливала крепостное право, осыпала за счет бедного народа милостями и вольностями аристократию. Это порождало двойную опасность: идеи свободы получали распространение, а гонения укрепляли их, подготовляя почву для революционных неистовств. Павел Петрович находил, что в этом отношении надо быть честнее. Двойственности Екатерины II он противопоставлял несокрушимую прямолинейность. Вот почему он гнал все, что хоть косвенно имело отношение к французской революции: круглые шляпы, фраки, слово ‘свобода’. Но подданные, с изумлением прочитывая указ о запрещении носить круглые шляпы, никак не могли усмотреть ту политическую нить, которая руководила мышлением государя, они не могли видеть в подобном указе что-нибудь иное, кроме пустого каприза, азиатской деспотии, которая заходит чересчур далеко.
— Скоро государь заставит нас и с женами-то целоваться по барабанному бою! — говорили недовольные.
Но Павел Петрович не обращал внимания ни на ропот, ни на насмешки, ни на представления государственных деятелей. Он слепо гнул Россию в дугу, говоря при этом: ‘Пусть ломается то, что не хочет согнуться’. Он не признавал ни обходов, ни отступлений и с безумством маньяка ломился вперед и вперед, заставляя таким образом Россию отступать все назад и назад…
Недоразумения с супругой возросли до такой степени, что в голове Павла Петровича зашевелился совершенно безумный проект сослать Марию Федоровну в Архангельскую губернию. Но неожиданно обрушившееся на императрицу личное горе на время опять сблизило супругов.
Этим горем была смерть отца императрицы, герцога Вюртембергского. Павел Петрович знал, насколько его супруга любила отца, его природная доброта сейчас же взяла верх над всеми другими чувствами и соображениями, и он делал все, чтобы смягчить горе Марии Федоровны. Между прочим, он приказал отслужить в лютеранской церкви торжественное заупокойное служение по скончавшемуся.
Но в силу той же прямолинейности сам он не счел возможным прибыть в церковь. Он находил, что во время царствования Екатерины II в народе и без того поколеблена православная вера и что появление императора на богослужении в еретической церкви в данный момент неуместно. Поэтому, проводив супругу до дверей церкви, он приказал подать себе ожидавшую его там лошадь, собираясь занять время до окончания богослужения смотром гренадерам.
Заведующий конюшнями государя молодой нюрнбержец Пфанненшмидт, уже ожидал его с лошадью, на которой царь любил больше всего ездить. Но вследствие небывалой жары, стоявшей тогда в Петербурге, эта лошадь, обычно очень спокойная, отказывалась стоять на месте и нервно подергивалась. Увидав, что ни ласки, ни уговоры не действуют на любимца, государь дал поводья и бешеным галопом помчался вдоль фронта. В душе он был даже рад этому. Будучи великолепным наездником, он был не прочь покрасоваться своим бесстрашием и умением пред солдатами и народом, густой толпой окружившим плац. И действительно, как солдаты, так и народ разразились громовыми криками ‘ура’, приветствуя быстро мчавшегося государя. Но этот крик дошел до стона восхищения, когда он, на всем скаку натянув поводья, заставил лошадь сразу остановиться и покорно опуститься на колена.
Бесконечной радостью и торжеством отозвались в сердце государя приветствия народа, его взор сверкал гордостью и отвагой, сердце радостно трепетало. Павлу Петровичу казалось, что укрощенная им лошадь — это сама страна, осмеливающаяся выражать свою волю, будирующая, но принужденная подчиниться державному руководительству и падающая на колена в сознании своего бессилья и покорности.
‘Непреклонность, твердость и прямота!’ — думал император, сверкающим взором осматриваясь по сторонам.
Вдруг его лицо выразило изумление, и радость, сверкавшая во взоре, сменилась недовольством и раздражением.
Государь увидел, что на мосту, перекинутом через протекавший вблизи от церкви канал, собралась довольно большая кучка людей, стоявших в мрачной, тупой неподвижности. В то время как весь окружавший плац народ наперебой старался приветствовать государя, люди на мосту хранили какое-то враждебное молчание.
— Что это там за молчаливые болваны? — резко спросил император генерала Аракчеева, подъехавшего к нему. Аракчеев в первый момент засмеялся, но затем, придав лицу комическое выражение, шутливо ответил:
— Да, ваше величество, этот мост переполнен если не врагами, то круглыми дураками. Впрочем, они, конечно, враги, но враги приветствий, так как, в то время как остальной народ из сил выбивается, чтобы наперебой приветствовать своего царя, это дубье даже не потрудится снять шапки… Но только мне кажется, что лучше всего сделать вид, будто мы ничего не замечаем. Если войско в походе на врага попадает в вонючее болото, то некогда раздумывать да разнюхивать, чем именно здесь пахнет, а надо прежде всего сообразить, как бы с честью выбраться…
— Нет! — с бешенством крикнул Павел Петрович. — Эта злая чернь должна поплатиться за свою наглость… Как они осмеливаются не отдавать мне того почета, которым обязаны мне? Но, значит, они смеются над всей Россией, потому что Россия — это я! Волей Бога я поставлен над этой страной, волей Бога я несу всю ответственность за ее благо и счастье. Если я допущу глумление над собой, как над Божьим помазанником, значит, я допущу глумление над помазавшим меня! Сейчас же выбери роту надежных гренадер, окружи этих негодяев, арестуй их и отправь в тюрьму. В течение двух недель каждому из них всыпать ежедневно по пятидесяти плетей. Так приказал царь, так хочет Бог! Ступай!
Аракчеев подобострастно отдал честь государю, но на его лице, которое он поспешил отвернуть от взглядов государя, явно отразилось, насколько он был смущен и недоволен порученной ему миссией. Однако рассуждать было невозможно, да и не в обычае Аракчеева было рассуждать над приказом государя. Поэтому он стрелой помчался к гренадерам, и через несколько минут выбранная им рота двинулась под командой юного поручика по направлению к мосту.
Павел Петрович со страстным нетерпением ждал, что будет дальше. Вдруг его лицо снова выразило величайшее изумление — из толпы, стоявшей на мосту, понеслись радостные возгласы, на которые такими же радостными возгласами ответили и посланные гренадеры. Солдаты и народ не только не проявляли ни малейших враждебных чувств или действий, а попросту братались.
Радостные крики все росли, и до слуха государя донеслись возгласы:
— Да здравствует старая петербургская гвардия!
— Что это значит? — громовым голосом спросил император Аракчеева, подозванного им грозным мановением руки.
— Как видно, — дрожащим голосом ответил тот, — наша новая военная организация еще не оформилась окончательно. Увы! я допустил страшную ошибку, в которой каюсь вашему величеству. Я только сейчас заметил, что, торопясь поскорее исполнить приказание вашего величества, я отправил роту прежних гвардейцев, не раз принимавших участие в противоправительственных экспедициях. Впрочем, это хорошо: теперь мы сразу видим, насколько можем доверять этим частям. В них коренится дух беспокойства, неповиновения, распущенности, распространяющейся теперь из Франции по всему миру. И было страшной ошибкой разместить прежних гвардейцев ротами по другим полкам, потому что…
— Довольно! — перебил Аракчеева император. — Ты доказал полную неспособность выполнить поручение своего государя. Как, тебе поручают укротить мятежную чернь, а ты выбираешь для этого мятежных солдат? Ну да теперь некогда сводить счеты! Отправляйся сейчас же вот к тому молодому капитану Константиновичу, который уже неоднократно доказывал, что на него можно положиться. Прикажи ему выбрать столько и таких людей, каких он сочтет нужным. Он должен арестовать эту чернь, а кроме того, проучить негодяев гренадер, осмеливающихся на глазах государя оказывать неповиновение. Пусть колет и режет без стеснения! Если несколько дюжин негодяев станут короче на голову — лучше и им, и нам. Ступай!
Выслушав от Аракчеева приказание государя, Константинович заволновался, засуетился, но в несколько минут справился с первой частью поручения, и вскоре сотня отобранных им гренадер направилась к мосту. Государь, внимательно следивший за всем происходящим, с удивлением заметил, что в числе рядовых гренадер отправился также и генерал Аракчеев.
Гренадеры, предводительствуемые Константиновичем, бросились с саблями наголо на стоявших на мосту. Место, еще недавно поразившее государя своей молчаливостью, теперь огласилось стонами, криками, проклятиями, лязгом оружия. Все это длилось недолго. Отобранные Константиновичем гренадеры были головорезами на подбор, и вскоре часть стоявшего на мосту народа, а также его друзей-гвардейцев была арестована. Немало осталось на мосту мертвых, изуродованных тел.
Окружив арестованных, гренадеры тихо ехали обратно к плацу. Народ, окружавший плац, теперь стоял в испуганном молчании. Все происшедшее казалось крайне странным, безосновательным, кошмарным… Ни предупреждений, ни уговоров, ничего не было, одно мановение руки — и полилась кровь… Чего же ждать в будущем? Как мириться с настоящим?
А сам Павел Петрович уже с полным равнодушием относился теперь к происшедшему. Его воля была исполнена, ‘мятежники’ наказаны — чего же больше? И он обращал теперь все свое внимание только на дверь лютеранской церкви, дожидаясь конца богослужения и выхода Марии Федоровны.
Вдруг он что-то вспомнил и обернулся. Генерал Аракчеев, который ему был нужен, уже стоял около него, его голова была глубоко поранена и наскоро перевязана.
— Что это значит, Аракчеев? — грозно спросил Павел Петрович. — Не спрашивая даже моего разрешения, ты кидаешься, словно простой солдат, в бой с уличной толпой?
— Государь, — ответил генерал, — вы приказали Константиновичу выбрать надежных людей и, когда я предложил ему себя, он не мог отказать мне. Ведь в преданности своему государю я вполне надежен, даже если оказался ненадежным в выборе людей.
— Но ты ранен. Как это случилось?
— Когда я въезжал на мост, один из былых гвардейцев бросился на меня с саблей. Не успел я отразить удар, как негодяй уже рассек мне голову. Разумеется, я тут же положил его насмерть. Но в душе я был благодарен мятежному солдату: поранив меня, он давал мне возможность понести вину за мою нераспорядительность в исполнении велений государя.
Глубокая нежность отразилась на лице императора. Вместо ответа он протянул руки и ласково обнял Аракчеева.
В этот момент двери церкви раскрылись, и на паперти показалась обворожительная фигура Марии Федоровны. Увидав ее, Павел Петрович быстро соскочил с лошади, кинул поводья Пфанненшмидту и торопливо пошел навстречу императрице, которая ласково улыбнулась, увидев супруга. Проводив Марию Федоровну и посадив ее в экипаж, государь сказал:
— Нам придется увидаться с вами сегодня только поздно вечером, потому что мне хочется проехаться верхом и уладить кое-какие дела. Ведь у нас сегодня первый куртаг, на который соберется много важных, разодетых людей, так что для меня будет очень хорошо освежить сначала голову верховой ездой — авось тогда и я умудрюсь сказать какое-нибудь умное слово! Но, по правде, мне было бы несравненно приятнее собрать у себя портовых рабочих Петербурга, чтобы переговорить об их делах, потому что эти люди обладают по крайней мере здравым смыслом и гораздо приятнее для меня, чем наши надутые и чванные бояре. Но что поделаешь!..
Сказав это, государь приветливо кивнул Марии Федоровне, а она ответила ему ласковым кивком головы. Когда экипаж государыни тронулся, Павел Петрович подозвал юного Пфанненшмидта и приказал сопровождать его в поездке к Павловску.
В Павловске помещались конюшни государя, и немудрено было, если он хотел, чтобы его сопровождал туда смотритель конюшен. Кроме того, Пфанненшмидт немало гордился тем, что государь с удовольствием берет его с собой на прогулки и охотно беседует с ним по разным вопросам. Но сегодня во взгляде императора было что-то особенное, от чего Пфанненшмидт съежился и побледнел. Заметив это, Павел Петрович усмехнулся и хотел что-то сказать, но в этот момент к нему подошли Аракчеев и Кутайсов.
Тогда он обратился к ним:
— Вот что, господа, я скоро вернусь и думаю еще устроить вахтпарад на дворе Зимнего дворца. Сегодня утром не удалось сделать ничего путного. Уж очень вы изнежены, господа! То вам холодно, то вам жарко… Ну да новый, учрежденный мною порядок вахтпарадов быстро сделает из вас настоящих людей! Так вот, потрудитесь подготовить все к вечеру. Не забудьте также вытребовать к вахтпараду старого маршала Суворова. Он с неодобрением относится к нашим новшествам, и нужно проучить старого дурака! Так помните — чтобы все было готово к вечеру!
Сказав это, Павел Петрович вскочил в седло и погнал лошадь полным карьером. Следом за ним скакал и Пфанненшмидт.
Они скакали таким образом больше часа. Наконец, достигнув начала великолепной аллеи, ведущей к Павловску, государь сдержал бег лошади и знаком приказал Пфанненшмидту поравняться и ехать рядом с ним.
— Мы едем в Павловск, Пфанненшмидт, — начал он строгим, укоризненным тоном. — Прежде ты искал возможности как можно чаще побывать там, но в последнее время, наоборот, избегаешь этого. А между тем там находятся мои конюшни, за которыми ты должен следить! Уж не потому ли и была так неспокойна лошадь сегодня на плацу, что мой смотритель конюшен манкирует в последнее время своими обязанностями? Пренебрежение обязанностями к царю уже само по себе большое преступление, но мне почему-то думается, не виноват ли ты в чем-нибудь большем, чем простая манкировка служебными обязанностями? Ведь бывают и большие провинности, Пфанненшмидт! Не знаешь ли ты таковых?
На лице смотрителя отразился сильный испуг. Но с присущей ему изворотливостью Пфанненшмидт решил отделаться от неловкого положения рядом софизмов.
— Ваше величество совершенно правы, — с хитрым видом сказал он, — бывают провинности сердца, при которых можно нагрешить несравненно больше, чем при провинностях службы. Но только к человеку, искренне преданному вашему величеству, подобные рассуждения не могут быть применены, потому что служба и сердце для него — одно и то же, и, упуская что-нибудь по службе, такой человек совершает в то же время провинность сердца!
И прежде не раз бывало, что Пфанненшмидт ловко завлекал императора на диалектическую почву, государь очень любил пофилософствовать и, забывая свое первоначальное намерение намылить голову любимцу, пускался в область отвлеченных рассуждений.
Только на этот раз это не увенчалось успехом!
Павел Петрович окинул смотрителя укоризненным, строгим взором и ответил:
— Кто, как ты, много возится с женщинами, тот обыкновенно сам в конце концов забывает, кому он обязан службой, кому — сердцем. И очень легко может случиться, что царь понесет серьезные упущения по службе, как девица — в области сердца. Вот это-то именно и случилось в Павловске, куда мы едем теперь с тобой. Так чем же поможет нам философия, Пфанненшмидт, раз дело идет о порядочности и честности?
— Но, ваше величество, — заикаясь и бледнея, сказал Пфанненшмидт, — я теряюсь… я право не знаю, чем…
С одной стороны, он был прав и предполагал истинную причину недовольства государя, но, с другой стороны, у пригожего смотрителя была такая масса любовных историй, что он совершенно не мог наверное сказать, о какой именно ‘провинности сердца’ говорил император.
— Через четверть часа мы будем в Павловске, — задумчиво сказал последний. — Это очень большой срок! В четверть часа выигрывают серьезное сражение, решают важный вопрос для блага государства, да и мало ли что? Вот, например, мог ли ты предположить, что в течение этой четверти часа ты успеешь жениться? А ведь это немаловажный шаг! Благодаря женитьбе ты станешь в Павловске опять честным человеком и порядочным служащим. И тогда сердце и служба действительно сольются для тебя воедино. Когда ты станешь женатым, тогда порядочные женщины опять получат возможность бесстрашно гулять по Павловску, а мои лошади получат надлежащий уход и перестанут беситься на смотру! Что ты на это скажешь?
— Что же мне сказать? — с беззаботной улыбкой ответил Пфанненшмидт. — Если русский царь чего-нибудь захочет, то, по всей видимости, так оно и должно быть! Но только если эта мысль пришла в голову вашему величеству лишь сейчас, то боюсь, что четверти часа окажется недостаточно. Церковь заперта, а священник, пользуясь будничным днем, наслаждается где-нибудь чарой доброго вина. Таким образом…
— Таким образом, — улыбаясь, передразнил его Павел Петрович, — ты жестоко ошибаешься, милый мой! Церковь давно отперта, священник в полном облачении ждет в алтаре нашего приезда, а невеста с нетерпением ждет тебя через четверть часа в церкви. А что ты в качестве счастливого жениха будешь аккуратен и появишься вовремя, в этом я даю тебе свое царское слово, Пфанненшмидт!
— Невеста? — бледнея, спросил тот.
— Ну да, невеста, — ответил император. — Это прелестное созданье! У нее очаровательные, честные голубые глаза, высокий рост, гибкая фигура. Впрочем, что это я вздумал описывать ее тебе! Ведь ты знаешь ее гораздо лучше, чем я, потому что познакомился с нею и видался при таких обстоятельствах, при которых мне сделать это не пришлось. Зовут ее Мария Мещанская, она — единственная дочь моего придворного садовника. Просто удивляюсь даже, как это тебе удалось одержать победу над такой очаровательной девушкой! Весь ее вид говорит о том, что она должна быть очень скромной, рассудительной, строгой, гордом, а тут такое дело!
— Так ваше величество знаете ее? — еле-еле мог выговорить Пфанненшмидт.
— Несчастная девушка нашла возможность лично обратиться ко мне с жалобой на тебя, — ответил император. — Ты очень подло поступил с ней, предательски обесчестил ее, а потом перестал даже показываться в Павловске. Мало того — в объятиях другой женщины ты смеялся над несчастьем обманутой! Это уж совсем мерзко, Пфанненшмидт! Таких негодяев я не потерплю на своей службе, да им и в России-то вообще не должно быть места. Вместе с моим воцарением Россия должна превратиться в новое государство, где не будет места прежним насилиям и надругательствам, где люди не должны жить подобно грубым скотам, отправляющим все свои потребности по-звериному. Всё и все должны быть проникнуты чувством законности и порядочности, иначе в государстве не может быть хорошего царя. Русская пословица говорит: ‘Каков поп, таков и приход’. А я скажу наоборот: ‘По приходу и поп’. Если люди в России заживут по твоему образцу, тогда России нужен не государь, а тиран, Иоанн Грозный!
— О, если придерживаться самой пословицы, а не той переделки ее, которую угодно дать вашему величеству, — ответил Пфанненшмидт, — тогда надо признать, что в России больше не может быть злых мужчин, потому что ‘каков поп, таков и приход’. Но дурных женщин все-таки будет достаточно, потому что под владычеством наилучшего государя были, есть и будут скверные женщины. Так как же тут разобраться? Почему же хороший мужчина непременно должен быть негодяем, если он дурно обращается со скверной женщиной?
Павел Петрович кинул на Пфанненшмидта удивленный взгляд. Это была одна из тех зацепок отвлеченных рассуждений, противостоять которым государь не мог. И, забывая свое раздражение, он сейчас же подхватил брошенную ему мысль.
— Отчасти ты прав, Пфанненшмидт, — сказал он. — Женщины — странные и опасные существа. Чем больше прав даешь им, тем легче попадаешь в опасность потерять какие-либо собственные права вообще. Для человека было бы лучше, если бы женщины были просто полудикими скотами, существующими для размножения и домоводства. А то, обладая изворотливым умом и чарующими ухватками, они стараются поработить мужчину, отвлечь его от прямых обязанностей… Сколько сил, Боже мой, сколько сил тратится на эту ненужную, лишнюю борьбу!.. Там, где у мужчины идея, воля, благо, у женщины — простой женский каприз. И подумать только, что мужчина должен быть вечно настороже, вечно опасаться, как бы женщина из пустого каприза не разрушила великого детища идеи, воли и блага!
— Отсюда вытекает, ваше величество, — подхватил Пфанненшмидт, — что, чем ниже поставлена женщина, чем она более убога в нравственном отношении, тем она полезнее мужчине, а следовательно — семье, государству, всему миру! Самая лучшая женщина — это та, которую можно в любой момент прогнать от себя. Вы, ваше величество, только что с восхищением говорили о том, в чем видели качества данной женщины: о ее строгости, грации, гордости, рассудительности. Но ведь из всего того, что вы сейчас говорили, ваше величество, вытекает, что подобная женщина является наиболее опасной, наиболее нежелательной. Ведь именно такая женщина владеет опасными чарами, способными подчинить мужскую волю женскому капризу. Так разве не является обязанностью истинного мужчины растоптать гордость такой женщины, обезличить ее, лишить ее обаяния неприступности… Так где же преступление? Где же бесчестность?
— Если рассматривать этот вопрос с чисто философской стороны, — задумчиво ответил государь, — то ты во многом прав. Если ты хочешь быть всегда на высоте, то подними женщину на ту же высоту, но не держи ее там, а выбрось из окна. То, что шлепнулось с высоты на землю, не может больше привлекать нас…
Павел Петрович вдруг замолчал, и на его лице отразилась разнородная игра чувств и дум. Он даже невольно сдержал бег лошади.
Пфанненшмидт исподтишка наблюдал за государем. Хитрому немцу казалось, что император поколеблен этими доводами, что он уже раздумывает, правильно ли сделал, навязывая в жены своему любимцу обманутую им девушку.
Но на самом деле Павел Петрович даже и не думал о Пфанненшмидте. Все, что было высказано ими обоими теперь, государь всецело относил к самому себе, к тому глухому противодействию, которое ему приходилось встречать в своих начинаниях со стороны Марии Федоровны и Нелидовой — двух женщин, игравших большую роль в его жизни. И теперь Павел Петрович опять задумался, не лучше ли будет теперь же сделать то, что казалось ему необходимым: сослать Марию Федоровну в Холмогоры, выслать Нелидову за границу и остаться одному. Одному! Это так тяжело! Но на той высоте, куда его звал неправильно понимаемый долг, не было места для двоих, только будучи одиноким и можно было удержаться там…
Заметив, что в задумчивости он стал сдерживать бег лошади и что на лице Пфанненшмидта явно отражается хитрая радость, государь сразу понял, куда гнул хитрый смотритель подобными рассуждениями.
— Да, — сказал он, погоняя лошадь, — если рассматривать этот вопрос с чисто философской стороны, то ты совершенно и всецело прав. Но так как мы с тобой не философы, а самые простые люди, исполняющие свой долг, то надо поспешить, тем более что я дал тебе царское слово обвенчать тебя в течение четверти часа. А царское слово важнее всяких отвлеченных умствований. Так-то, Пфанненшмидт, — откровенно смеясь, добавил государь в ответ на невольную гримасу, отразившуюся на лице разочарованного смотрителя, — подтянись, братец, и прими вид более подобающий счастливому жениху. А то скажут, что я привез вместо мужчины какую-то мокрую курицу!
Пфанненшмидт с решимостью тряхнул головой и ответил:
— Нет, ваше величество, хоть я и обыкновенный человек, а все-таки должен быть философом, ну, хотя бы для того, чтобы не быть… мокрой курицей! И, рассматривая предстоящую мне беду с чисто философской стороны, я говорю: ‘неизбежное неизбежно’, а следовательно…
В этот момент вдали показались очертания павловской церкви.
— А следовательно, — смеясь добавил государь, — уж быть бычку на веревочке!
VI
Обвенчав молодых и щедро наградив их, Павел Петрович вновь вскочил на лошадь и помчался обратно в Петербург. Солнце уже заходило, когда он подъезжал к заставе, и с обычной для петербургской осени резкостью дневная жара сразу сменилась пронизывающим, сырым холодом. Государь даже чувствовал озноб, парад, скачка в Павловск и обратно порядком утомили его, но он даже и не думал об отдыхе. Ему предстояло еще много дел, и хотелось непременно покончить с ними сегодня же.
В Зимнем дворце уже зажигались огни, когда государь подъехал к боковому порталу. Из внутреннего двора струилось целое море света: подготавливая все для вечернего вахтпарада, Аракчеев и Кутайсов позаботились об устройстве достаточного освещения, чтобы государь мог видеть все происходящее как днем. Довольный тем, что его распоряжения, по-видимому, исполнены, Павел Петрович стал торопливо подниматься по лестнице, чтобы переодеться в специальный мундир, установленный им для вахтпарадов.
Но подняться по лестнице так быстро, как того хотелось государю, было довольно трудно благодаря самой разношерстной толпе, заполнявшей лестницу. Вся эта толпа стремилась к почтовому ящику, установленному на одной из лестничных площадок, туда беспрепятственно допускался всякий и притом без каких-либо опросов: такова была строгая воля императора. Павел Петрович хотел без бюрократического посредства знать все народные нужды, чтобы каждый мог лично обратиться к нему со своим горем или жалобой. Его даже не пугало сознание громадности работы, которая неизбежно должна была явиться уже при простом чтении всей этой корреспонденции. Еще в царствование императрицы Екатерины II его возмущал закон, в силу которого всякий, дерзнувший обратиться с прошением прямо к императрице помимо предержащих властей, подвергался тюремному заключению. Государь еще давно думал, что надо будет по воцарении отменить этот жестокий и бессмысленный закон.
— Как это можно лишить подданного права обращаться к своему государю? — негодовал он.
Но, вступив на трон, он подумал, что не хватит времени принять, переговорить и выслушать каждого жалобщика. С этой целью и был устроен почтовый ящик: письменную просьбу всегда легче успеть просмотреть.
И теперь, поднимаясь по лестнице, Павел Петрович понял, насколько он был прав. Только накануне в ‘Ведомостях’ появилось извещение о воле государя, а сегодня уже лестница ломилась от просителей. Так сколько же горя, несправедливостей, желаний осталось бы у народа неудовлетворенными?
Еще раз поздравив себя с счастливой идеей, Павел Петрович поспешил пройти в свои апартаменты, чтобы переодеться там для вахтпарада.
Было несколько странно, что в число атрибутов одеяния для вахтпарада входила также трость. Государь неизменно одевался со всей строгостью военных предписаний, и только неизменная трость нарушала общую гармонию. Но в этой привычке была своя символика: этой тростью государь как бы подчеркивал, что он является не только высшим военачальником, но и высшим штатским чиновником, высшим руководителем, учителем и наставником своего народа. Это была дирижерская палочка, которой государь хотел руководить сложным оркестром государственного устройства!
Не успел государь закончить переодевание, как дверь раскрылась и в комнату вошли великие князья Александр, Константин и Николай вместе с генерал-адъютантом императора. Они пришли за государем, чтобы идти вместе на вахтпарад. Это тоже входило в предписанную программу, а Павла Петровича неизменно радовало, когда и этот пункт соблюдался с полной точностью.
Сыновья и адъютант императора были одеты в совершенно такие же мундиры, как и он сам. Государь с особенной любовью посмотрел на старшего сына Александра, которого всегда любил больше остальных и которому, по его мнению, новый мундир был особенно к лицу. Правда, при жизни матери Павел Петрович относился к старшему сыну сдержанно и почти враждебно, но это было всецело следствием того образа действий, которого держалась покойная императрица, не задумываясь делавшая сына соперником отцу. Теперь же, когда всякие заботы о короне отошли от Павла Петровича, он относился к Александру с неизменной любовью. Да и трудно было не любить этого красавца юноши.
Скользнув затем взором по фигурам остальных двух сыновей, Павел Петрович воскликнул:
— Отлично, господа, меня очень радует ваша аккуратность! Действительно, теперь самое время! Так к вахтпараду, господа, к вахтпараду!
Обширные внутренние дворы Зимнего дворца были залиты светом. Масса людей стояла группами в различных местах, ожидая появления императора: в стороне виднелось несколько полков, упражнявшихся в новых экзерсициях, придуманных Павлом Петровичем для вахтпарада. На заднем плане виднелась тщательно изукрашенная ложа, предназначенная для императрицы Марии Федоровны, которая старалась ежедневно присутствовать при вахтпарадах. И сегодня государыня тоже была в ложе, окруженная дочерьми и некоторыми дамами свиты.
Мы уже говорили, что к вечеру стало сильно холодать. Теперь холод, благодаря поднявшемуся пронзительному ветру, еще усилился и казался совершенно нестерпимым вследствие контраста со стоявшей днем сильной жарой.
Несмотря на это, появившись во дворе, государь первым долгом снял шляпу и направился к войскам с непокрытой головой. Так было установлено с первого дня введения вахтпарадов, и генералы, присутствовавшие тут, без различия возрастов и состояния здоровья, должны были последовать примеру государя. И без того-то было холодно в одних мундирах! Немудрено, если все эти старые служаки внутренне ворчали, вспоминая ‘матушку Екатерину’. Покойная императрица была гораздо человечнее, она снисходила к человеческой немощи, разрешала старикам и больным надевать шубы и теплые шинели, нередко сама закутывала своих героев. Но что было делать теперь, когда государь неоднократно повторял сомнительный по философской ценности афоризм, будто холода боятся только трусы и бесчестные люди и что истинный солдат вообще не должен страдать ни от каких температур!
Не обращая внимания на резкий холод, государь спокойным, размеренным шагом подошел к войскам, которых надлежало обучить новым воинским упражнениям. При этом он стал заниматься не только с целыми частями, но и с отдельными, плохо усвоившими себе инструкцию солдатами. К этому занятию он привлек также и сыновей, так что дело пошло довольно быстро и успешно.
По окончании упражнений началась вторая, самая важная часть вахтпарада — представление офицеров. Все офицеры не могли сразу завести себе новые мундиры, так как петербургские портные были завалены работой и не могли одеть сразу всю армию. Между тем Павел Петрович категорически не желал видеть офицеров в старой обмундировке. Так, когда генерал Мейендорф, вытребованный государем по спешному делу, совершил это тяжкое преступление, Павел Петрович в бешенстве обругал заслуженного воина ‘потемкинским хамом’, лишил чинов и орденов и выслал из Петербурга.
Поэтому, по мере того как офицеры успевали обзаводиться мундирами нового покроя, они постепенно являлись на вахтпарады, где и представлялись государю.
Так было и сегодня. Только помимо офицеров действующей армии на вахтпарад явилось несколько лиц, присутствие которых возмутило государя. Среди этих лиц был и князь Платон Зубов, последний фаворит Екатерины И, человек, из мелочного лакейства сделавший много зла и неприятностей Павлу Петровичу в бытность его еще великим князем. Как, может быть, помнит читатель [См. роман ‘При малом дворе’], Павел Петрович не хотел сводить с Зубовым личные счеты, увидав его валявшимся в бессилии около гроба императрицы, поднял его, обласкал и успокоил.
Но Зубов был слишком лакеем, чтобы оценить рыцарственность императора. Не желая понимать, насколько государю неприятна близость такого человека, он продолжал преспокойно жить в тех же апартаментах Зимнего дворца, которые были отведены ему Екатериной II. Павлу Петровичу пришлось подарить и без того богатому Зубову дом, чтобы этим тонким намеком заставить выехать из дворца. Мало того, Зубов позволял себе довольно открыто прохаживаться насчет государя, а, являясь во дворец, чуть не расшибался в лепешку. Да и от всей его фигуры так и дышало интригами, подлостью, предательством.
Теперь, на вахтпараде, чаша терпения государя была окончательно переполнена. Резко обернувшись, он заметил на лице Зубова надменную, презрительную улыбку, правда, тот поспешил изменить ее на самую угодливую, заискивающую, но государь подумал: ‘Нет, довольно сентиментальничать!’ — и, окончив муштровку солдат, прямо подошел к Зубову.
— Князь Платон, — громко сказал государь, — я все надеялся, что в вас найдется хоть крупица такта и деликатности. Я ждал, что вы поймете, насколько нагло и бесстыдно с вашей стороны вечно тереться на моих глазах, не давая хоть немного забыться прошлому. Я вижу, что с такими господами, как вы’ церемониться нечего. И если у вас нет совести, которой вы послушались бы, так вам придется послушаться моего приказания. Приказываю вам исчезнуть из Петербурга, да и из России также. Уйдите отсюда, и чтобы я вас больше не видал!
Не удостаивая растерявшегося Зубова больше ни единым взглядом, государь обратился теперь ко второй личности, стоявшей рядом с Зубовым. Это был сенатор Трескин, человек, наделавший в течение своей службы много всяких гадостей и подлостей, но оказавший лично Екатерине II много услуг.
— Вы явились как раз вовремя, — иронически сказал Трескину государь, — ведь вы принадлежите к числу тех людей, о которых заботилась в последние минуты жизни моя августейшая мать. Вот, — тут он бросил в шапку Трескина какой-то пакет, — здесь орден и дарственная на несколько имений. Не думайте, что я даю вам это потому, что считаю вас порядочным и честным человеком. О, далеко нет! Но сын должен исполнить волю матери, хотя бы я и видел в вас перворазрядного мошенника, которого не следует держать у себя на службе. В качестве сенатора вы торговали справедливостью, за ломаный грош были готовы совершить любое злодеяние. Всех ваших гадостей не перечесть. Поэтому приказываю вам в течение пяти дней оставить русские пределы и никогда больше не показываться здесь!
Сенатор выслушал отповедь императора совершенно спокойно, и его лицо даже не дрогнуло при этих жестоких укорах. Когда же государь кончил, Трескин проделал в установленном порядке установленное количество поклонов и удалился медленным, размеренным шагом.
Почти такая же судьба постигла на вахтпараде и генерал-прокурора Самойлова. Он только что получил, согласно посмертной воле Екатерины II, в подарок четыре тысячи крестьян, что по тем временам было равносильно годовой ренте не менее как в 20 000 рублей, а по теперешнему курсу — более 120 000 рублей. Но до государя дошли слухи о бесконечных беспутствах, хищениях и злоупотреблениях Самойлова, и он приказал отдать его под суд. Тут же на вахтпараде Самойлова арестовали и увели.
Государь уже хотел уйти из этого места, где сегодня ему пришлось пережить столько неприятного, как вдруг его взгляд случайно упал на Александра Васильевича Суворова, стоявшего между Кутайсовым и Аракчеевым.
Читатели уже, вероятно, достаточно слышали и читали о чудачествах этого героя, вознесшего славу русского оружия на небывалую высоту. Поэтому их не удивит, если мы скажем, что и тут, стоя пред грозным и без того рассерженным царем, Суворов, увидав, что государь смотрит на него, поднял одну ногу, сложил руки в виде крыльев, замахал ими и тоненьким голоском прокричал три раза ‘кукареку!’.
Павел Петрович знал, что чудачества Суворова принадлежали к числу мощнейших орудий его воздействия на войско. Помимо великого военного таланта, Суворов был велик еще и своим умением обращаться с людьми — простота, гримасы, словечки Суворова сближали его с простым солдатом. Поэтому его гримасничанье нисколько не рассердило императора, последний даже начал улыбаться. Но вдруг улыбка застыла на его лице и сменилась выражением холодного бешенства.
Государь быстро подошел к старику, остановился пред ним и, скрестив руки на груди, некоторое время молчал, с гневом глядя на смельчака, решившегося явиться в мундире старого покроя.
— Как кажется, — звенящим голосом крикнул он, — новая, установленная мною форма еще не снискала вашего одобрения?
— О нет, — ответил Суворов, откровенно смеясь во все горло и с удовольствием поглаживая себя по бокам и груди, — я надел этот мундир просто потому, что он был пожалован мне прямо из рук матушкой-царицей. Это было после взятия Варшавы, где мне пришлось-таки поработать. Вот матушка и вызвала меня в Петербург отдохнуть да здесь и пожаловала фельдмаршальский мундир. То, что дается нам государем или государыней, становится святыней, с которой добровольно не расстанешься, а для того чтобы надеть какой-то дурацкий кафтан — и подавно! Нет, я стар, чтобы вырядиться в шута!
— Перестаньте молоть вздор! — крикнул Павел Петрович. — Для честного солдата святыней может быть только приказание царствующего государя. Если же кому-нибудь угодно оставаться верным мертвецам, а не живым, пусть тот убирается к мертвецам, а живым он не нужен!
— Ну, существуют минуты и дела, которые вечно живы, — насмешливо возразил старый герой, — равно как бывают государи, которые хотя и живы, да все равно что умерли, а бывают и такие, что хоть и умерли, да вечно живут! В этом самом мундире, государь, я стоял в качестве екатеринославского губернатора у ворот Херсона, где ее величеством, бессмертной, — Суворов подчеркнул это слово, — императрицей Екатериной благоугодно было начертать: ‘Дорога в Царьград!’ В этом же мундире я принимал ключи в Праге. В этом же…
— Довольно хвастовства! — крикнул император, все более теряя власть над собой. — Все это было, да прошло! И мой мундир облечет собою героев, которые, надеюсь, будут скромнее разных Суворовых и не станут так дорожить финтифлюшками да золотым шитьем, как выжившие из ума герои прошлого царствования. Но нам не о чем больше говорить! Я вижу, что вы слишком живете прошлым, чтобы быть полезным в настоящем. Мне вы не нужны, фельдмаршал!
— Ну, это как посмотреть, — бесстрашно возразил Суворов. — И я могу еще пригодиться. Да и верно ли то, что я так дорожу финтифлюшками? Помилуй бог, да весь мир знает, что Суворов всегда жил скромнее простого рядового…
— Да, — перебил его Павел Петрович, — это правда, и меня всегда восхищала простота Суворова. Поэтому я и думал, что встречу в заслуженном фельдмаршале своего помощника, а вы… Да вот, например, вы даже до сих пор не представили мне рапорта, который я требовал от вас по поводу мероприятий…
— Это с введением новой обмундировки-то? — подхватил Суворов. — Помилуй бог, ваше величество! Да у меня рука не поднимается приняться за это дело. Много я почудил на своем веку, ну а уж таких фокусов не доводилось ни делать, ни видеть! Наш бравый солдат и без того ворчит, а тут ему еще загнали косичку в затылок. Русский солдат — это мой брат, ваше величество, как же я могу надругаться над своим братом? Да и к чему эти косички? Может быть, солдата ими же драть будут, так сказать, готовое орудие наказания при каждом… Помилуй бог! Да ведь солдата на улице собаками травить будут! Пойдет христолюбивое воинство по улицам, а мальчишки вслед кричать будут: ‘У-лю-лю! У-лю-лю!’ Что же мне, старику, может быть, приплясывать, да распевать ‘Ай люди! Ай люли!’?..
— Довольно шутовства! — крикнул Павел Петрович, затопав ногами. — Только во внимание к вашим прошлым заслугам я щажу вас. Но ни мне, ни России не нужен такой шут, который умеет только паясничать и не хочет повиноваться законному государю! Отныне все кончено между нами! И чтобы я больше не видал вас в Петербурге!
Государь резко повернулся и пошел к дворцу. Суворов грустно посмотрел ему вслед, крупные слезы показались на глазах старого, бесстрашного героя.
— Эх, матушка, матушка! — громко сказал он, покачивая головой. — Рано ты скончалась, рано! Осиротела Россия!
Павел Петрович сделал вид, будто он не слышит последних слов старика. Но и без того государя душило его бессильное бешенство. Что еще можно было сделать с ворчливым стариком? Подвергнуть его какому-нибудь наказанию? Но что скажут Россия, Европа, весь мир? Что скажет его собственная царская совесть? Разве Суворов заранее не искупил всех возможных будущих вин своих?
Да и как знать? А вдруг старик все-таки еще понадобится?
VII
Отойдя несколько шагов, Павел Петрович вспомнил, что благодаря волнению забыл сделать то, что неизменно делал всегда, а именно: Мария Федоровна никогда не покидала ложи до того, пока император лично не заходил за ней, чтобы под руку отвести ее в апартаменты. Вспомнив об этом, Павел Петрович повернул назад и направился к супруге.
При его появлении все дамы, находившиеся на трибунах, поднялись и приветствовали его почтительным поклоном, а великие княжны, еще не видавшие отца со вчерашнего дня, весело подбежали к нему, ласкаясь. Но Павел Петрович рассеянно и холодно принимал их ласки. Его мысли витали далеко, гнев, испытанный от разговора с Суворовым, еще не улегся, а последние слова старика, кинутые в спину государю: ‘Осиротела Россия, осиротела!’, болезненно кололи самолюбие. И ему хотелось поскорее уйти отсюда, постараться отвлечь мысли чем-нибудь, забыться…
— Но где же государыня?
Павел Петрович с удивлением окинул взглядом ложу — Марии Федоровны нигде не было. Наконец на последней скамейке, в самом дальнем углу, он заметил ее погруженной в разговор с каким-то мужчиной, которого отсюда было трудно разглядеть!
Что же это такое? Мужчина допущен в царскую ложу, где, по категорическому приказанию государя, не мог быть никто, кроме дам? И с этим-то мужчиной государыня забивается в угол, шепчется, забывая обо всем, на глазах у придворных?
Гнев государя, неутоленный маршалом Суворовым, только искал подходящей сферы проявления. Теперь эта сфера была найдена, и император почувствовал даже облегчение!
Остальные дамы, равно как великие княжны, заметили, куда был обращен его взгляд, и всех охватило беспокойство. Вид государя не обещал ничего доброго, а Марию Федоровну все очень любили и жалели, находя, что ей и без того приходится слишком много страдать от дурного характера мужа. О, если бы можно было предупредить ее! Но, впрочем, теперь это было бесполезно, этим можно было только навлечь на себя гнев государя, а Марии Федоровне все равно не помочь. И дамы, затаив дыхание, стали ждать, чем кончится все это.
Тем временем Павел Петрович стал медленно подбираться к тому углу, где сидела его супруга, и с удивлением разглядел ее собеседника: это был граф Безбородко, старый фаворит и министр императрицы Екатерины II.
Павел Петрович захотел во что бы то ни стало узнать, о чем могла говорить его супруга с Безбородко. Осторожно подкравшись к ним, он встал за спиной разговаривавших и незаметно прислушивался некоторое время к гнусавому, картавому голосу Безбородко.
— Да, всемилостивейшая государыня, — гнусавил тот, — Россию действительно постигли крупные, я сказал бы — ужасные перемены. Состав судов, канцелярий и всевозможных учреждений сразу изменен его величеством, более двадцати тысяч дворян потеряло теперь свои должности, а это…
В этот момент Мария Федоровна увидала своего супруга и даже вскрикнула от неожиданности и испуга. Тогда граф Безбородко тоже обернулся и в отчаянии отскочил назад, увидав разгневанное лицо государя. Его вид был настолько комичен, что внутренне император не мог не рассмеяться. Кроме того, Безбородко, всегда державшийся при дворе шутом и слишком осторожный, чтобы пользоваться своим влиянием против великого князя Павла Петровича, не был неприятен последнему. Но внутренний смех касался только Безбородко, по отношению к Марии Федоровне раздражение государя отнюдь не прошло, и, ведя свою супругу к дворцу, он сказал ей:
— Ваше величество! Вы изволили только что совершить очень большой проступок против моих распоряжений. Вы позволили себе допустить мужчину в ложу, куда вход разрешен мной только дамам, да и то не всем. Кроме того, вопреки приличиям и этикету, вы позволили себе забраться с этим мужчиной в уголок и говорить с ним шепотом, да еще и о политических делах. За это я подвергаю вас недельному домашнему аресту, так что благоволите в течение этого срока пребывать в своих апартаментах, никого не принимая и отнюдь не выходя лично. Таким образом, нам не придется увидаться вплоть до того дня, когда ваше величество отправитесь со мной в Москву для коронования.
Мария Федоровна густо покраснела, но ничего не ответила на это распоряжение, только в ее глазах промелькнула смесь укора и сожаления…