Во всех суждениях о церкви, и в том числе в суждениях Г. Думы, слышится одно: полное непонимание того, о чем идет речь. Судят как об ‘учреждении’, судят как о ‘сословии’, о ‘классе’ людей, как ‘свои’ о ‘своих’. Но это — совсем не то!!!
Церковь — это свет из бесконечности, кинутый на конечные вещи нашей действительности, бесконечный смысл, охвативший и связавший ‘в одно’ подробности нашей жизни, самую нашу личность, наконец, наше существование, наше государство, наш народ. Есть церковь — и все это кажется таким-то, нет ее: и сейчас все покажется другим. Если хотите и если уступить всем возражениям против нее, — церковь, пожалуй, есть ‘сновидение’: но от которого мы не можем проснуться, пока ‘есьмы’, и с которым, хорошо или плохо, к пользе или ко вреду, но уже согласовалось расположение всего нашего тела, всей нашей физики, и от которого ‘проснуться’ — есть прежде всего ‘разбиться’. Это — сердцевина дела, невидимая ‘душа’ его. Другая сторона — физическая, осязательная, это — история. Гораздо раньше реформы Петра и гораздо могущественнее реформы Петра церковь сливает нас с всемирною историею, и особенно с древнею, она же примыкает нас теперь к западноевропейской цивилизации, — опять теснее и действительнее, чем все журналы, вместе взятые, и, может быть, чем все университеты, тоже вместе взятые. Если бы можно было представить, что какой-нибудь злой дух, в одну ночь, взяв ‘за кресты’, снял со всей Руси ее бесчисленные церкви: то назавтра русский народ ‘без церквей’ был бы перекинут за Урал, отделился бы совершенно от западноевропейской цивилизации, с тем чтобы вместе стал бы ‘новичком, неизвестно откуда взявшимся’ во всемирной истории, — и слился бы в одно темное море с туркменами, персами, китайцами, Японцами, превосходя одних техникою и уступая в технике другим, имея союзы в Азии и никакого не имея союза в Европе, всем ненужный и никому не интересный.
Вот как много значат дьячки с косичкой и не очень образованный ‘поп’.
И что еще удивительнее: эти ‘церковки’, со славянским языком и ‘Господи, помилуй’ 40 раз сряду, отделяют нас несливаемо от всемирной цивилизации и являются причиною нашей самостоятельности в мире от древности и до скончания веков. Так что они:
1) и — соединяют.
2) и — разделяют.
Чудесным и почти волшебным образом.
Если бы ‘церковки’ вдруг были сняты с Руси: то парижский архиепископ, так вообще враждебный православию, разрыдался бы, как великому несчастью христианства, папа в Риме заплакал бы и сказал: ‘Как Бог поразил нашу землю, — за что?’ И весь западный мир опечалился бы черною печалью: он, так враждебный вообще ‘православию’!..
‘Нет христианства на Руси’, Русь — ‘без веры’: и вся Западная Европа заплакала бы! Горько, отчаянно, решительно ‘раздирая ризы на себе’…
Ну, а если бы закрылись разом все журналы и газеты и все ‘комедийные действа’: то Европа бы только громко рассмеялась, расспрашивая с живостью ‘кумушки’: ‘Что такое случилось в Руси?’ Много смеха и ни одной слезинки. ‘Журналы можно завтра открыть’. Вот церковь никак не ‘откроешь завтра’.
Церковь — бесконечное.
Журналы, газеты, театры — конечное.
Это — вообще, в панораме.
Входим в село. Расспрашиваем крестьян: ‘Как у вас батюшка, каков?’ Отвечают: ‘Пьет! Несправедлив! Ленив!’ И с такой злобой, бесконечной злобой. Ругаются, сквернословят, и что-то черное в глазах, гул и ругань идет по улице:
— Какой это поп! С живого и мертвого дерет, бывает—даже службу не кончает в церкви {Привожу конкретное обвинение, мною слышанное. Священник и службу служит нетрезвый, и к концу ее так ослабеет, что выйдет перед народ, скажет: ‘Больше не могу служить, я болен’, — разоблачится и уйдет домой. И молящиеся с ропотом расходятся.}.
Задумываемся: ‘Да что им? Мало ли кто пьет, мало ли кто дерет с живого и мертвого?! Дерет становой, дерет кулак. Пьют все. Почему же этого темного света в глазах и циничной ругани нет, когда говорят о всех, и о кулаке, и о становом?! Какая разница? Становой больнее дерет, а что пьют все — то это, конечно, еще несчастнее, чем что пьет священник. Какая нужда? Что им? В чем дело?’
Но тут мы вдруг открываем, почему ‘вся Европа бы заплакала, если бы были сняты все церкви на Руси’: она бы заплакала от того, что на неизмеримом пространстве всей России все ее бесчисленные люди вдруг перестали бы узнавать, где ‘левое’ и где ‘правое’, что ‘вперед’ и что ‘назад’, что ‘бело’ и что ‘черно’… Помутились бы в разуме, ослепли бы. ‘Поп пьет’ поправляется только тем, что ‘вон в том дальнем селе поп хороший, трезвенный, правду знает, закону учит’, через это дело поправляется, и рана не превращается в неисцелимое. Но если бы и ‘в той дальней деревне’ поп пил, и налево — пил, и направо — пил, и ‘все они пьют’, и еще страшнее и окончательное — если бы ‘никаких попов не было’ или вот вдруг бы ‘их не стало’: то в первую минуту народ завыл бы страшным воем, а во вторую минуту — подняв дубину, ‘размозжил бы все’… своих батюшек, матушек, ‘станового’ и т.д., и т.д., губернаторов, наши гимназии, наше ‘все’ и — нас.
Размозжил бы, и, погуляв век, пошел бы в рабство туда, где есть ‘поп’, какой-нибудь, который ‘закон знает’. Закабалился бы в крепостное право, только чтобы увидать ‘бел свет’… Ибо темнота иногда желается человеком: но долго никакой человек не может вынести темноты.
* * *
Таким образом, наступающий ужас и смятение народное при зрелище ‘пьющего попа’, начинающийся при таком зрелище ‘грех народный’, ‘падение народное’, — именно и доказывают: что нет еще такого места, в жизни, в быте, в истории, в цивилизации, которое равнялось бы ‘месту попа’… Почему оно одно и называется ‘священным’, ‘святым’.
Нет такого. Он — один. Место это — одно.
Пусто оно — и нет цивилизации.
Но если ‘на этом месте стоит настоящий человек’: то хотя бы вся цивилизация зашаталась, она — не упадет. Плечи священнические, одетые в епитрахиль, держат всю цивилизацию.
Тогда спокойны науки.
Спокойно царство.
Геометр спокойно меряет своим циркулем, моряк уверенно плывет через моря. Все спокойно и предано ‘своим целям’, даже ‘забыв совсем церковь’. Да: церковь до того важна, что если она есть, то даже ‘можно забыть церковь’, а вот если ее нет — нельзя спокойно высморкать носа.
‘Поп учит закону’, ‘поп учит простить‘, ‘поп учит не осуждать‘.
И циркули движутся, и корабли плывут.
И цари царствуют, и народы спокойны.
Поп ‘молится’. И ‘молитва его спасает все’.
Но для этого поп должен быть ‘совсем, совсем не то, что мы’ и ‘ни во что наше не должен вмешиваться’… Совсем особое место и особая тропинка, по которой он один идет. Он не ходит в театры и не читает светской литературы (предмет упрека религиозно-философских собраний), не по гордости и чванству, но по великому служению миру, которое бы вдруг расстроилось, если бы он стал, ‘как один из нас’. Все планеты не могут сдержать друг друга, как они ни хороши, все люди тоже не могут спасти себя, хотя в них столько мудрости и добродетели. Есть какой-то мировой закон, по коему ‘спасает иное‘, спасает мир — вне мира лежащее, человеков — как бы не человек, вот, напр., людскую толпу — человек ‘не толпы’, поп. ‘Спасает театр’ тот, кто никогда в театр не ходит, ‘танцовщицу’ — кто не танцует, и ‘всех людей’ — кто наедине молится и людей совсем не видит. Блюдо держаться в воздухе само не может: нужно, чтобы его кто-то держал за край. Так мир опрокинулся бы, с театрами, зрелищами, войнами, интригами, если бы его не держало ‘за край’ иное, чем мир. Это иное — церковь.
Вот почему ее все усилия — быть иною.
Все усилия — не стать миром, ‘мирским’.
‘Мирская церковь’: и — нет церкви. И мир разрушится, как блюдо, которое ‘выпало из рук’ и ‘разбилось о пол’.
Впервые опубликовано: Новое время. 1911. 5 декабря No 12836.