Небывалые люди, Зарин Ефим Федорович, Год: 1862

Время на прочтение: 49 минут(ы)

НЕБЫВАЛЫЕ ЛЮДИ.

УНИЖЕННЫЕ и ОСКОРБЛЕННЫЕ. Романъ въ 4-хъ частяхъ, . М. Достоевскаго. (Время. NoNo 1—7.)

Названіе нашей статьи прямо напоминаетъ другую статью, написанную по поводу того же романа г. Достоевскаго и прочитанную нами (т. е. и вами читатель, и другими людьми, которыхъ интересуетъ движеніе отечественной мысли) подъ заглавіемъ: Забитые Люди, статью, которой предшествовало немало другихъ статей, вышедшихъ изъ-подъ той же руки — увы! переставшей дйствовать слишкомъ рано, и не только не сдлавшей ничего для безсмертія человка, которому она принадлежала, но даже не успвшей сдлать намека, чтобы въ ней таилась сокровенная сила, способная на такой размахъ. Друзья покойника поставили себ столько же благородной, сколько и неблагодарной задачей — уврить насъ въ противномъ. Они именно говорятъ, что покойникъ сдлалъ довольно для своего безсмертія и что для увковченія его памяти они ршились воздвигнуть монументъ,— это благородная часть задачи со стороны друзей покойника. Мы уважаемъ ихъ печаль, мы сочувствуемъ и ихъ личной потер сотрудника и друга, и сами непосредственно сознаемъ эту потерю въ той степени, насколько она способна возбуждать сожалніе объ угаснувшей молодой жизни, подававшей надежды, и мы, кром того, находимъ, что примры безкорыстія и возвышенности чувствъ и поступковъ — вызываются ли они дружбою, человколюбіемъ, патріотизмомъ — никогда не могутъ быть безполезны вообще, а въ данномъ случа, гд такой примръ подается людьми кружка, къ которому принадлежалъ покойникъ, можетъ быть, въ особенности. Они слишкомъ много наговорили о людскомъ эгоизм, слишкомъ долго и ужь невоздержно осмивали всякаго рода увлеченія, что съ ихъ стороны сооруженіе памятника другу было бы способно вызывать только похвалы. Но друзья покойника хотятъ, чтобы монументъ былъ воздвигнутъ на общественныя деньги, собранныя посредствомъ подписки: это неблагодарная часть ихъ задачи, неблагодарная не въ томъ смысл, чтобы она могла остаться безуспшной,— успть можно во всемъ, нужно только умть,— а въ томъ, что успхъ ея, кром ихъ самихъ, никому существенно не нуженъ. Мы говоримъ прямо: это значитъ, что мы друзей покойника считаемъ людьми, которыхъ не можетъ оскорблять прямота и правда. А почему мы полагаемъ, что имъ нужно услышать то, что мы говоримъ? Потому, какъ намъ кажется, что ихъ глубокая печаль мшаетъ тому, чтобы они сами замтили всю щекотливость положенія, въ которое они себя поставили даже въ глазахъ людей, расположенныхъ къ нимъ далеко невраждебно, и весь соблазнъ, который они возбуждаютъ въ обществ своимъ посягательствомъ воздвигнуть монументъ на общественныя деньги меньшему изъ своихъ братій, второстепенному человку своего кружка, и во всемъ-то своемъ состав еще не сдлавшаго ничего монументальнаго, хотя дйствующаго весьма небезполезно: видть въ подобномъ положеніи своихъ ближнихъ — должно быть больно всякому человку, не до мозговъ костей эгоисту. И въ этомъ состоитъ наше право говорить. Кром того, друзья покойника, на его гроб, въ его некролог и при нкоторыхъ другихъ случаяхъ, такъ много наговорили о его честности, что имъ мене всего прилично длать, въ отношеніи къ памяти покойнаго что-нибудь такое, что въ высшей степени способно подвергаться, и ужь подвергается, двусмысленному толкованію. Наконецъ, и добрые инстинкты большинства публики, не развившаго въ себ самостоятельнаго отношенія къ вещамъ и готоваго многому поврить на слово, не должны быть злоупотребляемы.
Другъ любезный,
Не сочувствуй ты горю людей,
Не читай ты гуманныхъ книжокъ,
Но не ставь за каретой гвоздей,
Чтобъ, вскочивъ, накололся ребенокъ!
— бонъ и монументъ по подписк! Имя кандидата въ великіе люди пишется съ маленькой буквы даже въ томъ случа, когда имъ начинается строка, потому-что нельзя же написать —Бовъ, если намъ постоянно встрчался —бовъ. Большинству читающей публики этотъ скромный псевдонимъ сдлался извстенъ только съ печатнаго объявленія о томъ, куда слдуетъ присылать деньги на сооруженіе памятника покойному носителю скромнаго псевдонима, и читающая публика, по непривычк къ настоящему имени —бова, до-сихъ-поръ называетъ его то Миролюбовымъ то Боголюбовымъ, и почти одни только пишущіе люди безошибочно говорятъ: Добролюбовъ. Одно это обстоятельство уже даетъ намъ возможность получить нужные намъ выводы: бовъ небыль монументальнымъ человкомъ, потому-что воображеніе его соотечественниковъ никогда не было настолько поражено величіемъ его подвиговъ, чтобы возбудить желаніе справиться о его имени, —бовъ и популярная подписка на его монументъ были бы явленіемъ карикатурнымъ, если бы тутъ удачнымъ образомъ не было примшано благороднйшее имя Блинскаго, на счетъ котораго, за одно ко всмъ потерямъ, понесеннымъ имъ въ жизни, и произойдетъ сооруженіе памятника —бову, по словамъ друзей его, ничмъ въ своей жизни не заслужившему такого обращенія съ нимъ посл его смерти. Почему же друзья помойнаго —бова такъ обращаются съ нимъ?
Самый безобидный отвтъ на это будетъ тотъ, что они совершенно искренно врятъ въ величіе рецензій и критическихъ статей покойнаго —бова и, по всей вроятности, полагаютъ, что если популярность покойнаго ихъ друга, пря его жизни, не успла возрасти даже на столько, чтобы вн литературныхъ кружковъ сдлалось по-крайней-мр извстнымъ какъ его зовутъ, то все-таки, если хорошенько растолковать публик значеніе его сотрудничества въ ‘Современник’ и представить каталогъ написанныхъ имъ статей, она способна будетъ понять, что это былъ человкъ монументальный. Заблужденіе насчетъ достоинства близкихъ къ намъ людей — самое естественное и частью даже похвальное заблужденіе. Но при этомъ одно обстоятельство не поддается никакому благопріятному толкованію: друзья покойнаго —бова ни при его жизни, ни посл его смерти, никогда не могли думать о —бов, чтобы онъ былъ первымъ человкомъ между ними, или даже вторымъ, или даже третьимъ. А если они этого, согласно со всми своими читателями и почитателями, никогда не могли думать, то кому же, въ сущности, они возвигаютъ теперь монументъ по подписк? Неуже-ли —бову? Или, если они думаютъ, что хотя —бовъ былъ и не изъ первыхъ въ ихъ кружку, а между тмъ все-таки достоинъ монумента и не уступаетъ своими заслугами Блинскому, то въ какихъ же размрахъ имъ представляются ихъ собственныя заслуги и фигуры? Мы говоримъ не противъ ихъ высокаго мннія о самихъ себ,— до этого намъ нтъ никакого дла — а противъ всенароднаго высказыванія такого мннія, что, по мннію всхъ самообладающихъ людей, кажется достойнымъ самаго строгаго порицанія. Если ломаніе Кавура въ парламент и несоблюденіе имъ нкоторыхъ общепринятыхъ приличій въ многолюдномъ собраніи покойному —бову казалось отвратительнымъ и если онъ считалъ должнымъ высказывать это безъ всякой воздержности, то слдуетъ ли намъ быть боле воздержными и будетъ ли приличнымъ наше молчаніе о томъ, что ломаніе друзей его передъ русскою публикою во всхъ отношеніяхъ гораздо отвратительнй? Тотъ все-таки былъ Кавуръ, то есть, худъ ли, хорошъ ли, но общепризнаваемый за большого человка. Это не служитъ ему полнымъ извиненіемъ, но въ глазахъ членовъ парламента онъ казался, хотя бы и не совсмъ врно, человкомъ, устроившимъ величіе ихъ общаго отечества, и его ломанье, во всякомъ случа, никому не казалось выпрашиваніемъ на водку за его подвигъ. Если Италія подписалась на его памятникъ, то она сдлала это по своей собственной иниціатив. Мы совершенно искренно уважаемъ нкоторыхъ изъ друзей покойнаго —бова, въ особенности одного, о лицемрномъ непризнаваніи заслугъ котораго мы, кажется, первые сказали, что оно переступило мру, но все-таки положеніе и самыхъ почтенныхъ изъ друзей —бова въ высшей степени не таково, чтобы ломанье ихъ передъ цлою страною могло казаться терпимымъ, чтобы своею заслугою развязнаго слова, обращеннаго къ стран, они могли упиваться передъ нею до такого лиризма: ты дескать разумй и приготовляй деньги на монументъ. Мы говоримъ это чтобы избавиться отъ личнаго глубокаго стыда, въ который насъ приводитъ выслушиваніе подобнаго намека, и если бы мы вовсе не встрчали людей, которые чувствуютъ себя пристыженными и оскорбленными отъ этого намека, то намъ показалось бы это намекомъ на то отчаянное положеніе, изображенное въ одномъ изъ стихотвореній Шевченки, гд ‘вс мовчатъ: бо благоденствуютъ!’ Тутъ возможна одна оговорка, именно, что подписка — не налогъ и къ ней никого не приневоливаютъ. Но, вдь, и гвозди за каретой вбиваютоя не для того, чтобы приневоливать мальчишекъ натыкаться на нихъ, и, однако, они натыкаются. Публика состоитъ изъ всякихъ членовъ, въ томъ числ есть и добрыя дти. Соблазнить единаго отъ малыхъ сихъ и поселить въ немъ убжденіе, что покойный —бовъ былъ человкъ необыкновенный, значитъ не просто поселить въ ребенк ложное убжденіе, а еще извратить его понятія о величіи людей, умалить его нравственный идеалъ, ограничить задачу его жизни, укоротить его стремленія, поработить его нравственную природу. Дти должны знать, что безсмертіе вовсе не такъ дешево, чтобы его можно было купить статьями, рецензіями или жизнью —бова, они должны быть твердо и здраво убждены, что за такую жизнь, безъ такихъ друзей, они никоимъ образомъ не получатъ монумента по подписк, что это жизнь совершенно обыкновенной честности и что, наконецъ, ихъ отечеству никогда не было бы суждено быть ни славнымъ, ни великимъ, если бы въ немъ подобныя жизни были большою рдкостью, и, въ особенности, еслибы они считались монументальными. Весьма правдоподобно, что эта жизнь не лишена была своей горечи. Но слдуетъ ли изъ-за этого закрывать глаза, чтобы не видть, какимъ великимъ раемъ должна представиться намъ эта жизнь (за исключеніемъ того, что она рано кончилась) въ сравненіи съ тысячами и тысячами другихъ человческихъ жизней, несравненно боле бдственныхъ не окружонныхъ никакою дружбою, и если возбуждающихъ участіе, то одно только — безполезное? Но для чего мы говоримъ это? Вдь не можетъ же кто-нибудь не знать такой простой вещи, что если бы каждая жизненная горечь награждалась монументомъ по подписк, то для этого не достало бы ни денегъ, ни мрамора десяти такихъ планетъ, какъ наша.
Какой, однако, это цинизмъ: смшивать неудачи, потерпнныя —бовомъ въ жизни, съ обыкновенными, вульгарными страданіями людей, умирающихъ отъ голода, надсады и чахотки! Что жь, мы и не обстаиваемъ, чтобы это не былъ цинизмъ, сознаемъ, что возвышенность чувствъ состоитъ въ противоположности тому, что мы сказали. Чтобы быть возвышеннымъ, языкъ нашъ долженъ бы быть таковъ: ‘Господа, вы задумали саркофагъ,— это мало, стройте пирамиду!’ или: ‘вы остановились на пирамид, мы — предлагаемъ вамъ вавилонскую башню’!’ Но, вдь, это всe уже сказано, или готовится къ тому, чтобы бытъ сказаннымъ, по-крайней-мр, иниціатива къ тому, чтобы это было высказано, дана самая опредленная. Такъ доведемъ же нашъ цинизмъ до самаго конца, въ той увренности, что и онъ не лишонъ своего рода возвышенности, и что, во всякомъ случа, онъ никакимъ образомъ не можетъ оскорбитъ памяти того, кто для удовлетворенія своей посильной наклонности къ правд не пренебрегалъ никакою изъ формъ ея, не исключая и самой цинической. Мы хотимъ сказать эпитафію —бова:
‘ Погибшая молодая жизнь! ты не была вызвана на свтъ для того, чтобы сдлаться знаменитой и ослплять людей, но ты была ведена такъ, что, и при строгомъ контрол, можешь быть названа честной’.
Этихъ циническихъ словъ совершенно достаточно для того, чтобы отдать всю справедливость покойному —бову за его жизнь, на его могильной плит, которая была бы устроена иждивеніемъ друзей его. Во случилось такъ, что смерть —бова послужила поводомъ къ подписк на памятникъ, который будетъ указывать могилу Блинскаго: припишемъ эту заслугу мертвому —бову и назовемъ ее такою, которая длаетъ его вполн заслуживающимъ соучастіе въ памятник Блинскаго. И такъ какъ совершенно вроятно, что этотъ памятникъ долго и долго, съ любовью и энтузіазмомъ будетъ посщаемъ избранными людьми будущихъ поколній, то нашему поколнію будетъ стыдно, если онъ будетъ невполн соотвтственъ зарытому подъ нимъ подвигу жизни, который навсегда останется частымъ и образцовымъ, поучительнымъ и достойнымъ самаго неуклоннаго подражанія.
Отецъ семейства, приведи
Къ могил мученика сына,
Да закипитъ въ его груди
Святое чувство гражданина.
Итакъ, названіе статьи нашей напоминаетъ статью — бова. Критическій способъ —бова относиться къ писателямъ слишкомъ извстенъ: онъ преимущественно, если не совершенно исключительно, смотрлъ на нихъ какъ на случай написать свое собственное изслдованіе о предмет даннаго произведенія, и онъ главнымъ образомъ, свои похвалы и порицанія соразмрялъ, при этомъ, съ степенью благопріятности или неблагопріятности случая, который представлялся ему къ выраженію его собственныхъ гуманныхъ мыслей, потому-что изслдованія его всегда отличались духомъ гуманности, и въ этомъ состоитъ ихъ преобладающій смыслъ. Если, напримръ, данное произведеніе подавало —бову непосредственный поводъ къ выраженію добрыхъ симпатій его добраго сердца, то данное произведеніе уже по одному этому обстоятельству въ глазахъ —бова получало цну, весьма часто незаслуженную, вс другія требованія, которыя можно было предъявить данному произведенію, хотя бы эти требованія были самыя существенныя, для него имли уже мало значенія, и часто тмъ меньше, чмъ сильне была его собственная, случайная возбужденность къ тому, чтобы высказаться. Мы вс видли примры, гд писателю достаточно было показать побитаго мужика съ приличнымъ сочувствіемъ къ его боли, чтобы быть принятымъ подъ защиту —бова, чтобы удостоиться отъ него плодовитой статьи и быть въ ней похваленнымъ не за одну только благонамренность, а и за умнье проявить ее дятельнымъ способомъ, могущимъ производить вліяніе на общество. Объ умньи тутъ часто не слдовало бы быть и рчи, но фактъ побитаго мужика, голый, сухой, костлявый, бездоказательный фактъ представлялся добросердечному —бову и такой степени достаточнымъ для извлеченія изъ него надлежащихъ выводовъ, что снисхожденіе его къ автору не знало почти предловъ, даже боле: у —бова не одинъ разъ можно встртить прямое и положительное признаніе, что онъ и знать-то не хочетъ, есть ли у писателя умнье обращаться съ жизненными явленіями, то есть — дарованіе, что такими тонкостями онъ предоставляетъ заниматься празднословамъ, не знающимъ что длать изъ своихъ безполезныхъ досуговъ, а что для него него важне явленіе, подмченное писателемъ въ жизни. Многія изъ статей —бова такъ именно и начинались, потомъ слдовалъ анализъ даннаго явленія,— всестороннее обозрніе его сзади, спереди, съ боковъ, навыворотъ и въ заключеніе изъ г. Славутинскаго выходилъ замчательный писатель, а одинъ, дйствительно замчательный, очутился великимъ и геніальнымъ. И добрый —бовъ насколько не подозрвалъ при этомъ, что онъ увлекался своимъ собственнымъ добросердечіемъ, любовался наставительностію своихъ собственныхъ помышленій. Такой пріемъ для критика былъ бы совершенно хорошъ, если бы онъ не потакалъ бездарности и если бы онъ въ писателяхъ не укоренялъ вру въ теорію безсознательнаго творчества.— Имъ приписывалось то, чего имъ никогда не грезилось, чего они даже и смутнымъ образомъ никогда не предчувствовали, а между тмъ, по своей человческой слабости, они должны были поврить, что въ ихъ соображеніи, въ ихъ воображеніи и вообще во всхъ тхъ способностяхъ, которыя составляютъ писателя, есть какая-то безсознательная сила, которая непремнно выручаетъ ихъ, какъ бы они ни плошали. Переходъ къ дйствительной оплошности тутъ очень близокъ и составляетъ естественное послдствіе вры въ выручающую безсознательность. Это въ самомъ дл замчательно, что дарованіе, на возвеличеніе котораго покойный —бовъ налегалъ съ особенною любовію, постепенно становилось въ обратное отношеніе къ его похваламъ и оскудвало у всхъ на глазахъ. Покойный —бовъ былъ бы крайне удивленъ, увидвъ себя причисленнымъ къ сторонникамъ теоріи безсознательнаго творчества и что будто онъ, хотя бы и невольнымъ образомъ, способствовалъ къ пониженію уровня тхъ интересовъ, которыя должны происходить изъ литературы для общества. А между тмъ это совершенно врный фактъ: такого не взыскательнаго критика, такого литературнаго потатчика трудно другого встртить. Совершенная, безапелляціонная бездарность, конечно, не могла подкупить его никакими добрыми тенденціями, но большому дарованію онъ положительно не былъ полезенъ своими указаніями, а благонамренная посредственность всегда могла смло разчитывать на его поддержку, и если иногда ошибалась, то не по своей вин, а вслдствіе какого нибудь случайнаго каприза самого —бова, потому что слдуетъ сказать, что —бовъ иногда не былъ снисходителенъ и къ благонамренности. Стремленія —бова къ тому, чтобы быть строгимъ, были очень велики и онъ даже усплъ прослыть такимъ въ понятіи людей, неумющихъ заглядывать въ корень, но въ сущности это было достосердечнйшее существо, для котораго потакать значило удовлетворять самой естественной своей наклонности. Онъ длалъ все, что могъ, для того, чтобы отучать писателей отъ строгаго труда и кропотливаго изученія, отъ необходимой терпливости и добросовстности въ наблюденіяхъ, даже отъ сознанія надобности въ этихъ вещахъ — словомъ, отъ всего, что составляетъ чорную и трудовую сторону ихъ призванія, которое безъ того было бы самымъ презрительнымъ и самымъ тунеяднымъ изъ всхъ призваній, достойнымъ того, чтобы противъ него были возобновлены египетскіе законы о людяхъ, добывающихъ хлбъ свой непозволительными средствами. Въ снисхожденіи —бова къ добрымъ намреніямъ автора, въ его благодарности за сочувствіе къ побитому мужику, было, дйствительно, что-то странное, какъ будто въ этомъ сочувствіи онъ видлъ какую-то сверх-должную и героическую добродтель. Можно подумать, будто —бовъ, желая сдлаться вліятельнымъ критикомъ и на самомъ дл бывши довольно-замчательнымъ, никогда не хотлъ уяснить себ самой простой и основной истины, именно, что бельлетристическая литература, какъ одна изъ дятельныхъ силъ человческаго развитія и, притомъ, способная къ самому большему распространенію предъ всми другими цивилизующими средствами, можетъ производить вліяніе на общество и вносить въ него свой вкладъ нравственнаго добра недобрыми намреніями, даже не самыми лучшими, какія только можно вообразить, а совокупнымъ дйствіемъ слдующихъ условій: во-первыхъ, здравымъ направленіемъ, которое бы показывало обществу, до чего достигъ нравственный уровень лучшихъ людей даннаго времени (положимъ, что это-то и есть добрыя намренія, хотя это и несовсмъ то же), во-вторыхъ, отчетливымъ пониманіемъ жизни въ общемъ ея ход, которое бы нагляднымъ и осязательнымъ образомъ давало разумть обществу всю стройность, или нестройность этого хода и которое обогащало бы общество достаточною прозорливостью для дружнаго и сознательнаго стремленія къ достиженію возможной стройности въ лишеніи и развитіи его жизненныхъ силъ, наконецъ, втретьихъ — и это самое существенное — степенью и объемомъ тхъ специфическитъ способностей, безъ которыхъ, при самыхъ лучшихъ намреніяхъ, никому никогда не пришло бы въ голову истолковывать жизнь и возвышать ея уровень посредствомъ романа, поэмы, или драмы, безъ которыхъ, то есть, не существовало бы и самой литературы, и которыя мы называемъ талантами. Если критикъ знаетъ это, то для него ясно, на сколько онъ погршитъ противъ своей страны и какой ущербъ сдлаетъ онъ литератур, если, вмсто свободнаго и широкаго теченія ея, обивающаго собою всю жизнь природы и человка, будетъ добиваться, чтобы она сочилась мелководной струйкой обличенія. Мы принимаемъ въ разсчетъ вс возможныя точки зрнія, и все-таки не видимъ, съ которой изъ нихъ строгимъ логическимъ путемъ можно дойти до того, чтобы признавать добромъ обнищаніе родной литературы, потому-что узаконивать ея односторонность, специфировать ея направленіе, поощрять въ ней посредственности а, изъ любви къ маленькимъ именамъ, стараться уронить великія, значитъ добиваться ея обнищанія, какъ какого-нибудь блага. Мы не хотимъ лицемрить и обходить молчаніемъ главную тенденцію всхъ статей и помышленій —бова, общую ему съ тмъ органомъ, въ которомъ онъ писалъ, тенденцію, которая въ сущности заслуживаетъ справедливой симпатіи и вполн пользуется нашей. Но и съ этой стороны,— и съ этой даже боле, чмъ съ какой-нибудь,— нтъ ни одной причины желать низкаго уровня и односторонняго направленія для литературы, и напротивъ, есть очень много причинъ добиваться, чтобы она была высока и многообъемлюща, потому-что роль ея состоитъ въ томъ, чтобы воспитывать человческія души и формировать характеры. Есть что-то черезчуръ недальновидное, противорчивое, недодуманное въ этомъ болзненномъ желаніи видть вс душевные порывы загнанными въ одну колею, вс работающія силы, посаженными на оброчное положеніе. И отъ-того, что въ этомъ дл такъ много неблагодарнаго и худо сознаннаго, намъ всегда казалось, что та нота, которую въ ‘Современник’ приводилось тянуть —бову, выходила фальшивой, что въ то время, когда главная сила этого органа дышала такою враждою къ рутин, онъ старался сдлать изъ себя величайшее препятствіе оригинальности и только въ томъ и поставлялъ свою оригинальность, что не терплъ этого качества. Мы говоримъ о дух и тон статей покойнаго —бова, не имя въ виду отдльныхъ фразъ, которыми он переполнены и которыя для человка, умющаго читать, мало имютъ значенія. Въ-самомъ-дл, объ оригинальности статей —бова нечего и говорить, ея въ нихъ нтъ. Но мы просто напросто видимъ, что у —бова были нкоторыя правила, которыя онъ усвоилъ себ какъ критикъ, но нигд не видимъ принципа, изъ котораго бы онъ вывелъ эти правила и чтобы этотъ принципъ оказался состоятельнымъ неплодовитымъ, ни хоть временно-годнымъ, такъ-какъ ничто не вчно подъ луною. Оттого, при всей плодовитости статей —бова, въ нихъ была плохая пожива для мысли. Еще мене въ нихъ было того свободолюбиваго чувства, которое такъ умлъ воспитывать всегда пламенный и всегда равно глубокій въ своей любви и ненависти Блинскій, и которое, говора вообще, съ такимъ искусствомъ уметъ поддерживать тотъ, кого мы — если только не ошибаемся — почитаемъ учителемъ —бова и въ комъ апатія и монотонность, умственная и нравственная неразвязность находятъ такого энергическаго ненавистника. Покойный —бовъ не имлъ дара этой ненависти и противоположнаго ей чувства. Сказать о —бов, что это былъ энтузіастъ, значитъ сказать то, чего о немъ никто не думаетъ, да и говорятъ ему только друзья его. Совершенно напротивъ, —бовъ какъ-будто поставлялъ свою гордость въ своемъ индифферентномъ и дидактическомъ тон, и если когда выходилъ изъ нихъ, то непремнно для того, чтобы впасть въ филантропическую сантиментальность — черта прекрасная, но это еще не резонъ восторгаться ею и не желать, чтобы она была еще лучше, чтобы она не напоминала собою причитаній наемныхъ плакальщицъ, а выростала бы въ истинное могущество чувства. Если —бовъ чмъ-нибудь особенно полезенъ русской литератур, такъ это своимъ откровеннымъ презрніемъ къ своимъ собратамъ-литературнымъ критикамъ, которые, дйствительно, поступали презрннымъ образомъ, когда по поводу картины взятой изъ житейскаго быта и представляющей, положимъ, побитаго мужика, они разсуждали о махровости и бархатности красокъ, употребленныхъ на исполненіе картины, или о ненужности на ней коровьяго хвоста (фактъ!), мшающаго будто-бы цлостности впечатлнія. Честь и слава —бову на его сарказмы надъ чувственностью и сладострастіемъ эстетическихъ критиковъ: онъ въ этомъ случа вполн понималъ, что если имъ предоставить полный просторъ, то они готовы превратить литературу въ пасквиль на человческій умъ. Но и только, затмъ, уже собственное объясненіе картины со стороны —бова не отличалось ни оригинальностью, ни богатствомъ непосредственныхъ выводовъ, оно было тмъ, что мы назвали въ —бов филантропическою сантиментальностью, длинною, монотонною и, въ большинств случаевъ, просто надодливою. Онъ съ напряженіемъ всхъ умственныхъ силъ своихъ старался передать вамъ то совершенно непередаваемое чувство боли, которое было въ мужик, когда его били, и онъ съ такимъ непонятнымъ усердіемъ и съ такою монотонною длиннотою предавался этому неблагодарному и вполн безплодному упражненію, что вамъ, наконецъ, хотлось говорить: ‘Да отстаньте же отъ меня! я и безъ того знаю, что когда бьютъ, то бываетъ больно’. Или своимъ объясненіемъ картины —бовъ достигалъ еще такого результата: ‘Что и жалть, коли нечмъ помочь?’ И точно такъ же, какъ въ бельлетристическихъ произведеніяхъ —бовъ, ради доброй тенденціи, терплъ отсутствіе истиннаго пониманія жизни и былъ снисходителенъ къ самымъ вопіющимъ софизмамъ, представляемымъ въ лицахъ, такъ и въ своихъ критическихъ статьяхъ онъ не могъ избавиться отъ недостатка — подходить къ человческому смыслу и сердцу окольными и извилистыми путями, которые, притомъ, сосредоточивали все ваше вниманіе на томъ, чтобы слдить собственно за трудностью такого странствія, заставляя забывать о цли, да казалось, что тутъ и не было даже никакой цли. Безъ сомннія, это только казалось такъ, на самомъ дл тутъ всегда была цль. Но предположимъ, что васъ привели на какой-нибудь перевязочный пунктъ и показываютъ вамъ всевозможныя искалеченія человческихъ тлъ, наносимыя всми возможными родами оружія, предлагаютъ вамъ взглянуть на тло, проткнутое штыкомъ, разрубленное саблей, пронзенное пулей и разорванное ядромъ, заставляютъ васъ любоваться этимъ зрлищемъ и не пускаютъ васъ на воздухъ до-тхъ-поръ, пока съ вами не сдлаются тошнота и головокруженіе, и предположимъ, что когда ваше удовольствіе отъ этого зрлища достигнетъ этой степени, и когда вы не въ состояніи будете доле обходиться безъ воздуха, вамъ будетъ объяснено, что это зрлище было представлено вамъ съ единственною цлью убдить васъ, что такія страданія точно бываютъ. Можете ли вы примириться съ пыткою, которую вы претерпли, за такую опытность, которую вы пріобрли? И вотъ за такое же головокруженіе такая же точно опытность вамъ достается изъ иной статьи —бова, вообще небывшаго способнымъ почти ни къ какой иниціатив. Онъ, кажется, никогда не задумывался надъ тою истиною, что если лазаретныя картины съ лохмотьями, корпіей и гнойными ранами, и способны дйствовать на человческія сердца умилительнымъ образомъ, то все же здоровые люди, совершенно естественно, по законамъ самой жизни, отвращаются отъ этихъ картинъ и ищутъ своей силы и своихъ вдохновеній въ другихъ предметахъ. И если вы человкъ неочень хилый, неслишкомъ запуганный, хоть сколько-нибудь увренный въ себ и достаточно въ томъ, что, безъ сомннія, есть люди, которые несравненно и свжее, и смле, и самоувренне васъ и что такихъ людей, можетъ быть, немало, то намъ очень понятно, почему васъ при чтеніи большей части статей —бова (если вы изъ тхъ, которые ихъ читали) было не по-себ и отчего вы чувствовали тогда духоту и думали про-себя: ‘будетъ вамъ застращивать и запугивать, здоровья! давайте намъ здоровья! и если вы литературный критикъ, то старайтесь предъявить это требованіе и тмъ, которые читаются больше васъ и которымъ вы такъ потакаете въ забиваніи ими робкихъ людей’. Къ вашему требованію здоровья вы могли бы еще прибавить требованіе свта’ — самаго необходимаго условіи здоровья.
Съ этими именно требованіями здоровья и свта мы хотимъ обратиться къ роману г. Достоевскаго, чувствуя глубочайшее влеченіе къ этимъ благамъ и находя, что какъ Гоголь въ свое время замтилъ, что пора оставить въ поко честнаго человка и вмсто него припрячь плутоватаго, такъ и намъ слдуетъ замтить, что пора перестать христарадничать и пть Лазаря, когда чувствуется живая потребность другаго тона и настроенія. Чтобы не дать литератур сдлаться презрнной, чтобы осмыслить занятія такъ называемыми изящными родами ея, для этого нужно понимать и при всякомъ литературномъ предпріятіи и замысл помнить, что самое меньшее требованіе, какое только честный человкъ можетъ предъявить литератур своей страны, состоитъ въ томъ, чтобы въ ней не было ни тупости, ни отсталости относительно уровня, выработаннаго жизнью, пусть въ ней не будетъ ничего передового (хотя и очень желательно, чтобы это въ ней было) пусть она не выкидыветъ маяковъ, которые бы указывали людямъ, въ которую сторону имъ слдуетъ направлять свое шествіе, но пусть она не занимаетъ и унизительнаго положеніи за запяткахъ исторіи и народной жизни. Если она безсильна сдлаться сокровищницею запасного богатства, пусть по-крайней-мр, служитъ врнымъ и надёжнымъ магазиномъ нажитого добра. А если слдуетъ понимать и помнить эти вещи, то нашимъ литераторамъ-бельлетристамъ слдовало бы давно догадаться, что грустная и отчасти постыдная исторія о болящемъ человк въ нашемъ отечеств, исторія, которую они хотятъ тянуть до безконечности, сдлалась однимъ изъ самыхъ постыдныхъ анахронизмовъ, что авторамъ ея возданы должныя похвалы и она почитается разсказанной въ такой полнот, при которой всякое дополненіе къ ней будетъ признаваться (съ окончаніемъ поэмы г. Полонскаго) ни къ чему негоднымъ излишествомъ, и что какъ бы ни пріятно было болящему человку сохранить свое положеніе, окружонное ореоломъ въ продолженіе слишкомъ трехъ десятилтій, и какъ бы ни хотлось ему поддержать и продолжить симпатію къ его непризнаннымъ страданіямъ, приговоръ его подписанъ: онъ долженъ или на чистоту признаться въ своей болзни и показать т высокочеловческіе интересы, по которымъ болзнь его стоитъ нашего вниманія и участіи, или онъ будетъ заподозрнъ въ страданіи нищенствомъ своей убогой души, и ужь тогда, но необходимости, для него долженъ оказаться роковымъ
… этотъ уборъ
Лохмотьевъ, что носитъ порою
Иной патріотъ, умиляя сердца
Нарывами, полными гною. *
* Гейне. (Германія, въ перевод Водовозова.)
И въ этой дилемм заключается причина, почему болящій человкъ долженъ получить свою отходную, несмотря на его званіе идеала, имющаго претензію на долгую жизнь, потому-что, какъ бы на старались представители нашей литературы разныхъ десятилтій показать свои какъ-будто сатирическія отношенія къ этому безполезному человку, въ сущности онъ былъ дорогъ и любезенъ ихъ сердцу, и общественное разумніе догадывалось, что къ нему хотятъ привить убжденія, будто это возможно лучшій человкъ въ обществ при извстномъ положеніи длъ. Это вздоръ: возможно-лучшій человкъ всегда бываетъ и положительно-хорошимъ, не въ одной только возможности, боле или мене невроятной, но и въ самой дйствительности: въ этомъ ему никто не можетъ помшать, потому-что тутъ всякое препятствіе — именно поводъ къ тому, чтобы раскрыться хорошему человку, такъ-что число препятствій есть съ тмъ вмст, и число благопріятныхъ случаевъ къ обнаруженію силъ и качествъ, составляющихъ хорошаго человка. Кажется, наше положеніе врно, и если бы жизнь наша текла безпрепятственно, то исторія ничего не разсказала бы намъ о томъ, напр. человк, котораго звали Гусемъ и который съ своего костра, на которомъ его сбирались изжарить, проговорилъ пророчески: ‘Я гусь — животное смирное, и вамъ немудрено изжарить меня, но вслдъ за мною появится орелъ, умющій летать въ облакахъ: того ужь вы не изжарите!’ — Точно такъ же ничего не разсказала бы намъ исторія и объ этомъ орл, о которомъ предсказывалъ Гусь: подобныхъ людей выдвигаютъ препятствія, и притомъ одни только препятствія. Но если намъ открыто выдавали, что самая существенная и самая характеричная черта нашего болящаго и, будто, возможно-лучшаго человка состояла въ томъ, что начавъ, наприм., тяжбу съ узднаго суда и наткнувшись на неизбжную проволочку, онъ обыкновенно уставалъ и начиналъ чувствовать непреодолимое влеченіе къ покою и созерцательной жизни гораздо прежде, чмъ дло его доходило до гражданской палаты, то не уже-ли мы должны кланяться и благодарить за представленіе намъ подобнаго идеала,— мы, имющіе обыкновеніе и поставленные въ необходимость доводить дла свои до самаго конца? Да что же мы за язычники, чтобы покланяться такимъ идоламъ?
Теперь дло открытое и мы видимъ какъ на своей ладони, что общество было обморочено.— Чмъ?— тмъ, что его возможно-лучшій представитель былъ самозванецъ, а оно объ этомъ не догадывалось, тмъ, что его лучшіе писателя. Свое самообожаніе выдавали ему за служеніе его интересамъ, и оно не сомнвалось въ ихъ искренности, или не подозрвало ихъ наивности. Мы касаемся предмета въ высшей степени щекотливаго, но здравая критика не должна обходить и такихъ предметовъ. Такъ обратите же, наконецъ, вниманіе на этого причудливаго человка, хорошо рожденный (bien-n), свтски-воспитанный, застрахованный отъ суроваго труда и самыхъ существенныхъ незгодъ жизни наслдственнымъ достояніемъ — кто онъ таковъ? Но этихъ примтъ мало. Всегда очень способный,— хотя и безполезно,— съ передовымъ образомъ мыслей, нигд, конечно, невысказанныхъ, энциклопедически начитанный и нердко пишущій,— хотя бы собственныя свои приключенія, какъ Печоринъ,— кто онъ таковъ?— да просто, самъ пишущій. Публика очень хорошо знаетъ родословіе этого типа: оно никогда не входило изъ круга людей, хорошо рожденныхъ, благовоспитанныхъ, но всемъ проникнутыхъ чувствомъ мры, если и возмущавшихся нкоторыми жизненными явленіями, то боле по чувству нарушенной гармоніи, и по тому же самому не ршавшихся подавать апелляцію даже по своей собственной тяжб, такъ какъ тутъ представлялась самая вроятная возможность погршить противъ устава хорошихъ манеръ. Въ подтвержденіе нашей мысли мы предлагаемъ нимъ сдлать слдующую операцію. Разложите общество, то есть, образованную часть его, на дв большія группы съ сословными оттнками, такъ, чтобы въ результат были получены такъ называемые высшій и средній слои, раздлите эти группы на боле мелкія — хоть по образу жизни и занятіямъ обнимаемыхъ этими группами людей — и присмотритесь потомъ пристально и упорно къ каждому изъ этихъ подраздленій: вы, конечно, будете поражены здсь пестротою интересовъ и разнообразіемъ личныхъ стремленій, но если вы хоть сколько-нибудь способны группировать предметы по общимъ для нихъ признакамъ, то вы замтите, что вс эти интересы и стремленія обозначены довольно-ярко, тяготютъ къ извстному центру и представляютъ вс удобства къ уразумнію ихъ типическихъ отличій. Что вы должны увидть въ конц вашего наблюденія? Причудливый человкъ показываетъ видъ, что онъ живетъ не исключительно для свтскихъ цлей и какъ-будто старается внушить, что это обстоятельство должно приносить честь его характеру, хотя внушить этого ему никогда не удается, потому-что, въ сущности, онъ очень любитъ свтъ, и самыми большими неудачами считаетъ неудачи, встрченныя тамъ. Интересы науки не имютъ ни малйшей важности для причудливаго человка, и хоть онъ въ своей младенческой наивности и почитаетъ себя отчасти съ-родни геніальному педанту и доктору Фаусту, а также и энтузіастическому метафизику и высокоученому барону Манфреду, но это совершенно достоврный фактъ, что всякій кружокъ серьёзно-занимающихся людей для него показался бы тошне всякаго острога. Карьера честолюбія для него не можетъ имть никакой прелести, какъ всякая невозможность. Если онъ служитъ, то единственно затмъ, чтобы получить приказаніе — выйти въ отставку, и этого онъ добивается самымъ усерднйшимъ образомъ, отчасти изъ любви къ созерцательной жизни, а главне всего, вслдствіе внутренняго голоса, который говоритъ ему, что для вторыхъ мстъ онъ не созданъ, а извстно, что первыхъ не даютъ сразу. Никакая, дловая практика тоже не далась причудливому человку. Первое запутанное дло, которое бы требовало съ его стороны ума или энергіи, способно приводить его въ отчаяніе, первая тяжба, хотя бы въ ней вся справедливость была на его сторон, грозитъ ему разореніемъ, онъ не уметъ управлять ни своимъ имніемъ, ни даже своимъ домомъ, ни осломъ своимъ, ни воломъ своимъ: плутовство управляющаго можетъ сколько, угодно издваться надъ его умственными способностями и причинятъ какой угодно вредъ его имуществу.— Вотъ сколько общественныхъ категорій, а съ тмъ вмст и способовъ жить и дйствовать, прослдили мы, и все-таки не можемъ наслдить нашего возможно-лучшаго человка: отъ всхъ этихъ родовъ жизни и дятельности онъ героически обращается въ бгство. Но этого мало, мы убждены, что вся гвардія, и конные и пшіе полки ея, весь академическій штатъ, вс департаментскіе чиновники готовы будутъ подъ присягой показать, что они никогда не знали въ лицо подобнаго человка и ршительно не были, свидтелями возникновенія его въ ихъ сред, бывали съ ними всякія времена и видывали они всякихъ людей, но такого, который въ продолженіе слишкомъ тридцати лтъ считался лучшимъ поэтическимъ образомъ нашей литературы, былъ восптъ въ стихахъ и проз, они не знавали, если не считать тхъ слабоумныхъ людей, которые прикидывались такими, вслдствіе начитанности и увренности, что такое лицо дйствительно гд-нибудь разыгрываетъ такую роль, какъ ему приписываютъ, и что подражаніемъ ему можно создать себ внушительное положеніе. Но, можетъ быть, причудливый человкъ долженъ быть причисленъ къ тому скромному меньшинству, составляющему лучшее богатство всякаго общества и въ особенности находящагося въ неблагопріятныхъ обстоятельствахъ, меньшинству, которое, повидимому,— и только повидимому,— стоятъ въ сторон отъ будничной практики, а между тмъ, суммируя въ себ все содержаніе общественной мысли, и обогащая ее всми средствами своего собственнаго ума, служитъ самимъ энергическимъ пропагаторомъ здравыхъ понятій — гд можно публичными и печатными рчами, а гд нельзя кабинетными и устными, какъ это и на самомъ дл было въ нашихъ слишкомъ извстныхъ московскихъ кружкахъ? Къ сожалнію, всякое приравненіе причудливаго человка къ этимъ людямъ было бы величайшей профанаціей. Мы слишкомъ хорошо знаемъ, была ли въ нихъ способность отказаться отъ своего тяжебнаго дла и могла ли ихъ запугать предвиднная и неизбжная проволочка. Общество такихъ людей слишкомъ неблагопріятная среда для безполезнаго, бывшаго человка, тутъ ужь можно поврить безъ присяги, что его туда не пускали и, въ особенности, что онъ зародился не тамъ. Странное дло! пустили на свтъ какого-то непомнящаго родства, чуть не два поколнія кричали о немъ, что это типъ! Но позвольте же узнать, гд можно его высмотрть?— Да теперь ужь его нтъ, онъ вывелся.— Такъ. А подъ какимъ числомъ онъ записанъ умершимъ въ метрик? И разв типы нарождаются и умираютъ какъ мухи? Здсь нтъ никакой нужды говорить о типахъ, призываемыхъ къ жизни, или лучше, вызываемыхъ изъ жизни великими мастерами, но если какой-нибудь Митрофанъ живетъ-себ на здоровье сто лтъ и еще не собирается умирать, то отчего же этотъ представительный человкъ явился, поковеркался и исчезъ? Нтъ, это не представитель людей, не живой человческій образъ, не типъ, а сначала слабый списокъ, снятый съ великихъ образцовъ, потомъ выраженіе авторскаго самообожанія, приспособленное, по возможности, въ мстнымъ нравамъ, а теперь просто клевета на цлое поколніе. И въ этотъ великій урокъ для писателей — урокъ чтобы они не считали себя представителями эпохи и избранными сосудами, хранящими вс лучшія думы своего времени и своей націи, если натуры ихъ не геніальныя и если интересы общественной мысли и жизни занимаютъ ихъ не въ самой высокой степени, не боле всего на свт.
И вотъ одна изъ причинъ, почему — прежде чмъ пускаться въ какія бы то ни было соображенія по доводу книжныхъ явленій, выдаваемыхъ за жизненныя и реальныя — мы придаемъ капитальное значеніе тому, чтобы наблюденіи надъ явленіями ошиблись врностью и чтобы явленія воспроизводились съ такимъ совершеннымъ правдоподобіемъ, которое не оставляло бы никакого сомннія, что они могутъ служитъ прочными основаніями для какихъ бы то ни было теоретическихъ выводовъ и практическихъ указаній. Иначе, мы сколько угодно можемъ — напримръ, хоть по поводу романа, поставленнаго въ заглавіи нашей статьи — разсуждать о забитыхъ людяхъ, можемъ проникаться къ нимъ какой угодно филантропіей, и все-таки мы будемъ говорить о вещахъ совершенно постороннихъ для жизни, потому-что въ то самое время, какъ мы будемъ говорить о людяхъ этого романа и будемъ на нихъ ссылаться какъ на живые аргументы нашихъ изслдованій, въ роман этомъ заключаются и всякимъ мало-мальски проницательнымъ человкомъ могутъ быть приведены противъ насъ десятки аргументовъ въ подтвержденіе того, что люди эти, прежде всего, психологически-невозможные и потому никогда не бывалые люди. Въ такомъ случа и самыя симпатіи наши останутся безпредметными: они будутъ доказывать доброту нашего сердца, наши благородныя стремленія, просвщенный взглядъ на вещи,— словомъ, будутъ вполн доказывать, что мы находимъ въ себ пропасть вещей, за которыя можемъ оставаться довольны собою, и зато себя прославляемъ, но въ дйствительности он не будутъ относиться ни къ одному человческому страданію, въ качеств облегчающаго участія, не заставятъ ни одного здравомыслящаго человка серьезно подумать о практическихъ средствахъ къ уменьшенію этого рода страданія въ обществ, хотя бы этотъ человкъ имлъ къ тому и гуманную склонность, и матеріальныя средства, и достаточную политическую власть, насколько въ ней могла бы оказаться потребность въ данномъ случа. Главное, взяться не за что, нтъ никакой опоры. Слышно: кто-то о чемъ-то какъ-будто стонетъ. Но кто и о чемъ?— вотъ тутъ-то и запятая для добродтели!
Столько болячекъ, какъ только можетъ вмстить иная лечебница въ Петербург, столько душевныхъ страданій, столько щекотливыхъ и тупоумныхъ отношеній, выработанныхъ жизнью и указанныхъ романомъ,— и все это должно остаться непризнаннымъ?
Должно. Щекотливыя отношенія, затронутыя романистомъ, были для него роковыми, они отчасти не посчастливились и для насъ самихъ. Судя по одному только началу романа, я позволю себ догадываться, что романистъ поставитъ себя къ этимъ отношеніямъ боле здравымъ образомъ, мы двумя или тремя фразами, въ этомъ самомъ журнал, выразили такія ожиданія отъ этого романа, которыя теперь почитаемъ несбывшимися. Мы полагали, что для общественнаго смысла произойдетъ боле проку отъ этого романа, чмъ отъ знаменитой и ршительно никому не удавшейся полемики по поводу публичной декламацій пермскою дамою стихотворенія Пушкина: Чертогъ сіялъ, гремли хоромъ, между фактомъ этой декламацій и происшествіемъ этого романа мы видли нкоторое соотношеніе и хотли надяться, что въ то время, когда, по совершенно-ничтожному поводу, но по чрезвычайно-важному вопросу, говорились одн только вздорныя рчи, уже начинаетъ раздаваться между прочимъ, и здравый голосъ. Мы ошиблись: здраваго голоса не вышло, намъ прочитанъ урокъ изъ нравственной философіи, подъ сильнымъ вліяніемъ г. Авдева. Романистъ, очевидно, слишкомъ большую цну придавалъ эфемерному успху своего собрата, неумренно-высоко оцнилъ благосклонный пріемъ публики. Онъ въ нкоторой мр, хотя и не столько какъ г. Авдевъ, добился и того и другого, но теперь очевидно, что онъ добился этого на самый короткій срокъ, и что, въ сущности, ему не было никакого разсчета, ни для такого успха, ни для такого пріема, пренебрегать высшими интересами добра и правды.
Романъ видимымъ образомъ написанъ на предзаданную тему. Мы собственно противъ этого ничего не находимъ сказать, напротивъ, наша ршимость, основанная на нашемъ убжденіи, состоитъ именно въ томъ, чтобы требовать отъ авторовъ полнйшаго сознанія какъ о томъ, что они пишутъ, такъ и о томъ, для чего они это длаютъ. Романъ написанъ propos, мы и противъ этого не позволимъ себ ничего сказать: это такое обстоятельство, которое въ нашихъ глазахъ можетъ только придавать значеніе роману. Вс великія произведенія слдуетъ считать написанными а propos. Мы признаемъ за несомннную истину, что сама ‘Иліада’ появилась въ свое время какъ propos, точно такъ же, какъ Донъ-Кихотъ и Фаустъ. Но въ основаніе романа положена чисто разсудочная тема — это уже ошибка и очень большая, потомъ для успшнаго упражненія надъ этой темой въ природ нашего романиста не оказалось достаточныхъ средствъ — это также радикальное неудобство. Совокупность этихъ двухъ недостатковъ имла своимъ послдствіемъ то, что авторъ, воплощая свои положенія въ человческія тла, снабдилъ эти послднія такимъ психическимъ механизмомъ, дйствіе котораго способно приводить въ отчаяніе каждаго психолога.
Въ намреніи нашего романиста было — сдлаться адвокатомъ самостоятельности (mancipation) женщинъ, хотя въ дйствітельности онъ исполнилъ роль совершенно противоположную. Критика давно уже должна бы обратить свое вниманіе на эту благородную склонность нашихъ бельлетристовъ, потому-что женщина, эмансипированная въ извстную-сторону, видимымъ образомъ является кандидаткой на упраздненное мсто причудливаго человка. Недостатокъ оригинальности, такъ по-долгу заставляющій нашихъ литераторовъ цпляться за одни и т же предметы, уже не разъ былъ причиною странныхъ повтореній въ нашей литератур, чего добраго, пожалуй и тетерь начнетъ выработываться типъ! или пусть выработывается, но пусть же придетъ кому-нибудь въ голову оцнить все счастіе и вс отличныя выгоды того писателя, который первый догадается обратить благородное оружіе сатиры противъ наклонности своихъ рыцарственныхъ собратовъ къ выработыванію этого очаровательнаго типа {Выгоды сатирическаго отношенія къ этому типу до сихъ поръ оцнены однимъ только даровитымъ сотрудникомъ нашимъ Никитою Безрыловымъ: потопъ площадной брани, пролитый на него изъ извстной читателямъ клоаки, очень хорошо доказываетъ, что его шутками не шутятъ.}. Извстный Сервантесъ, понявъ выгоду такого положенія, поставилъ себ безсмертіе. Для этого, конечно, нужно особое счастье, но за то мы отъ нашего юмориста и потребовали бы гораздо меньше, мы были бы ему признательны даже за то, если бы онъ объяснилъ нашимъ эмансипаторамъ-романистамъ, какъ неостроумно они поступаютъ, когда, отстаивая дло самостоятельности, они постоянно оказываются неспособными выйти изъ-подъ вліянія мудрости извстнаго царедворца Полонія. Принцъ датскій издвается надъ ихъ сердечною слабостью, надъ ихъ наклонностью къ невинному куртизанству, какъ истинный ипохондрикъ и какъ настоящій баловень своего высокаго положенія.
— Взгляните, Полоній, на это облако: не правда ли, оно похоже на верблюда?— Принцъ, это настоящій верблюдъ.— А мн такъ кажется, что оно скоре похоже на ласточку.— Ласточка, ваше высочество, ласточка, какъ дв капля воды — ласточка.— А не находите ли вы въ немъ сходства съ китомъ?— Ахъ, да это и есть китъ, теперь я вижу, что это точно китъ.— Я издаю и свтъ диссертацію, Полоній, въ которой доказываю, что любовь есть невольное чувство.— Истинно невольное, ваше высочество, справедливе этого невозможно разсуждать.— Изъ этого, однако, я въ крайнемъ результат вывожу, что ваша жена и ваша дочь могутъ, сговорившись, обокрасть васъ, а разойтись по своимъ любовникамъ, прожить ваше добро, нажить дтей и прислать ихъ къ вамъ для воспитанія и что вы будете негоднымъ обскурантомъ и сдлаетесь добычею самыхъ презрнныхъ фельетонистовъ, если осмлитесь осуждать поведеніе вашей жены и вашей дочери?— Ваше высочество изволите худо понимать меня: никогда я не буду стоять ниже моего вка, еслибъ со мною вышла даже и такая линія.
Мы сказали, что въ намреніи нашего автора было — сдлаться защитникомъ самостоятельности женщинъ. Не будемъ разсказывать содержанія его романа потому-что считаемъ его общеизвстнымъ, а если бы оно и было кому-нибудь изъ нашихъ читателей неизвстно, то онъ все-таки можетъ понимать насъ. Для нашихъ цлей читателю, знакомому съ романомъ, достаточно напомнить, а незнакомому объяснить, что, независимо отъ главнаго развитія романической басни, авторъ проводитъ передъ вами тнь женщины, молящей васъ о человческомъ снисхожденіи, и умершей подъ проклятіемъ своего отца, прощенья она вымаливаетъ у васъ въ томъ, что, вслдствіе невольнаго увлеченія, она не могла побдить въ себ непреодолимой наклонности — обокрасть своего отца, котораго изъ богатаго, почетнаго и семейнаго человка обратила въ одинокаго и нищаго, для котораго сдлала возможнымъ одно только общество собаки, Азорки, отъ котораго бжала съ любовникомъ, княземъ Волконскимъ (злодемъ романа) съ тмъ, чтобы, въ свою очередь, быть отъ него ограбленной и брошенной вмст съ прижатымъ отъ него ребенкомъ, Нелли. Этотъ интересный эпизодъ можетъ терпть различныя толкованія: авторъ могъ придумать его для достиженія чисто-романическихъ цлей, именно затмъ, чтобы придать боле мрачный колоритъ злодйскимъ свойствамъ князя Волконскаго, который дйствительно можетъ поспорить въ этомъ отношеніи съ любымъ извергомъ любой французской мелодрамы, онъ могъ быть придуманъ еще затмъ, чтобы показать намъ, уже съ соціальными и филантропическими цлями, все безобразіе и всю неестественность жестокосердія, съ которымъ униженный, обворованный и оскорбленный отецъ остается до послдняго издыханія къ своей не мене униженной, обворованной и оскорбленной дочери, всего мене можно предполагать, чтобы автору понадобился такой эпизодъ, какъ непосредственное доказательство способности женщинъ къ самостоятельности: въ этомъ случа неумнье автора справиться съ своею главною мыслію и подчинить ей вс подробности должно искупаться тмъ, что было у него въ намреніи. Согласно съ общей тенденціей романа, какъ мы ее поймаемъ, изъ этихъ трехъ предположеній мы должны считать самымъ правдоподобнымъ второе: въ роман очень много мелкихъ подробностей, тяготющихъ именно къ тому, чтобы заклеймить жестокосердаго отца и снять клеймо съ злополучной жертвы невольнаго увлеченія. Въ противоположность этой молящей жертв, героиня романа, Наташа, оставляетъ своего жениха, Ваню, правда, плохого, но все-таки добровольно ею избраннаго, любящаго и трудолюбиваго молодого человка, убгаетъ дома своихъ честныхъ отца и матери, Тихменевыхъ, безконечно ее обожающихъ и готовыхъ отдать ей а самую душу свою, поступаетъ на содержаніе къ ничтожному, испорченному и полоумному мальчишк, Алеш, сыну все того же князя Волконскаго, обвивающаго ея отца въ воровств и ограбляющаго его, и во всемъ этомъ поступаетъ не то, что безъ мольбы о снисхожденіи, а какъ-бы власть имющая, посматриваетъ на своего отца свысока, разуметъ его какъ человка устарвшихъ мнній, своего прежняго жениха обращаетъ въ свои лакея, и тотъ, не будучи пошлымъ дуракомъ, служитъ ей и не видитъ въ своей роли ничего страннаго, а въ своей фигур ничего жалкаго, а когда пришла очередь быть ей брошенной неизбжность чего ей была совершенно ясна заране — то она вошла въ опозоренный и именно изъ-за нея разоренный домъ своего отца, опять-таки не только не нуждаясь въ помилованіи, но и заставляя отца своего, въ жалкой, мелодраматической сцен, пролить слезы благодарности и расплакаться слдующими словами:
‘Она здсь опять у моего сердца:— о, благодарю тебя Боже, за все, за все, и за гнвъ Твой и за милость Твою!.. И за солнце Твое, которое просіяло теперь, посл грозы, на насъ! За всю эту минуту благодарю! О! пусть мы униженные, пусть мы оскорбленныя, но мы опять вмст, и пусть, пусть теперь торжествуютъ эти гордые и надменные, унизившіе и оскорбившіе насъ! пусть они бросятъ въ васъ камень! Не бойся, Наташа… Мы войдемъ рука въ руку, и я скажу имъ: это моя дорогая, это возлюбленная дочь моя, это безгршная дочь моя, которую вы оскорбили и унизили, но которую я, я люблю, и которую благословляю во вки вковъ!’
И такъ — страницы четыре.
Если бы романисты, даже и нелишонные дарованія, смотрли и свое призваніе боле-серьезнымъ образомъ, чмъ какъ установлено смотрть на это непобдимою наклонностью людей къ рутин, и еслибъ они считали долгомъ своей совсти упражнять свое воображеніе на точномъ возпроизведеніи дйствительности съ несравненно большимъ упорствомъ, чмъ иной судья, опредляющій число ударовъ безъ всякаго представленія спины, на которой будутъ отгравированы рубцы отъ этихъ ударовъ,— тогда они пріобрли бы возможность удерживаться отъ слишкомъ многихъ вещей, которыя теперь, по всей справедливости, должны почитаться постыдными. Въ настоящемъ случа честный отецъ Наташи Тихменевой, при свиданіи съ нею, посл отршенія ея отъ извстной намъ должности, не явился бы намъ такимъ шутомъ, говорящимъ рчи, достойныя угорлой Пиіи. Вотъ бы гд слдовало романисту поучаться азбук человческаго сердца у настоящихъ отцовъ и матерей, а не создавать ее въ потугахъ безсознательнаго творчества.
Что за несчастіе такое для всхъ великихъ истинъ, что они, попадая въ наши газеты, и особенно въ нашу бельлетристику, какъ въ настоящемъ случа, становятся не только неузнаваемыми, но отчасти даже отвратительными! Заговорили въ образованномъ мір о такъ-называемомъ освобожденіи женщинъ, подразумвая при этомъ самыя серьёзныя несообразности ея положенія въ нкоторыхъ европейскихъ странахъ, какъ, напримръ, ту, что пьяница мужъ, какъ въ Тяжолыхъ Временахъ Диккенса, можетъ проматывать вс заработки своей жены, а она ничего не можетъ предпринять противъ этого, или ту, что женщина за работу, нисколько не легче, а иногда и трудне мужской, очень часто подучаетъ меньшую плату, или, наконецъ, ту, что, при высокомъ развитіи свободы въ стран, женщина всю жизнь или формально состоитъ, или почти-что состоитъ подъ опекою мужчины — вотъ по такимъ-то поводамъ въ Европ заговорили объ освобожденіи женщины, а у насъ, почуявъ этотъ звонъ, свели все женское право на одинъ либертинажъ (libertinage), на развитіе лупанарнаго законоположенія! Да еще въ своемъ жалкомъ обскурантизм свысока третируютъ людей, которые подаютъ свой вразумляющій голосъ, что гаремные уставы, въ сравненіи съ этимъ, должны почитаться кодексами идеальной чистоты и непорочности. Идеализація женщины, безъ сомннія, можетъ служить сильнымъ орудіемъ къ повышенію уровня человческихъ понятій, но слдуетъ же понимать, что она состоитъ въ совершенной противоположности тому освобожденію женщины, примръ котораго намъ представляетъ вотъ уже другая безгршная Наташа. Принципы, по которымъ такія Наташи располагаютъ своимъ поведеніемъ, вовсе не составляютъ новости, которая бы имла прелесть открытія, это такіе зады, незнаніе которыхъ было бы способно приводить въ восхищеніе, если бы не приводило въ раздумье. Но въ томъ-то и дло, что забавная сторона этого невднія не покрываетъ его печальной стороны, которая состоитъ въ томъ, что успхи здравыхъ понятій должны пробиваться въ общество сквозь двойную преграду — рутины и дикаго пропагандизма. Громадное большинство общества состоитъ изъ людей непосвященныхъ, неумющихъ понимать всхъ тонкостей и оттнковъ различныхъ ученій, вслдствіе этого непониманія, оно оказывается въ высшей степени способнымъ возводить къ одному источнику самыя несовстныя пропагаціи: ‘А, вотъ-дескать каковъ вашъ общественный-то идеалъ: общность жонъ, спартанскій супъ!’ Такъ думаетъ консервативная часть большинства, а юные и прогрессивные, но тмъ не мене тупоумные фельетонисты полагаютъ, что вся соціальная мудрость именно и состоитъ въ открытіи этой штуки, постиженіе которой и должно придавать ядовитость къ многодумнымъ писаніямъ. А кто можетъ исчислить все безтолковое вліяніе даже и этихъ многодумныхъ писаній? Есть слабоврные люди, которыхъ и эти писанія, даже и эти Наташи, могутъ сбить съ толку и заставить скоре попридержаться благонадежной рутины, чмъ принять здравое понятіе, которое почитается находящимся въ связи съ такой безтолковщиной. Большинство общества не знаетъ, что тамъ, откол забрела къ вамъ великая истина, наши понятія объ освобожденіи женщины остаются такимъ громаднымъ зломъ, что статистика истощала все краснорчіе цифръ, доказывая прогрессивное паденіе нравовъ, происходящее въ извстной части общества отъ роковой для нея необходимости — вести жизнь по всей широт правилъ этого освобожденія, и политическая мудрость все сильне и сильне начинаетъ убждаться въ настоятельной надобности — принимать мры къ избавленію несчастныхъ созданій отъ ихъ невольнаго и противоестественнаго освобожденія отъ всего, что должно бы возвышать ліонскую горожанку и труженицу надъ цломудренными гражданками Содома и Гоморры.— Ужели освобожденіе женщины заходитъ въ такую древность?— Дальше, несравненно дальше. На земляхъ двухъ нечестивыхъ городовъ еще не было ни одного содомскаго порока и ни одного строительнаго камня, какъ вообще на земл было время, въ которое все человческое племя обоихъ половъ жило уже по правиламъ нашего фельетоннаго и романическаго освобожденія женщины. Въ то время люди жили малыми и вполн свободными группами и понимали свои интересы не мене свободнымъ образомъ, каждый изъ нихъ не видлъ ни одного ненарушаемаго права у каждаго изъ своихъ ближнихъ и позволялъ себ желать и осла его, и вола его, и жену его, то было время неусыпной борьбы за свое существованіе, въ буквальномъ значеніи этой фразы, такъ что и самое названіе права, относительно того безправнаго времена, мы употребляемъ по одной только необходимости. Весьма вроятно, что этому періоду времени предшествовалъ еще боле грубый періодъ, когда все разнообразіе человческихъ способностей ограничивалось однимъ только инстинктомъ самохраненія и когда люди не имли еще понятія ни о собственномъ осл, ни о собственномъ козл, ни о собственной жен. Но съ теченіемъ времени и съ развитіемъ этого инстинкта посредствомъ упорной и постоянной борьбы за жизнь, по мр того, какъ люди достигали все сложнйшаго и сложнйшаго психическаго механизма, они дошли, наконецъ, до того, что стали понимать — сперва, разумется, очень слабо, а потомъ все боле и боле (вполн ясно они и теперь еще не понимаютъ) — какое неудобство для членовъ одной и той же группы воевать каждому съ каждымъ, грабить каждому каждаго, или каждому посягать и на вола, и на осла и на жену ближняго. Плодомъ такого сознанія, безъ сомннія, явилось соглашеніе, тысячу и тысячу разъ нарушаемое, но, вслдствіе его чрезвычайной удобности для жизни, всегда возстановляемое: воевать только съ другими группами, а внутри своей группы не трогать ни осла, ни вола, ни жены, ни рабы своего ближняго, вотъ еще въ какую незапамятную историческую эпоху была утверждена уже вся несостоятельность освобожденій женщины, понимаемаго въ смысл беззастнчивой проституціи! Дале было то, что съ теченіемъ времена понятіе о тхъ основныхъ условіяхъ, безъ которыхъ невозможно существовать большому человческому обществу, достигли степени неопровержимости и сдлались какъ-бы врожденными человческому племена, очень можетъ быть, что они не какъ бы, а и дйствительно сдлались такими, значенію семейства въ обществ и значенію женщины въ семейств, при этомъ, постепенно придавалось такъ много значенія, что за то эмансипированное дйствіе, о которомъ у насъ идетъ рчь, наказывали смертію даже у народовъ очень гуманныхъ, какъ, напримръ, у еврейскаго. И для такой строгости за такое дйствіе нтъ объясненіи боле естественнаго, какъ то, что это дйствіе истолковывалось — и истолковывалось совершенно справедливо — какъ преступленіе противъ цлости общества. Люди сильнйшаго пола поступали, конечно, не очень здраво и не очень справедливо, если они всю строгость взысканія за это дйствіе простирали исключительно ни людей слабйшаго пола, но только они поступали почти везд и постоянно именно такимъ образомъ: это воззрніе, или, лучше, этотъ родъ поведенія сильныхъ въ отношеніи къ слабымъ сохраняется еще и въ нашихъ правахъ и, безъ сомннія, заслуживаетъ протеста. Здравый смыслъ иметъ неопровержимое основаніе — считать неудовлетворительнымъ такое состояніе общественной нравственности, при которомъ одно и то же преступленіе противъ цлости семейства, а слдственно и общества, гораздо строже вмняется одной половин человческаго рода, чмъ другой, и разсудительнй человкъ не возьметъ на себя труда отыскивать возраженія противъ того, что тутъ дйствительно ощущается надобность протестовать. Но въ этомъ именно и заключается источникъ возраженій противъ всхъ эпикурейскихъ эмансипаторовъ, тутъ-то они и должны найти свою улику въ томъ, что мы позволяли себ назвать въ нихъ днямъ пропагандизмомъ, употребивъ эти слова по одной только нашей воздержности въ способ выражаться. Надобность въ протест существуетъ безспорная, но всякій, кто привыкъ пользоваться своимъ даромъ мысли хоть сколько-нибудь отчотливымъ образомъ, долженъ понимать ясно, что протестъ долженъ быть направленъ не въ пользу освобожденія женщины отъ ея существенной и ея необходимйшей семейной и общественной добродтели, а въ пользу покоренія мужчины, который ужь конечно нисколько не мене обязанъ заботиться о цлости и благоустройств того общества, въ которомъ онъ живетъ. Если до-сихъ-поръ та сторона общественной нравственности, которую мы здсь разумемъ, достигла удовлетворительнаго развитія въ одной только половин людей — въ женской, то что намъ слдуетъ выбирать: то ли, чтобы она и въ этой половин была снова разрушена, или то, чтобы она и въ другой стремилась возвыситься до того же уровня? То be or not to be?— До-сихъ-поръ мы сдлали половину дла: быть ли намъ послдовательными и вести его до самого конца, или — на томъ основаніи, что еще цлая половина остается не сдланной — воротиться опять къ началу, къ тому состоянію равноправности самцовъ и самокъ человческаго племени, когда прародительница Дездемоны лазила еще по деревьямъ и за свое эмансипированное поведеніе не опасалась ни остроумія его ни сантиментальности Отелло, когда прародитель Петрарки, по своимъ дламъ сердечной надобности, не видлъ никакого отличія Лауры отъ Виргиніи, когда, наконецъ, все великолпіе парижскихъ модныхъ магазиновъ находилось еще при своей точк отправленія и заключалось въ листьяхъ смоковницы. Остепенитесь, Полоній, и переставьте говорить гнусности изъ угожденія датскому принцу! Онъ васъ стращаетъ фельетонистами, но вдь онъ самъ же называетъ ихъ презрнными. Вы принимаете величайшій абсурдъ, отказываясь имть должное мнніе о вашей жен и вашей дочери и соображать ваше поведеніе въ отношеніи къ нимъ съ вашимъ объ нихъ мнніемъ, но вы не знаете, что этотъ абсурдъ можетъ быть возведенъ еще въ превосходную степень, если изъ него будутъ выведены вс возможныя заключеніе.. А впрочемъ, для чего вамъ и знать это? Серьёзно, разсуждать не только объ этомъ, но и о чемъ бы то ни было, вамъ никогда, конечно, не придется, по самому вашему званію царедворца, жены у васъ, какъ это извстно, нтъ, а въ дочери вашей вы совершенно справедливо убждены, что она скоре наложитъ на себя руки, чмъ перестанетъ считаться ангеломъ чистоты и непорочности.
— Эхъ, горе наше, горе! совсмъ-то мы забитые, такъ-таки на повалъ забитые! во взгляд — никакой смлости, въ движеніяхъ — ни малйшей развязности, въ голос — плаксивое дребезжанье, въ самой походк — какая-то неувренность, какъ будто ноги наши — не ноги, а такъ, какія-то-дрыгалки, или неуклюжія свинчатки. Даже самъ г. Некрасовъ сказалъ про нашего брата:
На ногахъ словно гири желзныя,
Какъ свинцомъ налита голова,
Странно руки торчатъ безполезныя,
На губахъ замираютъ слова.
Улыбнусь — непроворная, жосткая,
Не въ улыбку улыбка моя,
Пошутить захочу — шутка плоская:
Покрасню мучительно я.
— Г. Некрасовъ говоритъ объ исключительномъ случа, когда человку приходится бывать не въ своей тарелк. Это можетъ произойти со всякимъ. А гд же основаніе утверждать, будто мы вс похожи на мокрыхъ курицъ?
— Да везд. Говорятъ, будто насъ по этимъ признакамъ узнаютъ даже за границей.
— Мало ли что говорятъ! Говорятъ также, будто прізжающіе къ вамъ заграничные люди не находятъ никакого различія между собой и нами и будто они между нами чувствуютъ себя, вполн, какъ у себя дома.
— Это говорятъ объ одномъ только сло общества, высшемъ, составляющемъ ничтожное меньшинство, которому дйствительно жить лучше другихъ.
— Но мнніе объ умственной развязности нашего крестьянства и о его представительной наружности сдлалось также почти классическимъ, а въ послднее время этотъ огромный классъ людей на самомъ дл показываетъ самые несомннные признаки жизни, хотя и искажонной, но далеко не забитой.
— Это опять-таки крайность и, притомъ, самая крайнйшая: въ этомъ громадномъ большинств еще меньше человческаго развитія, чмъ въ привелигированномъ меньшинств.
— А наши всему свту извстныя широкія натуры также не слдуетъ принимать въ разсчетъ?
— Такъ же не слдуетъ, какъ не слдуетъ указывать и на то, что лошади нашихъ степныхъ косяковъ неукротимы и что наши родныя мятели и вьюги столько же грозны, какъ и морскія волны. Тутъ еще разъ можно сослаться на г. Некрасова.
— Позвольте васъ просить не ссылаться. Г. Некрасовъ очень почтенный гражданинъ, пока, разумется, не будетъ доказано противнаго. Но если г. Некрасовъ страдаетъ печенью, такъ и мн надо притворяться, что и я страдаю? Г. Некрасовъ, гуляя по Невскому, боле всего сосредоточиваетъ свое вниманіе на одной вывск: Длаютъ гробы,— такъ и я, во время моихъ прогулокъ, долженъ быть проникнутъ мыслію, что вывска Варсонофія Петрова составляетъ самую большую достопримчательность Невскаго Проспекта? И вс эти открытыя физіономія, вся эта львиная самоувренность, дловая развязность и мудрая житейская озабоченность должны и мн представляться какъ-будто приговоренными къ тюрьм, какъ они представляются г. Некрасову? Но отъ этого бываетъ, по временамъ, тошно и самому г. Некрасову.
Мн самому, какъ скрыпъ тюремной двери,
Противны стоны сердца моего.
Это такъ самъ г. Некрасовъ говоритъ о стонахъ своего сердца, а какъ же они должны быть противны человку боле здраваго настроенія?
— Такому, напримръ, вертопраху, какъ Невскій Проспектъ въ описаніи покойнаго Ивана Панаева? Но о нравственномъ здоровья общества слдуетъ судить не по этимъ людямъ: свойства толпы очень хорошо извстны: ей хоть колъ на голов теши, она никогда не перестанетъ ревновать о своихъ маленькихъ интересахъ, забывая большіе, или даже и вовсе не возвышаясь до нихъ. Общественныя знаменія каждаго отдльнаго общества должны быть изучаемы на его наиболе сознательныхъ членахъ, которые сосредоточиваютъ въ себ весь смыслъ общественной жизни и составляютъ собою и ея пульсъ и ея мозгъ. Сознательнйшій изъ членовъ нашего общества, безъ сомннія, есть литература. А какія же знаменія представляетъ она? Ея ругательная сторона, называемая публицистикой, очень вразумительно говоритъ сама за себя, что ей ничего не остается длать, какъ опрокинуться самой на себя,— и она опрокинулась. Ея боле прирученная сторона, усвоившая себ лучшія привычки, по причин своей большей давности, повторяетъ ту же самую исторію въ лицахъ, что ни новый романъ — то старая псня, ‘вотъ дескать и хорошій человкъ, а живетъ такъ, что смотрть омерзительно, большихъ пакостей не длаетъ, но зато потерялъ всякую способность возмущаться ими, въ глаза подлецомъ назовутъ — не уметъ обидться’.
— Ну-съ, ваша рчь кончена. Если бы вы жили въ Эіопіи, или хоть были французскимъ маркизомъ, путешествующимъ по Россіи, вамъ было бы позволительно принимать качели передъ господскими домами за вислицы и утверждать на этомъ основаніи, что les sseigneurs russes до сихъ поръ сохраняютъ право жизни и смерти надъ своими вассалами, но Россія для васъ отечество, а между тмъ порожденія хворой фантазіи вы принимаете за живыхъ людей русскаго общества, и еще считаете ихъ самыми сознательными его членами: французскій маркизъ въ сравненіи съ вами остроумнйшій изъ наблюдателей, тотъ, по крайней мр, своими глазами видлъ вещь, похожую на вислицу, видлъ ее въ стран, по его мннію, варварской, его заключеніе очень естественно и даже не лишено нкотораго остроумія. А вы-то на какихъ основаніяхъ построили ваши заключенія? Вы соорудили ихъ даже не на факт, замченномъ французскимъ маркизомъ, а просто на его соображеніяхъ, придуманныхъ имъ по поводу этого факта, потому-что т книжныя явленія, которыя вы принимаете за явленія жизни, подсмотрны тоже своего рода французскими маркизами. Они видятъ качели — и полагаютъ, что на нихъ вшаютъ, а вы уже оплакиваете акты такого первобытнаго самоуправства. Вамъ разсказываютъ, что вотъ такой-то русскій человкъ на такомъ-то любовномъ свиданіи велъ себя самымъ унизительнымъ образомъ, разыгрывалъ роль человка, лишоннаго пола, а вотъ такой-то не посмлъ даже и явиться на свиданіе, побоялся что тамъ дли него устроенъ капканъ, вамъ разсказываютъ эти эксцентричныя вещи, можетъ быть, и дйствительно съ намреніемъ — привести васъ къ извстнымъ теоретическимъ выводамъ, а вы и вправду возводите ихъ въ общій фактъ, и въ самомъ дл считаете ихъ достаточными для полученія такихъ выводовъ, ломаете свою голову и вдаетесь въ общія соображенія о томъ — отчего бы это русскій человку былъ такъ разбитъ на вс ноги? откуда въ немъ эта нечеловческая запуганность, это отсутствіе чувства и страсти и даже эта подавленность и молчаливость самыхъ вопіющихъ и непобдимыхъ инстинктовъ? И — странное дло — вы открываете всему этому причину! Передъ вами громкій, ни на одно мгновеніе не умолкающій фактъ, что въ Россіи люди и женятся, и посягаютъ, что они сражаются и иногда даже убиваютъ другъ друга изъ-за своихъ привязанностей, что воспитательные домы обихъ столицъ нашихъ до того переполнены плодами смлой любви, что ихъ раздаютъ по окрестностямъ,— а вы все-таки, въ виду этого факта, не перестаете убиваться отъ мысли, что вотъ настанетъ время, когда въ Россіи будутъ только умирать, а вновь нарождаться уже не будутъ: до того запуганы, что даже любить не смютъ, даже на свтъ происходить боятся. Въ сущности, вы убиваетесь отъ мысли довольно пошлой, и убиваетесь совершенно напрасно. Дло къ тому что вы употребили на то вс извороты вашего тонкаго ума, чтобы изъ нершительности, оказанной влюбленнымъ человкомъ въ критическую минуту, устроить себ хроническую панику, — и вы успли въ этомъ, съ этой стороны вамъ есть отъ чего убиваться. Но вы упускаете изъ виду то соображеніе, что такой неблагодарный умственный трудъ надъ самоумерщвленіемъ вамъ нуженъ былъ единственно для оправданія вашей наклонности къ созерцательной жизни и что, по этому, вы, незамтно для васъ самихъ, старались и успли осмыслить только свойства вашей собственной единичной натуры, а никакъ не характеръ коллективной личности русскаго общества. Стало-быть, съ этой стороны вамъ не зачмъ убиваться, потому что нершительность вашего влюбленнаго человка не иметъ никакого отношенія къ этой коллективной личности. Разница между поведеніемъ перваго и характеромъ послдней существуетъ самая ршительная и притомъ ясная до очевидности, слдуетъ только удивляться, какъ она не была понята въ свое время критикой, и объ этомъ непониманіи, во всякомъ случа стоитъ жалть. Почему? Потому что литература, если бы въ ней своевременно завелось критическое самосознаніе, могла бы давнымъ-давно сдлаться источникомъ полезной иниціативы для общества, а между тмъ, благодаря отсутствію этого самосознанія, она не сдлалась такою и до сихъ поръ. Что же такое могла бы указать догадливая критика творческой литератур? Одну простую вещь, стоющую, однако, всего вниманія нашихъ поэтовъ и бельлетристовъ, а именно: нтъ ничего оскорбительне и заносчиве, какъ выдавать нершительнаго влюбленнаго человка за типическое лицо въ русскомъ обществ, нтъ боле разительной противоположности, чмъ какая находится между поведеніемъ этого человка и направленіемъ этого общества, потому что нершительность этого человка объясняется его внутреннею гнилою сущностію, неисцлимою дряблостію его собственной натуры, а неуспхи этого общества почти сполна оправдываются только упорностью вншнихъ преградъ и накопленіемъ неблагопріятныхъ обстоятельствъ такого рода, которыя не имютъ ничего общаго съ внутреннею негодностію, тамъ совершенное оцпенніе, при которомъ даже и любовное свиданіе расшевелить не въ силахъ и остается только ‘безъ дла и безъ скуки сидть сложивши руки,’ а здсь, напротивъ, постоянное порываніе къ устраненію препятствій, порываніе, замчаемое въ тысячи и тысячи мстахъ. И этимъ сбивается вся представительная спесь съ нершительнаго человка, и чрезъ это же самое мы прямо попадаемъ въ число оптимистовъ.
Что-жь, это значитъ, что мы заботимся о доставленіи матеріала отечественной сатир и что, кром того, мы знаемъ любопытную исторію мщанина Линькова, которой пессимисты не знаютъ. Начало этой исторіи современно остроумному открытію г. Кокоревымъ спеціальной водки. Въ то время объ обществахъ трезвости не было еще и слуху, и г. Бабстъ еще не высчитывалъ, какое именно количество воды, вслдствіе этого открытія, будетъ раскупаемо въ нашемъ отечеств, каждогодно, за дорогія деньги,— словомъ, въ то время ни люди науки, ни публицисты не возвышали еще голоса, какъ мщанинъ Линьковъ началъ уже заявлять мстнымъ откупщикамъ, въ мстныхъ присутственныхъ мстахъ, свое нерасположеніе къ открытію г. Кокорева, при каждомъ удобномъ и даже неудобномъ случа. Пять разъ онъ принимался за свой процессъ по этому длу и каждый разъ съ неизмннымъ успхомъ приходилъ къ тому, что его сажали въ тюрьму. Мы положительно знаемъ, что мстная откупная сила передъ каждымъ возобновленіемъ дла дйствовала на мщанина Линькова всми бывшими въ ея власти искушеніями, чтобы парализовать его охоту идти въ тюрьму, и никогда не могла добиться этого: мщанинъ Линьковъ такъ-таки и билъ на то, чтобы посидть въ тюрьм, какъ-будто это былъ тотъ самый Пританей, котораго просилъ себ Сократъ, за свои услуги своимъ любезнымъ Аинамъ. Даже природная наклонность къ юмору не только не слабла въ Линьков, а еще получала высшую степень посл каждаго раза, какъ онъ выходилъ изъ своего Пританея. ‘Прошла-дескать честь, не угодно-ли на свои хлбы ссть,’ говаривалъ онъ при этомъ случа. Процессъ Линькова теперь давно уже получилъ національное значеніе, и его вниманіе обращено съ-тхъ-поръ на клейменые всы и мры на мстныхъ базарахъ. Какъ-то вы преуспваете любезный Линьковъ? ‘Дло наше правое, а силы наши малыя,’ любите вы поговаривать, и однакоже и понять неумете, и на умъ вамъ никогда не приходитъ, что вамъ давно бы пора, и есть отъ чего, немножко пораскиснуть и утратить хоть часть того веселаго настроенія, которое не покидаетъ васъ ни въ какихъ случаяхъ жизни. Очень много вы теряете, любезный Линьковъ, черезъ это неизмнное настроеніе вашего духа: о васъ нельзя написать даже повсти. Приключенія вашей жизни таковы, что изъ васъ могъ бы выйти отличный униженный и оскорбленный, а какой же вы униженный съ вашими вчными прибаутками и подшучиваніями надъ самимъ собою? Наконецъ слдовало бы вамъ принять въ разсчетъ и направленіе русской критики: она могла бы, съ приличною гуманностью, по поводу васъ поговорить о забитыхъ людяхъ,— а какой же вы забитый человкъ съ вашею неизмнною готовностію — каждый день начинать новую кляузу?
Нтъ, любезный Линьковъ, люди, боле васъ понимающіе приличія, вели бы себя въ вашемъ положеніи совсмъ иначе, и именно такъ, какъ прилично настоящимъ униженнымъ и оскорбленнымъ, прежде всего, они вовсе не создали бы себ вашего положенія, они всегда имли бы благоразуміе посторониться отъ всхъ тхъ случаевъ, которые такъ часто приводили васъ въ Пританей, потому что они постораниваются и не отъ такихъ случаевъ: можно умереть отъ стыда за нихъ, видя отъ какихъ случаевъ они постораниваются. Такимъ по-крайней-мр представляется намъ поведеніе друга Наташи Ихменевой, {Въ предыдущей стать нашей фамилія эта была искажена приставкой, въ начал, буквы Т.} — не того друга, который унизилъ и оскорбилъ ее, а того, который черезъ нее самъ попалъ въ униженные и оскорбленныя. Какія усилія употребилъ этотъ другъ, чтобы спасти своего друга отъ его ршительнаго и въ высшей степени опрометчиваго и предсудительнаго шага? Сдлалъ ли онъ хоть что-нибудь изъ всего того, что каждому не разбитому на вс ноги человку внушило бы предпринять даже простое чувство самохраненія? Потому что этотъ шагъ былъ ршительнымъ и для всей его собственной жизни. Легкомысленная Наташа Ихменева была его невста, и намъ хотятъ показать, что она была, въ свою пору, добрая, честная и серьёзно воспитанная двушка, въ дом ея отца онъ получилъ воспитаніе, и хоть принятъ былъ туда, какъ круглый сирота, по чувству состраданія, но тмъ не мене нашолъ тамъ родную семью и полноправіе сына. Если принять въ разсчетъ вс поводы, по которымъ Ваня ‘униженныхъ и оскорбленныхъ’ во всхъ случаяхъ своей жизни долженъ бы вести себя порядочно по отношенію къ своему другу, сестр и невст въ одно и тоже время, то этихъ поводовъ можно бы насчитать безчисленное множество: самолюбіе, благодарность, чувство долга, родства, и наконецъ любовь,— просто, вс человческія чувства, съ божескіе и человческіе законы обязывали его къ наилучшему поведенію относительно всего семейства Ихменевыхъ, которое съ тмъ вмст и его собственное семейство. И такова сила всхъ этихъ обязательствъ, что еслибы кто нибудь изъ людей, въ томъ же самомъ положеніи и при тхъ же самыхъ условіяхъ, позволилъ себ не подчиниться ни одному изъ этихъ чувствъ и ни одной изъ этихъ обязанностей, или замялъ бы ихъ значеніе передъ своею совстію, или, наконецъ, вовсе не понялъ бы всей ихъ обязательности, тотъ въ жизни — признавался бы (и это самое меньшее) за фельетоннаго эмансипатора женщинъ, а въ книг — такой господинъ, какъ скоро ему приписываются качества души и образованія, долженъ быть понимаемъ какъ невозможный нравственный уродъ. Ваня — дйствуетъ не въ жизни, а въ книг, и его выдаютъ намъ за человка, стоющаго всей нашей симпатіи. Какъ-же онъ, однако, дйствуетъ? Ему перешелъ дорогу какой-то идіотикъ, Алеша Волконскій, юноша такого умственнаго и нравственнаго безсилія, такихъ сбивчивыхъ понятій о самыхъ простыхъ вещахъ жизненной практики, что если-бы онъ совершилъ какое-нибудь уголовное преступленіе, то его адвокатъ всего лучше могъ бы защитить его отъ приговора тмъ, что подвелъ бы его подъ разрядъ глупорожденныхъ, которые во всхъ просвщенныхъ законодательствахъ обыкновенно изъяты отъ всякой вмняемости.
Читатель можетъ, и однако не долженъ, думать, чтобы къ этой характеристик было что-нибудь преувеличенное, мы повторяемъ сужденіе объ Алеш, сдланное самыми любезными для него устами — Наташи Ихменевой. Вотъ ея подлинныя слова:
‘Не вини его, Ваня, не смйся надъ нимъ! судить нельзя, какъ всхъ другихъ. Будь справедливъ. Вдь онъ не таковъ, какъ вотъ мы съ тобой. Онъ ребенокъ, его и воспитали не такъ. Разв онъ понимаетъ, что длаетъ? Первое впечатлніе, первое чужое вліяніе способно его отвлечь отъ всего, чему онъ за минуту передъ тмъ отдавался съ клятвою. У него нтъ характера. Онъ вотъ поклялся теб, да въ тотъ же день, такъ же правдиво и искренно другому отдастся, да еще самъ первый къ теб придетъ разсказать объ этомъ (и не глупорожденный?). Онъ и дурной поступокъ, пожалуй, сдлаетъ, да обвинять-то его за этотъ дурной поступокъ нельзя будетъ, а разв пожалть. Онъ и на самопожертвованіе способенъ и даже знаешь на какое! да только до какого-нибудь новаго впечатлнія! тутъ ужь онъ опять все забудетъ (какъ будто это въ самомъ дл говорится въ уголовномъ суд!) Такъ и меня забудетъ, если я не буду постоянно при немъ. Вотъ онъ какой!
Да-съ, вотъ онъ какой! И такой-то человкъ перешолъ Ван дорогу, заставилъ его — отказаться отъ возможнаго счастія съ любимой двушкой, а не — эмансипироваться отъ обожанія своихъ родителей, отъ своей обязанности не убивать ихъ ни своей рукой, ни своимъ поведеніемъ, наконецъ отъ всего, чмъ не худо было бы ей подорожить, пока вопросъ объ эмансипаціи получитъ свое окончательное ршеніе: другой человкъ на мст Вани, боле близкій къ Линькову, чмъ къ фельетонному эмансипатору, на эту человческую куклу, названную у нашего романиста Алешей Волконскимъ взглянулъ бы точно такъ же, какъ человкъ, не врующій въ примты, глядитъ на то обстоятельство, что ему заяцъ перебжалъ дорогу, или что онъ видлъ царя во-сн. Было бы достаточно одного щелчка — и не то что щелчка, а одного намека о способности дать щелчокъ, чтобы устранить это препятствіе съ своей дороги, отстоять счастіе всей своей жизни, спасти честь и счастіе всей жизни любимаго существа, отплатить благодарностью своимъ честнымъ и любящимъ доброжелателямъ, которые были бы готовы умереть рабами за эту услугу, да, для достиженія всего этого былобы за глаза достаточно Ван проявить въ себ способность дать, при случа, щелчокъ — и на такое дло недостало его мощнаго сердца. Было бы несправедливо сказать, что онъ вовсе ничего не предпринималъ, но чтобы отстоять свое счастіе и исполнять свой долгъ, онъ сдлалъ не боле, чмъ сколько длаетъ червякъ, когда хотятъ раздавить его: крошечку пошевелился — и только. Наташа въ его присутствіи собралась къ вечерн, то есть, будто къ вечерн. Ихменевы просятъ его проводить ее.
‘Мы печально шли по набережной. Я не могъ говорить, я соображалъ, размышлялъ и потерялся совершенно. Голова у меня закружилась. Мн казалось это такъ безобразно, такъ невозможно!
— Ты винишь меня, Ваня?— сказала она наконецъ.
Нтъ, но… но я не врю, но это быть не можетъ!.. отвчалъ я, не помня, что говорю.
— Нтъ, Ваня, это ужь есть! Я ушла отъ нихъ и не знаю что съ ними будетъ… не знаю, что будетъ я со мною!
— Ты къ нему, Наташа? да?
— Да, отвчала она.
— Но это невозможно! вскричалъ я въ изступленіи, — знаешь ли, что это невозможно, Наташа, бдная ты моя! вдь это безуміе. Вдь ты ихъ убьешь и себя погубишь! знаешь ли ты это, Наташа?
— Знаю, но что же мн длать, не моя воля (изъ диссертаціи принца датскаго?), сказала она, и въ словахъ ея слышалось столько отчаянья, какъ будто она шла на смертную казнь.
— Неужели-жь ты такъ его полюбила?
— Что мн отвчать теб, Ваня? ты видишь: онъ веллъ мн придти, и я здсь жду его.,
— Но послушай, послушай только,— началъ я опять умолять, хватаясь за соломенку: все это еще можно поправить, еще можно обдлать другимъ образомъ, совершенно другимъ какимъ-нибудь образомъ! Можно и не уходить изъ дому. Я тебя научу какъ сдлать, Наташечка. Я берусь вамъ все устроить, все, и свиданіе и все. Только изъ дому-то невыходи! я буду переносить ваши письма, отчего же не переносить? Я съумю это сдлать, я вамъ угожу обоимъ: вотъ увидите, что угожу… сами увидите. И ты во погубилъ себя Наташечка, какъ теперь. А то, вдь, ты совсмъ теперь себя губилъ, совсмъ! Согласись, Наташа: все пойдетъ и прекрасно и счастливо, и любить вы будете другъ друга сколько захотите.
— Полно, Ваня, оставь,— прервала она, крпко сжавъ мою руку и улыбнувшись сквозь слезы:— добрый, добрый Ваня! добрый, честный ты человкъ! И ни слова-то о себ! Я же тебя оставила первая, а ты все простилъ, только объ моемъ счасть и думаешь, письма намъ переносить хочешь.
Читатель видитъ, что Ван не выдержать въ этомъ бою: до-сихъ-поръ онъ не оказываетъ даже и сопротивленія червяка, и еще порастянулся немножко у ногъ Наташи, чтобы его удобне было раздавить, и она сдлаетъ это, и велитъ еще потоптаться на томъ мст другому нравственному уродцу, который сейчасъ подойдетъ къ ней. ‘Добрый, добрый Ваня! добрый, честный ты челов&#1123,къ!’ И сколько лтъ, и сколько разъ уже выдаютъ намъ этого добраго и честнаго человка за типическое лицо русскаго общества, за нашего прогрессивно-развитого человка, выкидываютъ надъ нимъ одн и т же штуки, и хоть-бы разъ показали намъ, что онъ не находится вн психологическихъ законовъ. Если безплодіе нашей бельлетристики заставило нашу критику прибгнуть къ той уловк, чтобы въ любовныхъ исторіяхъ нашихъ повстей и романовъ видть аллегорію, то это еще не причина, чтобы наши любовныя исторіи были избавлены отъ всхъ условій человческаго правдоподобія. Въ этомъ есть еще нкоторая справедливость, что не своей охотой наши романисты тянутъ лямку своей вчной любовной псни, и что еслибы все дло зависло отъ ихъ доброй воли, то они запли бы и на другіе лады, хотя, сказать правду, здсь очень мало вроятности и очень много мистицизма. Это отчасти напоминаетъ исторію о Беатриче, въ которой остроумные комментаторы поперемнно хотли видть — то католическую вру, то, поочередно, каждую изъ христіанскихъ добродтелей, пока наконецъ Байронъ не заставилъ признавать ее именно за Беатриче, сказавъ, что онъ, не въ примръ другимъ эстетикамъ и теологамъ, видитъ въ ней математику. Но такъ уже тому длу и быть, мы готовы разумть любовныя исторіи нашей бельлетристики, какъ аллегоріи, и охотно соглашаемся, что авторы этихъ исторій не по своей вол вращаются въ своемъ бличьемъ колес. Но какая же роковая сила мшаетъ еще обртаться и смыслу въ нашихъ аллегорическихъ произведеніяхъ, которыхъ окончательное нравоучніе всегда таково, что у насъ чувствующій человкъ — непремнно человкъ безъ чувства, понимающій вещи — непремнно ихъ не понимаетъ, жаждущій дятельности — непремнно бездйствуетъ? Доказывать подобныя вещи, кажется, никто и ничто не вынуждаетъ, мыслить послдовательно, о развитіи любовной интриги тоже никому не воспрещается, устроивать любовныя катастрофы такимъ образомъ, чтобъ он казались вполн вроятными, также считается совершенно терпимымъ, наконецъ быть изобртательнымъ до самой послдней степени, относительно характеровъ и ихъ взаимныхъ коллизій, тоже можно безъ всякаго запрета.— Конечно, можно, но для этого нужно пролагать новые пути, развить въ себ даръ сердцевднія, быть психологомъ, и притомъ такимъ, чтобы стоять въ уровень съ общимъ философскимъ движеніемъ вка, необходимо имть понятіе о множеств другихъ вещей: когда все это узнаешь и до всего до этого дойдешь? А этотъ любезный типъ хворенькаго человчка — благо, уже однажды придуманъ, головы ломать надъ нимъ ненужно, остается только варьировать и имть сноровку, лишь бы не измнила исторія.— И она уже измнила. Люди безъ нервъ и съ молочными мускулами — хотя бы это были и добрые, и честные люди — совершенно перестали доказывать что-нибудь своимъ поведеніемъ въ аллегорическихъ исторіяхъ. Отчего бы ни зависли ихъ сердечныя неудачи — отъ того ли, что ихъ бросятъ, какъ он того заслуживаютъ, иль отъ того, что они сами съумютъ благоразумнымъ образомъ перепугаться своихъ успховъ, когда еще не поздно — это ршительно ни въ комъ не возбудитъ патріотическихъ сожалній и никого не заставитъ пуститься въ соображенія: ‘вотъ-дескать русскій-то человкъ совсмъ надломленъ, даже инстинкты вс утратилъ’.
И отчего Ваня утратилъ свои инстинкты, откуда въ немъ эта неблагородная готовность — исправлять, въ пользу другого, должность гаремнаго стража при женщин, которую онъ самъ любитъ? Положеніе его далеко не изъ столь плохихъ, чтобы можно было думать, что онъ доведенъ до такой иперболы самоуниженія жизненными невзгодами. Дтство его, проведенное въ дом Ихменевыхъ, по всей вроятности, прошло такъ, что онъ и не замтилъ своего сиротства, потомъ мы видимъ его талантливымъ молодымъ человкомъ, который блистательно началъ литературную карьеру, первый написанный имъ романъ замченъ обществомъ и одобренъ критикой. Талантъ его столь значителенъ, что онъ способенъ писать по пяти, кажется, листовъ въ три дня, а это даже для начинающаго, то есть, по умренной журнальной плат, даетъ 250 рублей. Если такой человкъ еще стонетъ, то черезъ него остается колесомъ перехать: кажется, есть полная возможность не оробть не только передъ первымъ щелчковъ, но и передъ вторымъ, и передъ третьимъ, просто, есть возможность ни передъ чмъ не робть. Мы не говоримъ уже о томъ, что для порядочнаго человка это есть долгъ, чтобы ни передъ чмъ не робть, такой же точно долгъ, какъ, напр., быть справедливымъ и честнымъ. Какой сфинксъ разршитъ намъ эту загадку? отчего Ваня говоритъ такимъ дребезжачимъ голосомъ, какъ-будто онъ постоянно съ перепугу?
— Какъ, отчего? Кажется, это ясно. Злыхъ людей много развелось на свт, одинъ такой злодй, какъ князь Волконскій, способенъ привести въ отчаяніе за то общество, въ которомъ возможны такіе люди.
— Да какой же онъ печальникъ за это общество? Волконскій, по крайней-мр, сила, которую сломить предназначено исторіи, но глупорожденный сынъ этого самаго Волконскаго въ его глазахъ покушается на честь его невсты, дочери людей, которыхъ онъ уважаетъ и которые были для него отцомъ и матерью, и онъ, печальныхъ о благ цлаго общества, не то что не уметъ постоять за все, что для него есть только дорогого, а просто не знаетъ даже, что въ такихъ случаяхъ длаютъ, и потому стоитъ и проводитъ свое время слдующимъ образомъ:
— Одного только, Наташа, я не понимаю: какъ ты можешь любить его посл того, что сама сейчасъ про него говорила? Не уважаешь его, не вришь даже въ любовь его, и идешь къ нему безъ возврата, и всхъ для него губишь! Что жь это такое? Измучаетъ онъ тебя на всю жизнь, да и ты его тоже. Слишкомъ ужь любишь ты его, Наташа, слишкомъ! Не понимаю я такой любви.
— Да, люблю, какъ сумасшедшая, отвчала она, поблднвъ, какъ будто отъ боли. Я тебя никогда такъ не любила, Ваня. Я вдь и сама знаю, что съ ума сошла и не такъ люблю, какъ надо. Не хорошо я люблю его… Слушай, Ваня: я вдь, и прежде знала, и даже въ самыя счастливыя минуты наши предчувствовала, что онъ дастъ мн одн только муки. Разв я не знаю впередъ, что меня у него ожидаетъ что я перенесу отъ него? Вдь вотъ онъ клялся мн любить меня, вс общанія давалъ, а вдь я ничему не врю изъ его общаній, ни во что ихъ не ставлю и прежде не ставила, хоть и знала, что онъ мн не лгалъ, да и солгать не можетъ. Я сама ему сказала, сама, что не хочу его ничмъ связывать… Вотъ ты уговариваешь теперь меня воротиться, а что будетъ изъ этого? Ворочусь, а завтра же опять уйду, прикажетъ и уйду, свиснетъ, кликнетъ меня, какъ собачку, я и побгу за нимъ… Муки не боюсь я отъ него (это все отъ Алеши-то! Боже!) никакихъ мукъ! я буду знать, что отъ него страдаю… Охъ, да вдь этого не разскажешь, Ваня!
— Вотъ онъ!— закричалъ я, вдругъ завидвъ его вдали на набережной.
Наташа вздрогнула, вскрикнула, вглядлась въ приближавшагося Алешу, и вдругъ бросивъ мою руку, пустилась къ нему… Алеша замтилъ меня и тотчасъ же ко мн подошелъ. Я жадно въ него всматривался, хоть и видлъ его много разъ до этой минуты, я смотрлъ въ его глаза, какъ-будто его взглядъ могъ разршить мн вс мои недоумнія… Онъ былъ не по лтамъ наивенъ и ничего не понималъ въ дйствительной жизни. Наташа инстинктивно чувствовала, что будетъ его госпожой, владычицей. Она забыла въ это мгновеніе все — и родителей, и покинутый домъ… Она была счастлива.
— Ваня!— вскричала она, я виновата передъ нихъ и не стою его! Я думала, что ты ужь и не придешь, Алеша. Онъ улыбнулся, поцаловалъ у ней руку и не выпуская ея руки, сказалъ, обращаясь ко мн:
— Не вините и меня. Какъ давно хотлъ я васъ обнять, какъ родного брата! какъ много она мн про васъ говорила! Мы съ вами до сихъ-поръ едва познакомились и какъ-то не сошлись. Будемъ друзьями и… простите насъ — прибавилъ онъ вполголоса и немного покраснлъ, но съ такой прекрасной улыбкой, что я не могъ не отозваться всмъ моимъ сердцемъ на его привтствіе.
Вотъ и наступили на бднаго Ваню, и поминайте какъ его звали! Катастрофа совершилась такъ тихо, что онъ даже и не пискнулъ: вотъ вамъ и радтель о благ общества! Въ обществ совершилось безчинство, потому-что эта двушка этимъ идіотикомъ черезъ шесть мсяцевъ будетъ брошена, а добродтельный родитель этого идіотика еще въ это время ея отца ограбитъ, и есть возможность, что она возвратится потомъ въ ограбленный домъ свой не одна, а радтель о благ общества, въ высшей степени и самъ заинтересованный въ дл, умлъ только постоять и потоптаться на одномъ мст.— Но въ чемъ же тутъ общественный вопросъ и какое дло до этого обществу?— А такое, что въ обществ, не считая самого радтеля, становится гремя опечаленными существами больше, которыя были и могли продолжать быть счастливыми и безпечальными. Счастіе ихъ украдено изъ-за угла, воровскимъ образомъ. Идіотикъ, конечно, не виноватъ, по-крайней-мр искусный адвокатъ всегда съуметъ оправдать его, само губернское правленіе, куда такихъ людей водятъ для свидтельства, могло бы найти, что онъ не зналъ, что творилъ: на кого же падаетъ отвтственность за общественное зло? Какъ-бы вы думали — на кого, читатель? Вы непремнно скажете: на Ваню, а слдуетъ сказать на психологію. Поведеніе всхъ прикосновенныхъ къ этому длу лицъ загаситъ именно и единственно отъ пороковъ, психологіи. Ваня страдаетъ ими не боле другихъ, но за то и нисколько не мене: въ характер этого лица слишкомъ переложено доброты и совершенно упущенъ изъ виду — не то-что одинъ изъ важнйшихъ, а именно самый важный психическій элементъ, безъ котораго не составляется и самая душа человческая: этотъ элементъ — эгоизмъ, тотъ самый противный эгоизмъ, который, несмотря на то, что онъ такой противный, исчерпывалъ въ свое время — конечно, въ слишкомъ и слишкомъ отдаленное время — вс интеллектуальныя способности человческихъ существъ и былъ инстинктомъ самохраненія, и который, при дальнйшемъ развитіи такъ называемыхъ царей природы, послужилъ центромъ, источникомъ и причиною всей сложности ихъ психическаго механизма. Вотъ сколь важнаго элемента недостаетъ въ характер Вани, который, по этому самому, несмотря на свое человческое имя, въ сущности, есть зефиротъ, безъ всякаго человческаго характера! Надобно замтить — да и замчать нечего, и безъ того всмъ извстно — что между множествомъ опредленій человческихъ характеровъ есть одно, которое называется безхарактерность, и которое тмъ не мене объясняетъ, и притомъ очень удовлетворительно, извстный разрядъ характеровъ. О Ван мы говоримъ не это, мы указываемъ въ немъ на совершенное отсутствіе характера, такъ-какъ эта необходимая принадлежность души въ этомъ воображаемомъ существ, называемомъ Ваней, вполн замщена стилистикой.— Недостатокъ этотъ чисто-художественный, тонкій. Такъ хорошо ли вы длаете (думаетъ нашъ читатель), что останавливаете мое вниманіе на этихъ тонкостяхъ? Вдь намреній автора извстны: хороши они — ихъ слдуетъ одобрять, а нтъ — такъ порицать.— Это правда, что они извстны и что нкоторыя изъ нихъ принадлежатъ къ числу наилучшихъ. Но произведеніе нашего романиста, какъ и всякое произведеніе ума и рукъ человка, есть намреніе, перешедшее въ дло. У китайскихъ генераловъ въ послднюю войну были намренія, безъ сомннія, самыя патріотическія и потому достойныя всякой похвалы, они состояли въ томъ, чтобы, въ вчное поученіе всмъ врагамъ Серединной имперіи, истребить въ англо-французской арміи до послднего солдата, но если ихъ китайскія превосходительства для исполненія этихъ своихъ намреній длали только то, что въ продолженіе тринадцати дней отдавали своимъ провіантскимъ чиновникамъ приказанія — продовольствовать солдатъ, для воспламененія въ нихъ геройскаго духа, поочередно, то львиными печонками, то леопардовыми сердцами, то внутренностями другихъ столь же кровожадныхъ зврей, то чего они были достойны за такія энергическія мры къ спасенію своего отечества: похвалы или порицанія? Намренія китайскихъ солдатъ были т же самыя, вполн достойныя истинныхъ сыновъ отечества, но если они, вмсто того, чтобы доконать враговъ своихъ примрною храбростію, хотли уничтожить ихъ возбужденіемъ въ нихъ страха и для этого росписали себ рожи, то такой обороны Пекина опять ни одинъ военный историкъ не назоветъ героическою. То же самое и съ намреніями нашего автора. Положимъ, что онъ имлъ намреніе вдохновить насъ превосходнымъ примромъ, показавъ намъ добрйшій образъ печальника о своихъ ближнихъ: намренію этому никто не можетъ отказать въ благородств. Но если авторъ оставилъ своего печальника при однхъ печаляхъ, если, вмсто всякихъ силъ, необходимыхъ для такого почтеннаго призванія, вмсто высоко-развитого чувства справедливости, вмсто непреклоннаго и хорошо направленнаго эгоизма, не терпящаго нарушенія ни своего права, ни права ближняго, эгоизма, предполагающаго столь же глубокую любовь, какъ и глубокую ненависть, не устающаго въ борьб, не робющаго ни предъ какими неудачами, никогда нетеряющаго своей падежды — если, вмсто всего этого, авторъ снабдилъ своего печальника одною безцльною добротою и сдлалъ изъ него зефирота, то мы никакъ не должны обольщать себя, будто такое химерное, хотя и добренькое существо, что-нибудь способно сдлать въ этомъ зломъ и реальномъ мір. Такимъ образомъ, доказать, что это существо есть дйствительно химерное — становится нашею существенною обязанностью, иначе могутъ найтись робкіе люди, которые еще боле перепугаются и получатъ лишнее доказательство, что хорошему человку въ этомъ зломъ мір дйствительно ничего нельзя сдлать, пусть же они видятъ, что авторъ не доказалъ своего положенія.
Точно такъ ни одинъ психологъ, ни одинъ соціальный писатель никогда не подумаютъ сослаться на Наташу Ихменеву, какъ на вроятное общественное явленіе, въ подтвержденіе какихъ-нибудь своихъ выводовъ. Романистъ не можетъ получить боле лестной награды, чмъ какую составляетъ для него подобная ссылка, и лучшіе бельлетристы серьёзныхъ литературъ ни о чемъ такъ не стараются, какъ говорить въ одинъ тонъ съ наукою и непосредственными наблюденіями всхъ мыслящихъ и проницательныхъ людей. Нашъ романистъ, повидимому, старался о томъ же, и это опять длаетъ ему великую честь, и опять, однако, нехорошо, что онъ фельетонный прогрессъ принялъ за настоящій. Не хорошо это тмъ, что ему пришлось доказывать вещь, на которую въ жизни нтъ никакого намека, которой, по этому случаю, нтъ никакой возможности доказать и о которой, по тому же самому, можно было наговорить цлую бездну всевозможныхъ несообразностей. Автору хотлось показать примръ эмансипаціи именно въ томъ мст, гд совокуплены вс мры противъ этого величайшаго семейнаго зла: и благопріятное рожденіе въ глуши, и незнаніе дрянныхъ французскихъ романовъ, и вс преимущества домашняго примра, и отсутствіе всякихъ курьёзныхъ бесдъ съ людьми фельетоннаго образованія, словомъ, вс условія, при которыхъ самый пылкій темпераментъ подчиняется давленію установившейся нравственности. Воспитательницы должны были бы закрыть своя пансіоны, матери семействъ должны были бы придти въ отчаяніе и считать вс свои святыя попеченія о воспитаніи дочерей своихъ трудомъ самымъ неблагодарнымъ и трудомъ совершенно напраснымъ, если бы трудъ этотъ не обезпечивалъ ихъ чести и ихъ спокойствія даже настолько, чтобы устранить отъ нихъ возможность проститься въ одинъ прекрасный вечеръ съ своею дочерью, идущею къ вечерн, и узнать потомъ, что она, вмсто вечерни, прямо отправилась на особую квартирку…
Мы вс знаемъ, что это точно бываетъ, и если такому пассажу суждено было случиться и съ Наташей, то автору, въ такомъ случа, не слдовало бы скрывать отъ насъ, что она до прізда въ Петербургъ была знакома съ военными офицерами, курила папиросы и была крпко убждена въ той истин, что ‘съ милымъ рай и въ шалаш’, что мать ея на каждомъ шагу шпиговала ее за неудачную ловлю жениховъ, и что, наконецъ, отецъ ея тянулъ горькую. Но авторъ окружилъ ее ореоломъ порядочности и сдлалъ это въ величайшій ущербъ правдоподобію. Наташа сдлалась невозможной, для объясненія ея милаго увлеченія остается одинъ только мотивъ — пламенная любовь. Это бываетъ очень хорошо во французскихъ романахъ съ мстомъ дйствія въ испанской Андалузіи, гд предразсудки цивилизованныхъ странъ не успли еще одержать перевса надъ непосредственными ощущеніями людей, близкихъ къ природ. Мы хоть и не можемъ гордиться своей цивилизаціей, однако на столько удалились отъ непосредственнаго состоянія, что чувство чести, требованія долга, желаніе прочнаго благосостоянія, выгоды общественнаго положенія и, наконецъ, вся благотворная сила нравственнаго развитія у насъ должны одерживать верхъ надъ мимолетными увлеченіями темперамента. Вотъ другое дло, если бы любовь очутилась въ гармоніи со всми исчисленными здсь благами и требованіями, или даже безъ благъ, съ одними только требованіями и, однако, встртила бы препятствіе въ какой-нибудь условной тиранніи, или подверглась испытанію, тогда она и подъ нашимъ свинцовымъ небомъ могла бы явиться силою изумительной энергіи. Мы, русскіе, знаемъ Наталью Долгорукову, которая еще ждетъ своего драматурга.— Но тогда въ роман не совершился бы актъ эмансипаціи.— А теперь разв онъ совершился? Разв романъ не внушилъ, напротивъ, всмъ воспитательницамъ, всмъ матерямъ семейства той мысли, что он должны истощать надъ зависящими отъ нихъ обожаемыми существами всю свою тираннію, не должны доврять ни ихъ доказанному благоразумію, ни ихъ вполн установившимся правиламъ, ни ихъ способности разсуждать и говорить не хуже Цицерона или Квинтиліана (Наташа отчасти синій чулокъ: говоритъ и разсуждаетъ именно такимъ-образомъ), не должны доврять имъ сдлать шагу безъ надзора, иначе пойдутъ и не воротятся, какъ Наташа, то есть воротятся, только не въ свое время, какъ Наташа. Вдь въ сущности авторъ пришолъ только къ этому. Мы знаемъ автора за благородно-мыслящаго человка и полагаемъ, что онъ пришолъ къ этому невзначай, мы полагаемъ даже,— все на томъ же основаніи,— что его будничный, обыкновенный, нероманическій образъ мыслей состоитъ въ томъ, что хоть изъ его Наташи и вышла интересная униженная и оскорбленная, но это только въ роман, а что въ дйствительной жизни ни одно почтенное семейство, даже воспитывающее въ себ самыя радикальныя начала, не можетъ такую страницу въ своей семейной хроник считать ни чмъ другимъ, какъ роковымъ и величайшимъ злополучіемъ,
— А можетъ быть онъ и въ роман-то хотлъ установить именно такой взглядъ на эту страницу семейной хроники Ихменевыхъ?
— Можетъ быть. Только зачмъ же онъ это сдлалъ? Это и безъ того установившійся взглядъ. И зачмъ онъ сдлалъ это такъ темно, натянуто, неправдоподобно, что и разобрать нельзя, что онъ такое сдлалъ? Такъ-что въ конц всего вамъ приходится сказать, что его романъ относится къ тому легкому роду, который вызываетъ на трудное соперничество съ очень извстными корифеями легкаго рода, столь изобилующими во французской литератур, и что онъ только отдлалъ его мстными петербургскими колерами, тоже въ общепринятомъ, и потому отчасти рутинномъ род, а именно: снялъ на все время своего романа солнышко съ нашего горизонта, почастилъ мелкой атомическаго свойства изморозью, развелъ по улицамъ жижу и, въ заключеніе, свелъ своего героя въ казенную больницу. Бдное солнышко! долго ли тебя будутъ прятать отъ васъ? Бдные мы люди! можетъ ли наша репутація людей, изъденныхъ молью, измниться прежде, чмъ это случится съ петербургскимъ климатомъ? Есть ли надежда, чтобы она измнилась независимо отъ него, или его недостатки будутъ всегда считаться и нашими?

З—ъ.

‘Библіотека для Чтенія’, NoNo 1—2, 1862

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека