Не в силе Бог, а в правде, Дмитриев К., Год: 1904

Время на прочтение: 128 минут(ы)

К. Дмитриев.
Не в силе Бог, а в правде

Исторический роман из времен Иоанна III

Исторический романист должен следовать
более поэзии истории, нежели хронологии ее.
И в. Л а ж е ч н и к о в

Глава I.
Старое гнездо

Стояла темная осенняя ночь.
Жалобно стонали и скрипели, склоняясь под порывами холодного ветра, молодые липы и старые дубы, окружавшие почерневший от времени дворец князя Юрия.
Мертвая тишина царила в городе Дмитрове, и казалось, что все обитатели его крепко спят, отдыхая от дневных трудов. Нигде не видно было огней, нигде не слышалось ни говора, ни шагов.
Только во дворце старого князя никто не ложился, и бледные огоньки мелькали в окнах. Там двигались какие-то тени и шепотом передавались тревожные вести.
Князь Юрий был опасно болен, и на выздоровление его не оставалось никакой надежды.
На ступеньках деревянного крыльца, выходившего во двор, сидел старик лет пятидесяти, но еще бодрый и крепкий. Он облокотился на колени, опустил голову на руку и так задумался, что не слышал ни зловещего крика совы, ни шороха листьев под ногами позднего пешехода, пробирающегося ко дворцу.
Боярин Кошкин (так звали старика) размышлял о том близком будущем, которое должно наступить со смертью князя Юрия, и чувство горького отчаяния сжимало его сердце. Он вырос, возмужал и состарился возле князя, он пользовался доверием и любовью своего господина, он жертвовал жизнью ради спокойствия князя и однажды на охоте даже спас его от неминуемой опасности… А теперь, когда Юрий лежит при смерти, точно вороны налетели его родственники и спорят между собою, как поделить его наследство.
Горько и обидно старику Михайле Ивановичу, что братья князя Юрия, Андрей и Борис, отнеслись недружелюбно к верному слуге умирающего и выслали его из комнаты, точно не доверяя ему. Молодые князья сговариваются, какой удел получить им выгоднее, как подействовать на Юрия, чтобы он при жизни исполнил их желание, и боятся, что ‘старый хрыч’ помешает…
— На все Божья воля! — прошептал Кошкин, проводя рукой по темным, с проседью, волосам. — Для себя ничего мне не надо, а Любушу, крестницу свою, князь не оставит, не забудет. Сам говорил, что о ее судьбе позаботился, да и то… Эх, лучше бы поправился князь и пошло бы все по-прежнему.
Порыв яростного ветра на мгновение стих. Чьи-то шаги раздавались все ближе и ближе. Старик встал и, держась за притолоку, окликнул:
— Эй, кто там ходит?
— Это я, Михайло Иванович, я, Артемий…
— Артемий? — протянул Кошкин. — Чего ты здесь делаешь? Я думал, ты спишь давно.
Красивый юноша в темно-сером кафтане, перетянутом в талии кожаным поясом, с меховой шапкой на курчавых белокурых волосах, смутился от вопроса старика. Он не мог сказать ему, что добрый час простоял под окном Любушкиной светелки, поджидая, не выглянет ли милая девушка, не догадается ли она, кто притаился под развесистым дубом и следит за ее тенью.
— Не спалось, Михайло Иванович, — уклончиво отвечал юноша. — Тоже забота есть.
— Какая у вас забота! — печально качая головой, возразил старик. — Вам легко привыкать к новому. В твои годы все трын-трава, Артемий. Поживешь с мое — поймешь, каково видеть, как старое гнездо разрушают… Я родился тут, в разум пошел, а теперь, бери котомку и иди куда хочешь.
— Так разве молодые князья… — начал юноша. Старик махнул рукой. Ему показалось, что кто-то идет на крыльцо, и он считал нужным соблюдать осторожность.
Артемий присел возле Кошкина, и несколько мгновений оба они молчали. Тревога старика улеглась. Ему хотелось высказать кому-нибудь свои думы и ощущения, но он сознавал всю опасность откровенности в такие минуты, когда даже друзья становятся предателями из желания выслужиться перед новым властелином.
Но потребность общения все возрастала.
— Молодые князья… — тихо заговорил он. — А ты думаешь, молодые князья будут здесь хозяйничать? Нет, Артемий, попомни мое слово: и Андрей, и Борис Васильевич останутся ни при чем.
— Да как же так? Ведь детей у нашего князя нет…
— Верно! Ни жены, ни детей, но государь есть! Они забыли, чья воля теперь сильнее. По старине думают: брат умер, так удел младшим принадлежит! Нет, Артемий, напрасно князья величаются. Они меня обидели… от постели Юрия Васильевича отойти приказали, а, может, Господь покарает.
— Михайло Иванович, поберегись… Неравно услышат! — с испугом прошептал юноша, опасаясь за отца любимой девушки, хотя предмет разговора в высшей степени интересовал его. — Ливанко и так все шныряет да подсматривает.
— И пусть его! Не хотел я говорить никому, Артемий, да ты меня за сердце задел. ‘Князья’! Отошла их силушка! Они и сами не ведают, что будет теперь.
Сделав знак юноше подвинуться поближе, старик продолжал тихим, едва слышным голосом.
— Прежде, когда помирали князья, их уделы в семью шли, а теперь, знаешь ведь, какую силу Москва взяла! Князь Иван Васильевич себя государем величать приказывает и все уделы под себя забирает, чтобы самому, значит, сильнее всех быть.
— Так и Дмитров отойдет к Москве?
— Если Тверь не устояла, если Новгороду и Пскову княжескую волю надо исполнять, так уж не Андрею с Борисом одолеть Москву! Не по разуму они за дело взялись… Чем бы на старых слуг положиться да добром да ласкою обойтись с боярами, а они строгостью, криками, обидою…
— Им же хуже, Михайло Иванович. Отъедем под Москву! — вырвалось у юноши.
Старик внимательно посмотрел на Артемия и нахмурил брови. Казалось, он соображал: можно ли довериться этому статному, красивому и смелому юноше, хватит ли у него энергии и ума, чтобы выполнить то трудное дело, которое Кошкин хотел ему поручить.
Артемий бодро выдержал испытание.
— Пойдем ко мне, — решительно вымолвил старик, опуская руку на плечо собеседника. — Поговорить с тобой надо толком, а здесь неудобно.
Опираясь на шею Артемия, Кошкин прошел длинные сени и очутился в довольно большой комнате, слабо озаренной теплящейся перед образом лампадой. Широкие лавки вдоль стен были покрыты темною тканью, а на столе, стоявшем в переднем углу, лежала белая скатерть и виднелись чашки с каким-то кушаньем и деревянные ложки.
Перекрестившись на образ, хозяин и гость сели на скамью. Старик не зажигал огня и, опасаясь, что его речь могут подслушать, начал вполголоса:
— Ты в самом деле хочешь отъехать в Москву? Служить новым господам не намерен?
— Нет, Михайло Иванович, отъеду. Я еще раньше желал, а теперь и подавно. Такого князя, как Юрий Васильевич, у нас не будет…
— Хорошо, Артемий, так слушай меня, старика: на зло не наставлю. Не ожидай смерти нашего князя, а завтра, чуть свет или ночью, поезжай в Москву. Я дам тебе грамотку к Засекину-князю, а он введет тебя к государю Ивану Васильевичу, и ты доложишь ему все как есть.
— К государю! — воскликнул юноша со скамьи, радостно улыбаясь. — Неужели я увижу его! Эх, кабы так! Я упаду к ногам его и стану умолять, чтобы взял меня к себе… Я жизни не пожалею… всю кровь отдам…
— С чего ты так горячо? — с удивлением спросил старик, не ожидавший подобного порыва, и, помолчав, добавил: — Ты не думай, что я даю тебе легкое дело, Артемий. Доберешься до Москвы — твое счастье. Государь поблагодарит и пожалует, ну а если угодишь в руки сторонников Андрея и Бориса — не на радость. Прочтут грамотку, узнают, с каким делом послан, — несдобровать ни тебе, ни мне.
— Тебя не выдам, Михайло Иванович, не опасайся, а за себя постоять могу! — горячо возразил юноша, гордясь поручением. — И путь не так уж далек, и друзей по пути много. Я еще с батюшкой езжал в Москву, дорогу знаю, да и там язык найду.
Кошкин улыбнулся. Ему нравилось мужество Артемия, и он подумал, что, действительно, лучшего посланца трудно было бы найти, особенно в эти смутные дни, когда каждый заботится только о себе.
— Верно, — согласился старик, — твой отец часто бывал в Москве. Кажется, оттуда и жену себе взял? Может, и ты, Артемий, по отцу замыслил? Не завелась ли зазноба на Москве?
Юноша вспыхнул, точно его заподозрили в чем-то дурном.
— Нет, не знаю я московских девушек… Не знаю! — решительно вымолвил он.
— И доброе дело, — поглаживая бороду, возразил старик. — Не торопись, Артемий. Тебе, может, великая судьба предстоит, ве-ли-кая. Все в Божьих руках. А коли вздумаешь жениться — каждый из нас захочет тебя в зятья. Род Львовых — не из последних, денег у отца твоего было много, и память оставил он хорошую. Сам ты молодец хоть куда: и ростом, и лицом, и силою — ничем не обижен!
Похвалы отца любимой девушки радовали Артемия, и ласковое обращение старика внушало ему сладостные надежды. Прерывающимся от волнения голосом юноша заговорил:
— Спасибо тебе на добром слове, Михайло Иванович, спасибо! Постараюсь заслужить… Сил не пожалею. Уж не гневайся на меня, позволь сказать… Сам изволишь знать, мы вместе росли с твоею Любушкой… вместе играли. С тех пор еще я задумал. Никого мне милее нет и не будет! Знаю, непорядок мне такой разговор вести, а только вот с делом ты меня посылать изволишь…
— Ты это что же, парень? Никак торговаться со мною хочешь? — прервал Кошкин насмешливым тоном.
— Как можно, Михайло Иванович! Смею ли я торговаться! Нет, упаси Бог, а так, что душу отдать готов, угодить хочу. Дай мне время. Стороной слышно, к твоей дочери женихи сватаются.
— Без моего слова под венец не пойдет!
— Верно, Михайло Иванович, я вот и боюсь: неволить станешь!
— Твоя забота?
— Не гневайся, помилуй! Очень люблю я твою дочь…
Кошкин нахмурил брови. Он был не прочь породниться с богатым родом Львовых, но смелость юноши и, главное, полное забвение им семейных традиций ставили в тупик деспота старика. Если бы он не нуждался в услуге Артемия, то, конечно, резко прикрикнул бы на него и заставил замолчать, но теперь следовало держаться иной тактики.
— Слушай, Артемий, — сказал он, опуская руку на плечо собеседника, — загодя такое дело решать неспособно. Я тебе одно поведаю: пока ты назад не вернешься — сватать дочеришку не стану…
Лицо Артемия просияло. Он повернулся к образу, широко перекрестился и торжественным тоном произнес клятву послужить боярину Кошкину до последней капли крови.
Старик и юноша долго еще просидели вдвоем, тихо беседуя. Кошкин посвящал Артемия во все подробности современного положения дел и встречал в своем питомце ясное и разумное понимание.
Когда Михайло Иванович отпустил юношу, приказав ему готовиться в путь, и Артемий вышел из комнаты, три раза низко поклонившись хозяину, старик вздохнул и поглядел ему вслед.
— Да, из него будет толк. Смышленый парень. Только там, на Москве, не скрутили бы ему голову. Как появилась ‘гречанка’, так там все по-новому ведется. Не бояр слушает государь, а с женою совещается. Старики неугодны стали! А кем и сильна-то Москва, как не стариками! Э-эх… житье! — заключил Кошкин и, крестя рот, снова пошел в хоромы, где лежал умирающий князь Юрий и хозяйничали уже младшие братья его, считавшие себя наследниками.
Выступив против них и сделав крупный шаг на новом пути, Михайло Иванович считал долгом казаться покорным рабом их воли, преданным и верным слугой.
Во время княжеской междоусобицы никто из приближенных не мог быть спокойным за свою судьбу и нужно было привыкать ‘держать нос по ветру’. Сегодняшний властелин удела назавтра делался пленником Москвы, а на преданную службу его бояр смотрели, как на проступок.
‘Кто ведает, что будет! — думал старик. — Артемия могут схватить, и узнают тогда, зачем он в Москву едет. Несдобровать! Да и государь может промедлить, а князья хозяйничать станут по-своему.
Что делать! Надо поклониться пониже, а там… чья возьмет!’

Глава II.
Твоя навеки

Артемий не мог заснуть всю ночь, и рано утром, когда жители Дмитрова только начинали вставать, юноша бродил уже под окнами Любушки, желая увидать хотя бы на мгновение любимую девушку и сообщить ей благосклонный ответ старика отца.
Рано оставшись сиротой, Артемий провел годы отрочества и первой юности в доме боярина Кошкина под покровительством Дарьи Акимовны, жены Михаила Ивановича, приходившейся дальней родственницей покойной матери Львова.
Покорная раба супружеской воли, Дарья Акимовна грудью защищала свое единственное дитятко, красавицу Любушку, и мало-помалу, видя дружбу и взаимную привязанность молодых людей, начала относиться к сироте-родичу как к старшему сыну.
Из шустрого, не по годам смышленого мальчика Артемий превратился в статного юношу и не раз уже участвовал вместе с другими ‘боярскими детьми’ в походах против Новгорода. Любуша тоже изменилась. Веселая хохотушка-девочка, она стала писаной красавицей, молодежь Дмитрова недаром называла ее ‘ясною звездою’ и заглядывалась на ее роскошную косу, на ее соколиные очи, на яркий румянец.
Вырастая и мужая, молодые люди не отдавали себе отчета и не размышляли, какое чувство роднит их, возбуждая смутную тревогу.
Несколько месяцев тому назад, когда князь Юрий посылал Артемия с поручением к своему брату, Любуша и товарищ ее детства впервые поняли, что не только дружба и привычка связывают их.
Много горьких слез пролила тогда Люба в своей светлице, ото всех скрывая свою грусть и тревогу, тая, как преступление, чистую и нежную любовь к красивому юноше.
Ни мать, ни отец не догадывались о страданиях дочери.
Родители Любушки, верные дедовским обычаям, вступили в брак, ни разу не видев друг друга, и сжились, повинуясь закону и традициям. Так устраивалась судьба ближних, так шло из рода в род, и, конечно, супруги Кошкины и мысленно не допускали, чтобы дочь их и сирота-воспитанник что-либо изменили. О грядущем будущем Любы говорили как о чем-то неизбежном, что необходимо должно состояться, но ни отец, ни мать не соединяли ее судьбу с Артемием, хотя родители других невест считали Львова завидным женихом.
Когда Артемий возвратился из похода и ближайшие начальники хвалили юношу, боярину Кошкину было приятно слышать эти отзывы, и он начал ласковее относиться к питомцу, подчеркивая свое воспитательное влияние.
— Что мог, все сделал, даже грамоте обучил. Встал бы отец твой, покойник, так и ему не стыдно в глаза посмотреть. Кошкин дурному не научит.
Дарья Акимовна, еще более простая натура, чистосердечно восхищалась Артемием и в присутствии Любы очень часто хвалила юношу, предсказывая ему блестящее будущее.
Но за последнее время между Артемием и Любушкой точно черная кошка пробежала, и влюбленный молодой человек не мог понять, за что гневается его милая. Еще вчера, не предугадывая, что ему грозит новая разлука, Артемий искал возможности повидать Любу и спросить, чем он огорчил ее, но девушка избегала свидания с ним.
Артемий пошел в сад, к качелям, но из-за болезни князя молодежь не предавалась обычным играм и пению. Несколько девушек, подруг Любы, соседка Настя, рыжая бойкая боярышня, да два-три молодых человека, его сверстники, сидели группой, тихо перекидываясь фразами.
Всех одинаково угнетали мысли о будущем, так как со смертью князя Юрия удел должен был перейти к новому властелину. Каждая весточка из хором больного, всякое слово о распоряжении младших братьев, об их обращении со старыми слугами — все интересовало не только стариков, но и молодежь.
Артемий направился к тому месту, где сидела Люба, но девушка быстро встала и, сказав, что мать зовет ее, побежала домой.
Он с недоумением посмотрел ей вслед.
‘За что она гневается? Чем я провинился?’ — думал он с тоской и горечью.
Артемий хотел идти за Любушкой, но товарищи окликнули его, и он вынужден был приблизиться к ним. Резвая и разбитная Настя, давно уже сдерживавшая свое веселье, не выдержала и начала смеяться и болтать с Артемием.
Хотя теремная жизнь, занесенная в Древнюю Русь вместе с владычеством татар, существовала не только в Москве, но и в других уделах, тем не менее девушки среднего и низшего класса пользовались относительною свободою. С молодежью своего города, посада или села можно было и беседовать, и водить хороводы. Беречься следовало чужанина или татарина, считавшихся одинаково враждебными.
Отвечая на вопросы Насти, Артемий и шутил, и улыбался, не подозревая, что из светлицы Любуши следит за ним ревнивый взор оскорбленной девушки.
Львов поджидал, что Люба вернется в сад и он найдет минутку поговорить с нею. Но его ожидания не оправдались. Наступили сумерки, и молодежь разошлась по домам.
Артемий дождался, пока совсем стемнеет, и направился под окно Любушкиной светелки. Он долго ходил взад и вперед по пожелтевшей траве, вздыхал и смотрел на светящуюся точку, но девушка или не знала, что Артемий находится так близко, или намеренно заставляла его страдать.
Вместо Любушки юноше пришлось объясняться с ее отцом, и мы уже знаем, какое важное и ответственное поручение дал ему боярин Кошкин.
Если поездка окончится благополучно — счастье влюбленного обеспечено. Старик обещал не неволить свою дочь, а Михайло Иванович умеет держать слово. На него можно положиться, как на каменную гору…
‘Скажу ей все, — решил Артемий на утро после разговора с Кошкиным. — Пусть ведает, как я о ней думаю… какую заботу лелею. Ничем я не виноват перед ней, а если кто ссорить нас захотел, так слушать бы не следовало…’
В течение целого дня Артемий, собираясь в дорогу, урывками прибегал в сад, но ему не удавалось застать Любушку, и он уже с отчаянием размышлял, неужели нельзя ему будет проститься с милой девушкой?
Но судьба ему все-таки улыбнулась.
В саду, под качелями, опять собралась молодежь, и звонкий голос Насти нарушал мрачную тишину, царившую вокруг дворца князя. Предаваться продолжительной грусти молодые люди не могли и толковали между собою, как поступить им лучше, когда сомкнутся навеки очи доброго князя Юрия.
Большинство высказывало намерение перейти под Москву, так как постепенное приобретение государем Иваном III уделов делало его сильным властелином. Служить мелкому удельному князю никому из молодежи не хотелось.
Всех привлекала идея величия и могущества Москвы, к которой твердо и неуклонно стремился Иван III.
Молодежь была смелей стариков и откровеннее высказывала свои планы, но Артемий оставался верен клятве и не говорил никому о предстоящей поездке.
— Чего ты так голову повесил, — окликнул Мартюхин своего сверстника, Артемия. — Или кручина какая напала?
— Не с чего веселиться, — уклончиво ответил тот, оглядываясь назад.
— Может, зазнобушка завелась?
— Чего же горевать, Артемий! — воскликнула бойкая Настя. — Если он пошлет сватов — назад не обернут!
— Ишь, счастливый, ему невесты сами кланяются!
Молодежь засмеялась, и Настя покраснела, как маков цвет. Но Артемий не обратил внимания на смущение девушки: все его помыслы обращены были к другой.
Среди деревьев с осыпающейся желтой листвой мелькнула женская фигура, и проницательный взор влюбленного юноши угадал, кто бродит там, уединившись от всех подруг.
Артемий обошел сад с другой стороны и лицом к лицу встретился с Любушкой.
Молодая девушка тихо вскрикнула от неожиданности и остановилась, опустив голову. Артемий с восторгом и безграничной нежностью смотрел на подругу детских лет, но испытывал такое смущение, что не мог слова вымолвить.
— Зачем пришел, Артемий? — дрожащим голосом спросила красавица. — Ведь Насти здесь нет… Там она, под качелями, туда и иди…
— Не с Настей мне говорить охота, Любовь Михайловна! Целый день и весь вечер я тебя поджидал, а ты, словно нарочно, хоронилась. Не хотела и взглянуть на меня…
Артемий говорил мягким, нежным голосом, и в душе девушки роились разные чувства. Любушка сердилась и негодовала на своего милого потому, что болтушка Настя слишком восхищалась красивым юношей и, желая подразнить подругу, рассказывала, что Львов заглядывается на нее и шепчет ей сладкие речи.
Подобное коварство со стороны Артемия возмущало Любу. Она начала следить, и, как нарочно, два-три случая подтвердили хвастовство Насти. Львов охотно разговаривал и смеялся с шустрой и веселой девушкой, а Люба с горечью думала, что он совсем забыл ее.
Теперь, когда Артемий говорил с нею так ласково и нежно, Любушке хотелось простить его, примириться, но ревность продолжала терзать ее сердце. Девушка чувствовала себя оскорбленной поведением Артемия и страстно желала высказать ему все гневные укоры, что накипели в ее душе за время размолвки.
— Вижу я, — продолжал юноша, — что ты гневаешься на меня, а за что — ума не приложу. Скажи, Любовь Михайловна, пожалей меня!
Девушка молчала и крутила пальцами светлую пуговку душегрейки.
— И говорить не хочешь, — протянул Артемий, качая головой. — Ну, Бог с тобою, а только ни в чем я перед тобою неповинен… Как была ты мне милей солнца красного — так и останешься, до последней капли крови моей…
Любушка еще ниже опустила голову, желая скрыть смущение и яркий румянец, заливавший лицо.
— Прощай, Любовь Михайловна! Сегодня в ночь уезжаю… Придется ли еще повидаться — не знаю… Не поминай лихом, Любушка!
Последние слова были произнесены с такою скорбью, что девушка не выдержала. Она подняла голову и, увидев перед собою бледное лицо Артемия с влажными глазами, поняла всю свою жестокость.
— Погоди, — остановила Люба, протягивая руку и как бы желая удержать возле себя юношу. — Уезжаешь? Куда?
— В Москву, гонцом посылает твой отец.
— И… и надолго?
— Навсегда, может. Ничего знать нельзя.
Напускная холодность и строгость девушки мгновенно исчезли. Румянец сбежал с ее щек, и блестящие глаза потухли.
— Ты, вправду, уезжаешь? — прошептала она. — И… и не знаешь, когда назад?
Артемий объяснил в кратких словах, зачем посылает его Кошкин, и под впечатлением юношеской отваги, жаждущей подвигов, упомянул, что эта поездка может окончиться неблагополучно, если князья прикажут схватить его. Львов даже раскаялся, что так подробно рассказал все, и добавил:
— Не проболтайся, Любушка! Беда может стрястись с твоим отцом… Я вот привык с тобою откровенничать, а не следовало бы.
Подобное недоверие Артемия обидело Любу. Она всегда была верным товарищем и не заслуживала подозрения.
— Ты бы лучше Насте поменьше рассказывал! — с досадой произнесла она.
— Насте?! Да Бог с тобою, Любушка! Стану я разве говорить с нею о таком деле важном. Тебе хотел я сказать потому, что отец твой обещал мне награду…
Люба прервала речь Львова. Она не могла далее сдерживаться и укоряющим, горячим тоном начала:
— Не станешь рассказывать! А для чего же шепчешь ты ей сладкие речи? Зачем красоту ее хвалишь? Рыжая она, непригожая, только зубы все скалит, а ты ей… Свататься к ней хочешь!..
Последние слова девушка произнесла, прижимая платок к лицу и стараясь заглушить рыдания, вырывавшиеся из ее груди.
Теперь для Артемия стали ясны причины гнева Любушки, ее холодности и недовольства. Она любила и ревновала его.
— Голубка ты моя белая, звездочка моя ясная, что сказала ты, а? Я — свататься к Насте? Я — речи ей нежные шептать? Да полно ты, полно, Любушка… Одно у меня сердце, одно и согласие. Тебя люблю я пуще солнца красного, в тебе одной вся радость моя…
Девушка отняла платок от лица и с радостным недоверием слушала пылкую речь милого.
— А она… Настя… хвасталась… При всех хвалилась.
— Ну, пойдем под качели… Я при Насте и при всех скажу, что врет она, глупая. Пойдем!
— Что ты, что ты, Артемий, да можно разве! Батюшка и матушка осерчают.
— Так поверь же мне, Любушка… Поверь, желанная… Только о тебе и думаю, только и свету что ты…
Львов обнял талию девушки и с неудержимою горячностью говорил о своей любви, о том обещании, которое дал ему Кошкин, о грядущем счастье, ради которого он и взялся исполнить поручение ее отца. Сомневаться в искренности слов юноши было невозможно, и Любуша опустила к нему на грудь свою прелестную головку, жадно внимая его уверениям.
— А я вчера все плакала, — созналась Люба. — Пришла Настя и начала хвастаться, говорить: только на нее и смотрел ты все.
— Любушка, радость моя, дай ты мне крест на твоей монисте, поцелую я его… Веришь ли, что крестом шутить не стану?
— Верю, Артемий, верю! — улыбаясь сквозь слезы, прошептала Люба. — И ты не гневайся, милый, очень уж обидно мне стало… Променял на Настю!..
— И в мыслях не было!
— Люди толковали…
— А ты вздорных слов поменьше слушай.
Влюбленная парочка нежно ворковала, передавая друг другу грустные впечатления последних дней, когда под влиянием пустой болтовни Насти между ними появилось охлаждение.
— Теперь никому не поверю! — прижимаясь ко Львову, говорила Люба.
— И не верь! Твой отец обещал, что неволить не станет и со сватами в разговор не пойдет. Его слово крепкое. Да и ты, Любушка, в отца характером. Не думаю, что забудешь.
— Ты только не забудь, Артемий, а я навеки буду твоей!

Глава III.
В пути, в дороге

Князю Юрию было не хуже и не лучше, а братья больного набирали силу, распоряжались, покрикивали на слуг и даже, что особенно поразило Кошкина, вздумали заглянуть в кладовые и подклети, чтобы заранее сообразить, много ли чего останется после умирающего и как повыгоднее разделить оставшееся.
‘Невиданное это дело… неслыханное, — думал старик, качая головой. — Старшему брату глаза не привелось закрыть, а уж они шныряют, рыщут, точно татарва… Не, лучше под Москвой быть… настоящей силушке поклон нести…’
Встретив на дворе Артемия, старик шепнул ему:
— Собирайся, молодец! Как стемнеет, с Богом в путь!
— Твоего слова ожидаю, Михайло Иванович. Прикажешь — хоть сейчас! — с готовностью отвечал юноша.
Кошкин задумался.
— Оно бы лучше было той же ночью ехать, — вымолвил он, — да опоздал я малость. Полагал, не полегчает ли нашему князю. Не, не встать ему, соколу ясному, а воронью не дам хозяйничать! Да, Артемий, ступай, поклонись московскому орлу-батюшке, бей челом, расскажи все по правде и… крест поцелуй, а за тобою и мы поцелуем!
Юноша понимал, какая великая судьба выпала на его долю. В тот важный исторический момент, когда государь Иван III всеми силами своего ума, энергии стремился собрать Русь в одно могучее и целостное государство, когда ради достижения грандиозной цели все средства, правые и неправые, считались возможными, явиться гонцом из удела, который может быть присоединен немедленно, без войны или выкупа, — значило сразу выслужиться перед Москвою.
Артемий горел от нетерпения, но Михайло Иванович принадлежал к числу осторожных людей. Он оттого и посылал своего питомца, выросшего в его доме как сын родной, что возлагал на него серьезные надежды.
Никто не отказался бы от такого важного поручения, если бы умел, как старик Кошкин, заглянуть в близкое будущее и понять неизбежность присоединения удела к Москве. Выигрывал, очевидно, тот, кто раньше других выкажет покорность зачинающемуся могуществу и получит примерную награду.
Будь Михайло Иванович помоложе — он сам вихрем помчался бы в Москву и потом, быть может, явился бы в Дмитров в новом качестве, облеченный властью. Но ему нельзя было отлучиться от постели умирающего князя, не возбудив подозрения его братьев, и выбор умного старика пал на Артемия.
Решительный, смелый и находчивый юноша сумеет справиться со всеми опасностями и там, в Москве, не посрамит себя.
Но главное, на что надеялся Кошкин, его питомец не присвоит исключительно себе подвига усердия и хотя на закате жизни, но Михайло Иванович будет награжден государевой милостью.
В сумерки осеннего дня, когда обыватели Дмитрова разошлись по своим хатам, Артемий вывел за околицу вороного коня, заботливо окрутив соломой его копыта, и около версты шел пеший, чтобы скрыть следы.
Оглянувшись на чернеющие в сумраке стены Дмитрова и отыскав глазами знакомый дом, где у окна теперь, наверное, стояла Любушка, прощаясь со своим милым, Артемий набожно перекрестился, поправил шапку набок, подтянул пояс покрепче, оправил свой кафтан и вскочил на лошадь.
— Благослови, Боже! — промолвил он. — В добрый час! Прощай, Любушка, радость желанная! Поджидай, светик, скоро и назад!
Дорога до Москвы была не особенно дальняя, но в то смутное время, когда Русь еще собиралась в одно целое и находилась в зависимости от татар, когда удельные князья боролись между собою за первенство, когда бояре пользовались правами ‘отъезжать’ от одного князя и поступать на службу к другому, а холопы, следуя их примеру, тоже нередко убегали от своих господ, путешествие по лесным тропинкам одинокого всадника редко обходилось без неприятных встреч и даже стычек.
Но волков бояться — в лес не ходить!
Глухо стучали копыта вороного коня по замерзшей земле, и быстро мчался молодой гонец, думая о своей ясной голубке и о том счастливом дне, когда старик исполнит данное им обещание. Радостно и хорошо было на душе юноши. Он бодро и уверенно смотрел вперед, ощущая, как горячо и свободно переливалась в его жилах молодая кровь, и мгновениями с безмолвным вызовом глядел в чащу темного леса, словно желая на деле выказать свое мужество, свою силушку молодецкую, жадно рвущуюся наружу.
Артемий ехал, не останавливаясь, всю ночь и на рассвете добрался до небольшой деревушки, где жил приятель его покойного отца, Онисим Мартюхин.
Это был уже старик с седою бородой и с густыми бровями, из-под которых прямо и открыто смотрели серые добрые глаза. Мартюхин не держал заезжего двора, где могли бы останавливаться путники, но для хорошего человека у него всегда находились доброе слово, теплый угол и хотя не роскошная, но горячая пища.
Артемий привязал коня, войдя в комнату, перекрестился и отвесил хозяину троекратный низкий поклон.
Мартюхин обнял юношу, поцеловал его и усадил на лавку рядом с собой. Пока хозяйка, немолодая женщина, хлопотала, чтобы накормить гостя, а холопы расседлали коня, Онисим осведомился:
— Куда несет Бог, Артемочка?
— В Москву.
— Что так понадобилось? За делом или на побывку, к дядьям?
Артемий и забыл совсем, что у него в Москве дальние родственники, которых он не видел с малолетства. Не имея права рассказать Онисиму истинную причину поездки, юноша вынужден был воспользоваться представившимся случаем.
— Время выпало свободное, конь застоялся, работы никакой — вот и вздумалось, — уклончиво сказал он.
— Доброе дело, Артемочка, доброе… родню забывать не следует… Знаю, ты сиротой растешь, на чужой стороне, под чужой кровлей…
— Мне боярин Кошкин все равно что отец! — горячо возразил юноша.
Онисим усмехнулся и покачал головой.
— Ишь вспыхнул, точно солома от огня! Вот и отец твой, покойник, царствие небесное, такой же был… Чуть не по нем что — руби, коли… Хорошо это, Артемий, да только опаску надо держать… Буйной голове, чай, слышал, старики говорят, семь смертей грозит…
— Семи не боюсь, а одной все равно не миновать!
Мартюхину понравился ответ Артемия. Он ласково потрепал его по плечу и начал расспрашивать о Кошкине и других знакомых. Юноша отвечал, соблюдая осторожность, и даже не сказал о болезни князя Юрия, боясь, не дошла бы эта весть раньше его в Москву.
Накормив и напоив гостя, старик дружески беседовал с ним, наказывая кланяться дядьям и его приятелям в Москве.
— Много нынче идут туда, — говорил старик, — что ни день, то видишь: и конного, и пешего. Потянулись!.. Известно, на солнышке потеплее, а только не по старине великий князь дело ведет…
— Под себя главную силу забирает! Удельным не по нраву…
В восклицании юноши прозвучала молодая отвага, и старик ясно почувствовал, что сын его приятеля уже заражен новшеством. Старый и молодой, отживающий и вступающий в жизнь, они не могли смотреть одинаково. Так было, есть и будет во все века, во всех странах.
Во время княжения Ивана III, когда Москва готовилась утвердить крепкое самодержавие, удельные князья, дружина, бояре, а за ними и другие сословия представляли разрозненные партии.
Старики находили хорошим прежний порядок, молодые проникались идеей, провозглашенной с высоты престола, и жадно рвались послужить ей.
— А ты знаешь ли, что теперь в Москве деется, — говорил Мартюхин. — Старого обычая князь не держится и людей старых не жалует, не почитает. Обида великая идет. Прежняя дружина без дела скучает, а князь особо свою думу думает. Кого захочет, того и позовет, а то иногда — грех и вымолвить: запершись, сам, без свидетелей, у постели решения принимает!..
Последние слова Мартюхин произнес почти шепотом.
— Кто же в милости государя великого князя? — спросил Артемий, которого интересовало не порицание существующего порядка, а сам порядок.
Но Онисим не слыхал или не хотел отвечать на вопросы юноши.
— Которая земля меняет свои обычаи, та земля не долго стоит, — продолжал он сумрачным тоном. — Как жили деды, так и нам велели. Как пришла ‘римлянка’, так и замешалась наша земля. Начались настроения великие, а до тех пор жили мы в тишине…
— Будто в тишине, Онисим Петрович? — возразил Артемий, не имея сил сдержаться. — Мало ли крови пролито и городов да сел пожжено, мало ль народу погублено, когда брат на брата из-за удела шел?
Мартюхин нахмурился.
— Начетником, я вижу, стал ты, Артемий! Только… яйца курицу не учат. Кому бы говорить, да не тебе! Княжеского ты роду, Артемий, потомком Федора Ростиславовича Смоленского считаешься, а за свою, за вольность, постоять не хочешь! Да, закрыл глаза старик отец, не видит, какие думы у сыночка в голове ходят. Не такой он был! Он бы рудою [кровь] истек, кабы знал, что отнимают вольность Новгорода да младшего брата его, Пскова-города, а вам все с полагоря**.
Артемий молчал. Уважение к возрасту собеседника заставляло его сдерживаться, и он даже сожалел, что вообще позволил себе возражать Мартюхину.
— Прежде как было… не знаешь ведь — так стариков послушай, — продолжал Онисим, принимая молчание юноши за согласие. — Если задумал что князь — дружине скажет, совет держит. Ум хорошо, а десяток — лучше! Не одобрят думы княжьей и скажут: ‘Ты, батюшка-князь, сам собою это замыслил, так не едем за тобою, мы об этом ничего не знали’. И кончено! Ничего поделать нельзя! Начнет гневаться князь, дружина себе на уме. Молодцы были не нонешние… — с горькой усмешкой вставил старик, памятуя свою удаль. — Возьмут и отъедут к другому князю. Да. А теперь что сталось? Уничтожили московские князья отделенные волости, позабрали под себя другие уделы и, словно в темницу, засадили и бояр, и дружину. Служи, услуживай, как я, значит, хочу, своей волюшки нет у тебя!..
— У хорошего господина и служить не обидно, — вымолвил Артемий.
— То-то хороший! Послужи, узнаешь… На проезжей дороге живу, слышу, что люди толкуют. Небось сам-то у князя Юрия на службе стоишь, да и отъезжать не ладишься… Не, Артемий, нет тебе моего слова! Верея, да Тверь, да Рязань постоят за себя. Бог даст веку князю Юрию, и он не отдаст своего удела. А пошлет Господь смертный час, братья, Андрей да Борис, постоят против Москвы. Им и Новгород и Псков поддержку дадут. Они и в Литве помощь найдут…
Совершенно неожиданно для себя Артемию удалось узнать такие тайны, которые имели громадную важность в настоящую минуту, и он жадно слушал речь Мартюхина.
Оказывалось, что против Ивана III, великого собирателя земли русской, создался заговор и Москве грозит опасность.
Значит, не ради наследства налетели князья Андрей и Борис в хоромы больного брата. Они думали, что Юрий здоров, и желали увлечь его вместе с собою и с другими уделами, стремившимися отстоять свою вольность перед Москвой.
Новгород, Псков, даже Литва обещают им свою помощь, и, кто знает, может и вправду, соберется их великая сила.
Ведал ли Кошкин, посылая молодого гонца, какая туча собирается над Москвою, и написал ли все это в своей грамоте, крепко зашитой в шапке Артемия?
Может быть, знал, но боялся поверить в такую тайну.
И пока Онисим, вполне уверенный, что перед ним сидит сторонник задуманного предприятия, рассказывал различные подробности плана, юноша убеждался, что Кошкин не мог знать всего этого и только счастливая звезда привела его к Мартюхину, а крепкий пенник кстати развязал язык старика.
— Хвалю я тебя, молодец, — заметил Онисим, успевший высказать гостю сокровенные тайны. — Надежный ты слуга… Спросил я тебя, зачем в Москву идешь, — не выдал. А ведь я знаю… знаю… Еще намедни проезжали князья, Андрей да Борис, так сказывали: ‘Пошлем гонца в Москву, попытай его. Молчит, значит, наш. Сам расскажи ему, что есть в запасе’. Ловкий ты, Артема…
Юноше было невыразимо совестно.
Волей-неволей он являлся вероломным другом. Мартюхин ошибся и принял его за союзника, а он, враг их замысла, посланный в Москву предупредить Ивана III, благодаря случайности оказался посвященным в самую сущность заговора…
Одно мгновение Артемий готов был сбросить личину и сознаться, объяснить всю правду. Он не считал себя виновным, так как только воспользовался оплошностью врага, но ему было стыдно, что за радушие, за хлеб, за соль приходится платить изменой…
Душа юноши возмущалась, но разум шептал, что следует пользоваться выгодою положения, что он может оказать великую помощь Москве и заслужить вечную благодарность боярина Кошкина.
Образ Любушки встал перед мысленным взором Артемия, с колебаниями было покончено.
Мартюхин, ставший особенно мягкосердечным, продолжал нахваливать гостя, но его искренние речи больнее ножа терзали юношу.
Помимо смущения, испытываемого от этого незаслуженного одобрения, у Артемия возникли опасения.
Если его приняли за гонца от князей Андрея и Бориса, значит, такой гонец вот-вот может явиться и Мартюхин поймет, какую змею пригрел на груди.
Нужно было действовать решительно и энергично.
Оставаться здесь, в Карзеневе, значило подвергать опасности не только себя, но и, главное, дело, которому он желал служить всей душой.
Приедет гонец от князей, и Онисим, осознав свою ошибку, выместит весь гнев на изменнике. Он забудет былую приязнь к старику Львову, он не поймет, что идеи молодежи не могут зависеть от кровного родства, он не сумеет смириться с мыслью, что не подкуп, а сердечное влечение заставили Артемия перейти на сторону Москвы, он отнесется к юному другу, как к предателю, и убьет его, как ядовитую гадину.
Грамотка Михайлы Ивановича попадет в руки врагов, и, кто знает, может, бедный старик головою поплатится за свою смелость!
А великий князь московский никогда и ведать не станет, ради кого погибли старик и юноша, стремившиеся послужить великой идее.
Удельные князья могут казнить и миловать свой народ, и никто спрашивать не смеет, за что погубили или пожаловали.
— Спасибо, Онисим Петрович, за хлеб, за соль, за радушное угощение. На добром слове благодарствую, — решительно вставая из-за стола, сказал Артемий и низко поклонился хозяину. — Не обессудь, если чем не угодил.
— Отдохнуть хочешь? Доброе дело, молодец! Всю ночь, чай, ехал, — ответив на поклоны, возразил Мартюхин.
— Не, Онисим Петрович, в путь пора…
— В путь? И отдыхать не станешь?
— Торопиться наказано.
Артемий боялся, что старик начнет уговаривать его, а меж тем каждая лишняя минута под кровлей Мартюхина была для него крайне тягостна. Он мысленно решал, что не склонится ни на просьбы, ни даже на приказания, и с удивлением услыхал:
— Да и мне наказано не задерживать тебя!
Лошадь успела отдохнуть. Юноша вскочил на коня и, сопровождаемый конюхом и служилыми людьми, низко кланявшимися молодому гостю, выехал со двора Мартюхина.
‘Ну, теперь давай Бог ноги!’ — подумал Артемий и, словно угадав, что несколько часов спустя за ним бросятся в погоню, свернул с Московской дороги на узкую тропинку, извивавшуюся среди леса и направлявшуюся в глубину чащи.
Хоть и давно то было, а он езжал с отцом этой дорогой, мало кому знакомой, и помнил все извилины.
— Вот смотри, сынишка, — говаривал отец, — направо возьмешь — в топь попадешь, налево двинешь — век не выйдешь, а если правдою, да силою, да путь срединою — на свет, на Божий, сразу угадаешь!
‘Хотел я чисто вести дело, — мысленно оправдывался юноша, с горечью вспоминая только что пережитую сцену, а такой случай подвернулся, что и сам не рад… Прости, Онисим Петрович, не хотел я нанести тебе обиду, за хлеб, за соль злом отплатить… Такая, видно, линия вышла…’
Юноша не мог быстро двигаться вперед. Тропинка была узка, бурелом и валежник заграждали путь. Вороной конь фыркал и поднимал уши, по временам шарахаясь в сторону, но Артемий ласково гладил его по шее, ободрял, и звук привычного голоса успокаивал Воронка.
Прошло несколько часов.
Пробираясь по лесной чаще, Артемий услышал какие-то отдаленные голоса и топот лошадиных копыт.
Погоня! В Карзенево явился настоящий гонец, и за обманщиком послали вдогонку!
Артемий ощупал оружие: за его поясом были шестопер и кистень, в кармане лежал булатный нож. Юноша приосанился и решил, что дешево не отдаст свою жизнь молодецкую.
А голоса все приближались, и звук копыт звонко доносился по замерзшей почве.
Погоня приближалась — столкновение было неизбежно…

Глава IV.
В великокняжеских хоромах

В одной из комнат великокняжеского дворца, стоявшего в Москве, на ‘Ярославском месте’, у окна, на высоком точеном кресле, изукрашенном искусством иноземных мастеров и покрытом ярко-пунцовою ‘камкою’, сидела София Фоминишна, супруга Ивана III, племянница греческого императора, видная и красивая женщина с умным лицом и ярко блестевшими черными глазами.
Великая княгиня носила древнерусский наряд с низко, до полу, ниспадавшими рукавами парчового летника, с соболями вокруг ворота, с жемчужными запястьями, со сверкающим ожерельем, как носили по обычаю русские княгини, но этот широкий, совершенно не обрисовывающий стан наряд мало шел к ее стройной, прекрасно сложенной фигуре.
Высокая шапка-столбунец, сияющая разноцветными каменьями, с бесценною опушью из соболя лежала на столе возле Софии.
Она сняла ее с головы, так как не нравился, тяготил княгиню русский обычай, требующий, чтобы замужняя женщина не ходила непокрытой. И костюм этот, дорогой, нарядный и блестящий, тоже не по душе был молодой женщине.
Там, далеко, под благословенным небом Греции и позднее в Риме, когда в силу политических причин, после падения Византии, отец ее, Фома Палеолог, с семейством нашел убежище под покровительством папы Павла II, она привыкла к иному складу жизни, к другим нравам, к легкой и более удобной одежде.
Многое и многое поражало молодую и энергичную южанку, когда, повинуясь воле покровителя своего, Павла II, она, греческая принцесса, обручилась с великим князем Иваном III, приехала в Русскую землю и обвенчалась с будущим ‘государем всея Руси’.
Счастье улыбнулось сироте. Ивану, несколько лет уже вдовевшему после смерти первой своей жены, Марии Тверской, очень понравилась прекрасная гречанка, и он полюбил ее всей душой.
Полюбила и София Фоминишна Богом данного ей супруга, но гордая и властная душа ее возмущалась тем рабски зависимым положением, в котором в силу традиции находились особы княжеского рода.
Привыкнув к известной свободе, зная, что добрая жена — самый верный друг мужа, она живо интересовалась всеми делами Московского княжества, как внешними, так и внутренними, разговаривала со своим супругом, а подчас и советы разумные давала. Между тем приближенные бояре осуждали ее, находя, что не в свое дело вмешивается ‘римлянка’.
Даже и прозвище ей придумали оскорбительное!.. Все называли ‘римлянкой’ или ‘гречанкой’, а того не хотели понять, что она пылким сердцем болела за неустройство да рознь, мешавшие Руси взять настоящую силу!
Тяжелую борьбу приходилось выносить энергичной женщине. Оставаясь наедине с женою, Иван и сам начинал иногда вести с ней деловые беседы, прислушивался к ее мнению и поступал, как она советовала, но никогда не признавал ее правоты, и выходило, что она будто другое говорила, а он по-своему решил, оттого и ладно стало.
Мало-помалу София Фоминишна привыкла к такому положению и даже одобряла его мысленно.
Узнали бы бояре да дружина, что ее совет принял великий князь, — против правды пошли бы, потому что ‘негоже бабу слушать, у нее долог волос, но ум короток’…
Но молодую женщину огорчало другое.
Окружали Ивана недобрые люди, старавшиеся ссорить мужа с женой, не брезговавшие никакими наговорами.
Много лет уже изнемогала Русь под гнетом Орды татарской, платила ей дань и признавала ее власть над собою. Тяжело и обидно было великому князю московскому кланяться нехристям-ханам и повиноваться их воле, но разрозненна и слаба была Русь, невмоготу ей казалось свергнуть владычество, которое признавали и отцы, и деды.
Смелые и храбрые дружинники и воеводы, прославившие себя в поле ратном, отвергали предложения Ивана, едва желал он ‘посчитаться с татарвой’. Помнили они, какой бедой, разорением и нищетой оканчивались нашествия Орды, и недаром до сих пор сохраняется в народе поговорка: ‘словно татаре — бояре прошли’.
Иван III думал свою думу и исподволь стремился добиться выполнения своего желания. Расчетливый, медлительный и осторожный, он не любил решительных поступков и, надумав что-либо, так и этак прикладывал и примеривал, соображая, как будет лучше и полезнее.
Зато уже приняв решение, какое-нибудь дело, Иван рано или поздно исполнял его, удивляя современников хладнокровием, выдержкою и стойкостью.
Вот эти-то хладнокровие и наружное спокойствие князя-супруга огорчали Софию Фоминишну.
Пылкая и энергичная южанка не хотела знать преград.
Ей мечталось достигнуть всеми признанного могущества Москвы, падения всех уделов и волостей, Новгорода и Пскова. Ей представлялся высокий и стройный Иван III не в великокняжеском венце, а в царственной короне, величающийся именем ‘осударь’. Она рисовала себе картины той роскошной и блестящей жизни, которую вели римские цезари, и понять не могла, как властелин такого обширного княжества не стремится достичь того могущества, на которое он имеет неотъемлемое право…
И вот София старалась всеми силами влиять на супруга, то ласкою, то хитростью, то серьезно, то шуткою подстрекая в нем желание соединить Русь в одно целое, свергнуть ханское иго и принять титул государя. Она не догадывалась, быть может, что эта великая идея давно уже зародилась и жила в сердце Ивана, но великое рабство приучило князя к осторожности.
Но не только эта забота лежала на сердце Софии Фоминишны. Кроме матери Ивана, старицы Марии, нелюбовно относившейся к жене сына, к ‘гречанке’, внесшей в княжеские хоромы всякие новшества, во дворце жил Иван Молодой, сын от первого брака Ивана III, с женою Еленою, дочерью молдавского господаря, молоденькою, хорошенькою женщиной, олицетворявшей истинный идеал допетровского периода.
Лицемерно скромная, почти никогда не поднимавшая потупленного взора своих голубых очей, она проводила все время в тереме среди мамушек, нянюшек и определенных ей боярынь, слушая всякие наговоры на Фоминишну и делаясь центром дворцовых сплетен.
Елена невзлюбила мачеху с первой встречи.
Каждый поступок Софии, всякое ее слово, взгляд, смех веселый, все, что так чаровало Ивана, до сих пор не видавшего свободно ведущих себя женщин, — все являлось как бы осуждением типу прежних княгинь и их последовательниц.
— Князь наш великий у постели сам третей думу думает, с женою совет держит, — с благочестивым ужасом шептали придворные кумушки, передавая друг другу, что ‘римлянка’ околдовала своего супруга.
Елена видела, как горячо любил Иван свою красавицу жену, как позволялось ей многое такое, о чем со страхом помышляли другие женщины, и в ее сердце закралась зависть, а затем явилась и родная сестра ее — ревность.
Иван Молодой не по склонности женился на Елене. Он исполнил приказание отца, а душа его по-прежнему принадлежала чудной красавице Насте, дочери Данилы Дмитриевича Холмского, прозванного за храбрость да за удальство ‘Образцом’. Воля Ивана разлучила влюбленных, и молодой князь повиновался своей судьбе.
Он стал добрым мужем Елене, но только редко когда жена наследника княжеского престола слыхала от супруга слово истинной ласки или привета… Услужливые кумушки передавали ей все слухи, что ходили по Москве, и Елена со злобою узнала, как тосковал Иван Молодой по своей зазнобушке, как и теперь, в сумерки, боясь чужого глаза, ездит он на сером коне мимо богатых каменных палат Образца…
Не смеет Настя выглянуть из своего терема, не смеет даже посмотреть на того, кто для нее милее солнца вешнего, и отцветает девичья красота, тускнеет блеск взора от бессонных ночей, от горячих тайных слез.
Не соперница Настя для княгини Елены, и не след бы Елене знать даже, какое страдание перенес ее супруг, но молодая женщина видит, как лелеет свекровь свою подругу, как властна и опасна София Фоминишна, и еще больнее сознает свое горе.
Только одним и гордится Елена Стефановна перед свекровью молодою, только одно у нее есть счастье великое, за которое отдала бы София Фоминишна все свои жемчуга богатые, да лаллы, да яхонты и изумруды, которыми любо ей так играть и которые любо пересыпать в руках, наслаждаясь переливом разноцветных каменьев, — но Бог не даровал ей такой милости!
Есть у Ивана Молодого и у супруги его Елены Стефановны сынок-первенец, малютка Дмитрий, а у Софии Фоминишны что ни весна все рождаются дочери, и плачет втихомолку гордая гречанка, сознавая свое горе.
Не корит и не упрекает ее Иван III Васильевич, но у Софии сердце кровью обливается, когда видит она, что в послеобеденный час, когда гусельники и сказочники (бахири) тешат великого князя, он с любовью ласкает маленького внука.
Принесут мамушки и нянюшки малюток-княжон. Хорошенькие они, пригожие, белые и румяные, и на отца, точно вылитые, похожи, но Иван только мельком взглянет на них, поцелует наскоро и опять забавляется с Митенькой, играет с ним, даже за бороду себя теребить позволяет.
Строгий и суровый, озабоченный делами и непокорностью Новгорода, замышляющий крупные перемены, творящий суд и расправу единым словом княжеским, Иван III все забыл на минуту, когда Митя впервые пролепетал слово ‘деда’!
Преобразилось лицо великого князя. Обнял он малютку, прижал к своей груди и гладит головку Мити, а у самого слезы навернулись на глазах и задрожали гордые уста.
Щедро он пожаловал тогда и сына, и невестку. Приказал принести ларец с драгоценными уборами и самый лучший из них, что горел рубинами и алмазами, подарил Елене.
С каким торжеством посмотрела счастливая мать на свою соперницу, и София не может забыть этого взора!
Куда девалась и скромность Елены, когда она потом хвасталась в своем тереме перед приближенными боярынями! Ей казалось, что теперь должна ей поклониться Фоминишна, что из любви к внуку Иван всякий почет окажет ей, а не ‘бездетной’ княгине, потому что ‘дочеришки’ не доставляют гордости никакой матери.
Приближенные боярыни, мамушки, нянюшки и сенные девушки, тоже пожалованные на радостях княжеской милостью, вторили Елене, и молодая женщина упивалась восторгом от одержанной победы, забывая всякую осторожность.
Но стены великокняжеских хором и тогда имели уши!
Час спустя Матреша, умная и лукавая женщина, любившая ловить рыбу в мутной воде, уже побежала с докладом.
София Фоминишна узнала все подробности, и ее черные, густые брови нахмурились, а красивое лицо побледнело с досады.
Когда злоумышляли на нее бояре и дружинники князя, стараясь противодействовать ее планам и советам, София боролась еще с большею энергией и с помощью уловок достигала победы. Ее кипучей натуре была даже приятна подобная борьба, и надежда на торжество не оставляла ее.
Молодая женщина знала, что мысли Ивана III вполне совпадают с ее желаниями и мечтами, что великий князь стремится овладеть всеми уделами, свергнуть иго татарское и принять титул государя, но только исподволь и медленно идет к своей цели.
Если случались между ними споры и несогласия, то только потому, что Софии казалось все легче и проще, а Иван III понимал трудность и важность исторической задачи, доставшейся на его долю.
Вековое различие характеров мужчины и женщины сказывалось и тут: Иван размышлял и действовал, София жила сердцем и негодовала на медлительность, принимая осторожность за славянскую пассивность.
Да, бороться с боярами для Софии Фоминишны было гораздо легче, чем с этим новым, могучим врагом, с малюткой-первенцем Ивана Молодого, возбудившего такую горячую любовь в сердце деда.
София возненавидела и ребенка, и родителей его, видя, что они стремятся принизить ее значение, а она принадлежала не к таким натурам, чтобы покоряться судьбе.
Сидя у окна на стуле, София смотрела на красивый вид Москвы, любовалась куполами церквей, выдававшимися среди рощ, не совсем еще потерявших листву, на стены Кремля, на дома бояр, имевшие оригинальные очертания благодаря пристройкам, и, мысленно переносясь на далекую родину, мечтала, что и здесь скоро будут воздвигнуты красивые здания, богатые храмы и обширные монастыри, что Москва сольется с ближними слободами и составит один большой и великолепный город.
Иван III уже вызвал из-за моря строителей, которые начали возводить постройки, вызывающие удивление обывателей. Он пригласил также монетчика и лекарей, он во многом последовал указаниям просвещенной супруги своей, и София Фоминишна могла бы сказать себе с гордостью:
— Греческая царевна содействовала введению христианства в языческую Русь, а я внесла луч западного света в эту грубую жизнь, и историк отметит мое воспитательное влияние…
Но София была далека от подобных размышлений. У нее ныло и болело сердце, уязвленное торжеством соперницы, и она придумывала, как бы унизить Елену и Ивана Молодого, как бы отвратить любовь деда к внуку.
В числе приближенных к Софии находились две женщины, преданные ей и готовые все сделать ради одной ее улыбки.
Жена тысяцкого, Марфа Ивашкина, и хорошенькая гречанка Зина пользовались доверием великой княгини, и теперь она ожидала прихода Марфы, которой поручено было выведать кое-что об Иване Молодом и об Елене.
Ситуация обострялась, и София Фоминишна не могла колебаться слишком долго.
В близком будущем для нее мелькала светлая надежда. Княгиня готовилась снова стать матерью, и ее сердце трепетало при мысли, что Бог услышит ее пламенные мольбы и пошлет ей сына!
Марфа, молодая женщина с бойким взором, веселая и ловкая, обладала способностью разгонять тоску и среди прибауток высказывать такие вещи, которые другой не сошли бы с рук. Но ее считали шутницей и не обижались на резкое и правдивое слово.
— Долго ты замешкалась, Марфа! — встретила София вошедшую и низко кланявшуюся женщину.
— Кабы все дела переделала, так и вовсе бы не прийти пред твои очи ясные, княгиня-матушка! Сама знаешь: возьмешь иголку, а нитка-то тянется, вытащишь рыбину, а она в воду ладится. То-то оно и есть. Приказ твой исполняючи, жизнь оберегаючи…
— Ну будет причитывать, говори толком!
Марфа огляделась вокруг и шепнула Софии на ухо:
— Без того нельзя, матушка-княгиня… Вести нехорошие. Могильным запахом повеяло…
— Скажешь тоже… Что выдумала! — не доверяя, но в то же время ощущая и беспокойство, и любопытство, заметила княгиня.
— Марьюшкину участь помнишь? — так же тихо и значительно продолжала Марфа. — Тебя грозят извести…
— Посмотрим! — вскричала гордая София. — Я — не Мария Тверская! Я не заброшенная жена, нелюбимая мужем! Не удельного князя я дочь!.. Мой отец… мой дед был царем Константинополя! Шутить с собою я не позволю! Говори, Марфа… сейчас говори: кто грозит извести меня?
София стояла, гордо закинув голову. Величие выражалось в ее осанке, в повороте шеи, в строгом взоре, проникавшем в душу лукавой наперсницы.
— Княгиня-матушка, помилуй, не гневайся! Сглупа слово молвила, себя не помнила. Сказку услыхала, да на быль перевела. Смилуйся, государыня.
Слово ‘государыня’ смягчило гнев Софии. Она опомнилась, сообразила, что не следует запугивать усердную слугу, и, наслаждаясь самым звуком желанного титула, чуть-чуть усмехнулась.
Марфа достигла своей цели. Теперь великая княгиня выслушает ее рассказ с особым вниманием и поймет, какую верную помощницу имеет она.
Но, выказывая Софии Фоминишне свое горячее усердие, Марфа служила не только ей… Были у нее свои счеты, которые она и желала свести, но для ограждения себя необходимо было придать личному делу более важный смысл.
В то далекое время из-за одного неосторожного слова гибли не только сановные люди, но и даже любимцы. Следовало держать ухо востро и следить за малейшим колебанием ветра.
Марфа знала, что София Фоминишна негодует на Елену, но не имеет повода придраться к ней, и, как кречет на княжеской охоте, указывала на дичь.

Глава V.
Придворные кружевницы

Марфа рассказала Софии Фоминишне, что Елена, похваляясь любовию к ней великого князя Ивана, говорила, что может теперь у ‘дедушки’ всякую милость испросить, а чего пожелает, так уж непременно на своем поставит.
Великая княгиня молча внимала речам Марфы. На сжатых губах молодой женщины скользила презрительная усмешка.
— А чего просить ладится, не объясняла? — сурово спросила София.
— Всего, говорит, у меня много-перемного: и уборов, и камней разноцветных… Чего хочет моя душенька, говорит, все-то есть у меня… Пожелать даже лень нападает — само валится, — нараспев продолжала наперсница, лукавым взором следя за выражением лица княгини. — И точно, государыня, ты моя матушка, диву я далась, как почла свои летники выкладывать. Один одного лучше! Другой другого богаче! Даже в глазоньках сверканье пошло…
— Видно, нелюбимой жене слаще живется!
— И чего не сладко, матушка-княгиня! Помирать не надо! Муж не любит — бояре жалуют!
— Бояре? Не слыхала я что-то.
— Не для явности, матушка-княгиня, скатны [крупные] жемчуга Иван Юрьевич прислал… А уж и жемчуга! — качая головой и всплескивая руками, повторила она. — Красоты да крупноты незнаемой! И в твоей казне великокняжеской, поди, не сыскать таких!
Но Марфа напрасно старалась задеть женское тщеславие Софии. Не нарядам и не уборам могла завидовать гордая гречанка. Любовь Ивана III, величие и значение — вот что было дорого Софии, вот ради чего боролась она.
Известие, что Иван Юрьевич Ряполовский, один из приближенных к Ивану, поднес Елене дорогие жемчуга, возбуждало не зависть, а подозрение.
Значит, и в самом деле становилась люба и грозна Елена, если такие смелые и гордые начали заискивать перед ней! Значит, Иван Молодой и вправду при отце да власть забирает?.. Нет, не потерпит София Фоминишна такого унижения! Сумеет она, как и прежде, разрушить всякие козни, и опять супруг любимый шепнет ей в минуты ласки:
— Ох и голова же у тебя, Фоминишна! Точно ты людей насквозь видишь!
Марфа передавала всякие сплетни и слухи с известной окраской, но София рассеянно внимала ей. Она угадывала, чего мог добиваться Ряполовский и почему обратился он к помощи Ивана Молодого и его жены, но ее интересовали частности.
— И хочет она просить нашего князя-батюшку, чтобы Наталью вернуть… — заключила Марфа.
— Наталью? — почти вскричала София. — Дьякову жену Наталью? Полуэктову?
— Ее, ее, матушка-княгиня!
— Отравительницу Марии Тверской! Наталью, которую сам князь велел прочь прогнать и на глаза не показываться!.. Зачем это?
— Понадобилось, видно! — значительным тоном заметила Марфа.
Глаза Софии сверкнули, и лицо ее побледнело.
‘А, так вот что они замыслили! — пронеслось в ее голове. — Они и меня хотят извести, как Марию… Помешала я им! Посмотрим, чья возьмет!’
— Говори все что знаешь, Марфа, без утайки! — повелительно молвила великая княгиня.
— Иван Юрьевич за Наталью просит, челом, слышь, бил и кланялся, чтобы князь нелюбье свое взял и дьяка опять пожаловал. У него с Полуэктовым давно дела идут. Памятливые они, добро-то за ними не пропадет. Вот боярин и просил Елену.
— И муж ее согласился? Ведь Наталья мать его отравила?
— Бог весть, матушка-княгиня! Може правда, може ложь. Никто ведь глазами не видал, руками не держал.
— Как ложь! Сказывали мне, слыхала я… И ты не раз…
— Ой, государыня-матушка, я не доносчица! Коли сказывала я, так только слухи переносила. И где же мне знать да ведать… Баба я глупая, несмышленая, иногда сболтну, а иногда и совру, греховодница… — с истинным страхом говорила Марфа, боясь, что погубила себя болтовней, что сильный боярин может отомстить ей.
Испуг лукавой сплетницы встревожил Софию.
‘Неужели, — думалось ей, — мое значение уже так поколебалось, что даже Марфа боится служить только мне! Она отказывается от своих слов, опасаясь сделать неугодное моим врагам… Да, занятая другим, я не обращала внимания на их козни… Но погоди же! Торжество принадлежит мудрому, и недаром ношу я имя Софии’.
София заставила Марфу рассказать ей про смерть Марьюшки и внимательно слушала ее речь. Она помнила сущность этой мрачной драмы, происходившей много лет тому назад в хоромах великокняжеских, но теперь ее интересовало другое.
Княгиня хотела определить себе личность Натальи и понять, что это за женщина, которую враги ее пожелали снова ввести во дворец, несмотря на то что над нею тяготело подозрение в ужасном преступлении.
Иван не по любви женился на Марии Тверской, и бедная княгиня, точно забытая наложница, жила в своем тереме, окруженная приставленными боярынями. Она развлекалась песнями сенных девушек да проливала горючие слезы, вспоминая отчий дом.
Через год после брака Мария родила сына Ивана, прозванного Молодым в отличие от отца, но даже это радостное событие не сблизило супругов.
Не до женской красоты, не до любовных утех было тогда Ивану. С девятилетнего возраста сделавшись соправителем отца своего, Василия Темного, он то отбивался от татар и черемисов, то завоевывал или попросту отнимал более слабые уделы, то грозным призраком являлся перед вольными городами и медленно, но верно подготавливал падение веча.
Как бы сурово, даже жестоко ни поступал Иван III, он всегда старался придавать своим деяниям печать законности и много позднее, нанося окончательный удар новгородской вольнице, выказывал наружное уважение к ее обычаям и нравам.
— Сама ведаешь, государыня-матушка, нелюбимое дитятко в семье сохнет и вянет, а у любимого-то кудри шапкой вьются, так оно и тут было, — говорила Марфа. — Тосковала, горевала княгиня Марьюшка, да и посоветовали ей добрые люди, как князя — муженька своего за сердце взять. Первая искусница у нас Наталья, дьякова жена, считалась, и начала она ворожить да нашептывать. Только незадача ей все выходила. Пришлет иногда князь о здоровье спрашивать, и разгорится вся Марьюшка. Ждет не дождется, что зайдет к ней великий князь, а он и думушки не думает. Сказывают, что в ту пору приглянулась князю боярская дочь Уля, Сицкого князя, ведаешь? Она-то посхимнилася потом… когда Марьюшка померла.
— Так с чего же сталась смерть Марии?
— И Бог ведает, государыня-матушка. И пила она, и ела вдоволь, и спала тепло да мягко, вот только сердце болело… Оттого, говорят, и приключилось…
— Марфа! Ты-то мой нрав ведаешь?
Наперсница очутилась в затруднительном положении. Боялась она разгневать Софию, но и против Елены было опасно действовать… Ближний страх оказался страшней.
— Как не ведать, государыня-матушка!.. Сказывают, что к Марьюшке никто ходу не имел, окромя своих боярынь, что Наталья-то и разу с ней с глазу на глаз не сиживала, речей не говаривала, а только и было всего, что корешок дала, не то на груди носить велела, не то прикусывать…
— Так и не свиделись потом?
— Где свидеться, государыня-матушка! Великий князь вернулся, а Марьюшка-то на столе лежит… Покров-то бо-га-тый был… Ярче золота горел. Князь-то взглянул, перекрестился, молиться стал, все честь честью, а потом и заметил, что покров-то больно длинный сделали. ‘На рост, — говорит, — прибавили!’ А на другой-то день, Господи, не то покров умалился, не то покойница выросла… И набрались же тогда ужаса! Придем поглядеть, а Марьюшка-то гора горой лежит, посинела вся, даже черная стала.
— С отравы бывает чернота, известное дело!
— Вот и пошел толк, государыня, отрава да отрава, только и речей было. Приказал великий князь, чтобы корешок ему подали, а его и нет нигде… Кто взял, так и не дознались. А боярыни да девушки крест целовали, что и знать не знают про корешок приворотный. Известно, стыдобушка женская.
София Фоминишна поняла, что Наталья действительно ловкий и опасный враг. Сделать ее союзницей будет всегда выгоднее, а для этого стоило только первой попросить за нее своего супруга.
После смерти Марии Иван рассердился на дьяка Алексея Полуэктова и на лукавую Наталью. Чтобы прекратить все толки и сплетни, он прогнал с глаз своих эту пару, напоминавшую ему, быть может, загадочную смерть Марии и его собственное жестокосердное отношение к молодой жене.
Вина Полуэктовых ничем не подтвердилась, но Иван забыл о них, и они не смели казаться пред его ясные очи.
Марфа еще продолжала рассказывать, как в комнату вошла крайчая [придворный сан] ‘с обсылкой’ от великого князя.
Собираясь зайти к супруге, Иван поручал своему крайчию идти ‘с обсылкой’, то есть спросить, как почивала София Фоминишна, здорова ли встала. Крайчий передавал вопросы такому же женскому чину и возвращался с докладом.
С тех пор как греческая царевна стала супругою московского великого князя, придворный порядок во многом изменился.
София вводила большую торжественность и пышность, что льстило самолюбию Ивана III, стремившегося к величию. Как разумный и мужественный властелин, он старался стать твердою стопою и создать прочную основу, а затем уже сделаться самодержавным государем. А София, невзирая на свою мудрость и поразительную для ее века энергию, желала, чтобы ее новая родина принимала красивые обычаи Запада.
Гордая гречанка не могла забыть, что она отказала в руке своей французскому королю и нескольким герцогам, желая остаться верной религии отцов, что она покинула прекрасный Рим ради неведомой Московии, и, конечно, не желала сравнивать себя с прежними княгинями — дочерьми удельных князей. Ее возмущала и оскорбляла мысль, что она, царевна, сделалась женой данника Золотой Орды, и София пользовалась всяким случаем, чтобы напомнить об этом своему супругу.
Иван III вошел в комнату, где находилась София. Высокий и худощавый, великий князь медлительной поступью шел вперед, опираясь на посох с золотым подручьем. Блестящая одежда придавала ему еще более величественный вид, но лицо его казалось утомленным и в густой бороде замечалась ранняя седина.
Бояре и окольничьи сопровождали великого князя до дверей, а затем Иван махнул рукой и все остановились, понимая, что утомился властелин их и желает отдохнуть возле жены.
— Начнет опять ‘гречанка’ настраивать его на свой лад! — с неудовольствием перешептывались приближенные.
— Да уж понятно! Как еще за Коренева не умолила она князя! Может, не сведала, что он провинился?..
— Уж вступилась бы, наверное…
— Коли враг молодому князю — ей люб, известно!
— А у меня с Тишкой Кореневым свои счеты, — заметил Лутохин. — Будет знать, как обиду чинить…
— Разве это он на тебя напал с холопами?
— А ты не слыхал, как я князю докладывал? На проезжей дороге напал… сколько людишек свалил… пять коней зарезал…
— Неужто один справился?
— Тишка силач! — заметил кто-то.
Лутохину было совестно сознаться, что Тишка, молодой окольничий, у которого он задумал жену выкрасть, подкараулил его, напал вместе с холопами и здорово посчитался с обидчиком. Сила и смелость были всегда почтенны, и побежденный, не имея возможности отплатить Тишке, подвел его под княжеский гнев и добился желаемого. Иван сказал, что строго взыщет с виновного.
Столпившись в кружок, придворные разговаривали между собою, передавая слухи и вести, смеясь и балагуря.
В стороне от всех стоял важный боярин, любимец великого князя, Иван Юрьевич, князь Ряполовский, и вполголоса беседовал с Кубенским, видным молодым человеком с карими веселыми глазами и курчавой темно-русой бородкой.
— Ты говоришь сам видел, Семен? — во второй раз спросил Ряполовский, наморщив лоб и поглаживая свою окладистую, как лопата, бороду. — Может, обознался?
— Как обознался! Помилуй Бог…
— То-то, Семен, дело больно важное.
— Своими глазами видел, не гневайся, боярин, иначе и сказывать бы не стал. Только что смеркаться начало, как вижу: едет на коне князь наш молодой… Едет и думу думает. Голова на грудь опустилась, и даже лик княжеский потемнел. Остановился я взглянуть, куда повернет князь Иван, а он… прямо к дому воеводы…
— Тише ты, Семен! Негоже говорить!
— Сам приказываешь, боярин… Твою волю исполняю.
— Ну-ну, так что же!..
— Проехал опять мимо сада и все за забор глядит, точно ищет кого, либо ждет. А лик его еще скучнее стал, словно полотно побелело. Смотрю — в окне, ведаешь, что вверху, показалась Настя…
Известие, что князь Иван Молодой не только не забыл своей любви к Насте, дочери воеводы Образца, но и даже решается среди бела дня проезжать мимо ее окна и на соблазн людей выставлять свою тоску, испугало Ряполовского. Он принадлежал к сторонникам партии молодого князя и Елены, ненавидел ‘римлянку’ и понимал, что клевреты [приспешники] Софии могут воспользоваться подобною неосторожностью и подвести Ивана под гнев отца.
Время было крутое и жестокое. Даже ничтожная вина, умело раздутая врагами и вовремя доложенная князю, могла возбудить незаслуженно строгую кару.
Узнай великий князь Иван Васильевич, что сын его позволяет себе не только помышлять о Насте, но и еще мимо окна ее ездить, всем достанется, на всех сыщется вина.
Один, значит, мирволил, другой недосмотрел, третий ведал, да не сказал… А ‘римлянка’-то поджигать начнет… Ой, переборка великая может выйти!
А проступок молодого князя был так невинен! Снедаемый тоскою по любимой девушке и не нашедший счастья в подневольном браке с Еленой, Иван только тем и тешил себя, что иногда проезжал мимо окна красавицы и обменивался беглым взором с светиком ясным, Настюшей-голубушкой.
Только и было радости для разлученных сердец!
‘Я тебя помню, лебедушка моя!’ — словно скажет Насте загоревавший взгляд Ивана.
‘А я тебя никогда не забуду!’ — ответит томный взор Настюши, и яркий румянец зальет ее щеки.
И уедет князь молодой то с татарами биться, то к непокорному Новгороду, то удел отвоевывать, а в душе лелеет дорогое воспоминание! Возвратится домой, в Москву, и опять мечтает заглянуть в заветное окошечко.
— Так ты видел, Семен, что Настя стояла у окна? Верно ли?
— Крест поцелую, Иван Юрьевич!
Ряполовский на мгновение задумался, крякнул и, поглаживая бороду, произнес:
— Надо Даниле сказать, чтобы замуж девку справлял! Беду избыть скорей… И женихи, знаю, есть… Князь Сицкий давно охотится…
— Старый такой! — не выдержал Семен, вспоминая прелестное лицо Насти и некрасивого, старого боярина Сицкого.
— Умен он да княжеской милостью богат! Хорошим сторонником будет, а дело к тому идет, чтобы силы собирать. Сам знаешь, какое времечко наступило… Ниже ‘римлянки’ опять бояр своих стал ставить. Государем величаться охоту имеет, а природных князей, бояр и дружину низко садить начал.
И, невзирая на осторожность, во все века присущую хитрым царедворцам, Ряполовский изливал накипевшую горечь молодому окольничему, зная, что тот не посмеет его выдать.
Пока придворные так и этак судили о царских делах, строили козни, отстаивая личные интересы, великий князь Иван Васильевич беседовал с Софией.

Глава VI.
Брось хлеб-соль на куст — пойдешь, возьмешь

Поняв, что звук копыт раздается сзади него, Артемий не стал долго размышлять. Он увидел через небольшую прогалину, что чаща леса светлеет в правую сторону и свернул с тропинки.
Ему нужно было узнать, кто гонится за ним и со сколькими врагами придется сразиться.
Проехав несколько саженей и увидев кучу валежника, Артемий притаился за ней. Умный конь, словно понимая опасность, грозившую хозяину, опустил голову. Если бы он заржал — убежище юноши было бы открыто, так как неизвестные всадники гурьбою ехали по тропинке, переговариваясь и ругая кого-то.
Артемий мог теперь сосчитать своих врагов.
Всадников было пятеро. Впереди всех ехал какой-то боярин в богатом наряде, с оружием за поясом. Сзади него, гуськом, следовали окольничьи, из которых один, старик, говорил громко и отрывисто.
— Пес, право пес!.. Татарин проклятый! Что в голову взял…
— Полно тебе ругаться, Михеич… Сочтемся, Бог даст.
— Не могу, боярин, обидно! Из-за угла, словно тать ночной. Сойдись в честном бою…
Всадники проехали. Артемию стало неловко от сознания, что он будто струсил перед встречей с незнакомыми людьми, и он досадовал на себя за необдуманный поступок. Кроме того, юноше было обидно за даром потерянное время, и он торопился выбраться на дорогу. Погоняя коня, Артемий направился в объезд и скоро очутился на дороге. Он уже ехал с добрый час, как вдруг заметил, что перед ним движется какая-то темная точка. Он прибавил рыси и вскоре догадался, что группа, обогнавшая его в лесу, тоже выбралась на дорогу.
Незнакомые всадники и Артемий ехали на некотором расстоянии, но, благодаря лесистой местности и изгибам пути, не могли разглядеть друг друга.
Прошло несколько времени.
Артемий услыхал крики, брань и звон оружия. В нескольких саженях от него происходил горячий бой. Юноше показалось, что он слышит голос того старика, которого молодой боярин называл Михеичем, и, отдаваясь неудержимому порыву, он бросился вперед.
Кого станет он защищать, на чьей стороне явится случайным союзником, не попадет ли он сам в руки погони — Артемий ни о чем не мог рассуждать.
В те времена нападения разбойников на дорогах или грабежи татарских шаек, шнырявших по проезжим путям, были обычным явлением, и юноша считал своим долгом вступиться за слабого.
Подскакав к тому месту, откуда неслись крики, Артемий увидел горячую свалку. Шайка разбойников напала на группу всадников и одолевала их численностью. Несколько трупов валялось на земле, и два-три раненых оглашали стонами поле битвы.
Михеич и его товарищи, молодцы-окольничьи, здорово отбивались от разбойников, но им приходилось вести неравную борьбу и силы их ослабевали. Старик Михеич, с окровавленным лбом, схватился с высоким и мужественным парнем и старался одолеть его, но к разбойнику приближался товарищ, и судьба несчастного казалась решенной.
Но старик не сдавался. Он наносил ловкие удары врагу и в то же время кричал что-то, указывая в сторону. Артемий посмотрел и увидел ужасную сцену.
Молодой боярин в богатом наряде был уже обессилен. Атаман шайки и два сподручных молодца насели на него и скручивали ему назад локти. Лишенный возможности сопротивляться и даже кричать, так как ему заткнули рот грязной тряпицей, боярин задыхался.
— Накидывай петлю, Степаныч! Тащи на дерево! Потешим тело белое, боярское, покормим воронье голодное! — издевался один из разбойников, совершенно уверенный в победе и заранее торжествующий над поверженным врагом.
— Живьем доставим — дороже возьмем! — прогнусавил в ответ атаман Степаныч, крепкой веревкой обвивая ноги боярина.
Несколько кустов, группою разросшихся на полянке, скрывали боярина и его насильников, и окольничьи, отбивающиеся от многочисленных врагов, не могли помочь ему. Словно ураган налетел Артемий и, прежде чем атаман Степаныч успел опомниться, с размаха всадил ему шестопер между лопатками. Еще мгновенье, и взмах ножа насмерть поразил второго разбойника.
Юноша разрезал веревки на ногах спасенного им боярина, вынул тряпицу из его рта, и, не обмениваясь ни единым словом, оба они разом бросились на помощь к изнемогающему Михеичу.
— Атаман убит!
Эта весть мгновенно пронеслась среди разбойников, и порыв храбрости сменился паническим страхом. Из шайки в двенадцать человек осталось меньше половины. Наиболее горячие из удальцов лежали мертвыми, а тут явился новый союзник, счастливо разивший направо и налево.
Вместе с Артемием молодой боярин освободил Михеича и приколол того разбойника, который насел на него. Положение борющихся изменилось. Победа удесятерила силы, смерть атамана внушала ужас.
— Прости, боярин! Не своею волею шли! — взмолился один из разбойников, падая на колени.
— Не губи, Максим Петрович! Атаманский приказ исполняли! — говорил другой.
— Атаманский приказ! — насмешливо повторил боярин, пока окольничьи вязали разбойников. — А как же имя мое знаешь, а?
— Степаныч сказал, боярин…
— Смилуйся боярин! Мы — подначальные!
— Отпусти нас, заслужим, Максим Петрович!
Артемий с удивлением смотрел на эту странную сцену. Знал он обычай разбойницкий и повадку их ведал, а тут получилось что-то загадочное.
Неистово бившиеся ‘разбойники’ вдруг сделались покорными, едва только атаман и два старших пособника были убиты.
Михеич и окольничьи, оставшиеся в живых, быстро делали свое дело и скручивали руки разбойников. Один из них, Щука, очевидно старший после атамана, дюжий парень с рыжей бородой, особенно энергично сопротивлялся, и Михеич дал ему здорового тумака.
Молодой боярин остановил своего слугу повелительным жестом и только в это мгновение вспомнил о счастливом вмешательстве незнакомца, спасшего ему жизнь.
— Не знаю, как тебя звать-величать, добрый человек, а в пояс тебе кланяюсь за помощь твою. Без тебя эти псы окаянные уложили бы меня и слуг моих.
— И точно, боярин! — подхватил Михеич. — Словно сокол ясный налетел наш спаситель. Дай Бог много лет здравствовать!
Артемий не успел назвать себя, да к тому же и не особенно торопился. Когда улеглась в нем вспышка ярости, то снова явились подозрения, что ему довелось оказать услугу своим врагам.
Из обмена отрывистыми фразами между Максимом и Михеичем юноша понял, что они спешат в Москву и эта задержка в пути дает ‘кому-то’ время приехать раньше их.
— Меня зовут Максимом, а по отцу Петровым, — продолжал молодой боярин. — Коли бывал в Москве, так слыхал, чай, о воеводе Кореневе. Сыном прихожусь ему.
— Коренев! — вскричал Артемий. — Как не знать! Мой отец с твоим приязнь держали, и бывал я в доме вашем не раз, давно только… Князя Львова я сын, Артемий…
Молодые люди троекратно обнялись и поцеловались. Они стояли в стороне от остальных и могли говорить свободно, не обращая на себя внимания Щуки, который лежал крепко связанный.
— Что же с ними будешь делать, Максим? — спросил Артемий, кивая на разбойников.
— Давай обсудим. Не знаю и сам. Ведь не разбойники они, не грабители, не думай. Они подосланы убить меня. Еще за селом караулили, да не удалось. Михеич тропинку лесную нашел, мы и разминулись.
— Подосланы? И знаешь кем?
— Еще бы не знать! Второй раз нападают, да все срываются. Есть в Москве, у нас, боярин Лутохин… Хуже татарина проклятого… Его приказу, слышишь, повиновались!..
— Что же, злобу он на тебя имеет?
— На старшего брата, на Тимофея, злоумышляет. Который раз уже нам с ним считаться приходится… Семейное дело, Артемий, негоже говорить здесь, — понижая голос, добавил Максим.
— Так неужели ж управы на него нет? — пылко спросил Артемий.
— Управы? — глухим тоном протянул Коренев. — Не знаешь ты, видно, наших дел московских. Мирволит Лутохину сам боярин Ряполовский, а у того воли много.
Михеич приблизился к молодым людям.
— Приколоть их, боярин? — равнодушно спросил он. — Не с собой же тащить окаянных.
Артемий трепетно ожидал ответа Коренева.
Юноше было не жаль тех, кого убили в бою, но какое-то жуткое чувство говорило в душе, когда он подумал, что этих бессильных, крепко связанных врагов собирались ‘приколоть’. Конечно, это было законное право победителя, конечно, тащить за собою полдюжины пленников являлось крайне неудобным, даже рискованным, конечно, это было вполне в нравах того времени, но… Артемий, юноша, не успевший привыкнуть к кровавым зрелищам, находил ужасным подобный эпилог.
Угадывая, что в данную минуту решается их судьба, разбойники смотрели на молодых бояр и Михеича с выражением безграничного страха.
Максим колебался.
— Огоньком языка добудем, да и приколем! — повторил Михеич.
Началась пытка. Михеич совал в рот разбойникам куски горящей палки, жег бороды и делал всякие истязания. Он совершал все это без озлобления, а как нечто должное и допытывался у несчастных, нет ли еще где подготовленной засады.
— Говори, пес окаянный, кто тебя нанял боярина убить? — спрашивал он.
— Степаныч!.. Атаман!.. Ой, смилуйся, старик! — стонал Якимка, молодой разбойник.
— Говори, где еще ваша шайка?
— Не ведаю! Отпусти, старик…
Сцена насилия над беззащитными людьми производила удручающее впечатление, и даже Артемий, в сердце которого кипела естественная злоба к разбойникам, отворачивался, чтобы не видеть, как они корчились и вздрагивали.
Но на Коренева и Михеича это зрелище производило противоположное впечатление. В них закипала ярость, а вид крови разжигал ее еще сильнее. Они находили наслаждение в стонах врагов, и, когда разбойники, несмотря на жестокие пытки, не признались и не указали, где еще есть засада, Максим крикнул:
— Вешай их, псов окаянных!
Михеич и окольничьи с каким-то кровожадным восторгом бросились исполнять приказание боярина. В их руках появились веревки, и мертвые петли были готовы мгновенно.
Крики и стоны смешались с грубыми ругательствами. Окольничьи тащили разбойников в глубь леса и награждали их тумаками, приговаривая:
— Это тебе за Митьку! Окаянный!
— Боярина ладился убить! Злодей!
Наступила очередь Щуки. Рыжий разбойник ни разу не застонал во время пытки и не вымолвил ни слова мольбы.
Когда один из окольничьих накинул на его шею петлю и поволок его к тому месту, где товарищи его уже искупали свою вину, Артемий не выдержал.
— Боярин… — прерывающимся голосом заговорил он, обращаясь к Кореневу, — ты меня спрашивал, чем услужить мне… спасителем величал… Ослобони Щуку!
— Грех не исполнить мне твою волю, боярин, — отвечал Максим, — да… ладно ль будет? Самый отчаянный ведь…
— На себя ответ беру…
И когда Щуку развязали, когда он с видимым наслаждением расправил затекшие члены, то, приблизившись к Артемию, сказал:
— Спасибо, боярин! Не забудет Щука твоей услуги… Доведет Бог, расплачусь с лихвой. А ты, боярин, — добавил он, глядя на Максима, — счастлив! Есть засада, и недалече… Только Щука добро помнить умеет. Доставлю я тебя, боярин, волоска твоего не тронувши, а там, твоя воля, хочешь: вздерни, как их!
На деревьях качались и корчились в предсмертных судорогах тела разбойников. Окольничьи смотрели и усмехались.
Победа очутилась на их стороне, и они торжествовали, если бы судьба улыбнулась разбойникам — окольничьи висели бы теперь на деревьях, а враги злорадствовали.
Бесправное время рождало подобные самосуды.
Щука сдержал слово. Он провел путников особою, только ему ведомою тропинкою, и засада, посланная Лутохиным, ни с чем вернулась по домам.
Недалеко от большого посада, за которым начиналась бойкая дорога, Коренев отпустил Щуку, отдав ему оружие.
Разбойник еще раз поблагодарил Артемия и, прощаясь с ним, шепнул, где найти его, если понадобится его услуга.
Юноша улыбнулся и тряхнул кудрями.
Мог ли он думать, что ему когда-нибудь придется обращаться за помощью к разбойнику Щуке.
Артемий и Максим ехали вместе. Оба они одинаково торопились и, кроме того, почувствовав один к другому глубокую симпатию, не хотели расставаться.
Много важных и интересных сведений получил Артемий от своего спутника. Благодаря ему он въехал в Москву вполне подготовленный и заранее решил, к кому следует ему обратиться, чтобы успешнее выполнить поручение Кошкина.

Глава VII.
Счастливый день

Великий князь Иван Васильевич находился в очень хорошем расположении духа. Он сидел в покоях Софии Фоминишны и беседовал с нею, любовно поглядывая на ее величественную фигуру, на блестящий наряд, придававший ей еще большую красоту.
Хотелось Ивану отдохнуть от серьезных дел и забот, пошутить с молодою женою, но София старалась пользоваться каждым удобным мгновением, чтобы напомнить супругу, как мало подвинулись вперед его планы, как тяготеет над Русскою землею иго Золотой Орды, как больно и обидно ей, греческой царевне, что великий князь, супруг ее, в подчинении у нехристей.
Пылкая южанка не могла понимать, как горька была эта зависимость для самого Ивана, потому что он избегал терять слова понапрасну, а она думала: ‘Не печалится — значит, не чувствует’.
— Славный мальчонка у Ивана, славный! — поглаживая бороду, вымолвил великий князь. — Смышленый такой… младенец еще, а все понимает… толкует. Сейчас ласкал я Митю…
Больнее ножа были эти фразы для Софии, но она умела владеть собою.
— Хороший, это правда… Только на тебя, Иван Васильевич, мало он похож… На мать он, в Стефанов род пошел. А здоровый такой да веселенький.
Эта невинная фраза Софии заставила задуматься Ивана. Стараясь польстить кровному чувству деда, все придворные, да и родители Мити уверяли, что он как две капли воды похож на него. А София говорит, будто ребенок пошел в род молдаванского господаря Стефана, по матери…
— Не похож будто, сказываешь, Фоминишна? Так ли? Глаза у Мити словно мои…
— Цвет переменится с годами… Темные глаза у него будут, материнские…
— Эх, Фоминишна, кабы ты мне сынка принесла… — со вздохом сказал Иван после недолгого молчания. — Любил бы я его пуще ока.
— Погоди, Иван Васильевич, Бог даст.
— И, кажется, всякую прихоть бы твою я тогда исполнил… И отказа бы ты ни в чем не ведала.
— На слове поймаю, государь великий князь, смотри, не спорься потом… А чего попрошу, не знаешь?
— Где же мне угадать думы, Фоминишна!
— А попрошу я немногого на первый раз, — кокетливо продолжала София. — Хочу я храм Божий выстроить, так место мне для него выбрать дозволь…
— Выбирай на добрую радость! Для храма в Москве найдется много места, — не угадывая хитрой уловки жены, сказал Иван.
— Спасибо, Иван Васильевич! Спасибо. Во имя твоего ангела и храм тот будет! Так отдашь ты мне Ордынское подворье…
— Ордынское подворье? — нахмурив брови, переспросил Иван. — Опять ты, Фоминишна! Словно не ведаешь, что живут там татарские князьки по уговору. Я позволил им…
— Оттого и прошу, что не следует тут жить татарве поганой! — горячо возразила София. — Виданное ли дело среди храмов и монастырей, вблизи двора великокняжеского такой срам терпеть!
— Фоминишна!
— Не могу я, Иван Васильевич, великий князь, не могу! Сердце мое не терпит. Ни деды мои, ни отец, ни дядья — никто Орде не кланялся, а ты, московский князь, ты, сильный государь, не хочешь татарву прогнать! Тебе они должны дань платить, тебе в пояс кланяться да челом бить, а ты себя в позор даешь!
Иван стукнул посохом, так рассердила его эта неразумная, пылкая речь.
— Не след бы мне говорить с тобою о таком деле, да очень ты меня за сердце взяла… Умная ты, Фоминишна, куда толковее баб наших, а все же волос долог, да рассудок короче носа воробьиного… Да… Прогони я татарских князьков, послушайся бабьего голоса, а коли Орда-то вновь нахлынет. Станут опять села жечь, посады, города. Станут народ бить и в холопы к себе забирать. А потом сюда, на Москву, свои полчища двинут. Ладно ль будет, Фоминишна, а? Нагляделся я при отце своем на те беды великие.
— Так по-твоему терпеть надо?! Батожьем бьют, а ты ниже кланяйся?.. Дани требуют, а ты вдвойне тащи?! Не для того я за тебя, за московского великого князя, замуж шла, Иван Васильевич! Не того ожидала я, с родною землею расставаясь!.. Сам ведаешь, могла я быть королевою французскою, но не желала вере православной изменять да на тебя, великий князь, надеялась! Думала: прискучило тебе голову клонить перед нехристями да с почетом и дарами встречать их послов…
Иван сложил руки на посохе и, опустив на них подбородок, зорким взором смотрел на молодую женщину, так смело и пылко высказывавшую ему свои порицания.
Гордый и властительный князь, он привык к покорности и послушанию. Его строгий, блестящий взгляд наводил страх на приближенных, и случалось, что женщины не могли вынести этого сурового взора и лишались чувств. Прежде чем сделать доклад великому князю, придворные, дьяки и другие чины справлялись друг у друга, в каком расположении духа Иван Васильевич, а вот София словно ничего не боится.
Эта мысль забавляла Ивана III, и он многое позволял своей умнице и красавице жене, воспитанной при иных нравах и обычаях, чем русская замкнутая теремная жизнь того века, которая научила женщин хитрить и лукавить, так как и тогда молодое сердце жадно просило любви, а молодецкая кровь ключом кипела, но всякое откровенное проявление чувства считалось зазорным.
Иван Васильевич не прерывал речи жены. Он только продолжал смотреть на нее долгим проницательным взглядом, и даже смелой Софии становилось неловко и жутко.
Милость и гнев — все зависело от минутного настроения.
— Точно силы ратной не хватит у тебя, великий князь, — все более волнуясь, говорила София. — Молвишь слово, и все князья удельные как один человек за свободу Руси встать должны. Кликнешь клич, и Новгород буйный, и Псков хлебосольный — все стеной встанут! Сказываешь: разорять Орда вотчину твою начнет — так разве прогнать нехристей силы не хватит? Вспомни Куликову битву, Иван Васильевич… Вспомни…
— Эх, Фоминишна, — возразил, наконец, Иван, — просто слово молвится, но не скоро дело деется… Спросила бы ты, головушка неразумная, отчего иногда мне не спится до белого света, отчего на пиру подчас даже вино заморское и то не веселит… Одна забота есть, Фоминишна, великая забота! Да только умно да хитро, да осторожно надо дело делать… Так-то, не по-бабьему!..
— Значит, есть она… — начала было София, но Иван сделал повелительный жест и молодая женщина замолчала, жадно внимая словам великого князя.
— Помню я завет отца моего, — продолжал Иван суровым тоном, — помню, что еще юношей, соправителем, я сказал отцу свои думы заветные, и прослезился старик… Из слепых очей его текли слезы радостные, и не забыть мне их до смерти… И советники отца, и дружина — всем любо было слушать слово мое… Не по нраву пришлось только…
— Князьям удельным да городам вольным! — заметила София.
— Верно, Фоминишна! Угадала ты!.. И вот слушай же. Сломлю я упорство буйницы новгородской, порешу псковскую вольность, соберу под Москву всю Русь великую и тогда померяюсь с Золотой Ордой… Посмотрим, чья возьмет тогда!
Красивое, энергичное лицо Ивана просветлело. Смелый вызов сверкал в его очах, и даже румянец выступил на щеках. Великий князь поднялся с места, и в его величественной осанке, в выражении всей фигуры было что-то неотразимо-властительное, могучее.
София смотрела на супруга со слезами восторга.
— Клянусь тебе, великий государь, царь всея Руси! — подчеркивая последние слова, вскричала она, преклоняя колени и земно кланяясь. — Недаром, видно, Цезарь римский величал тебя братом, недаром сердце мое рвалось к тебе из-за далекого моря! Чуялось, что как солнце красное засияешь ты, великий государь, и победишь и нехристей, и вольницы, и уделы княжеские…
Горделивая усмешка появилась на губах Ивана, когда София величала его именем ‘государь’ и ‘царь всея Руси’. Умная жена знала, чем польстить скрытному и осторожному князю, и была крайне довольна, что добилась откровенности со стороны Ивана.
Несколько лет уже состояли в браке Иван и София Фоминишна, пользовались они полным счастьем семейным, а никогда еще не высказывался Иван Васильевич так по душе, как сегодня.
Мало-помалу беседа перешла на другие предметы.
— Обидел Лутохина Тишка Коренев, — сказал Иван между прочим. — Жаловался боярин, челом бил на дерзкого…
— Сам разбери это дело, великий князь, не доверяй людям.
— Ты разве что слышала?
— Были вести! Сказывал ли тебе Лутохин, в чем вина Тишки?
— Понятно, сказывал! Все от вольности отвыкнуть не могут!.. Напал с людишками на боярина и чуть до смерти не избил… Примерно взыщу. Надоело мне боярские ссоры ведать!
— А за что вступился Тишка, Лутохин не сказывал?
— Ой, Фоминишна, опять, поди, бабьи сплетни?
— Сведайся… Сам спроси… Коли мне веры не стало…
Обида звучала в голосе Софии. Много раз приходилось ей вступаться в разные дела и разрушать козни придворных. Иван знал это по опыту и пожалел, что оскорбил свою верную помощницу.
— Ну не гневайся, светик ясный, скажи, что знаешь…
— Лутохин жену Коренева из сада увезти хотел… Его люди схватили боярыню и на седло перекинули… Обомлела несчастная… диким голосом крикнула, а Тишка с охоты в тот час домой возвращался, ну и сцепились… Кому охота срам да позор от охальника терпеть?
Иван стукнул посохом, так рассердила его наглая ложь Лутохина и его заступников, совершенно в ином свете изобразивших нападение Коренева. Он кликнул Кирюшку, любимого прислужника, и, когда юноша явился пред светлые очи господина, приказал:
— Позвать ко мне сейчас Тишку Коренева, да и боярин Лутохин чтобы наготове был. Скажи: разбирать ссору их стану. Курицын, дьяк-то, здесь?
— К тебе, великий князь, с важным делом гонец прибыл и Коренев Максим дожидается… Прикажешь позвать?
— Гонец? Чего же не сказал раньше?
— Иван Юрьевич не приказал тревожить твою милость…
— Может, он опросил гонца?
— Никому гонец ответа не дает и от кого прислан не сказывает. Не чаяли и докладывать тебе, великий князь… Боярин говорил — в приказ его отправить, может, злое на уме держит…
— Дурачье! — гневно вымолвил Иван. — Что на уме не ведают, а зло подозревают! Хитры больно! Позови гонца!
София скрылась за занавеской из яркой ткани, обшитой золотой бахромою, и смотрела на гонца, оставаясь незримою.
Подобная уступка древнерусскому обычаю являлась необходимой, так как ‘негоже было взору чужанина видеть жену или дочь боярина, а тем паче супругу великого князя’.
В комнату вошел Артемий и преклонил колени.
С юношеским увлечением, как человек, долго мечтавший узреть властительного и могущественного князя Москвы, пал ниц Артемий, и сердце трепетно билось в его груди, когда услыхал он голос Ивана:
— Встань! За каким делом и от кого прислан?
Артемий встал и, очутившись лицом к лицу с великим князем, только теперь вспомнил, в каком неприглядном виде находится его костюм. Во время пути, как известно, он перенес стычку с разбойниками, а затем, недалеко от Москвы, началась непогода, и снег, смешанный с дождем, до нитки вымочил путников. Переодеваться было некогда. Максим узнал, с каким делом послан Артемий, и, как истинный друг, посоветовал ему не мешкать.
На кафтане Артемия местами виднелась кровь, полы были разорваны, а одно плечо казалось выше другого, так как Михеич кое-как перевязал его рану платком и кровь проступила сквозь одежду.
— Помилуй, государь великий князь, — начал Артемий, смущаясь под суровым взором Ивана, — прости, что пред твои очи царские…
Юноша вовсе не намеревался льстить князю, называя его царем, но он оробел, очутившись пред Иваном, и невольно обмолвился, так как старик Кошкин часто говорил о московском князе, как о будущем ‘царе всея Руси’.
Занавеска, за которою находилась София, слегка шелохнулась. Иван Васильевич покосился в ту сторону, но Артемий ничего не замечал. Он торопливо доставал грамотку Кошкина, зашитую в шапку, и трепетал, что должен передать ее князю смоченною кровью и дождем.
— От боярина Михайлы Кошкина… Из Дмитрова… Недобрые вести, государь… Твой брат, князь Юрий, на ладан дышит… Не спит, не ест… С минуты на минуту смертного часа ждут…
— Хворь пристала? Давно ли? Не слыхал я…
— Дней семь лежит, государь, а может и больше. Хоронились сперва бояре, а потом… Не приказано было тебя оповещать…
— Вот как! — протянул Иван, угадывая, кто запрещал посылать к нему важное известие.
— Боярин Кошкин послал меня тайком, — продолжал юноша, оживляясь. — Наехали молодые князья, Андрей и Борис… Распоряжаются, словно в своей вотчине, и прости, государь, смилуйся, дозволь правдивое слово сказать.
— Говори… говори! Там посмотрим, стоит миловать либо нет.
Артемий рассказал, что довелось ему случайно узнать, какой заговор затеяли братья, как сговорились они отстаивать свои права на наследие умирающего князя, что не только другие уделы, но и Новгород, Псков и даже Казимир, король польский, обещали им помощь, что все подготовляется к дружному восстанию и скоро к стенам Москвы двинется могучая рать.
Засверкали глаза Ивана III, и крепко стиснул он свои губы, внимая горячей речи гонца. Юноша говорил толково и ясно, но время от времени великий князь переспрашивал его.
— Спасибо, молодец! Услужил ты мне… Спасибо и Михайле… Не забуду его службы. Так рать они на меня ладят двинуть. Точно!.. Посмотрим! Скажи-ка, где слыхал ты речи? Откуда язык добыл?..
Выдавать приятеля своего отца, Мартюхина, юноша не мог. Их убеждения расходились, это правда, их идеалы были противоположны, но если Артемий искренне восторгался идеей величия Москвы, то Мартюхин так же горячо мечтал охранять старинную вольницу. Назвать Онисима — значит подвергнуть его допросу и казни.
Желание спасти Мартюхина заставило солгать юношу, и эта ложь явилась первою ступенью к его личному благополучию.
— Везде говорят, толкуют, сбираются, лесом ехал — в лесу гул идет, в полях буйный ветер весть разносит. Поднимаются, великий государь, и села, и посады, и города, и волости удельные. Не хотят допустить, чтобы ты, великий князь, царем всея Руси сделался, а у нас, среди боярских детей, среди молодых бойцов, давно молва такая пошла… Все мы готовы твоей царской милости служить и не дадим головы поднять изменникам!..
Понравилась Ивану речь Артемия. Расспросил он его поподробнее и узнал важные вести.
— А отчего ты в крови весь? — осведомился он в заключение.
Артемий объяснил.
— Лутохин? Подкупать разбойников стал? Ладное дело для боярина… То-то вот — важную весть от чужанина слышишь, а свои псы не брешут… Ну, Артемий, жалую тебя милостью своей. Будешь при мне состоять, а Михайле… Пусть приедет сюда и его пожалую… Слышал ты, может, что строг я?! Да, верно! Строг я и гневен бываю, но заслугу помню… Не пропадет за мною!..
Артемий вышел из великокняжеских хоромин совершенно очарованный. Он готов был жизнь отдать ради великого князя, оказавшегося далеко не таким суровым, как передавали про него людские толки.
В тот же день собрал Иван совет бояр и решено было принять энергичные меры против князей, затевавших междоусобную войну и угрожавших покою Москвы.
Поздно ночью, когда все уже покоились сладким сном, и во дворце великокняжеском, и в Москве произошло великое событие.
У Софии родился сын Василий.
Исполнилось заветное желание великой княгини Софии Фоминишны. Но, прижимая к груди малютку-сына, не думала прекрасная и счастливая мать, как много горя придется ей перенести. Будущее было сокрыто от ее взора, и она благословила день и час рождения своего первенца.

Глава VIII.
Великая минута

Прошло несколько лет.
Много сил пришлось потратить Ивану III и много крови было пролито благодаря заговору князей Андрея и Бориса.
Победа осталась на стороне Москвы. Иван взял себе удел умершего князя Юрия и, раздраженный против братьев, а еще более против Новгорода, осмелившегося изменить крестному целованию и оказывать помощь Андрею и Борису, решился нанести последний удар вечевому городу.
За это время Иван успел присоединить к Москве Ярославль, Ростов и другие, менее крупные, уделы и его могущество становилось все очевиднее и полнее. Бояре, боярские дети, ратные и вольные люди толпами отъезжали от своих князей и поступали на службу к Ивану. Князья, потомки Рюрика, тоже переходили в Москву и, получая от Ивана III земли, посады и волости, обязаны были служить ему. ‘Отъезжать’ от Москвы и поступать на службу к другим князьям считалось изменою и было строго воспрещено.
С каждым днем ширилось, росло и крепло Московское государство. Идеал Ивана III и Софии воплощался и, как мужающий юноша-богатырь, рвался из традиционных пеленок, готовый воспрянуть во весь свой могучий рост и произнести заветное слово:
‘Царь всея Руси, государь Иван Васильевич!’
Уже несколько раз выказывал Иван безмолвный протест послам Ахмата, хана Золотой Орды, и послы, чтобы досадить великому князю, приводили с собою в Москву свиту в шестьсот человек, которую, по обычаю, должен был кормить и ублажать русский князь.
Когда приезжали послы, то великие князья московские, как данники Золотой Орды, получая от хана басму (грамоту на право княжения), должны были выходить навстречу им, низко кланяться и, стоя на коленях, выслушивать чтение грамоты.
Послы подносили князьям кубок с кумысом, и им приходилось пить это поганое пойло, так как этим обычаем выражалась покорность.
Иван III не мог исполнять такой унизительной церемонии, но и отказаться от нее резко и прямо он не решался, памятуя грозные набеги Золотой Орды.
Умный и осторожный, князь придумал хитрую уловку.
Узнав, что назавтра назначен торжественный въезд послов, он сказывался больным и ложился в постель, а кто-либо из вельмож исполнял обычный парад.
Но такой молчаливый протест возмущал Софию.
После рождения сына она приобрела над Иваном еще большее влияние, еще лучше изучила его характер и умела, как говорится, вовремя слово молвить.
— Мой отец и я, мы захотели скорее отчины лишиться, чем данниками быть, — повторяла София изо дня в день. — Я отказала в своей руке богатым и сильным королям и князьям, я для веры вышла за тебя, а ты и меня, и детей моих делаешь рабами нехристей… Словно мало у тебя войска? Не слушай бояр, они трусят… Ты должен стоять за честь свою, за веру святую!
Любо было слушать Ивану такие речи энергичной женщины, и во многом помогала она великому князю, когда бояре из личных целей советовали обождать и не торопиться с заявлением о своей независимости.
В 1476 году приехал в Москву посол от хана Ахмата и потребовал, чтобы великий князь Иван немедленно отправился в Орду.
— Недоволен тобою светлый хан наш, — сказал посол. — Дань не платишь порядком, как отцы платили, и почета нам нет, какого следует.
— И совсем не стану платить! — резко отвечал Иван.
Он послал в Орду своего посла Бестужева и велел сказать, что не будет более платить дани, а станет дары давать, да и то сколько сам помыслит.
Подобная смелость возмутила Ахмата.
Он послал в Москву новых послов со строгим требованием дани и полной покорности со стороны Ивана III, угрожая в противном случае камня на камне не оставить во всей земле русской…
Много тревоги и волнения причинило известие об этом посольстве. Народ начинал роптать, боясь разорения от грядущего нападения Золотой Орды, а бояре, недовольные усиливающимся самовластием Ивана, распространяли тревожные слухи.
Великий князь Иван Васильевич один думал свою грозную думу, один, со своим светиком Фоминишной, и только немногие из бояр, приближенных к князю, ведали, какой подвиг, какую небывало смелую мысль лелеет Иван.
Никогда не отличался князь откровенностью, а теперь стал еще более скрытным, суровым и мрачным.
Оскорбляло и сердило Ивана III, что родные братья его, вместо того чтобы скорее других понять и проникнуться идеей величия и самодержавия Москвы, стремились из личных целей задерживать исторический ход событий и загромождали течение потока.
Пока Москва готовилась к приему послов Золотой Орды, среди бояр, торгового и простого народа ходили тревожные вести, воеводы и ратные люди воевали с князьями Андреем и Борисом, нашедшими дружную помощь в вольных городах и в той части бояр, которые отстаивали древнерусское вече.
Иван III только что выслушал доклады Ряполовского, графа Мамона и других бояр, дал приказания дьякам, принял вести от гонцов, присланных воеводами, и, отпуская всех, приказал остаться Ивану Юрьевичу Ряполовскому.
Видный и красивый мужчина, с окладистой бородой, в богатом кафтане, с умным, несколько лукавым, выражением лица, догадывался, зачем приказал ему остаться великий князь, но не решался вымолвить ни слова.
Когда Иван Васильевич бывал не в духе, то пустое замечание могло возбудить его гнев и недешево обойтись смельчаку.
— Прикажи-ка, Юрьевич, чтобы завтра в палате к приему послов собрались все бояре, да оружейников чтобы побольше было… Хочу послам оказать честь великую, — насмешливо добавил Иван.
Ряполовский смотрел с изумлением.
Он знал, что великий князь собирается повторить послам хана Ахмата заявление, сделанное через Бестужева, а теперь Иван сказал: ‘Хочу честь оказать великую!’ Не передумал ли он? Не внял ли советам осторожных бояр, находивших рискованным выказать неповиновение Золотой Орде?
Иван Юрьевич и сам не раз высказывался против решительного поступка, но, заметив неудовольствие великого князя, смолкал.
— Все оповещены, великий князь… Твой приказ исполнен… Соберутся бояре, и дружина, и все, кого ты звать приказал. Ждут не дождутся повидать твою милость, пред твои ясные очи представиться, а только…
— Чего еще?
— Смилуйся, великий князь, позволь слово молвить. Ропщет торговый люд и в народе говор идет, что беды ждут неминучей.
— Ропщут! — вскричал Иван, гневно стукнув посохом. — Народ, сказываешь, ропщет? Дурачье! Мало их, видно, грабил татарин, мало ругались над ними нехристи… Ропщут! А ты скажи им, дуракам, что коли воем великим выть начнут, коли слезами обливаться будут, какая есть моя воля — так и делать буду… Не дело московским государям народную молвь слушать… А бояре… Кто мне угодным хочет быть, пусть заранее ведает: сказал я слово — и быть по тому. Ты знаешь, Юрьевич, могу я жаловать, могу и казнить. Кому что любо.
Ряполовский поспешил прикинуться горячим сторонником замысла великого князя и, чтобы отвести от себя гнев Ивана, упомянул о двух-трех личных врагах, которые якобы поддерживали смуту.
Отпустив Ряполовского, Иван Васильевич долго стоял у окна, смотрел на Москву, разраставшуюся с каждым днем, на золотые купола церквей и монастырей, на густые зеленые рощи и желтеющие поля в слободах, примыкавших к городу, на Кремлевскую стену и глубоко задумался.
Вспоминал ли Иван все достигнутое им за время княжения, создавал ли планы на будущее, размышлял ли о важности переживаемого исторического события — кто может угадать думы великого собирателя земли русской, медленно, но неуклонно стремившегося к заветной цели.
Взгляд Ивана Васильевича упал на Ордынское подворье, и улыбка осветила его лицо.
‘Достигла-таки Фоминишна, — подумал он. — Сумела хитростью и подарками склонить ханшу так, что та отдала ей подворье… Удалось Софьюшке выгнать нехристей… А как порадуется, сердечная, когда и вовсе духа их не станет!.. То-то вот торопилась да пылила, а по-нашему: помаленечку, да потихонечку, да с Божьей милостью и засияет солнышко над Русью православною…
Даже София не знала, что именно замыслил Иван, и не без душевного трепета думала о завтрашнем дне.
По обычаю великой княгине нельзя было присутствовать на парадных выходах и приемах, но не такова была София Фоминишна, чтобы мириться с подобным положением.
Нужно было ей все видеть, за всем следить, а подчас, в решительную минуту, и словечко важное шепнуть…
Иван приказал устроить для Софии особое помещение, нечто вроде ложи, скрытой бархатными драпировками, и великая княгиня всегда присутствовала на парадных приемах послов в палате, куда до нее не вступала ни одна женщина.
Торжественный час, наконец, настал.
Собрались все бояре в великолепных кафтанах, отороченных драгоценными соболями, с длинными рукавами, отделанными золотом и жемчугом, явились и воеводы, и дружинники, и боярские дети, и окольничьи. Тесно становилось в обширной палате, но Иван приказал, чтобы больше было присутствующих, и никому запрета не делалось.
Были тут и Патрикеевы и Ряполовские, ближайшие любимцы Ивана, был Плещеев, Морозов, Басенок Федор, был граф Мамон, Ошера, были князья Курбские, Засекины, Прозоровские, Солнцевы, Кубенские и многие другие. Был наш старик, Михайло Иванович Кошкин, вошедший в милость Ивана, был Артемий и друг его Максим Коренев и много молодежи, восторженно относившейся к плану великого князя.
За троном великокняжеским, сделанным из слоновой кости с золотыми украшениями, поместились рынды [воины царской охраны] и оружейники со сверкающими секирами, блестящею цепью окружали они всю залу, непосредственно за скамьею, на которой сидели именитые бояре. В дверях, через которые должны были войти послы, стояла тесная толпа оружейников, окольничьих, ратников и молодежи с секирами, шестоперами и кинжалами.
Глухой говор шел между присутствующими: толковали о том, как похвалялись послы татарские, что Москве придется покаяться за свою дерзость, за отказ в дани, и, как это всегда бывает, мнения разделились.
Одни говорили, что давно пора Золотой Орде и честь знать, другие выражали опасение, что Ахмат не стерпит упрямства Ивана и совершит набег на Русскую землю.
— Не время теперь с Ордою ссориться! — говорили старики.
— Видно, кланяться сладко? — острила молодежь.
— Смотри-ка, молоко на губах не обсохло, а туда же, толковать хочешь. Счеты с врагом сводить надо, коли дома все покойно, а теперь… Поди, не слыхал, какие вести гонец привез?
— Как не слыхал, знаю!
— То-то, знаю! Знал бы, так не говорил бы!.. За князей-то, за Андрея и Бориса, вольница опять поднимается и польский король руку дает…
Появление Ивана III прервало все толки. В палате воцарилась тишина.
Когда великий князь принял поклоны бояр и отвечал на их приветы, когда все взоры были устремлены на него и внимание напряглось до последней крайности, наступил великий момент для Русской земли, для ее настоящего строя.
— Введите послов от хана Золотой Орды, — приказал Иван III.
Через несколько мгновений появились послы.
Это были рослые и видные представители татарского рода. В атласных халатах, расшитых золотом, в шароварах и золотых туфлях, с белыми чалмами на бритых головах, вошли они в палату и остановились в нескольких шагах от возвышения, на котором находился трон великого князя.
Двуглавый орел, сменивший изображение Георгия Победоносца, изображал герб Московского великокняжества и рельефно вырисовывался над троном Ивана.
Послы еще не видели этого новшества и с любопытством рассматривали его.
Послание хана Ахмата, басма с изображением его и ханскою печатью, было вручено Ивану.
Торжественная тишина царила в палате.
Старший посол заговорил тоном упрека, что великий князь Иван не исполняет крестного целования и, не следуя обычаю дедов и отцов, уклоняется платить дань, а потому…
Как орел воспрянул Иван III.
Прежде чем успел вымолвить посол, чем грозит хан Ахмат своему даннику, грозный и могучий голос Ивана потряс стены палаты:
— Смотри, посол! Смотрите, бояре! Вот что я делаю с басмою твоего хана!
И Иван разорвал грамоту, бросил ее под ноги и начал топтать.
— Казните послов! — приказал Иван, обращаясь к оружейникам. — А одного оставьте. Пусть идет к своему хану и скажет ему, что видел и слышал…
Оружейники бросились на послов, обезоружили их и с шумом увели из палаты, где остался лишь один из них, самый почтенный по возрасту, и, трепеща от ужаса, он стоял перед троном и не смел слова сказать.
Объятые страхом, изумленные или восторженные, бояре тоже безмолвствовали.
— Иди к своему хану, — заключил Иван, обращаясь к послу, — и скажи ему, что видел… А от меня передай, что не оставит он меня в покое, так и с ним будет то же, что с басмою и с послами! Понял ли?
Посол упал на колени.
То, что произошло перед его взором, превосходило всякое вероятие, и, словно угадывая будущее могущество Руси, он склонил свою седую голову.
Иван горделиво усмехнулся, обвел торжествующим взором бояр и вышел из палаты.
София Фоминишна встретила своего супруга со слезами восторга.
Она припала к нему на грудь и, обнимая и плача, шептала льстивые, сладостные речи:
— Воистину велик ты, Иван Васильевич! Ты — государь, ты царь земли русской… тебя признают и поклонятся все люди православные, тебе принесут покорность и города вольные, и князья удалые… Засияешь ты, как солнце красное, и не будет ни силы, ни воли ничьей, кроме Божеской да твоей, царь Иван всея Руси!

Глава IX.
Матери-соперницы

Артемий сделался любимцем Ивана III и Софии Фоминишны. Смелый и ловкий юноша, горячо преданный государю и государыне (как величали теперь великого князя и его супругу), он готов был жизнь отдать по одному слову или взгляду своего властелина.
Но возвышение при дворе Ивана никому почти неизвестного доселе Артемия, князя Львова, многим не нравилось, и молодой человек имел немало врагов, готовых оклеветать и погубить его.
К счастью, судьба Артемия очень заинтересовала Софию.
Читатели, может быть, не забыли, что в тот день, когда Артемий явился гонцом от Кошкина, заветное и пламенное желание Софии исполнилось: у нее родился сын.
По свойственному всем женщинам суеверию и склонности видеть сверхъестественное в явлениях вполне естественных, Софии казалось, что волнение, причиненное гонцом, сообщившим о заговоре князей, не только ускорило рождение младенца, но и повлияло на пол его.
— Во мне точно дрогнуло тогда все, — говорила София своей любимой прислужнице, гречанке Иде, — и я почувствовала, что будет у меня сын!..
— Но не наследник престола наш красавчик, наш царевич прекрасный! — качая головой, восклицала старая Ида, обожавшая Васю, сына Софии, и ненавидевшая и Ивана Молодого, и Елену, и сына их Дмитрия.
София побледнела, и глаза ее засверкали.
— Кто знает! — загадочно сказала она.
И с тех пор всякий раз, лаская ненаглядного птенчика, София Фоминишна с горечью вспоминала слова Иды и думалось ей:
‘Да, не ты будешь наследником русского престола, не ты будешь царем всея Руси, золотой мой, красавец мой Васюточка! Не ради тебя, значит, старалась я, голубь мой белый. Не для тебя уговаривала и просила царя Ивана сбросить ненавистное иго татарское! Засияло солнце красное над Москвою, да не тебе в тех лучах красоваться, мое дитятко желанное!.. Есть у царя нашего другой сын… Не от любимой жены он на свет родился, не ласкал, не миловал его отец как тебя, мой Васюточка, а только права первородные на его стороне… Лютыми ворогами смотрят на тебя Иван с Еленой, да бояре, их приспешники… Не на горе ли родился ты, мое детище желанное? Не придется ли тебе лить слезы завистные и таить на душе печаль-тоску?’
Казалось бы, все желания гордой царевны греческой достигнуты и могла она с полным правом величаться и радоваться, но не бывало еще, видно, человека, довольного своей судьбою!
Влияние Золотой Орды, много лет тяготевшее над Русью, пало и рушилось после смелого поступка Ивана III. Вольный Новгород начинал сдаваться и просить пощады. Смутники-князья искали спасения в Литве. И даже послы вечевого города называли Ивана не великим князем, а государем, признавая его новый титул. По-прежнему любил и нежил Иван Васильевич свою Фоминишну и не мог натешиться, да нарадоваться на младенца-сына. Даже враждебная Софии партия бояр будто смирилась, и меньше стали в народе порицать ‘римлянку’.
Все, кажется, шло к лучшему для молодой государыни, а между тем София страдала и мучилась.
Гордости ее царствейной был нанесен жестокий удар.
Сын Елены, внук господаря молдаванского, будет со временем сидеть на престоле московском, а ее сын, отпрыск царского рода и по отцу, и по матери, обречен сделаться удельным князьком… Он должен будет крест целовать, приносить клятву в верности, и кому же? Дмитрию!.. Сыну Елены-молдаванки!
Кровь кипела в жилах Софии, когда она думала о такой несправедливости судьбы.
Много планов появлялось в ее пылкой голове, но она спешила отогнать соблазнительные мечты и по временам, сжимая руки, шептала:
— Спаси, Господи! Помилуй! Не хочу я им зла! Не хочу! Лукавый смущает.
В числе приближенных Софии, кроме известной уже Марфы Ивашкиной, жены тысяцкого, старухи гречанки Иды и других женщин, находилась прелестная девушка-сирота Зина, ребенком взятая в семейство Фомы Палеолога и обожавшая Софию.
Вместе с греческой царевной покинула она милую родину и поселилась в Риме, а затем очутилась в далекой Московии, при дворе государя Ивана Васильевича.
Зина привыкла к иному строю жизни, и новое положение долго казалось ей странным. Среди женщин и девушек того времени, считавших долгом вести строго замкнутое существование, она казалась оригинальной и, пожалуй, слишком смелой, но в действительности это было простодушное дитя юга, живое, веселое, готовое то хохотать без умолку, то плакать из-за пустяка.
Все любили Зину и всем старалась угодить милая девушка. Невзирая на враждебные (хотя и строго дипломатические) отношения между Софией Фоминишной и Еленой Стефановною, Зина пользовалась покровительством в хоромах супруги Ивана Молодого и, как любящая натура, одинаково восхищалась детьми матерей-соперниц.
София знала, что Зину ласкает и балует Елена, но не запрещала девушке принимать подарки. Она была убеждена, что Зина безгранично предана своей благодетельнице, и подчас, шутя и небрежно, успевала узнавать, что делается в хоромах Ивана Молодого.
Само собою разумеется, Зина не подозревала даже, что делается иногда переносчицей. Она с детства привыкла рассказывать Софии Фоминишне и старушке Иде все свои думы, впечатления и, выросши, оставалась верна тому же. Но зато как огорчилась, как горько плакала сиротка, когда Елена попробовала расспрашивать ее о Софии и начала о ней отзываться нехорошо!
Несмотря на зависимое положение и полную беззащитность, Зина сумела дать такой ответ, что Елена, вспоминая свою мать, оценила искренние чувства сироты.
Зина была значительно развитее многих, окружающих ее: она умела читать, многое повидала на родине и в Риме и являлась интересной рассказчицей, так что и Елена, и Иван Молодой любили послушать ее речи.
Стройная брюнетка, с черными, как маслины, глазами, с черной, как вороново крыло, косой, смугло-бледная, с нежным румянцем на щеках и алыми пухлыми губами, Зина не походила на идеал женской красоты того времени, но тем не менее на гречанку заглядывались и старики, и молодые.
Одинокая сирота вызывала чувства у многих, и многие юноши мечтали назвать ее своей женой, но Зина просила Софию Фоминишну не неволить ее и позволить жить по-прежнему. София снисходительно улыбалась и, трепля по щеке свою любимицу, думала:
‘Да и не хотела бы я тебя отдавать никому, девочка… Запрет тебя муж на семь замков, и будешь ты жить, не ведая счастья. Подождем, может, найдется добрый молодец, который тебе по душе, по сердцу придется. Только и счастья женского, если по любви сживешься да кулак у мужа легок’.
Когда Артемий заслужил милость Ивана и имел уже доступ в домашние покои государыни как лицо, исполняющее должность чашника, Софии Фоминишне приходила мысль, что красивый юноша был бы хорошим мужем для Зины.
Не знала, конечно, государыня, что в Дмитрове есть у Артемия душа-девица, Любушка, о которой часто мечтал молодой придворный, и что ждет не дождется он, когда позволит ему Иван жениться на милой избраннице.
Должность чашника была ответственная и почетная. Раньше ее исполняли пожилые люди, но Иван как-то разгневался на старика чашника и, увидав Артемия, поручил ему эту обязанность. Обязанность чашника заключалась в наливании вина государю и его семейству, причем чашник на глазах государя должен был отпивать глоток вина из ковша и затем подавать полный кубок государю.
При развивавшейся с годами подозрительности Ивана III, а также при существовании ‘лихих дел’ того времени было вполне понятным, что, привыкнув к Артемию, государь не желал отказываться от его услуг.
Робкое замечание молодого человека, что есть у него суженая, вызвало со стороны стольника Лебедева, опытного царедворца, добрый совет:
— Нет, Артемий, и не думай просить Ивана Васильевича!.. Он и жениться не позволит, и доверие к тебе иное станет иметь. Вспомни Володьку. Как осерчал государь. Не слуга ты мне, изволил он сказать, если гнездо свое свивать затеял. Одна голова — царю служит, а две — про третьего думу думают…
Вздохнул Артемий, и затуманился взор его ясный. Часто вспоминал он свою Любушку-лебедушку, посылал ей поклоны, подарки, а самому не доводилось повидать девушку.
Кошкин получил место посадника в бывшем уделе князя Юрия, приобрел власть и силу, но, хотя считал себя отчасти обязанным Артемию, когда молодой человек осмеливался напомнить о былом договоре, прерывал его на первом слове:
— Чего торопишься с таким делом!.. Нечего толковать загодя… Я с тобою породниться не прочь, сам знаешь, а только дочке посадника за чашника выходить несподручно. Погоди, вот пожалует тебя великий князь Иван Васильевич, наградит землею, да волостью, да посадом, — и сказ другой будет.
Счастье, о котором мечтал Артемий, отодвигалось на неопределенное время, а молодые силы кипели и сердце просило любви…
Сдружившись с Кореневым, а через него и с другими молодыми людьми, Артемий, конечно, участвовал в разных пирушках и гулянках, ходил смотреть на кулачные поединки, то являвшиеся молодецкою забавою, то решающим фактором в каком-либо споре, ездил охотиться и вместе с товарищами посещал вдову Лушу, у которой и пенник и пиво считались особенно вкусными.
При замкнутом образе жизни женщины того времени исключительной свободою пользовались вдовы, ‘матерые’ или бездетные, все равно, и Луша, имевшая заезжий двор в слободе, под Москвою, славилась как веселая, ‘крутая’ бабенка.
У нее собиралась молодежь, желавшая покутить во всю ширь русской натуры, у нее подавались такие ‘пивные хлебцы’, каких не умела сделать ни одна хозяйка, и жарились журавели как нигде!
Кроме приюта для молодежи, ‘Лушкин дворик’ имел и другое значение.
Там белозубая и пышнотелая вдовушка с бойкими глазами и с дерзко-ласковой усмешкой чаровала и старого, и малого своими песнями, своими речами да прибаутками: там, шепнув два слова хозяюшке, можно было и холопа достать продажного, и холопку хорошенькую, и удалого разбойника, за деньги готового убить кого хочешь, там, наконец, можно было найти знахарку-ведунью, у которой и приворотный корень, ‘обратим’, и ‘могильное семя’ — все имелось…
Очень часто в веселой беседе молодых людей упоминалось имя прелестной гречанки Зины, и товарищи с завистью относились к Артемию, в силу своего положения при дворце имевшего возможность часто видеть девушку и говорить с ней.
— Счастливый ты! — как-то заметил Максим Коренев со вздохом, выпивая залпом кубок вина. — На тебя Зина заглядывается просто…
— Выдумал тоже! — вспыхнул Артемий.
— Чего выдумал… Нисколько… Все видят и сказывают.
Сначала Артемий горячо оспаривал замечание товарища, но потом и сам стал примечать, что Зина охотно смеется и болтает с ним, что ее щеки покрываются ярким румянцем, если невзначай он подойдет к ней.
В летние вечера в саду при дворце собиралась вся молодежь: сенные девушки, молодые боярыни и боярышни — и качались на качелях, играли песни, хороводы водили, слушали шутников и смотрели на ‘плясцов’, забавлявших Софию Фоминишну, Елену и маленького внучка Митюшку.
София особенно любила ‘домрачеев’ (гусельников) и ‘бахирей’ (сказочников) и задумчиво внимала хитросплетениям народного творчества. Едва появлялся какой-нибудь новый бахирь, как Марфа уже спешила доложить своей государыне о ловком забавнике.
Стоял ясный и теплый летний вечер.
Из сада доносились веселые песни девушек и радостные вскрикивания Мити, сына Елены, которого тешили приближенные, придумывая всякие смехотворные выходки.
Звучно смеялась Елена Стефановна, и дружно вторили ей придворные боярыни, а у Софии Фоминишны закипало сердце от досады, от глубокой печали: вот и государыня она, и жена царя Ивана, и сынок, ненаглядный голубочек, есть у нее, и бояре стали покорнее, а все же ноет душа, все страдает ее гордость.
Могуч и здоров Иван Васильевич. Много лет еще может он властвовать, но… все под Богом ходим и своего смертного часа никто не ведает. Закроет свои очи светлые царь Иван, и все по-новому станет. Отойдет счастье Софии, и сыночек ее ненаглядный ни с чем останется.
Блестящая звезда взойдет над головой Ивана Молодого, жены его Елены и сына Дмитрия.
Оттого-то так и кланяются бояре Ивану Молодому, что ведают его будущее величие, оттого-то так и забавляют его сына, оттого и угождают Елене…
София притаилась у окна и глядит в сад.
Видит она старушку почтенную, жену воеводы Анну Кондратьевну, хитрую бабу. Чтобы потешить Елену, Анна и себя забыла. Ползает на карачках по лугу зеленому, а Дмитрий, малютка пятилетний, забрался ей на спину и, изображая всадника, поколачивает старуху и ногами, и кнутиком.
Смеется Елена, до слез смеется, а за нею смеются и все присутствующие, смеется и Аннушка, довольная, что распотешила молодую княгиню.
Кряхтит она от боли, ломит ей поясницу, с непривычки совестно ей перед сенными девушками, а Дмитрий увлекся и кричит:
— Еще хочу кататься! Еще хочу!
— Потешь ребенка, старая!
— Чего же остановилась? Не видишь, Дмитрий кататься хочет!
И снова начинается потеха, и звучит громкий смех…
Не забавляла бы так Аннушка молодого князька.
Она сама привыкла издеваться над своими смердами и холопками, но беда стряслась над ее мужем.
Попался воевода в дурных делах. Враги ли его оклеветали, или и вправду лукавый попутал, а только разгневался на него Иван Васильевич, отнял воеводство и приказал разобрать дело по всей строгости.
Бросили воеводу Перебоева в темницу, в подвал сырой и холодный, иной день дадут хлеба, а иной и так просидит.
Всхлопоталась Аннушка, как бы выручить мужа. Просит одного из прежних друзей, просит другого — отворачиваются и слушать не хотят.
Разгневался государь Иван Васильевич, так уж какое тут заступничество! Молчи да кланяйся, не то и тебе достанется.
— Не торопись, Кондратьевна, — посоветовал ей один добрый человек: — Выждать время надо. Придет веселый час, тогда можно будет слово молвить.
— Найди путь к Софии Фоминишне, — добавил другой советчик. — Пожелает помочь тебе — так все сделает…
— А не то Елену Стефановну попроси. К ней Иван Васильевич, государь наш, милостив стал.
Достала Аннушка дорогих соболей, купила игрушек самых лучших и сумела проникнуть к Елене. Несколько дней уже изощрялась бедная старуха, льстила, угождала и паясничала, чтобы только заслужить милость и затем вымолвить свою просьбу, но все не удавалось улучить минуты.
Не зная, какие причины заставляют так поступать Аннушку, София Фоминишна с презрением смотрела на нее.
Приход Марфы нарушил размышления государыни.
Она принесла известие, что бахирь, которого желала послушать София, явился.
— Хорошо, приведи его сюда! — стремясь отдохнуть от своей тоски, сказала она.
— Прикажешь, государыня-матушка, звать Елену Стефановну? Она ведь тоже до сказок охоча… — лукаво спросила Марфа.
— Делай что сказываю!
Марфа низко поклонилась и вышла. Через несколько мгновений она возвратилась со стариком сказочником, а вместе с ними пришла и гречанка Ида.
Из сада все так же доносились веселые речи, смех и песни, так же жизнерадостно раздавался голосок Мити и его серебристый и звонкий хохот и так же болезненно отдавались эти звуки в душе Софии.
Несколько нараспев говорил старик Хрисашка свою сказку. Сюжет ее был оригинальнее, чем обычные повествования такого рода, и София Фоминишна заинтересовалась речью бахиря, умевшего оттенять рассказ, а в драматических местах даже ударявшего по гуслям, отчего впечатление усиливалось.
Сказка заключалась в следующем.
Жил старик старый и богатый. Было у него два сына: Дубинушка и Березушка. Дубинушка был глупый и чванливый, а Березушка умный и ласковый, и жен они себе взяли подходящих. Дубинушка женился на Осинушке, а Березушка взял Ивушку. Первая была хитрая и лукавая, нравом изменчивая, а вторая — добрая и покорная, на всякое дело пригодная.
Любил старик младшего сына и должен был любить старшего, потому кто раньше рожден, тому и счастья больше отпускается. Дает старик Дубинушке кусок пирога в явь, а Березушке два тащит, да только чтобы люди не видели… Купил он Осинушке жемчуга скатные, а Ивушке и того лучше, но просит: не носи на людях, родимая, увидят — засудят нас с тобою. Живем мы в диком лесу, пню вместо образа молимся, а все же нельзя мне по сердцу жалеть, надо по крови да по разуму…
— И стал обижаться Дубинушка, — продолжал бахирь, — говорит: потерялося мое отечество, миновалася моя храбрость молодецкая, никому не грозен я, не люб, не памятлив. Прикажи мне, батюшка, твое дело делати, потому стар ты, из ума выживаешь, коли младшего в роде лучше старшего почитаешь. Обиделся старик, закручинился, нахохлился, да и пошел к соседям. А соседи-то запрошены, да замолены, да посулами улещены. С молодым, с Дубинушкой, им придется вековать, а старика-то с огнем на том свете ищут… И стали соседи недобрую весть вещать. Поделись, говорят, с сыном, с Дубинушкой, а Березушку с Ивушкой отпусти на четыре стороны. Не ко двору они нам, не нашего племени… Не то, говорят, у Дубинушки-то силушки да и подсилья немало прикоплено… Ухнет да гаркнет — послугов немало явится! Ходят татаре по нашему по лесу, ищут пособников, кинжалы точат… Все, кого обидел ты, кто досаду-зависть таит, все с Дубинушкой заодно пойдут, и не сдобровать твоим Березушке с Ивушкой, когда закроешь ты свои глазоньки…
— Довольно, старик! Надоела мне твоя сказка! Незанятная она! — нахмурив брови, вымолвила София, понимая намеки бахиря, и взглянула на Иду.
Преданная гречанка молча кивнула головой.
— Дай ему денег и отпусти! — приказала София Фоминишна.
Ида вышла вместе с Хрисашкой.
Молодая женщина обернулась к окну и, крепко стиснув руки, прошептала:
— Что это значит? Ко мне подсылают выведчиков? Новые козни затеяли? Я думала: все успокоилось… А это… ловкие проделки…
— Говори, что это значит, Ида? — строго спросила София. — Тебе, должно быть, известно все… Зачем ты допустила этого… выведчика…
— Выведчика? Нет, государыня… это не разведчик… Он прислан Грушевым.
— Грушевым?.. Значит, есть опасность?
Ида наклонилась к уху Софии и произнесла:
— Иван хочет при отце соправителем быть…
София Фоминишна гордо выпрямилась и закинула голову.
— Этому не бывать! — воскликнула она, и в глазах ее сверкнули непреодолимая воля и грозный вызов…

Глава X.
Затишье перед бурей

Прошло еще некоторое время.
Вражда между Москвою и Новгородом оставалась, и князья Андрей и Борис все также изыскивали средства противостоять возрастающему могуществу Ивана III.
Некоторые из бояр, воевод и ратных людей, понимая бесполезность дальнейшей борьбы с Москвою, бросали своих князей и ‘отъезжали’ под Москву, но остающиеся еще упорнее отстаивали права князей и вольность новгородскую.
Между боярами даже в самом Новгороде развивалась вражда и царил дух партий.
В таком большом центре, каким являлась тогда Москва, все эти партии, несомненно, имели своих сторонников и борьба обострялась, принимала мрачный колорит.
Особую силу представляли при дворе Семен Ряполовский и муж его дочери, князь Иван Патрикеев, любимцы царя и потому властные вельможи, по слову или взгляду которых низко склонялись головы заслуженных и почетных людей.
И вот с этими-то могущественными боярами приходилось бороться Софии.
Слух, переданный Идою, оказался верным.
Ряполовский и Патрикеев уговаривали Ивана Васильевича сделать соправителем Ивана Молодого и венчать его как своего наследника.
Твоя воля делать как пожелаешь, говорили, коли прежде этого не водилось, так ведь и царей на Руси не бывало.
Конечно, не о величии Руси заботились эти бояре.
У них была своя цель. Они боялись, как бы не осилила их ‘гречанка’ и не вздумал бы Иван Васильевич назначить преемником себе сына Софии, Василия…
Иван Молодой осуждал все новшества, введенные благодаря Софии Иваном III, он говорил, что бояре по-прежнему должны играть главенствующую роль в обсуждении дел, что допускать жену к разговорам о важных вопросах — не принято, что нарушение прежних обычаев к добру не поведет.
Понятно, что Иван Молодой стал человеком, вокруг которого группировались все недовольные существующим обычаем и втихомолку осуждали всякую новинку.
Михайло Иванович Кошкин находился в хороших отношениях с обеими партиями, но душою отдавался идеям Софии Фоминишны и оказывал ей немаловажные услуги, передавая все, что творилось на половине Ивана Молодого.
София ценила преданность старика и не раз говорила себе, что этот человек жизни не пожалеет ради ее слова.
Кошкин и Грушевский составляли ядро партии Софии, и, пока Иван Васильевич вершил текущие дела, милуя или казня виновных, пока ратные люди под начальством воевод утверждали крепость молодой Руси, во дворце московского государя тихо щелкали коклюшки и плелось вездесущее ‘придворное кружево’.
Сегодня утром Иван Васильевич в беседе с женою впервые, да и то мельком заметил:
— Не по себе мне что-то… Поясницу ломит. К погоде, видно. Завернут скоро дожди, холода, вот и ноют косточки.
— Прикажи позвать Леона, государь. Хороший лекарь, многих облегчает… Помню, отца моего тоже лечил такой же жидовин, и много поздоровел он.
Иван наморщил лоб. В нем все сильнее развивалась подозрительность, и иногда даже к любимой жене он относился недоверчиво.
— А татарского князька помнишь, Фоминишна? Брался вылечить жидовин, а вместо того… Чай, не забыла, как родичи князька топорами зарубили лекаря?
— Ты позволил им, государь! — словно упрек сорвалось с уст молодой женщины, глубоко возмущавшейся грубым заморским лекарем.
Иван Васильевич усмехнулся и провел рукой по бороде.
— Нельзя было и не позволить. Не ведаешь разве, что за жизнь — жизнь полагается! Не смерда убил он, не холопа и не за вину. Погоди, Фоминишна, приказал я дьяку, Гусеву, законы писаные сделать и назову их ‘судебником’. Тогда все будут ведать, как им по правде жить…
София промолчала.
— Да, много еще, много дела ждет наша Русь, — продолжал Иван задумчиво. — Все ходим под Богом, и надо о будущем думу думать…
— Полно, государь! Оставь мрачные мысли! Твоему веку конца не видать. Силен ты, красив… Молодцу-сыну не уступишь, даром что много великих дел совершил ты… Не верь людям, Иван Васильевич, в свою сторону тянут…
— Ты чего-либо слышала? Сказывай!
— Про князей да про Новгород я, — заметила София.
— А, про них! Долго терпели, Фоминишна, недолго осталось… Сокрушу вольницу и засну спокойно. Надо мне о другом подумать. Кто мое дело продолжать станет… Кто докончит начатое? Неужели опять вразброд пойдет наша Русь великая и опять начнутся ссоры да раздоры?..
— Твоя воля, государь… Сам ведаешь, кто тебе подмогою верною был, кто для тебя своей крови не пожалеет.
Иван III прищурил глаза и глубоко вздохнул.
Да, знал он, кто мог бы с честью и неослабною энергией продолжать его дело, чья железная воля ни перед чем не отступила бы, но… это существо было — женщина.
Старший сын, Иван, был законный наследник, но, увы, великие замыслы отца не встречали в нем того отклика и сочувствия, которого жаждал видеть первый русский царь. Василий, дитя энергичных и убежденных родителей, о, в этой головке, наверное, воскреснет великая дума, но… теперь это еще малютка… Назначить наследником его, покориться влечению сердца и нарушить обычай. Нет, нельзя… Нельзя!
— Бояре толкуют, что пора Ивану соправителем быть, — после недолгого молчания заговорил государь. — Сам я с девяти лет при отце был соправителем, пора и Ивану, привыкать надо… Закроешь очи, так порядок будет по крайности, а то опять вразброд пойдут. Хочу венчать я Ивана…
— Боярам в угоду? Волю их исполнить желаешь? Что же, и точно пора…
— Фоминишна!
— Правду говорю, государь! Не Иван заботится о том, не о царстве и думы его… Вижу я руку Холмского да Патрикеева… Для себя стараются, а не Ивану…
— Что Ивану?
— Не гневайся, государь, позволь сказать. Любит Иван свою прежнюю зазнобушку и супротив твоей воли идет… Оттого и хочет боярская дума, чтобы Иван в силу вошел. Повадно им будет!.. Закроешь светлые очи, так, может, и Васюту нашего, кровь твою царскую, — подчеркнула София, — из дворца да на удел посадят… Видано ль, слыхано ль, чтобы царь самодержавный свою волю другому отдавал?! ‘Бояре толкуют!’ ‘Бояре хотят!’ Нешто ихнего разума слушаться? Вспомни, государь, что они тебе про татарских послов советовали! Вспомни…
— Ладно, ладно! — прервал Иван, недовольный горячностью жены. — Что про Ивана-то ты сказала? Любит зазнобушку прежнюю? Настю?
— Любит и тайком видается с нею…
— Ой, Фоминишна, правда ли?
— Спроси тех, кто своими глазами глядел, кто тебе, государю, не побоится правду сказать, кому и светит солнце, да не ослепляет, у кого слово честное и душа чистая!
— Что-то не пойму я, на кого указываешь!
— Кошкин, Михайло…
— Эге, старик, а зорче молодых! — со зловещей улыбкой сказал Иван Васильевич, не допускавший и мысли, чтобы сын осмелился ослушаться его воли, и негодовавший на Холмского, считая его пособником.
— И другие видят, государь, да… Молчать выгоднее…
— Вот как! Не слыхал еще я такой мудрости!
— И не то еще узнаешь, государь, — возразила смелая женщина. — Коли заведешь, что в одном дому да два хозяина будет, так и станут хитрить. И нельзя иначе, государь Иван Васильевич… Тебе служи, да и вперед заглядывай. Надо ведь и будущему царю угождать…
Последние слова Софии, как удар ножа, подействовали на Ивана III.
Стремившийся к самодержавию, он сам готов был отказаться от него, увлеченный мыслью закрепить право престолонаследия. Советы бояр явились эгоистичными, а он поверил их разумной искренности…
‘А сын его Иван… еще не получив желанного признания, он уже позволяет себе нарушать волю отца. Что же будет потом?’
Иван Васильевич внимательно выслушивал речи жены.
София рассказывала ему, что Иван все ездил мимо окон Насти, а теперь, благодаря пособничеству одной из мамушек боярышни, имеет с Настей тайные свидания. Князь Холмский на войне, у Насти нет матери, и она гостит у тетки, что живет возле дворца. Сквозь калитку в уединенной части сада сходятся влюбленные, и, кто знает, может быть, получив власть, Иван сумеет упросить митрополита нарушить брак с Еленой и дочь Холмского сделается государыней…
София Фоминишна хорошо знала характер Ивана III и умела выбирать выражения, задевавшие его за сердце.
Цель молодой женщины была достигнута. Досада и недоверчивость загорелись в душе Ивана, и он мысленно решил, что предоставлять сыну большую власть было бы слишком опасно.
— Сам я хочу их видеть! — сказал Иван суровым тоном.
— Приходи, государь, хоть сегодня ввечеру… Может, и накроешь голубков…
— И если это окажется правдой, тогда… Нет, Иван, не бывать твоей власти! Не умеешь в малом повиноваться, не получишь и большего…
В это мгновение крошечные, пухлые ручонки уцепились за опущенную руку Ивана Васильевича и на колени к нему, звонко смеясь, карабкался малютка — сын Вася.
— Птенчик ты мой! Милый! — умиленным тоном произнес государь, любуясь тому, с какою настойчивостью карабкался ребенок и как блестели его глазки. — О, да молодец же ты, Васюта! Так! Так! Хватайся! Что взял в руки — никогда не уступай. Помни: се мое, а то — тоже мое! Гляди-ка, Фоминишна, каков у нас сынишка! Сам влез… Я не помогал ему. Сильный будет!..
Молодая мать горделиво улыбалась, но даже в эту минуту, посвященную родительской нежности, она не могла забыть точившей ее мысли.
— На что ему сила! — грустно вымолвила она. — Не ему придется Русью править… Не ему доведется счастье продолжать великое дело отцовское!
— Эх, Фоминишна, что загодя плакаться! — перебил Иван, недовольный, что впечатление семейного счастья и то отравляется политикой. Он жаждал отдыха, а София, следуя своему плану, пользовалась всяким случаем, чтобы утвердить свою идею.
Иван Васильевич нежно ласкал краснощекого, бойкого мальчика, и в выражениях, которые невольно срывались у него, звучал отклик на тайные думы, слышалась горечь…
— О, из тебя будет прок. Ишь крепыш какой! Эх, Васюта, кабы ты да пораньше родиться догадался! Я бы тебя… на охоту с собою взял… Хочешь на коне покататься, а? Так вот конь бежит: топ… топ…
Отец проснулся в царе, и только родительские ощущения волновали его, а София мысленно молилась, чтобы вразумил Бог Ивана и отвратил его сердце от недостойного сына к достойнейшему, к ее ребенку…
Когда Иван ушел к себе, София позвала Иду.
— Вечером придет государь… хочет сам видеть их! — сказала молодая женщина и с тревогой посмотрела на гречанку.
— Увидит! Что есть, того не скроешь!
— Ида, помни свою клятву! Если все это окажется обманом, если разгневается государь…
Старуха взглянула на малютку, беззаботно игравшего на ковре у ног матери, и, упав на колени, простерла руки к образу:
— Ида не лжет! Ида умеет быть преданной! Ида не отступит от своей клятвы! Настя и он будут в саду…
— А… Елена?.. Ей ты скажешь?
— Она уже знает все, — не поднимая головы, прошептала старушка и отвернулась.
— Мне страшно, Ида… Недоброе тут что-то…
Гречанка быстро поднялась с колен и горячо, со страстью, заговорила:
— Недоброе?! А с тобою, моя царица, с тобою, они добром поступают? Да? Ты не ведаешь, зачем просила Елена Стефановна Наталью вернуть? Не знаешь, что на твою жизнь они умышляли? Нет? Младенца Божьего, Васюту нашего, и того щадить не хотят… Не могу я доводить до тебя, государыня, все изветы и злобу боярские, но ты ведаешь: пса верней твоя Ида старая… И во сне и наяву одна у меня дума сладкая: увидать нашего голубя, птенчика милого, на московском престоле… Пусть умрет старая Ида! Пусть в яму ее закопают, как пса, а не придется им торжествовать над греческою кровью!

Глава XI.
Самопожертвование

Наступил вечер.
Великий князь, Иван Молодой, задумчиво бродил по саду, прислушиваясь к каждому шороху, и румянец появлялся на его бледных щеках, а глаза начинали лихорадочно блестеть.
Заветное желание его повидать Настю и обменяться с нею несколькими словами готово было исполниться. Девушка склонилась на уговоры Зины и на советы лукавой Марфы, говоривших, что Иван Молодой истосковался до недуга и болен сердцем.
И самой Насте страстно хотелось видеть царевича в последний раз, чтобы проститься с ним и покинуть родную семью. Она сказала отцу, что желает поступить в монастырь, и Холмский не решался насиловать волю дочери.
Он знал ее сердечное горе и жалел бедную девушку.
Ни царевич Иван, ни скромная, кроткая Настя не подозревали, что являются жертвами интриги.
Ида и Марфа ловко подстроили всю эту комбинацию, и даже Зина, принимавшая участие в судьбе Насти, не думала, что ей выпала роль предательницы.
Назавтра царевичу предстояло ехать к войску и, быть может, лишиться жизни, отстаивая принцип самовластия, которому в душе он совершенно не сочувствовал, он должен надолго покинуть Москву и потеряет возможность даже издали взглянуть на милую девушку.
Как обрадовался царевич, когда шепнула ему Зина, что Настя придет к калитке.
В этот день он был особенно ласков с Еленой и с сыном, как будто заранее искупая свой невинный поступок. Царевич не замечал, что глаза жены ревниво следят за ним, что молодая женщина гневно кусает губы и нетерпеливо ждет вечернего часа.
На половине Софии Фоминишны тоже волновались и тревожились, но и повода не давали заметить, что знают что-либо. Две партии взаимно обманывали друг друга и, восхищаясь своею хитростью, считали противников забавными глупцами.
Зина подружилась с Настей, временно гостившей у тетки, Татьяны Дмитриевны Холмской, и, узнав ее горе, всей душой жалела девушку. Они гуляли по саду, обнявшись, и откровенно разговаривали обо всем, что может занимать юные головки.
Устраивая для подруги тайное свидание, Зина и о себе позаботилась. Ей хотелось повидаться с Артемием, и сегодня сговорились они встретиться в саду.
— Приди, Артемий, непременно, — сказала Зина. — Надо мне тебе одно дело сказать.
— Хорошо, приду! — спокойно отвечал Артемий, любивший болтать и смеяться с бойкой девушкой.
Незадолго до вечера, когда Зина распевала какую-то песенку, София Фоминишна незаметно очутилась сзади нее.
Увидав государыню, девушка вспыхнула.
— Что так весела ты, Зина? Чему радуешься?
— Хорошо мне жить возле твоей милости, государыня! Добрая ты, ласковая к сироте… Другим у отца с матерью не так хорошо живется…
— Ничего у тебя нет на душе, чтобы ты мне сказать хотела? — спросила София.
— Нет, государыня… Ничего нет.
— Правда? Меня ты обманывать не станешь?
Зина покраснела еще больше.
Единственный секрет ее: двойное свидание, назначенное на этот вечер… Но разве посмеет она сказать, что любит Артемия?..
— Правда… — прошептала Зина.
‘Вероятно, она сама ничего не знает или не понимает!’ — подумала София, ощущая смутное неудовольствие из-за интриги Иды и опасаясь за ее исход.
Царевич Иван пришел в сад значительно раньше, чем следовало, и, бродя по лугу, время от времени поглядывал на дворцовые сени и различные переходы, с которых видны были и калитка, и лужок.
‘Еще подсмотрит кто да батюшке передадут! — думал молодой человек. — Эх, зачем не захотел отец моего счастья, моей радости! Был бы я ему еще лучшим слугой, еще ретивее бы исполнял его волю… Ах, Настя! Настя!..’
Словно в ответ на это восклицание послышался легкий шорох, и в темных летниках с платками на головах показались две женские фигуры.
Одна из них была Настя. Царевич узнал свою радость, ее походку, и сердце его трепетно сжалось.
— Не уходи… останься… я боюсь! — донесся до него голос Насти. Девушка испугалась и старалась удержать свою подругу.
Но Зина тихо засмеялась в ответ и скрылась в легком сумраке августовского вечера.
Забывая всякую осторожность, царевич бросился к Насте и, взяв ее за руку, довел до большого камня у опушки рощи.
— Настя… голубка… Как извелась ты… похудела! — смотря на девушку и не веря своим глазам, произнес Иван.
— Не такая стала?! Хуже… Знаю, знаю… Слезы не красят, царевич, — грустно возразила Настя.
— Царевич! Нет, зови меня, как прежде… Иваном… Ваней… Помнишь, когда мы еще детьми играли вместе… когда твой брат и я — мы ссорились, а ты мирила нас… Господи! Давно ли все миновало, а сколько горя пережито! Думал: не выжить… с тоски пропаду, а нет же… не посылает Бог смерти…
— Не говори так, царевич, тебе великая судьба на небе предназначена… Ты должен терпеть… Все к лучшему!
— Настя! Кто научил тебя так думать, так говорить! — воскликнул уязвленный Иван. — Или басурмане, что у отца твоего живут, натолковали тебе такие речи… Ты не жалеешь о нашей разлуке? Ты не плачешь, как прежде? Не тоскуешь?
— Царевич, не брани меня, не осуждай. Нам выпали разные пути, и надо покориться!.. Я тосковала и плакала, пока не понимала всего. Афоня-странник и священные книги, что он научил меня читать, раскрыли предо мною новый мир… Нет, царевич, не о смерти тебе надо просить у Бога… Нет! Пусть даст он тебе силы исполнять свой долг священный!
Иван с изумлением внимал речам Насти. Чем-то чуждым и холодным веяло от этой прелестной и веселой девушки, очевидно повторявшей чужие слова.
— Настя! — воскликнул он. — Довольно! Не хочу я такие речи от тебя слушать. С утра до ночи повторяют мне одно и то же. Пойми, истосковался я, измучился… Пожалей меня… Скажи ласковое словечко, чтобы… помирать было легче.
Девушка молчала. Она успела сделаться начетчицей [церковный чтец] за годы разлуки, она решилась посвятить себя Богу, и, хотя в душе ее бушевали страсти, она считала жесточайшим грехом заговорить о своих чувствах.
Она согласилась на тайное свидание, как на трудный подвиг. Ей говорили, что Иван тоскует и страдает, что в семье царевича нет настоящего согласия, и Настя мечтала повлиять на Ивана и силою веры примирить его с печальной судьбой.
— Зачем же ты пришла, Настя, — с упреком сказал царевич. — Хотелось тебе, видно, горем моим потешиться…
— Проститься я пришла… — кротко вымолвила девушка.
— Проститься?! Замуж идешь?
Голос Ивана дрогнул и лицо побледнело.
— В монастырь иду, царевич…
Ивану стало стыдно за свое подозрение. Он опустился на колени и поцеловал край летника Насти.
— Прости меня, голубка, прости… Святая ты, чистая… Да, да, иди от мирского соблазна, от греховных людей. Не тебе, голубице, жить среди них!.. Иди! Молись! Завтра и я уеду далече… далече… И никогда не увижу я больше твоих чудных очей, не увижу усмешки на твоих устах… Молись, голубка, чтобы скорей Бог по душу мою послал… Ой, горько, как горько!
Царевич зарыдал как ребенок.
Настя склонилась к нему, обняла его и припала на его груди. Она тоже плакала, но теми тихими, сердце надрывающими слезами, которые не облегчают наболевшую душу, не успокаивают, а еще сильнее, еще мучительнее растравляют зияющую рану.
В сумраке надвигающейся ночи царевич и Настя сидели обнявшись как брат и сестра. Любовная страсть сменилась тихим умилением, и они разговаривали о светлых днях далекого прошлого, о будущем, отнять которое никто не в силах…
Воля царя-отца могла запретить сыну взять в жены избранницу сердца, но мечтать о загробной жизни и, веруя в будущее, говорить о счастье единения там, в заоблачных селениях, — кто мог отнять у них эти блаженные надежды!
Все, что почерпнула Настя из священных книг и чем обогатил ее ум странник Афоня, все, что помогло ей осилить личное горе и смотреть на него, как на испытание, посланное свыше, — все передавала теперь кроткая девушка своему милому.
Ее поступок был так идеально чист, что, вероятно, строгая настоятельница монастыря, мать Евгения, простила бы будущую послушницу, но из комнаты Софии, где находился Иван III, была видна ‘парочка, нежно обнявшаяся и сладостно воркующая’.
София уговаривала супруга простить влюбленных и не гневаться на них, но эти слова еще более раздражали Ивана Васильевича.
Он не хотел срамить сына перед боярами и пошел в сад один, тяжело опираясь на посох.
Но Ряполовский и Патрикеев следили за государем. Они не знали о свидании Ивана с Настей, но чутьем угадывали нечто недоброе.
Увидав, что Иван вышел из сеней и направился к лугу, впотьмах, без спутников, они поняли, что ‘гречанка’ перехитрила их в чем-то. Но в чем именно? Что случилось?
Желая врасплох застать парочку, Иван пошел в обход, через рощу, и, соблюдая осторожность, медленно продвигался вперед.
В это мгновение Артемий, издали увидев Ивана, догадался, в чем дело.
Он бросился к сеням и столкнулся с Патрикеевым.
— Беда, князь, — быстро сказал он. — Царь узнал… накроет царевича… Беда!
Патрикеев имел основание не доверять Артемию, стороннику враждебной партии, но его подкупил честный, встревоженный голос Львова.
— В чем ‘накроет’? Непригодное слово сказал ты! Смотри, как бы в ответе не быть!.. — насмешливо заметил он.
— Потом суди, а теперь выручай лучше!
И Артемий наскоро объяснил в чем дело.
— Ну спасибо, князь! Добро за мною еще не пропадало! — отвечал Патрикеев и скрылся в сенях.
Львов стоял в недоумении.
Он поступил по сердцу, по душе, а теперь ему пришло в голову, что, может быть, услуживая врагам, он сделал вред своим…
‘Может, я ошибся и не туда совсем направился государь, а я выдал и Настю, и Зину, и царевича?.. Эх, не гожусь я, видно, для московской жизни… У нас, в Дмитрове, все проще было… Как говорит тебе душа, так и делай, а тут… хитро все…’ — думал Артемий.
Между тем Иван уже приближался к опушке рощи. Он ясно слышал голос сына и другой голос, нежный, как свирель. Еще мгновение, и звук поцелуя донесся до него.
Иван Васильевич прибавил шагу.
Дерзкое непослушание сына возмущало его до глубины души, и он намеревался грозно наказать Ивана. А бесстыдной девчонке, срамившей имя отца, о, он знает, что с нею сделать… Будут понимать, что нельзя так поступать!..
До того камня, где сидели влюбленные, оставалось несколько шагов, но благодаря деревьям Ивана не было видно.
Что-то мелькнуло перед глазами Ивана… Еще и еще раз мелькнуло. Раздался не то стон, не то рыданье, и опять стало тихо, опять нежный шепот и звуки поцелуев.
— Так-то, сынок любезный, отцу повинуешься! — грозно заговорил Иван Васильевич, раздвигая ветки и появляясь перед испуганной парочкой. — Покажись-ка, молодец! Покажись, красавица!
Влюбленные стояли ни мертвы ни живы.
Царевич опустил голову и молча ожидал заслуженной кары. Его собеседница куталась в платок и вся дрожала от страха.
— Не смеешь ты головы закрывать, срамница! — гневно крикнул Иван. — Простоволосой будешь ходить! Как холопке, косу отрежу… Срамница блудливая!
Иван резко сдернул платок с лица трепещущей женщины и остолбенел.
Перед ним была жена Ивана Молодого.

Глава XII.
Грозовые тучи

Слабое здоровье царевича не вынесло мучительных нравственных потрясений, последовавших за этой сценой.
Прощание с Настей, ее нежные речи и горячие слезы, чувство отчаяния, с особенной силой охватившее его при мысли, что никогда более он не увидит любимую девушку, появление жены, оттолкнувшей Настю и ставшей на ее место, наконец, приход отца и его гневные, укоряющие слова — все это потрясло молодого царевича.
В ту же ночь Иван захворал и, лежа на кровати, бредил, метался, грозил кому-то, а потом, обливаясь слезами, умолял не губить ее, пощадить, пожалеть.
Елена не отходила от постели мужа.
Предупрежденная Патрикеевым о грозящей Ивану опасности, молодая женщина подавила в себе и ревность, и досаду.
Она бросилась на лужок, где находились царевич и Настя, оттолкнула испуганную девушку и заняла ее место.
Когда Иван убедился в своей ошибке, он круто повернулся и направился ко дворцу. Проходя мимо ближайшего куста, он увидел распростертое и безжизненное тело девушки. Настя лежала без чувств.
Иван Васильевич сделал вид, что не замечает несчастной. Его гнев был подавлен мужественным поступком Елены, и он душевно сожалел о невестке.
На половине Софии Фоминишны, где трепетно ожидали окончания драматического эпизода, старуха Ида и Марфа прильнули к окну, стараясь разглядеть, что делается там, на опушке рощи…
София переживала мучительные мгновения.
Но враг был силен и могуч. Так или иначе, но его нужно было свалить, а кто решится бросить укор матери, всеми помыслами стремившейся к счастью своего сына?!
Настю подняли в саду без чувств, Елена приказала перенести ее в одну из дальних клетей и поручила наблюдение Стовиной, своей приближенной и любимице. В душе Елены вслед за порывом доброты появилось ощущение мучительной злобы, и она не без наслаждения думала о той минуте, когда возвратится отец несчастной девушки и оскорбленная жена потребует грозного наказания злой разлучнице.
Точно угадывая, какие мысли занимают Елену, Иван Молодой невыразимо страдал. Ему хотелось оградить Настю от всяких неприятностей, а между тем, прикованный к одру, он не мог подняться, не мог заступиться за девушку, принять свои меры.
Царевичу страстно хотелось знать, что сталось с Настей после той минуты, когда Елена очутилась на опушке рощи, а Настя упала без чувств за ближайшим кустом.
Но спрашивать о ней царевич не решался, да и кому мог бы он задать подобный вопрос?
Елена выказывала по отношению к мужу исключительную нежность и заботливость, прислужники стремились предупреждать всякое желание больного, но бояре, узнав, что царь Иван Васильевич негодует на сына, боялись прогневить его, выражая к опальному царевичу сердечное участие.
Даже Ряполовский и Патрикеев будто изменились и уже не льстили Елене и Ивану так щедро, как прежде. Общий баловень, отрок Дмитрий, уже не призывался в комнаты Ивана III, и о нем почти забывали.
В качестве слабого больного, царевич Иван не мог так четко сознавать свою опалу, но для завистливой и гордой Елены каждая мелочь являлась ударом ножа.
‘Прежде они не смели так поступать с нами! — думала она. — А теперь нарочно стараются унизить и досадить. О, только бы поправился Иван… Я скажу ему тогда, по чьей милости попался он… Знаю я, чьи это штуки!’
И в первый раз, как только удалось Елене остаться наедине с Софией Фоминишной, она воспользовалась удобным случаем.
София зашла проведать Ивана, но царевич почивал, и государыня осталась в комнате Елены. Она преодолела свои чувства и даже приласкала внука.
Елена со злобою следила за каждым движением Софии. Она радовалась, что ребенок, точно угадывая врага в государыне, смотрел исподлобья, не отвечал на ее вопросы и жался к матери, шепча ей что-то.
— Что он говорит тебе, Елена? — с принужденной усмешкой спросила София.
— Не смею сказать, государыня! — вызывающим тоном отвечала она.
— Давно ли стала такою робкою?
— Еще некогда было мне сильною стать, государыня. Под чужою волею живем, и голова поневоле клонится…
София вспыхнула. Она поняла намек.
— Жена царевича ни перед кем головы не клонит! Конечно, по чести и по правде живши.
— И другие не по правде живут, а только слова никто молвить не смеет. Ты вот спрашивала, государыня, об чем Митя шепчет. А он сказал: ‘Я боюсь ее!’ Тебя все боятся, государыня!
Смелая речь Елены не понравилась Софии.
— Погоди, поправится Иван, я попеняю ему, что тебе много воли дает. Молода ты еще. Старших почитать должна.
— Если старший, да враг, тоже почитать прикажешь?
— Полно, Елена… Не гневи Бога! Ты за Ряполовским да за Патрикеевым, как за каменной горою. Тебя бояться приходится.
— А кто царевича погубил? Кто? Не ведаешь, государыня? Кто шепнул государю, чтобы в рощу пошел?.. Кто под гнев отца сына подвел?
— Ты забываешь, Елена, с кем говоришь! — величаво прервала ее София. — Опомнись!
Но в жилах Елены тоже текла южная кровь. Она не могла долее сдерживаться и дрожащим от гнева голосом высказывала обвинения против мачехи своего мужа. Отчаяние и страх потерять супруга придавали ей небывалое мужество, и София Фоминишна с удивлением смотрела на молодую женщину.
До сих пор Елена тайком злобствовала против сильной соперницы, а теперь высказывалась с беспощадной откровенностью. Государыня не перебивала ее. Знать планы врага, проникнуть в его замыслы являлось крайне важным.
— Ты, София Фоминишна, подвела царевича под гнев царя-отца, только не радуйся… Только бы встать с одра Ивану Ивановичу, и не будешь ты величаться по-прежнему. Скажет Иван царю все, сведал теперь и подсылы твои и хитрости. Заговорит у царя жалость к сыну. Бояре как один человек встанут за правое дело. Не доведется тебе, государыня, на сынка своего радоваться. Как ты от моего Мити отвратила сердце царское, так и тебе придется горя хлебнуть…
— Не ты ли нальешь мне?
— Кто ни нальет, а пить тебе придется.
— Смотри, Елена, не на свою ли голову каркаешь?
— Не боюсь я тебя! Делай что хочешь! — вне себя крикнула молодая царевна, прижимая к своей груди испуганного сына. — Ты и так отняла у меня все, все. Ты тешилась моей тоскою по Ивану, и твои соглядатаи помогали Насте-разлучнице. Из-за тебя Иван лежит при смерти. А ты не позволяешь отцу взглянуть на сына… Даже этот малютка, сыночек мой бедный, и тот помешал тебе. Наговорила ты на него деду, сказала, что он в мой род пошел, и охладел Иван Васильевич к своему внуку единственному. Не холит, не ласкает, как прежде. Все-то ты, все для своего птенца захватить ладишься, а не думаешь о смертном часе… Может, и веку-то ему Бог не даст!
София побледнела. При одной мысли о возможности потерять сына, своего ненаглядного Василия, ей делалось жутко и страшно.
‘Уж не злоумышляют ли на жизнь моего Васи?’ — подумала София и бросила в лицо Елене резкую фразу:
— Не того ли ради хотела ты Наталью Полуэктову к себе в палаты взять? Что же, попроси царя еще раз, может, и смилуется, исполнит твое желание. Хочешь, и я попрошу, замолвлю словечко.
Елена вся дрожала.
Ее подозревали в злом умысле, а она знала по опыту, чем могло окончиться такое подозрение. Ни положение, ни царственная кровь — ничто не спасет, если разгневается государь, если София шепнет супругу умелое словечко. Молодая женщина раскаивалась в своей вспышке и боялась, что Иван рассердится на нее за подобное вмешательство, нарушающее его планы.
— Я вовсе не нуждаюсь в Наталье. Родичи ее просили, оттого и я…
— Полно, Елена… Не с дитятей говоришь ты… Знаю я ваши замыслы. Только берегись. Не тебе тягаться со мною!
— И не тягаюсь я. Где мне…
— Чего не тягаешься. Намедни, знаю, ты даже обещала Перебоевой Анне за ее мужа хлопотать. Подарки взяла… Собираешься царской милости просить. Смотри, Елена, как бы каяться не пришлось да самой дары носить.
— Лгут тебе, государыня, наушники! Клевещут они!
— Увидим, ложь или правду сказывали, увидим! Дело не за горами. Обещала ты Перебоевой свою милость и заступничество, вот и поглядим, сколько твоей силы и воли есть…
Елена стояла растерянная после ухода Софии, а затем, порывисто обнимая своего сына, горько зарыдала.
Она сознавала неизбежность поражения, если только Иван не поправится, если царь будет на него гневаться.
София и ее сторонники возбуждали негодование Ивана III против Ивана, а царевич, томясь жестоким недугом, не мог оправдаться, не имел возможности даже объясниться с отцом, так как София сказала супругу, что болезнь царевича и опасна, и заразна.
Бледный и исхудавший, лежал царевич Иван на постели в глубине комнаты. Глаза больного были закрыты, и он грезил наяву, вспоминая Настю в далекие дни своего счастья.
— Ты? Здесь? Зачем?! — прошептал царевич, не узнавая жены и принимая ее за другую. — Ах, это ты, Елена! — протянул он с разочарованием и тяжело вздохнул.
Молодая женщина присела возле постели мужа и начала оживленно рассказывать о столкновении с Софией. По ее словам, выходило, что она была кротка и покорна, но София осерчала на нее, бранила, укоряла и даже угрожала.
Иван задумчиво слушал речь жены.
Его душа была переполнена иными заботами и переживаниями, но все-таки поведение Софии по отношению к Елене оскорбило его. Отец любил свою энергичную красавицу жену, но он должен же любить и сына-первенца! Неужели эта властная гречанка совершенно отняла у него расположение отца?
— Господи, что будет с нами, — жалобно восклицала Елена, — если ты, Иван Иванович, закроешь свои очи! Батюшка-царь на внука и взглянуть не хочет, о сыне больном и думать забыл… Все-то, все делает в угоду своей Фоминишне.
— Довольно, Елена! Перестань надрывать мое сердце! И без тебя невмоготу мне… Покарауль лучше Патрикеева, когда он от царя пойдет… Надо мне повидать его.
Молодой любимец царя и зять всесильного Ряполовского, Иван Юрьевич Патрикеев, тайком зашел к больному.
Он передал царевичу, что Иван Васильевич очень гневается на него, и высказал опасение, что план их потерпит поражение.
— Эх, не ко времени все это случилось, царевич, — заключил князь Патрикеев. — Ведь Иван Васильевич, твой батюшка, а наш государь, хотел венчать тебя как соправителя. И было бы все как следует. Попутало тебя, царевич, с Настей-то встретиться.
— Донесли государю мои враги… Не они бы — и не знал бы царь, не ведал…
— Кто же донести мог, как полагаешь, царевич?
— На Артемия располагаю… Никто как он.
— Что ты, царевич! Да Артемий сам предупредил нас… Оттого и успели мы Елену Стефановну провести. Нет, Артемий не виноват… Кто тебе зла желает, сам ведаешь, царевич…
Иван Молодой глубоко вздохнул.
Убедившись, что никто не подслушивает их, царевич сделал знак, чтобы Патрикеев склонился к нему, и спросил шепотом:
— А она что, Настя, лучше ей?
— Лучше, царевич, забудь ты о ней… Кроме горя да несчастья ничего тебе не даст эта страсть пагубная. Гонца прислал Холмский. Сам едет сюда… Настя обмерла, как услыхала, что отца ждут. Кабы здоров ты был — все заступиться изловчился бы, а теперь… под гневом царя, больной… Повинись перед батюшкой, царевич… Добра я тебе желаю… Мы скажем, что Настя сама… что баловная она и прежде бывала…
— Никогда! Ни за что на свете! — гневно крикнул царевич, и глаза его сверкнули. — Умирать придется, казнь лютую принять — все вынесу, а слова дурного про нее сказать не дам. ‘Баловная!’ Настя! Да как язык у тебя повернулся, Иван Юрьевич! Любил я Настю, пуще жизни любил, и перед царем-батюшкой повторить могу. Чистая она, прекрасная!.. Встретились мы с ней, свиделись, потому что хотели проститься навеки… В монастырь решила идти моя любушка светлая… моя белая голубка.
Царевич горько зарыдал. Патрикеев не утешал его, зная, что слова бессильны залечить душевную рану. Он стоял возле кровати Ивана Молодого и грустно смотрел на него.
Здоровье царевича было плохое. Если он умрет, то боярская партия понесет серьезное поражение. Все сторонники Ивана Молодого волновались, порицая его неосторожный поступок.
‘Как можно было увлечься любовью и поставить на карту будущее сына и свое? — думал Патрикеев. — Царь готов был решить вопрос о престолонаследии, а теперь разгневался на сына, и гречанка может победить’.
В беседе с Ряполовским Иван III сказал сегодня, чтобы позвать к больному царевичу лекаря Леона, жидовина, избавляющего от всякого недуга. Старики бояре отнеслись несочувственно к этому приказанию, но не исполнить царскую волю никто не осмелился.
Когда царевич выплакался и несколько успокоился, Патрикеев сказал ему:
— Царь Иван Васильевич приказал позвать к тебе лекаря, мистера Леона, чтобы он избавил тебя от недуга, так изволишь ли принять его?
— Если царь велел, то я супротивничать не стану…
— И будешь варево его пить? Ох, царевич… Боюсь я жидовина! Некрещеный он…
— Полно, Иван Юрьевич, не бабы мы с тобою! Надо мне скорее на ноги встать, надо…
Все уговоры Патрикеева были тщетны. Царевич точно ожил под впечатлением радостной надежды и припоминал, что лекарь Леон помогал тем лицам, которые решались на такое новшество, как принимать внутрь микстуры, приготовленные жидовином.
Известие, что лекарь Леон призван к царевичу, возбудило оживленные толки среди придворных бояр и всех заинтересованных лиц. Партия царевича относилась неодобрительно к решимости довериться нехристианину и порицала ‘гречанку’, давшую этот совет Ивану III.
Особенно сильно огорчалась Елена.
Предчувствие говорило ей, что здоровье царевича непрочно и горе грозит ей великое и жестокое. Она умоляла супруга обратиться к знахарю или к знахарке, которых горячо восхвалял боярин Ряполовский, но с упрямством опасно больного Иван Молодой твердил одно и то же:
— Батюшка мой добра желаючи посоветовал, и я его волю исполнить хочу. Жизнь моя — в Божьих руках. Зовите Леона, и пускай лечит меня.
В тот же вечер послали гонца за Леоном и по всей Москве разыскивали жидовина, не зная, куда он девался.
Вернуться во дворец без лекаря гонец не смел, а между тем никто не знал, где тот находится.
Видели утром, что он шел куда-то с ящиком под мышкой, но наступил полдень, а потом и вечер — Леона не было дома.
На краю Москвы, в маленькой хижине, окруженной лесом, жил старик еврей Захарий с молоденькой дочерью Рахилью, хорошенькой евреечкой, с вьющимися волосами и черными, как южная ночь, глазами.
Лекарь Леон, вызванный из Венеции в Москву русскими послами, красивый молодой человек, очень любил Раю, но не имел средств жениться на ней, а старик Захарий, тайный ‘резоимец’ (ростовщик), и слышать не хотел, чтобы дочь его сделалась женой бедняка.
Как и все иноземцы, приезжающие на Русь чтобы нажиться, Захарий мечтал скопить побольше денег и уехать в Италию. Он не прочь был видеть Раю женою Леона, но со временем, когда тот будет богат, а пока нередко говорил дочери, чтобы та не особенно поддавалась любезностям лекаря, потому что он ей не пара.
Пока гонцы искали Леона по всей Москве, опасаясь гнева царского за медленное исполнение приказа, старик Захарий сидел в своей узкой и темной клетушке, слабо освещенной мерцающим огоньком, и с суровым видом говорил гостю:
— Нет, Леон, не будет из тебя проку! Не умеешь ты жить как следует и о завтрашнем дне помышлять…
— За что ты бранишь меня, Захарий, — пылко возразил Леон. — Я не уклоняюсь от работы… я встаю с зарею и хожу всюду, куда только позовут меня. Что же делать, если здесь грубые люди и не верят в науку…
— Не верят в науку! Встаешь с зарею! — проворчал Захарий. — Так. А когда тебе подвернется выгодное дело — ты отказываешься.
— Захарий! Вспомни!..
— Помню я отлично…
Леон пожал плечами. Он был поражен словами старика и не знал, что возразить.
— Я тебя считал смелее, — продолжал Захарий. — Думал, что ты действительно хочешь разбогатеть, а ты… Тебя звали лечить князя Боброва, а ты отказался… Тебя хотели позвать к царевичу, а ты спрятался, как вор, и сидишь здесь тайком…
— Захарий! Не знаешь ты разве, какой ответ приходится принимать! Не помнишь несчастной судьбы немчина Антона!
— Расскажи, Леон… что-то не помню я, — с лукавой усмешкой заметил старик, сдвигая на лоб порыжевшую шапочку, из-под которой висели длинные, седые пейсы.
В комнате было почти темно, и Леон не заметил хитрого выражения глаз Захария. Он думал, что старик в самом деле не знал трагической судьбы Антона.
Взволнованным тоном начал он рассказывать, как в Москву вслед за иноземцем архитектором Аристотелем был вызван немец Антон, тоже лекарь. Его берегли и ласкали при дворе Ивана Васильевича, и он считал себя в полной безопасности. Но несколько лет тому назад Антону поручили лечить татарского князька, Каракуча. Болезнь оказалась смертельной, и, когда князек умер, отец Каракуча обратился с челобитной к Ивану III.
— Выдал царь беднягу Антона, — заключил Леон, — и мне передавали, как мучили несчастного, пытали и терзали, а затем повели под мост и зарезали как… как… барана. Ужасная сцена! Даже русские плакали… даже им становилось жаль безвинную жертву.
— Дурак он был! — коротко отрезал Захарий.
— За что ты бранишь его?
— И ты глуп, Леон, если не понимаешь…
— Мы говорим на одном языке, Захарий, одному Богу поклоняемся, но твои речи…
— Погоди, Леон… Только оттого, что мы родичи, оттого, что слова наши не понять московским медведям, я и скажу тебе. Для чего ты приехал в эту дикую страну? Хочешь составить капитал и жить привольно под родным небом? Так? Ну и будь умнее Антона… Смерть Каракуча никому не была нужна, так и не надо было его морить…
— Захарий! И ты полагаешь, что Антон?..
— Я знаю людей, Леон… Есть глупые и умные, а честных… И нет их, да и не нужны они… Что мне за дело, честно или подло будешь ты лечить меня, а ты сделай, чтобы я здоров был. Антон слишком много читал книг… У него помутился рассудок, и он не сумел понять то, что нужно. Смотри: не было бы с тобою того же… Тебе предлагают богатое дело, а ты… ты, как ребенок несмышленый, пугаешься последствий. Я сказал тебе, что надо сделать, а ты начал мне возражать… спорить…
— О, Захарий, что ты мне предлагаешь! — как стон вырвалось у Леона.
— Счастье, богатство…
Леон отрицательно покачал головой.
— Подумай хорошенько, Леон. Я на ветер слов не бросаю… Не хочешь — не надо. Только Раи тебе не видать как своих ушей. Я отдам ее замуж… завтра же просватаю и отправлю из Москвы.
Захарий вышел из комнаты, заслышав, что кто-то стукнул кольцом у калитки, а Леон опустился на скамью бледный как мертвец.
Старик передал ему, на какое выгодное дело призвали его, но к кому именно не говорил. ‘Он должен был лечить молодого боярина и… не вылечить’. Если болезнь затянется — ему дадут много золота, если боярин умрет — количество золота увеличится и даны будут все средства для бегства из Москвы.
Леон с презрением отверг это предложение.
— Не палач я, — сказал он, — я лечить могу, помогать недужному, а не вливать в рот больного тайную отраву.
Захарий понял, что золото не соблазняет Леона, и упомянул о Рахили. Молодой человек невыразимо страдал. Любовь и чувство долга боролись в нем, и он не мог произнести решительного слова.
В это мгновение до слуха Леона донеслись вопли Рахили. Он вскочил и бросился к дверям.
— Батюшка, батюшка, — по-еврейски говорила Рая, заливаясь слезами, — не неволь меня за Якова… Я не люблю его… Ты знаешь… Я Леона люблю… мы обещали друг другу…
— Ты должна забыть Леона! Он недостоин тебя! Сегодня придет Яков… Оденься получше, и чтобы слез не было…
— Батюшка, сжалься…
— Молчи, гадкая! — гневно вскричал старик и занес руку над головой девушки.
Леон схватил руку Захария и удержал ее.
— Не позволю я тебе бить мою невесту! — со сверкающими глазами вскричал Леон. — Оставь Рахиль! Она моя!..
— Твоя невеста?.. Да как ты смеешь?..
— Я на все согласен, слышишь! — мысленно решая перехитрить старика, сказал Леон. — На все… Я — слуга тебе, но помни и ты свое слово…
Слезы и рыдания Рахили смолкли. Девушка смотрела просветленным взором. Старик увел Леона в комнату, запер двери и заставил дать клятву, что не выдаст тайны…
— Кого же должен я… лечить? — едва шевельнув губами, спросил молодой человек.
— Того, кто к тебе пришлет сегодня… Первый посол придет, и ты пойдешь с ним. Помни, великая клятва дана тобою и разрешить ее только я могу…
Речь Захария была прервана стуком в калитку. На дворе слышался топот лошадей, громкие голоса и восклицания:
— Здесь, что ли, жидовин Леон! Скорей иди… во дворец требуют… Целый день гоняли по городу да по слободам. Скорей, скорей… Не прохлаждайся… Дело не терпит. Царевичу больно неможется…
— Царевича лечить? Мне?.. Первый посол! О, Захарий! — с отчаянием всплеснув руками, прошептал Леон.
Старик сурово взглянул на Леона и, наклоняясь к его уху, произнес какое-то слово.
С помутившимся взором, бледный и дрожащий, вышел Леон из хижины Захария. Через полчаса его уже вводили в царские хоромы и смеялись, видя, как испугался жидовин, как трясутся у него руки и ноги.
Никто не знал, какая мучительная драма происходила в его душе, какое страшное словечко шепнул ему старик Захарий.
Когда совсем стемнело и движение на улицах прекратилось, в хижину Захария вошла какая-то женщина. Старик ожидал ее, и хотя поздняя гостья была совершенно закутана, он узнал ее и, подобострастно кланяясь, сообщил:
— Твое желание исполнено… Он согласился… Трудно было мне, ой, трудно!.. Уж и постарался я для твоей милости.
— Хорошо, хорошо! Вот твои деньги, получай… Но помни: если хоть слово скажешь, если взглядом докажешь — и ты, и все отродье твое дня не проживут.
Таинственная посетительница бросила горсть золота на стол и, круто повернувшись, вышла из хижины.
Захарий с жадностью считал блестящие монеты, и глаза его алчно сверкали. Это был только задаток, а в будущем он получит еще больше, если только не сглупит Леон… Впрочем, в руках старика находилось надежное орудие, и он умел им пользоваться.
Таинственная посетительница, гречанка Ида, возвратилась домой никем не замеченная.
Она торопливо шла ко дворцу и время от времени, как бы в ответ на просыпавшиеся укоры совести, шептала:
— Она и не узнает ничего!.. Не ее это дело! Птенчик мой… царское дитятко будет царем, а не молдаванскому отродью на престоле сидеть… Не для себя делаю… Нет тут греха, нет!.. Вклад большой к Троице внесу… Помоги, Господи, помоги!

Глава XIII.
Заживо погребенная

И сама была не рада Зина, что так полюбился ей Артемий. Она краснела при его появлении и ревниво следила за ним, если он смеялся с другими девицами. После того свидания в саду, когда Зина пришла вместе с Настей и, оставив ее с царевичем, сама болтала с Артемием, молодые люди долго не виделись.
Иван III посылал Артемия в Рязань к одному из воевод с важным поручением, а Зина ухаживала за больной приятельницей и проводила у ее постели все свободное время.
Девушки и прежде любили друг друга, а теперь сжились как сестры, хотя многое было у них различно: и характеры, и самый строй мышления, потому что Зина испытала много больше, чем кроткая Настя, выросшая в тереме, среди мамушек и нянюшек и относившаяся к своей доле как к заслуженному наказанию.
— Что царевич? Лучше ли ему? — трепетно спрашивала Настя, крепко целуя веселую подружку, забежавшую в ее светлицу через несколько дней после первого посещения лекаря Леона. — Скажи, Зина… Уж я ждала тебя, ждала…
Настя начала вставать с постели, но была худа и бледна. Ее душа страдала еще больше, чем тело, и она нетерпеливо стремилась в обитель, чтобы схорониться там навеки. Но боярин Холмский все не возвращался, а без согласия отца девушка не смела уехать к тетке своей Агнии, состоявшей настоятельницей монастыря.
Настя знала, что с приездом отца ей грозит много тягостного, так как ее тайное свидание с царевичем стало предметом сплетен при дворе и в городе. Не простит боярин срама, павшего на его голову, не вымолить у него прощения ни дочери, ни сестре Татьяне. На обеих гневается он шибко и суровую думу думает. Но не о себе печалится бедная Настя. Все ее мысли, все заботы — там, возле царевича, куда заказаны ей пути, но куда властно рвется любящее сердце.
О, как бы она лелеяла царевича, как бы преданно служила ему, ухаживала за ним!.. Она охраняла бы сон его, она не допустила бы к нему ни ворога, ни лихого человека, она бы жизни своей не пощадила, только бы выздоровел он, желанный, прекрасный…
— Зина, подруженька, что же молчишь ты! — жалобно повторила Настя, обращаясь к гречанке. — Скажи мне, лучше ль царевичу?
— Так же все, Настя… так же! — уклончиво отвечала Зина.
— Не хочешь ты мне правды сказать!
— Ай, Настя, как не хочу! Сама знаешь, как я тебя люблю. Душу бы отдала, не пожалела. Что же, если радостного нет, а только горестное.
— Горестное?! Хуже ему? Ах, не томи ты меня, Зинушка! И так истомилась я, истерзалась. Ночь придет — сна ни в одном глазу. Так до утра нынче перед иконою простояла. Да и то… Ах, Зинушка, вымолвить страшно: молиться не могу…
— Господь с тобою, милая! Какое слово сказала! Молись, молись, авось твоя молитва страдальческая дойдет до Бога… Говорят, что недужный горячее Бога просит, чем здоровый да счастливый…
— Где уж мне, грешнице!.. Нет, Зина, сил не хватает!.. Творю молитву, крещусь, а перед глазами он… он… Сладкие речи шепчет, говорит: ‘Там соединимся!’ Зовет с собою… Ах, кабы знал кто, что я испытываю… как обливается кровью мое сердце.
Зина хотела сказать что-то, но Настя продолжала с волнением тихим дрожащим голосом:
— Под утро заснула я и вдруг… Ах, девушка милая, и сказать боюсь… Приснился мне он… Худой стал, тощий, а глаза горят, словно звезды. Взял за руку… шепчет… Ах, Зина, что говорил он, что говорил!..
— Что же, Настя?
— Поклянись, Зина, что не выдашь никому!.. Поцелуй крест… Боюсь я за царевича… Ой, боюсь… Он сказал мне, — понижая голос, продолжала Настя в нервном возбуждении, — что вороги окружают его… что его уморить хотят… Он просил спасти его… Умоляет, плачет… А сам… сынка своего за ручку держит. Его, говорит, пожалей… Ох, Зинушка, он и ворогов своих лютых назвал…
— Кого же? Кого? — проникаясь ужасом, прошептала Зина.
Настя отрицательно покачала головой.
— И сказать страшно, девушка… Обмерла я вся, похолодела и от робости проснулась. Не первую ночь вижу я его во сне, а только так ясно не бывало. Как еще позвали жидовина к царевичу, с той ночи и стал он мне сниться. А сегодня…
— Скажи, Настя. Я не выдам тебя. Я помогу… Неужели изменю я крестному целованию?
— На жидовина он… Да еще… Нет, нет, Зинушка, даже тебе сказать не смею!
Несколько мгновений обе девушки молчали, подавленные невысказанным, но понятным подозрением. Время было жуткое и опасное. Донос, а за ним пытки и казнь, никого не миновали бы, и каждый ходил и говорил с осторожностью, близкой к робости.
— А сегодня, — начала рассказывать Зина бойким голосом, — царь изволил потребовать жидовина к себе, бояр созвал и служилых всех и грозно приказывал, чтобы царевича хорошенько лечить…
— Государыня тоже была там?
— Была, как же, Настя, была она, и думку, сказывают, государю дала, чтобы постращать жидовина и чтобы бояре все слышали. Лекарь, видишь, сказал, что надо царевича травным варевом поить, а Елена Стефановна плакать начала, что изморит-де царевича… так вот царь-батюшка…
— А София Фоминишна говорит: надо поить варевом? Да? Да? — горячо спросила Настя, и лицо ее все вспыхнуло.
— Опомнись, Настя! — с испугом прошептала Зина.
— Не могу я, не могу! Не дам я им извести царевича, не позволю! Я к царю пойду. Пусть казнить велит, пусть в темницу бросят меня. Я скажу ему… Сон… в руку.
Настя задыхалась, и капли пота проступали на ее лбу. Зина успокаивала ее, убеждала, но девушка мрачно внимала речам подруги. Подозрение, основанное на фактах, подмеченных чутьем любящей души, и связанное с ночными видениями, придавало ей непоколебимую уверенность. Она слушала рассказ Зины и горько усмехалась, удивляясь наивности гречанки.
— Царь позволил жиДовину сварить лекарство для царевича, но приказал на дворовой кухне, при чашнике и при других чинах… не иначе. А как будет готово, то чтобы сам жидовин попробовал. Без того не дадут царевичу… Сама государыня такой совет дала…
Но последние слова вовсе не успокоили Настю. Она продолжала также подозрительно смотреть на Зину, и если повеление Ивана Васильевича, чтобы лекарство приготовлялось с особою осторожностью, и являлось гарантией, то участие Софии Фоминишны возбуждало тревогу любящей девушки.
‘Она не желает добра царевичу. Она ненавидит его! — думала Настя. — Недаром просил он спасти его. Она замышляет его погибель… Она!’
Долго передавала Зина всякие новости дворцовые, и Настя молча слушала ее, отдаваясь своим думам. Решимость спасти царевича росла, захватывая все ее существо. Кроткая и нежная, она чувствовала, что в ней просыпается сила и никакая опасность не остановит ее.
‘Но что могу я сделать? Что? Как мне оградить тебя, прекрасный, милый царевич? Боже, научи… просвети!’ — молилась Настя.
— И как любят все царевича, — продолжала Зина. — Знаешь, Настюша, даже из Новгорода приехала старица Леонтия и привезла лекарство, что от ломоты помогает. Сказывал Артемий, каждый день приходят знахари, похваляются, что могут справить царевича, да нет им веры… Прогонять приказано.
— Понятно… Жидовину вера есть, а другому, праведному, слова сказать не позволят.
— А слыхала ты, Настюша, царь на жидовина строго-настрого взглянул и посохом грозно стукнул. Коли, говорит, не вылечишь мне сына, я тебя казнить прикажу. Почернел жидовин, сказывают. Боярин Ряполовский говорил, а я слышала.
— Он-то чего не заступился? Ведь любит он царевича! — с отчаянием вырвалось у Насти. — Господи, да неужели правды-то нет! Позволяют жиду-ворогу извести царевича…
— Царская воля, Настюша…
И опять девушки замолчали, точно пахнуло на них холодом и сковало уста.
Среди беседы, снова начавшейся между подругами, Зина, совершенно не ведая, что является пособницей преступного замысла Иды, сказала Насте:
— Старица Леонтия такой водицы привезла, что болезнь бы как рукой сняло, а вот доступа ей нет. Тайком если полечить… Не смеют!
Похвалы чудодейственной водице повлияли на Настю. Ей казалось, что она должна спасти царевича, что оттого к ней и являлся в сонном видении Иван Молодой и просил оградить его.
Да, да, кому же, как не ей, спасти царевича от отравы? О, она все готова сделать… все, лишь бы охранить его жизнь.
Поздно ночью, когда во дворце все заснуло и юноши-рынды сладко дремали на своих сторожевых постах, Настя как тень беззвучно скользила по темным сеням и переходам дворца.
Воодушевленная мыслью спасти царевича, она крепко сжимала в дрожащей руке маленькую сулеечку, в которой заключалась чудодейственная жидкость. Как хватило у нее мужества на подобный поступок, как могла она решиться проникнуть в покои больного царевича — девушка не могла понять и сама.
Много позднее, когда она припоминала эти минуты, ей казалось, что это был сон, а не действительность, что все случившееся пригрезилось ей и она не присутствовала при той ужасной сцене…
Половицы жалобно скрипнули под ее ногами, когда она проходила по последним сеням. Девушка остановилась. Тихо и темно. Только луч луны, выглянувший на мгновение из-за облака, осветил край скамьи, на которой сидя спал рында Павлюк.
— Еще одни сени пройти, и кончено, — прошептала Настя, находясь в состоянии, близком к бессознательному. — Господи, помоги… укрепи меня… Какое счастье, что спят они… Никто не узнает… А если? Ну что же, пусть казнят меня смертью лютою, а я спасу его, царевича желанного!
Сдерживая дыхание и прижимая руку к сердцу, вошла девушка в покой Ивана Молодого.
Ночник-лампадка слабо озаряла большую комнату, где на широкой кровати, раскинувшись, спал царевич. Возле, на столе стояло ‘варево жидовское’. Насте нужно вылить его прочь и заменить своим лекарством.
Только теперь поняла девушка, за какое трудное дело взялась она. Ее руки дрожали, ноги подгибались. Она не смела взглянуть в прекрасное, истомленное страданиями лицо царевича и точно замерла на месте.
Раздался шорох. Словно чьи-то тихие шаги приближались. Настя притаилась за занавеской и прижалась к стене.
Ночник потух. В комнате было совсем темно, но звук шагов, тихих и осторожных, приближался с каждой секундой. Девушка напрягла зрение, но рассмотреть что-либо в полной тьме не было возможности.
Прошло мгновение, другое, третье.
Кто-то ходил по комнате, останавливаясь возле постели. Раздалось тихое плескание. Точно выливали что-то, переливали… Настя хотела крикнуть, но ужас перехватил горло. Она смутно догадывалась, что ее перехитрили.
Кто был около постели царевича, кто? Лихой или добрый человек? Кто вошел тайком, как вор? Зачем?
Луна снова выглянула из-за облаков.
Высокая женская фигура скользнула мимо Насти. Девушка схватила ее за руку и с ужасом отшатнулась. Рука была холодна и жестка, как у мертвеца.
Она подавила крик, готовый вырваться из груди, и, проявив невероятное усилие воли, провела ладонью по одежде удалявшейся фигуры. В ее руках остался шелковый платок с золотой каймой…
‘Она… Сама!’ — пронеслось в голове Насти, и злоба, непримиримая ненависть вспыхнули в ее душе.
— Я видела!.. Видела!.. — прохрипела она, бросаясь вдогонку.
Еще секунда… и чьи-то сильные руки схватили ее, засунули ей в рот платок и повлекли темными переходами.
Все это произошло с баснословной быстротой.
Настя лишилась сознания и ничего не чувствовала, не понимала. Она словно упала в мрачную пропасть, откуда не существовало выхода.
Наутро девушка очнулась в холодной клетушке на земляном полу, совершенно разбитая и изнеможенная. Ни капли света не проникало в ее темницу, ни единого звука не доходило до ее слуха, и отчаянный вопль вырвался из груди несчастной:
— О, что они с ним сделали?! Что сделали, жестокие!! Неужели он отравлен?.. Я не успела спасти его…
Заживо погребенная, любящая девушка думала не о себе, а о том, кто был ей дороже солнца вешнего, милее собственной жизни.

Глава XIV.
Смерть царевича

Мрачные дни наступили на половине царевича Ивана. С каждым часом, с каждым мгновением ухудшалось положение молодого человека, и для всех становилось ясным, что не только дни, но и минуты жизни больного сочтены.
Царевич лежал, закрыв глаза, окруженные темными полосками, исхудавший, как скелет, с багровыми, запекшимися пятнами на щеках, с пересохшими губами, и тяжело дышал.
Елена не скрывала более своего отчаяния, своих опасений и горько плакала, сидя в изголовье умирающего. Бояре шушукались, пожимали плечами и переглядывались между собою, находя положение крайне серьезным.
Царь Иван Васильевич очень разгневался, узнав, что сыну стало хуже после лекарства, данного жидовином. Он приказал позвать к себе Леона и, бросив на него суровый, уничтожающий взгляд, вымолвил:
— Смотри, лекарь, мое слово крепко… Коли не вылечишь мне сына, голову сниму… Отчего стало Ивану хуже, сказывай?
Испуганный жидовин упал на колени и в бессвязных выражениях клялся, что все делал и делает ради здоровья царевича, но очень сильная хворь к тому привязалась и с нынешней ночи стало больному хуже.
— Смилуйся, государь великий царь, дозволь мне слово сказать, — вмешался Василий Ознобиша, молодой боярин, с которым Иван III обращался особенно милостиво в последнее время.
— Говори, послушаем! Фоминишна, останься, милая. При тебе желаем беседу вести, — добавил Иван, заметив, что супруга его хотела выйти из домашнего покоя, где происходил разговор.
— Неможется мне что-то, государь Иван Васильевич. Голова болит…
Иван, видимо, встревожился. Он горячо любил свою энергичную подругу, и одна мысль о возможности потерять ее заслонила даже тревогу по поводу опасного состояния сына.
— Лебедушка моя, да что же это с тобою! — нежно шепнул он Софии, удерживая ее руку в своей.
Глухой ропот пронесся среди бояр. Иван сверкнул очами, гордо закинул голову и тоном, вызывавшим страх в присутствующих, сказал:
— Никак что говорите? Не слышу!.. Погромче сказывай, у кого дело есть, а пустых слов не люблю…
Бояре подались назад. Все ясно почувствовали, что готовится грозная вспышка, один из тех моментов, когда деспотические стремления просыпались в душе великого князя и для него делались равны все: любимцы и тайные недруги, а жажда власти заставляла совершать даже несправедливость.
Все молчали. Иван III усмехнулся.
— Мне, вишь, показалось, что говорить ладитесь, так послушать хотел…
Ознобиша сделал два шага вперед.
— Ты позволил мне, государь, слово молвить. Смилуйся, выслушай.
Молодой боярин низко склонил свою красивую голову, но София успела уловить взгляд Ознобиши, обращенный к ней с выражением непреодолимой ненависти. Она хотела помешать супругу выслушать речь Ознобиши, инстинктивно угадывая в нем врага, но было уже поздно…
Иван молча кивнул головой, и Ознобиша начал:
— Дозволь, государь, лекарю возле царевича быть и днем, и ночью… Не умеет он хорошо по-нашему говорить, так меня просит перевести его просьбу. Жидовин дал слово, хочет по совести служить…
— Как так? — воскликнул Иван, стукнув посохом. — Кто смел моей воли ослушаться? Приказал я еще вчера, чтобы лекаря допускать невозбранно?..
— Смилуйся, государь, не пустили…
— Не сам ли жидовин заснул, а потом на других хулу наводит? — произнес Полтев, сторонник Софии, тоже молодой и видный боярин, неожиданно выдвигаясь из толпы.
Глаза Софии Фоминишны сверкнули торжеством, но никто из приближенных не успел заметить этого выражения. Молодая женщина обернулась и с безмолвным вызовом глядела на Ряполовского, угадывая в нем тайного зачинщика этой сцены. Кто останется победителем в завязавшемся споре, являлось для Софии вопросом громадной важности.
В течение истекшей ночи здоровье царевича так ухудшилось и обнаружились такие загадочные припадки, что на выздоровление его исчезла всякая надежда.
Среди бояр пошли всевозможные слухи, предположения и догадки, а Елена, рыдая и причитая над лежащим в забытьи супругом, выражала даже определенные подозрения…
Само собой разумеется, что произнести это слово при Иване Васильевиче, которого уже называли грозным, никто не осмеливался, а тут вдруг появилась отчаянная головушка, Порфирий Ознобиша, прямая, честная натура, и, слово за слово, заспорил с Полтевым.
Царь Иван Васильевич, нахмурив брови, слушал перебранку двух молодых бояр и крепко поджимал губы, что, как замечали близкие люди, не к добру бывало.
Все придворные, затаив дыхание, молчали. Как истинные царедворцы, они выжидали, к кому будет выгоднее примкнуть, когда Иван спросит их мнения.
— Смилуйся, государь, позволь правдивое слово молвить, — смело обратился к царю Полтев. — Жидовин Леон поужинал, да, видно, пенника не в меру хватил. Как сидел на лавке, так до утра и проспал…
— Не ты ли его угостил без меры, боярин? — дрогнувшим от негодования голосом воскликнул Ознобиша. — Выслушай, государь, истинную правду скажу: пошел лекарь к царевичу — не пускают. Говорят: започивал с минуту времени, погодить надо. А тут Полтев поесть предложил. Жидовин с утра пищи не принимал. Отощал совсем. Поел, а Полтев пенником да полпивом угощать стал и затем продержал его.
— Неверно показываешь, Ознобиша! Еще до сумерек я из палат царских вышел, а ты говоришь, будто затем я с жидовином бражничал… Не по совести, не по чести…
— Видел тебя Петька Борзой! Не я лгу, а ты! — с гневом вскричал Ознобиша, хватаясь за оружие.
— Чего бесчинствуешь! — остановил Ряполовский, опуская руку на плечо Полтева. — Забыл, где находишься, что ли.
Словно наслаждаясь затруднительным положением врагов и их взаимным озлоблением, Иван Васильевич усмехался. Ознобиша увлекся и с горячностью человека, обличающего неправду, доказывал Полтеву, что его речи лукавы и ложны, что сам он видел его вместе с жидовином, что рынды подтвердят, что Леона не впустили к царевичу. Полтев взглянул на Софию.
Звучный голос молодой женщины на мгновение ошеломил присутствующих.
София как будто не слыхала спора Ознобиши и Полтева. Она сидела в стороне, разговаривая с Марфою, и белой нежной рукою терла правый висок. Вся сцена носила домашний характер и не заключала в себе ничего официального. Это был как бы семейный суд старшего в роде боярина, перед которым, однако, трепетали младшие члены, зная, что он может и покарать, и помиловать.
— А что, боярин Сергей Петрович, исполнил ты мой приказ, чтобы принесли купцы бархату алого да камки золотой? — с самым простодушным видом спросила София, прерывая разговор с Марфой, и, подойдя к Ивану Васильевичу, что-то шепнула ему.
Лицо Ивана III прояснилось. Он ласково улыбнулся супруге своей и кивнул головой.
— Добре! Добре! — отвечал он.
— И красив как будет наш Васюта в кафтане алого бархата! — вполголоса заключила София. — Что же принесут купцы?
Полтев отвечал прерывающимся голосом:
— Как приказала ты, матушка-царица, той минутой и сходил. Не медлил, государыня, не виновен… Еще сумерки не наступили, как вышел из дворца и до утра в палате не бывал. А он, видишь, говорит: бражничал я!..
Спор бояр сошел, что называется, на нет, и, хотя противники продолжали обмениваться злобными взглядами, царь заговорил о чем-то другом, а дурочка Дунька на четвереньках подползла к Софии и, изображая пса, начала жалобно лаять и выть.
Весело улыбнулась София Фоминишна, а вслед за нею рассмеялся и Иван. Боярская распря была забыта, и только Ознобиша не мог успокоиться.
Дворецкий доложил, что обедать подано. При рокоте барабанов, под согласную игру дворцовых гусляров царь и царица направились к столу.
Некоторые из приближенных были приглашены государем, другие разошлись, толкуя о происходившей сцене.
Обед начался очень весело. Начиненные гуси, индейки с чесноком, похлебки мясные, рыбные и сладкие в изобилии стояли на столе. Пенник, брага, полпиво и фряжские вина навевали радостные мысли. О болезни царевича как-то забыли, но вдруг среди общего оживления принесли мрачные вести:
— Царевичу очень плохо!
Царь Иван Васильевич поднялся с места грозный и негодующий. Он сурово взглянул на приближенных, гневаясь, что они скрывали от него истину, и с досадою сказал Ряполовскому:
— Я тебя еще утром спрашивал, а ты…
— Помилуй, государь великий князь, не смел обеспокоить твою царскую милость. Давно хворал царевич, сам ведать изволишь. То полегчает, то опять будто хуже станет…
Иван Васильевич наскоро окончил обед и пошел к сыну.
Царевич был без памяти, но, когда отец приблизился к его смертному одру, молодой человек очнулся и открыл глаза.
Возле его постели находились духовные лица, приближенные бояре, рыдающая жена и маленький сын, пытливо смотревший на всех своими бойкими, умными глазами.
— Батюшка… батюшка… — прошептал царевич, едва шевеля пересохшими губами. — Не жилец я на белом свете… Душит меня… давит… здесь… Хотел я тебе словечко… батюшка…
Иван сделал повелительный жест, и все придворные отошли в сторону. Елена перестала плакать и, прижимая платок к губам, тоже смотрела на мужа.
Наступила торжественная минута.
Царевич должен был высказать царю-отцу свою предсмертную просьбу, выразить мольбу, чтобы снял государь свое нелюбье и простил его вину пред ним и пред Еленою.
Отец и сын очутились лицом к лицу.
За все время болезни царевича, последовавшей за известною сценой на опушке рощи, Иван не виделся с сыном. Сначала он сильно гневался на ослушника, а затем придворные не допускали его к больному, боясь заразы.
Но сегодня, когда распространился слух о грозящей опасности, в сердце отца зазвучали могучие ноты родительской нежности.
Все наносное исчезло и даже слова Софии оказались бессильны. Ряполовский, Патрикеев и сторонники царевича торжествовали. Сторонники ‘гречанки’ были в тревоге.
Одно слово умирающего царевича могло разрушить все их планы и раскрыть тайны.
‘Что если он узнал, что Настя увезена из Москвы и томится в темнице?’ — с ужасом думала София и с трепетом переглядывалась со своими пособниками. ‘Ах, зачем они это сделали. Зачем!’
— Батюшка… родимый… прости меня, — говорил царевич, целуя руку отца. — Не гневайся… Покарал меня Господь… Побереги сыночка… бедный… сиротка будет… враги кругом, как змеи шипят.
— Никогда я не служил неправде, Иван! Не будет обиды ни сыну, ни жене твоей… Слово мое верно. Снял я нелюбье свое и жалую тебя по-прежнему…
— Спасибо тебе, батюшка!.. Спасибо, родимый… Еще… еще одно словечко… Смилуйся над… Настей… Невиновата она… я один… вин-о-ват…
Царевич снова лишился сознания и тяжело упал на подушки. Все засуетились возле него, и Леон начал приводить больного в чувство.
Имя Насти долетело до слуха Софии. Она поняла, какая опасность грозит ей, и решилась спасти девушку.
Когда Иван и София вышли из комнаты царевича, мучительная тревога овладела молодой женщиной.
София не знала, на какое преступление решилась преданная Ида, обожающая сына своей госпожи. Ей говорили, что Настю нужно было увезти, так как она являлась опасной, но все подробности ночной сцены оставались неизвестны для Софии.
Молодая женщина приказала позвать к себе Артемия, но его нигде не могли найти. Он исчез куда-то, и, как говорили, его видели мчащимся во весь опор на окраине города.
— Надо привезти Настю обратно к тетке, — сказала София, обращаясь к Иде. — Зачем было делать такую глупость? Царь захочет ее простить, потребует к себе и вдруг…
— Насти нет уж там, — мрачно отвечала старуха.
— Нет?! Ну и отлично. Значит, она у тетки…
— Прости, матушка-царица, беда случилась.
— Беда? Какая? Умерла… Настя?
— Хуже!.. Выкрали девушку… Выкрали или сама сбежала, а словно в воду канула… Ни следу, ни вестей!
Эта новая неожиданная опасность произвела гнетущее впечатление на Софию.
Гордая женщина не сомневалась, что Настю спасли сторонники царевича и Елены, что, имея в руках такое орудие, они могут жестоко повредить планам противной партии.
София Фоминишна крепко стиснула руки.
— Это все твои глупые выдумки, Ида! — с горечью вымолвила она. — Иди, оставь меня!..
Гречанка чувствовала себя незаслуженно оскорбленной и, опустив голову, вышла из комнаты.
‘Разве не стараюсь я для Васюты-царевича! — думала она. — Жизни своей, души не пожалела! Знаю я, кто нам враг заклятый. Это все Семен да Иван, зятья, орудуют. Погодите, соколики, будет и на нашей улице праздник!’
Перед рассветом дождливой и долгой ночи, когда тьма медленно сменялась робкими и бледными лучами пасмурного дня, жалобные вопли огласили дворцовые палаты.
Царевич Иван Молодой скончался.

Глава XV.
Куда она делась?

Незадолго до смерти царевича Москва одержала победу над Новгородом и вечевой порядок был уничтожен.
Смолк колокол, сзывавший на вече, умерли на плахе сыновья Марфы Борецкой, и сама посадница заканчивала дни своей жизни в темнице…
Новый великан свалил и уничтожил старого.
Покорились Ивану III его братья, Андрей и Борис, фактически убедившись, что не осилить им могущества Москвы… Много крови было пролито в то время, много людей пострадало в этой долгой борьбе права с обычаем… Но, как это всегда бывает, после бурных событий наступило затишье.
Узкие рамки настоящего романа не позволяют нам касаться описания русской жизни того времени во всех сферах, а также падения веча. Наша задача посильно представлять ход событий (в картинках и образах скромной хроники), подготовивших тот или иной факт.
Сила, влияние и власть Ивана III возрастали с каждым годом. Теперь уже иноземные государи присылали к нему послов и величали его царем, хотя фактически первым русским царем считается внук Ивана III, Иван IV, Грозный.
Озлобленная неповиновением Ивана Васильевича, Золотая Орда совершала набеги на русские земли и разоряла города и посады, уводила в плен подданных царя и чинила немало зла.
Борьба с Золотой Ордой являлась неизбежной, но Иван колебался, стараясь мирным путем уладить дело. Не хотелось царю начинать кровопролитие, и он желал дать отдохнуть народу, пережившему много тяжелого за время падения веча и столкновения между братьями Ивана III.
Царь Иван Васильевич приводил в исполнение многие из своих планов. Думные дьяки составляли судебники, иноземные мастера, вызванные из Италии и Англии, строили храмы, дворцы и украшали город, торговцы заморскими товарами приезжали в Москву и год от года распространяли различные новинки. Даже в женских и мужских нарядах замечалась некоторая перемена. Все становилось богаче, роскошнее и более напоминало блеск придворной жизни на Западе, чем простой сравнительно быт прежних князей московских.
Молодежь, более чуткая ко всему новому, сочувственно относилась к Софии, вводившей новые порядки и стремившейся окружить супруга и себя пышностью и величием, виденным при дворе римских цезарей.
После смерти Ивана прошло достаточно времени, а лекарь Леон все еще томился в темнице.
Народная молва называла его погубителем молодого царевича и требовала казни над отравителем. Но у Леона были заступники, и решение судьбы его откладывалось со дня на день.
София Фоминишна, похудевшая и побледневшая за последнее время, грустно смотрела в окно, не слушая болтовни Марфы, желавшей успокоить свою повелительницу.
Царица и ее любимица занимались работой. Они вышивали молодому царевичу Василию разноцветным бисером оплечья и обшивки рубашки на алой шелковой ткани, и Марфа трещала, восхищаясь каждым стежком Софии.
Но вот молодая женщина отложила рукоделие, бросила иглу и задумалась. Марфа не спускала глаз с государыни, стараясь угадать, о чем задумалась царица, как бы угодить ей ловким словом, веселой шуткой, интересной сплетней.
Несколько раз уже Марфа пыталась повести разговор о последних новостях, но София Фоминишна не слушала. Тяжелые думы терзали ее, и болела душа гордой женщины.
— Изволишь ли ведать, государыня, что вечор очень большая драка случилась между дворцовыми людьми и молодыми боярами? Посчитались здорово… Особливо…
София молчала.
— Елена Стефановна у царя заступничества просить ладится.
Прежняя невозмутимость.
— Сказывали ейные прислужницы, что теперь будет Артемию лихо… Гневается на него Елена Стефановна. Лучше бы парню и не приезжать…
— Приезжать? Разве Артемий вернулся? — с живостью спросила София.
— Вернулся, государыня. Ночью приехал, да и дернула его нелегкая к Лушиному дворику пристать. А там пир горою идет. Известно — молод, покутить охота. Стали бражничать да песни петь, а там и подрались… Из-за Насти и распря пошла…
— Как из-за Насти? Знают разве, где она?
То известие, которого так добивалась София и о котором не решалась спрашивать из боязни погубить Иду, оказалось общим достоянием… О нем говорили в разгульной компании, среди молодежи…
София Фоминишна с тревогой внимала рассказу Марфы.
Теперь она узнала, что Артемий не тайком уехал из Москвы. Его послал Иван с секретным поручением и никому не сказал об этом. Но один из дальних родственников Насти говорил, что пойдет к царю челом бить на Артемия, так как видел, что юноша вез какую-то девицу, закутанную платком…
Исчезновение Насти подало повод к подозрению, и у Луши на заезжем дворе толковали об этом факте, когда среди кутящей компании появился Артемий, измученный, забрызганный грязью и усталый от долгого пути. Произошло объяснение, окончившееся дракой, и, как слышно, оскорбитель пришиблен до смерти…
София жестоко испугалась.
— Скорее позови ко мне Артемия, — приказала она.
Марфа возвратилась и сообщила, что Артемий у царя.
‘Боже мой, — со страхом думала София, — что теперь будет! Артемий может сказать Ивану Васильевичу что-нибудь опасное для меня… После смерти царевича Елена опять вошла в силу… Жалеет ее очень царь… Дмитрия ласкает больше, чем сына… О, Господи, Господи, что же это!.. И зачем Ида сделала такое дело… Не принесет нам счастья чужое горе… Не красен человек слезами ближнего… Но как же мог Артемий увезти Настю? Нет, тут что-то ужасное есть… непонятное…’
В ожидании прихода Артемия молодая женщина переживала мучительное состояние. Она боялась заглянуть в будущее и трепетала, вспоминая прошедшее.
Наконец явился Артемий.
Молодой человек успел возмужать, и красивое лицо его стало еще более выразительным. В глазах Артемия, в манерах и голосе замечалась энергия и нравственная сила.
Гордая и властная София ощущала смущение под взглядом Артемия. Она угадывала, что молодой человек стал участником ее тайны, и не знала, кого видит она перед собою: врага или союзника.
— Благополучно ли съездил, Артемий? — спросила София.
— Съездил благополучно, государыня, и царское дело хорошо справил, а вот назад приехал не на радость.
— Слышала я, сказывают… Подрался на пиру?..
— Изволила слышать, государыня? И из-за чего драка началась, ведаешь? — с изумлением произнес Артемий.
— Нет, об этом не знаю… Расскажи. Попрошу для тебя государевой милости. Или ты к Елене Стефановне с челобитной пойдешь? — с легкой насмешкой заключила София.
Артемий вспыхнул.
— Для царя Ивана Васильевича и для тебя, государыня, был я всегда верным слугой. Крест целовал и кресту измены не сделаю. Только позволь, государыня, правдивое слово молвить. На правду да на честь я присягу принимал, а злое дело покрывать не стану…
— Царь не заставит служить неправому делу!
— Ведаю, государыня, верно говорить изволишь, а только под царскую руку псари себе волю дают… Изволишь ли ведать, что с Настей сделали?
— С Настей? Нет, не слыхала…
Артемий начал рассказывать, кипя негодованием:
— Кому помешала горе-горькая девица, и сказать не могу, а зла много ей причинили. В ту ночь, как царевичу хуже стало, не спалось мне долго. Вышел я на крыльцо, гляжу возок стоит за углом. Кто бы то был, думаю, да так и оставил, не спросил… Потом заснул я, крепко заснул и слышу крик женский. Хотел выбежать, смотрю дверь приперта: так и остался. Утром зовет меня царь и посылает с поручением. Я уехал. По дороге, может, изволишь знать, возле разрушенного татарвою монастыря, землянка есть. Вечерело уже. Дождь пошел, и ветер свищет и воет. Погнал я коня. Вдруг стон и плач женский. Словно надрывается кто, словно захлебнуться слезами хочет. Остановился я, слез, пошел к землянке. Каменьями завалена. Голос оттуда слышу… Место глухое. Людей — ни души, только лес шумит да ветер воет. Жутко стало мне. Перекрестился и вошел. На соломе, без куска хлеба… Настя…
— Ты ее спас, Артемий! О, слава Богу! Слава Богу!
Искреннее восклицание Софии вызвало слезы умиления на глазах Артемия. Давящий страх и подозрение, преследовавшие его, исчезли мгновенно.
— Спас, государыня… Завернул я ее в платок, положил на седло и увез… В надежное место увез…
— Что же она?.. Говорила… Кто ее… погубить хотел?
Артемий отрицательно покачал головой.
София побледнела. Ей показалось, не хочет он передать ей, что говорила Настя.
— Кто же ее… кто?.. Знает она?
— Испортили Настю, — печально вымолвил Артемий. — Она не в своем уме… Болтает всякую пустяковину…
— Но что же, что именно болтает она?
Львов горько усмехнулся.
— Говорит, что она теперь на небе, с ангелами… Что умерла она… Царевича поминает… Несуразное толкует, бедная…
София несколько успокоилась.
— Где же она теперь?
Артемий оглянулся и, как бы боясь быть услышанным чужими, прошептал:
— У старицы Леонтии. Там ее поберегут, пожалеют…
— Рассказывал ты все это царю или нет?
— Никому не говорил, кроме твоей милости, государыня, и не скажу…
София Фоминишна прошлась по комнате, нахмурив брови. Артемий следил за ней, стараясь понять, хорошо или дурно поступил он, так как понимание своей правоты и сомнение боролись в нем.
Государыня сняла с шеи лаловое ожерелье и, подавая его Артемию, сказала:
— На тебе… подари своей невесте… Ты хорошо сделал, Артемий… Спасибо тебе. Молчи о том, что знаешь… Не себя я жалею, видит Бог… Виноват тут один человек, и не злобою, не ненавистью виноват… А такое дело вышло…
Львов низко кланялся и благодарил. София продолжала:
— Насчет драки твоей я попрошу царя. Не стал бы только твой ворог болтать чего…
— Нет, государыня, не изволь опасаться! Четыре доски да земля сырая — не докащики…
— Умер он разве?
— Вышел от Луши не в своем виде, споткнулся и душу отдал… Не моя вина… Он обидел меня, а не я его… Пусть спросят свидетелей… Невесту мою обозвал он изменницей, говорил, что она замуж за другого идет…
— Невесту? Сосватал разве?
В комнату вошла и притаилась, боясь помешать государыне, Зина, имевшая право входить во всякое время. Ни София, ни Артемий не заметили ее присутствия.
— Давно сосватал, матушка-царица, — пылко заявил Артемий, опускаясь на колени. — Сердцем люблю я ее и горько тоскую в разлуке… Не смел беспокоить тебя, государыня, а сегодня решился… Неволить стал отец… Боюсь за свою Любушку… Раньше, как чашником был, боялся просить царя, а теперь, на новой должности, есть женатые, может и мне милость выйдет… Заставь за себя Бога молить, царица-матушка! Смилуйся! Попроси…
Тихий стон вырвался из груди Зины.
Она закрыла глаза рукой и прислонилась к стене. Слезы текли из ее нежных очей, и горестно сжималось любящее сердечко.
Все ухаживали за Зиной, все любили ее. Но тот, кому она отдала свою привязанность — принадлежал другой…
София обещала Артемию похлопотать за него и обнадежила молодого человека. Он был безгранично счастлив. Его беспокоили дошедшие слухи, что Кошкин неволит дочь, и он горячо стремился явиться освободителем своей ненаглядной Любушки.
София услыхала чье-то тихое рыдание.
— Кто тут? — спросила она с тревогой, что разговор ее с Артемием слышали посторонние.
Ответа не было.
Молодая женщина подошла к дверям и, увидав Зину, успокоилась. Но слезы любимицы озаботили ее.
— Что с тобою, Зина? О чем? Что случилось?
Девушка колебалась.
— Ида… Ида… Очень больна… Умирает… Тебя просит она, государыня… — среди рыданий вымолвила Зина.
— И ты плачешь так горько, потому что тебе жаль ее? О, милая ты моя девочка! Это хорошо, Зина… Это показывает, что у тебя доброе сердце.
София обняла гречанку и поцеловала ее в голову. Девушка схватила руки государыни и, прижимая их к своей груди, шептала, обливаясь слезами:
— Нет, нет, я злая… гадкая… я… завистница…
Но этого чистосердечного признания никто не слыхал. Артемий вышел незаметно, София торопилась к Иде, здоровье которой сильно пошатнулось за последнее время.
Мучительная сцена ожидала Софию Фоминишну.
Бледная, с мрачно горящими глазами, с пересохшими губами, лежала старуха гречанка.
Две лампады трепетно горели перед ящиком для икон, и только передний угол клетушки был освещен.
— Я умираю, — заговорила Ида, сжимая холодными, костлявыми руками тонкие, нежные пальцы Софии, — и у меня нет даже последнего утешения. Я не могу… нет, не смею сказать священнику на исповеди свой грех. Я не могу!.. Не могу!..
— Отчего?! — прошептала София, боясь вникнуть в тайный смысл признания старухи.
— Отчего? Так, так… Если ты, мое дитятко, которое я вынянчила с колыбели, которое я лелеяла и обожала, не понимаешь, то где же им понять!.. Я… Я… Нет, не могу! — как стон вырвалось из груди гречанки.
Несколько мгновений длилось тягостное молчание.
София молчала. Ида глядела на нее, не отводя глаз, и под влиянием этого красноречивого взгляда с лица молодой женщины сбегал слабый румянец и выражение ужаса светилось в очах.
— Ты — мать Васюты, Сонюшка, — заговорила гречанка, — а ты его меньше любишь, чем я… меньше… меньше! Ты желаешь ему счастья, но… но… ты не решишься собою пожертвовать ради него!.. Он… тот царевич… он — умер… а наш царевич жив! Он, мой сокол ясный, он, будет царем… а не то… молдаванское отродье!..
София с ужасом слушала гречанку.
— Молчи… молчи! — прошептала она. — Безумная! Что ты болтаешь… здесь стены слышат… Твой бред могут принять за истину, ты погубишь нас всех!..
— Бред? — повторила Ида. — Ты думаешь, я в бреду? А если это правда?..
И старуха точно наслаждалась непритворным ужасом Софии. Ее охватывало стремление преступника, оставшегося безнаказанным и ускользающим от земного правосудия, похвастаться своим подвигом. Ощущая угрызения совести и даже раскаяние, она иронизировала над собой и над Софией. Иде хотелось плакать, но она смеялась, Ида желала найти примирение, а с уст ее срывались хвастливые речи:
— Ради любви к царскому птенчику сделала я то, во что ты не веришь, что считаешь бредом. Спроси Леона… жида Захария… спроси.
Голос старухи прервался. Глаза вышли из орбит, и судорога перекосила все лицо.
Костлявые руки умирающей цеплялись за платье Софии, и молодая женщина с невыразимым отвращением глядела на свою бывшую няньку, к которой некогда питала такую горячую любовь, которой позволяла пестовать свое дитятко, Васюту, с которой говаривала так искренно…
‘О, если бы я знала… Если бы я знала! Если бы я могла подозревать! — думала София. — Нет, старуха бредит!.. Все это неправда… Не может быть! Как бы осмелилась она на такое дело?!’
Полузакрыв глаза, Ида находилась в забытьи. Перед нею оживали сцены, оставившие наиболее сильное впечатление, но помимо ее воли воображение и память лихорадочно работали.
— Леон — дурак… глупец… Золото… много золота — не хочу! Мало ли что! Заставят… Захарий… дочь — красавица… Не золото, так красота… жида да не соблазнить! Захарий торговался… Алчный старик… Бежать, говорит, придется… Лукаво смеется… думает: я — за деньги… глупец! Где ему понять… Васюта, Васюта, вот для кого… Ведь я все знала, все… я подслушала… я, как пес, следы нюхала… О, от меня не скроется. Царь начал советам Семена следовать… Иван Молодой — соправитель… наследник!.. А Васюта наш? Царский корень! Греческого царя, внук! Ему ничего? По правде ли будет? Отец, мать… даже мать… Горя мало! Не могу! Нет!.. Иван Молодой умрет!.. Слышите? Я говорю: он умрет! А… по-моему вышло! Что это, слезы? Плачьте! Васюта будет царем, да… А вы — плачьте!!
— Ида! Ида! Опомнись! — с мольбою и с отчаянием шептала София, ломая руки.
Но гречанка ничего не сознавала.
Присев на кровати, она говорила без умолку, передавая шаг за шагом весь ход своего замысла, подробности его исполнения. Она рассказывала, как соблазнила она Захария, как по ночам ходила к нему, увеличивая плату сообразно с упорством Леона. Наконец хитрый жидовин согласился.
Леон появился во дворце и начал поить больного своими травами, прикладывать к телу пузырьки с горячей водой.
Царевичу становилось лучше!
Старуха поняла, что Леон надувает и ее, и Захария. Она имела основание бояться измены и после долгих размышлений решила действовать на свой страх.
Она достала у какой-то знахарки сильную отраву, сварила ее, даже подкрасила, чтобы на жидовское варево походило, и ожидала удобной минуты.
Случай представился.
Утомленная бессонными ночами, Елена заснула в своей опочивальне. Караул несли в тот день известные бражники, и Ида сумела подсыпать дурману в пенник и полпиво. Леон тоже свалился от доброй чарки вина с сонным зельем, и никто не помешал старухе проникнуть в палату царевича.
— Ой, лихо было… жутко… — вспоминала Ида. — Темно кругом… Луна была, да скрылась… Половицы скрипят, а сердце во мне так и играет… Вижу Васюту… на московском столе, а кругом, на коленях, все вороги твои, Софиюшка. Налила я свое питье, старое-то выплеснула… Кончила дело! А тут… За руку меня хвать… Увезла я ее… отравила… Не вернется!.. Не скажет… — торопливо продолжала Ида. — Жизнь ее не сахарная… Пускай помирает!.. Настя-то, Настя… про нее говорю.
София намочила платок в холодной воде и положила его на голову умирающей. Каждое слово Иды являлось ступенью к плахе, и, если бы это роковое признание было услышано Ряполовским, не корона, а темница грозила бы и Васе, и его матери.
Ида очнулась, опомнилась.
— Софиюшка… царица моя… дозволь мне Васюту повидать! Ангела Божьего… глазком одним… Смилуйся!
Но София Фоминишна не позволила.
Она ушла подавленная и потрясенная исповедью Иды и, упав на колени перед образом, горячо молилась.
— Не вмени, Господи, ее грех Васе моему! — шептала она, рыдая. — Не ведала я… не знала этого!..
Ида умерла, так и не повидав того, ради безумной любви к которому она совершила ужасное преступление…

Глава XVI.
Заговор

Прошло несколько лет.
Стоял ясный летний вечер, и в саду возле дворца, под качелями, снова раздавались громкие песни, смех и шутки. Молодые люди и девушки веселились и болтали между собой, а пожилые медлительно прохаживались или, присев на скамью, беседовали вполголоса.
Много интересного и загадочного произошло за это время.
София Фоминишна, имевшая такое громадное влияние на супруга и много способствовавшая внешнему и внутреннему величию Московского государства, потеряла былую власть.
Царь Иван Васильевич поддался хитрым проделкам приближенных бояр: Патрикеева, Ряполовского и других сторонников их и стал недоверчиво относиться к своей подруге.
Даже к сыну своему от второго брака, к миловидному и стройному юноше, князю Василию, охладел царь.
Все его симпатии были обращены теперь к Елене и к ее сыну, тоже выросшему уже и превратившемуся в красивого молодца Дмитрия.
Чем сумели они привлечь сердце Ивана III, как заставили нежного супруга и отца забыть о другой семье и равнодушно относиться к горю Софии и Василия, — никто не знал и не понимал.
В стороне от молодежи стояли два боярина и с озабоченным видом говорили между собой. Один из них — Семен Ряполовский, значительно постаревший, другой князь Кубенский, молодой и видный мужчина лет тридцати пяти, с окладистой бородой и блестящими глазами.
— Я тебе говорю, князь, — повторил Ряполовский, — что дело кончено!.. Не придется гречанке радоваться! Сегодня сказал государь, что станет венчать на великое княжение внука своего, Дмитрия. При всех нас сказал…
— А как же Василий? Ведь сын… родной сын!
— Твоя забота!! Чай, дело-то решенное.
— Так-то так, а все же…
Ряполовский гневно взглянул на собеседника.
— Не знаешь ты разве, князь, что с самой смерти царевича Ивана невзлюбил государь Фоминишну. Прежде бывало, войдет она в комнату, даже засветится все лицо у Ивана Васильевича, а теперь… Побледнеет, словно испугается… И к Василию он прежней любви не имеет. После допроса, когда жидовина Леона пытали, с той поры царь совсем переменился. Елену жалеть стал, а Софию Фоминишну ровно опасаться начал…
— Что ты говоришь, боярин, — с негодованием воскликнул Кубенский. — Так разве виновата София! Никогда не поверю!
Ряполовский лукаво усмехнулся.
Он и сам не допускал мысли, что София виновна в смерти царевича, но ему было выгодно распространять подобные слухи в интересах партии Елены, и он не брезговал ничем, лишь бы одержать победу над ненавистной гречанкой, обессилившей боярскую партию.
— Не помнишь, верно, что говорил жидовин?
— Отлично помню, — возразил Кубенский. — Он твердил, что не травил царевича, что в его смерти никто не повинен, что умер он от сильной хвори, что камчугом называется.
— То-то, помнишь! А для чего жидовин Захария с дочкой убежал из Москвы, как только Леона в темницу посадили? Для чего Ида, старуха, отравы наелась? Для чего София-то со слезами да с плачем великим пощады жидовину просила? Так, неспроста, видно? Эх ты, головушка! На войне-то ты молодец-молодцом, а в жизни — баба тебя обойдет…
Ряполовский засмеялся и отошел, а Кубенский остался подавленным. Всякий раз, когда заходила беседа о загадочной смерти царевича, об исчезновении Насти и других событиях, Кубенский горячо спорил, доказывая, что сама София ни в чем неповинна. Может быть, слуги ее да сторонники перестарались, а сама она и знать не знала, и ведать не ведала…
Бледное и задумчивое лицо Софии возбуждало глубокую симпатию в душе Кубенского, и он не мог согласиться с клеветой врагов ее, что она виновата в смерти царевича.
— Что ты, Артемий, все один ходишь? — окликнул он Львова, поравнявшегося с ним.
— С кем же мне быть? От молодых отстал, к старым не пристал! — с горечью отвечал Артемий.
Кубенский и Львов были давнишними друзьями, но не виделись какое-то время. Кубенский ездил в Литву, а Артемий испытал много тягостного за эти годы и долго болел. Он тоже выглядел утомленным и усталым.
— Расскажи ты мне, как поживал, Артемий? — между прочим спросил Кубенский. — Я думал, женатым тебя застану, а ты все бобылем ходишь. Нехорошо, брат!
Эта шутка приятеля больнее ножа ударила Львова. Он отвернулся и под каким-то предлогом отошел в сторону.
Вспоминать свои разбитые надежды было невыразимо тяжело для Артемия.
Его Любушка, его солнце красное, оказалась изменницей. Она вышла замуж за другого, за родного брата Патрикеева, и не неволею, а по своей охоте.
Артемий долго хворал, узнав про свое несчастье, и даже поступил в монастырь, но, проведя года два послушником, снова возвратился в мир.
Это время не прошло для него бесследно.
В уединенном монастыре он узнал много тайн, касающихся Патрикеева, Ряполовского и даже Елены, невестки царской.
Львов жаждал мести. Он мечтал о ней, как влюбленный о первом свидании, и обстоятельства складывались в его пользу.
Нужно было только выждать удобную минуту и нанести удар. Заговор, в котором принимала участие лучшая молодежь того времени, ширился и зрел во всех концах государства, и одного знака со стороны Артемия было достаточно, чтобы все сторонники Софии и ее сына отдали ей свою жизнь и честь.
Но София Фоминишна требовала осторожности.
Зина была посвящена в тайну заговора.
Она по-прежнему любила Артемия, но, зная, что он все еще горюет по Любушке, мирилась со своею злою судьбою.
Правда, пылкая девушка ревниво следила за Артемием, мысленно решая:
‘Не мой, так ничьим не должен быть! Никому не отдам… Поймет он, как я его люблю и жалею… Лишь бы не поздно было…’
А Львов и не догадывался, какую сильную страсть внушил он Зине. По-прежнему болтая с нею, он привык смотреть на хорошенькую девушку, как на сестру, и обращался с нею дружески просто и откровенно. Раз он даже сказал ей, что ему понравилась одна из ее подруг, Катя, прислужница Софии, и Зина сумела выжить ее из дворца.
Подойдя к качелям, Артемий увидел Зину и спросил ее:
— А где же Катя?
— Была да сплыла, Артемий!
— Нет, в самом деле?
— Верно тебе говорю. Нет у нас Кати больше.
— Куда же она девалась? Замуж, может, вышла? — помолчав, добавил он, думая, какая странная судьба преследует его.
— Замуж! — протянула Зина. — Нет, нечиста на руку оказалась… у государыни вещи пропадать стали. На всех подозрения пали. Поглядели в сундук Кати, а там, Господи, словно у купца-складника: всякого жита по лопате!..
Конечно, Зина ни одним словом не обмолвилась, что это она сама подвела соперницу из желания удалить ее.
Как прежде, так и теперь, высокое чувство любви иногда толкает людей на низменные поступки. Зина даже гордилась своею хитрой уловкой и злорадно смотрела на Артемия.
Львов стоял, опустив голову.
— Артемий, а Артемий, скажешь ты мне правду, что я спрошу? — волнуясь, обратилась Зина к молодому человеку.
— Скажу, надо быть… Нет у меня тайны на душе!
— Ты… любил Катю? По сердцу она тебе была?
— Не, Зина, не… Так она, пригожая девушка, добрая, веселая… А любить… Да разве могу я любить кого, если сердце все выболело, исстрадалось?.. Это, Зина, не вспоминай лучше!
Зина вертела в руках платок. Она была крайне смущена.
— Неужели ты все еще не забыл ее… изменницу? — прошептала она. — На диво твое сердце, если так… Не могла бы я любить того, кто изменил мне… клятвы забыл… насмеялся надо мною…
— Эх, Зина, не ведаешь ты, что не Любушка виновата. Много я об этом думал, много ночей не спал, пока в монастыре находился. Не к Любушке злоба моя, не к ней… Что ваша девичья да бабья воля! Показался молодец: начал под окнами на коне-игруне ездить да через старух разные подсылы делать… Отец вдовый на службе на государевой занят, а тут еще Патрикеев про меня слухи распускать стал… будто я с дворцовыми девушками голову теряю… Да, Зинушка, мил да любим близкий друг, а о далеком и сердце болеть перестает.
— Неправда! Неправда, Артемий! Далекий-то еще дороже… Чего-чего не передумаешь о милом, коли весточки долго не имеешь… Вот как ты уехавши был…
Но Львов не слушал девушку. В душе его поднялась буря негодования против Прохора Патрикеева, отнявшего у него любимую девушку. Он жаждал мести, он мечтал о ней с наслаждением и уже предвкушал ее сладостную отраву.
— Всем и все прощу я, — произнес Артемий тихим голосом с таким выражением, что Зина вздрогнула, — но Прохору никогда… Сложит он голову на плахе…
— Ой, что ты говоришь, Артемий! Бог с тобою!
— Правду говорю, Зина! Будет время, вспомянешь слова мои… Недаром прожил я в монастыре… Многое привелось узнать…
К беседующим подошел Поярок, приятель Артемия, и Зина отошла. Она остановилась в стороне, но не спускала глаз с любимого человека, любуясь его красотой и ощущая готовность жизни не пожалеть ради его счастья.
— Слышал? — шепнул Поярок, молодцеватый юноша, обращаясь к Львову. — Решил царь… Венчать Дмитрия будет…
— Быть не может! Верно ли известие?
— Митрополиту сам сказал…
— А София знает?
— Нет еще. Наши волнуются… ропщут…
— Еще бы! Не допустим мы… Сегодня надо посоветоваться и действовать… Знаешь ли, Поярок, у меня такие вести есть, что и Елена, и сын ее, и друзья их — все в темнице сидеть будут…
— Молчи, Артемий! Эка голова шальная! Погубить всех нешто хочешь?.. Услышат, беда…
Львов усмехнулся.
— Не боюсь я, брат, ничего и никого! Много дела я на себя принял, и, пока не справлю его, смерти моей не бывать!
— Не про смерть и толкую. Ты нам нужен… Без тебя как в лесу будем, дружище. Коновод ты наш… Смотри, никак наш царевич идет?
— Он и есть. Погляди-ка, и Дмитрий тут… Дядя и племянник, а словно враги заклятые друг против друга…
Василий, стройный юноша с черными глазами и русыми кудрями, спадавшими на плечи, стоял, прислонившись к дереву, неуверенный, с тихой грустью в глазах.
Его именем составлялся заговор и вербовались сторонники, а он не знал ничего и не подозревал, какие замыслы вынашивают гордая София и ее союзники.
Юноше было только обидно, что за последние годы к нему стали относиться пренебрежительно, что даже отец, некогда любивший и нежно ласкавший его, круто изменился. Все симпатии были на стороне Дмитрия, принимавшего общее поклонение как нечто законное и не упускавшего случая оскорбить Василия.
Вот и сейчас — Василий хотел качаться на качелях, а Дмитрий пришел и приказал ему уступить, да, приказал…
— Уйди прочь, — сказал он сурово. — Я хочу качаться!
В доме отца своего и матери он чувствовал себя чужим… Его могли обижать, относились непочтительно.
‘За что же это? — спрашивал себя Василий. — Что я сделал дурного? А матушка моя… О, моя матушка всегда была на высоте призвания. Учитель объяснил мне ее значение, указал на подвиги ее… Зачем же отец не ценит ее? Почему Елена и Дмитрий имеют такую власть великую, а я… я даже качаться не могу в саду отца моего?’
Горько было на душе юноши, и не мог он осилить своей тревоги, своих печальных мыслей.
Но вот глаза юноши блеснули и щеки вспыхнули.
С крыльца спускалась прелестная девушка в длинной телогрее с рукавами до полу, в повязке, вышитой жемчугом, вся розовая, нежная, с голубыми, как небо, очами.
Это была Маша, дочь князя Юхотского, по сиротству взятая Софией к себе и пользовавшаяся ее любовью.
Василий страстно любил девушку, но никогда не показывал своей привязанности и даже не смел мечтать, что Маша полюбит его. Но он ревновал ее к Дмитрию, чересчур заигрывавшему с хорошенькой сироткой.
Наступили сумерки. Маша искала кого-то, переходя от одной группы к другой, и, наклоняясь, всматривалась в лица.
Веселые песни по-прежнему оглашали площадку. Молодежь шушукалась и смеялась. Старики разошлись по разным углам. Девушки окликали Машу, спрашивая, кого она ищет, но Маша не отвечала, продолжая свои поиски.
Василий следил за ней глазами. Он думал, что мать послала Машу за ним, и ожидал, что та подойдет к нему.
В это мгновение Дмитрий спрыгнул с качелей и, схватив Машу, крепко обнял ее, прижал к себе и с нахальным выражением сказал:
— Меня ищешь, Машура! Знаю, знаю, меня! Ну, поцелуй меня покрепче…
Маша отбивалась, не смея крикнуть…
Ласки Дмитрия становились назойливее. Угодливые придворные разошлись, не решаясь мешать господской потехе.
— Оставь меня… оставь, царевич… Богом прошу! — задыхаясь, прошептала Маша со слезами в голосе.
— Поцелуй и обними покрепче… Ожерелье подарю!
— Не хочу я твоего ожерелья… Оставь меня!
— А! Моего не хочешь! Видно, Василий богаче меня? Или его и так поцелуешь…
— Оставь меня! Не нахальник Василий… Не станет обижать девушку…
Взбесившийся Дмитрий поднял Машу и готов был уже поцеловать ее, как возле него появился Василий.
— Оставь Машу, Дмитрий! — сказал он, сверкая глазами. — Оставь, я тебе говорю!
— Ах ты, молокосос! Туда же! Убирайся прочь, не то я тебя…
Вне себя Василий схватил Дмитрия за горло, и молодые люди вступили в борьбу.
Маша успела ускользнуть.
Василий одолевал Дмитрия, но их поспешили разнять, и Дмитрий, озлобленный, негодующий, продолжал осыпать соперника оскорбительными словами.
Василий несколько раз порывался броситься на Дмитрия, но его удерживали. Он сжимал кулаки и весь дрожал от бессильной злобы, а Дмитрий, пользуясь правом и властью, издевался над ним.
К Василию подошел Артемий.
— Уйди, царевич, — тихо сказал он. — Не кулаком тебе бороться с ним…
— Я хочу отомстить ему! Он… он мать мою оскорбил!.. Он…
— Пойдем, царевич, я дам тебе орудие мести… Все готово… Нужно только твое согласие, твое мужество…
Василий смотрел с удивлением.
Артемий отвел в сторону Василия и в общих чертах сообщил ему о давно готовом заговоре и назвал участвующих.
— Сегодня ночью, — заключил он, — последнее совещание в комнате твоей матери. Медлить нельзя… Еще день, два, и, пожалуй, тебя и твою мать в темницу посадят. Все готово. За тобою дело, царевич…
Какая-то тень скользнула из-за дерева, возле которого они разговаривали, но молодые люди не заметили ее. Львов был озабочен своим планом и судьбой Василия.

Глава XVII.
Расплата

Наступила ночь.
Все крепко спали, и только в комнатах Софии светился огонек. Но ее мысли были далеки от половины Ивана III, давно уже супруг не посещал свою жену в ее хоромах.
Смерть царевича Ивана как бы создала непреодолимую границу между царем Иваном Васильевичем и Софией Фоминишной. Подозрительность Ивана сумели раздуть до грандиозных размеров. А София была слишком горда и чиста, чтобы унизиться до оправдания.
Кроме Артемия и Поярка, главных вдохновителей заговора, в палатах Софии собрались молодые бояре, вояки и дьяки, всей душой принадлежавшие к ее партии.
Тут были Полтев, Палецкий, Хрул, Скрябин, Гусев и многие другие. София сидела на высоком кресле, а за нею стоял Василий, молча внимавший речам заговорщиков.
Долго уже продолжалось совещание, а царевич еще ни слова одобрения не вымолвил.
— Чего же ты хочешь, Артемий, не пойму я, — наконец сказал он.
Голоса разговаривающих смолкли.
Артемию, князю Львову, выпало на долю подробно объяснить царевичу мотивы, план и конечную цель заговора.
Докладчик начал издалека.
— Когда я был в монастыре, — говорил он, — то узнал, что еретики, раскольники не изгонялись, хотя митрополит много работал против них. Но потом приехал из Киева жид Схария и привез с собою пятерых жидов, которые распространили новую ересь, еще более жестокую.
— А, это ‘жидовская ересь!’ — сказал Полтев. — Знаю! У нас много таких еретиков развелось. И попы, и монахи…
— Они отвергают таинства, Святую Троицу, Божество Иисуса, иконы, монашество, все… Христиане да с жидами в согласие вступили!
— Да, — продолжал с горячностью Артемий, — нехорошее дело, позорное, а еще того хуже, что приближенные царя покровительствуют ей:
— Кто же это? Кто?
— Говори, Артемий…
— Тут все свои, не бойся!
Артемий назвал целый ряд сторонников ереси и заключил:
— Не только Ряполовский и Патрикеевы придерживаются этой ереси, но даже Елена и сын ее Дмитрий, которого решил царь венчать на княжение.
Глухой ропот прокатился среди присутствующих.
— Правда ли это, Артемий? — спросил Василий.
— Головой отвечаю, царевич… Погоди, дай время только, все выведу… обличу…
Многие из присутствующих подтверждали слова Артемия. Все это знали, но говорить было опасно.
Князь Львов продолжал:
— Если сказать царю всю правду — не поверит. Сила Ряполовских и Патрикеевых велика больно. Сгниешь в темнице, и конец делу. Другое тут надо сделать…
— Говори же… Мы готовы…
— Жизни не пожалеем за царевича Василия!
— Какой же это царь Дмитрий будет, если он еретик…
— Понятно, сделается великим князем, так нашему царевичу несдобровать! Как он сегодня вцепился… Убить готов… задушить…
— Бежать тебе надо, царевич, — продолжал Артемий, обращаясь к Василию, — да, бежать… Все готово… Рать ожидает тебя в десяти верстах, и лошади стоят у заднего крыльца. Нельзя тебе оставаться здесь… Когда уедешь, когда увидит царь, какая сила стоит за тобою, он захочет правды дознаться. Не Ряполовского спросит он тогда, не Патрикеева и узнает, что не согласен русский народ под началом у еретиков быть.
— Мне? Бежать? — произнес царевич, обводя всех вопросительным взглядом.
— Да, да, царевич, надо!
— Погубят тебя иначе…
— Ты наша надежда светлая!
— Матушка, родная моя… Что ты скажешь?
Все затаили дыхание. Наступала торжественная минута.
— Да, Василий, ты должен бежать и с ратью верных людей вернуться к Москве, — решительно вымолвила София.
— Ты, мать моя, всегда учившая меня любить и уважать отца, советуешь выступить против него?
— Твой отец ослеплен… Он сбился с истинного пути…
— Матушка, нам ли, подданным, осуждать его?
София опустила голову.
Да, она всегда говорила сыну о любви и беззаветной преданности отцу. Могла ли она требовать от него нарушения заветов, ею же внушенных и укрепленных? А между тем обстоятельства круто изменились, и только смелый, энергичный поступок сына мог разрушить ту стену, которую создали лживые и хитрые царедворцы, преследовавшие личные цели.
— Царевич, — вмешался Коптев, — подумай, что творится вокруг. Ты, родной сын Ивана Васильевича, русского царя, ты ни власти, ни силы не имеешь… Сын молдаванки оскорбляет тебя…
Василий побледнел.
— Мы видели сейчас, как он набросился на тебя. На твоей стороне была правда, а ты должен был уступить… Горько глядеть нам, что ты, царского корня сын, в унижении пребываешь, — сказал Гусев.
— Вспомни, царевич, ты сам жаловался, что Дмитрий оскорбил твою мать, — прошептал Артемий, удивляясь упорству Василия. — Не раз уже он говорил резкие слова, а сегодня… Сегодня он назвал твою мать… царицу…
— Молчи, Артемий, молчи… Не повторяй этого ужасного слова… Во мне кипит вся кровь при одной мысли. Не могу я!.. — заломив руки, произнес Василий, испытывая мучительную борьбу между долгом и чувством.
— Он назвал твою мать ‘отравительницей’, — докончил Артемий, — и неужели ты стерпишь такой позор?
София гордо выпрямилась и, простирая руку вперед, торжественно вымолвила:
— Не уговаривайте Василия! Пусть сердце подскажет ему, что должен он сделать… Клевета и ложь сторонников Елены не оскорбляют меня… Бог видит правду и знает: я — невиновна! Мои враги… Немало приобрела я их тем, что стремилась к величию Москвы, что была верною советницей великому князю Ивану… что боярская дума потеряла свою силу и стал Иван Васильевич царем всея Руси, а не данником Золотой Орды, как прежде… Трусливые бояре, что за печкой сидеть охочи, уговаривали Ивана поклониться татарве, а я наперекор им шла… Любил Иван Фоминишну и бабьих речей слушался. Хороши были да правдивы не в меру…
— Верно изволишь говорить! — раздались голоса.
— Правда глаза колет…
— Елена с хитринкой… Сама-то еретичкой стала, оттого своих и покрывает…
София тяжело перевела дыхание.
— У меня отняли, что было дорого и мило, — продолжала она, незаметно следя за сыном. — Честь и даже любовь супруга, его доверие… Словно инокиня живу я на покое, а там, где было мое место, рядом с государем царит Елена…
— Справедливо! Точно, оно и есть!
— Глядеть обидно!
— Сердце надрывается!
— Еретики! Жидовины!
— Я согласилась участвовать в заговоре, — повышая голос, продолжала София, с вызовом смотря вокруг, — и правою считаю себя. Пусть узнает царь, что творится его приближенными… как совращают христиан… Не хочет сын мой вступить в заговор — не надо! Молчите бояре, дьяки и ратные люди! Не нам смущать сына против отца!..
— Государыня, что говорить изволишь!
— О себе забываешь, хоть о народе вспомни!
Василий стоял неподвижно. Мучительные сомнения терзали его, и он, как подавленный, глядел на взволнованное лицо матери. Все его верования и привычные убеждения колебались. Тревожное состояние заговорщиков передавалось ему, и молодая кровь закипала в жилах.
Нужен был новый толчок, чтобы заставить юношу окончательно решиться, и Артемий понял состояние Василия.
— Царь приказал готовиться к венчанию Дмитрия… Небывалое дело случится… Внука венчать на царство, когда сын есть, родной сын… И не все это, царевич… Твою мать заключат в монастырь… на всю жизнь. Без родного сердца останутся твои сестры-сиротки…
— Уже и келью готовят! — крикнул Коренев. — Сегодня в монастыре был… своими глазами видел…
Василий обернулся к матери.
Что переживала она в это мгновение — трудно передать, но в душе ее говорила и горечь оскорбленной супруги, и отчаяние властительной деятельницы, незаслуженно лишенной прав и силы.
— Тебя в монастырь? О, матушка! Не позволю я… Ни за что! Суди меня Бог, что против отца иду, но… Мать-царица дорога мне! — воскликнул Василий.
Ни одним жестом не выразила София своей радости, но она была потрясена решимостью сына.
София Фоминишна глубоко верила в успех предприятия и была довольна, что удалось сломить упрямство царственного юноши.
Точно оковы спали с Василия.
Теперь он принимал горячее участие в спорах заговорщиков и сам даже высказывал различные мнения.
Прошло около часа. Все вопросы были решены. Наступило время действовать.
— Мы поедем в Белоозеро, — сказал Поярок, — и схватим казну государеву. Нужны будут деньги.
— Зачем?! Для правого дела казна не нужна… не хочу я руки марать… За веру православную, за поруганные права матушки встаю я…
— Нет, царевич, не спорь, — возразил Коренев. — Нужна будет казна… Кормить ратных людей нужно. Голоден, так и не силен.
В это мгновение дверь распахнулась, и на пороге ее показался царь Иван Васильевич.
Вслед за ним выглядывали лица Ряполовского, Патрикеева и других бояр.
Глухой стон вырвался из груди Софии.
Чья-то рука потушила огонь, и некоторые из числа заговорщиков успели скрыться незаметно.
— Добре! — насмешливо произнес царь, смотря на жену, сына и окружающих. — Мою казну грабить захотели! Погодите, голубчики, с вами я разделаюсь по-своему, а ты, Фоминишна… ты… Видно, справедливы слухи, что сын мой, царевич Иван…
— Государь! — воскликнул Василий, выступая вперед. — Ты волен в нашей жизни, но ты не должен оскорблять мою мать.
Иван III готов был рассердиться, но смелая выходка сына на мгновение понравилась ему. Он пытливо смотрел на юношу.
— Кабы ты раньше слышал нашу беседу, то ведал бы правду, государь… Казни клеветников, великий царь, а не тех, кто истину говорить должен крадучись…
— Речист, парнишка, ты стал, я вижу! Должно быть, от матери да от советников перечить отцу научился… В монастырь их обоих: и мать и сына, чтобы молчать привыкли… Распорядись, Семен! — приказал Иван III, даже не взглянув на Софию, гордо и смело смотревшую на супруга.
Круто повернувшись, царь вышел.
В ту же ночь и София и сын ее очутились в келье монастыря, отрезанные от всего живого.
Среди заговорщиков, арестованных Ряполовским, не оказалось Артемия Львова…
Рука Зины погасила огонь и дала возможность Артемию скрыться в ее комнате, пока шли обыски в соседних палатах.
Князь Львов не хотел скрываться. Он желал вынести общую судьбу, но Зина шепнула ему словечко, явившееся лучом света.
— Государыня сказала, что ты можешь все спасти!
‘Да, да, — решил Артемий. — Бог недаром сохранил меня… Я спасу тебя, государыня… Я спасу тебя, царевич, и будешь ты царем всея Руси, а не Дмитрий…’

Глава XVIII.
Воздушный замок

Торжественно и пышно совершалось венчание царевича Дмитрия в Успенском соборе в присутствии огромного числа духовенства, бояр, воевод и иноземных послов.
Елена считала себя победительницей и занимала первое место. Дмитрий величался и, чувствуя, что цель его стремлений достигнута, всем своим поведением унижал врагов.
Никто не вспоминал Софии Фоминишны, никто не осмеливался произносить имени опальной государыни и царевича Василия.
Грустно и однообразно тянулись дни царственной матери и сына. Кто посещал их, тот таился и прятался от чужого взора, боясь кары государевой, опасаясь грозных наветов Ряполовского и братьев Патрикеевых.
Но Артемий не смущался никакими тревогами и часто навещал затворников. Вместе с Софией находились ее приближенные: Марфа, Зина и Маша, развлекавшие несчастную страдалицу.
Василий в сообществе с монахом Сергием увлекался чтением духовных книг, и кругозор его расширялся с каждым днем, научая всепрощению, снисходительности к ближнему и строгости к себе лично.
Артемий продолжал энергично готовить справедливое дело, которое подвигалось вперед медленно, но верно.
Он не делился с Софией своими планами, но как-то сказал с увлечением:
— Не тревожься, государыня… Не бывать Дмитрию царем!.. Твой сын будет сидеть на московском престоле, и ты сойдешь в могилу не раньше, как признают твои заслуги великие…
— Нет, Артем, не верится мне…
— Погоди, государыня… Скоро сказка говорится, да не скоро дело делается…
Отдаваясь сладостным мечтам о победе, София боялась расспрашивать и лелеяла свои надежды.
Ей все казалось, что опомнится Иван III, что дойдут до него слухи о еретиках, готовых взойти на престол, и отменит он свое распоряжение.
Горячо молилась София о счастье своей новой родины, ставшей ей дороже прекрасной Греции, о будущности сына и о просветлении разума супруга, слишком доверявшего хитрым сановникам.
Иногда, в бессонную ночь, казалось, что мольбы ее услышаны и восстановилось прежнее положение, когда царь внимал и верил только ее советам и непоколебимо завоевывал величие и могущество.
Но наступало утро, и печальная картина представлялась ее взору.
Одна, забытая всеми, оставленная, она томилась в глухих стенах монастыря и жадно ожидала какой-нибудь перемены.
Софию удивляло, как может Василий относиться так спокойно, и подчас шептала с горечью и тоскою:
— О, если бы я была мужчиной… Не удалось бы им сломить меня! Сколько лет вела я неравную борьбу… Я осталась бы победительницей, если б не Ида… Ах, как много зла причинила она нам обоим… Да, злодеяние никогда не доставит счастья… Никогда!
Накануне того дня, когда было назначено торжество величания Димитрия, Софию и ее сына перевели в другое помещение, выходившее окнами на Успенский собор.
Зачем было отдано Ряполовским такое распоряжение, София не знала и безмолвно покорилась.
Малейшая перемена вносила разнообразие в ее скорбное существование, и опальная царица радовалась всякой безделице.
Могла ли она думать, что Ряполовский желал доставить ей жгучее страдание зрелищем торжества Дмитрия и Елены.
Когда София узнала, какое событие должно произойти сегодня, нервная дрожь охватила ее.
Она решила не смотреть в окно на этот пышный поезд, на духовенство в парадных одеждах, на толпы народа. Ей не хотелось слышать крики ликующих горожан, видеть веселые лица сторонников Дмитрия!.. А между тем какая-то властная сила влекла ее к окну, и сквозь слезы отчаяния опальная царица глядела на великолепную картину.
— Василий… Сокол мой ясный… Твоя это судьба должна бы быть. А вот другой захватил ее! — с горечью воскликнула София, обращаясь к сыну.
Царевич обнял мать и нежно поцеловал ее.
— Успокойся, родная, — тихо молвил он. — Не миновать тому, что должно быть.
— На что ты надеешься, Вася?
— Я? Ни на что, матушка… С чего ты взяла?
— Но ты сказал.
— Я говорю, что судьбы, воли Божьей не минешь! Если мне назначено царство — так и будет. Без воли Господа ни единый волос не упадет с головы нашей…
Религия кротости не находила отзвука в сердце Софии. Она жаждала победы и не могла примириться с необходимостью ждать и питать смутные надежды.
Когда смеркалось, пришел Артемий. София обратилась к нему:
— Ты говорил: терпеть, надеяться… Дождались! Дмитрия венчали на княжение, а мой сын, Василий, томится в обители… Где же правда?
— Погоди, государыня…
— Давно жду, терпения не хватает!
— Прости меня, государыня, а ждать надо еще…
— Чего ждать-то? Говори!..
И Артемий сказал, повинуясь властному чувству жалости, охватившему его здесь, в убогой келье, где влачила свои дни истинная царица.
Князь Львов поведал Софии важную тайну.
Ему удалось узнать, что Ряполовский и Патрикеев, не довольствуясь властью, выпавшею им, как любимцам Ивана III, начали злоумышлять на жизнь царя.
Среди их сторонников зрел ужасный заговор, и Артемию удалось узнать их постыдный план.
Чашник Петро был сменен царем за неловкость, и Патрикеев поставил на эту должность своего родственника, Сергея Гуся.
Они решили отравить Ивана, но Артемий вовремя совершенно случайно узнал их план.
Веселая компания пировала на заезжем дворе Луши и в пьяном виде, похваляясь и величаясь, высказала гнусные замыслы.
Князь Львов понял, что наступило время действовать.
— Молись, государыня, — сказал он Софии, уходя. — Или сам на плахе жизнь закончу, или спасу и тебя, и царевича…
София перекрестила Артемия и горячо молилась после его ухода.

Глава XIX.
Не в силе бог, а в правде

В палатах Ивана III шел веселый пир.
Царь окончательно победил татар, покончил с новгородскою вольницею и шумно праздновал победу.
Веселые речи не смолкали ни на мгновение. Величали воевод и ратных людей, пили за бояр и за других людей, но Иван не прикасался к кубку с золотым орлом.
Тоскливое состояние охватило царя, и он печально смотрел на окружающих, думая грустную думу.
Со дня венчания царевича Дмитрия что-то терзало его душу, и по временам все чаще и чаще вспоминались ему София и Василий.
Желая доказать Софии, что не признает он ее сына наследником московского престола, поспешил Иван сдаться на уговоры бояр и венчал внука, Дмитрия, а теперь все щемит его сердце, все ноет и болит оно, ровно неправое дело какое совершилося.
Скучно Ивану… Даже шумный пир не веселит его, не радует важная победа.
Хотелось бы ему обменяться ласковым взором с Фоминишной, Васюту поцеловать, да вот Семен каждый день раздражает. Передает, что бранит его София, поносит…
Оглянулся Иван. Сзади него стоит Артемий, а на него завистливым взором смотрят Патрикеев и Семен Ряполовский.
Видит Иван, что Дмитрий окружен льстецами, прислужниками и хвалителями.
Величается, кичится юнец… Ничего сам не заслужил, а точно будущий царь голову держит…
Смутное недовольство закипело в душе Ивана.
— Эй, вина мне подайте, фряжского, хорошего! — приказал он.
Чашник Сергей подал большой кубок.
Иван уже готов был поднести его ко рту, как Артемий шепнул ему:
— Царь великий государь, смилуйся, выслушай… Не пей вина… Заставь Ряполовского выпить…
Оглянулся Иван и, узнав Артемия, усмехнулся.
— Хорошо ли вино, Семен? — спрашивает он Ряполовского. — Будто мутно оно мне показалось…
— Помилуй, государь… как мутно быть может? Для тебя налито оно, значит, хорошее…
— А попей-ка ты его, Семен… Попей, а я посмотрю.
— Честь великую, государь, оказываешь, — кланяясь, отвечал Ряполовский, — но голова у меня зело болит… Много выпито за твое, государево, здоровье.
— Пригубь, Семен, пригубь! — настаивал царь.
Ряполовский побледнел как полотно.
— Не хочешь! — протянул Иван. — Ладно! Эй, чашник, кто тебя на место поставил?
— Боярин Ряполовский…
— Добре! Выпей же вино, что мне приготовлено и поднесено…
Наступила ужасная минута.
Лица некоторых из присутствующих исказились от страха, но другие смотрели спокойно, не понимая, очевидно, в чем дело.
Чашник залпом выпил кубок вина.
Иван III не спускал с него глаз.
Прошло мгновение, другое.
Вдруг чашник покраснел, схватился за горло и упал к ногам царя.
Он умер на месте.
Иван III поднялся и грозно взглянул на окружающих.
— Кого отравить хотел, Семен, сказывай! Меня? Меня? Отвечай же, пес смердящий!
Ряполовский упал на колени. Его примеру последовали Патрикеев и другие участники заговора.
Царь Иван Васильевич провел с Артемием несколько часов с глазу на глаз, и правда раскрылась пред ним во всей ее чистоте.
Он понял, как невинно страдала София, став жертвою боярских козней, какую могучую клику составляла партия Елены и Дмитрия, ярых последователей жидовской ереси, и горячо благодарил верного слугу.
На следующее утро София и Василий возвратились во дворец, а Елена и венчанный Дмитрий очутились в опале…
Прошло немного времени.
Дьяки до тонкости раскрыли гнусный заговор Ряполовского и Патрикеева, злоумышлявших на жизнь Ивана III, и на торговой площади совершилась казнь лукавых царедворцев.
Василий стал признанным и венчанным царевичем, и мать его, София Фоминишна, торжествовала.
Наступила весна. Зазеленели деревья, и радостно щебетали птички, свивая новые гнезда. Вся природа ликовала, и в душе Артемия просыпался мощный призыв к счастью.
— Зинушка, — сказал он, обращаясь к гречанке, — выходи за меня замуж…
— А ты говорил, что никогда не забудешь свою Любушку, — отвечала Зина, краснея от счастья.
— Думалось прежде так, Зинушка, а теперь иначе. Ты мне мила, голубка… Ты мне жизнь спасла, так скрась же ее, желанная!
Зина обняла Артемия и поцеловала его.
Двумя счастливыми людьми стало на свете больше.

———————————————————

Впервые: Не в силе бог, а в правде. Ист. роман из времен Иоанна III / Соч. К. Дмитриева. — Санкт-Петербург: тип. С. Добродеева, 1890. — 253 с., 17 см. Беспл. прил. к газете ‘Сын отечества’ за 1889 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека