Не мама, Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович, Год: 1894

Время на прочтение: 44 минут(ы)

Д. Н. МАМИНЪ-СИБИРЯКЪ
ПОЛНОЕ СОБРАНЕ СОЧИНЕНЙ
СЪ ПОРТРЕТОМЪ АВТОРА И КРИТИКО-БОГРАФИЧЕСКИМЪ ОЧЕРКОМЪ П. В. БЫКОВА

ТОМЪ ДЕВЯТЫЙ
ИЗДАНЕ Т-ва А. Ф. МАРКСЪ. ПЕТРОГРАДЪ
Приложене къ журналу ‘Нива’ на 1917 г.

НЕ МАМА.

I.

— Кто тамъ, Ольга?
— Ришелъ этотъ… ну, баронеска ришелъ.
Чухонка Ольга осклабилась по неизвстной причин и даже закрыла свое квадратное лицо рукой.
— Что же ты докладываешь, глупая? Зови сюда скоре Катерину Петровну!
— Онъ ришелъ… Зачмъ его звалъ?
Татьяна Ивановна была немножко недовольна этимъ визитомъ, хотя и ожидала его. Ея молодое лицо, подернутое подозрительною усталостью, выражало теперь раздраженную нершительность. Разв она сама не знаетъ, что ей нужно длать?.. Наконецъ, что это за недовре? Удивительно!.. Она нетерпливымъ движенемъ оправила свой утреннй шелковый капотъ и сла на мягкй диванчикъ, какъ человкъ, приготовившйся къ незаслуженной непрятности. Дверь протворилась, и въ ней показалась ‘баронесса’. Это была молодая женщина лтъ тридцати, казавшаяся гораздо старше своихъ лтъ. Темное шерстяное платье сидло на ней кое-какъ, волосы были прибраны на скорую руку, помятая шляпа съ линючими цвтами сидла на голов бокомъ,— однимъ словомъ, получался незавидный типъ семейной женщины, урвавшейся изъ дому на одну минутку по самому спшному длу. Лицо ‘баронессы’ когда-то было, можетъ-быть, и красиво, а сейчасъ носило печать спецально-семейнаго изнуреня: темные глаза ввалились, щеки осунулись, цвтъ лица землистый. Хорошей оставалась одна улыбка, добрая и ласковая, особенно когда ‘баронесса’ начипала говорить. Рядомъ съ Татьяной Ивановной, начинавшей блекнуть, но все еще красивой, ‘баронесса’ много проигрывала.
— Вы на меня не сердитесь, милая Татьяна Ивановна,— быстро заговорила ‘баронесса’, точно боялась, что ея слова займутъ слишкомъ много мста въ этой комнатк, обставленной почти роскошно.— Я на одну минутку, всего на одну минутку!
— Я и не думала сердиться… Садитесь, пожалуйста.
‘Баронесса’ осмотрла костюмъ хозяйки какимъ-то тревожнымъ взглядомъ и вопросительно кашлянула. Это уже окончательно взорвало Татьяну Ивановну.
— Успокойтесь, ради Бога: ду… Да, сейчасъ ду.
— Я ничего не говорю, Татьяна Ивановна. Дай Богъ! Ахъ, какъ хорошо, что вы ршились наконецъ! Только говорите, ради Бога, тише. Я уврена, что эта Ольга все подслушиваетъ, а потомъ передаетъ мам.
— Что же, разв я боюсь вашей мамы? Вотъ еще новость! Я свободный человкъ, кажется, длаю, что хочу.
‘Баронесса’ все-таки не могла удержаться, пошла и притворила дверь. Въ коридор дйствительно послышались осторожно удалявшеся шаги. Татьяна Ивановна нахмурилась.
— Поздъ идетъ въ три часа,— шопотомъ проговорила ‘баронесса’.
— Знаю… Послушайте, это наконецъ скучно, Катерина Петровна. Слава Богу, я сама не маленькая.
— Не буду больше, милая… никогда не буду, хорошая — быстро зашептала ‘баронесса’ съ какими-то дтскими нотами напроказившаго ребенка.— Только вотъ поздъ…
— А, поздъ!.. Такъ я не хочу!— ршительно заявила Татьяпа Ивановна.— Не приставайте!
— Миленькая, хорошая, не буду.
Татьяна Ивановна начала быстро одваться, стараясь не глядть на свою мучительницу. Съ одной стороны, она вдь очень любила вотъ эту безотвтную ‘баронессу’, а съ другой — ее мучило это молчаливое насиле надъ ея волей. Одваясь, Татьяна Ивановна отодвинула драпировки большого окна и посмотрла на улицу,— погода была отличная, и яркое вешнее солнце слпило глаза. Дворники уже начинали колоть и рубить належавшйся и зазженный на мостовой снгъ, чтобъ увезти остатки петербургской зимы.
— Захватите, голубушка, пледикъ,— зашептала ‘баронесса’.— Подете тамъ, будетъ холодно и нужно укрыться. Знаете, все необходимо предусмотрть. Я захватила съ собой узелокъ съ кое-какими вещами.
На лиц ‘баронессы’ изобразился ужасъ, и она даже сла, точно ее кто удержалъ.
— Что еще случилось?
— Ахъ, Боже мой, Боже мой!.. Вдь узелочекъ-то я въ передней оставила, а эта Ольга, наврное, все высмотрла.
— Вотъ вы всегда такъ.
— Ничего, скажу, что по пути зашла.
Он вышли въ широкй коридоръ, гд сейчасъ же встртили maman, стоявшую въ дверяхъ своей комнаты. Заплывшее, обрюзгшее лицо съ трехъэтажнымъ подбородкомъ смотрло на нихъ ястребиными глазами. Крючковатый носъ, неприбранные сдые волосы и утреннй безпорядокъ костюма придавали старух неособенно красивый видъ хищной птицы въ отставк.
— Иди сюда… иди,— хрипло проговорила старуха, впившись глазами въ ‘баронессу’.— Мой на тебя будетъ посмотрть.
‘Баронесса’ переконфузилась и даже остановилась.
Maman однимъ взглядомъ окинула ее съ головы до ногъ и презрительно покачала головой.
— Опять?— зашипла она, показывая гнилые зубы.— Такъ длаютъ только собаки, да!
— Мама, да вдь я…— бормотала ‘баронесса’, красня.— То-есть это теб кажется, мама. Я…
— Молшять, сумашедчй!
Татьяна Ивановна слишкомъ привыкла къ подобнаго рода сценамъ и прошла мимо, не обращая никакого вниманя на старуху. За ней торопливо шмыгнула ‘баронесса’, по пути приложившись къ ручк грозной maman. Ее занималъ больше всего узелъ, сунутый въ уголокъ передней. На шумъ изъ кухни выскочила чухонка Ольга и боосилась къ узлу, но ‘баронесса’ ее отстранила.
— Намъ, Татьяна Ивановна, съ вами, кажется, не по дорог,— быстро говорила она, догоняя ее въ дверяхъ.— Мн нужно съ узломъ къ портних.
Это было придумано для отвода чухонскихъ глазъ любопытной Ольги. Татьяна Ивановна, не торопясь, спускалась по лстниц, и по ея молчаню ‘баронесса’ чувствовала, что она недовольна. И все напортилъ проклятый узелъ.
Об женщины молча вышли на подъздъ, молча взяли извозчика и молча похали. ‘Баронесса’ успокоилась, когда ея узелъ исчезъ подъ полстью саней, и облегченно вздохнула. Ее безпокоило только то, что Татьяна Ивановна похала не въ шубк, а въ осеннемъ пальто. Затмъ, эта городская шляпа съ широкими полями тоже не годилась для дороги. Лучше бы просто въ платочк, какъ здятъ купчихи. Ну, да ничего, дорогой какъ-нибудь все устроится.
— Я возьму билетъ сама,— предупредила ‘баронесса’, когда извозчичьи сани подползли къ Николаевскому вокзалу.— О, осталось всего двадцать минутъ! Какъ разъ во-время поспли.
Татьяна Ивановна быстро вышла изъ саней и, не глядя ни на кого, отправилась въ залу перваго класса. На улиц это была другая женщина,— и походка другая, и выражене лица, и даже ростъ. Едва поспвавшая за ней со своимъ узломъ ‘баронесса’ невольно полюбовалась и подумала про себя съ какимъ-то благоговнемъ: ‘красавица!’. Въ собственномъ смысл слова красавицей Татьяна Ивановна не была, но въ ней было что-то особенное, что ее выдляло изъ остальной толпы и что французы характеризуютъ однимъ словомъ: chien, видвше за отдльнымъ столикомъ два офицера переглянулись, когда Татьяна Ивановна прошла мимо нихъ. Похмельный купчикъ осклабился и что-то забормоталъ, сдлавъ поощрительный жестъ въ пространство. Но Татьяна Ивановна ни на кого не обращала вниманя и заняла уголокъ дальняго диванчика.
— Я сейчасъ,— шептала ‘баронесса’, запихивая свой узелъ въ уголокъ.
Десять минутъ ожиданя Татьян Ивановн показались вчностью, особенно когда въ ея уголокъ заглянули два раннихъ петербургскихъ пшюта. Одинъ, кажется, узналъ ее и взялся за котелокъ, но она брезгливо отвернулась. И здсь не дадутъ покоя… Пшюты исчезли и показались снова. Татьяна Ивановна узнала одного изъ нихъ, блокураго, съ мышиными глазками, усиками шильцемъ и лисьего мордочкой. Она гд-то встрчалась съ нимъ, но гд — все исчезало въ туман смшанныхъ воспоминанй. Мало ли у нея знакомыхъ, и гд же припомнить всхъ! А сейчасъ она меньше всего желала съ кмъ-нибудь встртиться. Да и ‘баронесса’ точно сквозь землю провалилась.
За десять минутъ до звонка торопливо вошла супружеская чета. Жена вела двочку и мальчика, мужъ несъ грудного ребенка на рукахъ. Они поискали глазами свободнаго мста и остановились на ея диванчик. Она была рада такимъ сосдямъ и съ особеннымъ вниманемъ принялась разсматривать дтей. Видимо, люди не богатые. У жены такое же лицо, какъ у ‘баронессы’. Пшюты опять заглянули, но, завидвъ цлую семью, ретировались.
— Я подвинусь немного,— предложила Татьяна Ивановна сбившейся съ ногъ матери.— Садите сюда мальчика.
Счастливая мать сунула ей ребенка и даже не поблагодарила. Она была поглощена мыслью о томъ, успетъ ли мужъ купить билеты и сдать багажъ. Затмъ грудной ребенокъ началъ тихонько хныкать, и она его укачивала, придерживая конецъ распахивавшагося одяльца зубами.
‘Какъ они должны быть счастливы!— мелькнуло въ голов Татьяны Ивановны, съ завистью поглядывавшей на изнемогавшую мать.— Что изъ того, что трудно?’
Въ этотъ моментъ показалась ‘баронесса’. Татьяна Ивановна хотла взять посыльнаго, чтобъ отнести узелъ, но ‘баронесса’ ни за что не согласилась. Съ какой стати бросать этимъ дармодамъ цлыхъ 15 копеекъ? Она схватила свой узелъ и потащила его въ вагонъ третьяго класса съ спальнымъ дамскимъ отдленемъ.
— Вотъ здсь будетъ отлично,— говорила она, устраивая узелъ на вязаную стку вверху.— И соснуть можно… Впрочемъ, вамъ не приведется и спать. Поздъ придетъ на станцю въ десять часовъ. Только вы въ ночь не здите. Неудобно молодой женщин одной. А вы переночуете тамъ гд-нибудь.
— Гд же это?
— Ну, на постояломъ. Тамъ всегда есть для прзжающихъ чистая половина… Татьяна Ивановна, хватитъ ли у васъ денегъ-то? Если нужно, такъ я могу вамъ дать немножко.
‘Баронесса’ даже вытащила худенькй и затасканный портмонэ, но Татьяна Ивановна ее остановила.
— Нтъ, нтъ… У меня есть достаточно. Цлыхъ шестьдесятъ рублей.
— Ну, маловато, но какъ-нибудь хватитъ… Дай вамъ Богъ, миленькая все устроить, а я буду молиться за васъ.
Послдня слова ‘баронесса’ проговорила со слезами на глазахъ, а потомъ порывисто благословила путешественницу. У Татьяны Ивановны что-то защипало въ горл, и она должна была закусить губы, чтобы не расплакаться.
— Идите, идите, второй звонокъ.
— Шляпу-то оставьте на станци, то-есть на постояломъ,— совтовала ‘баронесса’, высовывая голову въ дверцы купэ.— А то неловко будетъ хать на лошадяхъ.
— Хорошо, хорошо…
Какъ это ни странно, но Татьяпа Ивановна вздохнула свободне, когда доброе существо оставило ее наконецъ въ поко. Добрые люди бываютъ иногда надодливы… Но ‘баронесса’ не унялась, и ея лицо скоро прильнуло къ окну вагона. Это опять вызвало внимане слонявшихся по платформ пшютовъ. Блокурый подошелъ къ ‘баронесс’ и что-то заговорилъ. Татьяна Ивановна откинулась въ уголъ и видла только лицо ‘баронессы’, вспыхнувшее красными пятнами. Нтъ, она устроитъ ей скандалъ… Что же это поздъ стоитъ? Точно въ отвтъ на эту мысль послышался рзкй свистокъ оберъ-кондуктора, непрятно ухнулъ паровозъ, гд-то залязгали желзныя цпи, и поздъ тяжело тронулся. Платформа точно поплыла. Татьяна Ивановна видла только, какъ ‘баронесса’ торопливо перекрестила ея окно, какъ мелькнула красная фуражка начальника станци, еще разъ показались противные пшюты, а потомъ все заволокло дымомъ.
— Слава Богу,— прошептала Татьяна Ивановна, когда поздъ выбрался изъ-подъ навса и яркй весеннй свтъ залилъ ея купэ.
Какъ многимъ кореннымъ петербуржцамъ, ей случалось только въ первый разъ выхать изъ Петербурга въ настоящее путешестве. Дальше Павловска, Озерковъ и Екатерингофа ей не приходилось здить. Слава Богу, проклятый городъ оставался позади… И какъ быстро все исчезло! Только влво, гд протекала невидимая Нева, долго еще тянулись громадныя фабричныя зданя и поднимались высокя трубы. Поздъ развивалъ скорость, и картины смнялись быстро. На поляхъ еще лежалъ снгъ, и только кое-гд чернли первыя проталинки. Татьяну Ивановну охватило еще не испытанное чувство свободы. Да, сидитъ она одна и ничего и никого не хочетъ знать. Она походила на птицу, вырвавшуюся изъ клтки. Да, вотъ и голубое небо, и солнце, и просторъ, и она сама такая молодая и сильная. Въ душ теплилось прятное сознане, что она наконецъ приступаетъ къ выполненю давно задуманнаго плана. Но мысли опережали поздъ и летли далеко впередъ, гд нтъ ни желзныхъ дорогъ, ни пшютовъ, ни гнетущей и давящей петербургской неволи.

II.

Дорогой лучше всего думается. Дома что-нибудь да мшаетъ, а тутъ для мысли полный просторъ. Несутся мимо равнины, перелски, рчки, насыпи, телеграфные столбы, сторожки, деревни, гд-то на горизонт мелькаетъ стройный силуэтъ блой сельской церкви, гд-то дымитъ фабричная высокая труба, и въ голов тоже несутся лица, воспоминаня, полузабытыя грзы, мечты о будущемъ, мелке расчеты и тонкя соображеня. Одно движене вызываетъ другое.
Именно такое раздумье переживала сейчасъ Татьяна Ивановна. А въ послдне годы ей такъ мало оставалось времени именно на это. День катился незамтно одинъ за другимъ, и она все что-то откладывала. Удивительно, какъ это она раньше не подумала вотъ о томъ, о чемъ сейчасъ… Ей длалось даже обидно, когда она припоминала вмшательство ‘баронессы’.
‘Что же, я и безъ нея похала бы… Ну, не сегодня, положимъ, а лтомъ непремнно…’
Затмъ являлась облегчающая мысль: вдь ее никто не знаетъ ни въ позд, ни на станци, ни тамъ, куда она подетъ на лошадяхъ. Какъ это хорошо и какъ легко, въ род того, какъ если бы человкъ могъ родиться во второй разъ. Татьян Ивановн сдлалось вдругъ весело, и она даже замурлыкала про себя знакомый опереточный мотивъ. Ну, положительно весело. А давеча этотъ блобрысый пшютъ какъ смотрлъ на нее! Развеселившись, двушка сдлала даже рукой носъ по адресу именно этого нахала. Кончено, все кончено… ха-ха!.. Какъ будутъ вс удивлены, какъ будетъ злиться maman ‘баронессы’. О, пусть хоть лопнетъ со всми своими тремя подбородками! Припомнивъ свою квартирную хозяйку, Татьяна Ивановна даже разсердилась,— вотъ безсовстная старуха! Ахъ, какая безсовстная! Что она давеча ‘баронесс’ сказала: ‘Такъ длаютъ собаки’. А что же такого дурного сдлала ‘баронесса’? Ршительно ничего. Старуха разозлилась по поводу того, что ‘баронесса’ опять въ интересномъ положени, но вдь она замужняя женщина, и позорнаго въ этомъ ничего нтъ.
— У-у! Ненавижу!— вслухъ проговорила двушка и погрозила кулакомъ старой нмецкой твари.— Вся ты фальшивая и гадкая, а ‘баронесса’ — добрая… Конечно, ей трудно перебиваться съ тремя ребятишками, а вдь она никого не проситъ помогать ей. Да еще кто бы и говорилъ, а не эта старая нмецкая кляча — у самой трое живыхъ дтей да сколькихъ перехоронила.
День быстро клонился къ вечеру. Мелькали какя-то маленькя станци и полустанки, но Татьяна Ивановна даже не интересовалась прочитывать ихъ названя: ея станця будетъ ровно въ десять часовъ вечера, а остальное для нея не существовало. Добывъ записную книжку, она нсколько разъ перечитывала тщательно записанный адресъ: деревня Моркотина, крестьянка Агаья Ефимова, No 3507. Положимъ, она знала этотъ адресъ наизусть, но нападало сомнне: а вдругъ она его позабудетъ или потеряетъ?
На одной изъ большихъ станцй двушка вышла напиться чаю. Ее ршительно не интересовало, какая публика детъ въ одномъ позд. Какое ей дло до нихъ? За столомъ противъ нея помстился толстый господинъ съ длинными усами и все время не сводилъ съ нея своихъ выпуклыхъ темныхъ глазъ. Вотъ нахалъ… Потомъ ей пришла въ голову мысль, что, вроятно, въ ней есть что-нибудь такое, почему онъ такъ безцеремопно уставился на нее. Она вдругъ смутилась, даже слегка покраснла и, не допивъ стакана, ушла къ себ въ вагонъ. Этотъ толстякъ испортилъ ей все настроене.
‘Неужели на мн написано, кто я такая?— въ ужас подумала она, забиваясь въ свое купэ.— Отчего онъ не смотритъ такими глазами на другихъ женщинъ?.. Если бы я была мужчиной, то дала бы ему въ морду’.
Татьяна Ивановна даже всплакнула, глупо и по-дтски, потому что эти непрятныя мысли такъ не гармонировали съ ея свтлымъ настроенемъ. Да, ей хотлось ухать совсмъ, въ неизвстную даль, ухать отъ самой себя. Со слезами она и заснула, прикурнувъ на деревянной лавочк. И сонъ былъ гадкй: по сторонамъ позда бжали блобрысый пшютъ и толстый господинъ съ усами, что-то кричали и указывали на ея окно. Вся публика собралась у оконъ.
— Вотъ она, Татьяна Ивановна!.. Ахъ, Татьяна Ивановна, милашка!..
— Сударыня, станця!— разбудилъ ее кондукторъ.
Это была небольшая станця, на которой поздъ стоялъ всего пять минутъ. На платформ было темно, и двушка съ трудомъ тащила свой узелъ. Какой-то молодой человкъ въ охотничьей куртк окликнулъ ее.
— Сударыня, вамъ лошадей-съ? Пожалуйте на постоялый… Эй, Иванъ, помоги барышн!
— Здсь!— отвтилъ изъ темнота хриплый голосъ.
Показался мужикъ въ полушубк и взялъ узелъ. Татьяна Ивановна не могла разсмотрть, что длается кругомъ. Гд-то въ сторон мелькали каке-то жалке огоньки и что-то такое чернло: лсъ не лсъ, строене не строене, Мужикъ пошелъ быстро впередъ, свернулъ съ платформы и точно потонулъ въ темнот.
— Эй, ты, дядя, гд ты?
— А здсь… Держи праве, забирай все вправо.
До постоялаго двора было рукой подать, обошли какой-то сарай, прошли мимо какихъ-то лошадей и очутились прямо на темной лстниц большого деревяннаго двухъэтажнаго дома.
— Эй, Митрей Митричъ, гд ты запропастился?— кричалъ мужикъ, топая по лстниц ногами.— Я теб вотъ какую барыню предоставилъ, старичку…
Наверху показался огонь, и гостью встртилъ благообразный бритый старичокъ, одтый въ длиннополый сюртукъ. У Татьяны Ивановны отлегло на сердц, когда она увидла свтлую высокую комнату, очень чисто прибранную, даже съ внскою мебелью и кисейными занавсками на окнахъ. Въ одномъ углу теплилась лампадка.
— Пожалуйте, сударыня, на чаекъ.
— Прикажете самоварчикъ, сударыня?
— Да, я переночую у васъ… У васъ клоповъ нтъ?
— Ни Боже мой… Даже и назване забыли, что есть такое — клопъ. Не сумлвайтесь… А утречкомъ лошадокъ прикажете?
— Да.
— Вамъ куда-съ?
— Завтра скажу.
Старичокъ пожевалъ губами и засменилъ куда-то за занавску.
Двушка сняла съ себя шляпу, калоши и пальто. У нея немножко болла голова. По привычк она подошла къ зеркалу, но на нее изъ неровнаго стекла посмотрло такое уродливое лицо, что она сейчасъ же отошла. Послышались опять шмыгавше шаги старика.
— Можетъ-быть, закусить прикажете? Только, знаете, у насъ все постное, на крестьянскую руку… Пожалуй, и не понравится вамъ.
— Нтъ, я хочу только чаю.
— Слушаю-съ. А лошадокъ къ которому часу прикажете?
— Я скажу утромъ.
— Оно бы лучше съ вечера.
— Хорошо. Ну, въ девять. Тутъ есть деревня Моркотина, такъ туда и обратно.
— Моркотина? Такъ-съ… Это совсмъ въ сторону, сударыня, значитъ, не по тракту… Ужъ не знаю, что вамъ и сказать. Ахъ, батюшки, да вдь Моркотиныхъ-то вдь дв: Моркотина-Верхъ, Моркотина-Низы. Такъ вамъ въ которую?
— Какъ дв? Впрочемъ, это все равно. Вдь он недалеко одна отъ другой?
— Извстно, деревни… Ужъ не знаю, какъ насчетъ лошадокъ. Пожалуй, ямщики-то не повезутъ…
Однимъ словомъ, началось то деревенское вымогательство, которое заканчивается тройною цной.
За самоваромъ Татьяна Ивановна просидла часа два. Ее охватило сознане такого одиночества, какъ еще никогда. Гд-то тихо постукиваетъ маятникъ, гд-то лаетъ сонная собака, гд-то рзко взвизгиваетъ свистокъ. Потомъ двушк сдлалось безотчетно страшно. Да, страшно жить, страшно за свою молодость, страшно за то хорошее, что она везла съ собой въ эту деревенскую глушь, страшно за неизвстное будущее. Каке вс нехороше, кончая вотъ этимъ благочестивымъ станцоннымъ старцемъ, ободравшимъ ее какъ липку. И вс таке же… Безсовстные, гадке, отвратительные!.. Почему-то ей вспомнилась давешняя чета съ тремя дтьми. Можетъ-быть, они уже теперь дома, въ своемъ гнзд, уложили дтей спать, а сами тоже сидятъ за самоваромъ. Тепло, хорошо, любовно. Почему одни родятся на свтъ счастливыми, а друге несчастными?
Съ послдней мыслью Татьяна Ивановна и заснула на томъ самомъ диванчик, гд сидла,— заснула не раздваясь. Утромъ ее разбудилъ благочестиво-бритый старецъ и заявилъ, что лошади поданы.
— Только извините, сударыня, до Моркотиной-то не восемнадцать верстъ, а цлыхъ двадцать восемь. Ребята знаютъ… Вчера-то я ошибся, значитъ.
— Вы меня считаете, кажется, совсмъ дурой?
— Помилуйте, зачмъ же-съ?.. Вотъ подете, сами увидите-съ…
За пару лошадей старецъ содралъ пятнадцать рублей, т.-е. ровно вчетверо, и еще пожаллъ, что не умлъ взять прямо четвертной билетъ. Куда ей дться, барын-то?
Утро было свтлое и теплое, такъ что Татьяна Ивановна похала въ шляп. Ямщикъ оказался вчерашнй Иванъ, которому сегодня было, видимо, съ похмелья. Онъ встряхивалъ своей лохматой головой, ерзалъ плечами, вздыхалъ и наконецъ проговорилъ:
— Попортила ты меня вечоръ, барыня… Къ твоему-то двугривенному своихъ два прибавилъ. Тяжеленькая копеечка подвернулась. Ахъ, ты, Боже мой. А ужъ Митрей Митричъ охулки на руку не положитъ. Пятнадцать рубликовъ съ тебя сгрлъ? Такъ… Красная цна два рубли… Ловко!
— Разбойники вы, вотъ что! Конечно, я не знаю, а вы пользуетесь случаемъ.
— Это точно, даже весьма гршно. Ну, и Митрей Митричъ… И верстовъ присчиталъ цлыхъ десять. Въ лучшемъ вид!
Взлохмаченная пара почтовыхъ одровъ неторопливо тащила рогожную кибитку сначала по тракту, а потомъ свернула на окончательный проселокъ, пролегавшй грязною полоской по унылой низменности, кое-гд тронутой чахлыми заморенными кустиками. Развертывалась невеселая русская картина. У Татьяны Ивановны щемило на сердц, когда кибитка прозжала мимо деревушекъ, походившихъ издали на кучи навоза. Какъ могутъ жить здсь люди? Настоящая деревенская бдность глядла здсь изъ каждой дыры, черезъ обдерганныя соломенныя крыши, въ подслповатыя оконца, въ прорхи и щели всего крестьянскаго жилья. Неужели и Моркотина такая-то? Если бы Татьяна Ивановна знала раньше, что такое русская деревня. Нтъ, что тутъ говорить, когда прошло цлыхъ шесть лтъ. Вдь это ужасно: цлыхъ шесть лтъ!
— А вотъ теб и Моркотина,— неожиданно заявилъ Иванъ, указывая кнутовищемъ куда-то въ сторону.
— Гд?
— А вонъ вправо, подъ горкой, значитъ.
— Это которая Моркотина?
— А Низы… Теб кого тамъ надобно?
— Вотъ прдемъ и спросимъ.
Моркотина-Низы, какъ большинство русскихъ деревень, была ‘чмъ ближе, тмъ хуже’. Татьяна Ивановна съ какимъ-то ужасомъ смотрла на это приближающееся убожество и не врила собственнымъ глазамъ: сотни избушекъ залегли по болотистымъ берегамъ покрытой сейчасъ льдомъ рчонки. Вотъ и первыя постройки. Кибитка остановилась у одной изъ избушекъ, гд стоялъ за воротами мужикъ.
— Это Моркотина, дядюшка?
— Моркотина.
— А гд здсь живетъ Агаья Ефимова?
— Агаья-то? Да у насъ ихъ дв, значитъ. Агаьи… Пожалуй, и третья найдется, потому какъ она съ мужемъ не живетъ — по отцу-то тоже Ефимова. Теб которую?
— Мн нужно ту, у которой на воспитани двочка.
— А великонька двчонка, значитъ, шпитонка?
— Лтъ шести.
— Ну, такъ это не здсь, а надо теб податься на Верхъ-Моркотину. Тамъ и Агаья твоя со шпитонкой… Въ самый разъ.
— Иванъ, подемъ.
На этотъ разъ Иванъ почесалъ затылокъ и посл нкотораго раздумья заявилъ, что дальше не подетъ: ряда была до Низовъ..
— Какъ не подешь?
— А вотъ такъ… Ряда. Ваше дло съ Митреемъ Митрачемъ было… Ежели трешную соблаговолишь ямщику, тогда могу ублаготворить вполн… Что я буду зря коней томить?.. Главное, ряда была до Низовъ.
Нечего длать, пришлось выдать нахалу три рубля. Татьяна Ивановна съ ненавистью смотрла на спину грабителя, изнывая отъ безсильной злобы.
Кибитка поползла маленькою дорожкой влво отъ деревни. Черезъ полчаса показалась и Верхъ-Моркотина, ничмъ не отличавшаяся отъ Низовъ. Здсь Агаью Ефимову было уже совсмъ не трудно отыскать. Татьяна Ивановна вошла въ довольно скверную избу, гд ее охватило убйственно-кислою вонью. Въ первую минуту двушка не могла ничего разглядть, кром небольшой двочки, колыхавшей люльку.
— Да вдь это вы, барыншя-сударышяя!— закричалъ плаксивый бабй голосъ гд-то у печки.
— Едва тебя разыскала, Агаья…
Татьяна Ивановна устало опустилась на грязную лавку и не могла отвести глаза отъ двочки. Неужели это ея Наташа? Она не смла шевельнуться, не смла подойти къ двочк и только смотрла на нее иснуганно-округлившимися глазами. Она не замтила даже, хороша она или нтъ, каке у нея глаза, волосы, носъ, вс эти подробности выступили только потомъ, когда она пришла въ себя.
— Энта самая и есть,— шопотомъ объяснила Агаья, довольно грязная баба съ плаксиво-злымъ лицомъ.— Наташка, подь сюды… Барыня изъ городу гостинцу теб привезла.

III.

Двочка сначала смотрла на городскую гостью, а потомъ быстро кинулась къ Агаь и спряталась за ея юбку. Татьяна Ивановна тяжело дышала, точно боялась въ маленькой замарашк узнать то безконечно родное и близкое, что могла только смутно чувствовать. Ей казалось, что и въ изб душно, и что недостаетъ свта, и что все это какой-то сонъ.
— Ахъ, ты, дурашливая, перестань!— уговаривала Агаья, стараясь выдвинуть прятавшуюся двочку впередъ.— Вдь не чужая прхала! Вотъ, поглядите, сударышня-барышни, и родимое пятнышко.
Она оголила худенькую дтскую ручку и показала повыше локтя дв маленькя родинки. Двочка еще больше переконфузилась и даже закричала, когда городская гостья схватила ее, посадила на колни къ себ и принялась цловать.
— Милая… милая… милая… Ты вдь моя, моя, моя!.. Я — твоя мама!
Двочка защищалась отчаянно, отталкивая мать прямо въ грудь. Свтлые глазенки потемнли, бровки сдвинулись, розовыя губки сложились строго. Татьяна Ивановна усадила ее на лавку, опустилась на колни и порывисто начала цловать худенькя ручонки, шейку, плечики, всклоченные волосенки.
— Мама гостинцу изъ городу привезла,— повторяла Агаья, желая подкупить ребенка.— Не блажи, Наташка.
— Н-н-е!— капризно повторяла двочка, продолжая отталкивать городскую маму.— Не хочу гостинца, мамка… Пусть она уйдетъ… Н-н-е!..
— Моя, моя, моя… Родная моя… дточка…— всхлипывала Татьяна Ивановна, припадая своей головой къ дтскимъ колнямъ.
Двочка тоже разревлась, пустивъ отчаянную ноту. Агаья, стоя за спиной городской мамы, показывала ей кулакъ, но и это не помогало. Въ ум Агаьи вихремъ неслись свои бабьи мысли: зачмъ прилетла изъ города барышня, неужто она отыметъ двчонку? Ровно черезъ каждые два мсяца Агаья здила въ городъ къ Татьян Ивановн и обирала ее съ ловкостью опытнаго человка. Двушка платила за содержане ребенка по десяти рублей въ мсяцъ и кром того снабжала ее разнымъ тряпьемъ, жаренымъ и варенымъ. И вдругъ эта доходная статья прекратится… А Татьяна Ивановна, стоя на колняхъ, жадными глазами вглядывалась въ заплаканное дтское личико, отыскивая въ немъ то родное и близкое, къ чему рвалась ея душа, чмъ наболло это сердце. Вс чувства теперь были сосредоточены на этомъ дтскомъ личик, мучительно ожидая отъ него отвта, но личико продолжало хмуриться и заливаться слезами.
— Я ее увезу въ городъ,— съ ршительнымъ видомъ заявила Татьяна Ивановна, поднимаясь на ноги.
— Какъ же это такъ, барышня-сударышня?— испуганно забормотала Агаья, длая глупое лицо.— Мы вспоили, вскормили дитю, а вы вдругъ — въ городъ.
— Да, вдругъ… Вдь вы не даромъ поили и кормили. Я все время платила вамъ. А теперь я желаю взять ребенка себ… Понимаете?
— Не знаю, какъ мужъ… Ужо, вотъ онъ придетъ. И куда онъ длся?
— А я знаю, потому что двочка моя… У меня и билетъ изъ воспитательнаго дома съ собой. Позовите старосту, я распишусь… А вамъ я заплачу.
Двушка достала портмонэ и начала совать двадцатипятирублевую ассигнацю Агаь, которая не знала, что ей длать — брать или не брать. Она, дйствительно, боялась мужа. И двочку было жаль выпустить изъ рукъ. Въ этотъ ршительный моментъ на порог показался ямщикъ Иванъ и заявилъ самымъ грубымъ образомъ, что ждать больше не можетъ.
— Я вотъ теб покажу, какъ ты не можешь ждать! накинулась на него Татьяна Ивановна съ неожиданнымъ ожесточенемъ.— Разбойники вы, вотъ что!
— Что же, я и уду!— еще грубе заявилъ Иванъ, почесывая въ затылк.— Мн плевать!
— Ахъ, ты… Молчать! Я еще съ вами разсчитаюсь… Прямо къ уряднику. Знаешь урядника?.. То-то… Поговори у меня еще… Я вамъ покажу… Убирайся вонъ! Постой, тамъ у меня въ кибитк остался узелъ, такъ принеси его сюда. Да живе ворочайся.
Недавнй, разбойникъ, разсчитывавшй сорвать съ простоватой городской барыни за ‘простой’ еще трешный билетъ, только почесалъ затылокъ и отправился за узломъ.
— Ишь ты, прыть какую напустила!— бормоталъ онъ.— Такъ на дыбы и поднялась, какъ медвдица. Вс эти дтныя бабы такя: какъ увидала свово дитю, такъ и остребенилась. Теперь къ ней не подступишься… Медвдь, и тотъ не деретъ корову, которая съ теленкомъ ходитъ но лсу. Послдняя курица, и та… Вотъ теб и трешный билетъ! Къ уряднику… Самый настоящй разговоръ. Теперь бы въ самый разъ напустить на Митоея Митрича: всю бы моль изъ него духомъ выпустила… Ахъ, братецъ ты мой, дло-то каксе вышло!
Развернувъ узелъ, Татьяна Ивановна мысленно поблагодарила предусмотрвшую все ‘баронессу’. На первомъ план была простыня, полотенце и мыло съ губкой. Конечно, прежде всего, нужно вымыть двочку, а въ такомъ вид куда же ее повезешь? Агаья молча налила теплой воды въ корыто, и Наташа поступила въ полное распоряжене городской мамы. Ахъ, какя у нея были грязныя ножки и ручки, какая грязная шея, уши, личико!.. Губка нсколько разъ длалась совсмъ грязной. Татьяна Ивановна длала все быстро и ршительно, такъ что двочка даже не сопротивлялась, невольно поддаваясь боле сильной вол. Агаья качала люльку и иронически наблюдала расхлопотавшуюся барышню-сударышню.
— А въ люльк у васъ тоже шпитонка?— спрашивала двушка, оканчивая мытье Наташи.
— Извстно, шпитонка… Свои-то дтишки перемерли, такъ вотъ чужихъ воспитываемъ. Только эта шпитонка не жилецъ… Какъ бы не окочурилась. Животомъ скудается больно.
Двушка заглянула въ люльку. Тамъ лежалъ ребенокъ мсяцевъ трехъ, съ какимъ-то восковымъ личикомъ. Онъ не плакалъ и не кричалъ, а только тяжело дышалъ. А вдь гд-то у этого несчастнаго есть мать. Она, наврное, думаетъ о немъ, убивается. А тутъ такъ грязно и дуано… Боже мой, если бъ она только знала, въ какой обстановк росла ея несчастная Наташа! И какъ она могла это допустить?.. А какая милая ‘баронесса’: вотъ и чистая рубашка для двочки, старенькая и въ заплаткахъ, но чистенькая, и панталоны, и чулочки, и башмачки, и лифчикъ, и какое-то шерстяное платьице, и старенькая шубка, и теплый платокъ,— однимъ еловомъ, все дтское приданое. Наташа позволяла себя обряжать, изрдка поглядывая вопросительно на Агаью.
— Вотъ и ты, Наташка, стала городского барышней,— иронически замтила Агаья, когда туалетъ быль законченъ.— Только шляпку теб нацпить да хвостъ.
— Агаья, вы сходили бы лучше за мужемъ, чмъ болтать пустяки. А я присмотрю за ребенкомъ.
— И то схожу…— ворчливо согласилась Агаья.— Очень ужъ вы скоро наклались, барышня-сударышня, двчонку-те увозить. Тоже и на васъ судъ найдемъ…
— Хорошо, хорошо. Скажите по пути старост, чтобы зашелъ сюда, мн некогда ждать.
Агаья вышла изъ избы, продолжая ворчать.
— Что, и теб на орхи досталось?— встртилъ ее на улиц ямщикъ Иванъ.— Нтъ, братъ, теперь шабашъ, совсмъ другая музыка… Слышала, какъ она даве про урядника отвтила? И предоставитъ въ лучшемъ вид… Нтъ, братъ Агаья, теперь ее больше въ оглоблю не заведешь. Шабашъ!
Оставшись въ изб одна, Татьяна Ивановна хотла разговориться съ дочерью, которая все еще продолжала ея дичиться и больше всего была занята своимъ новымъ костюмомъ.
— Подешь со меой на станцю?— спрашивала двушка.— Подешь, крошка?
— Н-н-е…— плаксиво отвтила Наташа, вытирая носъ рукой.
— А тамъ у меня игрушки оставлены… Много игрушекъ.
— Гостинецъ?
— И гостинцы… Прдемъ туда и все заберемъ.
— А мамка?
— Мамка здсь останется… На лошадкахъ подемъ, дточка.
Двочка въ первый разъ улыбнулась, глядя недоврчиво на нарядную городскую маму. Посл нкотораго раздумья она отрицательно покачала головой:
— Нтъ, не поду на лошадкахъ безъ мамки.
— Да вдь мы вернемся опять сюда, глупенькая! А вотъ посмотри: часы… Вотъ браслетъ. Я теб подарю часы, если подешь.
Двочка не понимала половины городскихъ словъ и продолжала взглядывать недоврчиво, какъ только-что пойманный зврекъ. Татьяна Ивановна пробовала ее приласкать, точно своими объятями и поцлуями хотла перелить въ нее переполнявшя ее чувства, но маленькая зврушка не поддавалась и повторяла одно: мамка. Эта сцена наконецъ измучила Татьяну Ивановну. Что она будетъ длать съ этою упрямицей? Въ конц концовъ было просто обидно…
Двушка присла къ столу въ тяжеломъ раздумь. Наташа около лавки пробралась къ печк и изъ своей засады наблюдала ее. Еще немножко, и Татьяна Ивановна, вроятно, расплакалась бы безсильными женскими слезами, но въ этотъ моментъ въ сняхъ послышался тяжелый топотъ, говоръ, и дверь избы распахнулась. Первымъ вошелъ полсилой мужикъ съ жиденькою бородкой и мдною бляхой,— староста, какъ догадалась Татьяна Ивановна. Изъ-за него выдвинулся другой, помоложе, приземистый и косолапый, съ помятымъ отъ перепоя лицомъ. Онъ швырнулъ свою рваную шапку на печь и вызывающе оглядлъ гостью съ ногъ до головы. Шестве замыкали Агаья и ямщикъ Иванъ.
— Здравствуй,— проговорилъ хозяинъ, протягивая свою лапу.
— Здравствуйте,— спокойно отвтила гостья, не подавая руки.— Я прхала за своею двочкой.
— Такъ-съ, оно конечно… Только свои-то дти у родителевъ живутъ, а не по чужимъ людямъ,— грубо отвтилъ мужикъ.— Больно прытко ты разлетлась…
— Я съ тобою не желаю разговаривать, а вотъ со старостой. Да… вотъ номеръ билета, по которому выданъ былъ ребенокъ изъ воспитательнаго дома Агаь: 3507. Наконецъ Агаья меня знаетъ. Я ей шесть лтъ платила за содержане ребенка…
— Агаья, ты получала?— обратился староста къ хозяйк.
— Что получать-то…— вмшался хозяинъ, длая азартный жестъ.
— Помалкивай, Андрей,— остановилъ его староста.— Бабье дло… Пусть он промежду себя разберутся. Ну, Агаья, получала съ барыни жалованье?
— Случалось…— нершительно отвтила Агаья, глядя на мужа.— Только какое это жалованье?.. Двугривенными поманивали, и только всего.
— Это ужъ ты врешь, Агаья,— неожиданно вступился ямщикъ Иванъ.— Поди-ка, вся деревня знаетъ… Понапрасну запираешься. Говори лучше прямо.
Хозяинъ съ азартомъ накинулся на непрошеннаго заступника, такъ что староста едва ихъ рознялъ. Въ изб поднялся ужасный гвалтъ. Наташа опять заплакала и юркнула на печь.
— Что тутъ съ ними разговаривать-то!— кричалъ Иванъ.— Получайте деньги, пока барыня даетъ. Четвертной билетъ жертвуетъ, а посл еще пристегнетъ малую толику… Ну, староста, благословясь, вдарь по рукамъ. Лучше такъ-то будетъ.
Староста замялся, почесывая затылокъ. Его нершительность разршилась только пятирублевою ассигнацей. Онъ сразу просанился и заговорилъ другимъ тономъ.
— Ну, Агаья, примай деньги… Что тутъ попусту балакать. Да собирайте двчонку… Съ Богомъ!
Мужъ Агаьи нехотя взялъ двадцатипятирублевую ассигнацю и презрительно зажалъ ее въ кулакъ.
— Я совсмъ не желаю обижать васъ,— заговорила Татьяна Ивановна, точно оправдываясь.— У меня сейчасъ больше нтъ денегъ, а посл я съ удовольствемъ заплачу еще.
Агаья разразилась отчаяннымъ воемъ и спряталась за печкой. Теперь ужъ мужики окончательно не знали, что имъ длать. Разв съ бабой сговоришь?.. Наташа переползла съ печи на полати и съ любопытствомъ наблюдала все происходившее.
— Эй, двонька, оболакайся!— обратился къ ней Иванъ, окончательно вошедшй въ роль посредника.— Дальне проводы — лишня слезы… А я на станцю вотъ какъ подмахну! Главная причина — барыня добрющая.
Татьян Ивановн вдругъ сдлалось совстно за происходившую сцену. Она отправилась за печку, обняла Агаью и начала ее утшать.
— Агаья, вы не сердитесь… Помните, я еще въ прошломъ году предупреждала васъ, что возьму двочку.
— Да вдь мн-то, поди, тоже жаль ее, сударышня-барышня… Какъ своя выросла. Было за ей похожено.
— Я вамъ за все заплачу, Агаья. Прзжайте только въ городъ.
Агаья покосилась на мужа и зашептала:
— При мъ-то не говорите… Вонъ онъ сграбасталъ денежки, какъ ястребъ, а я только ихъ и видла.
— Хорошо, хорошо…
Дло наконецъ сладилось. Оставалось уговорить только Наташу, что было не такъ-то легко. Двочка оказала самое отчаянное сопротивлене и согласилась хать только до станци, гд надялась получить игрушки и городске гостинцы.
— Только ты не моя мамка,— упорно твердила она, глядя на двушку злыми глазами.
— Конечно, не мамка, а мама.
— Н-н-е…
— Ну, слава Богу!— проговорилъ Иванъ, усаживаясь на облучокъ.— Ну, и народецъ!.. Вотъ уцпились! Живымъ мясомъ готовы рвать… Эхъ, вы, други, трогай!
Татьяна Ивановна крпко прижимала къ себ тихо плакавшую Наташу. Когда кибитка тронулась, она перекрестилась.
Начиналась новая жизнь…

IV.

Неожиданный отъздъ Татьяны Ивановны произвелъ въ квартир Каролины Карловны Дрангъ своего рода сенсацю. Сначала старая нмка не придала ему никакого особеннаго значеня, потому что разсердилась на неисправимую ‘баронессу’. Она долго ругала легкомысленную дочь на двухъ языкахъ и даже грозила въ пространство жирнымъ кулакомъ. ‘О, не есть ли это сумашедчй женщинъ, который на пятьдесятъ рублей жалованья будетъ имть четвертый дитю?.. Donnerwetter, побирай меня шортъ, если я могу понимайтъ… Богатый люди могутъ имть двадцать дитю, богатый люди дитю радость, богатый люди все могутъ, а ‘баронесса’ дуракъ!’ Чухонка Ольга была того же мння.
— Однако куда она могъ хать?— разсуждала фрау Драйвъ.
— Баню калъ,— объяснила Ольга.— Одинъ извозчикъ калъ.
Наступилъ вечеръ, а Татьяна Ивановна не возвращалась. Положимъ, она часто не бывала дома по нскольку дней, но то совсмъ-другое дло, начиная съ костюма, въ которомъ вызжала Татьяна Ивановна. Фрау Дрангъ знала, гд жилица, и была спокойна. Она не волновалась даже тогда, когда Татьяну Ивановну привозили изъ какого-нибудь веселаго загороднаго уголка въ такомъ вид, что она едва могла дойти до своей комнаты. Съ ней обыкновенно отваживалась въ такихъ случаяхъ Ольга, занимавшаяся, прежде всего, карманами подгулявшей барышни. Она обворовывала ее самымъ безсовстнымъ образомъ и разъ стащила даже дорогой золотой браслетъ. На другой день утромъ Татьяна Ивановна обыкновенно чувствовала себя скверно, сидла у себя въ комнат, и Ольга выговаривала ей, что нехорошо терять браслеты. Да, все это было въ порядк вещей и никто этому не удивлялся, а теперь случилось что-то другое. Потомъ это таинственное вмшательство ‘баронессы’,— фрау Дрангъ еще разсердилась на сумасшедшую дочь, разсердилась какъ-то всмъ своимъ старымъ нмецкимъ жиромъ.
Вечеромъ прхала Лоти, младшая дочь фрау Дрангъ, и старуха успокоилась. Это была ея любимица. Лоти не походила на ‘баронессу’. Высокая, плотная, блокурая, она напоминала тотъ племенной скотъ, который фигурируетъ на сельскохозяйственныхъ выставкахъ. Одвалась она съ вызывающею пестротой и съ тмъ особеннымъ шикомъ, который заставляетъ мужчинъ оглядываться. Нкоторый недочетъ по части вкуса выкупался дорогими матерями, кружевами и цнными бездлушками. Каролина Карловна не могла смотрть равнодушю на свою любимицу и со слезами на глазахъ повторяла: — Вотъ я такой же былъ… какъ об дв капли вода!
Старуха немало гордилась и общественнымъ положенемъ своей Лоти, которая была просто содержанкой одного выжившаго изъ ума стараго генерала. У Лоти была своя квартира, свои лошади, штатъ прислуги, брильянты,— чего же еще можно желать? Въ этотъ вечеръ Лоти прхала къ мутерхенъ въ дурномъ расположени духа. У нея была скверная привычка прзжать къ матери именно въ такомъ настроени, и старух стоило большого труда успокоить ее. Лоти была немножко вспыльчива и ругалась, какъ два извозчика.
— Ну, что новаго?— спрашивала Лоти еще въ передней, бросая свое манто прямо въ физономю Ольги.— Мутерхенъ, какъ теб не надостъ эта чухонская морда?.. Видть ея не могу!
— Нишево, Лоти… У тебя опять нервы?
— Какой тамъ чортъ нервы… Со своимъ старымъ чортомъ поругалась и выгнала его въ шею.
Чтобъ успокоить Лоти, старуха сейчасъ же разсказала ей объ интересномъ положени ‘баронессы’ и таинственномъ исчезновени Татьяны Ивановны. Лоти презрительно пожала плечами и не удостоила отвтомъ. Разв можно говорить о сумасшедшихъ женщинахъ?
— Я на твоемъ мст давно бы отказала этой Татьян Ивановн,— замтила Лоти, лниво звая.— Хочется теб съ нею путаться.
— Она мн за одинъ комнатъ девяносто рублей платитъ… Я иметъ отъ нея свой маленькй доходъ.
— Ну, довольно. Надола… Всмъ вамъ цна расколотый грошъ. Было время у Татьяны Ивановны, когда она была въ мод,— ну, и вышла круглая дура, потому что не умла во-время устроиться. Жила бы не хуже меня… А какой у ней голосъ былъ, когда она пла на Островахъ! Цлый капитал въ горл, и она его пропила на шампанскомъ.
— Дуракъ была.
— Ну, плевать. Не стоитъ говорить.
Фрау Дрангъ занимала дв большихъ комнаты. Въ одной была ея спальня, а другая представляла гостиную. Вся обстановка сложилась здсь изъ ненужныхъ вещей Лоти, характеризуя т стади, которыя проходила эта практическая двица. Да, тутъ была и простенькая мебель, обитая дешевенькимъ кретономъ, и кушетка, обтянутая подозрительно-краснымъ, трактирнымъ тринэмъ, и настояще шелковые пуфчики, козетки и кресла. Долго бдствовала фрау Дрангъ, пока дочери были малы, но зато теперь вполн блаженствовала, утопая въ этомъ, сборномъ великолпи. Положимъ, Лоти часто ее корила своими благодянями и даже общала вышвырнуть прямо на улицу, но между своими людьми. каке счеты? Фрау Дрангъ отлично знала, что такое жизнь и что такое горячя слова.
Итакъ, Лоти лежала на кушетк и курила папиросу. Фрау Дрангъ немного была встревожена: а вдругъ изгнанный генералъ разсердится? Лоти, конечно, погорячилась, и нужно было ее успокоить. Она любила малиновое варенье, рябиновку, сосиски, сыръ, сельтерскую воду,— нужно было начать съ этого. Повшй человкъ всегда спокойне, какъ знала фрау Дрангъ по собственному опыту, но только вопросъ, съ чего начать? Въ моментъ этихъ размышленй въ коридор послышался сторожевой кашель Ольги. Фрау Дрангъ сдлала недовольное лицо. Вчно некстати пристаетъ эта чухонская морда.
— Ну, чего теб, пергаля?— Сердито спросила она, выйдя въ коридоръ.— Не знаешь свой время.
— Бариня, а я теб буду говорилъ,— бормотала Ольга, длая таинственные знаки и задыхаясь отъ волненя.— Рибенка калъ…
— Какой ребенокъ халъ? Что ты мелешь-то?
— Она калъ рибенокъ… Баронеска узелъ тащилъ, я смотрлъ узелъ… дтскя вещи узелъ… Она калъ узелъ рибенокъ.
Фрау Дрангъ наконецъ поняла и хлопнула себя по лбу, какъ длала въ ршительные моменты. Да, теперь все было ясно. Вотъ зачмъ ‘баронесса’ юлила въ послднее время около Татьяны Ивановны! Она ее и, подбила… Фрау Дрангъ знала, что у Татьяны Ивановны есть ребенокъ и что онъ воспитывается гд-то въ деревн. Раза два, защищая интересы жилицы, она выгоняла Агаью, являвшуюся обирать Татьяну Ивановну. Но фрау Дрангъ была порядочная женщина и не любила совать носъ въ чужя дла, пока это не касалось ея. А теперь другое дло. Вдь эта сумасшедшая привезетъ своего ребенка сюда. Нтъ, ужъ извините, всякому терпню бываютъ границы. Этого только недоставало. Въ глубин души фрау Дрангъ считала себя благодтельницей. Боже мой, сколько добра она сдлала Татьян Ивановн, когда та пришла къ ней на квартиру чуть по въ одномъ плать! Все она, фрау Дрангъ, и вотъ вамъ благодарность.
Въ гостиную фрау Дрангъ вернулась, какъ грозовая туча, и принялась такъ ругаться, что Лоти хохотала до слезъ.
— Дорого бы я дала, чтобы посмотрть на васъ, когда та вернется съ ребенкомъ,— повторяла Лоти, хватаясь за бока.— Баронесса отличилась… о-ха-ха!.. У тебя, мутерхенъ, скоро будетъ свой собственный воспитательный домъ. Теб дадутъ медаль за человколюбе.
Догадка Ольги растревожила Каролину Карловну до того, что она выпила вечеромъ лишнюю бутылку пива. И цлую ночь ей спились самые гадке сны, начиная съ того, что Каролина Карловна видла себя молодой, со всми послдствями и необходимыми ошибками этого опаснаго возраста, такъ что, проснувшись утромъ, она плюнула и сказала: ‘Donner wetter!’.
— Будемъ посмотрть, какъ она прдетъ,— повторяла старуха, грозно расхаживая по своей квартир.— Это меня нравится.
До обда время тянулось ужасно медленно, такъ что Каролина Карловна три раза принималась ругаться съ Ольгой, пока не впала въ изнеможене. Лежа въ постели, она нюхала какя-то такя старинныя соли, что отъ нихъ уже ничмъ не пахло, кром пыли. Потомъ Каролина Карловна пила кофе, и вотъ именно въ этотъ трогательный моментъ послышался звонокъ въ передней. Это была она, Татьяна Ивановна… Каролину Карловну охватило такое волнене, что она не могла даже выйти въ коридоръ, а только видла въ отворенную дверь, какъ жилица прошла мимо съ двочкой. Да, съ двочкой.
— Ривезла,— доложила шопотомъ Ольга.— Ребенка большой… двочка.
Двочка? Нтъ, это ужъ, какъ хотите, хоть кого взорветъ. Каролина Карловна поднялась, оправилась передъ зеркаломъ и грозно поплыла къ жилиц.
— Можно войти?
— Нтъ.
— Какъ нтъ? Я хозяйка.
Каролина Карловна вошла безъ позволеня и грознымъ взглядомъ окинула происходившую семейную сцену. Двочка сидла у стола и съ аппетитомъ ла бутерброды съ масломъ и колбасой.
— Вы съ ума сошли,— заявила Каролина Карловна.— Вы — дуракъ.
— Какъ вы смете? Я васъ выгоню вонъ.
Въ первый моментъ Каролина Карловна растерялась. Она никакъ не ожидала такого отпора. Что же это такое?.. А Татьяна Ивановна смотрла на нее въ упоръ злыми глазами и имла такой видъ, что вотъ-вотъ вцпится. Это ужъ было слишкомъ, и Каролина Карловна рухнула на ближайшй стулъ, какъ жирная лавина. Татьяна Ивановна молчала, и только по ускоренному дыханю можно было судить, какъ она волновалась.
— И это мн благодарность?— указала старуха на двочку.
— Это васъ не касается, Каролина Карловна.
— Меня? Не касаетъ? Я, я знаю, что такое любовъ… Когда я былъ молодой, меня тоже коснулся любовъ. Да… Это былъ, отецъ баронессы. И я оставался съ такою же двочкой… Одинъ оставался… Я плакалъ день и ночь, потому чта былъ дуракъ. Да… Я плакалъ о баронъ, отецъ баронессы… я лъ корка черный хлбъ.
— Отчего же вамъ баронъ не помогъ?
— Баронъ?.. Пфуй! У баронъ былъ одни панталонъ и семьдесятъ незаконныхъ дитю… Баронъ былъ веселый характеръ, а я плакалъ. Нужно было взять другой баронъ, старый баронъ, а я плакалъ. Тогда я былъ дуракъ, а. теперь вы дуракъ… Меня это очень касаетъ, да. Двочка жилъ, вы жилъ, а теперь и вы и двочка будетъ плакалъ корка черный хлбъ.
— У васъ не буду просить, Каролина Карловна, а тамъ что Богъ дастъ.
— И не дамъ… У меня не богадльня. А баронесс я дамъ на кулаки.
— Она-то при чемъ тутъ?
— О, я понимайтъ все!.. Я баронесс дамъ на морда! Вы жилъ, двочка жилъ, а теперь сталъ нищй,— вотъ что баронесса.
— Нтъ, ужъ вы ее оставьте: она тутъ ни при чемъ. Я сама давно хотла взять двочку.
— О, я понимайтъ!.. Я былъ дуракъ, а вы есть дуракъ!
Сначала Татьяна Ивановна разсердилась на старуху, а потомъ принялась ее внимательно разсматривать, точно видла въ первый разъ. Напримръ, раньше она совсмъ не замчала, что у Каролины Карловны каке-то ржавые глаза. Раньше, вроятно, они были срыми, а теперь заржавли. Затмъ, вдь старуха, если разобрать, совсмъ не злая, даже по-своему добрая, только ршительно потеряла всякй вкусъ къ добру и злу. Эта философя безразличя выработалась долгимъ житейскимъ опытомъ съ разнаго рода баронами, и Каролина Карловна была столько же виновата, какъ старинная тяжелая монета, потерявшая отъ времени всякй чеканъ. Татьяна Ивановна посмотрла на старуху даже съ сожалнемъ: вдь она, Татьяна Ивановна, была такъ сейчасъ счастлива. Время отъ времени она наблюдала Наташу. Двочка сначала косилась на старуху, а потомъ равнодушно занялась опять своими бутербродами.
— Вотъ что, Каролина Карловна,— заговорила Татьяна Ивановна, набирая воздуху (ей было тяжело говорить).— Жили мы съ вами, не ссорились и разстанемтесь по-хорошему, друзьями. Жить я у васъ больше не могу, и вы знаете почему. Имя двочку на рукахъ, я не могу вести прежнй образъ жизни. Надоло и… нехорошо. Я еще молода, могу работать… Однимъ словомъ, какъ-нибудь устроюсь.
— Знаю, знаю… Теперь одинъ двочка, а устроишь себ другой, какъ баронесса. Знаю… Теперь ты жилъ комната, будешь жилъ на улица.
— Это ужъ какъ Богъ дастъ. Нужно намъ сосчитаться. По моимъ расчетамъ я вамъ ничего не должна.
— Будемъ посмотрть.
Каролина Карловна удалилась и долго что-то вспоминала и писала у себя въ спальн. Результатомъ этой удивительной математики оказалось то, что Татьяна Ивановна была должна за три мсяца за квартиру, за два платья, за прошлогоднюю шляпу, за извозчиковъ и т. д. Получалась солидная сумма рублей въ четыреста. Эта сумма ошеломила двушку. Произошла горячая сцена поврки счетовъ. По небрежности Татьяна Ивановна ничего не записывала, и вс расходы прикидывала только приблизительно въ ум.
— Вы на меня насчитали, Каролина Карловна.
— Я? Я все записывалъ.
— Что же я буду длать? Денегъ у меня сейчасъ нтъ. Могу вамъ оставить въ обезпечене только свои тряпки и золотыя бездлушки. Берите, если у васъ рука поднимется. Вы не отъ меня отнимаете послднй кусокъ хлба, а вотъ у этого несчастнаго ребенка… Впрочемъ, что тутъ говорить: какъ все пришло, такъ и ушло.
Каролина Карловна по части расчетовъ была неумолима и торжествовала впередъ. Но съ Татьяной Ивановной вдругъ произошла перемна. Двушка гордо выпрямилась и проговорила совершеню спокойно:
— Берите все, Каролина Карловна, мн ничего не нужно. Да, ничего… Даже это будетъ лучше.
— Какъ лучше?
— А такъ… Однимъ словомъ, мы не поймемъ другъ друга.
Она даже улыбнулась и съ какимъ-то сожалнемъ посмотрла на жадную старуху, на ея ржавые глаза, на крючковатый носъ.

V.

Татьяна Ивановна очутилась въ томъ безвыходномъ положени, въ какое можетъ попасть только одинокая женщина, не имющая никакой посторонней поддержки. У нея былъ расчетъ на то, что первое время она просуществуетъ, закладывая ненужныя для нея вещи, а теперь все это оставалось въ рукахъ Каролины Карловны. Это было тяжелое и горькое испытане. Куда итти? Съ кмъ посовтоваться? Конечно, къ ‘баронесс’, которая должна была все знать.
‘Баронесса’ жила въ глубинахъ Песковъ, въ деревянномъ флигельк, стоявшемъ на двор. Крошечная квартирка въ три комнаты выходила окнами въ стну сосдняго каменнаго дома. Татьяна Ивановна отправилась къ ней пшкомъ, чтобы не тратитъ денег на извозчика, и взяла съ собой Наташу. Она ужасно устала. Къ счастью, ‘баронесса’ была дома и встртила гостью съ распростертыми объятями.
— Ну, слава Богу!— повторяла она, обнимая Наташу,— Поздравляю, Татьяна Ивановна. Теперь нужно устраиваться по-новому.
— Да, нужно. Для начала мутерхенъ выгнала меня на улицу. Вотъ все, что есть на себ.
Татьяна Ивановна присла къ столику и заплакала. На нее удручающее впечатлне произвела бдная обстановка квартиры ‘баронессы’, бдно одтыя дти, вообще вся та приличная нищета, которая проникаетъ всюду, какъ ржавчина. Старшему сыну ‘баронессы’ было около шести лтъ, какъ Наташ, за нимъ шли дв двочки — одна четырехъ, а другая — двухъ лтъ. Дти столпились около Наташи и разсматривали ее съ тмъ безцеремоннымъ любопытствомъ, какъ это умютъ длать только дти.
— Какъ же это такъ, а?— повторяла растерявшаяся ‘баронесса’.— Вотъ ужъ этого я не ожидала отъ матери… И для чего ей? Все у нея есть.
— Считаетъ, что я должна ей больше четырехсотъ рублей.
— А она не считаетъ того, что цлыхъ два года жила на вашъ счетъ? Наконецъ, она по закону не иметъ нрава захватывать такя вещи, какъ кровать, необходимое платье, швейная машина. Вотъ мужъ придетъ со службы, и онъ то же скажетъ. Нтъ, такъ нельзя!
— Ну, да это устроится все помаленьку. А вотъ какъ вы находите двочку? Она очень миленькая… и будетъ хорошенькая.
Немного успокоившись, Татьяна Ивановна подробно разсказала вс свои похожденя. Наташа слушала очень внимательно и, когда дло дошло до Моркотиной, расплакалась.
— Хочу къ мамк… не хочу въ город жить…— повторяла она, захлебываясь отъ слезъ.
— Ничего, помаленьку привыкнетъ,— успокаивала ‘баронесса’.— Кстати, Татьяна Ивановна, можно на первое время устроиться такъ: я вамъ уступлю вотъ ту маленькую комнатку. Дока устроитесь, и живите въ ней съ Наташей, а мы ничего, потснимся какъ-нибудь. Весна на двор, и ребятишки цлые дни будутъ на улиц. У насъ тутъ есть близко скверъ, такъ они такъ толкутся.
— Мн будетъ совстно васъ стснять, Катерина Петровна.
— Э, что за совсть! Вдь только пока, а тамъ и свою квартиру наймете.
Какъ разъ лужъ пришелъ со службы. Это былъ бородатый, среднихъ лтъ мужчина въ какой-то желзнодорожной форм,— онъ служилъ на желзной дорог. Простое и серьезное лицо понравилось Татьян Ивановн.
— Домой Иванъ Семеновичъ приходитъ только сть да спать,— объясняла ‘баронесса’, приготовляя на стол все необходимое для обда.— У нихъ служба трудная. И отвтственность при этомъ.
— Служба, какъ служба,— скромно замтилъ Иванъ Семеновичъ.
— И жалованье маленькое.
Гостья внимательно вглядывалась въ лицо хозяина и старалась про себя ршить, почему оно такое хорошее — не красивое, а именно хорошее. Что-то такое правдивое было въ каждомъ взгляд, въ каждомъ движени.
— Въ самомъ дл, перезжайте къ намъ, Татьяна Ивановна,— продолжалъ онъ, выслушавъ планъ своей ‘баронессы’.— Тсненько, правда, но въ тснот, да не въ обид, какъ говоритъ пословица. Не правда ли, Катя?
— Сегодня и перезжайте, а я все приготовлю.
Ждать Татьян Ивановн было нечего, и она перехала въ тотъ же день. Все имущество она привезла на одномъ извозчик. ‘Баронесса’ только покачала головой. Фрау Дрангъ, провожая жилицу, даже прослезилась.
— Мн жаль васъ, Каролина Карловна,— говорила Татьяна Ивановна на прощанье.— Когда я вела дурную жизнь, вы ничего мн не говорили, а бранитесь теперь, когда я хочу жить своимъ трудомъ.
Устройство на новой квартир заняло всего нсколько минутъ. Комната была всего въ одно окно. У внутренней стны стояла дтская кроватка, а напротивъ большой приземистый диванъ, на которомъ Татьяна Ивановна должна была спать. Столъ у одна, комодъ въ углу, нсколько стульевъ — вотъ и вся обстановка. Съ какимъ нетерпнемъ двушка ждала момента, когда останется наконецъ съ дочерью съ глазу на глазъ! Наташа ко всмъ перемнамъ относилась какъ-то пассивно.
— Теб скучно съ мамой, дточка?
— Н-н-е…
Двочка не знала самаго слова: ‘скучно’, и только съ удивленемъ смотрла на мудреную городскую маму. Въ дтской душ оставалась еще крпкая надежда, что все это пока и что мама увезетъ ее опять въ деревню, къ настоящей мамк. Эта замкнутость ребенка непрятно дйствовала на Татьяну Ивановну, точно она стучалась въ запертую дверь и не получала отвта. Она даже стснялась приласкать двочку, какъ это ей хотлось.
‘Ужъ моя ли это двочка?— съ тоской думала Татьяна Ивановна, въ сотый разъ разглядывая родимыя пятна на рук.— Вдь должно же въ ней сказаться органическое чувство къ родной матери. Вотъ я, я чувствую, что она моя’.
— Пусть двочка осмотрится,— совтовала ‘баронесса’.— А когда привыкнетъ, тогда все само собой будетъ. У дтей память короткая. Посл деревни-то трудно привыкать къ городу.

V.

‘Баронесса’ принимала самое дятельное участе въ каждомъ шаг своихъ жильцовъ и съ напряженнымъ вниманемъ слдила за процессомъ прирученя Наташи. Татьяна Ивановна часто чувствовала на себ ея пристальный взглядъ и смущалась, точно была въ чемъ-то виновата. Впрочемъ, теперь было не до психологическихъ анализовъ. Шли послдня недли Великаго поста, и ‘баронесса’ раздобыла откуда-то работы. Въ магазинахъ и мастерскихъ шла отчаянная спшка, и работу охотно давали на домъ. Татьяна Ивановна умла порядочно шить, и это было большимъ подспорьемъ. Въ сутки она могла заработать около рубля, т.-е. въ сутки настоящей швеи, состоящя изъ восемнадцати рабочихъ часовъ. Въ маленькой каморк затрещала швейная машинка, точно неугомонный сверчокъ. Первые дни дались, правда, трудно, а потомъ Татьяна Ивановна понемногу привыкла и даже полюбила свою работу. Вдь она теперь существуетъ уже своимъ трудомъ, ла свой собственный трудовой хлбъ, а это придавало и силы и увренность въ самой себ. Вдь когда-то она работала въ магазин, правда, очень давно, и старая привычка къ тяжелому труду сказалась. За шитьемъ такъ хорошо думается. Машинка трещитъ, тянется безконечная стежка, а въ голов мысли такъ и бгутъ, точно по дорожк. Ахъ, какъ много этихъ мыслей и какя тяжелыя мысли! Даже духъ захватывало, и Татьяна Ивановна только закрывала глаза, точно боялась ихъ увидть открытыми глазами.
Видла Татьяна Ивановна себя совсмъ маленькою двочкой. Больной отецъ-чиновникъ страшно кашлялъ, мать убивалась надъ работой, дтей было трое, и вс двочки. Старшя сестры учились въ гимнази, а маленькая Таня осталась безъ всякаго образованя, потому что отецъ умеръ какъ разъ въ то время, когда ее нужно было отдавать въ гимназю. Какое ужасное слово: бдность, въ частности — петербургская бдность! Отвратительныя каморки, вчные займы, унижене и голодовка. Двнадцати лтъ Таня очутилась въ модномъ магазин и въ течене четырехъ лтъ прошла тяжелую школу петербургской швейки. Чего-чего она тутъ ни насмотрлась и ни натерплась. Страшно даже вспомнить. Старшя сестры въ это время успли выйти замужъ въ провинци, мать перебивалась какою-то микроскопическою пенсей. Старушка отъ нужды, непосильной работы и глодавшей ее всю жизнь нужды впала въ какое-то дтство. Таня бывала у нея иногда по праздникамъ, и эти побывки были для нея тяжеле всего.
— Для чего я родила тебя двочкой, несчастная?— повторяла старуха, глядя на нее слезившимися глазами.— Ахъ, если бъ ты была мальчикомъ!
— А что бы было, мама?
— Ахъ, совсмъ другое, совсмъ другое!.. Это несчасте родиться въ Петербург двочкой. Ты еще молода, глупа и ничего не понимаешь.
Скоро Таня поняла эту роковую разницу, которая отдляетъ петербургскихъ двочекъ отъ петербургскихъ мальчиковъ. Ея магазинный курсъ кончился, и она получила извстную самостоятельность. Старшя подруги посвятили ее въ то, о чемъ она знала только по слухамъ. Къ ея несчастю, она была красива и вдобавокъ имла довольно хорошй голосъ. Послднее ее и погубило. Въ шестнадцать лтъ Таня очутилась на подмосткахъ довольно сквернаго загороднаго театрика, куда поступила хористкой. Здсь о какой-нибудь работ не могло быть и рчи. Недавня подруги по мастерской такъ откровенно завидовали ей, считая ее счастливицей.
Жизнь понеслась бурной волной. Здсь вс плыли по теченю, не думая о завтрашнемъ дн. ‘Что же? Не одна я такая-то’,— утшала себя Таня. И дйствительно она была не одна. Въ хор служило до тридцати двушекъ, получающихъ такое микроскопическое жалованье, на которое могла существовать разв самая скромная комнатная муха. Приходилось прибгнуть къ косвеннымъ доходамъ, какъ это длали вс другя. Собственно жизнь проходила въ какомъ-то чаду. День спали, а работа начиналась только вечеромъ, когда зажигались электрическе фонари. Заканчивалась эта работа отдльными кабинетами, гд кутили запоздавше гости. Деньги швырялись полною горстью, и въ голов начинающей хористки перевернулись вверхъ дномъ вс понятя о жизни, добр и зл. Жили вдь только здсь, а остальные жалко пресмыкались. Окончательно погубило Таню то, что она, благодаря голосу и счастливой наружности, скоро перешла на амплуа солистки и сразу выдвинулась изъ общей массы. Аплодисменты, вызовы, подарки и всяке знаки вниманя благодарной садовой публики окончательно вскружили ей голову. Омутъ столичнаго разгула закружилъ ее съ головой. О ней даже печатали въ газетахъ, какъ о ‘начинающей звздочк’.
Здсь же разыгрался и первый романъ, закончившйся очень трагически. Солистка Таня, какъ ее называли въ трупп, влюбилась въ режиссера, человка пожилого и некрасиваго, но почему-то пользовавшагося большимъ успхомъ у садовыхъ женщинъ. Результатомъ романа явилась беременность. Режиссеръ, конечно, бросилъ ее на произволъ судьбы, а самъ ухалъ съ новой жертвой куда-то на югъ. Осень Таня кое-какъ протянула, работая въ одномъ изъ зимнихъ садовъ, а потомъ должна была оставить сцену. Первый опытъ былъ слишкомъ жестокъ, и появлене Наташи не дало той радости, которую приноситъ матери первый ребенокъ. Въ отчаяни солистка Таня отдала его въ воспитательный домъ. Это и была маленькая Наташа.
Странно, что появлене ребенка не вызвало материнскихъ чувствъ. Они были подавлены въ зародыш ненавистью къ отцу и мыслью о томъ, что, все равно, съ ребенкомъ на рукахъ она не могла бы существовать честнымъ трудомъ, а тмъ больше не могла оставаться солисткой Таней. Въ результат осталась какая-то озлобленность.
Нужно было жить, и жизнь покатилась. Какъ прошли цлыхъ пять дть — Татьяна Ивановна не могла бы отвтить, какъ человкъ въ состояни угара плохо сознатъ, что длается съ нимъ. День за днемъ летли съ поразительной быстротой, тмъ боле, что она пользовалась извстнымъ успхомъ, за ней ухаживали, ея имя на афиш привлекало публику. Но, несмотря успхъ, озлобленность ея не оставляла. Она больше никому не довряла и всхъ мужчинъ считала подлецами. О, она слишкомъ хорошо знала ихъ! О двочк, отданной въ деревню на воспитане, она вспоминала только тогда, когда появлялась Агаья за подачкой. Разъ даже у Татьяны Ивановны являлось желане увидть ребенка, но оно сейчасъ же заглохло подъ давленемъ сознаня, что какая она мать и какими она глазами будетъ смотрть на это ни въ чемъ неповинное существо? Закончился этотъ бурный перодъ тмъ, что Татьяна Ивановна простудилась на одномъ зимнемъ пикник и потеряла голосъ. Деньги, какя были, ушли на лченье, а затмъ пришлось круто перемнить образъ жизни. Именно въ этотъ критическй моментъ Татьяна Ивановна и поступила подъ крылышко фрау Дрангъ. У нея оставались еще кое-какя старыя знакомства, и она жила на остатки своей недавней популярности, появляясь въ модныхъ кабакахъ въ качеств одной изъ шикарныхъ ces dames.
Оставался одинъ шагъ до открытой торговли собой, не прикрытой уже никакою иллюзей, и только тутъ Татьяна Ивановна опомнилась. Въ первую минуту она такъ возненавидла и себя и свое прошлое, что хотла отравиться. Ее спасло только знакомство съ ‘баронессой’, чутьемъ угадавшей, что съ ней длается. Материнство ‘баронессы’ открыло глаза Татьян Ивановн.
Вотъ о чемъ думала и передумывала Татьяна Ивановна, цлые дни работая на своей машинк. Ее охватывалъ какой-то ужасъ при одномъ воспоминани о прошломъ, и она опять ненавидла себя. Ей показалось, что Наташа чувствуетъ къ ней инстинктивное отвращене, какъ къ нечистому животному, и эта мысль ее убивала. Она не могла въ этомъ случа быть откровенной даже съ ‘баронессой’, потому что есть вещи, о которыхъ не говорятъ. Успокаивала ее только одна работа, врне — чисто-физическое утомлене.
Зато какъ хороша была эта первая трудовая Пасха, это заработанное тяжелымъ трудомъ воскресене! У Наташи явилось первое новенькое ситцевое платье, новые башмачки, шляпка и осеннее пальто,— все было свое, кровное, и Татьяна Ивановна гордилась этими пустяками.
— Мы пойдемъ въ самую маленькую церковь встрчать Христа,— говорила она ‘баронесс’.— Когда я была маленькой двочкой, то всегда ходила вмст съ мамой.
Нашлась и маленькая церковь. Татьяна Ивановна молилась со слезами на глазахъ, и молилась не о себ, а о своей двочк, передъ которой чувствовала себя такою виноватой. Ей казалось, что это для нея служатъ, для нея поютъ, для нея вс радуются,— вдь она воскресла для другой жизни.

VI.

— Вы счастливая, Татьяна Ивановна,— говорила ‘баронесса’, когда Татьяна Ивановна вскор посл Пасхи нашла себ мсто продавщицы въ одномъ изъ модныхъ магазиновъ.— Это вамъ Богъ на двочку посылаетъ.
Мсто было неважное, всего на двадцать пять рублей, но зато постоянное, а это много значило для маленькаго хозяйства. Прежде всего, Татьяна Ивановна наняла себ маленькую квартирку въ дв комнаты и была такъ счастлива этимъ своимъ угломъ, какъ никогда. Было только одно неудобство, именно, что ей приходилось оставлять двочку одну, съ прислугой. Вечера, положимъ, были свободны, но двочка въ это время ложилась спать. Свободными оставались праздники, когда Татьяна Ивановна могла цлый день посвящать своей Наташ. Это были счастливые дни, и мыслью о нихъ двушка жила всю трудовую недлю. Заработанныхъ средствъ, конечно, не хватало, и Татьяна Ивановна боролась съ обступавшею ее кругомъ нуждой съ героизмомъ всхъ бдныхъ труженицъ. Она экономила на своихъ платьяхъ, на обуви, на пищ, только бы свести концы съ концами. Нкоторымъ подспорьемъ являлась частная работа, которую двушка брала на праздники, а отчасти исполняла по вечерамъ, когда Наташа спала въ своей кроватк.
Вся жизнь Татьяны Ивановны сосредоточивалась теперь въ дочери. Она не могла себ представить, какъ бы могла жить безъ нея. Мысль о двочк являлась для нея чмъ-то магическимъ, что заслоняло вс житейскя невзгоды, непрятности и непосильный трудъ. Сидя вечеромъ за работой и прислушиваясь къ ровному дыханю ребенка, двушка часто удивлялась, какъ она могла жить раньше, какъ не умерла просто отъ стыда? Наташа являлась провркой всей ея жизни, и во всхъ случаяхъ она прежде всего думала о ней: а какъ Наташа? Это былъ центральный пунктъ, изъ котораго исходило уже все остальное. Любуясь иногда на тихо спавшую двочку, Татьяна Ивановна часто съ тоской думала о томъ, какое будущее ждетъ вотъ эту дтскую русую головку. Ей длалось страшно, потому что она сама можетъ заболть, умереть, и двочка очутится на улиц. Это была ужасная мысль, тмъ боле, что Татьяна Ивановна именно въ эти минуты чувствовала особенно ярко свое полное одиночество. Вонъ у другихъ дтей есть отцы, взрослые братья и сестры. Нтъ, лучше не думать о такихъ вещахъ!
Вся жизнь Татьяны Ивановны измрялась теперь однимъ словомъ: Наташа. Весь ея трудовой день, каждая свободная минута, каждая копейка, каждая мысль, каждое движене,— все это сосредоточивалось, какъ въ центр, въ ребенк. А Наташа оставалась все такимъ же дичкомъ и ужасно тосковала по своей деревн, грязной мамк Агаь, по пьяномъ тятьк Андре.
— Теб скучно, дточка?— часто спрашивала Татьяна Ивановна, любовно заглядывая въ дтске глаза.
— Да…— отвчала двочка, она уже теперь знала, что такое ‘скучно’.
— Въ деревн лучше?
— Куды лучше…
— Нужно говорить: куда.
Наташа не могла отвыкнуть отъ деревенскихъ словъ и приводила Татьяну Ивановну въ отчаяне своимъ произношенемъ. Напримръ, Наташа по-новгородски говорила ‘оны’, вмсто они, Двочка вообще какъ-то сторонилась матери и часто смотрла на нее ‘чужими глазами’, какъ называла про себя Татьяна Ивановна этотъ недоврчивый дтскй взглядъ. Конечно, время должно было сдлать свое дло, но вдь приходилось ждать, ждать и ждать, когда на сердц скребли кошки, Лтомъ Татьяна Ивановна по праздникамъ ходила гулять съ двочкой, чтобы развлечь ее. Побывали въ Лтнемъ саду, въ Таврическомъ, въ Зоологическомъ, разъ даже здили на пароход на Острова,— Наташ было все-таки скучно.
Внутренно Татьяна Ивановна переживала тяжелое испытане. Изо дня въ день велась упорная борьба между материнскою любовью и дтскимъ равнодушемъ. Наташа не сдавалась. Это маленькое дтское сердце было глухо и слпо къ окружавшей его атмосфер любви. Татьяна Ивановна приходила въ отчаяне и потихеньку плакала. Да, это была ужасная кара за ея прошлое. По-своему вдь ребенокъ былъ совершенно правъ. Въ самомъ дл, если разобрать серьезно, какая она мать? Разв матери бросаютъ дтей на произволъ судьбы, откупаясь отъ нихъ деньгами? Конечно, двочка сейчасъ не умла ей сказать всего, но это не мшало ей чувствовать, и затмъ вдь придетъ время, когда, она ей скажетъ это. Да, скажетъ. И никакой искусъ, никакой подвигъ, ничто не покроетъ этого жалкаго прошлаго.
Прошло полгода, прежде чмъ Татьяна Ивановна ршилась спросить дочь:
— Наташа, а ты меня любишь? Ну, немножечко, чуть-чуть?
Двочка посмотрла на нее ‘чужими глазами’ и отрицательно покачала головой.
— Н-н-е…
— Нужно говорить: нтъ. Да вдь я твоя мама? Понимаешь, ма-ма… Настоящая твоя мама. Другой у тебя мамы нтъ…
— Нтъ, не мама… Мамка осталась въ деревн.
— А ту мамку любишь?
— Люблю.
Это было ужасно. Настоящая драма и, какъ вс настоящя драмы, она разыгрывалась въ самыхъ простыхъ, наивныхъ формахъ. Искренне отвты двочки приводили Татьяну Ивановну въ отчаяне. А что она могла подлать? Дтское сердце не купишь.
Стояла уже осень, настоящая петербургская гнилая осень. У Татьяны Ивановны было очень плохонькое осеннее пальто, а купить новаго было не на что. Часто она возвращалась домой съ мокрыми ногами,— вопросъ о новыхъ калошахъ являлся неразршимымъ. А эти темные осенне вечера, когда дождь хлещетъ, завываетъ втеръ, и кругомъ разстилается какая-то мокрая тоска! Хорошо тому, у кого есть свой теплый уголъ, семья, хороше знакомые, гд можно, по крайней мр, выговориться и отвести душу. У Татьяны Ивановны была только одна ‘баронесса’, и она изрдка отправлялась къ ней поврить свое горе.
— Трудно вамъ, милая,— соглашалась ‘баронесса’.— Двочка, конечно, привыкнетъ и броситъ эту деревенскую дичь. А главная причина, что сами-то вы еще такая молодая, Татьяна Ивановна… Одурь возьметъ сидть одной въ четырехъ стнахъ.
— Ну, какая я молодая! Все это пустяки!
‘Баронесса’ уже не разъ стороной заводила рчь объ этомъ одиночеств, и Татьяна Ивановна даже краснла, чувствуя, куда она клонитъ. Съ другой стороны, ‘баронесса’ заводила политическй разговоръ о разныхъ ‘хорошихъ людяхъ’. Вотъ, напримръ, конторщикъ въ багажномъ отдлени, какой скромный молодой человкъ. Какъ-то приходитъ съ мужемъ — красная двушка. Были у ‘баронессы’ на примт и друге хороше люди: аптекарскй ученикъ, приказчикъ изъ мануфактурнаго магазина, служащй въ ссудной касс и т. д.
— Никогда мн объ этомъ ничего не говорите,— замтила разъ Татьяна Ивановна, еще боле красня.— Замужъ я не пойду…
— Пустяки! Только нашелся бы хорошй человкъ по сердцу…
— А Наташа? Да я и не желаю задать чужую жизнь.
— И Наташ будетъ лучше. Вдвоемъ-то вотъ какъ заживете.
— Нтъ, нтъ… никогда! Я свое уже все прожила и теперь могу жить только для дочери. Вы этого не можете понять, Катерина Петровна, поэтому не будемте говорить. Не огорчайте меня.
— Какъ знаете. А я такъ, жалючи васъ же, сказала…
— Нтъ, ужъ лучше не жалйте.
Эти наговоры ‘баронессы’ ужасно разстраивали Татьяну Ивановну, и, возвратившись домой, она каждый разъ горько плакала. Ее огорчало больше всего то, что добрая и хорошая ‘баронесса’ длала ей больно и не понимала этого. Вдь у нея, у Татьяны Ивановны, нтъ и не можетъ быть будущаго,— зачмъ же трогать больное мсто? Какою семейною женщиною она можетъ быть и какой это ‘хорошй человкъ’, который будетъ смотрть, какъ на его жену будутъ указывать пальцами? Нтъ, въ жизни все идетъ съ страшною послдовательностью, и одно связано съ другимъ. Татьяна Ивановна теперь часто про себя повторяла все то, что случилось съ момента, когда она отправилась за ребенкомъ въ Моркотину. Вотъ она детъ по желзной дорог, вотъ ночь на постояломъ двор, вотъ благочестиво-безсовстный Митрй Митричъ, вотъ добродушно-нахальный ямщикъ Иванъ, а тамъ первая встрча съ Наташей, сцена отъзда, появлене въ город, исторя съ фрау Дрангъ,— все одно съ другимъ связано, какъ кольца желзной цпи. Двушка тысячу разъ проходила по этому пути и не находила именно того, къ чему стремилась: Наташа была ей чужой. Можетъ-быть, единственный разъ въ жизни она поступила по совсти, и изъ этого ровно ничего не выходитъ, т.-е. не выходитъ главнаго.
Наступила зима. Петербургскя улицы точно принарядились. Скучающая столичшя публика точно почувствовала себя бодре. Легкй морозецъ заставлялъ всхъ торопиться, щипалъ носы и румянилъ щеки. Только бдные люди почувствовали себя еще бдне. Маленькя квартирки отсырли, а мысль о дровахъ являлась настоящею мукой. То же было и съ Татьяной Ивановной: ее съдала сажень дровъ. Да, эта статья расхода вышибала ее изъ бюджета. Необходимо было прибавить еще пять рублей, а гд ихъ взять? Потомъ нужна была шубка, зимнее платье, обувь, а доходы оставались т же. На двадцать пять рублей хоть разорвись, а, все равно, ничего не выйдетъ, кром этихъ же двадцати пяти рублей. Бдность обступала все тсне, точно сжимался какой-то роковой кругъ, изъ котораго не было выхода.
Выручала, какъ могла, все та же ‘баронесса’, хотя пользоваться ея благодянями Татьян Ивановн и было очень тяжело. ‘Баронесса’ отдала свою шубку, теплую юбку, чулки и готова была, кажется, снять съ себя кожу. Часто, глядя на нее, Татьяна Ивановна съ смущенемъ думала про себя, что сама она такъ не могла бы сдлать, и эта мысль заставляла ее стыдиться. Да, она не могла бы отдать послдняго.
Разъ, незадолго до Рождества, Татьяна Ивановна пришла къ ‘баронесс’ совершенно разстроенная. Такой она еще не бывала.
— Милая, вы больны?— встревожилась ‘баронесса’.— На васъ лица нтъ, голубушка.
— Нтъ, ничего.
— Что-нибудь случилось?
Татьяна Ивановна присла къ столу и разрыдалась горько и безпомощно, какъ плачетъ наболвшее горе. ‘Баронесса’ отпаивала ее холодной водой, говорила какя-то слова и вообще ухаживала, какъ за больнымъ ребенкомъ.
— Все устроится понемножку, Татьяна Ивановна. Богъ не безъ милости, а казакъ не безъ счастья. Когда бываетъ трудно, нужно думать о другихъ, которымъ еще трудне. Вдь, подумайте, есть больные люди, которые совсмъ не могутъ работать. Конечно, вамъ трудненько достается, а все-таки помаленьку да потихоньку устроимся какъ-нибудь. Зима пройдетъ, тогда и дровъ будетъ не нужно.
— Ахъ, не то, совсмъ не то, Катерина Петровна! Мн просто сдлалось и страшно и тошно. Все мн тошно… да.
— Ну, это такъ, пройдетъ.
— Нтъ, я знаю свой характеръ. У другихъ это проходитъ, а у меня останется.
Она посмотрла на ‘баронессу’ своими заплаканными глазами и проговорила съ такимъ трудомъ, точно отрывала каждое слово:
— Знаете что, Катерина Петровна? Мн кажется, да, мн кажется, что я… я не люблю Наташу… да.
— Что вы, Татьяна Ивановна, Богъ съ вами!.. Что вы говорите? Опомнитесь… Нужно молиться, когда такя мысли приходятъ въ голову.
— Больше скажу: я ее начинаю ненавидть.
— Ребенка? Нтъ, не говорите, не говорите… Вы сами не помните, что говорите. Этого не можетъ быть.
— Я сама испугалась… Мн сдлалось такъ страшно, точно кругомъ все потемнло. Я не умю вамъ даже объяснить, что чувствую.
— Миленькая, не думайте ничего, а будемте говорить о чмъ-нибудь другомъ. Это отъ заботы да отъ нужды. Бываетъ, что человкъ помутится, Господь съ вами!
‘Баронесса’ даже перекрестила Татьяну Ивановну и долго цловала ея заплаканное лицо, остававшееся красивымъ даже въ гор.
— Вдь я живу, какъ тнь,— шептала Татьяна Ивановна и неожиданно улыбнулась.— Иду какъ-то вечеромъ изъ своего магазина, а ко мн присталъ Молодой человкъ. Бжитъ за мной собачкой… ‘Позвольте проводить, барышня?’ Я молчу. Онъ все за мной. Мн наконецъ это надоло. Остановилась и говорю: ‘Что вамъ нужно, несчастный? Разв вы не видите, что идетъ не человкъ, не женщина, а тнь женщины? Понимаете, идетъ смерть?’ Какъ онъ отъ меня ударится въ сторону… Глупый такой!
— Вотъ видите, какя у васъ нехорошя мысли. Раньше смерти никто не умретъ, а вотъ о двочк-то вы нехорошо сказали… Ахъ какъ нехорошо!
— А если это правда? Знаете, я постоянно думаю о ней, и мн кажется, что мы сдлали ошибку. Каролина Карловна тогда была права… Росла бы Наташа въ своей деревн и выросла здоровою деревенскою двушкой. Вдь есть хорошя деревенскя двушки… А потомъ вышла бы замужъ за деревенскаго парня и была бы счастлива. Вдь это мы думаемъ, что только и свту въ окн, что жить въ Петербург… Разв это жизнь?.. Я не о себ говорю, а про нее. У меня сердце все изболлось, изныло… Иногда мн кажется, что я просто начинаю сходить съ ума.
— Не нужно такя слова говорить, родная.
Въ конц концовъ ‘баронесс’ все-таки удалось разговорить гостью, и Татьяна Ивановна вернулась домой успокоенная. Даже больше, у нея наступила реакця. Наташа крпко спала въ своей кроватк, и Татьяна Ивановна долго сидла у ея изголовья, любуясь этимъ прелестнымъ дтскимъ личикомъ. Вдь дти вс хороши, потому что ихъ не коснулась еще ни одна темная мысль, ни одно нехорошее желане. Татьян Ивановн казалось, что она еще никогда такъ не любила свою двочку. Она припала къ этому дтскому тльцу своею головой и въ такомъ положени забылась.
— Милая, родная… моя, моя, моя…— шептала она въ полузабыть.

VII.

Зима Татьян Ивановн далась очень тяжело. Посл масленицы она слегла въ постель. Болла голова, душилъ кашель, трепала лихорадка. Лчиться было не на что, и двушка лежала одна-одинешенька. Она не хотла даже послать за ‘баронессой’, потому что ее охватило какое-то холодное отчаяне. Все равно, чмъ можетъ помочь ‘баронесса’? А какя были ужасныя ночи!.. Каке тяжелые сны и грзы!.. Татьян Ивановн все казалось, что она опять детъ въ Моркотину, опять торгуется съ Митремъ Митричемъ, опять воюетъ за свою Наташу и опять получаетъ одинъ и тотъ же отвть: ‘нтъ, не мама…’ Двушка просыпалась въ какомъ-то ужас, съ холоднымъ потомъ на лбу, и боялась закрыть глаза, чтобы роковой сонъ не повторился. Онъ ее измучилъ, этотъ сонъ, какъ повторене одного и того же.
— Мама больна…— говорила она игравшей гд-нибудь Наташ.— Теб не жаль мамы?
— Нтъ.
Татьяна Ивановна отвертывалась къ стн, чтобы скрыть слезы.
Прохворать цлыхъ дв недли бдному рабочему человку стоило дорого. Работа въ магазин не ждетъ, и на ея мсто была нанята новая продавщица. Приходилось по выздоровлени искать новаго мста, а между тмъ все было заложено, даже подушки. Не въ чемъ было выйти на улицу.
‘Э, пусть,— съ ожесточенемъ думала Татьяна Ивановна.— Все равно!’
Черезъ дв недли она поднялась съ постели и начала бродить по комнат. Отъ болзни оставался кашель, мучившй ее по ночамъ, и лихорадка. За квартиру было не заплачено уже за цлый мсяцъ, кухарк за два мсяца. Эта послдняя положительно отравляла жизнь своимъ ворчаньемъ, грубостями и просто нахальствомъ. И все приходилось переносить.
Начиналась опять весна. День сдлался длинне. Яркое солнце заглядывало въ окна, и при этомъ освщени убожество двухъ комнатъ Татьяны Ивановны выступало еще сильне. Взглянувъ на себя въ осколокъ зеркала, взятый у кухарки, она испугалась. На нее смотрло такое исхудавшее, больное лицо, хотя еще сохранявшее слды недавней красоты. Неужели это она?
Разъ Татьяна Ивановна сидла за машинкой и кончала какую-то работу, взятую изъ магазина. Въ кухн послышались споривше, голоса. Кто бы это могъ прйти? Къ ней никто не ходилъ. Скоро въ комнату ввалилась сама фрау Дрангъ, одтая въ бархатную кофточку и яркую шляпу.
— Здравствуй… Пришелъ тебя видть,— заявила она, протягивая жирную руку.— Какой ты худой сталъ… я говорилъ.
— Я была больна, Каролина Карловна. Только-что встала съ постели.
Фрау Дрангъ долго искала глазами, гд ей. ссть, и помстилась на кровати. Она задохлась и тяжело дышала.
— Мой хотлъ давать на морда твой кухарка,— объяснила она наконецъ.— О, это такой швинъ! Мой долго сердилъ на тебя… мой потомъ очень жаллъ… мой пришелъ… потому что мой не помнилъ зла.
Татьяна Ивановна молчала, предчувствуя какое-то тяжелое объяснене. Она выслала Наташу въ кухню. Фрау Дрангъ нсколько разъ принималась оглядывать бдную обстановку квартиры и качала головой, какъ фарфоровый идолъ. Она усвоила себ привычку краситься к теперь была противно намазана.
— Такъ, такъ,— повторяла про себя фрау Дрангъ, провряя какую-то тайную мысль, принесенную съ собой.— Очень нехорошо. Молодой женщинъ и такой бдность. Нтъ, нехорошо. И никому это не нужно… да. Ахъ, если бъ ты слюшалъ старый Каролинъ Карловна!.. Онъ теб добра желалъ, Каролинъ Карловна, и сейчасъ добра желалъ.
Татьяна Ивановна сначала точно напугалась нежданной гостьи, а потомъ отнеслась къ ней совершенно дружелюбно. Даже была рада. Все-таки живой человкъ. Да и смшная эта Каролина Карловна, если къ ней присмотрться.
— Вамъ очень меня жаль?— спрашивала двушка.— А мн жаль васъ,
— Послюшай, дуракъ, ты не болтай глюпости… Мой самъ хужа тебя былъ. Тогда жаллъ Каролинъ Карловна… Худой былъ, какъ шкилетъ изъ клиникъ убжалъ.
— Какъ я сейчасъ?
— О, ja… Мой долго дуракъ былъ.
— Знаю, знаю… А теперь васъ не мучитъ иногда совсть? Вотъ я, напримръ, знаю, затмъ вы сейчасъ пришли. Говорите прямо.
Фрау Дрангъ поднялась, оглядлась кругомъ, хлопнула Татьяну Ивановну по плечу и, подмигнувъ, заговорила.:
Онъ приходилъ… Онъ спрашивалъ адресъ.
— Который онъ? Я ужъ забыла.,
— Глюпости, дуракъ… Разв онъ виноватъ, что богатъ? Почему бдный люда лючше?.. Пфуй! Онъ тоже жаллъ, очень жаллъ… Онъ просилъ меня твой посмотрть и говорить… Онъ сказалъ одинъ слово, и у тебя опять былъ все. Все…
— Да? А двочка какъ же?.. Нтъ, Каролина Карловна, это дло нужно оставить.
— У меня былъ дв двочки, а мой не умиралъ съ голоду. Ты — дуракъ. Посмотри на мой Лоти. О, это умный голова!.. Прзжалъ, ругалъ, плакалъ, ухалъ… Старый генералъ выгонялъ… Твой двочка не будетъ лючше, когда ты помиралъ съ голодъ. Двочка не понимайте.
— А зачнъ вы меня тогда ограбили, Каролина Карловна, и пустили въ одной рубашк?
— Мой грабилъ?.. Твой длалъ мн зло, а не мой грабилъ… Пфуй!
Фрау Драитъ была великолпна въ своей обезстыженной наивности, и Татьяна Ивановна весело смялась. Да, ей было теперь весело, какъ давно не было. Жизнь такъ проста, а она-то убивается. Нужно на все смотрть глазами Каролины Карловны… Въ самомъ дл, весело. Фрау Дрангъ тоже развеселилась и еще разъ хлопнула Татьяну Ивановну по плечу. Она сдлала такой видъ, что ушибла руку о худое плечо, и замтила:
— Шкилетъ… Бифтексъ нужно кушать, яйца, вино… Будетъ жирный плечо, а теперь пфуй!
— Подождите, будетъ и жиръ… какъ у васъ. Только вдь нужно совсть потерять — и жиръ будетъ. Вс будутъ любоваться, хвалить… Разв много нужно? Вотъ только…
— Што только?
— Я боюсь ‘баронессы’.
— Вотъ твой ‘баронесса’!
Фрау Дрангъ плюнула и растерла ногой. Что такое ‘баронесса’? Наплевать на ‘баронессу’… Она тоже подохнетъ съ голоду, потому что дура. Она всегда была дура и ничего не хотла понимать.
— Вотъ что, Каролина Карловна, мн очень хотлось бы угостить васъ кофеемъ, да только его нтъ. У меня ничего нтъ… Вчера посылала кухарку продавать калоши, и сегодня этимъ мы только сыты.
— Приходи ко мн, дуракъ… Отчего ты раньше не прихаживалъ?.. Посмотри въ зеркало на свой морда… Каролинъ Карловна очень жаллъ дурака. Каролинъ Карловна все присылалъ: блье, платье… А двочка не понимайтъ… Совсмъ еще глюпый двочка.
— Хорошо, присылайте. Не бойтесь, ничего не заложу… Вы совершенно правы, Каролина Карловна.
Уходя домой, фрау Дрангъ уже въ дверяхъ проговорила:
— А Лоти того… свой генералъ по шанцамъ давалъ… У Лоти другой генералъ… старый-старый генералъ… А твой беретъ первый генералъ.
— Подумаю, Каролина Карловна.
— Теб добра желаю, дуракъ.
Когда старуха ушла, Татьяна Ивановна долго сидла у окна и улыбалась. Какая это смшная Каролина Карловна!.. А въ сущности, если разобрать, такъ она по-своему совершенно права. Разв честнымъ трудомъ проживешь? Впрочемъ, остается въ запас еще ‘хорошй человкъ’… Двушка опять улыбалась, припоминая матримональную политику ‘баронессы’. Въ самомъ дл, или старый генералъ, выгнанный Лоти, или хорошй человкъ ‘баронессы’ — другого выхода нтъ.
Такъ Татьяна Ивановна и просидла до самаго вечера, когда чухонка Ольга привезла ей посланные фрау Дрангъ костюмы.
— Ривезла,— объявила она, жадными глазами оглядывая бдную обстановку.
— Спасибо… Кланяйся.
У Татьяны Ивановны даже не было пятнадцати копеекъ, чтобы дать чухонк на чай. Ну, ничего, и такъ сойдетъ… Ольга прошла въ кухню и долго о чемъ-то шепталась съ кухаркой. Это таинственное совщане почему-то взволновало Татьяну Ивановну, хотя, въ сущности, ей ршительно было все равно.
Темнло. Грустныя эти петербургскя сумерки. Въ воздух точно разлита какая-то глухая тоска. Дневной шумъ медленно замираетъ. Гд-то звонитъ церковный колоколъ. Разв сходить помолиться?.. Говорятъ, длается легче… Но Татьяна Ивановна не чувствовала въ себ молитвеннаго настроеня. Она зажгла лампу. Керосину оставалось часа на два, а купить новаго не на что. Въ долгъ лавочникъ не даетъ уже вторую недлю. Впрочемъ, не все ли равно?.. Выражене лица двушки было спокойное и ршительное.
— Наташа, ты хочешь спать?
— Я хочу сть.
— Хорошо.
Въ запас оставался кусокъ ржаного хлба, дв картофелины и крошечный кусочекъ масла. Это былъ обдъ Татьяны Ивановны, но она отказалась отъ него, чтобъ у Наташи былъ ужинъ. Двочка все съла, вытерла по-деревенски ротъ рукой и успокоенно вздохнула.
— Теперь спать, дточка?
— Спать.
Татьяна Ивановна раздла Наташу и уложила въ кроватку. Двочка такъ аппетитно потягивалась подъ своимъ одяльцемъ. Глаза у нея слипались.
— Ты спи, а я посижу около тебя, дточка… Дай мн свою ручку. Вотъ такъ… Теб хорошо? Ну, спи…
Тихо въ комнат. Слышно только, какъ возится въ кухн кухарка, точно крыса въ пустомъ амбар. Что она могла тамъ длать? Эта возня раздражала Татьяну Ивановну, мшала сосредоточиться на одномъ, что было сейчасъ самое главное. Боже мой, какъ она была глупа!.. Взять хоть сегодня, когда она смялась надъ сумасшедшею болтовней фрау Дрангъ. Вдь старуха выжила совсмъ изъ ума и потеряла всякую совсть. А потомъ, зачмъ она согласилась, чтобъ ей принесли костюмы? Ничего не нужно, ршительно ничего… И какъ легко, когда чувствуешь, что ничего не нужно.
Двочка уже спала. Она была особенно мила въ своей постельк. Такихъ двочекъ рисуютъ даже на картинкахъ. Двушка долго всматривалась въ это дтское личико, которое не отвтило ей ни одною улыбкой, ни однимъ взглядомъ, и тихо прошептала съ горькою улыбкой:
— Нтъ, не мама…
Да, это былъ смертный приговоръ, произнесенный дтскимъ языкомъ.
Потомъ Татьяна Ивановна начала разсматривать присланные фрау Дрангъ костюмы. Все это было когда-то нужно. А сейчасъ она не могла смотрть на нихъ безъ омерзня, потому что опять видла себя разодтой въ шелкъ и бархатъ, видла тотъ омутъ, куда ведутъ бдныхъ двушекъ вотъ такя платья, видла собственный позоръ. Неужели опять начинать все снова? Эта мысль заставила Татьяну Ивановну похолодть. Она начинала ненавидть себя,— ту себя, которая отъ бдности опять бросается въ омутъ головой. Одинъ голодъ чего стоитъ… А потомъ для Наташи какой дурной примръ, какой позоръ. Если она не могла признать въ ней своимъ дтскимъ сердцемъ родную мать, то, по крайней мр, не должна за нее стыдиться.
Татьян Ивановн казалось, что она опять куда-то детъ, быстро-быстро детъ, врне — летитъ… Въ голов шумъ, передъ глазами мелькаютъ телеграфные столбы, за ней кто-то гонится… Нтъ, это она сама за собой гонится и слышитъ, какъ шумятъ шелковыя платья, гд-то гудитъ пьяный опереточный мотивъ, гд-то хохочутъ охрипше отъ пьянства голоса…

——

На другой день рано утромъ пришла ‘баронесса’. Она уже слышала о визит maman и явилась провдать прятельницу. Татьяна Ивановна лежала на диван совсмъ одтая. Голова была закинута, одна рука свсилась на полъ. На окн валялся пузырекъ съ остатками какой-то бурой жидкости, Двушка отравилась.
Наташу взяла къ себ на воспитане ‘баронесса’.
1894
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека