Бедная К.В. Назарьева! Рано унесла ее смерть. Я мало знал покойную, начав встречаться с нею несколько чаще лишь с начала издания ‘России’. В первые месяцы нашей газеты в редакции нередко было можно видеть скромную — всю в черном — фигуру писательницы, с оригинальною, коротко стриженною головою, с желтоватым лицом, освещенным беспокойными глазами, полными затаенной и нерадостной мысли. Это была Капитолина Валерьяновна Назарьева. Сотрудничество ее у нас не сладилось. Ей хотелось писать маленький фельетон, но, во-первых, фельетонов у нас было тогда хоть пруд прудить, а во-вторых, она — беллетристка по натуре — совсем не умела писать фельетон, и мелко, бисерно написанные странички ее рукописей читались вяло и сонливо. Больше успеха имела Капитолина Валерьяновна, когда, работая в ‘Сыне Отечества’, вела отдел маленьких morceaux о провинции, под псевдонимом Н. Левин, хотя самостоятельности и яркости и здесь проявила немного. Не спелись мы и насчет большого романа, который Капитолина Валерьяновна хотела поместить в ‘России’, — не по нежеланию редакции приобрести у нее эту работу, а по невозможности втиснуть роман в содержание нашего фельетонного года.
— Не извиняйтесь уж! — с горечью говорила она. — Знаем мы вас! Мужчине с именем небось нашли бы место. А мы, женщины, несчастные: всюду нам — вторые номера. Работаешь-работаешь целую жизнь, а нет тебе хода вперед. Так на втором номере и сиди до смерти.
— Вот, — слышал я от нее в другой раз, — вы хоть откровенны: прямо признаетесь, что не любите нашего женского письма, считаете его своего рода литературным made in Germany. Быть может, вы и правы. Но согласитесь: может ли быть иначе? Возьмем в пример меня. Я пишу давно, издала не один десяток романов, множество повестей, рассказов, писала для театра. Имею литературное имя. На моих сочинениях сколько издателей нажилось. Но — в конце-то концов — что же? Тот же вечный пятак, пятак и пятак, и необходимость слепить из пятака три-четыре тысячи рублей в год, нужные, чтобы жить в Петербурге не вовсе бедно и поддерживать своих близких. Так удивительно ли, что начинаешь расплываться в made in Germany, топить в ремесленных строках природный талант? И притом эта страшная неуверенность в заработке, эта всегдашняя готовность вашего брата, журналиста, отодвинуть нас, женщин, на задний план. Легкое ли дело писать роман, а тем временем в голове стучит мысль: куда я его дену? Здесь, положим, благосклонно примут, там — с удовольствием возьмут ‘почитать’. А вдруг туда Чехов повесть даст? сюда Немирович-Данченко роман напишет? Ну, и получай, Капитолина Валерьяновна, детище свое обратно и неси его на какой-нибудь литературный погост, где издатель-могильщик скупает ‘имена’ чуть не на фунты, по весу манускрипта. Рабство!.. Вы говорите: made in Germany. Да как же иначе-то? Ведь — помимо всяких психологии творчества, станьте-ка на почву экономического расчета. Чтобы заработать рубль, Немировичу-Данченко нужно написать три-четыре строки, а мне двадцать. Стало быть, — опять-таки оставляя в стороне и размеры талантов, и симпатию публики, и взгляды, — нам, женщинам, чтобы жить литературою наравне с мужчинами, надо иметь вшестеро, всемеро сильнейшую производительность, энергию, устойчивость труда. Вас в состоянии прокормить уже час работы в сутки, трудиться больше — ваша добрая воля, а я, если не буду гнуть спины над письменным столом с утра до вечера, так и сыта не буду. Как же при таких условиях не развестись женскому литературному made in Germany?
Соглашаясь с замечаниями Капитолины Валерьяновны, я, однако, указал ей на дорого оплачиваемый труд некоторых русских женщин-писательниц, напр., Смирновой, Микулич, произведения которых отнюдь не подходят и под уровень made in Germany.
— Да это не профессионалки, это гастролерши, — возразила Назарьева. — Они пишут полтора раза в год и не от литературы получают главные средства к жизни. Ах, если бы я имела возможность прожить несколько лет, не нуждаясь в литературном заработке, рассматривая его лишь как прибавку к доходу! Поверьте, что и я сумела бы отшлифовать несколько повестей и рассказов, после которых строка моя уж, конечно, не в пятачок бы ценилась. Вы посмотрите: как много из нас, женщин, блистательно начинают и как мало хорошо продолжают и кончают. Это потому, что обыкновенно начинаем-то мы еще спокойными, сытыми дилетантками, либо с жалованьем супруга, либо с попечительными папашею и мамашею за спиною, а продолжать-то и кончать приходится уже нищими профессионалками, трепещущими за кусок хлеба, изнывающими в роковой конкуренции и между собою, и с мужским трудом. Дама-писательница! дама-романистка! Сколько насмешек, сколько обидного снисхождения!.. Тяжело, Александр Валентинович! И что удивительного, если многие из нас на корню вянут, а бывают и такие, что, стараясь облегчить себе труд, перерабатываются в авантюристок печати, плагиаторш под шумок и т.д. Виновны, но заслуживают снисхождения. Не будем называть имен. Но одна из моих коллег, например, чуть не половину рассказов Мопассана переделала на русские нравы под своим именем. Переутомленная голова не работает, сюжетов нет, а есть надо, и башмаки рваные: достань двадцать рублей, откуда хочешь, — стало быть, четыреста строк хоть роди да подай. Ну, и пошла переряживать ‘Mademoiselle Fifi’ в ‘Поручика Фифкина’, a ‘Maison Tellier’ в ‘Заведение купчихи Телкиной’. Снесет эти лохмотья в какое-нибудь журнальное захолустье поневеже-ственнее, — точно перекрашенную собаку на рынок сведет. Получит деньги, — рада. А напечатают рассказ, — трясется недели две, ни жива ни мертва: уличат в плагиате или нет? Господи! помоги, чтобы не уличили!.. Вот какой проклятый хлеб! A N.? — Капитолина Валерьяновна назвала очень известное имя. — Какие художественные вещи привезла она с собою, когда только что появилась в Петербурге из провинции! Ведь ей Салтыков рукоплескал, Михайловский пророчил, что она русскою Жорж Занд будет. И что же теперь? Выбрасывала-выбрасывала строки, как машина, и дописалась до того, что даже русскую грамоту позабыла, слог потеряла, пишет: ‘Проходя мимо деревни, острые глаза незнакомца обрели в расщелине местности прелестную голубоглазую блондинку с черными, как смоль, волосами…’
Надо отдать справедливость самой Капитолине Валерьяновне: при всем ужасном, каторжном, можно сказать, многописании своем она сберегла и слог, и технику сочинительства — в гораздо большей мере, чем большинство ее товарок по ремеслу. Недостатками ее работ были вялый, шаблонный объективизм, отсутствие нерва, личной возбудимости темою, что накладывало на ее статьи оттенок тусклости и трафаретной прямолинейности. Не было новизны, свежести чувства, искренней находчивости, красок, изобретательности, образности. Читаешь ее, бывало: выражает она радость, скорбь, негодование, — и все как будто не сама она это радуется, негодует, но только, справясь в кодексе литературных приличий, повторяет оттуда наизусть исконную формулу радости, скорби, негодования, в данном случае принятую и давностью освященную. Беллетристка в Капитолине Валерьяновне пропала несомненно очень хорошая. Даже при проклятых условиях made in Germany ее романы, написанные красиво, осмысленно, без вычур декадентства, в мягких акварельных тонах, читались среднею публикою не только с занимательностью, но и с пользою. В них дрожали, хотя и слабым, но постоянным отражением, светлые лучи 60-х и 70-х годов, — перо Назарьевой не осквернилось проповедью эгоистического ‘сверхчеловечества’, сословной и расовой ненависти, сочувствием мракобесию и грубой силе. Это была труженица скромная, но честная, гуманная. Мир ее праху!.. Вечный покой ее бедным, усталым над бумагою глазам! Вечный покой этому грустному и боязливому взору работницы-неудачницы, которой вся жизнь была сплошною борьбою за существование, которая всю жизнь, изнемогая, катила в гору сизифов камень, и наконец он все-таки сбросил беднягу под гору в раннюю могилу, раздавил ее и накрыл, как грозно-насмешливый памятник в честь скорбей и печалей, переживаемых русским женским трудом.
————————————-
Впервые опубликовано в цикле ‘Литературный альбом’: Россия. 1900. 16 декабря.