Наурус и Джюра, братья-кудукчи, Каразин Николай Николаевич, Год: 1872

Время на прочтение: 18 минут(ы)

Н. Н. Каразин

Наурус и Джюра, братья-кудукчи*.

 []

Н. Н. Каразин. Почтовая езда в пустыне Кара-Кум

* Колодезные мастера, землекопы, от слова ‘кудук’ — колодезь.
—У переката галдят! — сказал Джюра Наурусу.
А Наурус и сам слышит, что галдят, лучше Джюры слышит. Брат-то его сидит на корточках, по ветру ухо настораживает. Ветер завывает в степи, гонит шквалами мелкий песок, так и стачивает голые вершины барханов, забрался ветер в саксаульник смолистый, треск пошел от лома в степных зарослях, вынесся ветер сюда, на простор, винтом вскинул высоко золу потухших костров, захватил своим крылом и братский огонишко, затрещали красные искорки, впившись в отрепья Наурусова халата… Гулко в степи под вечер, холодно, неспокойно… А в этих природных звуках, в этом гуле степей, в короткий миг затишья, нет-нет да и прорвутся иные звуки, не то крик-голос человеческий, не то посвист погонный, не то озлобленный удар сухой саксаулины по тощим бокам верблюжьим…
Наурус лучше своего брата слышит, в чем дело. Он уже час скоро, как в растяжку лежит на песке, ухом к земле прижавшись. Ему мало ветер мешает, прямо в чуткое ухо его посторонние звуки отдаются…
Понимает Наурус, что это едут, тянутся трудною степною дорогою тяжелые арбы русские, четырехколесные, с хитрым ходом, железом окованным, с кожаными откидными крышками, такие арбы вместительные, что целый дом в них запрятан, со всем скарбом, со всеми путевыми запасами. Тянут эти арбы по пескам сыпучим пятерики верблюжьи, тянут еле-еле, надрываются, тянут во всю свою мочь — да и больше того: от тяги непосильной, непривычной с натуги околевают…
Много скотины этой горбатой по сторонам караванного шурахан-казалинского тракта валяется, много белых, оглоданных волками костей из-под песка топорщится. В зимнюю пору, когда снежные бураны разгуляются, и вешить дорогу не надо, — трудно потерять ее путнику, коли чуть не сплошною полосою по этой дороге падаль на снегу чернеет… Проложили этот путь-прямик через кызылкумскую пустыню мертвую, костями верблюжьими его устлали эти самые диковинные арбы русские.
Чу! Вон усталый конь заржал за барханами, верблюд рявкнул и застонал болезненно, другой ему вздохом жалобным вторит. Целкотня по бокам зачастила, усилилась, словно не по живому телу бьют, а пыль из кошмы выколачивают… Должно быть, глубоко, выше ступицы, колеса арбяные в песок врезались. Ни с места! Ни вперед, ни в бок ходу нет, да и назад не попятишься…
— Это, что в прошлую ночь песком путь пересыпало, — шепчет Джюра Наурусу, — это ‘они’ тут вот и засели… Бархан-то во какой навертело!.. Где перебраться!
— Тюра-урус [русский господин] в арбе спит, не слышит, голосу не подает.. я знаю! — говорит Наурус своему брату. — Тюячи [проводники] одни с верблюдами возятся, ну, вот и стали. Тюра-урус проснется, вылезет… ну… ну, тогда какой хочешь бархан наворачивай — не остановишь!
— Это верно!.. Урусы слова такие знают… — заметил Джюра.
— Слова… — призадумался Наурус. — Да… От такого ихнего слова у Мамуна… Помнишь Мамуна-тюячи, что прошлым годом чабаром здесь проезжал, еще ножик украл у русского?.. Ну так вот, у этого Мамуна восемь недель шея болела, так и смотрел все вниз, себе под ноги…
— Это не от слова… это…
— Ну-кось! Отойдем подальше… Ну, их! Ведь вот проснулся верно урус, переехали!..
— Две арбы едут, — две! Караван, гляди, с ними, вон… один, другой, третий, четвертый… Ого-го! Тюра-то едут важные!.. Ты чего?
— Сползем вон туда, пониже…
— Ничего, сиди смирно, — не тронут! Чего боишься?
— Чего боюсь! Ничего вот не боюсь я… Вот нисколько! — ворчит Наурус…
А сам уже не валяется врастяжку, сел на песок чинно, будто не в степи сидит, а в мечети, делает вид, будто и не хочет глядеть в ту сторону, а только так, нехотя, нечаянно глаза свои косит, белками ворочает.

* * *

Темно стало в пустыне. Черными, волнистыми грядами вырезаются барханы на ночном небе, да и то впереди которые, совсем близко ежели, а за ними что, все сплошь в густом мраке сливается, ни зги не видно… Что ни седловина между наносами, что ни трещина ветром оголенной из-под сыпучего песка твердой породы, — все за дорогу кажется… Легко в такую темную, погодную ночь в степи с дороги сбиться, легко в такую трущобу забрести, что и в жизнь не выберешься. Верблюд под вьюком, караванный, тот ничего, найдет после дорогу, разве от колодцев отобьется да без питья сдохнет, не выдержит, а с арбами русскими беда! Никто из русских в такую ночь и не тронется в путь с арбами, разве кого под конец уже перегона захватит запоздалого.
Эти арбы, что издалека еще братьями были заслышаны, эти тоже немного успели с дороги сбиться, не совсем ладно к колодцам Баймурат выехали, еще бы правее забрали немного, так и совсем бы мимо колодцев промахнули, благо вовремя джигит с ними был шустрый, тот огонек завидел. Маленький огонек братского костришки чуть-чуть теплился, чуть-чуть маячило во тьме красное заревцо.
Покачиваясь, поскрипывая, побрякивая гайками, медленно двигались, словно не на колесах катились, а на животах ползли по пескам, два больших тарантаса, казанской превосходной работы. Спускались эти тарантасы в котловину, где на твердом, утрамбованном верблюжьими ногами, усыпанном сухим пометом и остатками костров днище зияли три черные дыры колодезных отверстий. Тюячи в поводу вели верблюдов, изо всей мочи их за рваные, окровавленные ноздри волокли. Тюра-урусы, — кто пешком идет около, а кому лень вылезать, те из тарантасов выглядывают. Что-то много их виднеется! За тарантасами, сторонкой, пробирается караван небольшой, вьючный, шесть верблюдов. Вьюки все разные, не то что под один лад — купеческие, товарные. На одном вон чемоданы в холщевых чехлах, петербургской работы, а поверх их клетки с живыми курами, на другом ягтаны бухарские переметные, там торчит длинный футляр с железною, складною кроватью, там узлище наворочан с гору, в ватном одеяле стеганом. И нет в этих вьюках грузу большого, на ишака малого так в пору, а хлопот за ними больше, чем за двадцатипудовым вьюком купеческим, не уладишь никак: ни с того, так с другого бока валится…
Что ни шаг, то ‘стой!.. перевьючивай!’ Вот и сейчас (немножко, саженей десять не дотянулись до колодцев вплотную), высокий, старый нар [одногорбый верблюд бухарской породы] заревел благим матом, брыкаться начал своими длинными, мускулистыми ногами, под самое брюхо сполз ему ящик какой-то, а в ящике, словно горох в пузыре, гремит что-то, пересыпается, еще пуще пугает нара горбатого.
— Эй, черти!.. Дьяволы!.. Ах, подлецы, подлецы!.. Аман-бай, ступай туда… живо!.. — кричит один русский тюра, привстав на экипажной подножке.
— Эх! Как бы они там мой аммонит не изуродовали! — слышится другой голос изнутри тарантаса.
— Что, никак приехали? — зевает кто-то сладко, только проснулся сейчас.
— Чаю, чаю, Аман-бай!.. Живо! Эй! Тимофей, наливай чайники, ставь котелки!..
— А что, варить будем?
— Ну его с варкою! А который час, господа?
К братьям-кудукчам подъехал джигит конный в зеленом халате алачовом, в высокой бараньей шапке черной. Конишко его, заморенный, сапатый, чуть ноги переставляет.
— Что за люди?
— А это мы… — начал было Джюра. — Мы люди казенные… мы вот… видишь ли…
— Эй, живо, тащи уттун [дрова]! Иди, собирай, тащи сюда! — кричит, словно в своем собственном дворе, а не в вольной степи хозяйничает, джигит.
— Су якши-ма? [Вода хороша?]
— Су джаман. Туз бар! [Вода дурная, соленая] — проговорил Наурус и сплюнул сквозь зубы. — Вон дрова! Сколько хочешь бери. Мы и еще принесем. Отчего не принести — принесем!.. Ну, Джюра, побредем за дровами!..
Побрели братья кудукчи. Шагов десять отошли, может, и больше немного, а уже совсем пропали в темноте. Ухмыльнулись себе каждый под нос и опять сели на корточки смотреть, что станут делать русские, как с ночлегом да водопоем управляться будут…
— Так вот и станем тебе дрова таскать, ладно! — ворчит Джюра. — У самих вас руки есть. А мы что! Мы люди сами по себе, казенные… дрова таскать… ишь ты!
— Оно бы отчего не набрать, — раскидывает умом Наурус, — урусы, может, силлaу [на водку] дадут… А может, по шее достанется за услугу? — тотчас же берет его тревожное сомнение.
А джигит Аман-бай тем временем не зевает, с коня своего тощего слез, бросил так, без привязи, уйти некуда. Лихо, скоро управляется своим делом, и руками загребает, и ногами подкидывает. Поверх братского огонька большой ворох сухого саксаульника навалил. Затрещало, закоробило сухой колючий хворост, высоко взвились кверху красные языки пламени, далеко кругом степь осветили.
Наурус и Джюра еще саженей на пяток отползли, за кусты засели.
— Ну их, право! От греха подальше!

* * *

Эх, как светло от костра. Глядеть любо, весело! Каждая былинка видна на земле. Вон подковки кусок, а может, и стекло от битой бутылки торчит из-под воза, словно камень драгоценный сверкает, вон мышонок между корнями колючего кустика пробирается. Паук большой, косматый, шариком прокатился и сгинул… все видно! Разостлали джигит Аман-бай с Тимофеем, русским слугою, кошму большую, серую, поверх кошмы одеяло байковое. Тюра-урус притащил корзинку из тарантаса, другой тюра узелок и сверток в бумаге, развернули как, так у братьев-кудукчей глаза разбежались и языки мокнуть стали… Носами потянули Джюра и Наурус, в животах их отощалых закололо… Чего-чего русские из этих свертков да из корзинки на кошму не выложили!
Вытащили большую ногу баранью, жареную, холодную, сухарей насыпали, все белых, пшеничных, сахару колотого целый мешок, жестяных коробок разных, и круглых, и четвероугольных, так и сочится масло сквозь прорезанные спайки крышек. Весело на этих блестящих коробках играет, искрится костровое пламя.
Вон еще два тюра подошли: эти принесли яиц вареных, тоже в запасе были. Достали они, все из тарантаса же, веревку длинную, тонкую, и по этой веревке через каждую сажень красные лоскуточки были навязаны, на самом конце камень припутан. Пошли тюра в колодезные дыры заглядывать. Один сядет на самый край и веревку туда спустит, сколько влезет, другой считает узлы да в книжку записывает… Промеряют, сейчас в песке, в глине, изнутри вывороченной, что тут же грудою лежит, копаться начинают, и этого добра тоже наберут понемногу, да все в карманы.
— И на что это им всем только надобно? — недоумевает Наурус.
— Гляди, гляди, вон туда… — шепчет, задыхается даже от волнения Джюра. — Гляди, как тот, вон с бородою черною, как он это самое мясо в рот запихивает! Эх ты… ой-вой!..
Заерзал голодный Джюра на месте от жгучего чувства зависти, словно собака подхватил слюну на лету языком…
— Сейчас они арак пили, — шепчет он, словно сам про себя, — вон из этой бутылки пили… наливали до самых краев, полные чашки наливали и пили. Черный — тот белый арак пил, а вон, что рыжая бородка торчит, — этот красный. Из коробки рыбку вытащили маленькую, жирную!.. Тоже съели… э… эх!..
— Э… эх! — одною рукою за брюхо, другую за рот схватился Наурус, так неожиданно, да громко ему икнулось…
Киргизы-тюячи, что пришли с русскими, те тоже управляются с своим делом: верблюдов развьючили, из тарантасов выпутали, огонь себе разложили особый и котел поставили. ‘Тоже никак жрать собираются…’ Вьюки поставили полукругом от ветра, чтоб жар от огня не относило, — тепло им спать будет!
Был с ними один маленький такой, старый, придурковатый — Рахманом его звали, — этого угнали в степь с верблюдами, на паству. Побрел за Рахманом-дураком его мальчишка лет четырнадцати, толстомордый такой, краснощекий, и не по-киргизски совсем одет, а в чалме синей, бумажной, как купеческие сыновья в городе носят. И чего его, чудака, в степь понесло, в холод да в ветер, когда здесь и тепло, и светло, и котел вон закипать начинает?..
— А ну-ко, — думает про себя Наурус, — я потихоньку насбираю сухолому саксаульного, много его тут-то валяется, да к огню русским принесу. Принесу да и сяду. Посижу мало-мало… ‘Аман’ — скажу все как следует, и хорошего конца пути пожелаю… Не сразу же ведь бить начнут! Что же… ну, если и ткнут разок — в скулы… что за беда! Я вот что… я дров наберу, много наберу, и спрошу урусов о добром здоровье… скажу, что молю Аллаха и день, и ночь… Там все скажу, что самому уездному в прошлом году даукаринский мулла говорил… бить за что же?.. Бить не следует… Закона нет такого, чтоб за это бить… Вишь ведь!.. Чуть только срезали мясо с кости — и кинули!.. А там еще много — ух, как много можно найти хорошего!.. Нет, иду за дровами!..
Поднялся Наурус, глядит на товарища, а тот уже полный подол своего рваного халатишка набрал саксаульнику, на плечо пудовую карягу вскинул и меж кустов к русскому огню пробирается.
— Ишь ты какой, собака, прыткий!

* * *

Братья Наурус и Джюра были не то, что совсем уже старики, да и не то, чтобы молодыми могли назваться. Ни тот, ни другой сами не могли бы даже приблизительно определить свой возраст. Всю жизнь они таскались по степи, от колодца к колодцу, редко когда к жилым местам, на окраины кызыл-кумских песков выходить доводилось. Когда еще ребятами были, тогда тоже делали, только не одни, а при других двух, — старых. Кто эти старые им доводились, тоже Аллах ведает. Наурус и Джюра не помнили. Один старый, давно уже это было, замерз зимою во время бурана, занесло его снегом, так сгинул, нашли уже весною в версте от колодцев Таджи-Казгана, и то случайно набрели. Другой старый тоже давно помер от болезни какой-то. Крючило его — крючило, трясло-трясло, солнце палит жарко, а ему все холодно казалось, все в горячий песок зарывался, так и помер в песке, и наследство Джюре с Наурусом оставил: два ведра кожаных с распорками, две веревки, — одну старую, гнилую совсем, а другую хорошую, новую, крепкую такую, ножик оставил еще с поясом вместе, кетмень чугунный, кошму серую, чашку большую деревянную, с одного бока надколотую, и котелок железный, да еще к тому же ишака черного подпалинами, плоховатого ишачишку, хромого на заднюю ногу, а ничего, — могла еще возить скотинка…
Разбогатели братья, завладев таким наследством, да по наследству же при деле том же остались.
Когда им, до прихода сюда русских, доводилось бывать в Шураханах или в Чимбае-городе, там им на казенный двор к беку был доступ. Придут — им есть дадут, иной раз халат старый подарят… Называли их там ‘уста’ — мастерами колодезными ‘кудукчи’. Так они и сами о себе думали. Впрочем, за колодцами они мало-мало приглядывали, изредка в нутро лазили, раз даже в Кукчах волчицу дохлую из колодца вытащили… И как только она туда попала? Был раз случай, что даже новый колодезь рыть принимались, чуть было даже до воды не дорылись, уже сочиться стало по бокам сквозь зеленую глину, да обвалилась тогда их работа, и едва-едва не погиб Джюра на дне этой им же вырытой для себя могилы. Выкарабкался он таки на свет Божий, только с тех пор у него плечо одно стало сохнуть, и рука в локте разгибаться неладно начала.
По привычке в бековский двор в Чимбае наведываться изредка, они раз как-то туда и направились. Приходят… что за диковинка? Место тоже, только люди другие. Стоят у ворот сарбазы (солдаты) с ружьями, в белых шапках, в белых рубахах, такие, как в Казалинске прежде были, только русские, значит, и начальство все русское… Урус-тюра какой-то, голос словно в трубу трубит, куда страшней прошлого бека. Тот больше все дремал под навесом и разговаривал все как-то словно во сне бредил, из себя сановитый был, толстый, а этот куда прытче! Этот, новый, все сам обегает, все сам оглядит, сам и кулаком кого пожалует, и выругается сам же. Этот не ленивый! А ведь ничего, сначала только страшный, а потом, как огляделись братья, — так добрым даже показался… Накормить велел, расспросил обо всем, что и как, и назад в степь прогнал, сказал им, чтобы они — того: дело свое делали строго и поглядывали, а ежели что, так у него это живо… не то что по старому… раз, два, и готово!..
Долго после этого соображали братья таинственный смысл и значение этой инструкции, всю дорогу от Чимбая до Дон-Казгана раздумывали, и порешили на том, чтобы на всякий случай из степи нос свой на жилые места высовывать как можно пореже.
Привыкли они к этой собачьей, бродячей жизни в пустыне, да, пожалуй, с детства не только образ свой человеческий и язык бы утратили, когда бы не изредка проходящие пустынями караваны купеческие да проезд случайный.
Этими караванами больше и кормились братья-кудукчи. Кто к котлу своему подпустит, то и ладно.
Братья ли они были на самом деле, того не знали, другие их так называли, ну и ладно! Только сходства родственного между ними и тени не было. Матери своей тоже не знали, да и вообще о женщинах представление имели самое смутное. Не по достатку им была эта роскошь.
Сжились они с пустыней, свыклись со всеми ее невзгодами, знали ее вдоль и поперек, знали каждый кусточек, каждый бархан, каждую балочку. Куда хочешь приведи их с завязанными глазами, оглядятся только и найдут дорогу. Знали они всякую живую тварь, что в степи водилась, знали, какой ветер когда и откуда дует, знали все погодные и не погодные признаки. Знали и то, что не всякому знать приходится. Они знали всех духов, и злых, и добрых, что степь сторожат, знали, чем прогневить можно которого, чем умилостивить. Они их всех по голосам в завываниях ветра узнавали, в свисте смерчей песчаных, в шелесте кустов, в подземном гуле, глухом, что иногда из колодцев слышится. Они знали ведь и тех духов, что под землею, какой в каком колодце живет. Они умилостивляли одних тем, что клочки своей одежды собственной развешивали на видном месте, на высоких саксаулинах, других тем, что, прежде чем начать свою работу, окликали колодезную дыру, благословения оттуда спрашивали и кусочки сухого помета от белой верблюдицы туда бросали. Этот матерьял всегда был или у того, или у другого за пазухою припасен. Как завидят где в караване белую верблюдицу, так и идут за нею, пока не запасутся чем надо.
Раз только они маху дали, наткнулись нежданно на совсем незнакомого духа, этот их целую ночь гонял с бархана на бархан, врозь разогнал, и очнулись они только на другой день, утром, не сразу даже нашли друг друга, а в головах у них весь день точно мыши в норе скреблись. Это было тогда, когда они закон нарушили, соблазнились араком у русского купца на том же Таджи-Казгане. Пил купец, и они тут подошли. Дал им по чашке купец, они и вышили. Ожгло их сразу словно огнем, и не прошло часу даже, как натолкнулись они на этого злого, незнакомого духа, чуть было не заблудившего обоих братьев, и Джюру, и Науруса.

 []
Н. Н. Каразин. Почта в Кизил-Куме

Поели русские вдоволь, чаю напились по горло, братьев, что дров им припасли, не били, даже накормили как следует и чаем напоили. Один, в чудной шапке такой, все через Аман-бая, джигита-переводчика, про колодцы расспрашивал и каждое слово записывал. Этот даже монетку дал серебряную и папироски окурок.
Спать легли.
Спали крепко киргизы-тюячи, плотно прижавшись друг к другу, спал и Аман-бай-джигит с Тимофеем-слугою, под общей кошмою, спали и тюра русские, по двое в тарантасах, плотно кругом застегнув кожаные фартуки, спал и Рахман — горбун придурковатый, бросив в степи вверенных его наблюдению верблюдов, спали и Наурус с Джюрою, и в их животах тепло так, сладко русский чай с сахаром переливался…
Чуть забрезжил рассвет, чуть только беловатая полосочка протянулась на востоке — все еще спали на бивуаке, а братьев и след простыл. Скрали они коробку початую жестяную с рыбками в масле, скрали еще передок бараний сырой, что в запасе был за арбою худо привязан, да и ходу подальше. Стоял еще очень удобно большой чайник медный, ложку забыл слуга Тимофей на котле, дорогую ложку, серебряную. Поглядывали было косо братья на эти предметы, да нет, — очень уж страшно!.. Так страшно, что вот и с бараниною они четвертую версту по глубокому песку рысью дуют, а чтобы было, если бы у них за плечами чайник медный ворованный побрякивал?
Поднялись урусы на ноги, собираться стали. Пропажи своей пустяшной даже не заметили, только другая беда с ними случилась:
Пошел Рахман придурковатый утром верблюдов собирать в степи, пошел с ним и мальчишка в синей чалме, верблюдов собрали и к колодцам пригнали, да не всех: одной верблюдицы молодой не досчитались. Пошли опять искать. Искали-искали, нету, да и только. Просто сквозь землю провалились! Что делать?
Старший тюячи, Дост-Магомет, побил Рахмана, обругал всех словами крепкими, второй за ним тоже с кулаками к загорбкам дурака лезет. Урусы бранятся, ждать не хотят, говорят, что для того и нанимали запасных верблюдов, чтобы задержки не было. А ведь как его, верблюда пропавшего, бросить! Скотина ценная: шестьдесят монет дать, так не всегда купить можно. Однако в степи тоже не стоять, и ехать надо. Попытались еще раз, все разошлись по барханам. Кричат, зовут, выглядывают, только и слышно на разные голоса: ‘Каз-каз-каз!’: — призывные крики. Нет как нет пропавшей верблюдицы! В слезы ударился Дост-Магомет, ревет и его товарищ, ревет благим матом и мальчишка в чалме, ревет и сам Рахман придурковатый и, как виновный, чувствует свою провинность, без ропота тычки и пинки переносит.
Запрягли тарантасы, навьючили верблюдов, покричали еще ‘каз-каз-каз!’ и тронулись. Только перед отходом Дост-Магомет с мальчишкою в чалме перешепнулись о чем-то меж собою, так, чтобы, главное, джигит, что при русских был, не слышал да своим господам не передал бы.
Заскрипел, занырял снова между барханами караван урусов. Быстро стыла на морозе-утреннике зола их костров, разнесло ветром их окурки папиросные, подхватило клок бумаги синей промасленной и на колючем кусте, словно на милость духов степных, развесило.
Далеко ушли тем временем братья-кудукчи от этого места.

* * *

Сидят Наурус с Джюрою опять у огонька на забытых, заброшенных колодцах, часов шесть пути в стороне от караванного тракта, и баранину жарят на угольях. Короткие дни здесь в глубокую осень, много ли прошли за день, а уже снова стемнело, да еще как, пуще вчерашнего. Сидят братья, в огонь дрова подбрасывают, пальцами в мясо тычат, все пытают, не поспело ли. Волки где-то неподалеку подвывают, то один начнет, то другой ему завторит. Ящерица степная на огонь выползла, на передних лапах приподнялась, выставила из-за кучки помета свою большую голову и на людей смотрит. Вскрикнуло что-то высоко-высоко в воздухе, да резко так, словно железом по железу скребнуло. Вздрогнул Джюра и на брата покосился, вздрогнул и Наурус, и шепчет:
— Албасты-бассу [собственное имя одного из злых духов степей — из мифологии номадов] пролетел. Кому же больше?
Достал ножик из-за пояса, отрезал кусочек баранины, крохотный, пошептал на него и высоко его кверху подкинул: на, мол, тебе, нам не жалко! Вдруг колоссальная фигура верблюда разом показалась перед ними в освещенном круге костра, а на спине у этого верблюда сидит мальчишка в чалме, тот самый, что с русскими шел. Сидит такой веселый, радостный, узкие глазенки его так и светятся из-за выпуклых скул.
— А, друзья-приятели, здорово! Как, Аллах милостив ли к вам? Вот опять пришлось свидеться!
— Здравствуй! — бормочет, растерявшись, Наурус. — Спасибо, как ты, здоров ли?
— Здравствуй! — бормочет и Джюра.
Выхватил кусок мяса из огня и прикрыл его полою своего рваного халата.
Подумал сдуру, не за этим ли послали урусы мальчишку на верблюде, ворованную баранину разыскивать.
— Ну, уж я с вами переночую, — говорит приезжий, слезая через шею с верблюда. — Темно ведь, где же теперь догонять арбы, и на дорогу-то, поди, не выберешься! А я давно гляжу, — огонек вдали, так вот на огонь и выехал, а хоть пропадай совсем! Верблюд устал, еле ноги переставляет… Эх ты бедная, бедная!
Ласкает мальчик свою верблюдицу, гладит ее по морде запененной, гладит грязною, корявою рукою по большим, чудным, черным как уголь глазам, чуть не плачет от радости.
— А ведь я ее нашел, — рассказывает мальчуган. — Целый день искал! Сколько исходил — страсть! Все пешком! Уже под вечер, гляжу: а она лежит между барханами, только чуть спина видна, просто другой мимо бы прошел, не увидал, а я вот увидел и сразу заметил. Дост-Магомет хотел Рахмана оставить отыскивать — где ему, дураку слепому, найти… Да он бы не стал искать, он у нас ленивый, он бы лег где помягче, да и пролежал бы целые сутки. Я уже сам просился у Дост-Магомета остаться. Мы это тихонько от русских, а то те бы, поди, не позволили: народу и так, говорят, мало. Как арбы пошли, а я и Рахман с вьючными верблюдами поотстали немного, будто бы вьюки поправляли, джигит их вперед уехал, — я и остался. Я лепешек взял две за пазуху, думал, одним днем не разыщу. Вот лепешки, хорошие лепешки, совсем почти не черствые. На вот — ешь! Хочешь? Ешь, бери, ничего, очень хорошие лепешки!
Вытащил мальчик из-за пазухи два исковерканных сухих блина, цветом, будто кожа дубленая, угощает братьев. А те уже оправились, сообразили, в чем дело. От лепешки куда не прочь, думают только: делиться ли мясом с этим случайным гостем, или уже так обойдется?
— Иди к огню, ночуй с нами! — сказал Наурус. — Так ты нашел свою верблюдицу?
— Как же, вот ведь она. Ведь это из всего каравана лучшая, молодая, да еще жеребая. Я уже ее не пущу в степь на ночь, сам лучше корму наберу, да ей сюда принесу. Ведь за такую верблюдицу сто монет дать не жалко!
— Денег много! — словно про себя промолвил Джюра. — А что, далеко ушли русские?
— Далеко. Теперь, я думаю, Сайгачью балку перевалили, да, пожалуй, и дальше. Мне Дост-Магомет велел: коли найду верблюдицу скоро, так чтобы сейчас догонял, а коли не скоро, так уже чтобы лучше домой на ней возвращался. — Теперь, может быть, еще нагнать успею!
— Успеешь! — произнес Джюра.
— Как не успеть, — согласился с ним Наурус. — Только, гляди, как бы кто дорогою тебя не обидел. Всяко ведь бывает в степи. Степь не то, что жилое место. Степь дело другое!
— А что? — пододвинулся к огню мальчишка и тотчас же начал переобуваться, сняв сапоги и развертывая бесконечное тряпье своих портянок.
— Да то, что злые люди, — слыхал я, там нынче показались!
— Где же это? — разинул даже рот от удивления его товарищ Джюра.
— Где?! А в этой стороне самой, куда ушли русские. В той самой!
Хотел было возражать Джюра, потому откуда такие могли появиться здесь в степи злые люди, да почувствовал, как его толконул Наурус коленом, и замолчал.
— Ну, — подумал он, — значит, так надо!
Покормились. Братья лепешки-то обе обработали, так как-то это у них незаметно случилось, мальчик и оглядеться не успел. Подкинули еще дров в огонь, легли спать и гостя вплотную между собой положили. Любо старым свои кости около молодого тела греть, крепко обхватили мальчишку, тот бы и рад подальше, да где же одному с двумя справиться. Ну, думает, черт с вами, собаки эдакие!
Ночь прошла, пить захотелось, да и верблюдицу поить нужно, она вон морду свою на длинной шее косматой к самой дыре колодезной протянула, сопит прорезными ноздрями, и глаза у ней помутились.
Взял Джюра ведро свое кожаное с распоркою, спустил в дыру на веревке, потряхивает, покачивает во все стороны. Стучит распорка внизу, сухо ерзает кожа ведра по днищу, воды-то нет там ни капли. Попытались у другого колодца, там то же. Там совсем ведро стало: опустилось сажен на пять, да и стало, а дальше не спускается. Подобрал Наурус камешек гладкий, бросил, прислушивается, булькнуло! Вода есть, значит, что же ведро не идет, не черпает? Лег ничком Джюра, оперся руками на края, приглядывается, говорит:
— Засорилось, гляди, немного, что над самою водою, обкладочное бревно выперло, а на нем мелкий хворост лежит, кинул кто сверху. Вот это-то самое и задерживает ведро. Камень-то прошел ладно, а ведро стало!
— Надо туда лезть! — порешил Наурус.
— Надо, значит! — согласился и его товарищ.
Стал раздеваться Наурус. Халат снял, рубаху свою окрутил вокруг тела вплотную. Начал было веревкою уже опоясываться.
— Да пусти меня, я полезу! — сказал тут мальчишка. — Я ведь легче вас, да мне и просторнее будет. Вы только веревку держите крепче, я там все как следует управлю!
— А и то правда! Полезай! — говорит Наурус.
— Вот якши, вот барракельди [молодец]! — хлопнул руками по бедрам Джюра.
— Ну, давай веревку-то!
Обвязали мальчишку, двойною петлею под мышки подхватили. Нагнулся тот над дырою, а оттуда, словно с заднего двора, где баранов режут и потрохов сроду не убирают, разит.
— Позатухла вода-то! — заметил Наурус. — Долго откачивать придется!
— А ведь какая хорошая была. Я помню, — мотнул головою Джюра, — такая вода, что на Дарье бы так впору… Ну, полезай, что ли!..
Страшно стало мальчишке. Черно там внизу так, холодом оттуда веет, словно из могилы разрытой. Вонь страшнейшая. Вот, думает, дурак, напросился!
— Ну, чего же ты стал?!
Голос у Науруса совсем переменился, глухо так вышло, захлебисто. Сказал он это ‘Ну, чего же ты стал?’, поглядел на него Джюра, да и назад обернулся на всякий случай: нет ли здесь, мол, кого третьего?..
Спустился мальчик в дыру всем телом, а руки на виду еще, словно крючки железные, впились его пальцы в оплет верхней рамы, тряхнул разок веревкою Джюра.
— Да ну, небось! Полезай, что ли!..
— Ты вот за венцы перехватывай… Ползи знай, ничего… веревка крепкая!
Скрылись руки мальчишки.
— Держи веревку кре-пче!.. — из дыры слышится его голос.
— Держим! Ладно. Ползи знай, ползи!
— Ползи!
— Ползи!
Тише и тише шепчут свое ‘ползи’ братья-кудукчи. Тяжело дышат, сопят, словно верблюды запаленные, торопливо так травят конец веревки.
— Ты чего это? — схватил Джюра Наурусову руку.
И не знает он, не сознает хорошо, чего ему жальче: веревки ли своей новой, или того, кто там, внизу, чей шорох из дыры слышен, того, который теперь там, где гулко так булькают осыпающиеся комочки песка и зеленой глины.
Тупой нож совсем, чуть подается волосяная, туго сверченная веревка, пилит, пилит Наурус и не замечает, что совсем не тою стороною ножа, спинкою лезвия по аркану ерзает.
Зуб на зуб не попадает у обоих братьев, трясет их лихорадка злая, жар в голове и в груди. У Джюры вон губа нижняя отвисла, как у покойника, и слюни бегут.
Обвалилась под его коленом пудовая глыба песчаника и рухнула вниз, прыгая с венца на венец, дробясь в мелкую пыль о стены колодца.
— Ооо! — тихо застонало внизу.
Бросил нож свой Наурус, уши зажал кулаками и на спину откинулся.
А Джюра теперь уже и руками, и ногами работает, весь свой край пообломал, пыль столбом над дырою вьется.
Верблюдица тяжело поднялась на ноги. Она ведь видела, что люди делают, — воды ждала. Поднялась горбатая скотина, подошла к колодцу, просунула свою голову между братьями, и глаза ее кроткие, черные доверчиво так, ласково смотрят на них.
— Ооо! — опять послышалось снизу.
Бросили братья и веревку свою, и нож, бросил Наурус и халат свой, что снял перед этим, и оба — ноги их плохо слушались, подколенки сами собою гнулись — на четвереньках, словно зверье какое, а не люди, за песчаный бархан поползли, да там и засели, друг на друга оловянными глазами уставились.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Бродит тихими шагами по глубоким пескам верблюдица, повод у нее по земле волочится, то и дело наступает на конец аркана широкая, мозолистая ступня, больно за ноздри животного каждый раз крючком дергает. Сидят на этой верблюдице оба брата, крепко друг за друга держатся. Едут молча, ни слова не вымолвят.
Вот остановилась верблюдица, куст саксаула начала оглядывать. Поглодала немного, по сторонам посмотрела, вздохнула тяжко и опять пошла, опустив низко так, к самой земле свою голову. В сторону свернула, там опять зеленые молодые побеги завидела, опять поглодала, опять пошла бродить. Сидят братья, молчат, слова не вымолвят.
Будто не люди живые, а так — тюки то
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека