Научная глоссолалия, Горнфельд Аркадий Георгиевич, Год: 1922

Время на прочтение: 12 минут(ы)

А. Г. ГОРНФЕЛЬД

Научная глоссолалия

Андрей Белый: pro et contra
СПб.: РХГИ, 2004. — (Русский путь).

I

Тем, кто знает, что такое наука и что такое глоссолалия, это сочетание, верно, покажется чрезвычайно диким, но кто в нем виноват, будет видно из нижеследующего.
В сборнике ‘Дракон’ напечатаны ‘Отрывки из Глоссолалии’ (Поэмы о звуке) Андрея Белого1. Вот один из этих отрывков или часть его:
Пародируя себя самого, я скажу:
Сознание, обнимая мне собственный звук, переживает пока этот звук в непроницаемой необъятности, тем не менее, звук, проницаясь сознанием, пучится ростом, моя бренная мысль не вошла в тело звука и — в месте звука еще ощущаю провал сознавания, если бы —
— Мне суметь войти в звук, войти в рот и повернуть мне глаза на себя самого, стоящего посредине, внутри храма уст, то не увидел бы я языка, зубов, десен и мрачного свода сырого и жаркого неба, я увидел бы небо, увидел бы солнце: космический храм бы возник, гремя блестками —
— оттого-то
все то, что меня окружает пространством и светами, звучно мне говорит: звуком ведомо мне.
Пародия на себя самого есть вещь смелая и страшная. Пародия преувеличивает наши слабые стороны до очевиднейшего уродства и тем делает нас смешными: что может быть ужаснее? Le ridicule tue {Смешное убивает (фр.).}. И в самом деле, как без смеха представить себе Андрея Белого, вошедшего ради лингвистических изысканий в свой собственный рот? Как оно в высшей степени естественно, в этом противоестественном положении, вместо нёба, он видит здесь небо, и в этом торжестве над естеством ничем, конечно, не отличается от того святого мученика, который, по словам Фед. Павл. Карамазова, неся в руках свою отрубленную голову, при сем ‘любезно ее лобызаше’ 2.
Все это хорошо знает Андрей Белый, но ему не страшно. Почему же он не боится, — не боится пародии, не боится быть смешным? По очень простой причине: потому что он знает своего читателя. В глазах этого читателя он не станет смешным и, что бы он ни говорил, не станет не только нелепым, но и непонятным. Это читатель, готовый понять: это его основное свойство. Он готов понять, что угодно, когда угодно, как угодно: лишь бы подпись Андрея Белого или другого учителя с прописной буквы удостоверяла, что здесь есть нечто пониманию подлежащее. Однажды С. Т. Аксаков написал целую тетрадь совершенной чепухи в масонском духе, а старый масон в течение двух часов объяснял глубокий смысл этой заведомой бессмыслицы ее автору3. При желании понять, можно понять что угодно, для этого надо только притвориться пред собой понимающим: тогда само свяжется с каким-то смыслом, с какими-то темными, но как будто уясняющими ощущениями то, что по существу ни пониманию, ни толкованию не подлежит. На это и рассчитана глоссолалия.
Глоссолалия (языкоговорение) — явление, изучаемое различными областями знания, ею занимаются история религии, психология, индивидуальная и групповая, медицина, филология и т. д. В общем явление это заключается в том, что религиозно-взволнованный человек в экстазе выкрикивает какие-то бессвязные и непонятные слова, не имеющие смысла ни на каком человеческом языке, но дающие исход возбужденному чувству. Вот пример:
Боже, боже, лгго, лгго, мито, кито.
Ну, крендо, ну, фули, кресто.
Триндо арти, аранти, аланти, усти,
тринтиази унти, астантин, алантантин,
арантанти, арантанти, атан, тан, тор,
тарахта, а ти, ти, то, ди, ди, ди.
Этот пример глоссолалического творчества перепечатан из книги Сикорского ‘Психопат&lt,ическая&gt, эпидемия в Киев&lt,ской&gt, губ&lt,ернии&gt, в 1892 г.’ в Энциклопедическом Словаре, где о глоссолалии говорится следующее: ‘Картина явления глоссолалии, на основании массы свидетельств, рисуется схематически такая: среди возбужденной, религиозно-экзальтированной группы, во время моления или процессии, одно или несколько лиц впадают в религиозное возбуждение, иногда затем повально охватывающее все собрание, при этом экстатики предаются бурным телодвижениям (религиозная пляска и т. п., эпилептоидальные припадки), разражаются воплями, возгласами, пением и в приступе экстаза произносят или выкрикивают бессвязные речи’4.
Таково явление, с которым связана поэма Андрея Белого. Создание языка — величайшее завоевание человеческого творчества — он изображает как глоссолалию. Здесь нет ничего ни оскорбительного, ни удручающего. Это может быть в том или ином виде приемлемо или спорно, но, вообще говоря, создание языка и поэтическое творчество — явление слишком многообразное, иррациональное, чтобы отрицать в нем наличность стихий внесознательных, эмоциональных, если угодно — глоссолалических. Необходим лишь посильный учет этих стихий, необходимо их изучение, их определение, их оценка. Это и делают языковеды, говоря о глоссолалии в жизни языка. Андрей Белый пошел иным путем: он воспел глоссолалию, и, что важнее, воспел ее глоссолалически.

II

В оглавлении сборника ‘Дракон’ произведение Андрея Белого названо в рубрике Статьи, хотя в этом оглавлении есть и рубрика Поэмы. Между тем подзаголовок, как мы указали, гласит: ‘Поэма о звуке’. К какой же области относится это произведение? Легко может такой вопрос показаться педантством или схоластикой, но есть причина, по которой его все-таки приходится возбудить. Дело в том, что, по глубокому слову Пушкина, ‘поэзия должна быть глуповата’ 5, — статье же быть глуповатой ни в коем случае не полагается. Поставив вопрос, мы никак не предполагаем сделать им какой-то неясный и нелепый намек, наоборот, именно потому нам представляется чрезвычайно удачным подзаголовок Андрея Белого, что он спасает положение, — по крайней мере в той степени, в какой его спасти возможно. Пусть Андрей Белый, — о, конечно, намеренно и сознательно, — злоупотребил законным правом поэзии: он во всяком случае формально вправе заявить, что никого в заблуждение не вводил: читатель, получив на этот счет от автора точные указания в самом подзаголовке, должен знать, где он находится.
Не совсем только ясным сначала представляется, к чему собственно относится заглавие — к содержанию или к форме поэмы. Сперва кажется, что поэма названа ‘Глоссолалия’ потому, что имеет своим сюжетом глоссолалию, что это именно поэма о звуке. Но по мере того как читаешь, по мере того, как столбенеешь пред этими попытками войти в свой рот и повернуть глаза на себя, стоящего посредине, — начинаешь понимать, что ‘глоссолалия’ не только название поэмы, это — обозначение формы, стиля, приемов мышления. Андрей Белый изложил свои воззрения на звук в терминах глоссолалии, в речи экстатически-несвязной, в образах и соображениях если не патологически, то патетически нелепых. Это еще не обличение, — мы ведь согласились, что поэзия должна быть глуповата, — это уяснение того, с чем мы имеем дело. Мы знаем к тому же, что умствование внеразумное нет возможности преодолеть доводами от разума. Нехорошо только, что в данном случае умствование внеразумное заходит в область, где оно оказывается не таким самодержавным: оно вынуждено здесь пользоваться доводами от науки, а наука не может быть внеразумной: она имеет свои пути, свои примеры, и, раз ступив на эти пути, уже никак нельзя отказаться от этих приемов. Между тем Андрей Белый пытается это сделать: он говорит:
Прежде явственных звуков в замкнувшейся сфере своей, как танцовщица, прыгал язык, все его положения, перегибы, прикосновения к нёбу и игры с воздушной струей (выдыхаемым внутренним жаром) сложили во времени звучные знаки — спиранты, сонанты: оплотневали согласными, и — отложили массивы из взрывных, глухих (р, t, k) и звучащих (b, d, g).
Недаром Андрей Белый сам подчеркнул здесь термины, взятые из научной лингвистики. Если всю эту ритмическую словесность разоблачить от ее туманящего каданса и дурманящей темноты, то дело более или менее ясно: пользуясь вполне определенными величинами научной фонетики, Андрей Белый излагает чисто физиологическую, и ни в коем случае не еретическую, теорию происхождения звука человеческой речи: сперва язык ‘прыгал’, не производя ‘явственных знаков’, затем из его движения ‘сложили звучные знаки’, затем из звуков гласных явились согласные. Все это может быть верно и неверно — теоретики могут спорить, — но несомненно одно: здесь Андрей Белый так явственно вошел в круг научных приемов, что свободным его назвать уж никак нельзя. Заговорив о ‘сонантах’ и ‘взрывных’, повторив в растрепанной форме то, что в форме рациональных определений так или иначе говорится в спокойных и увесистых курсах, он связал себя методом. Здесь поэма оказывается статьей, ссылка на некое право поэзии уже не поможет, и оно тем удручительнее, что и в дальнейшем, собственно, неожиданного по существу, нового, неизвестного о слове и звуке в языке Андрей Белый не говорит ничего. И ни от глоссолалического вещания, ни от стихотворного размера и вздернуто-метафорического языка, ни от того, что язык назван здесь ‘танцовщицей мира’, корни слов — ‘змеиными шкурками’, самое слово— ‘бурей расплавленных ритмов звучащего смысла’, — ни от чего этого вопросы звука и слова не получают ни решения, ни новой постановки.

III

Глоссолалия вообще может нравиться и не нравиться, но она хороша тем, что бесспорна. С ней не только нельзя спорить, как нельзя спорить с ноктюрном, с орнаментом, с египетской пирамидой. В своей области она царственна. Стихотворение Маяковского и картину Чурляниса вы можете, по крайней мере, разбирать, одобрять и не одобрять, пользуясь для того хоть до некоторой степени общеобязательными доводами. Но какая цена вашим суждениям и оценкам, вашему вкусу и вашему разуму пред лицом такого проявления человеческого творчества:
Фолдырь анидей
Фолдырь мефи царимей
Царь мафами цаларей.
От этого фолдыря, не имея никакой возможности уяснить себе его смысл, — люди рыдают, вдохновляются, чувствуют себя ближе к Богу. Это молитва русских сектантов молокан-прыгунов Карской области, и в известной книге Коновалова ‘Религиозный экстаз в русском мистическом сектантстве’6 собрано таких примеров, новых и старых, русских и иноземных, немало. Но можно ли сравнивать ущербленную науку Андрея Белого с этим цельным и суверенным внеразумием, можно ли его домыслы равнять с этим пламенным воем, в котором нет ничего, кроме безумной жажды связать себя с божеством? Когда Андрей Белый устанавливает такое мистико-филологическое равенство:

Re = Ra = Aer = Aes = АО = Jao = Ja,

то оно не самобытно, ибо единственный смысл, какой оно может иметь, может ему быть сообщен только наукой, тогда оно будет неверно, но не бессмысленно. Оно питается наукой, и потому никакая поэтическая форма не лишает нас права сказать, что это равенство нелепо, так как для него нет оснований, так как есть правила, обязательные для всякого, кто устанавливает какие бы то ни было переходы в значениях и звуках слов. Иначе чем же корнесловие Андрея Белого отличается от старой гимназически-юмористической генеалогии, которая немецкое Fuchs выводит из греческого alopex (лисица):

alopex = lopex = орех = рех = рах = pux = Fuchs.

Понадобился Андрею Белому переход от жара к Заратустре, — он апострофирует:
Зар — Жар — Шар: —
— Zaratos, Zarel, Zarathustra.
Вот ему надо свести каббалистических сефиротов с страной зефиров, мечтаемой ими Зефиреей, и он называет их зефиротами, хотя для этого нет никаких оснований, кроме надобности Андрея Белого. Ясно, что по этому пути сплошной натяжки можно прийти куда угодно, только остаться там нельзя, — ибо наскоком ни страну, ни истину взять невозможно.
Иаз, Аз, Азия, Азы, — влетает в Европу старинным звучанием: из Азии. В Каббале ‘ Азией’ именуется эфир света, невидный обычному оку, посвященные ‘Азию’ видят, может быть, проступает она на заре, может быть, ‘Назарея’ она, эта Азия, она — страна Господа, Азия — свето-воздух, и ‘Азии’ нет на земле, где она, там и рай, рай — Все — Азия, он — Пант — Азия, он — Фантазия, но фантазия есть: там за огненным облаком. Плывет облачный город, зажженный лучами, оттуда спустились мы все — из зарей, зари: назареями были и мы на заре.
Если бы критерием глоссолалии была только бессмысленность, то приведенный отрывок есть, конечно, глоссолалия. Но у глоссолалии есть еще необходимый признак: подлинность. Взывающий к Богу Фолдырь царимей не раздвоен: он верит до конца в молитвенность своего возгласа. Андрей же Белый так же хорошо, как и мы с вами, знает, что Азия сама по себе, а фантазия — сама по себе, что созвучие это так же случайно, как портной и патриарх Ной. Андрей Белый знает, что ни русское слово жар к персидскому Заратустре, ни еврейское название назарей никакими путями к русскому на заре не ведет. Знает и отмахивается от этого знания: легче без этого груза.
Чтобы осмыслить филологию Андрея Белого, надо раньше прочитать какую-нибудь серьезную книгу о происхождении языка — все равно какую — Уитнея или Нуаре, или Вундта7, чтобы понять его мистику, надо, верно, прочитать Штейнера. Но нужен ли Андрей Белый тому, кто проделал все это? Прибавляет ли его мистическая лингвистика что-нибудь к тому, что уже сказано о языке в словах точных, ясных и рассудительных? Прибавляет ли его лингвистическая мистика к тому, что сказано у Штейнера? Что до филологии, то дело, кажется, ясно: в глоссолалии Андрея Белого о языке не сказано ничего. Несмотря на многозначность афористической формы, несмотря на соблазнительный охват патетического облачения, удивительно бедно убедительным содержанием то, что говорит Андрей Белый о звуке и слове. Хуже всего то, что вся эта несуразица полна глубокого неуважения к слову, к его подлинности, к его судьбам. Так радостно искать и временами предчувствовать истину, так хорошо узнавать, откуда в самом деле взялось слово, как оно зазвучало, как начало значить то, что значит для нас, как менялись его звуки и его смыслы. История слова — это история духа, это история вещи, это наша история.
Мир расширяется для нас до беспредельности, когда мы узнаем о сложной и богатой жизни слова, ни в чем так очевидно не обогащается содержание нашей мысли, как в познании ее вместилища и орудия — языка. Историей языка в известном смысле должна быть каждая наука. И подлинная действительность в жизни языка, уясненная великими учителями, так здесь захватывающе любопытна, что просто не понимаешь: как можно этот мир знаний, предположений, споров, недоумений, усилий и завоеваний научной мысли заместить этими куцыми, косноязычными пустячками: Пакт — Азия — Фантазия, назареями были мы на заре. Подлинная глоссолалия ничего не перепевает: она сама по себе в своей бессмыслице. Она чего-то ищет и, не умея найти того, что ей надо, на путях рациональных, бросается к бессмыслице. Здесь наоборот: здесь намеренно в образ косноязычия приведено то, что может считаться найденным и обоснованным в формах разумных. Какая печальная растрата человеческих богатств — это глоссолалическое чревовещание в устах значительного поэта и значительного человека.

IV

Рядом с поэмой Андрея Белого в сборнике ‘Дракон’ напечатана статья О. Мандельштама ‘Слово и культура’. Здесь также сказано несколько слов о занимающем нас вопросе. ‘Ныне, — говорит Мандельштам, — происходит как бы явление глоссолалии. В священном исступлении поэты говорят на языке всех времен, всех культур’. Выиграла ли от этого поэзия, покажет будущее, что в кой-чем Мандельштам здесь ошибается, видно из следующего его замечания: ‘В глоссолалии самое поразительное, что говорящий не знает языка, на котором говорит. Он говорит на совершенно неизвестном языке. И всем и ему кажется, что он говорит по-гречески или по-халдейски’8.
Всем ли это кажется? Нет ли тут маленькой ошибки? Всем-то всем, только не тем, кто знает по-гречески. Может быть, эта разница кажется ничтожной Мандельштаму и Андрею Белому, нам она представляется очень существенной. Дело, между прочим, в том, что подлинный греческий язык все-таки существует, и это очень хорошо известно тому, кто говорит на греческом языке, которого не знает, это необходимо отражается на его сознании. Мы имеем и пример этого: часто дети, условившись: ‘будем говорить по-французски’, болтают на тарабарском наречии, звуки которого им почему-либо кажутся, — а иногда и не кажутся, — французскими. Но и окружающие, и сами дети знают, что это не французский. Дети очень хорошо знают, что это игра. Игра же есть особый мир, подчиненный своим законам, и в этом сочетании неограниченно свободной деятельности с точной подчиненностью и закономерностью и заключается прелесть игры. Потому дети и радуются игре, что они, живя в мире своей фантазии, все же очень недурно отличают мир всамделишный от мира кукольного. Они, конечно, еще дети, немножко они врут себе, немножко себе верят, но никого в заблуждение не вводят. А Андрей Белый вводит в заблуждение: ибо читатель, все готовый понять, считает всамделишным его игрецкое ‘языкоговорение’. Тем, кто знает по-гречески, конечно, в бессвязных фантазиях Андрея Белого не послышится ‘божественный звук умолкнувшей эллинской речи’9, но знающих немного, а так много верующих, так много повадливых, так много готовых поговорить с Андреем Белым по-халдейски. Когда-то, в шестидесятых годах, рационалистических и прозаических, Кузьма Прутков сурово спрашивал: ‘Не зная языка ирокезского, какое суждение можешь иметь о нем?’10 — и долго вопрос этот казался основательным. Минувшая четверть века переоценила и эту ценность, и мы заговорили на всех и обо всех неизвестных нам языках, а некоторые — среди них верные Андрея Белого — именно в этом вавилонском столпотворении и усмотрели путь к взаимному пониманию. Эта переоценка была бы не страшна на Западе: там игра остается игрой. Духовная жизнь Запада сложна и богата, там есть что угодно, но Запад силен своей устойчивостью, своей традицией, своей культурой. Там можно себе позволить роскошь филологической глоссолалии, и домыслы какого-нибудь Абеля или Клейнпауля там в известном смысле полезны, там можно безопасно подменять науку языкословием, блудословием, мистикой, софистикой — чем угодно. Там это бывает солидно, углубленно, торжественно — и все-таки оно на четверть часа. Не то у нас. У нас — сплошь читатель, который все понимает, все приемлет, все берет всерьез, потому что сам несерьезен. Полвека тому назад он упоенно рвался вместе с Евдокией Кукшиной в Гейдельберг: ‘как же, там Бунзен и химия’11, теперь он готов в той же упоенности мчаться с Андреем Белым в Базель: ‘помилуйте, там Штейнер и антропософия’. И, конечно, — и антропософия у нас на четверть часа: на больше не хватит ни ее, ни нас. У нас нет ересей, потому что ересь не встречает сопротивления, сегодня это сболтнули в фельетоне, завтра это становится последним словом мудрости, иногда и с кафедры в этом виде цитируется. У нас большие научные вопросы решаются в жиденьких брошюрках веселых молодых людей, которые, решив мимоходом полдесятка мировых проблем, забывают об их существовании. У нас нельзя ‘ошарашить обывателя’, потому что он только о том и мечтает, как бы его кто-нибудь ошарашил своей идейной смелостью и глубокомыслием. В этой среде звучно раздается глоссолалия Андрея Белого, здесь его фантазия превратится в действительность, здесь усвоят его филологию, здесь возвеличат своего учителя и еще тверже укрепятся в своем органическом дилетантстве, в своем самодовольном невежестве.
1920
P. S. Через два года после появления этой заметки ‘Глоссолалия’ вышла в свет (Берлин, 1922) в полном виде, коим, однако, едва ли опровергаются суждения, высказанные об отрывках. В предисловии автор настаивает на том, что произведение его есть ‘звуковая поэма’ и только. ‘Среди поэм, мной написанных, она — наиболее удачная поэма. За таковую и прошу я ее принимать. Критиковать научно меня — совершенно бессмысленно’.
Это одностороннее заявление не меняет ничего в существе дела, которое решается, конечно, объективными признаками произведения, а не желанием автора. По милости неловко построенной фразы, А. Белый просит читателя принимать его ‘Глоссолалию’ не только за поэму, но и за наиболее удачную из его поэм. Полагаем, однако, что в той же мере, в какой читатель вправе судить по-своему об этой удаче, он вправе также мыслить научно о научных стихиях ‘поэмы’. ‘Война и мир’ есть тоже ‘поэма’, но философ вправе судить об историософии, включенной в роман. Любящие родители могут назвать дочь Софией, но из этого не вытекает обязанность окружающих считать девицу воплощением мудрости. Как решают дело судьи более беспристрастные, видно из того, что в еженедельном ‘Verzeichnis der Neuigkeiten des deutschen Buchhandels’ (1923. No 14), где заглавия книг иногда сопровождаются указанием на содержание, ‘Глоссолалия’ помещена не в отделе изящной словесности (Gruppe 15), но в отделе общего языковедения (Gruppe 12) с пояснением: ‘AufsДtze zur Phonetik’ {‘Статьи о фонетике’ (нем.).}.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Парфенон. Сб. 1. СПб., 1922. С. 61—70. Вошло в книги А. Г. Горнфельда ‘Боевые отклики на мирные темы’ (Л., 1924. С. 140—154), ‘Муки слова. Статьи о художественном слове’ (М., Л., 1927. С. 128—143). Печатается по тексту книги ‘Муки слова’.
Аркадий Георгиевич Горнфельд (1867—1941) — литературный критик, литературовед, переводчик. В 1904—1918 гг. — член редакции журнала ‘Русское богатство’, автор многих статей по теории словесности в энциклопедиях, словарях, сборниках ‘Вопросы теории и психологии творчества’.
1 См.: Дракон. Альманах стихов. Вып. 1. Пг., 1921. С. 54—68. Отдельное издание ‘Глоссолалии. Поэмы о звуке’ было осуществлено издательством ‘Эпоха’ (Берлин, 1922).
2 См.: ‘Братья Карамазовы’, ч. 1, кн. 2, гл. II (Достоевский Ф.М. Поли. собр. соч.: В 30т. Л., 1976. Т. 14. С. 42, Т. 15. С. 530—531 —комментарий В. Е. Ветловской).
3 Этот эпизод общения с масоном Рубановским (под этой фамилией выведен В. В. Романовский) излагает сам Аксаков в очерке ‘Встреча с мартинистами (Воспоминание из петербургской жизни)’ (1852). См.: Аксаков С. Т. Собр. соч.: В 4 т. М., 1955. Т. 2. С. 249—252.
4 Цитата из статьи ‘Глоссолалия’, написанной А. Елачичем (Новый энциклопедический словарь. Т. 13. СПб.: Изд. Ф. А. Брокгауз — И. А. Ефрон, б. г. Стб. 770).
5 Слова из письма Пушкина к П. А. Вяземскому (вторая половина мая 1826 г.).
6 Имеется в виду книга Д. Г. Коновалова ‘Религиозный экстаз в русском мистическом сектантстве. 4.1. Вып. 1. Физические явления в картине сектантского экстаза’ (Сергиев Посад, 1908).
7 См., например: Whitney W.D. The Life and Growth of Language. 1875, Language and the Study of Language. 1867, Noire. Der Ursprung der Sprache. Mainz, 1877, Wundt W. Volkerpsychologie. Bd. 1. Die Sprache. Leipzig, 1900, Sprachgeschichte und Sprachpsychologie. Leipzig, 1901.
8 См.: Мандельштам Осип. Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 171, 172.
9 1-я строка стихотворения Пушкина ‘На перевод Илиады’ (1830): ‘Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи’.
10 Подразумевается следующая сентенция (‘Плоды раздумья. Мысли и афоризмы’, I, 55): ‘Рассуждай токмо о том, о чем понятия твои тебе сие дозволяют. Так: не зная законов языка ирокезского, можешь ли ты делать такое суждение по сему предмету, которое не было бы неосновательно и глупо?’ (Козьма Прутков. Полн. собр. соч. М., Л., 1965. С. 127 (‘Библиотека поэта’. Большая серия)).
11 Подразумевается фраза Евдоксии Кукшиной (‘Отцы и дети, гл. XIII) в ответ на вопрос Базарова: ‘Зачем в Гейдельберг?’ — ‘Помилуйте, там Бунзен!’ (Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Соч.: В 12 т. М., 1981. Т. 7. С. 64).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека