Наши направления, Слонимский Леонид Захарович, Год: 1901

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Л. З. СЛОНИМСКИЙ. НАШИ НАПРАВЛЕНИЯ [1333]

На славном посту (1860-1900). Литературный сборник, посвященный Н. К. Михайловскому. СПб., 1901. Николай Бердяев. Субъективизм и индивидуализм в общественной философии. Критический этюд о Н. К. Михайловском. С предисловием Петра Струве. СПб., 1901.

I

Наши умственные движения, насколько они выражаются в литературе, издавна носят на себе совершенно отвлеченный характер. В сороковых годах у нас увлекались философией Гегеля, в шестидесятых и семидесятых годах мы строили свое миросозерцание по Дарвину и Спенсеру, будущие судьбы России обсуждались с точки зрения доктрины Маркса. Для объяснения русской действительности изучались общие законы социальной эволюции, по данным биологии и социологии. А пока мы всецело погружались в горячие споры о теоретических основах нашего будущего прогрессивного развития, действительная жизнь шла своим особым путем и подготовляла нам жестокие удары и разочарования, отбрасывавшие нас далеко от предметов наших мечтаний.
Одним из наиболее даровитых и последовательных представителей этого абстрактного направления в нашей передовой публицистике является Н. К. Михайловский, сорокалетний литературный юбилей которого праздновался его многочисленными почитателями в конце истекшего года. В изданном по этому поводу интересном литературном сборнике сказано в предисловии, между прочим, следующее: ‘На славном посту, на котором Н. К. Михайловский остается бессменно уже десятки лет, на котором у него были великие предшественники и славные соратники, на котором — мы всей душой верим в это — у него будут не менее сильные преемники, — на этом не только славном, но и трудном посту приходится вести жизнь вождя, неустанно борющегося за правду-истину и за правду-справедливость. Юбилейный день застал его среди неоконченной борьбы. Но пусть же он увидит, что не один он — в своем неудержимом стремлении к заветной цели. С ним и за ним — одни тесно примыкая, другие несколько поодаль — идут многочисленные друзья-единомышленники’.
О г. Михайловском писали у нас довольно много, недавно появились две книги, посвященные разбору и оценке его идей и теорий, — этюд г. Красносельского [1334] и философский трактат гг. Н. Бердяева и П. Струве, теперь вышла еще третья книга — г. С. Ранского [1335], сверх того, в упомянутом сборнике помещено несколько статей, объясняющих значение и сущность трудов г. Михайловского. Однако, во всех этих критических этюдах и оценках говорится очень мало о той стороне его деятельности, которая создала ему положение ‘вождя’, вдохновителя и учителя целых поколений русской ‘интеллигенции’. О роли его, как талантливого и неутомимого журналиста, упоминается только вскользь, его разбирают и превозносят главным образом как социолога. Даже в ‘Истории новейшей русской литературы’ А. М. Скабичевского выставляются на первый план именно социологические работы г. Михайловского: ‘его статьи о Спенсере, о Дарвине и вообще по социологии, — как удостоверяет почтенный автор, — имеют не одно только публицистическое значение, а представляют ценный вклад в науку, и если бы их перевести на один из иностранных языков, они не замедлили бы доставить автору их общеевропейскую известность’. Можно вполне согласиться с последним предположением г. Скабичевского: нет основания думать, что г. Михайловскому была бы недоступна ‘общеевропейская известность’, которою пользуются ныне многие наши соотечественники, пишущие на иностранных языках, как, например, г. Евгений де-Роберти или г. Я. Новиков. Но, очевидно, не в сфере социологии был ‘вождем’ г. Михайловский и не как ученый социолог стоял он ‘на славном посту’. Преувеличенное внимание к этой стороне его многолетней работы есть только одно из многих проявлений того пристрастия к отвлеченному доктринерству, которое характеризует передовую часть нашего общества и литературы.
Социологическая теория, которую много лет разрабатывал и излагал г. Михайловский, основана на том предположении, что человеческое общество, не будучи организмом, имеет наклонность развиваться по органическому типу, согласно законам биологии. Так как организм тем совершеннее, чем более его составные части подчинены целому и чем полнее и лучше служат ему отдельные органы и клеточки, то и для совершенства человеческого общества требовалось бы превращение людей в простые безличные орудия, приспособленные к выполнению известных специальных функций, подобно тому, как это мы видим в устройстве муравейника или пчелиного улья, или в колониях гидромедуз. Совершенствование общества представляет поэтому величайшую опасность для отдельного человека, угрожая ему уничтожением индивидуальности или закрывая путь к самостоятельному её развитию. Чтобы спасти человеческую личность от печальной участи органов общественного тела, необходимо по возможности стремиться к сохранению и увековечению первых ступеней быта, характеризуемых отсутствием сложного разделения труда между людьми. Разделение труда есть главнейший признак перехода общества в роковую стадию органического роста, кончающегося старостью и смертью, оно ведет к преобразованию общества из однородного в разнородное и к замене целостных индивидуальностей специализированными и искалеченными, причем общество развивается в ущерб составляющим его личностям. Человеческая индивидуальность поглощается высшею индивидуальностью — семьею, родом, племенем, обществом, а так как каждый отдельный человек может и должен заботиться только об интересах личности, то и прогресс общества следует рассматривать исключительно с этой человеческой или субъективной точки зрения, а не с объективной, ставящей общество впереди человека. Отсюда законность и неизбежность, с одной стороны, субъективного метода в социологии, а с другой — борьбы за индивидуальность против общества как организма. Г. Михайловский обставляет свои рассуждения множеством сведений и примеров, заимствованных из трактатов по биологии. С особенной горячностью восстает он в защиту индивидуальности против Геккеля и Спенсера, как и вообще против односторонних последователей Дарвина, в лице которых объективная наука обнаружила готовность распространить на человеческое общество идею органической эволюции. Г. Михайловский потратил массу энергии и остроумия на борьбу со страшными призраками, навеянными биологией, — призраками, созданными уподоблением общества людей колониям сросшихся гидромедуз или полипов. Сифонофоры, полипняки, — в лучшем случае пчелиные ульи и муравейники, — дают ему материал для предостерегающих выводов о возможной будущей судьбе человеческих обществ при отсутствии своевременной и неустанной борьбы за индивидуальность.
В основе социологических построений г. Михайловского лежит весьма важная принципиальная ошибка: он воздвигает их всецело на данных биологии, притом преимущественно таких, которые касаются низших животных, и только для иллюстрации получаемых выводов берет иногда явления и факты из социальной жизни и истории человечества. Между тем, очевидно, что делать выводы о людях на основании фактов, относящихся к низшим животным, было бы позволительно только в том случае, если бы относительно людей мы не имели достаточных прямых сведений и данных, или если бы жизнь человеческая не подлежала непосредственному самостоятельному наблюдению, тогда последнее поневоле заменялось бы материалом, заимствованным из соседних областей знания, и пришлось бы прибегнуть к аналогиям для получения каких-либо правдоподобных гипотетических результатов. Что же касается ‘субъективного метода’, то сущность его остается поныне неясной, — ибо ни г. Михайловский, ни его комментаторы не произвели ни одного исследования по этому методу и не пытались даже показать, в чем он заключается и каковы его специальные приемы и правила, в отличие от существующих научных методов.
Двенадцать лет тому назад, разбирая социологические труды г. Михайловского, мы пришли к заключениям, которые можем вполне повторить в настоящее время. ‘Социология, как и всякая другая наука, — писали мы тогда, — имеет свою самостоятельную область изучения и свой громадный фактически материал. Ей нечего делать с обрывками биологических сведений, с аналогиями и аллегориями из области естествознания. Социальная наука может установиться прочно только при помощи всесторонних наблюдений над современною жизнью народов, в связи с анализом и правильным обобщением фактов всемирной истории. Никакой субъективной школы в теоретической науке нет и быть не может. Социологии, построенной на полипняках и ихтиозаврах, нет и быть не может’ [1336].
Как справедливо замечает Тард, сравнение общества с организмом принадлежит к числу тех произвольных уподоблений, которыми загромождены зачатки всех наук. ‘Представляя общество как великий организм, личность (или семью) как социальную клеточку, и всякую форму социальной деятельности, как функцию того или другого органа, думали сказать нечто глубокое и поучительное’, и требовалось много усилий, чтобы очистить науку от этого ложного представления. Научное знание, — говорит Тард, — настолько чувствует потребность опереться прежде всего на какие- либо сходства и повторения, что, не имея их под рукой, сочиняет воображаемые вместо истинных, и с этой точки зрения пресловутая метафора социального организма должна быть отнесена к категории многих символических представлений, которые имеют такую же временную пользу. При начале всякой науки, как и всякой литературы, аллегория играла огромную роль’ [1337]. Но, независимо от степени основательности органической теории и представленных против неё возражений, естественно возникает вопрос: действительно ли она приводит к тем практическим последствиям, которые так пугали г. Михайловского?
Метафоры и аллегории могут быть понимаемы различно, смотря по тому, с какой стороны подойти к ним. Если общество есть организм, то оно должно обладать известным мозговым центром как средоточием направляющей умственной деятельности, и само собою разумеется, что в составе этого общественного мозга занимает видное место литература, умственная работа не могла бы тогда считаться чем-то подчиненным и второстепенным, ибо мозговые и нервные центры руководят мускулами, а не зависят от них. Всякая личность, пригодная для самостоятельной умственной работы, неизбежно примыкала бы к этому общественному мозгу, и последний ни в каком случае не мог бы находиться в распоряжении органов, обладающих лишь мускулатурою. При правильном органическом росте элементы низшего качества не вытесняют высших и не командуют ими, двигательные центры и мускулы не берутся заменить собою или контролировать действие мыслительного аппарата, клеточки, приспособленные к функциям желудочного сока, не переносятся в область мозга, чтобы отравить его существование или замедлить его развитие. В организме каждая клеточка исполняет свое назначение, соответствующее её внутреннему составу и её природным свойствам, в распределении клеточек по различным органам и в устройстве самих органов нет ничего случайного или произвольного. То же самое было бы в человеческих обществах, если бы они развивались по органическому типу. Так как отдельные общественные органы постоянно изменяются в своем составе, привлекая к себе соответственные индивидуальности из разных слоев населения, то последовательное нормальное развитие общества как целого не только не исключает и не ограничивает всестороннего развития отдельных личностей, но напротив, создает необходимые условия для этого развитая. Вместо подавления индивидуальности, мы видели бы высший её расцвет. К такому демократическому преобразованию общества идет вся история западных государств за последнее столетие. В современном культурном мире не существует уже точно разграниченных классов, которые мешали бы свободному развитию индивидуальности. Нигде разделение труда не поставлено в такие твердые рамки, чтобы оно могло служить преградой для свободного развития общества и отдельных лиц. Разнообразие занятий и положений, доступных всем и каждому, составляет наиболее характерную черту новейших человеческих обществ. Опасения, вызываемые уподоблением общества живому организму, опоздали на целый век или даже больше. Восставать против ‘органического’ общественного развития и его необходимого условия — разделения труда, — во имя интересов индивидуальности, — было делом столько же бесплодным, сколько и фантастическим.
Научная несостоятельность социологической доктрины Н. К. Михайловского очевидна для всякого, кто пытался отнестись к ней критически. ‘Г. Михайловский, — говорится между прочим в книге г. Николая Бердяева, — увлекается биологическими аналогиями несравненно более Спенсера и делает отсюда выводы, несравненно более чуждые общественной науке. Общество никогда и ни в каком смысле не боролось за свою индивидуальность и не порабощало личности, борьба общества за индивидуальность — это выражение, лишенное какого бы то ни было смысла, утверждать, что общество развивается по органическому типу — это значит играть пустыми аналогиями, из которых нельзя сделать ни одного социологического вывода’ (с. 181-182). Предложенное г. Михайловским решение проблемы об отношениях личности и общества ‘покоится на двух фикциях. Личность и общество, с которыми имеет дело г. Михайловский, — не реальные элементы исторического процесса, а идеальные абстракции, и абстракции, лишенные всякого социологического содержания’ (с. 181).
Еще резче выражается г. П. Струве. Органическая теория есть, по его словам, ‘такое грубое и аляповатое обобщение, что его, кажется, нет уже более надобности критиковать’. Грубость этого обобщения г. Михайловский ‘доводит еще до последней степени, рассматривая не только общество как организм, но и человеческую личность как орган для общества и организм для себя. На этом фундаменте он строит свое учение о борьбе между обществом-организмом и личностью, превращаемою из организма в орган. Таким образом у него аналогия действительно превращается из сравнительно безобидной игры ума, из способа представления — в настоящую теорию, — хотя мотивы её совершенно ненаучны и в этом отношении она является заранее обесцененною для науки. Но именно как теория учение г. Михайловского несостоятельно: в основу его положен не научный анализ явлений развития общества и развития личности, а определение этих понятий в чисто биологическом смысле. Поэтому, — заключает г. П. Струве, — мы с полным правом можем утверждать, что социологическая теория г. Михайловского есть образчик наихудшего вида теорий, — тех, которые претендуют давать эмпирическое объяснение фактов, но на самом деле представляют дедукции из понятий’ (предисловие к книге г. Бердяева, с. 53-54). ‘С точки зрения теории познания, субъективный метод есть нелепость и — что еще хуже — ложь, стремящаяся подорвать самую возможность познания ‘человеческого» (там же, с. 25).
Даже один из самых мягких и беспристрастных критиков г. Михайловского, г. С. Ранский, вынужден признать, что ‘его социология в последнем анализе сводится к констатированию непонятных случайностей’, что отличительная её черта — ‘игнорирование фактов, на место которых он ставит абстрактные положения’, что постановка вопроса о всестороннем развитии личности в его теории ‘не выдерживает критики’ и что ‘русская социологическая школа, так много говорившая о субъективном методе, как её существенном отличии, не выяснила в достаточной степени, в чем состоит сущность этого метода’ (‘Социология Н. К. Михайловского’. СПб., 1901, с. 124, 148, 159, 167 и др.).

II

Отбросив так называемое социологическое учение г. Михайловского, мы нисколько не умаляем внутренней ценности и крупной общественной роли его публицистики. Те идеалы, которые он проповедовал неустанно, имели лишь отдаленную или искусственную связь с его теориями и выводами в области социологии: они коренились в характере умственной жизни и настроения передовой части нашего общества в 60-х и 70-х годах. Мечты о целостной самодовлеющей индивидуальности сливались у г. Михайловского с господствовавшим тогда поклонением народу или, вернее, крестьянству, воплощающему в своем общинном быте прямое отрицание индивидуализма. Однородная крестьянская масса, с её мирским землевладением и мирскою правдою, представлялась именно тем типом общества, при котором каждая личность одинаково упражняет и применяет все свои способности и, следовательно, может сохранить свой целостный характер. Полное равенство людей, отсутствие сложного разделения труда и связанных с ним классовых и профессиональных различий, обязательная для всех многообразная работа, привычка к общинной и артельной организации, — все это черты, обеспечивающие, будто бы, нашему народу превосходство пред культурными нациями Запада (высший ‘тип развития’ при низшей ‘ступени’ его). Эти же особенности быта уменьшают опасность одностороннего и пассивного подчинения отдельным лицам или ‘героям’, так как гипнотизирующее влияние последних находит наибольший простор при скудости и постоянном однообразии впечатлений, т. е. при обычных признаках и последствиях узкой специализации труда. Образованные классы, выросшие и поддерживаемые на счет народа, являются его должниками, поэтому ‘интеллигенция’ призывается уплатить свой долг народу бескорыстным служением его интересам. Благодаря крестьянству, Россия имеет шансы пойти по другой исторической дороге, чем западноевропейские государства, она не даст хода буржуазии, избегнет господства промышленного класса под флагом либеральных учреждений и останется свободною от великого социального зла, подтачивающего жизнь западных стран, — безземельного рабочего пролетариата.
На этих началах установилось и окрепло направление, известное под именем ‘народничества’. Г. Михайловский оказал несомненно сильное влияние на развитие народнических идей и чувств, он придал им оттенок чего-то отвлеченного, безусловного, и в то же время очень далекого от реальных условий нашей действительности.
Теоретическое народничество, проистекая из чистых и высоких побуждений, питалось крайне смутным идейным материалом, оно выкраивало свои общие формулы по готовым иностранным образцам и даже свои самобытные особенности обосновывало схоластическим толкованием книги Маркса о капитале. Так как за границею защитники рабочего класса ведут борьбу против либеральной промышленной буржуазии, овладевшей политической властью посредством свободных учреждений, то и наши народники громили либералов, хотя и не промышленных, насмешливо относились к ‘правовому порядку’ и выказывали полнейшее пренебрежение к требованиям тех элементарных политических реформ, которые повсюду предшествовали социальным улучшениям и без которых нельзя сделать ничего прочного для народа. Высмеивая русский либерализм, с его скромными принципами — неприкосновенности личности, отмены телесного воздействия на крестьян, облегчения для них податного бремени, свободы совести и мнений, общественного самоуправления, независимого суда и т. п., наши теоретики народничества с г. Михайловским во главе отрицали в сущности единственный возможный путь к постепенному достижению их собственных идеальных целей. В погоне за ‘журавлем на небе’, они не замечали вопиющих потребностей народной массы и с сектантским самодовольством превозносили её социальные преимущества пред другими нациями в то самое время, когда ограждение её от розог и от разорительных податных экзекуций составляло еще спорный вопрос внутренней политики. Если у нас выступали иногда сторонники либерализма в западноевропейском буржуазном смысле, в интересах своекорыстной эксплуатации народного труда, то это еще не оправдывало причисления к ‘яснолобым либералам’ (выражение г. Михайловского) всех вообще приверженцев либеральных улучшений в нашей жизни.
Народники разрешали мировые социальные задачи по Марксу и Энгельсу, поправляли социологию Спенсера, спорили о субъективных идеалах, о борьбе за целостную индивидуальность, и смотрели свысока на текущие политические злобы дня, на робкие попытки либеральной печати отстоять поруганные права реальных индивидуальностей и бороться против все более торжествовавших глашатаев тьмы и бесправия. Отрицательное или по меньшей мере индифферентное отношение к либерализму и к обширному кругу затрагиваемых им насущных вопросов и задач было важнейшим грехом г. Михайловского и его школы. Народники наивно верили, что их благожелательные формулы осуществятся сами собою в силу законов исторической эволюции, они стояли за ‘широкое государственное вмешательство’, предполагая, что оно само собою направится в нужную и симпатичную им сторону, для исключительной пользы трудящегося земледельческого населения, и в этих упорных надеждах сказывалось какое-то младенческое непонимание бюрократического строя и обычных фактических условий его действия. Мыслители разных передовых направлений, возникших у нас с конца 60-х годов, представляли себе положение России в таком виде: с одной стороны, существует ‘интеллигенция’, а с другой — народ, и от взаимодействия этих двух сил будет зависать выбор пути, по которому пойдет Россия. Мы как будто бы вновь начинали свою историю, за нами, позади, была какая-то темная пустота, впереди были только наши идеалы. ‘Интеллигенции’ предстояло решить, какова должна быть судьба нашего народа и государства. Однако прежде чем заняться этим решением, надо было покончить с двумя предварительными вопросами. Во-первых, могут ли отдельные личности вести за собою общество и устраивать судьбу страны по внушениям своего разума и нравственного чувства? Одни, как Миртов-Лавров-Арнольди, красноречиво доказывали, что историю создают или могут создавать критически мыслящие личности, и что, следовательно, наша ‘интеллигенция’ вполне обладает возможностью исполнить свое предназначение, другие выдвигали на первый план общественную и экономическую эволюцию, причем опирались на авторитет Маркса. Во-вторых, нет ли такого исторического закона, который обязывал бы нас идти по определенной дороге, самостоятельно или вслед за западными нациями? Если есть такой научный закон, то необходимо его выяснить, чтобы в точности знать, куда идти, и не тратить напрасно своих сил. Эти отвлеченные вопросы — о роли личности в истории и о законах исторического развития — приобрели у нас глубоко-практическую важность и стали любимыми предметами рассуждений и споров. Дело шло о будущности России, ибо никто не сомневался, что эта будущность находится всецело в руках ‘интеллигенции’.
Странное самообольщение, порожденное искусственною атмосферою абстрактного доктринерства, не поддавалось влиянию житейского опыта. При трезвом взгляде на окружающую жизнь нельзя было не убедиться, что кроме интеллигенции и крестьянства есть еще другие весьма сильные элементы, которым на деле принадлежит над ними господство. России вовсе не предстояло начинать свою историю, она имеет за собою уже довольно сложное историческое прошлое, от которого унаследовала кое- что кроме общины и артели. Вместо однородной массы мы видим в народе различные слои и классы, существующие уже целые века, кроме сел, есть и города, и старинные промышленные центры, кроме крестьян, есть и значительное и очень влиятельное сословие привилегированных землевладельцев, есть и крупное и мелкое купечество, есть заводы и фабрики, есть обширные и разнообразные разряды ремесленников и рабочих. Само крестьянство с давних пор непрерывно выделяет из себя, с одной стороны, зажиточных хозяев и кулаков, а с другой — неимущих искателей наемной работы. Разделение труда, отвергаемое г. Михайловским, как нечто еще несвойственное нашему народному быту, представляет у нас давнишний исторический факт, засвидетельствованный многими законодательными памятниками, начиная с ‘Русской Правды’ [1338]. Капитализм, о неприменимости которого к нашим хозяйственным условиям толковали и спорили народники, процветал еще в древнем Новгороде и водворился в России задолго до Петра Великого. На каждом шагу опровергалась также теория г. Михайловского относительно героев и толпы: при самом слабом разделении труда заразительность и сила подражания доходят до нелепости, под влиянием невежества и суеверия, только ‘героями’ являются большею частью совершенно ничтожные субъекты, в отличие от тех ‘изобретателей’ и новаторов, о которых говорит Тард в своем трактате о законах подражания. В конце концов, ‘интеллигенция’ претерпела лишь ряд разочарований, без малейшей пользы для кого бы то ни было: поглощенная обсуждением способов двинуть Россию на новый путь, она часто сама была лишена возможности двигаться и имела много случаев испытать на себе степень своего собственного бессилия.

III

Теоретики народничества думали совместить служение крестьянству с поклонением научному авторитету Маркса. ‘Капитал’ был и остается для них высшим вместилищем истины, несмотря на то, что доктрина, излагаемая в этой книге, пророчит гибель основам народнического культа — крестьянскому землевладению, сельской общине и кустарным промыслам. Неодолимая потребность поклонения излюбленным отвлеченным теориям, даже в ущерб собственным идеалам, проявляется довольно ярко в самой манере обычных ссылок на Маркса: его цитируют не как исследователя и философа, а как непогрешимого учителя, глашатая объективной ‘правды-истины’, которую нужно так или иначе примирить с ‘правдой-справедливостью’. В сборнике, посвященном г. Михайловскому, один из авторов критикует Каутского и находит у него ‘величайший грех, величайшее насилие над целым рядом неоспоримейших истин политической экономии’ только потому, что Каутский впал в противоречие с ‘относящимися сюда положениями своего великого учителя, Карла Маркса’. ‘Говорю это смело, — продолжает автор, — потому что чувствую под собою твердую почву: те места из Маркса, которые я приведу, не оставляют ничего желать в смысле ясности и не допускают никаких перетолкований. Раскроем третий том ‘Капитала» и т. д. (отд. II, с. 169). Таких примеров обращения к Марксу, как к последней инстанции в научно-экономических вопросах, можно бы привести множество, — ими переполнена наша новейшая социальная литература. Тщетные усилия приспособить эту мнимую ‘твердую почву’ к принципам и стремлениям народничества вносят в судьбу последнего трагикомический элемент, который особенно выступил наружу с появлением у нас откровенных и прямолинейных приверженцев учения Маркса.
Борьба новых русских марксистов с народниками-марксистами представляет поистине жалкое зрелище: обе стороны с усердием, достойным лучшего дела, тянут к себе ‘твердую почву’ Маркса, рвут на части его учение, клянутся его подлинными словами и стараются во что бы то но стало извлечь указания относительно экономической будущности России из трактата писателя, который никогда не изучал России и презрительно смешивал русских с калмыками. Несомненно, что на ‘твердой почве’ слепой веры в авторитет учителя новые марксисты имели безусловное преимущество пред старыми, как более правоверные и последовательные истолкователи доктрины, одинаково признаваемой обоими направлениями. Поднялись ожесточенные споры о способах понимания и применения у нас пророческих формул, которые по существу не только не могут служить твердою почвою для выводов, но и сами не имеют под собою никакой почвы, будучи лишь порождением гегельянской софистики. С точки зрения беспристрастной научной логики, система Маркса, при всей своей внешней обаятельности и при массе отдельных ценных и сильных мест, сводится, в последнем счете, к цепи грубых и тонких софизмов и недомолвок [1339], но она незаменима как вдохновляющая и движущая сила западноевропейского рабочего движения, и в этом смысле она считается на Западе неприкосновенною для известных партий, враждебных капитализму и промышленной буржуазии. У нас же эта практическая партийная неприкосновенность, соблюдаемая и поддерживаемая соответственною частью заграничной литературы, принимается за доказательство всеобщего обязательного признания научной, теоретической непогрешимости Маркса. Отсюда ряд недоразумений и несообразностей, объясняемых исключительно подражанием.
Самостоятельных мотивов для возведения ‘Капитала’ на степень социально-экономического евангелия у нас не существовало и не существует, так как идеалы западноевропейского промышленного пролетариата совершенно чужды и во многом противоположны интересам русского трудящегося населения. Поэтому, из уважения к авторитету Маркса, оставалось только уверовать, что в будущем у нас выработаются те же хозяйственные условия, как на Западе, и что наше крестьянство превратится в безземельный рабочий класс, по заграничному образцу, с теми же последствиями, какие предсказаны в ‘Капитале’ для современных промышленных стран. Новые русские марксисты уверовали — и выразили свою веру с таким радостным чувством и ликованием, как будто им открылись необыкновенно заманчивые и светлые горизонты всеобщего человеческого счастья. Заменив половинчатого, урезанного Маркса народников цельным и полным иностранным Марксом, они восстановили, как им казалось, утраченное единство миросозерцания и приобрели душевную бодрость, которой недоставало их противникам. Возможность поклоняться избранному кумиру без всяких ограничительных оговорок была для них источником великого нравственного удовлетворения. Этим объясняется, вероятно, тот подъем духа, которым отличались первые литературные плоды возрожденного марксизма — сочинения гг. П. Струве, Туган-Барановского, Бельтова-Волгина, Вл. Ильина, С. Булгакова и других. Марксисты с торжеством указывали на новейшие успехи капитализма в России, на развитие у нас крупной промышленности и связанного с нею рабочего пролетариата, на разложение земельной общины и общий упадок крестьянского хозяйства и кустарных промыслов. Факты, отчасти созданные одностороннею экономическою политикою последних десятилетий, решительно свидетельствовали, что мы идем по пути Запада и быстро прививаем себе социальные болезни, от которых нас, по-видимому, избавляли особенности нашего земледельческого быта. Народникам нечего было возражать ни против подлинного Маркса, ни против фактического хода русской жизни, постепенно разрушающего их заветные иллюзии. Марксисты приписали себе победу и провозглашали её с каким-то ликующим видом.
»Дело’, в котором обсуждалась возможность (или невозможность) капиталистического развития России, — говорит г. Струве в предисловии к книге г. Н. Бердяева, — должно считаться, как говорят в канцеляриях, оконченным: основной вопрос вырешен самою жизнью, и, я думаю, сам г. Михайловский согласен, что публицистам необходимо оставить в покое это ныне уже старое, т. е. ставшее уже достоянием истории дело. Не будем тратить свои и читательские силы из-за этой исторической синей обложки, на которой явственно рукою истории начертано: ‘начато тогда-то, окончено тогда-то, срок капиталистической выучки не определен» (с. 69). Можно подумать, что дело начато было по инициативе г. Струве и решено в его пользу, в действительности капиталистическое развитие России, как мы заметили уже выше, началось в более отдаленную эпоху, получило сильный толчок при Петре Великом и пошло ускоренным темпом после Крымской войны, когда марксистов не было еще на свете. Но капиталистическое развитие может иметь различные формы, и само по себе оно не предрешает еще ни упадка крестьянского землевладения, ни образования многомиллионного пролетариата. В каком направлении будет развиваться наш капитализм — это зависит уже не от одних хозяйственных условий, но и от обстоятельств и элементов другого порядка, к которым марксисты, как и народники, относятся с напускным равнодушием.
Сами марксисты чрезвычайно довольны результатами своей деятельности и очень хвалят свое направление. По словам г. Н. Бердяева, ‘противоречия, в которых путался г. Михайловский, прекрасно разрешаются новым направлением’, которое в другом месте названо ‘самым прогрессивным, самым демократическим направлением русской жизни’ (с. 75 и 248-249). Что касается народничества, то оно ‘умерло, и новая мысль воздвигает на его развалинах свой храм’ (с. 252). Собственно говоря, нельзя называть направлением русской жизни и мысли идолопоклонство немногих лиц пред ‘Капиталом’ Карла Маркса, еще менее возможно говорить о новизне такого направления, которое всецело держится на немецкой книге, хорошо известной у нас в русском переводе с начала семидесятых годов. Мудрено также толковать о храме, воздвигаемом, будто бы, этою ‘новою мыслью’ на развалинах старого народничества.
Впрочем, период самоуверенного возбуждения марксистов продолжался недолго, их ‘новая мысль’, нашедшая себя в старом немецком трактате, не удовлетворилась своим открытием и стала вскоре колебать свою твердую почву, делая различные дерзновенные и противоречивые поправки к теориям учителя. Некоторые даже отреклись от существенных сторон учения и в поисках новых путей углубились в метафизику. Оправдывая этот неожиданный поворот в дебри философии, г. П. Струве замечает, что ‘при выработке цельного миросозерцания нельзя безнаказанно отбрасывать основные вопросы познания и бытия’. В конце концов, — говорит он с пафосом, — ‘критическое сознание всякого действительно мыслящего человека неотразимо поставит перед ним эти вопросы, и горе тому общественному направлению, которое забывает об их постановке и решении, или же решает их без напряженной работы собственной мысли, по рутине и традиции!’ (с. 53). Что никакое цельное миросозерцание не может обойти основные вопросы познания и бытия, — это совершенно верно, но чтобы ‘общественное направление’ ставило и решало отвлеченные философские вопросы — это уже ни с чем не сообразно и нигде не бывает, вне кружков нашей отечественной интеллигенции. Только у нас выдается за общественное направление кабинетная схоластика, открывающая то Канта, то Маркса и заменяющая задачи жизни самообразованием представителей ‘новой мысли’.
Неудивительно поэтому, что в обществе замечается ‘умственный разброд’ и что все резче обнаруживаются признаки ‘идейной разрозненности, царящей теперь в передовых рядах нашей литературы’, как жалуется один из участников сборника, посвященного вождю движения, г. Михайловскому (отд. II, с. 160). Многолетнее водительство последнего, как видно, не принесло желанных плодов, — оно кончается безнадежным умственным разбродом, чего не скрывают от себя и верные поклонники и единомышленники г. Михайловского.
Гораздо важнее этого умственного разброда — нынешний хаос понятий в области реальных общественных интересов, — хаос, прикрываемый в передовой части литературы глубокомысленными философско- социологическими словопрениями. Систематическое пренебрежение к вопросам внутренней политики привело к тому, что народники часто становятся в ряды хвалителей всепоглощающего и всемогущего бюрократизма, что ученые люди не стесняются доказывать несовместимость нашего государственного строя с существованием земства, развитие которого поощрялось даже при Иоанне Грозном, и что мысль о непригодности для нас западноевропейских либеральных начал переходит в откровенную самодовольную проповедь восточноазиатских принципов на столбцах наиболее распространенных наших газет. Грубейшие софизмы, построенные на смешении государства с его органом, правительством, а последнего — с органами одного из министерств, ежедневно преподносятся публике в виде бесспорных охранительных истин и серьезно терроризируют общественное мнение. Отсутствие элементарного политического понимания дает себя чувствовать каждый раз, когда публицисты, привыкшие рассуждать по Марксу, сталкиваются лицом к лицу с какими-нибудь печальными фактами окружающей действительности. Нельзя безнаказанно жертвовать реальностью ради абстракций и отвергать политику ради социологии или экономики. Известный род либерализма, соответствующий настоятельным народным потребностям, должен сделаться общим достоянием всех добросовестных направлений, в качестве необходимого предварительного условия всякой деятельности на пользу страны и народа. Это сознание, долго отрицаемое в теории, начинает, кажется, пробивать себе дорогу под влиянием практического опыта, достаточно убедительного и для самых неисправимых доктринеров.

Примечания

1333 Вестник Европы. 1901, т. 6, кн. 12, декабрь, с. 808-824.
Леонид (Людвиг) Зиновьевич Слонимский (1850-1918) — экономист, юрист и публицист, сотрудник ряда русских газет и журналов.
1334 {1*} Имеется в виду брошюра А. И. Красносельского ‘Мировоззрение гуманиста нашего времени. Основы учения Н. К. Михайловского’ (СПб., 1900).
1335 {2*} Ранский С. П. Социология Н. К. Михайловского. СПб., 1901.
1336 См.: Вестник Европы. 1889, май, с. 147, ср. также книги за март и апрель того же года.
1337 Tarde G. Les lois sociales. 1898, c. 48 и др.
1338 {3*} Русская Правда — памятник древнего русского права, открытый В. Н. Татищевым в 1738 г. в списке Новгородской летописи, написанном в конце XV в.
1339 Доказательства в пользу этого вывода собраны в моей книге ‘Экономическое учение Карла Маркса’ (СПб., 1898).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека