Наша текущая жизнь, Русанов Николай Сергеевич, Год: 1902

Время на прочтение: 42 минут(ы)

Наша текущая жизнь.

Процессъ оскудня литературы и причины его.— Журнальныя мелочи: ‘Русская Мысль’, ‘Мръ Божй’, ‘Встникъ Европы’ за декабрь.

Почему такъ оскудла русская литература?— этотъ вопросъ, которымъ я закончилъ предшествовавшую статью, продолжаетъ, словно кошмаръ, тревожить меня, и мн хотлось бы разобраться въ немъ. Къ сожалню, у меня нтъ на этотъ счетъ такого отвта, который бы вполн удовлетворялъ меня. Но мн хотлось бы высказать, по крайней мр, нкоторыя соображеня, которыя какъ-будто намчаютъ путь ршеня. Было бы хорошо, если бы моя попытка вызвала интересъ въ публик, да и сами почтенные собраты высказались бы по вопросу о причинахъ оскудня.
Но этотъ вопросъ о причинахъ предполагаетъ боле или мене подробное изображене самаго процесса оскудня. Надо отмтить хоть нкоторыя стороны той эволюци,— не говорю, конечно, прогресса,— которая привела литературу къ современному ея состояню, когда она потускнла, размнялась на мелочи, вынудивъ и такъ называемую критику превратиться въ какую-то микрологю, разсматривающую въ увеличительное стекло вс эти повстцы, разсказики, сценки и этюды.
Есть, впрочемъ, немало писателей и даже читателей, которые полагаютъ, что ‘оскудне’ современной литературы значительно преувеличено, чуть-чуть не наговорено на нее. Вопросъ объ оскудни придется поэтому разсматривать въ связи съ вопросомъ: да точно-ли это печальное состояне литературы такой ужъ фактъ? Въ самомъ дл, пока самъ находишься въ водоворот окружающей жизни и слдишь за текущей ‘словесностью’, то, можетъ быть, какъ разъ за недостаткомъ удаленя и, стало быть, исторической перспективы, черезчуръ обратишь внимане на ближня перебивающяся и перекрещивающяся волны и не замтишь самого общаго потока, который послдующимъ поколнямъ покажется на извстномъ разстояни въ своемъ полномъ объем и потому далеко не такимъ мелкимъ и незначительнымъ, какъ представляется намъ, увлекаемымъ этою рябью современной литературы. Остановлюсь боле или мене подробно на двухъ трехъ примрахъ. Почти въ самомъ начал 70-хъ годовъ литературный обозрватель ‘Отечественныхъ Записокъ’, выражая свои пожеланя читателю на новый (1873) годъ, включаетъ въ число этихъ пожеланй ‘честную и смлую литературу’, которой, по его мнню, въ данный моментъ нтъ:
Литература теперешняя иметъ весьма мало положительныхъ качествъ, а качества отрицательныя — слабость, вялость, нечестность, распущенность — не могутъ давать результаты, вполн осязательные. Они длаютъ свое дло, эти отрицательныя качества, они вносятъ въ общество свой ядъ, и если бы можно было вычислить количество его, мы изумились бы округленности цифры, но это вляне невидно и неуловимо… ‘Честность’, ‘смлость’, ‘служительница истины и справедливости’ — все это для насъ ‘жалкя слова’, смшныя слова, ненужныя, непонятныя, чужя слова.
И тутъ же проводитъ слдующй контрастъ между настоящимъ и прошлымъ.
Литература наша умла понимать этотъ языкъ въ перодъ своего возрожденя и молодости, но теперь это для нея нчто въ род засохшихъ желтыхъ цвтовъ Адуева, нчто въ род изображеня предмета первой, чистой любви старой, нарумяненной кокотки,— воспоминане о шалостяхъ и увлеченяхъ дтства… Мы напомнимъ лишь начало ныншняго царствованя, когда формулы празднаго любопытства: ‘наука для науки’, ‘искусство для искусства’ подвергались безпощадному бичеваню и были почти изгнаны дружными усилями литературы. Какъ бы кто ни смотрлъ на это время, но всякй долженъ признать, что литература тогда пользовалась уваженемъ, что къ ея голосу прислушивались во всхъ концахъ Росси, что люди стремились сообразоваться съ ея указанями и въ частной жизни, и въ общественной дятельности. Одну изъ причинъ этого явленя несомннно составляло презрне литературы къ праздному любопытству. Конечно, мы называемъ здсь празднымъ любопытствомъ то, что друге называютъ спецально-научными и спецально-художественными цлями. Эти друге должны будутъ назвать презрне къ праздному любопытству презрнемъ къ наук и искусству. Но — странное дло — это презрне ни малйше не вредило интересамъ науки и искусства. Литература была тенденцозна, она была вся поглощена разршенемъ текущихъ вопросовъ, самымъ ршительнымъ образомъ вляла на ходъ общественныхъ длъ и поведене отдльныхъ личностей, научныя и художественныя цли отодвигала на послднй планъ и, однако, попутнымъ образомъ давала замчательные научные и художественные результаты.
А нын — продолжаетъ обозрватель —
несомннно, что мы нын возвратились къ уваженю науки и искусствъ, какъ самостоятельныхъ цлей жизни. Мы приносимъ обильныя жертвы на оба эти алтаря, мы еще больше говоримъ о нихъ. Вмст съ тмъ нельзя сказать, чтобы литература была особенно бдна дарованями. Нтъ, таланты есть, есть даже весьма крупные. И тмъ не мене вс согласны въ томъ, что общй уровень литературы стоитъ весьма низко. Въ литератур нтъ не только живой общественной струны, но она не представляетъ почти ничего цннаго даже въ области чистой науки и чистаго искусства, за которыми она такъ усиленно ухаживаетъ.
Такъ дло представлялось литературному обозрвателю начала 70-хъ годовъ, когда онъ вызывалъ для сравненя въ памяти читателей литературу на рубеж 50-хъ и 60-хъ. А вотъ что писалъ другой сотрудникъ ‘Отечественныхъ Записокъ’ въ своихъ ‘Бесдахъ о русской словесности’ въ конц 1875 г.:
Въ настоящее время и въ журналахъ, и въ газетахъ, и въ различныхъ общественныхъ кружкахъ — повсюду господствуетъ минорный тонъ относительно состояня литературы вообще, беллетристики же и критики въ особенности. Вс жалуются, что критика находится въ такомъ упадк, что совсмъ начинаетъ исчезать изъ журналовъ. Беллетристика же только и держится, что корифеями прежней эпохи, блиставшими уже въ 40-хъ, 50-хъ и 60-хъ годахъ, новыхъ же талантовъ, которыхъ можно бы поставить на одну доску со старыми, не является. И вотъ въ этотъ-то моментъ литературнаго безвременья я ршился писать къ вамъ критическя письма… Что касается лично до меня, то я вполн раздляю недовольство большинства общества современной беллетристикой. Если и существуетъ въ литератур два, три имени, которыя слдуетъ исключить изъ этого недовольства, если и появляется въ течене года два, три произведеня, отмченныя сильнымъ талантомъ и обращающя на себя всеобщее внимане, то подобныя явленя представляются словно оазисами въ дикой пустын. Они остаются сами по себ, а пустыня тоже сама по себ продолжаетъ пребывать все той же безплодной пустыней. Такъ, напримръ, возьмемъ хоть ныншнй годъ, клонящйся уже къ концу и представляющй намъ свои итоги, и, нужно отдать ему справедливость, плачевные итоги по части художественной литературы…
Но, читатель, вдь эти неблагопрятные отзывы современниковъ относятся къ литератур 70-хъ годовъ, къ той самой литератур, которая теперь, на разстояни, представляется намъ — и по заслугамъ — одной изъ самыхъ блестящихъ, самыхъ краснорчивыхъ, мало того самыхъ художественныхъ страницъ въ истори развитя русской мысли и русскаго творчества. Вдь это та самая эпоха, когда хотя бы новый номеръ ‘Отечественныхъ Записокъ’ ожидался мыслящею частю нашей публики съ нетерпнемъ, не уступавшимъ тому лихорадочному ожиданю, съ какимъ пятнадцать лтъ раньше встрчалась послдняя книжка ‘Современника’. Тамъ истекала горячею любовью къ народу сумрачная, но необыкновенно-энергичная муза Некрасова. Тамъ свисталъ и полосовалъ темныя силы реакци сатирическй бичъ Щедрина. Тамъ ‘мужъ совта’ и опыта сурово-добродушно велъ съ читателемъ бесду о явленяхъ внутренней жизни Росси, и о чемъ бы ни заговаривалъ, умлъ сводить къ тяжелому положеню крестьянскаго класса, выносившаго на своихъ плечахъ всю тяжесть и нашей государственности, и нашей общественности. Тамъ въ статьяхъ философа-публициста мы знакомились съ лучшими идеями запада, знакомились не рабски, не съ подобострастемъ бдныхъ родственниковъ, питающихся крохами со стола разбогатвшихъ родичей, а пропуская ихъ сквозь фильтру строгой и нелицепрятной критики, которая черпаетъ указаня въ могучей работ цивилизованныхъ странъ, но творчески-дополняетъ ихъ собственной мыслю, имющей дло со столь несходными русскими условями. Тамъ крупнйшй художественный талантъ Успенскаго, соединенный по истин съ генальной интуицей, выбрасывалъ передъ изумленнымъ и глубоко заинтересованнымъ читателемъ цлые трепещуще жизнью куски русской дйствительности и тутъ же на этомъ, можно сказать операцонномъ стол, и разскалъ, и изучалъ, и старался вскрыть механизмъ этой общественной физологи. А если бы мы придвинулись къ концу 70-хъ годовъ, то сколько бы пришлось намъ прибавить именъ писателей, однихъ крупне, другихъ мельче, но всегда носившихъ яркй отпечатокъ индивидуальности и въ то же время какъ-то гармонически сливавшихъ эти особенности талантовъ и настроенй въ одинъ замчательный и могучй хоръ ‘Отечественныхъ Записокъ’.
И, можетъ быть, скептическое настроене самихъ же ‘Отечественныхъ Записокъ’, пишущихъ о современной имъ литератур 70-хъ годовъ, объясняется отчасти тмъ, что имъ было неловко говорить о себ и своей роли, отчасти и тмъ, что сдланныя нами цитаты относятся къ первой половин 70-хъ годовъ, когда не успли еще логически и рельефно выразиться вс характеристическя черты этой эпохи общественно-литературнаго движеня. А когда дло близилось къ концу 70-хъ годовъ, литературнымъ дятелямъ прогрессивно-демократическаго лагеря не приходилось вообще останавливаться много на хорошихъ и дурныхъ сторонахъ современной литературы, не приходилось уже потому, что теперь имъ некогда было выскакивать изъ быстро-несущагося потока общественной жизни и отыскивать на берегу какое-нибудь укромное мстечко для сужденя, такъ сказать, извн о характер ‘словесности’: они были всецло захвачены этимъ водоворотомъ, принимали. его какъ стихйную силу съ его достоинствами и недостатками, но лишь старались активно влять, выражаясь возвышенно, на ходъ того корабля, на который они сложили грузъ своихъ надеждъ, идеаловъ и упованй. У упомянутаго уже литературнаго обозрвателя ‘Отечественныхъ Записокъ’, на сей разъ ‘профана’, прорываются, впрочемъ, еще въ конц 1876 г., боле оптимистическе взгляды на современность, чмъ то было всего нсколько мсяцевъ раньше:
Мы во всякомъ случа сдвинуты съ обыденной колеи вялой, скучной, бездятельной, безцльной жизни на широкую дорогу дятельнаго сочувствя къ чужимъ страданямъ. Тонъ нашей жизни приподнятъ. Воздухъ очищается.
Понятно, что и въ литератур авторъ отмчалъ сравнительное возбуждене интереса къ серьезнымъ вещамъ: та ‘общественная струна’, которая умолкла, по его мнню, съ наступленемъ реакци противъ движеня 60-хъ годовъ, начинала, очевидно, снова звучать, и чмъ дальше, тмъ сильне. Къ концу 70-хъ годовъ и переливаясь на начало 80-хъ, литературно-общественное возбуждене захватало уже и широке круги. Рядомъ съ ‘Отечественными Записками’, въ которыхъ концентрировалась и особенно рельефно выражалась идейная жизнь Росси, уже стали дйствовать новые или обновившеся подъ влянемъ повышенной общественности органы.
Плоскодонный, собакевичевскй радикализмъ ‘Дла’ уже въ послднй годъ жизни Благосвтлова сталъ замтно измняться, мало-по-малу проникаясь идейными элементами, составлявшими мросозерцане тогдашней передовой интеллигенци. Тамъ, гд еще такъ недавно благосвтловске соколы описывали на двухаршинной высот свои обычные, всмъ надовше круги надъ литературой, тщетно пытаясь вцпиться въ ‘Отечественныя Записки’, появились рзко контрастировавше съ общимъ направленемъ журнала сочувственные отзывы о Щедрин, а немного позже (уже по смерти Благосвтлова) о H. К. Михайловскомъ. Вскор и все ‘Дло’ подалось въ сторону господствовавшаго направленя, и на страницы этого застывшаго было совсмъ органа ворвались цлою толпою страшно волновавше въ то время молодежь вопросы о капитализм и общин, экономик и политик, и т. д.: жизнь длала свое ‘Дло’ (извините за этотъ нечаянный каламбуръ).
Но рядомъ съ ‘Дломъ’ подтягивалось и ‘Слово’. Журналъ этотъ, преобразованный изъ ‘Знаня’, первое время отражалъ на себ довольно явственно различные и неодинаковаго достоинства взгляды, завщанные ему покойнымъ ‘Знанемъ’, ибо въ немъ были и скучная наука безъ всякаго обобщающаго смысла, и мнимо-научное, но хлесткое шарлатанство, но въ немъ же были и высоко-интересныя изслдованя русской жизни (г-жа Ефименко), и живая политическая хроника западной, особенно французской жизни, и обстоятельныя диссертаци и популяризаци экономическихъ ученй (Зиберъ). А на порог 80-хъ годовъ и подъ новой редакцей ‘Слово’ стало однимъ изъ очень читаемыхъ органовъ. И такя, напр., статьи, какъ произведше^ настоящую сенсацю ‘Очерки нашего пореформеннаго общественнаго хозяйства’ г. Николая — она (октябрь, 1880 г.), или блестящй памфлетъ, направленный А. Горшковымъ (М. А. Протопоповымъ) въ своемъ ‘Медовомъ мсяц либерализма’ (январь, 1881 г.) черезъ голову проф. Градовскаго въ партю умренныхъ любителей ‘правового порядка’,— такя статьи, говоримъ мы, показывали очень повышенный пульсъ общественной жизни и давали ‘Слову’ почетное мсто въ журналистик, выражавшей активное мровоззрне эпохи. Даже преобразившееся въ то время молодое и зеленое ‘Русское Богатство’ принимало своими скромными силами участе въ разработк жизненно-политическихъ задачъ… И вдругъ эта струна общественности, звучавшая все сильне и сильне, все крпче и крпче въ тогдашней литератур, порвалась!..
Теперь только, изъ сравненя прошлаго съ настоящимъ, можно понять, чмъ были 70-ые годы, какую роль играла литература этой эпохи, и насколько наиболе активные современники того фазиса русскаго развитя находились лишь подъ властью фатальной иллюзи, черезчуръ строго оцнивая свое время. Авторъ, котораго мы здсь часто цитируемъ, говоритъ, дйствительно, самъ въ половин печальныхъ 80-хъ годовъ о той полос своей дятельности, которая укладывается въ рамки 70-хъ годовъ:
Хорошее это было время. То есть много въ немъ было, конечно, и нехорошаго, даже очень и очень нехорошаго, но лично для меня, какъ писателя, оно останется навсегда незабвеннымъ… Это постоянно чувствуемое общене съ извстнымъ кругомъ читателей есть настоящее дыхане жизни и до такой степени наполняетъ и оживляетъ окружающую васъ лично атмосферу, что о тяжести работы и рчи быть не можетъ. Такъ именно довелось мн работать въ то время, къ которому относятся статьи, сводимыя нын, десять — пятнадцать лтъ спустя, на очную ставку… И все это связывалось единствомъ пульса жизни, который у меня бился въ тактъ съ моими читателями. Да, хорошее было время…
Но тутъ вы можете еще находить извстный субъективный элементъ въ оцнк отошедшей въ прошлое исторической эпохи (‘лично для меня’ и т. д.). Однако, вотъ вамъ уже достаточно объективное свидтельство того же самаго автора, отдленнаго отъ начала 70-хъ годовъ двумя десятками лтъ. Въ 1891 г. онъ пишетъ:
…Въ семидесятыхъ годахъ жилось шибко. А потому и литератур, въ отведенныхъ ею предлахъ, было много работы: приходилось орентироваться и во множеств теоретическихъ вопросовъ, и въ практическихъ требованяхъ дня. Я говорю, жилось шибко, а не то, чтобы очень хорошо. Жизнь выдвигала, напротивъ, много горькаго, даже прямо страшнаго, изъ слезъ и крови слитаго, что будетъ въ свое время помянуто и оцнено исторей уже не литературы русской, а русской жизни.
Какъ ни какъ, но вы видите, что лишь только современникамъ литературы 70-хъ годовъ, и именно тмъ, кто самъ игралъ въ ней важную роль, стало возможно отойти отъ нея на разстояне и окинуть ее взоромъ въ извстной перспектив, такъ сейчасъ же эта литература выростала въ отдалени въ импозантную массу, словно громадная гора поднимаясь на горизонт и подавляя рядъ боле близкихъ промежуточныхъ холмовъ. И эту ноту сложнаго, но въ общемъ глубоко-симпатичнаго чувства къ литератур 70-хъ годовъ, чувства, въ которомъ любовь странно переплетается съ ненавистью, эту ноту, говорю я, вы найдете у всхъ активныхъ участниковъ въ сознательномъ общественномъ процесс той эпохи, и найдете тмъ ярче, тмъ сильне выраженною, чмъ съ лучшими представителями тогдашняго времени вы имете дло. Порою и эти ‘слезы’, и эта ‘кровь’ прошлаго не мшаютъ ему занимать въ душ оставшихся дятелей мсто ‘незабвенныхъ’ дней погибшей любви и срзанной на корню молодости, дней, которые окружены такимъ золотымъ ореоломъ, когда сравниваешь ихъ съ срымъ и будничнымъ настоящимъ. Это почти совсмъ какъ у великаго Данта:
…Nessun maggior dolore,
Che ricordarsi del tempo felice
Nella miseria,—
‘нтъ большаго горя, какъ вспоминать, о счастливомъ времени въ дни несчастя’.
Вотъ теперь и является вопросъ: не находимся-ли и мы теперь во власти подобной же иллюзи? Не черезчуръ-ли строго относимся въ современной литератур? И не суждено-ли намъ лтъ этакъ черезъ двадцать — предполагая, что судьб будетъ угодно довести насъ до двадцатыхъ годовъ этого вка — открыть и силу, и свжесть, и вообще свои достоинства въ современной столь, казалось бы, срой, столь безцвтной литератур? Чмъ чортъ не шутитъ: можетъ быть, по сравненю съ грядущей литературой нашихъ внуковъ и правнуковъ, наша теперешняя словесность окажется роскошной ископаемой флорой тропическаго третичнаго перода, покрытой снгами и мерзлой землей будущаго ледяного вка? Успокойтесь, дороге потомки, я думаю, что эта ужасная перспектива не омрачитъ ваши дни, что вы будете жить гораздо счастливе насъ, и что современная литература и относительно, и абсолютно представляетъ собою довольно жалкое явлене.
И прежде всего въ утшене васъ и огорчене насъ, вашихъ праотцовъ, я позволю себ указать на извстный психологическй фактъ: чмъ человкъ развите, чмъ выше его сознане, тмъ онъ недовольне собою. Это не значитъ, конечно, что онъ предается все время меланхоли по поводу своихъ несовершенствъ и льетъ горькя слезы надъ своими изъянами. Но это значитъ, что онъ страстно стремится приблизиться въ все расширяющемуся идеалу и все ясне сознаетъ, какъ много ему осталось живого и интереснаго дла, и онъ всми силами души своей работаетъ надъ собою и окружающею средою, исправляетъ свои слабыя стороны и рвется впередъ, все впередъ. Кто вкусилъ отъ древа человческаго развитя, тотъ не перестанетъ алкать и жаждать этого ‘облагораживающаго плода, который преображаетъ ‘довольную свинью’ въ ‘недовольнаго человка’: тутъ, дйствительно, l’арpetit vient en mangeant.
Но возьмите человка тупого, ограниченнаго, не имющаго понятя объ идеал развитя: какимъ самодовольствомъ будетъ дышать его лицо, каке пьедесталы будетъ онъ воздвигать себ на каждомъ шагу, какимъ восклицательнымъ знакомъ восхищеня онъ будетъ взвиваться передъ любымъ своимъ дйствемъ! А если его и потянетъ узнать что-нибудь, онъ не преминетъ при сей врной окази умилиться надъ своими глубокими знанями, насчетъ-же идеала, къ которому стремится, брякнетъ что-нибудь невозможное, показывающее, что ему, дйствительно, нтъ дла до человческаго, съ трудомъ добываемаго я тмъ боле драгоцннаго знаня. Помните многознающаго Вагнера и его ‘хочу знать все’:
Zwar weise ich viel, doch mcht ich alles wissen!..
Теперь я попрошу читателя приложить эту индивидуальную психологю къ коллективному литературному самосознаню, къ тому, что литература думаетъ о себ. Мы видли, какъ строго судила себя устами своихъ выдающихся представителей литература 70-хъ годовъ. Мы можемъ припомнить, что съ неменьшей строгостью высказывалась на свой счетъ литература 60-хъ годовъ на страницахъ ‘Современника’. И раньше того, восходя къ сороковымъ и тридцатымъ годамъ, мы найдемъ тоже недовольство, тоже страстное искане лучшаго подъ перомъ Блинскаго, который въ одной изъ самыхъ блестящихъ статей своихъ прямо доказывалъ отсутстве настоящей литературы. И если бы мы захотли отодвигаться все дальше и дальше, то, пожалуй, дошли бы и до писателей екатерининскаго вка, которые заслужили негодоване свыше за то, что ‘видли все въ мрачномъ, желто-зеленомъ цвт’. Нечего прибавлять, что это недовольство литературой, эта неудовлетворенность и своими усилями у наиболе живыхъ писателей выражали строгое критическое отношене къ самой жизни, къ самой реальной дйствительности, и страстное желане преобразовать ее согласно своему идеалу.
Не угодно-ли будетъ вамъ взять теперь литературу 80-хъ, 90-хъ и послдующихъ годовъ вплоть до современности. Передъ нашими глазами прошло не мало различныхъ теченй за это время, но у всхъ у нихъ есть одна общая окраска: это необыкновенное довольство моментомъ и своими собственными ‘новыми словами’. Самая критика неизмнно обращается къ прошлому, ну хотя бы вчерашнему дню, констатируетъ изъяны этого удаляющагося момента и въ догонку ему кричитъ, что она отказывается отъ него, что она-то уже принялась за настоящую работу, и что съ этого дня читатель и обыватель могутъ спать спокойно: отнын все обстоитъ благополучно, и реформаторамъ остается только основать общество взаимнаго обожаня для взаимнаго же восхваленя своихъ заслугъ.
Или вотъ: у людей 70-хъ годовъ, строго относившихся къ своей литератур и своей эпох, было, однако, ярко выражено желане установить идейную преемственность съ той прошлой литературной эпохой, которая имъ представлялась — и справедливо — достойной уваженя предшественницей и учительницей: мы видли, какъ они настаивали на необходимости возвратиться въ жизненнымъ традицямъ 60-хъ, годовъ. Эту же не слпую, а критическую тенденцю возстановить прерванную нить развитя мы найдемъ у людей 60-хъ годовъ по отношеню къ людямъ 40-хъ, какъ у людей 40-хъ годовъ по отношеню къ людямъ половины 20-хъ. Съ любовью Чернышевскй изучаетъ великаго критика ‘гоголевскаго перода’, и съ трогательнымъ энтузазмомъ одинъ изъ крупнйшихъ людей 40-хъ годовъ вспоминаетъ дятелей, унесшихъ четверть вка тому назадъ на далекй востокъ неизмнную любовь къ Росси и русскому народу. Въ свою очередь самъ легко примиряющйся съ дйствительностью Пушкинъ считаетъ, однако, долгомъ вытащить изъ подъ спуда запретное ‘Путешестве’ Радищева и обстоятельными выписками знакомитъ съ этой книгой читателя, хотя и вынужденъ ради тогдашней цензуры обрушиваться на ‘пошлое и преступное пустослове’ подвергшагося остракизму автора. И эту цпь примровъ идейнаго уваженя, связывающаго между собою лучшя эпохи литературно-общественнаго движеня, можно бы удлинить еще не однимъ звеномъ.

——

А теперь попробуемъ съ читателемъ полюбоваться литературой, смнившей литературу 70-хъ годовъ: строгость къ предшествовавшей эпох — непомрная и равняется разв необыкновенной нжности къ самой себ, чувствуется ‘лютая потребность порвать нить традици, отвязаться отъ недавняго, компрометирующаго своимъ величемъ прошлаго, чтобы безпрепятственно погрузиться въ болото самодовольства и на простор купаться въ немъ. И весь прогрессъ послднихъ двадцати лтъ сказывается лишь въ томъ, что лишь мало-по-малу къ этому дешевому самодовольству начинаетъ примшиваться сознане неловкости, робкое желане отыскать порванную связь съ прошлымъ и — въ самое послднее время — попытка вернуться на презрительно оставленный путь. Не будемъ забгать, однако, впередъ и остановимся на нкоторыхъ отдльныхъ фазисахъ самодовольнаго перода, иллюстрируя ихъ кой-какими примрами и стараясь даже, гд это возможно, говорить безлично, т. е. не столько о литературныхъ дятеляхъ, сколько объ ихъ ‘дяняхъ’.
Вотъ, напр., въ 70-хъ годахъ жила-была либеральная балаболка,— извините за это вульгарное, но совершенно подходящее въ данномъ случа выражене,— жила была и неистово трубила либеральные марши на труб ‘Голоса’, насвистывала веселыя ари насчетъ западно-европейской культуры и необходимости пробщить сиволапую Россю къ благамъ ея, безтолково, но велерчиво защищала эти блага отъ нападеня ‘новыхъ вандаловъ’ и даже поэтому случаю ввязалась въ полемику съ однимъ зарубежнымъ органомъ, но получила такую сдачу, что не знала, въ какую дверь выскочить… Словомъ, это была великолпная либеральная балаболка, которая сяла, и кипла, и клокотала и все ни съ мста долой, какъ самоваръ.
Но вотъ реакця охватила все общество, и въ то время, какъ охранительствующая демагогя во имя любви къ ‘мужику’ принялась ‘высаживать днище’ у интеллигенци, наша либеральная балаболка моментально вывернула себя на изнанку — если можно только говорить объ изнанк у такихъ политическихъ амбъ, то забыла о запад, культур, благахъ и либерализм и присоединилась тоже къ травл, съ прежней велерчивостью и съ прежней же безтолковостью обвиняя дйствительныхъ друзей народа въ ‘облаиваньи историческихъ народныхъ святынь’. Балаболка эта, кстати сказать, и по се время здравствуетъ, читатель, и порою помщаетъ плоды своего — увы, старющаго!— кипнья и клокотанья на столбцахъ газеты, которая во время оно — о ироня россйскаго фатума!— вела съ ‘Голосомъ’ ужасныя литературныя войны, напоминающя свирпую распрю веронскихъ Монтекки и Капулетти.
Восьмидесятые годы вообще быстро пробрли свою физономю, и если еще въ первой половин десятилтя замчались нкоторыя явленя, слабо напоминавшя 70-ые годы, то вторая половина была свидтельницею окончательнаго разгрома литературно-общественнаго движеня предшествовавшей эпохи, быстрыхъ метаморфозъ прежнихъ дятелей и нарожденя новыхъ, съ удивительнымъ самодовольствомъ заявлявшихъ свою вражду къ только что отходившей въ прошлое полос русскаго развитя и каждый день общавшихъ зажечь море ‘новыми словами’. Каждый изъ литературныхъ и общественныхъ перевертней выходилъ на улицу и громогласно предавался какому-то особаго рода веселому покаяню, останавливая прохожихъ за пуговицы, съ необыкновенною развязностью обдавая васъ помоями со дна собственной взбаламученной души и требуя отъ васъ не только вниманя, но восхищеня, но наградъ, но преклоненя передъ актомъ такого прятнаго раскаяня. Да, что я говорю ‘требуя вниманя’,— вмняя вамъ въ обязанность принять участе въ этомъ подвальномъ акт, а въ противномъ случа грозя вамъ законами божескими и человческими. И вскор вся улица наполнилась довольными взвизгиванями самобичующихся, словно и впрямь дло шло не о мучительномъ нравственномъ перелом, а о подхлестывани себя вдохновительнымъ вникомъ въ торговой бан!..
Что это было за зрлище, что за коллекця кающихся, но необыкновенно довольныхъ гршниковъ нагишомъ! Вотъ бывшй ‘народникъ’, который еще недавно рядился передъ идейными вождями сломленнаго движеня и сектантомъ, и босякомъ, а теперь приглашаетъ публику восторгаться свтлыми явленями окружающей ее современности и плюетъ въ источникъ, утолявшй его первую умственную и нравственную жажду. А вотъ и ‘Шлемиль, который продалъ свою тнь’, но Шлемиль россйскй, Шлемиль полусумасшедшй, съ шайкой на голов вмсто скуфьи, съ обносками больничнаго халата Ивана Яковлевича Корйши на тл, растерянно бгаетъ по сторонамъ глазами и то умиленно причитаетъ, то поучаетъ васъ повстью своихъ временныхъ лтъ и томъ, какъ онъ со страху продалъ свою тнь, и о томъ, какъ онъ пересталъ быть человкомъ съ тнью, и почему се важно… Вонъ философическй Кифа Мокевичъ, который, занявшись самовскрытемъ, обнаружилъ въ своей душ ‘новый уголъ’, а въ мозгу ‘новую линю’ и такъ быстро пошелъ по дорог этихъ анатомическихъ открытй, что, отправившись отъ ‘лучшихъ идеаловъ прежняго’, которые ‘остались во всей своей сил, по крайней мр, въ сознани честныхъ людей’, моментально перескочилъ черезъ Канта къ Юркевичу, раздлалъ Чернышевскаго, Добролюбова и Писарева, разъяснилъ глубокй смыслъ знаменитаго ‘бенды кололацы’ юродиваго и удостоился въ послднее время комплиментовъ ‘Московскихъ Вдомостей’, сожалющихъ лишь, что спиритуализмъ ‘искренняго критика’ не знакомъ съ птухомъ московской просвирни… Вонъ… Но, право, не говоря уже о всхъ этихъ прямыхъ продуктахъ общественно-литературнаго разложеня, сколько можно было бы указать симптомовъ глубокаго внутренняго упадка среди личностей и группъ, которыя при другихъ условяхъ могли бы играть гораздо боле почетную и высокую роль.
Смерть, душевный недугъ или усталость и разочароване разржаютъ ряды старыхъ дятелей литературы, а новые что-то плохо нарождаются или же при самомъ рождени, такъ сказать in statu nascenti, носятъ на себ слды апатичнаго недоумня и равнодушнаго отношеня къ жизни. ‘Великй писатель земли русской’,— выражене Тургенева,— тратитъ въ то время могучя силы своей индивидуальности на пропаганду мровоззрня, запрещающаго именно жизни активно отстаивать себя отъ нападенй смерти и отдающаго идею связанною по рукамъ и ногамъ въ жертву произволу грубой силы. Одинъ за другимъ сходятъ въ могилу Щедринъ, Елисеевъ, Шелгуновъ,— пламенный художникъ-гражданинъ, неподкупно-суровый защитникъ народа и благородный борецъ за гуманные идеалы. А уже раньше хрупкая организаця Гаршина была раздавлена непосильнымъ для его нжной, любящей души бременемъ 80-хъ годовъ.
Глбъ Успенскй все мучительне и мучительне недоумваетъ надъ русскою жизнью, все рже и рже прибгаетъ къ художественной интуици, все охотне и охотне обращается къ прямой публицистик, даже простымъ замткамъ, дорожнымъ листкамъ путешественника, отрывочнымъ впечатлнямъ въ сыромъ вид, пока, наконецъ, его колоссальный талантъ, словно острый клинокъ, изнашивающй ножны, не разрушаетъ своей вчной работой и весь несравненный мозговой аппаратъ чуткаго и глубокаго наблюдателя. Хотите хоть приблизительно понять тайну этой трагеди творческаго ума? Взгляните на два портрета Успенскаго, помщенные въ ‘Галлере русскихъ писателей’: портретъ юноши съ прелестнымъ, мягкимъ и вдумчивымъ лицомъ, передъ которымъ, очевидно, жизнь развертывается интересной и привлекательной картиной, и портретъ не стараго, но страшно много пережившаго, изстрадавшагося человка, на лбу котораго, прямо надъ пытливыми, но словно испуганными глазами, эта самая жизнь собрала складку удивительно-скорбнаго недоумня. Что должны видть эти зоркя, проницательныя очи? Какя сцены ужасныхъ, не приведенныхъ къ одной общей иде явленй проходятъ мучительной панорамой передъ этой жаждущей ‘двуединой правды’* душой? Между этими двумя портретами врзалась острымъ клиномъ цлая жизнь, наша жизнь, которая страшне всякаго сфинкса задаетъ русскимъ людямъ свою загадку: ‘разгадай, или я пожру’. И Успенсцй былъ только на половину Эдипомъ, и Успенскй былъ пожранъ. И сколько вокругъ него, рядомъ съ нимъ, за нимъ виднется неудачныхъ Эдиповъ.
Успенскй словно унесъ въ могильный хаосъ своего разрушеннаго сознаня тайну общественно-художественнаго творчества: такъ мучительно, такъ страстно, такъ подвижнически вопрошать въ свою очередь жизнь въ отвтъ на ея роковые вопросы изъ современныхъ беллетристовъ не уметъ никто, независимо отъ степени ихъ таланта. И замчательно прежде всего, что умолкнувшее творчество Успенскаго какъ будто завершило блестящй перодъ нашей такъ называемой народной беллетристики. Было бы преувеличенемъ отрицать наличность несомнннаго дарованя у нкоторыхъ изъ ровесниковъ и младшихъ братьевъ Успенскаго въ этой области. Но перефразируя знаменитую фразу Блинскаго, мы можемъ сказать, не особенно погршая противъ истины, что посл Успенскаго у насъ есть народники-беллетристы, но нтъ народной беллетристики, нтъ такой проницательной психологи крестьянскаго класса, къ какой насъ пручилъ авторъ ‘Деревенскаго дневника’, ‘Власти земли’ и т. п. Интересно, что молчане Успенскаго вызвало относительное молчане и со стороны того направленя народной беллетристики, въ которомъ — довольно условно — привыкли видть оптимистическй противовсъ якобы пессимистическому анализу автора ‘Черной работы’ и послдующихъ высоко-интересныхъ этюдовъ. Можно было бы прямо подумать, что какъ положительное электричество предполагаетъ отрицательное и вн этой поляризаци проявляться не можетъ, такъ и исчезновене одного полюса художественнаго творчества повлекло за собою исчезновене другого. Какъ бы то ни было, вся эта отрасль русской литературы, которая отличалась рдкою жизненностью и художественнымъ интересомъ въ 70-хъ годахъ, въ концу 80-хъ годовъ пришла въ ршительный упадокъ и съ тхъ поръ не даетъ въ лучшемъ случа ничего, кром отдльныхъ недурныхъ сценокъ, картинъ, бглыхъ эскизовъ.

——

Но здсь невольно мы переходимъ къ состояню беллетристики вообще, къ той эволюци, которую она продлала, начиная съ 80-хъ годовъ, и которую можно охарактеризовать какъ процессъ постепеннаго паденя и измельчаня, не смотря на отдльныя исключеня. Можетъ быть, лучше всего это будетъ видно, если, не беря въ разсчетъ дятельность писателей, оставшихся отъ прежняго перода и во всякомъ раз не обнаруживающихъ особаго прогресса, мы посмотримъ на новыхъ, на тхъ, что выросли и окрпли или еще только мужаютъ и развиваются въ этомъ послднемъ фазис литературы. Нелпая русская привычка не касаться наиболе близкихъ и симпатичныхъ намъ писателей, если только судьба ‘къ сожалню или счастью’ — тутъ ужъ, дйствительно, не знаешь, какъ сказать — привела васъ сотрудничать съ ними въ одномъ орган,— эта странная, но властная привычка мшаетъ мн говорить о В. Г. Короленк, какъ она мшала критикамъ ‘Современника’ и ‘Отечественныхъ записокъ’ оцнивать по достоинству и даже вообще разбирать произведеня беллетристовъ своего журнала, несмотря на ихъ выдающяся достоинства.
Оставимъ же умышленно вн нашего поля зрня автора ‘Сна Макара’, ‘Слпого музыканта’, ‘Въ дурномъ обществ’, сибирскихъ разсказовъ и т. п. Посмотримъ, что, кром этого автора, дала, дйствительно, крупнаго литература, смнившая литературу 70-хъ. Вотъ вамъ звзда первой величины на современномъ литературномъ неб: г. Чеховъ. Талантъ, несомннно, крупный, и публика г. Чеховымъ зачитывается и восхищается порою до того, что ‘ровно черезъ крышу перебрасываетъ’, какъ сказалъ бы на своемъ образномъ народномъ язык Успенскй: шутка-ли, г. Чехова ставятъ выше Толстого, на томъ основани, что Толстой, молъ, даетъ вамъ идеи, а Чеховъ — настроене, вотъ, дескать, такъ художникъ! Ибо, по мнню нашихъ съ вами, читатель, современниковъ, высшее художество должно быть свободно отъ постоя идеи, т. е. того, что соединяетъ людей, а должно цликомъ растворяться въ настроеняхъ, т. е. въ томъ, что всего капризне, мимолетне, индивидуальне и потому самому всего боле разъединяетъ людей. Невольно припоминается жалоба одного французскаго литератора на необходимость для писателя прибгать къ словамъ: эхъ, говоритъ, если бы можно было нашему брату писать безъ мыслей и понятй, а лишь звуками, какъ длаютъ это музыканты! Что за дивной музыкой была бы тогда поэзя, изъ которой каждый могъ бы брать что угодно въ смысл настроеня!..
Но, признаться, надо быть современнымъ россяниномъ, чтобы восхищаться этими ‘романсами безъ словъ’ и ‘образами безъ лицъ’. А, по нашему, эта ‘музыка’ — довольно скучная музыка, которая, конечно, не можетъ замнить настоящей музыки, но вмст съ тмъ напрасно пытается подставить себя этому искусству вызывать неопредленныя, неуловимыя состояня. Объ этомъ мы, впрочемъ, скажемъ нсколько словъ ниже, говоря о россйскомъ декадентств. А теперь къ г. Чехову. Если можно въ чемъ-нибудь особенно строго обвинять современную никчемную эпоху, такъ это въ томъ, что она парализовала, по крайней мр, три четверти этого сильнаго, чисто стихйнаго таланта, снабдивъ его психическимъ состоянемъ безразличнаго равновся. Мы, конечно, не про мораль прописную и не про тенденцю говоримъ,— давно бы пора перестать повторять эти курьезныя обвиненя,— но про извстное опредленное отношене писателя къ продуктамъ его творчества, къ тмъ образамъ, которые вызываетъ его художественная фантазя, и къ окраск той идеальной атмосферы, въ которую писатель погружаетъ своихъ героевъ и которая соотвтствуетъ тому, что живописцы называютъ ‘воздухомъ’, ‘перспективой’, связывающей различныя части картины въ одно цлое.
Но у г. Чехова на всемъ лежатъ монотонныя, срыя краски, и какъ порою рельефно ни выступаютъ отдльныя фигуры, отдльныя положеня, вы все время мучительно ждете отъ автора опредленнаго отношеня къ создаваемому имъ мру иди, если хотите, ‘настроеня’, но общаго, боле или мене цльнаго настроеня — и такъ-таки и не дождетесь. Въ его художественномъ многочлен отдльныя величины лишены опредляющихъ плюсовъ и минусовъ, вотъ почему, не смотря на весь талантъ автора, вы никогда не добираетесь и до алгебраической суммы этого многочлена, и закрываете послднюю страницу чеховскаго разсказа, досматриваете послднюю сцену чеховской драмы, съ чувствомъ замтной, почти рзко-непрятной неудовлетворенности: какъ? что? почему? и въ какомъ смысл?
Этому художественному безразличю соотвтствуетъ и, вроятно, служитъ основою природная слабость нравственной оцнки, которая, благодаря вляню никчемной эпохи, окончательно атрофировалась и превратилась въ характерную аморальность. Г. Чеховъ — писатель глубоко аморальный: онъ живетъ съ своими созданями, дйствительно, по ту сторону добра и зла, въ демокритовскомъ ‘пустомъ пространств, наполненномъ атомами’, гд нтъ ни цвтовъ, ни звуковъ, ни сладкаго, ни горькаго, ни горячаго, ни холоднаго ни хорошаго, ни дурного, ибо все это лишь одно наше ‘мнне’, а у г. Чехова на этотъ счетъ мння-то именно и нтъ… Я. не критику на сочиненя этого автора пишу, а лишь иллюстрирую его примромъ состояне нашей беллетристики, которая проникнута очевидною нжностью въ форм, въ выписываню того, что попадется ей только на глаза, къ самодовольному искусству для искусства, но къ самой жизни, къ сущности ея, къ содержаню исполнена глубокаго безразличя. Недаромъ, французъ, интересущйся русской литературой — я говорю о Мельхор де-Вогюэ,— характеризуетъ психологическй смыслъ художественнаго творчества г. Чехова какъ стремлене къ ‘Нирван’. Во всякомъ случа, сказаннаго мною достаточно, чтобы видть, какъ безспорно самый крупный талантъ современной литературы, отражая ничтожество современной же жизни, самъ размниваетъ себя на мелочи, не связанныя никакой общей идеей. Что же сказать о чеховской школ, о всхъ этихъ авторахъ маленькихъ, тщательно выписанныхъ, но безъидейныхъ вещицъ, о всхъ этихъ литературныхъ филигранщикахъ, которые, не имя художественнаго темперамента г. Чехова, подражаютъ ему чисто вншнимъ образомъ,— небольшимъ числомъ страницъ, изображенемъ деталей, умышленной разорванностью. сюжета?…

——

Читатель ждетъ отъ меня, по всей вроятности, указаня на другую очень крупную звзду современнаго литературнаго неба, г. Горькаго, но объ немъ будетъ умстне сказать нсколько позже, когда мы коснемся признаковъ переходного времени, обнаруживающагося лишь въ самые послдне годы и свидтельствующаго какъ будто объ окончани никчемнаго перода нашей жизни и литературы. А пока намъ еще надо остановить внимане читателя на самомъ томительномъ этап современнаго литературно-общественнаго движеня, декадентств, такъ свирпствовавшемъ въ середин 90-хъ годовъ, когда общество, выведенное на время изъ состояня апати народными бдствями 1891— 1892 г., словно вымещало на самомъ себ этотъ слабый позывъ въ дятельности и съ удвоеннымъ удовольствемъ принималось за игру въ эстетическя, порою прямо безсмысленныя бирюльки. Это ‘новое искусство’, въ pendant къ ‘новымъ словамъ’ 80-хъ годовъ, конечно, не дало ничего цннаго и въ чисто-художественномъ отношени. Навянное литературной реакцей запада, рабски подражающее вншнимъ премамъ западно-европейскаго декадентства, символизма, импрессонизма и какъ еще его тамъ, русское ‘новое искусство’ могло лишь аляповато и неумло воспроизводить вычурныя, но порою красивыя и тонкя форитуры мастеровъ декаданса въ высоко-культурныхъ странахъ.
Наши россяне не дали, напр., ничего подобнаго тому, дйствительно, удачному соединеню тягучихъ словъ и меланхолически-тягучаго настроеня поэта, которое поражаетъ въ знаменитыхъ ‘осеннихъ скрипкахъ’ Верлэна:
Les sanglots longs
Des violons
De l’automne
Blessent mon coeur
D’une langueur
Monotone!..
Отечественные декаденты не успли проявить даже того звукоподражательнаго мастерства, которое любители этихъ литературныхъ фокусовъ находили у многихъ предшественниковъ новой школы, хотя бы у Эдгара По въ его ‘колоколахъ’.
За то мы помахали передъ взорами читателя ‘фолетовыми руками’ ‘по лазоревой стн’, создали многосмысленное ортопедическое одностише:

О, закрой свои блдныя ноги!..—

и объявили на основани этихъ великихъ подвиговъ Европ о существовани у насъ семизвздной плеяды генальныхъ поэтовъ…
И вотъ это-то расплывающееся безкостное россйское декадентство страннымъ, но не совсмъ непонятнымъ образомъ уживалось одно время съ необыкновенно быстро развившимся въ половин 90-хъ годовъ русскимъ же ‘марксизмомъ’, который, въ противоположность своему мягкотлому союзнику, состоялъ изъ одного остова, изъ голыхъ костей, связанныхъ между собою проволокою формулы. Оба союзника представляли собою продолжене ‘новыхъ словъ’ и свирпое отрицане литературно-жизненныхъ задачъ 70-хъ годовъ, выражая эту реакцю каждый по своему, каждый съ даметрально-противоположнаго конца.
Декадентство было эстетической попыткой развнчать глубоко общественную личность предшествовавшаго перода, которая вдохновлялась своею близостью къ жизни, къ дйствительности, и стремилась въ самомъ художественномъ творчеств отражать запросы современности. И этого декадентство думало достигнуть, превращая живого человка, это глубоко-общественное существо, въ ту уродливую самодовлющую индивидуальность не то ‘бога’, не то ‘звря’, который, по справедливому замчаню старика Аристотеля, не нуждается въ обществ себ подобныхъ.
Наоборотъ, русскй марксизмъ аттаковалъ человческую личность съ другого фронта, приписывая ей совершенно фантастическе планы произвольнаго коверканья общественныхъ формъ, и призывалъ ее къ порядку и ‘естественному ходу вещей’, который, молъ, строго запрещаетъ ей всякя ‘субъективныя’ стремленя и заране обрекаетъ на безсиле всякя попытки активна вмшаться въ исторю.
И въ томъ, и въ другомъ случа ‘критическая личность’, игравшая такую дйственную роль въ предшествовавшй перодъ, подвергалась жесточайшему уродованю: если декаденты уничтожали ее, разрывая ее связь съ обществомъ и вознося на призрачную высоту, гд она задыхалась за отсутствемъ- общественной атмосферы и людей-братьевъ, то марксисты уничтожали эту же личность, растворяя ее безъ остатка въ коллективномъ безсознательномъ процесс цлаго общества и при этомъ и весь этотъ процессъ сводя къ развитю технологи.
Здсь не мсто разъяснять, въ какой степени эти странныя преувеличеня и односторонности могутъ быть поставлены въ вину самимъ творцамъ марксизма. Во всякомъ случа, русскй ‘экономическй матерализмъ’ въ течене нсколькихъ лтъ былъ популярной теорей безсиля личности, которая обрекалась, какъ по формул 80-хъ годовъ (‘наше время — не время широкихъ задачъ’), исключительно на мелкую культурную работу и усиленную вульгаризацю сказки о бломъ бычк: я пойду, когда ты пойдешь, ты пойдешь, когда я пойду, и т. д. Вотъ почему мы можемъ только пожимать плечами, когда наиболе живые марксисты, стараясь возвратиться къ боле активной дятельности людей 70-хъ годовъ, обвиняютъ насъ же, оставшихся врными прежнему знамени, въ своемъ собственномъ грх и приписываютъ намъ же мысли, безраздльно царившя еще недавно въ ихъ сред. Мы во всякомъ случа не допустимъ, чтобы совершалась эта историческая подтасовка,— это перемщене дйствительныхъ ролей, и чтобы на нашу здоровую голову валили крупные грхи съ больной головы ‘русскихъ учениковъ’, той самой головы, что не только еще недавно молилась, но даже лобъ расшибала передъ идоломъ ‘естественнаго хода вещей’…
Такимъ образомъ, оглядываясь на недавнее прошлое отечественнаго марксизма, мы не можемъ и въ этомъ идейномъ течени не отмтить характеристичныхъ чертъ литературы, смнившей литературу 70-хъ годовъ: очень сильнаго самодовольства и восхищеня собственными ‘новыми словами’, и въ общемъ невысокаго уровня всего теченя и бдности его талантами какъ въ теоретической, такъ и въ художественной сфер. Возьмите теоретиковъ: Бельтовъ-Волгинъ, Волгинъ-Бельтовъ, вотъ, кажется, единственные выдающеся теоретики направленя. Да и то въ одномъ изъ этихъ авторовъ (Бельтов) звучали порою ноты семидесятника,— разочарованнаго, противоставившаго своей прежней выпуклости новую вогнутость, но все же семидесятника, и я сильно сомнваюсь, насколько его возможно считать за типичнаго выразителя большинства ‘русскихъ учениковъ’, особенно того недавняго перода, когда слово ‘марксистъ’ было модной кличкой для в’хъ тхъ, кто, не принадлежа къ клик гг. Волынскихъ, Дистерло, Розановыхъ, ‘читалъ тмъ не мене нужнымъ ‘отказываться отъ наслдства’ 70-хъ годовъ. Г. Струве, пожалуй, проявляетъ наибольшую самостоятельность мысли въ лагер марксистовъ. Но эта самостоятельность связана у него съ поразительною неустойчивостью, и отнюдь нельзя предсказать, куда метнетъ завтра же этого автора его безпокойное искане истины. Прибавьте одно-два ‘бойкя пера’, которыя были захвачены марксистской эпидемей въ 90-хъ годахъ, какъ въ другое время они были бы захвачены инымъ моднымъ теченемъ — и вы перечислили вс мало-мальски замтныя силы этого направленя. А въ самое послднее время, когда все течене разбивается на цлую массу расходящихся и перекрещивающихся струй, общй уровень марксизма какъ будто еще понизился.
Справедливость требуетъ прибавить, что жизнь, которая въ переходныя эпохи особенно забгаетъ впередъ недостаточно еще обозначившихся литературныхъ направленй, намчаетъ уже рядъ общественныхъ вопросовъ, по которымъ наиболе свже и энергичные сторонники русскаго марксизма склонны возвратиться къ традицямъ 70-хъ годовъ. Дло въ томъ, что въ противоположность декадентамъ, которые должны вымирать въ силу своей полной отчужденности отъ жизни, т изъ ‘русскихъ учениковъ’, которые вошли въ активную жизнь хотя бы чрезъ дверь самой смиренной культурной дятельности, должны были почувствовать приливъ практическихъ силъ въ то самое время, какъ теоря породила массу ересей. Эти активные дятели отправились отъ особой формы народничества, которая противоставляла теперь ‘безсильной интеллигенци’ свжй рабочй людъ центровъ, какъ прежняя форма народничества, царившая большую половину 70-хъ годовъ, противоставляла интеллигенци же полное силъ крестьянство. Но скоро сама жизнь должна была внести поправку въ новое народничество, подобно тому какъ старое было исправлено жизнью же въ конц 70-хъ годовъ,— и здсь, какъ и тамъ, признанемъ роли интеллигенци, хотя на этотъ разъ фигурирующей, по новой терминологи, въ качеств ‘сознательныхъ передовыхъ элементовъ класса’.
И мало-по-малу въ новое мровозрне вносятся нкоторыя существенныя части идейнаго ‘наслдства’, отъ котораго еще годъ — два тому назадъ ‘ученики’ Продолжали отказываться. Вслдъ за признанемъ значеня интеллигенци пришлось ршиться на признане роли активной личности, и организаци личностей. ‘Экономизмъ’ подвергся самой рзкой критик во имя общественно-политическаго направленя. ‘Естественному ходу вещей’ противоставляется работа ‘сознаня’, придвигающаго путемъ освщеня будущихъ задачъ и самое ршене этихъ задачъ. И мы стоимъ у преддверя такой основательной ломки русскаго марксизма, что уже и теперь еретическя вещи проникаютъ въ самое сердце недавно столь исключительнаго ученя,— пока еще по большей части подъ флагомъ гегельянской и ‘далектической’ терминологи, но отчасти уже и въ формахъ, напоминающихъ 70-ые годы. Поживемъ, значитъ, увидимъ…
Единственнымъ выдающимся писателемъ этого переходного времени, общающаго возвращене къ здоровымъ традицямъ,— не говорю, конечно, о рабскомъ подражани,— является г. Горькй, обнаружившй, какъ уже было сказано, очень яркую художественную физономю и представляющй собою безспорно самаго крупнаго изъ молодыхъ писателей. Конечно, было бы натяжкою зачислять его въ ряды ‘русскихъ учениковъ’, хотя это направлене и желало бы выдать его цликомъ за художественнаго выразителя своей формулы. Но, съ другой, стороны тамъ, гд г. Горькй не столько подчинялся естественнымъ стремленямъ своего творческаго темперамента, сколько пытался внести преднамренную тенденцю въ свои произведеня, тамъ, говоримъ мы, и на немъ сказывалось увлечене моднымъ теченемъ, и формула толкала его въ сторону сознательнаго шаржа, напр., при изображени всей негодности интеллигенци, что, какъ извстно, входило еще такъ недавно въ символъ вры русскихъ учениковъ.
Но одно дло — модная теоря, хотя бы и увлекающая художника, а другое дло — особенность его таланта, по скату, такъ сказать, которой направляется и весь процессъ творчества. Какъ бы ни отзывалась марксизмомъ формула, теоретически удовлетворяющая г. Горькаго, центръ тяжести его художественнаго темперамента лежитъ въ стремлени, идущемъ въ разрзъ съ этой формулой, стремлени возвеличить человческую личность, ея силу, ея размахъ, ея страстное желане активно вмшаться въ окружающую жизнь, бороться съ ней, направить ее по своему, или лечь въ этой героической борьб. Говорю ‘героической’ не столько въ смысл какихъ-нибудь положительныхъ идеаловъ, во имя которыхъ личность борется, сколько въ смысл энерги, пыла и трагическаго безстрашя, проявляемаго борцомъ. Вотъ почему правы, въ извстныхъ предлахъ критики, говоряще о романтизм г. Горькаго, какъ правы, можетъ быть, въ еще большей степени критики, указывающе на то, что отношене нашего автора къ героямъ свидтельствуетъ скоре о его склонности къ индивидуализму, ставящему своимъ идеаломъ ‘суверенитетъ личности’, чмъ къ русскому марксизму, удляющему личности очень скромное, чтобы не сказать ничтожное мсто въ ‘теори. общественнаго прогресса’.
Чего стоитъ одна идеализаця босяка, который въ сущности представляетъ собою не здороваго и нормальнаго выразителя коллективныхъ стремленй рабочаго люда, идущаго ‘рядами и шеренгами’ на завоеване лучшаго будущаго, а продуктъ разложеня общественнаго строя, одичаня и выпаденя изъ коллективнаго союза зврскихъ и трусливыхъ въ то же время сверхчеловковъ въ опоркахъ. Босякъ не измнился по своему нравственному типу со временъ древней Греци, гд онъ поддерживалъ популярнаго и жеетокаго тирана, со временъ древняго Рима, гд онъ впрягался въ колесницу какого-нибудь чудовищнаго Цезаря, прося хлба и зрлищъ. Его вы найдете въ современной истори то грабящимъ магазины въ минуты свалки, то трусливо удирающимъ отъ натиска полицейскихъ, то безжалостно разносящимъ настоящаго рабочаго.
Но если этотъ романтизмъ героевъ г. Горькаго плохо мирится съ формулой марксизма, особенно въ неимоврно-одностороннихъ толкованяхъ русскихъ учениковъ, то само по себ это возвеличене человческой личности, независимо отъ плюса или минуса ея абсолютной величины, отъ направленя ея энерги, является залогомъ того, что при возвращени къ идеямъ 70-хъ годовъ г. Горькй можетъ создать замчательную художественную галлерею не только энергичныхъ и сильныхъ типовъ, но типовъ высоко-гуманныхъ и по истин героическихъ. Когда снова будетъ признана роль личности организующейся съ себ подобными, то свжй и сильный талантъ г. Горькаго найдетъ достаточно широкую сферу приложеня, облекая кровью и плотью художественности образы героевъ убжденя. А пока г. Горькй осужденъ искать расцвта индивидуальности среди людей, обладающихъ лишь крайне грубымъ, узкимъ, тусклымъ и противообщественнымъ ‘я’, и не находя въ дйствительности обильнаго матерала для своихъ сверхчеловковъ, нердко изукрушать ихъ — несмотря на замчательный реализмъ деталей — чисто условными и потому однообразными чертами романическихъ героевъ Виктора Гюго и Евгеня Сю. Переходное время мшаетъ г. Горькому дать полный просторъ лирическому порыву своего крупнаго художественнаго таланта: боле здоровое будущее сулитъ ему завидную общественно-поэтическую дятельность…

——

Намъ слдуетъ подвести теперь итоги сдланному выше очерку современнаго состояня литературы, а именно указать на нкоторыя общя причины ея маразма. Само собою разумется,, что безъидейнымъ остроумцамъ и безъидейнымъ эстетамъ, занимающимся теперь критикой, покажется дика самая мысль искать общихъ причинъ литературнаго упадка: по ихъ мнню, все дло зависитъ отъ случайной игры природы, которая въ одинъ историческй моментъ сыплетъ на человчество словно изъ рога изобиля великихъ художниковъ и мыслителей, а въ другой неумолимо отталкиваетъ руку, жадно протянутую за духовнымъ хлбомъ, и обрекаетъ общество на жалкую литературную пищу. Но мы пишемъ для людей, въ душ которыхъ живетъ стремлене осмысливать калейдоскопическую игру явленй и которые ищутъ законосообразности въ случайномъ, повидимому, ход событй.
Вмст съ великимъ Гте мы признаемъ господство могучихъ законовъ, управляющихъ столь же властно мромъ человческой дятельности, сколько безсознательной природой:
Nach ewigen, eh’rnen
Grossen Gesetzen
Mssen wir alle
Unseres Daseins
Kreise vollenden.
Но эти ‘желзные законы’, опредляюще ‘круги нашего бытя’, нисколько не мшаютъ намъ, опять-таки какъ Гте, ‘различать, избирать и судить’, ‘награждать добраго и наказывать злого, врачевать и спасать’,—
Er unterscheidet,
Whlet und richtet…
Er allein darf
Den Guten lohnen,
Den Bsen strafen,
Heilen und retten.
Заслуга ‘русской соцологической школы’, надъ которой еще такъ недавно принято было фификать съ самодовольствомъ хладнокровныхъ мудрорыбицъ, именно и состоитъ въ томъ, что она сумла примирить кажущееся противорче между ‘идеалами’ и ‘естественнымъ ходомъ вещей’, между законами общественнаго развитя и энергичною дятельностью личности. Мн какъ разъ приходитъ въ голову другое нмецкое стихотворене, которое представляетъ настоящй гимнъ ‘желзной необходимости’ именно потому, что она является матерью всхъ истинныхъ героевъ, всхъ великихъ историческихъ дятелей:
Du, Mutter aller grossen Helden,
Du, eiserne Nothwendigkeit!..
Но довольно заране предупреждать возраженя безъидейныхъ остроумцевъ и безъидейныхъ эстетовъ, ‘наводя тоску на умныхъ’… Итакъ, каковы общя причины современнаго литературнаго безвременья? Он двоякаго рода и по обыкновеню являются сплетенемъ матеральныхъ и идеальныхъ факторовъ, при чемъ въ данномъ случа роль первоначальной причины досталась на долю факторовъ идеальныхъ. Это, прежде всего, та общественная реакця, которая послдовала за небывалымъ перодомъ общественнаго напряженя, перодомъ, который г. Венгеровъ удачно назвалъ ‘эпохою высшаго развитя альтруизма въ русскомъ обществ’. Это, затмъ, безпримрное въ лтописяхъ Росси развите чисто — матеральныхъ силъ страны, поглотившее много если не первостепенныхъ, то живыхъ и энергичныхъ дятелей, ушедшихъ на службу къ русской промышленности. Это, наконецъ, дальнйшая эволюця бюрократической машины, которая все боле и боле расширялась за это время насчетъ общественной самодятельности и открывала все боле и боле обширное поле приложеня силъ тмъ разочаровавшимся и смятымъ общественною реакцею элементамъ, которые не успли пристроиться къ процессу непосредственной капиталистической эксплуатаци.
Итакъ, общественная реакця. На эту причину литературно-жизненнаго упадка указывалось, правда, не разъ, но, можетъ быть, не съ достаточною ясностью, не съ достаточнымъ взвшиванемъ силы различныхъ отливныхъ волнъ, изъ которыхъ слагалось общее возвратное течене. Благодаря этому, реакцонная пресса, какъ и подобаетъ кошк, которая знала, чье мясо съла, могла отрицать вляне общественнаго регресса на состояне умовъ. Она, старая и хитрая кошка, прятала теперь свои когти и даже наивно вопрошала, чмъ можетъ быть виновата въ упадк литературнаго творчества жарко пропагандируемая ею современная реакця, когда реакця средины ХX-го вка не могла, молъ, помшать художественно-культурной дятельности ‘людей сороковыхъ годовъ’. Не все-ли, молъ, вамъ равно, ‘благодаря’ или ‘вопреки’ тогдашнему режиму литература успла выдвинуть рядъ такихъ корифеевъ, вляне которыхъ продолжалось въ 60-ые и 70-ые годы: будьте лишь талантливы, а все прочее вамъ приложится.
Прежде всего умышленно забывалось, что велике художники 40-хъ годовъ вырабатывали свое мровоззрне и свой творческй темпераментъ въ тридцатыхъ и сороковыхъ годахъ, въ которые никогда, правда, не ослабвавшая реакця не могла проявить особенно вреднаго вляня на мысль и искусство потому, что не спускалась сверху въ самое общество и не захватывала широкихъ общественныхъ слоевъ. Неблагопрятныя условя давили на Тургенева, Некрасова, Блинскаго, Достоевскаго, Щедрина, но давили, какъ вншнй грузъ давитъ на упругую стальную пружину: они временно, сжимали ее, но не проникали ее ржавчиной, и когда наступила эпоха общественнаго движеня, оставшеся въ живыхъ люди сороковыхъ годовъ выпрямились во весь свой ростъ. Съ другой стороны, не мшало бы обратить внимане на то, какое неблагопрятное дйстве оказали на ‘корифеевъ’ 50-ые годы, т. е. собственно вся первая половина ихъ {Надо-ли говорить читателю, что идейныя теченя не справляются съ нашей хронологей и лишь приблизительно совпадаютъ со счетомъ по десятилтямъ: 40-ые годы въ идейномъ смысл вдь это въ 1842—1848, 50-ые годы, это 1848—1855, 60-ые, это 1855—1862 и т. д.}, когда реакця не только усилилась, но вслдстве самой интенсивности своей проникла внизъ, изуродовала сильныхъ, раздавила окончательно слабыхъ и изъ политической стала общественной. Представьте себ, что ‘корифеи’ умерли бы, не дождавшись ‘эпохи великихъ реформъ’: чмъ бы былъ Некрасовъ безъ ‘Саши’, ‘Размышленй у параднаго подъзда’, ‘На Волг’, ‘Рыцаря на часъ’, чмъ Тургеневъ безъ ‘Рудина’, ‘Аси’, ‘Дворянскаго гнзда’, ‘Наканун’, Гончаровъ безъ ‘Обломова’, Салтыковъ безъ всей великой сатиры своей и т. д..?
Такъ вотъ господамъ реакцонерамъ не мшало бы поговорить съ нами о 50-хъ годахъ, которые по своему общественному характеру и своему литературному безплодю только и могутъ быть сравнены съ 80-ыми, продолжавшими свое тлетворное дйстве чуть не цликомъ до половины 90-хъ, а въ отдльныхъ застоявшихся мутныхъ струяхъ до послдняго времени. Общественная реакця изъ крупныхъ художниковъ не исковеркала за это время разв только Щедрина, представляющаго вообще небывалое явлене въ русской киселеобразной сред, которая отвчаетъ на вс толчки только тмъ, что, словно студень, ‘трясется’. Мы уже видли, какое болзненное противообщественное направлене приняла литературная дятельность ‘великаго художника земли русской’. Успенскй погибъ, замученный великимъ историческимъ недоумнемъ, какъ погибъ раньше любвеобильный Гаршинъ, истерзанный ‘жестокимъ вкомъ’. Все рже и слабе срывались аккорды съ эпической лиры пвца ‘Устоевъ’. А сколько должно было быть не только умолкнувшихъ, но не успвшихъ начать своей псни! Надъ этими не рожденными, потенцальными талантами можно, конечно, издваться, и я предоставляю этотъ благодарный сюжетъ безъидейнымъ остроумцамъ и безъидейнымъ же эстетамъ. Но тотъ, кто понимаетъ, что расцвтъ литературы характеризуется не только усиленной дятельностью великихъ художниковъ, но и высокимъ общимъ уровнемъ творчества и обилемъ второстепенныхъ, и въ то же время живыхъ произведенй, тотъ пожалетъ о масс загубленныхъ 80-ыми годами литературныхъ силъ, которыя должны были, конечно, существовать и не проявились только потому, что суровая дйствительность обрекла на безплоде или литературную смерть даже уже существовавшихъ крупныхъ писателей.
А критика и вообще теоретическая мысль! Боже, что за удивительныя и въ то же время монотонныя ‘ужимки и прыжки’ продлывалъ въ эту пору русскй ‘интеллектъ’, съ какимъ азартомъ онъ старался ‘словечка въ простот не сказать’, или же, наоборотъ, съ какимъ удовольствемъ погружался въ смаковане самыхъ пошлыхъ, срыхъ и банальныхъ мыслей, за исключенемъ одного-двухъ почетныхъ исключенй вы не найдете во все это время публицистовъ и теоретиковъ, которые бы помогли русскому обществу выйти изъ состояня недоумня и простраци, безраздльно царившихъ въ 80-ые годы. И указывать на т или друге конкретные примры значило бы лишь повторять уже сказанное въ первой половин этой статьи. Поэтому здсь коснемся мы лишь тхъ явленй, которыя непосредственно подтверждаютъ наше мнне о причинахъ литературнаго упадка. Вс эти явленя выростаютъ въ сущности изъ одного и того же психологическаго закона: необходимости для каждаго живого организма такъ приспособиться къ неблагопрятной сред, чтобы отстоять себя въ борьб за существоване хотя бы цною самаго ужаснаго калченья.
Попробуйте отрубить щупалецъ даже низшему организму: вы увидите, что, движимый бологическимъ воспоминанемъ, онъ постарается уже не посылать отростковъ въ ту сторону, гд съ нимъ приключилась бда, онъ съежится, онъ войдетъ въ себя. И если печальные эксперименты будутъ продолжаться съ нимъ, то можно поручиться, что если не самъ онъ, то его потомство утратитъ длинные щупальцы, приносяще ему лишь напрасныя страданя. Попробуйте приложить эту аналогю въ человку, и вы увидите, что, перенесенный въ тяжелыя условя, отхватывающя у него то ту, то другую сторону его нравственнаго существованя, онъ тоже вберется въ себя, тоже совратитъ вс свои органы живого общеня съ вншнимъ мромъ, съ себ подобными, и сами его духовные щупальцы, такъ сказать, укоротятся, загрубютъ, потеряютъ свою прежнюю чувствительность и свободу движенй. Вотъ этотъ чисто-органическй законъ отстаиваня себя въ борьб за существоване во что бы то ни стало, цпляться за жизнь даже цною потери ея цвта, смысла и красоты, это стремлене умалиться, совратиться, слиться съ окружающею средою и путемъ удачнаго mimicry избжать преслдованй, выразится въ конц концовъ, непремнно, и въ создани теори, облегчающей человку его страданя.
Умъ — коварный софистъ, и когда человку приходится жутко въ жизни, а силъ не хватаетъ на борьбу, то вашъ интеллектъ постарается васъ выручить изъ бды и выработаетъ такую религю, философю, поэзю, политику, которая мягчительной припаркой или роговымъ покровомъ ляжетъ на ваши истерзанные ‘щупальцы’ души и позволитъ вамъ жить, лишь бы жить.
Что, напр., такое комичная теоря меоновъ, разработанная ‘при свт совсти’ еще недавно симпатичнымъ и порою талантливымъ поэтомъ ‘Блыхъ ночей’, ‘Псенъ о родин’ и т. п. сильно читавшихся вещей на рубеж 70-хъ и 80-хъ годовъ? Попытка заглушить глубоко реальную боль разочарованя въ несбывшихся гуманныхъ идеалахъ фальшивымъ энтузазмомъ по отношеню въ несуществующимъ и завдомо-сочиняемымъ вещамъ, попытка заговорить грызущую, уже настоящую, а не поэтически ‘свтящуюоя совсть’ цлымъ потокомъ громкозвучныхъ, ходульныхъ и вздорныхъ словъ, въ которыя не вритъ самъ сочинитель. Интересенъ уже тотъ фактъ, что пресловутый лейтмотивъ всей этой трагеди въ авторской чернильниц, знаменитый ‘мэонъ’, заимствованъ чисто формальнымъ образомъ какъ разъ изъ того платоновскаго (или приписываемаго Платону) далога, въ которомъ пламенный идеалистъ борется противъ софистовъ, ‘охотящихся за богатыми и знатными юношами’ и защищающихъ съ одинаковымъ искусствомъ ‘существующее’ и ‘не существующее’. А создателю россйскаго мэона сей самый философическй фокусъ покусъ понадобился только затмъ, чтобы въ конц концовъ объявить его же ‘ненужнымъ’. Серьезность взгляда древняго грека на жизнь и фразисто-балаганное отношене въ предмету со стороны современнаго россянина ясно показываютъ своимъ контрастомъ, что ‘свтъ совсти’ 80-хъ годовъ былъ лишь жалкимъ блуждающимъ огонькомъ, витавшимъ надъ породившимъ его же болотомъ.
Или толстовство 80-хъ годовъ, безъ остатка -выражавшееся въ ‘непротивлени злу’, въ проповди индивидуальнаго совершенствованя, чмъ было оно, какъ не попыткой личными благочестивыми упражненями и копаньями въ душ оправдать апатю и трусость и дряблость средняго восьмидесятника? Опять — мягчительная припарка, положенная на отхваченный жизнью щупалецъ, опять — подобе дла ради спасительной иллюзй, дающей возможность ‘ущемленной совсти’ не черезчуръ корчиться, извиваться и страдать отъ неисполненя гражданскаго долга. И самымъ лучшимъ отвтомъ на притязаня толстовства выражать прогрессивное стремлене является вся послдующая исторя развитя этой въ сущности очень самодовольной секты: по мр того какъ общественная реакця утрачивала свою напряженность, по мр того, какъ ростки молодой жизни отходили отъ хватившаго ихъ мороза, и само мровоззрне непротивителей подверглось существенному измненю на практик. Теперь смло можно сказать, что толстовство послднихъ двухъ трехъ лтъ съ успхомъ представляетъ собою символъ вчности у древнихъ египтянъ: змю, пожирающую свой же собственный хвостъ. Поскольку толстовство осталось старымъ толстовствомъ, оно не существуетъ, поскольку оно восприняло въ себя новые, боле живые и бодрые элементы, оно перестало быть толстовствомъ. И лучшимъ доказательствомъ служитъ измнившееся къ этому теченю отношене ‘Новаго Времени’, служащаго вообще очень чувствительнымъ барометромъ нашихъ бурь и затишья. Еще недавно органъ ‘души человка’ прославлялъ ‘великаго старика’ и въ проз, и въ стихахъ, но вотъ почти съ годъ ‘великй старикъ’ исчезъ со столбцовъ шустрой газеты, и самъ ‘душа-человкъ’ и его адъютанты только покряхтываютъ, когда рчь заходитъ о явленяхъ, которые самымъ отдаленнымъ образомъ могутъ напомнить о ‘жизни по совсти’ и т. п.
Еще тсне связь литературнаго упадка съ общественною реакцею обнаруживается въ развившейся было одно время съ такою силою словесности ‘примиреня съ дйствительностью’, ‘малыхъ, но полезныхъ длъ’, ‘свтлыхъ явленй’ и т. п. Тутъ даже не надо особыхъ промежуточныхъ силлогизмовъ, чтобы установить самую прямую зависимость между причиной и слдствемъ.
Обиле поэтовъ, и плохихъ поэтовъ, бросаетъ въ свою очередь яркй свтъ на кровное родство между литературнымъ оскуденемъ и общественной реакцей. Ибо упадокъ художественнаго творчества легче маскируется вншней гармоней размра и рифмы, и чахлые писатели 80-хъ годовъ, отученные отъ идейнаго и эстетическаго энтузазма, инстинктивно стремились къ стихоплетству и ‘рифмачеству’. Кром того, ‘языкъ боговъ’ былъ въ большомъ фавор у охранительной, столь усилившейся въ то время прессы, такъ какъ позволялъ ей съ особеннымъ азартомъ указывать на этотъ родъ ‘чистаго искусства’, мене, молъ, профанированный гражданскими тенденцями. Это тяготне къ стихотворству и вообще ‘искусству для искусства’ порою, до наивности прозрачно обнаруживаетъ преслдоване очень житейскихъ и очень низкихъ цлей, низводящихъ упомянутое искусство до степени не то предохранительнаго клапана, не то фонтанели, оттягивающей писателя отъ общественныхъ вопросовъ. Въ комично грубой форм это выразилъ, напр., нсколько лтъ тому назадъ бывшй критикъ ‘Московскихъ Вдомостей’ г. Медвдскй, который въ одномъ изъ фельетоновъ съ чувствомъ декламировалъ и возвышалъ до небесъ довольно таки посредственныя слова романса
Ночи безумныя, ночи безсоныя,
Рчи несвязныя, взоры усталые,—
противопоставляя ихъ восхитительную поэзю ‘гражданскимъ мотивамъ’, и въ то же время приглашалъ ‘Русское Богатство’ провести одну изъ такихъ ‘ночей безсонныхъ’ въ полицейскомъ участк: тамъ, молъ, васъ научатъ этому искусству!..
Вообще же процвтане идейнаго творчества, не только въ рифмованной, но и прозаической форм, и апофеозъ этого искусства ‘новой школы’ критики, начиная отъ гг. Дистерло и Волынскихъ, и кончая теоретиками декадентства, являются такими несомннными симптомами и слдствями реакци, что объ этомъ даже и нечего распространяться. Уже г. Скабичевскй въ своей ‘Истори новйшей русской литературы’ (Спб., 1897, 3-е изд., стр. 24—27) указалъ на реакцонный противо-общественный характеръ литературы и критики 50-хъ годовъ, и H. К. Михайловскй обратилъ внимане на совпадене въ мысляхъ, и почти въ словахъ между теоретиками этой печальной эпохи и нашими творцами ‘новыхъ словъ’. Дйствительно, когда разрывалась связь съ жизнью, когда усталые и разочарованные дятели видли крушене своихъ идеаловъ, то громадное большинство слабыхъ людей прилплялось къ срой и томительной обстановк, а художники и эстетическе критики возводили пренебрежене живыми вопросами въ законъ истинно-поэтическаго творчества.
Выше я указалъ на т измненя, которыя замчаются въ мровоззрни марксистовъ. Мы можемъ предполагать, что дальнйшее развите преобразитъ его до неузнаваемости, при чемъ настояще его руководители останутся, можетъ быть, въ сторон и позади движеня. Все это, конечно, возможно. Но мы не должны забывать, что было такое время,— и еще очень недавнее время — въ истори русскаго марксизма, когда элементъ кветизма, сиднья у моря, жданья погоды и услугъ ‘естественнаго ходя вещей’, до такой степени рзко проявлялся въ этомъ идейномъ течени, что органы въ род ‘Московскихъ Вдомостей’ и ‘Новаго Времени’ скоре сочувственно, чмъ враждебно, относились къ ‘русскимъ ученикамъ’.
Съ одной стороны, излишняя вра въ ‘естественный ходъ вещей’ длала русскихъ марксистовъ въ глазахъ реакци чмъ то въ род толстовцевъ, проповдующихъ непротивлене экономическому злу,— капитализму. Съ другой стороны, между русскими учениками были люди, прямо способствовавше своимъ теоретическимъ фатализмомъ практическому примиреню слабыхъ людей съ самимъ ростомъ капитализма, и даже ихъ служеню ему. Я не ставлю этого въ прямую вину нашему марксизму. Но констатирую тотъ фактъ, что на почв очень дятельной эволюци русской ‘экономики’, при помощи покровительственной ‘политики’, нашъ капиталъ притянулъ для своихъ общественныхъ функцй не малый процентъ русскихъ интеллигентныхъ людей, разочаровавшихся въ прежней дятельности, или пробуждавшихся къ сознательной жизни впервые въ этотъ практическй, матеральный перодъ нашей истори. А для такихъ людей марксизмъ давалъ удобную теорю примиреня съ прозаическими, но ‘необходимыми’ условями развитя капитализма, таковъ ужъ психологическй законъ жить въ сторону наименьшаго сопротивленя и прикрывать это свое нравственное калченье…
Разумется, не будь марксизма, нашлась бы какая-нибудь другая теоря, но въ арсенал нашего марксизма были наиболе подходящя орудя для притупленя чувства недовольства собой, въ род: ‘фатальности экономическаго развитя’, ‘ускореня родовъ’ капиталистическаго общества, чреватаго лучшимъ и при томъ неизбжнымъ будущимъ, безполезности ‘субъективныхъ мечтанй’, подчиненной роли ‘нравственнаго идеала’ и вообще ничтожности ‘личности’ въ колоссальномъ процесс всемрной экономической эволюци. Здсь намъ естественно поэтому перейти ко второй изъ причинъ оскудня современной литературы, а именно поглощеню значительнаго числа интеллигентныхъ людей потребностями капиталистическаго хозяйства.

——

Я сказалъ ‘потребности капиталистическаго хозяйства’. Можно было бы сказать ‘матеральнаго процесса жизни вообще’, потому что капиталистическое хозяйство представляетъ одну изъ наиболе яркихъ формъ этого процесса, но не единственную. Во всякомъ случа обострене матеральной дятельности въ Росси совпадаетъ съ фазисомъ усиленнаго развитя капитализма, особенно со второй половины 80-хъ годовъ, когда вся внутренняя положительная политика заключалась въ ревностномъ покровительств крупной промышленности (я не говорю объ отрицательной внутренней политик, выражавшейся въ противодйстви ‘великимъ реформамъ’).
Можно-ли отрицать это присасывающее дйстве матеральнаго процесса на русскую интеллигенцю? Въ тотъ самый моментъ, какъ поле живой общественной дятельности суживалось для интеллигентныхъ силъ, крупное производство, акцонерная компаня, торговая фирма, банкъ, биржа, дловая адвокатская практика открывали еще небывалое у насъ по ширин поле приложеня силъ и способностей. И довольно значительная часть интеллигенци — трудно, конечно, сказать, какая — устремилась на прямое или косвенное воздлыване этой нивы, а еще боле значительная замтно окрасила свое мровоззрне въ цвтъ длового реализма и практичности. Ибо вляне узко матеральнаго фазиса общественнаго развитя не измряется лишь тми силами, которыя непосредственно втянуты въ процессъ ‘использованя’ и ‘обуродованя’ страны (типичныя словечки новаго перода!), но и тми, на которыя дйствуетъ общая измнившаяся атмосфера {См., напр., ‘Встникъ Европы’ и его послдня жалобы на земцевъ новаго типа, идущихъ на смну ‘стараго поколня земскихъ дятелей’.}.
Вдь, и другя страны и эпохи представляютъ намъ образцы этого поглощеня интеллигенци матеральными функцями и, соотвтственно съ этимъ, оскудня литературы. Когда, напр., разсудительный и вдумчивый Брайсъ, боясь обидть американцевъ рзкими отзывами о слабости ихъ ‘творческой интеллектуальной силы’ (crеative intellectual power), старается объяснить причины этого явленя въ стран, гд такъ много практической энерги, гд вмст съ тмъ такъ развита грамотность, онъ именно указываетъ на вляне среды, насыщенной матеральными интересами. ‘Атмосфера Америки’,— говоритъ онъ, ‘несомннно, стимулирующая, но стимулъ-то этотъ оттягиваетъ живую молодежь отъ священной рощи Музъ и бросаетъ ее въ борющуюся толпу рынка’. И, дйствительно, когда припоминаешь исторю Сверо-американскихъ Штатовъ, ихъ необыкновенно энергичный процессъ завоеваня и колонизаци континента, безжалостнаго истребленя туземцевъ, а затмъ, вслдъ за фермерскимъ перодомъ этой истори, чрезвычайно быструю капиталистическую эволюцю, подчинившую себ почти всю политику, тогда начинаешь понимать, почему громадная страна можетъ намъ указать всего съ десятокъ крупныхъ, да и то второстепенныхъ талантовъ въ род Ирвинга, По, Лонгфелло, Уиттера, Уитмана и т. п. Бдность американской республики выдающимися литературными силами идетъ параллельно съ ея богатствомъ генальными промышленниками, спекуляторами и изобртателями, съ быстротой развитя ея производства (390000 тоннъ стали въ 1875 г., боле 7 миллоновъ въ 1897 г. и далеко за 10 миллоновъ въ прошломъ году), ея сти желзныхъ дорогъ (310000 километровъ въ 1900 г.), ея торговли (170. миллоновъ долларовъ въ 1850 г., 1572 миллона въ истекшемъ году), и т. п.
Или возьмите Германю за послднее тридцатилте, когда, раздавивъ и ограбивъ Францю, она пустилась въ ‘использоване’ и ‘обуродоване’ страны, въ усиленное развите промышленности и торговли,— во многихъ отрасляхъ которыхъ она бьетъ Англю, не говоря уже о Французской республик, однимъ словомъ, въ матеральный процессъ жизни, повернувшись спиной къ своимъ философамъ и поэтамъ. И вотъ вамъ въ параллель состояне литературы объединенной, индустральной, могучей Германи, вотъ вамъ германская словесность, по отзывамъ самихъ же нмцевъ. Посл политическаго торжества и подъема Германи,— пишетъ въ 1894 г. Литцманнъ (авторъ спецальнаго изслдованя о ‘нмецкой драм’),—
намъ казалось, что отнын никакая задача не превзойдетъ нравственныхъ и матеральныхъ силъ нашего народа… Мы думали, что вотъ-вотъ съ минуты на минуту мы услышимъ громкй голосъ, возвщающй наступлене этого счастливаго вка, и мы ждали пришествя поэта, который дастъ форму хаосу идеальныхъ (?! В. П.) стремленй, которыя мы носили въ себ… Матералъ былъ тутъ же подъ рукой, совсмъ готовый, нужна была лишь творческая рука, чтобы извлечь изъ него плодотворное зерно, чтобы создать при помощи его настоящй шедевръ. Но, какъ видно, глаза были слпы и руки парализованы, посредственность наводнила все, бросая звучныя фразы и громогласныя банальности {В. Litzmann, Das deutsche Drama in den litterarischen Bewegungen der Gegenwart, Гамбургъ — Лейпцигъ, 1894.}.
И это неудивительно, ибо ‘идейныя стремленя’ почтеннаго нмца изъ буржуазной интеллигенци на самомъ то дл вс сводились въ послднее время къ служеню милитаристской и индустральной Импери, скрпленной желзомъ, кровью и грязью лихорадочной спекуляци, трудящеся же классы, въ которые перешелъ старый идеализмъ Германи, находятся еще въ слишкомъ тяжеломъ матеральномъ положени, чтобы участвовать въ литературномъ творчеств.
Я не говорю поэтому ничего особенно новаго, пытаясь объяснить оскудне нашей литературы не только ‘политикой’, но и ‘экономикой’, притянувшей къ себ въ форм капиталистическаго производства значительную долю нашей интеллигенци и выразившейся въ такой горячк стяжаня, которая далеко превосходитъ своими размрами оргю ‘первоначальнаго накопленя’ въ начал 70-хъ годовъ, восптую Некрасовымъ. Помните его ‘юбиляровъ и трумфаторовъ’, этихъ первыхъ ласточекъ нашей капиталистической весны?
Шагъ впередъ — и снова зало:
Все заводчики — тузы,
Слышенъ голосъ: ‘Ты сначала
Много выдержалъ грозы.
Весь души прекрасной пламень
Ты принесъ на подвигъ свой,
Но пошелъ ко дну, какъ камень,
Броненосецъ первый твой!..
Ты поклялся, какъ заразы,
Новыхъ опытовъ бжать,
Но казенные заказы
Увлекли тебя опять…
Это, конечно, знакомыя и мало измнившяся картины: ‘казенные заказы’ продолжаютъ ‘увлекать’ до сихъ поръ нашихъ ‘заводчиковъ-тузовъ’, какъ читатель можетъ услышать изъ откровенныхъ устъ гг. Авдаковыхъ и прочихъ глашатаевъ нашего капитализма. Но золотой дождь протекцонизма и оранжерея высокихъ тарифовъ выростили въ конц концовъ цлую массу и боле жизнеспособныхъ (напр., хотя бы обрабатывающихъ волокнистыя вещества) предпрятй. Спорадически нашъ капитализмъ достигъ довольно высокой степени развитя и уже позволяетъ себ нкоторое подражане роскоши западноевропейскаго собрата въ вид кризисовъ,— пока въ форм, впрочемъ, чисто-спекулятивнаго грюндерства, быстро лопнувшаго отъ столкновеня съ малой потребительной способностью народнаго рынка. Какъ бы то ни было, сцены, разыгравшяся еще недавно въ ресторан Кюба и прочихъ шикарныхъ петербургскихъ кабакахъ и не безъ юмора изображенныя г. Буквою въ ‘Русскихъ Вдомостяхъ’,— эти сцены представляютъ лишь праздничныя иллюстраци въ той будничной живой и дятельной сутолок крупной промышленности и торговли, которая съ половины 80-хъ годовъ поглощаетъ не мало интеллигентныхъ силъ. За это время стоимость нашего производства боле, чмъ удвоилась (1335 миллоновъ рублей въ 1887 г., 2839 миллоновъ въ 1897 г.), что получаетъ особенный смыслъ, если сравнить съ этимъ застой нашего заброшеннаго Богомъ и людьми земледля, наши желзныя дороги удлинились тоже боле, чмъ въ два раза (25000 километровъ въ 1885 г. и почти 53000 въ 1901 г.), и даже наша вншняя торговля, сдавливаемая протекцонной политикой, доковыляла отъ 1 милларда съ небольшимъ въ половин 80-хъ годовъ до 1 милларда 400 миллоновъ на рубеж XX-го вка.
Этотъ матеральный процессъ, несомннно, дренажировалъ и направилъ по своему руслу различныя струи интеллигенци, которыя при иныхъ условяхъ могли бы оживлять сохнущую ниву отечественной словесности. Во-первыхъ, онъ усилилъ кадры образованныхъ и энергичныхъ предпринимателей изъ крупнаго купечества. А мы думаемъ, что въ русскомъ купечеств есть еще живыя силы, которыя могли бы дать людей въ род Гончарова или хотя бы В. П. Ботвина, особенно теперь, когда культура коснулась ‘темнаго царства’, если бы въ то же время русскй капитализмъ не обнаружилъ замтную присасывающую энергю. Но, конечно, число такихъ богатыхъ ‘емрй сравнительно незначительно. За то гораздо значительне процентъ лицъ другихъ сословй и разночинцевъ, которые пристроились въ крупному промышленному и торговому капиталу въ вид директоровъ, инженеровъ, адвокатовъ, управляющихъ, финансистовъ, коммерческихъ агентовъ, наконецъ, всевозможныхъ спецалистовъ по части писаня докладовъ, муссированя общественнаго мння, рекламной литературы, имющей цлью дураченье публики, и т. п.
Надо было хотя бы, скажемъ, въ половин 90-хъ годовъ читать нашу реакцонную и нацоналъ-фиглярную прессу въ род ‘Московскихъ Вдомостей’ или ‘Новаго Времени’, куда устремились литераторы новаго типа, пренебрегше политикой ради экономики, чтобы убдиться, въ какой степени служене капиталу заполонило душу охранителей и ‘патротовъ своего отечества’. То было время самыхъ пламенныхъ дифирамбовъ крупной промышленности, самой ревностной пропаганды все боле и боле высокихъ тарифовъ, словомъ — самой энергичной защиты въ печати интересовъ капитала. То было время, когда изъ-за теори ‘фатальнаго развитя капитализма’ реакцонеры прощали ‘русскимъ ученикамъ’ смущавшя ихъ въ новомъ учени стороны отдаленнаго идеала. Не защищало-ли ‘по недоразумню’,— какъ говорили посл сами марксисты,— ‘Новое Время’ ту доктрину, которая ожидала всего отъ ‘экономической эволюци’? Не простиралъ-ли г. Головинъ дружественныя объятя ‘русскимъ ученикамъ’, приглашая ихъ пока дйствовать сообща съ цлью ускореня капиталистическаго процесса и отложить въ сторону споръ о дальнйшихъ шагахъ гегелевской трады? И надо сказать, что пассивныя натуры въ лагер марксистовъ съ большою готовностью успокаивались на мысли о фатальности эволюци и не мшали ея практическимъ проявленямъ, приспособляясь къ господствующему теченю русской экономики и удовлетворяясь лишь крпкою врою въ лучшее неизбжное будущее. Только вторая половина, а особенно конецъ 90-хъ годовъ произвели то измнене въ лагер марксистовъ, о которомъ мы упомянули выше и которое прекратило къ нимъ симпати ‘по недоразумню’ со стороны ‘Новаго Времени’. Несомннно, во всякомъ случа, что будущй историкъ русскихъ идейныхъ теченй, говоря объ оскудни нашей литературы подъ влянемъ матеральнаго процесса, укажетъ на извстную связь между этимъ отливомъ энерги въ сторону экономики и господствомъ марксизма въ той форм, какую онъ принялъ въ средин 90-хъ годовъ.

——

Мн осталось указать на третью причину литературнаго упадка: усилене бюрократическаго элемента въ ущербъ общественной самодятельности. Но достаточно будетъ немногихъ словъ, чтобы охарактеризовать эту связь. Если мы примемъ въ разсчетъ, что нашъ бюджетъ лишь за десятилте 1889—1898 возросъ съ 869 миллоновъ рублей обыкновенныхъ расходовъ до 1358 миллоновъ, а по только что опубликованной росписи на 1902 достигаетъ почти 1947 миллоновъ всхъ расходовъ, включая сюда и чрезвычайные, если мы припомнимъ, что главное увеличене, произошло въ форм перехода въ руки государства частныхъ предпрятй (желзныхъ дорогъ и торговли виномъ), ведене которыхъ требуетъ теперь громаднаго числа правительственныхъ служащихъ и агентовъ, то мы можетъ понять, какую армю чиновниковъ кормитъ теперь Росся. И это увеличене совпадаетъ какъ разъ съ тмъ направленемъ нашей внутренней жизни, которое возможно сокращаетъ служене обществу по выборамъ, мало того, окружаетъ такихъ служащихъ стною ограничивающихъ условй. А условя эти дйствуютъ двояко: они или превращаютъ такихъ служащихъ опять-таки въ настоящихъ чиновниковъ, или мшаютъ оставаться въ этихъ рядахъ людямъ наиболе живымъ и иницативнымъ. Такимъ образомъ отливъ интеллигентныхъ силъ отъ общественныхъ учрежденй и спросъ на работниковъ въ бюрократическихъ сферахъ должны имть своимъ совокупнымъ результатомъ бюрократизацю мровоззрня немалаго числа интеллигентныхъ людей. А такъ какъ контингентъ интеллигентныхъ лицъ вообще у насъ слабъ, какъ относительно, такъ и абсолютно, то вы можете судить, какъ долженъ дйствовать на литературу этотъ факторъ…

——

Можетъ быть, лучшей иллюстрацей къ состояню современной словесности служатъ декабрьскя книжки трехъ толстыхъ журналовъ, назване которыхъ выписано мною въ начал статьи. Въ ‘Русской Мысли’ единственная вещь, которую читаешь съ удовольствемъ и даже волненемъ, это окончане ‘Разсказовъ о прошломъ’ г. С. Я. Елпатьевскаго, на сей разъ описывающаго всмъ намъ знакомую и всми нами испытанную борьбу съ нашими ‘отцами’ и торжество новаго мровоззрня надъ старымъ. На счасте ‘прятеля’ г. автора, отъ лица котораго ведется этотъ автобографическй разсказъ, новое мровоззрне восторжествовало на сей разъ сравнительно мирнымъ образомъ, не разбивъ жизни по своему правыхъ стариковъ, а даже перетянувъ ихъ на свою сторону.
Собственно говоря, слдовало бы похвалить, какъ замыселъ, очеркъ г. Тана ‘На свер дальнемъ’, гд рисуется типъ страннаго, на половину смшного, на половину трогательнаго миссонера, религознаго пропагандиста изъ янки, затеряннаго между эскимосами ‘русско-американской границы’. Но тусклая форма и какая-то деревянность изображеня мшаютъ цльности впечатлня.
Вотъ у г. Потапенка нельзя сказать, чтобы форма страдала: его ‘Путь къ слав’, оконченный благополучно въ декабрьской же книжк ‘Русской Мысли’, дйствительно, что выравненный катокъ, и читатель благополучно и быстро несется по страницамъ къ желаемому финалу. Финалъ этотъ, признаться, желанный, но довольно неожиданный: представьте себ, героиня, молодая и прелестная актриса, успла и славу на подмосткахъ пробрсти, и невинность въ сердц соблюсти, и даже посрамила, а, посрамивъ, великодушно простила ухаживавшаго за ней ловкача-директора театра. А намъ еще все рисовали, съ легкой руки французскихъ романистовъ, тяжелыя испытаня, постигающя бдныхъ актрисъ именно на ‘пути къ слав’. Поблагодаримъ же г. Потапенка за высоконравственный святочный разсказъ: добродтель героини торжествуетъ въ декабрьской книжк, наканун Рождества, когда и по штату полагается ‘миръ и въ человцхъ благоволене’…
У г. Потапенка добродтель торжествуетъ, а вотъ у г-жи Юли Безродной порокъ наказанъ: воистину всмъ ‘Сестрамъ’ по серьгамъ! Въ декабрьскомъ номер ‘Мра Божя’, гд приключилось окончане повсти и произошла ‘послдняя встрча сестеръ, далеко ушедшихъ другъ отъ друга по разнымъ дорогамъ’, злодтельная Зоя, разстроившая бракъ добродтельной Эвы, получила хорошую-таки трепку отъ красавца-пвца, съ которымъ, вступя на стезю порока, она проживала въ Вяземской лавр… И по дломъ ей, читатель: заставить г-жу Жадовскую написать, а насъ прочитать сказане о своихъ похожденяхъ, изъ какового сказаня, несмотря на гладкость стиля и нкоторую технику, авторъ ничего не могъ сдлать интереснаго!— о, злая Зоя…
Въ декабрьской же книжк ‘Мра Божя’, г. Скиталецъ, авторъ талантливой ‘Октавы’, помщенной съ годъ тому назадъ въ ‘Жизни’, выступаетъ съ повстью ‘Сквозь строй’, которая представляетъ автобографю бднаго мальчугана изъ народа, а еще боле того воодушевленный, лирическй разсказъ о жизни отца этого мальчика. Г. Скиталецъ — человкъ, несомннно, даровитый, и вотъ почему я позволю себ обратиться къ автору и съ выраженемъ живого сочувствя къ его таланту, и съ предостереженемъ. Дло вотъ въ чемъ: автобографическй характеръ разсказа не даетъ мн, собственно говоря, права заподозрить г. Скитальца въ фактической неправд его повствованя, но я не могу отдлаться отъ чувства художественной неправды, которая порою проскальзываетъ на страницахъ новаго произведеня г. Скитальца и портитъ свжее, а мстами глубоко патетическое впечатлне, получаемое отъ чтеня ‘Сквозь строй’. Такъ ужъ устроена человческая эстетика, что порою самый подлинный разсказъ отзывается придуманностью, сочиненностью. Это зависитъ отъ того, что дйствительность порою ставитъ насъ лицомъ къ лицу съ рдкимъ случаемъ. А такъ какъ художественное творчество фатально стремится и изъ такого случая сдлать типичный случай, т. е. эстетическое обобщене нсколькихъ случаевъ, то малйшй неловкй шагъ, ничтожнйшая утрировка лицъ или положенй производитъ слишкомъ выпуклое, слишкомъ рельефное впечатлне и, повторяясь, можетъ бросить тнь фальши на правдивый въ общемъ разсказъ.

——

Мн кажется, все повствоване г. Скитальца ведется въ черезчуръ приподнятомъ, черезчуръ лирическомъ тон, который, что называется, не даетъ отдохнуть читателю на боле обыденныхъ, спокойныхъ положеняхъ. И невольно приходитъ въ голову, что сказалъ бы Глбъ Успенскй, читая эту повсть человка изъ народа. Помните, во время оно онъ подсмивался надъ тенденцозными романистами 60-хъ годовъ, которые, желая представить своихъ интеллигентныхъ героевъ сказочными богатырями, кормили ихъ не простой людской пищею, а порохомъ и дробью. Вотъ этого-то пороху и этой-то дроби черезчуръ много на страницахъ повсти г. Скитальца, съ той разницей, что, во-первыхъ, процессъ идеализаци обращенъ здсь уже не на интеллигента, а на человка изъ народа, а во-вторыхъ, г. Скиталецъ — и это главное — писатель, по моему, несомннно даровитый. Я, опять-таки повторяю, не заподозриваю правдивости разсказа ‘Сквозь строй’, во-говорю лишь, что взятыя изъ самой подлинной дйствительности черты могутъ производить впечатлне фальши, если он черезчуръ — какъ бы это сказать?— сближены, сдвинуты и потому сгущены и усилены, подобно тому, какъ разбросанный кустарникъ съ извстной перспективы можетъ показаться сплошнымъ лсомъ.
Нсколько первыхъ пришедшихъ въ голову соображенй: я готовъ поврить и рдкому уму, и рдкой энерги, и рдкой художественной и артистической натур гусляра-отца, и рдкому для простого человка развитю выражающемуся въ чтени и понимани ‘Милля и Бокля’. Но въ повсти все рдко и необыкновенно, вс знакомые отца нобыкновенные люди и, что называется, съ особыми примтами. Отецъ человкъ силы непомрной, и у него отрзана нога, его прятель кузнецъ тоже силищи необъятной, и у него отхваченъ палецъ, даже священникъ, приходящй къ умирающему, ‘атлетическаго тлосложеня’ и напоминаетъ автору ‘Пересвта’. А сколько съ отцомъ автора и самимъ авторомъ происходитъ незаурядныхъ исторй! Въ молодости онъ потерялъ ногу, женатымъ выдерживалъ гомерическя битвы съ нсколькими противниками, спасалъ на пожар жизнь сыну, очень удачно встртившемуся ему въ толп, когда та уже почти готова была задавить его, и сейчасъ же посл этого аппетитно лъ сметану вмст съ сыномъ подъ пылающей крышей. А сынъ былъ высченъ отцомъ за украденный пятакъ, хотлъ удавиться отъ огорченя, но былъ вытащенъ кмъ-то изъ петли. И все это отдльно взятое можетъ быть, и все это, пожалуй, и было. Но когда авторъ разсказываетъ объ этомъ своимъ обычнымъ восторженнымъ тономъ, то, наконецъ, читатель начинаетъ качать толовой и въ раздумья произноситъ: ужъ все это очень хорошо написано! Позволю себ сдлать короткую выписку. Дло происходитъ ночью. Горитъ весь городъ, въ которомъ жила семья автора. А теперь слушайте:
Отецъ мой сидлъ на узл, курилъ трубку и задумчиво смотрлъ на погибающй городъ.
— Гори, гори, чортъ-те дери!— сказалъ онъ и сплюнулъ. Потомъ взялъ гусли, подумалъ немного и заигралъ что-то стройное и трогательное.
‘Коль славенъ нашъ Господь въ Сон’ — плъ онъ своимъ струннымъ голосомъ.
А городъ пылалъ (стр. 64).
Ну. что, читатель? Чмъ не Неронъ этотъ гусляръ? И вотъ именно этой-то романтической нероновщины и черезчуръ много въ разсказ, который производитъ наиболе сильное впечатлне въ самомъ конц, когда патетическй тонъ какъ разъ у мста при изображени смерти отца… Сдается мн также, что г. Скиталецъ невольно, но сильно подражаетъ г. Горькому и его титаническимъ сверхбосякамъ,— именно титаническимъ, а не всмъ типамъ творца Челкаша и Мальвы, потому что у г. Горькаго есть и глубоко-жизненные типы… Во всякомъ случа г. Скиталецъ заслуживаетъ того, чтобы его читали и о немъ говорили: въ нашей безцвтной литератур онъ — нкто, у него есть своя физономя, а это не мало.
Большая повсть г-жи Авиловой ‘По совсти’, помщенная въ декабрьской книжк ‘Встника Европы’, производитъ очень неопредленное впечатлне, и о ней, можетъ быть, не стоило бы много толковать, если бы въ автор не было замтно желаня серьезно отнестись къ занявшему его вопросу, какъ жить ‘по совсти’ и въ чемъ должна заключаться эта ‘совсть’. Но одного желаня оказалось, къ сожалню, недостаточно, и, несмотря на обиле лицъ, выводимыхъ въ повсти, и, стало быть, представлявшуюся для автора возможность прослдить разницу проявленй совсти у различныхъ людей, читатель остается въ большомъ недоумни. Кто живетъ по совсти? Анна-ли Дмитревна, нын уже пожилая, неизлчимо-больная женщина, которая когда-то посл самоубйства своего мужа ушла жить съ любимымъ человкомъ? едоръ-ли едоровичъ, братъ мужа Анны Дмитревны, который пользуется этимъ уходомъ, чтобы подъ предлогомъ оскорбленной семейной чести отобрать себ ставшее выгоднымъ предпряте своего брата и оставить жену его и дтей безъ средствъ? Пожилой-ли, но изящный редакторъ, который вожделетъ ‘жену ближняго своего’, но съ коническимъ унынемъ констатируетъ встрчное вожделне другого ‘ближняго’ къ своей собственной жен? Или свтскй полу-Альфонсъ, смотрящй сквозь, пальцы на душевныя приключеня своей законной супруги, лишь бы она платила за него долги? Или сама эта супруга, жаждущая ‘любви по совсти’ съ изящнымъ редакторовъ? Или т стоящя на заднемъ план фигуры мимоходомъ показанныхъ авторомъ людей, которые распространяютъ какя-то ‘литографированные’ листки и за то ‘арестованы’?
Авторъ недостаточно ясно выражаетъ свое отношене къ этимъ различнымъ совстливымъ и безсовстливымъ людямъ, а потому читатель пожимаетъ лишь плечами при вид всхъ этихъ по большей части амурныхъ qui pro quo и невольно припоминаетъ генальнаго Фурье, такъ остроумно изображавшаго душевныя бури ‘цивилизованнаго’ человка ‘изолированной семьи’ въ области любви, ревности, обмана и пр. чувствъ, бури, проистекающя изъ того, что людямъ ‘надодаетъ сть постоянно одно и то же блюдо’ (cette satit qu’on trouve — manger toujours du mme plat)… Но, вдь, это — комедй, а не трагедя!..
Воспоминаня петрашевца Д. Д. Ахшарумова, оконченныя въ декабрьской книжк ‘Встника Европы’, представляютъ извстный интересъ, не смотря на сантиментальныя отступленя автора, не отличавшагося ворбще, какъ видно изъ его же разсказа, большою твердостью. Обращаю внимане читателей на послднюю XVIII-ую главу ‘Воспоминанй’, посвященную описаню приготовлявшейся (мнимой) казни. Даже подъ перомъ г. Ахшарумова эти сцены исполнены внутренняго трагизма и живо переносятъ въ ту эпоху, когда за чтене Фурье людей приговаривали къ смертной казни, а въ вид милости замняли ее пожизненными каторжными работами.

В. Г. Подарскй.

‘Русское Богатство’, No 1, 1902

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека