Варфоломей Зайцев… Мало кому знакомо это имя сегодня.
А между тем столетие назад, в шестидесятые годы прошлого века, он был наряду с Писаревым властителем дум молодежи. Его статьи расхватывались и читались, как некогда статьи Белинского. Вокруг его выступлений кипели споры.
‘Русское слово’ было также невозможно без Зайцева, как оно невозможно без Писарева’. ‘Цвет, ширь, полет и яркость журналу давали Писарев и Зайцев, этот второй замечательный сотрудник ‘Русского слова’. В этих словах Н. В. Шелгунова, современника и соратника Зайцева, достаточно ясно определены роль и значение этого нынче забытого критика и публициста в литературе шестидесятых годов.
Далеко не все в творчестве Варфоломея Зайцева выдержало испытание временем. Современному читателю покажется странным его антиэстетизм и упрощенность оценок многих писателей. Но Варфоломей Зайцев близок нам яркой революционностью своих гражданских убеждений, той последовательностью, с которой он вел борьбу за освобождение родины от гнета крепостничества и самодержавия.
Революционный пафос творчества Зайцева — это то, что было главным, определяющим в его деятельности как в шестидесятые, так и в семидесятые годы, и мимо чего прошли немногочисленные исследователи его творческого наследия в наше время. Если работа Зайцева в журнале ‘Русское слово’ хоть в какой-то степени исследована нашей наукой, то его деятельность в эмиграции, куда он уехал в 1869 году, вовсе осталась вне поля зрения исследователей. Между тем и в эмиграции Варфоломей Зайцев продолжал свою деятельность революционного публициста, защищая наследие шестидесятых годов. В его статьях этого времени, публиковавшихся в бесцензурном журнале ‘Общее дело’ (Женева), полностью выявилось миросозерцание революционного демократа-шестидесятника. В Институте Маркса — Ленина хранится комплект ‘Общего дела’, где рукой его редактора шестидесятника А. Христофорова помечены авторы большинства статей журнала. Это дает нам возможность установить более восьмидесяти работ, принадлежащих перу Варфоломея Зайцева. Статьи его в ‘Общем деле’, написанные с блистательным талантом, свидетельствуют, что публицистический дар молодого журналиста не угас — напротив, только в бесцензурной печати революционный демократ Зайцев мог в полную меру быть самим собой. Они подтверждают справедливость слов одного из современников Зайцева, знаменитого русского ученого И. И. Мечникова: ‘Грустная судьба наших писателей. Будь произведения Зайцева писаны по-французски, вся Европа, наверное, восхищалась бы ими. Ведь многие из вещей его, писанных в последнее время, будь они писаны во Франции, цитировались бы как образцовые памфлеты, вошли бы в хрестоматии, писанные по-русски, они прочтутся с наслаждением десятками, с равнодушием сотнями, со скрежетом зубовным тысячами’. Недаром Зайцева в семидесятые годы называли ‘русским Рошфором’.
Мы предлагаем вниманию читателей три статьи Варфоломея Зайцева из ‘Общего дела’: ‘Наш и их патриотизм’ (No 9, 1877 г.), ‘Неистовый холуй, или Манифест лакеизма’ (No 4, 1877 г.) и ‘Русская революция’ (No 33—34, 1880 г.). Статья ‘Наш и их патриотизм’, которую сам Варфоломей Зайцев считал одной из лучших и самых дорогих для него статей, посвящена русскому славянофильству и его реакционной роли в пору семидесятых годов. Эта статья сегодня может показаться спорной по той бескомпромиссности, с которой Зайцев перечеркивает русское славянофильство, — ведь на первых порах, в сороковые годы, оно, конечно же, не было равнозначно официально-реакционной идеологии Погодина и Шевырева. Но речь в статье идет о славянофильстве куда более позднем, о славянофильстве семидесятых годов, когда не сохранилось и намека на какую бы то ни было оппозиционность его самодержавию.
Памфлет ‘Неистовый холуй, или Манифест лакеизма’ с характерным подзаголовком ‘Попурри из российских публицистов’ продолжает традиции его сатирических обзоров ‘Перлы и адаманты русской журналистики’, которые он вел в ‘Русском слове’, и разоблачает холуйство охранительной прессы семидесятых годов. И наконец, ‘Русская революция’ — статья, в которой шестидесятник Варфоломей Зайцев выражает свое отношение к подвигу ‘Народной воли’. Как показывает его переписка с Н. А. Морозовым, эту статью он писал для нелегального органа ‘Народная воля’ и передал ее Морозову через С. Кравчинского. Но ‘Народная воля’ в это время не выходила, и Н. А. Морозов передал статью в ‘Общее дело’.
Наш и их патриотизм
Французская революция своим девизом ‘Свобода, Равенство, Братство’ выразила противоположность открытой ею новой эры прежнему порядку Рабства, Каст и Человекоубийства. Что бы ни говорили пессимисты, она разрушила этот порядок, хотя и не осуществила своего идеала. Ее дух прошел по всей Европе и везде повалил старое варварство, гнет и насилие. Пройдя через Германию, он дошел и до России и воплотился в декабристах. Но отдаленное веяние его здесь было уже слишком слабо, чтобы поколебать тысячелетний византийско-монгольский строй. Дикий произвол, основанный на смешении идей византийских богословов с идеями придворных Чингис-хана, задушил в рудниках Сибири принцип новой цивилизации и устами торжествующего победителя Николая провозгласил свой девиз: ‘Самодержавие, Народность, Православие’.
Эта формула варварства не замедлила осуществиться: самодержавие выразилось ссылками, поркой и подавлением всякой мысли, народность — китайской стеной, которою тиран обвел Россию против зловредных веяний европейской жизни, православие — гонением на раскольников и униатов. В эти роковые времена, к вечному стыду нашего общества, в нем явились люди, не заклейменные официальным служением тирании, по положению независимые, не лишенные ни способностей, ни образования, и добровольно поклонились палке, которая их била, признали богом Навуходоносора {Навуходоносор — вавилонский царь, который изгнал из Палестины и Сирии египтян. Сирийские князьки пытались продолжать сопротивление Навуходоносору, но эти попытки закончились взятием Иерусалима и вавилонским пленом евреев. Имя его, как разрушителя Иерусалима, было предметом ужаса и отвращения.} и выступили на защиту его формулы: ‘Самодержавие, Народность, Православие’.
Их прозвали славянофилами {Славянофилы — представители одного из направлений русской общественной мысли середины XIX века. Пафос их деятельности заключался в идее особого исторического пути России, принципиально отличного от пути развития европейской цивилизации и исключавшего возможность революционных переворотов в России.}, и все, что было в России достойного имени человеческого, отвернулось от них с негодованием и презрением. Действительно, многим народам приходилось переживать времена тиранических реакций, когда все замолкало и замирало под безграничным гнетом. Но по крайней мере это было молчание полное и гробовое, само по себе служившее красноречивым протестом, интеллигентные представители общества не нарушали его славословлением в честь своего позора. Каждый раз, как гнет немного ослабевал, русская мысль в своих лучших представителях протестовала против этого мракобесия. Так было в сороковых годах, в эпоху Белинского, и в шестидесятых, в эпоху Добролюбова. Красноречие и логика Белинского, убийственный сарказм Добролюбова, казалось, избавили навсегда русскую интеллигенцию от зловредного гриба славянофильства, выросшего на ней под влиянием миазмов рабства. Письмо Белинского к Гоголю по поводу Переписки с Друзьями и ‘Мертвое царство’ Добролюбова должны были, казалось, загнать это порождение мрака s те подонки литературы, которые составляют область Погодиных {Погодин М. П. (1800—1875) — писатель, публицист, историк. В 1841—1856 годах издавал журнал ‘Москвитянин’, где развивал провозглашенную министром народного просвещения Уваровым формулу ‘Православие, самодержавие и народность’.} и Аскоченских {Аскоченский М. И. (1813—1879) — реакционный публицист и писатель, издававший прославленную своим крайним обскурантизмом газету ‘Домашняя беседа’.}. Но со смерти Добролюбова над Россией прошли 16 лет самой безумной, самой свирепой, самой взбалмошной реакции — эпоха муравьевщины {Муравьев М. Н. (1796—1866) — граф, который вошел в историю как ‘Муравьев-вешатель’. Осуществлял подавление польского восстания 1863 года, а в апреле 1866 года был назначен председателем комиссии по делу Каракозова, стрелявшего в Александра II.}, треповщины {Трепов Ф. Ф. (1803—1889) — варшавский генерал-полицмейстер во время польского восстания 1863 года, столичный обер-полицмейстер после выстрела Каракозова.}, эпоха системы воспитания Толстого {Толстой Д. А. (1823—1889) — известный государственный деятель эпохи Александра II и Александра III, обер-прокурор Синода, министр народного просвещения и внутренних дел. Насаждал так назьваемое ‘классическое’ образование, целью которого было ‘воспитание юношества в духе истинной религии, уважения к правам собственности и соблюдения коренных начал общественного порядка’.}, эпоха Александровских реформ. И после этих 16 лет, когда все живое убито, когда всем, кому есть что сказать обществу, надеты намордники, когда человеку мыслящему в России остались только два выхода, два пути — на восток, в Сибирь, и на запад, в эмиграцию, когда смолкли голоса правды, чести, разума, — что видим мы торжествующим, ликующим и тон задающим на нашей общественной сцене? Славянофильство!
Галилеянин в поддевке и мокроступах, человек Православия, Самодержавия и Народности, ты победил! Стало быть, ты был та шапка, которая по голове нашему Сеньке. Стало быть, минутное увлечение Сеньки Белинским и Добролюбовым, идеями чести и прогресса было бессознательной дурью, свойственной этому оглашенному!
Двадцать три года прошло со смерти Николая, но николаевщина царит теперь над нами больше и могущественнее, чем при жизни его. Тогда она владела нашими телами, теперь царствует над умами. Целая литература, целое умственное движение вопит нам благим матом с утра до ночи девиз Николая: ‘Самодержавие, Православие, Народность!’ Она ликует и торжествует, чувствуя себя силой, она раздает патенты гражданственности и проклинает как народоотступника всякого, кто отвергает принципы кнута и держимордства.
Это ликующее гуннство так опоганило слова ‘народность’ и ‘патриотизм’, что самый искренний, самый узкий и односторонний человек пугается их и готов отречься от законнейших пристрастий и искреннейших симпатий человека. Множество людей, в душе самых горячих патриотов, готово лучше прослыть турко- и англофилами, чем заподозрить себя в солидарности с Сувориным {Суворин А. С. (1834—1912) — реакционный журналист и издатель, редактор газеты ‘Новое время’.}. Поэтому необходимо уяснить себе, что надо подразумевать под словами, безбожно оклеветанными, ‘народность и патриотизм’.
Есть два манера любить свой народ и свое отечество. Первый манер любить его так, как каждый из нас любит хорошее жаркое. На этот манер первый патриот и народолюбец в мире есть, бесспорно, царь Александр Николаевич, потому что никому от этого жаркого не достается таких сочных филеев, как ему. Поэтому никто лучше его и не может ценить достоинств этого блюда. Для него Россия и русский народ представляется в виде фазана с трюфелями, который подается ему первому с правом выбирать лучшие куски. За ним в порядке патриотов следуют генерал-адъютанты, свиты его величества генералы и флигель-адъютанты, а затем вся мелкая тля вроде Суворина, обсасывающая обглоданные косточки и вылизывающая тарелки. Мы же, люди пиршеству непричастные и взирающие на него с омерзением, оказываемся ненавистниками этой деликатной дичи. Этот способ любви чрезвычайно психически прост и понятен всякому идиоту, почему идиотами и признается единственно нормальным. Надо сознаться, что в сравнении с этой простотой наше народолюбие и наш патриотизм представляется вещью до того сложной, что непонимание его идиотами сопровождается для них смягчающими обстоятельствами. В нашей ‘любви’ действительно гораздо больше ненависти, чем любви. ‘Добрый русский мужичок’ наших мокроступов, восхваляемый ими, как вкусное кушание, не возбуждает в нас никакого аппетита и сопряженного с ним к нему сладострастия, мы его бесконечно жалеем, как объект вожделений мокроступов, и эта жалость возвышается до степени любви, но не мешает нам проклинать далеко не идеальный экземпляр человеческого рода. Берега Ледовитого моря, которыми так обильно снабжено наше отечество, возбуждают в мокроступах идеи ‘севрюжины’, почему и воспеты ими в стихах, в нас же они возбуждают лишь грустные мысли о нашем географическом положении. Короче сказать, относясь беспристрастно к своей родине, мы видим в ней вместо сочного жаркого одну из самых обездоленных частей земного шара, населенную одним из самых забитых и отсталых человеческих племен. И надо сказать правду: мы не имели бы никакого основания любить подобную ‘мерзость запустения’, если бы сами телом и душой к ней не принадлежали. Но раз уж этот грустный факт существует, мы им самим вынуждены стремиться всеми помыслами и всем существом нашим к тому, что составляет насущные интересы мерзости запустения. Мерзость запустения есть лицо. Официальные патриоты заинтересованы в том, чтобы она такою и оставалась, так как и в этом виде она им представляет вкусное блюдо, снабжая в изобилии севрюжиной, морошкой и вологодскими рябчиками. Мы же заинтересованы в том, чтобы вывести родину из этого невзрачного положения. Беспристрастный человек может легко рассудить, чей патриотизм бескорыстнее и чьи стремления выгоднее для самой родины. Но для этого беспристрастному человеку надо быть умственно выше среднего уровня читателей Суворина. Если он не выше его и вздумает судить, то что увидит он? Послушает он мокроступа, тот скажет ему, что он, горячо любя ‘Православие, Самодержавие и Народность’, денно и нощно молится о ‘покорении всякого врага и супостата под нози царя’, что исполнение желаний он видит в том, чтобы народ русский был освобожден от последней коровы для доставления царю возможности объединить под своей властью весь славянский мир и обратить в православие отщепившихся чехов и поляков, дабы блюдо, от которого вкушает Самодержавие, не только удвоилось, но учетверилось. Желание весьма определенное и ясное.
Иное дело, если он прислушивается к голосу нашего лагеря. Пусть обратится он к тому, кого мы, люди шестидесятых годов, с гордостью называем нашим вождем, к Добролюбову. Умирая после 4 лет геркулесовой борьбы от чахотки, спасавшей его от каторги, на которую пошел друг и сподвижник его Чернышевский, он выливал всю свою душу в чудно простых стихах:
Милый друг, я умираю,
Оттого что жил я честен,
Но за то родному краю,
Верно, буду я известен!
Это ли не святая любовь? Молодая жизнь гибнет, но боец со смертной раной в груди, до последней минуты не отдающий меча, счастлив мыслью, что родина оценит его службу ей! И вдруг этот же человек пишет эти строфы, исполненные самой горькой, самой едкой насмешки: