Нахлебник, Тургенев Иван Сергеевич, Год: 1848

Время на прочтение: 95 минут(ы)

И.С. Тургенев

Нахлебник
Комедия в двух действиях
(1848)

И.С. Тургенев. Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах
Сочинения в двенадцати томах
Издание второе, исправленное и дополненное
М., ‘Наука’, 1979
Сочинения. Том второй. Сцены и комедии. 1843—1852

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Павел Николаевич Елецкий, коллежский советник, 32 лет. Петербургский чиновник, холоден, сух, неглуп, аккуратен, одет просто, со вкусом. Человек дюжинный, не злой, но без сердца.
Ольга Петровна Елецкая, урожденная Корина, его жена, 21 года. Доброе, мягкое существо, мечтает о свете и боится света, любит мужа, ведет себя весьма прилично. Хорошо одевается.
Василий Семеныч Кузовкин, дворянин, проживающий на хлебах у Елецких, 50 лет. Носит сюртук с стоячим воротником и медными пуговицами.
Флегонт Александрия Тропачев, сосед Елецких, 36 лет. Помещик 400 душ, не женат. Высокого роста, виден собою, говорит громко, рисуется. Служил в кавалерии и вышел в отставку поручиком. Ездит в Петербург и собирается за границу. По природе грубоват и даже подловат. Одет в зеленый круглый фрак, гороховые панталоны, шотландский жилет, шелковый галстух с огромной булавкой. Носит лакированные сапоги и палку с золотым набалдашником. Острижен коротко, la malcontent {под гребенку (франц.).}.
Иван Кузьмич Иванов, другой сосед, 45 лет. Смирное и молчаливое существо, не лишенное своего рода гордости, друг Кузовкина. Охотно грустит. Носит старенький коричневый фрак, вымытый желтоватый жилет и серые панталоны. Очень беден.
Карпачов, тоже сосед, 40 лет. Очень глупый человек, с усами, нечто вроде адъютанта Тропачева. Не богат. Носит венгерку и шаровары. Говорит басом.
Нарцыс Константиныч Трембинский, дворецкий и метрдотель Елецких. 40 лет. Пронырлив, криклив, хлопотлив. В сущности большая бестия. Одет хорошо, как следует дворецкому в богатом доме. Говорит правильно, но с белорусским произношением.
Егор Карташов, управитель. 60 лет. Пухлый, заспанный человек. Где можно крадет. Одет в долгополый синий сюртук.
Прасковья Ивановна, кастелянша. 50 лет. Сухое, злое н желчное существо. На голове носит платок, ходит в темном платье, шамкает.
Маша, горничная. 20 лет. Свежая девка.
Анпадист, портной, 70 лет. Дряхлый, выживший из ума, изнуренный и севший на ноги дворовый человек.
Петр, лакей. 25 лет. Молодой, здоровый парень. Зубоскал и балагур.
Васька, казачок. 14 лет.

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ.

Сцена представляет залу в доне богатого помещика, направо два окна н дверь в сад, налево дверь в гостиную, прямо — в переднюю. Между окнами раздвижной стол, на столе шашечница. Спереди налево другой стол и два кресла. Между гостиной и передней вход в коридор.

Трембинский (за сценой). Это беспорядок! Я во всем здесь нахожу беспорядок! Это непростительно!.. (Входя в сопровождении Петра лакея и казачка Васьки.) Я имею формальное предписание от госпожи! Меня здесь все должны слушаться! (К Петру.) Понимаешь ты меня?
Петр. Слушаю-с.
Трембинский. Госпожа с своим супругом сегодня сюда приехать изволят…— меня вот наперед прислали,— а мы что здесь делаем? Ничего! (Обращается к казачку.) Ты зачем здесь? Шататься тоже любишь, а? Ничего не делать тоже? (Схватывает его за ухо и держит.) Даром хлеб есть? Это вы все любите даром хлеб есть! Знаем мы вас! Вон! на место! (Казачок уходит. Трембинский садится в кресло.) Совсем, ей-богу, замучился! (Вскакивает.) А что ж портного мне не представляют? Где ж, наконец, этот портной?
Петр (глянув в переднюю). Пришел. Портной-с.
Трембинский. Что же он не входит? Чего дожидается? Поди сюда, братец ты мой, как тебя зовут?

(Входит Анпадист и становится у дверей, заложив руки за спину.)

Трембинский (Петру). Это портной?
Петр. Точно так-с.
Трембинский. (Анпадисту). Сколько тебе лет, братец ты мой?
Анпадист. Семидесятый годок пошел, батюшка.
Трембинский (Петру). И другого нет у вас портного?
Петр. Никак нет-с. Был другой, да негодным оказался. По причине косноязычья.
Трембинский (поднимая руку к небу). Что за беспорядки! (Анпадисту.) Ну, ты, старина, исполнил приказание?
Анпадист. Исполнил, батюшка.
Трембинский. Воротники на ливреях подшил?
Анпадист. Подшил, батюшка. Только, батюшка, желтого суконца не хватило… батюшка.
Трембинский. Ну так как же ты распорядился?
Анпадист. А, батюшка, мне из кладовой юбочку старенькую выдали, желтенькую такую.
Трембинский (махая руками). И не говори!.. Ну, однако, делать нечего. Не ехать же теперь в город за сукном. Ступай. (Анпадист хочет идти.) Да смотри у меня! Живо! А то ведь я, брат, того… Ну, ступай. (Анпадист уходит. Трембинский опять садится и тотчас опять вскакивает.) Ах, да! Чистят ли дорожки в саду?
Петр. Как же-с, чистят-с. С деревни бестягольных нагнали.
Трембинский (подступает к Петру). Да ты кто?
Петр (с изумлением). Чего изволите-с?
Трембинский (подступает ближе к Петру). Ты кто, говорят тебе, кто ты?
Петр (с возрастающим изумлением). Я-с?
Трембинский (подходит к самому носу Петра). Да, ты, ты, ты… Кто ты?
(Петр конфузится, глядит на Трембинского и молчит.)
Трембинский. Да говори же, наконец,— тебя я спрашиваю: кто ты такой?
Петр. Я Петр-с.
Трембинский. Нет, ты лакей — вот ты кто. Дом — твое дело, и лампы чистить — тоже твое дело, а сад — не твое дело. Бестягольных ли нагнали или других там каких-нибудь — это не твое дело. Это дело приказчика. Я тебя не спрашивал, я от тебя ответа не требовал. Твое дело за приказчиком сходить. Вот это — твое дело.
Петр. Да вот они сами сюда идут-с.

(Входит Егор из передней.)

Трембинский. А, Егор Алексеич! очень кстати изволили прийти. Скажите, пожалуйста, вы распорядились там в саду, насчет…
Егор. Распорядился, Нарцыс Константиныч. Не извольте беспокоиться… Табачку не хотите ли?
Трембинский (берет табак у Егора и нюхает). Вы не поверите, Егор Алексеич, в каких я хлопотах с утра. Признаюсь вам откровенно, не ожидал я в таком большом имении найти подобные беспорядки! Не по вашей части, разумеется, не по хозяйству — а в доме.
Егор. Та-ак-с.
Трембинский. Вообразите себе, например, спрашиваю: музыканты имеются? Вы понимаете — надо господ как следует встретить. Говорят мне, имеются. Ну, говорю, подайте их сюда. Что ж вы думаете? Все они, музыканты-то, в разных должностях состоят. Кто огородником, кто сапожником, контрабас за волами ходит. На что это похоже? Инструменты тоже в беспорядке. Насилу кое-как сладил. (Опять нюхает табак.)
Егор. Хлопотливую должность изволили получить-с.
Трембинский. Да, смею сказать, не даром хлеб свой ем… А что, музыканты стоят у крыльца?
Егор. Как же, у крыльца. Дождик накрапывать стал — так они было в официантскую забрались: инструменты, говорят, подмочит. Да я их, признаться, выгнал. Ну неравно вестовой прозевает — господа вдруг пожалуют. А инструменты можно под полой подержать.
Трембинский. Совершенно справедливо. Кажется, всё теперь в порядке.
Егор. Будьте спокойны, Нарцыс Константиныч. (Взглядывает на Петра.) Ты Что тут торчишь? Ступай-ка вон, на свое место, мой любезный, между продчим… (Петр уходит в переднюю. Из коридора выбегает Маша.) Ишь, ишь, ишь, куда, сударыня, спешите?
Маша. Ах, Егор Алексеич, оставьте! Прасковья Ивановна уж и так затормошила совсем. (Бежит в переднюю.)
Егор (глядит ей вслед, потом оборачивается к Трембинскому и подмигивает глазом. Трембинский дхмтляется). А позвольте узнать, Нарцыс Константиныч, который час?
Трембинский (смотрит на часы). Три четверти одиннадцатого. Того и глядя господа приедут.

(Из передней показывается Кузовкин, останавливается, делает кому-то сзади себя за дверью знаки, осторожно входит и пробирается к столу возле окон.)

Егор. Пойду сбегаю в контору. Староста, наверно, себе бороды не вычесал, а целоваться небось тоже полезет… (Уходя, сталкивается с Кузовкиным. )
Кузовкин. Здравствуйте, Егор Алексеич!
Егор (не без досады). Эх, Василий Семеныч! не ДО вас. (Уходит в переднюю. Кузовкин продолжает провираться к окну.)
Трембинский (оглядывается и замечает Кузовкина. Про себя.) А, ЭТОТ? (Кузовкин кланяется Трембинскому, Трембинский небрежно кивает головой и говорит ему через плечо.) Ну. что? И вы туда же? Тоже молодых господ встречать собрались?.. а?
Кузовкин. Как же-с.
Трембинский. Ну что ж, и рады вы? (Не дожидаясь его ответа.) Приоделись?
Кузовкин. Да… то есть…
Трембинский. Хорошо, хорошо… Вы можете тут в уголку посидеть. (Кузовкин кланяется.) Ах, да! я и забыл! Петр!.. Петр!.. Петрушка!.. Что это? Никого нет в передней?
Иванов (до половины высовываясь из передней). Что угодно-с?
Трембинский (не без удивления). Да позвольте… Вы… каким образом…
Иванов (не выказываясь более). Иванов. Иван Кузьмич… Вот их приятель-с… (Указывает на Кузовкина.)
Кузовкин (Трембинскому). Сосед… здешний-с… В гости ко мне пришел-с.
Трембинский (с расстановкою и качая головой). Эх, не время теперь… не место здесь, господа!

(Петр выходит из передней мимо самого носа Иванова. Иванов прячется.)

Трембинский (Петру). Где ты пропадаешь? Ступай за мной… Я хочу посмотреть — что у тебя там в кабинете… Чай, всё не так, как я приказал… Положись-ка на вас!

(Оба уходят в гостиную. Кузовкин остается один.)

Кузовкин (после некоторого молчания). Ваня… а Ваня!
Иванов (из передней, не показываясь). Чего?
Кузовкин. Войди, Ваня, ничего, можно.
Иванов (медленно входит). Я лучше уйду.
Кузовкин. Нет, останься. Что за беда? Ты ко мне пришел. Вот поди сюда. Вот тут сядь-ка. Это вот мой угол.
Иванов. Пойдем лучше в твою комнату.
Кузовкин. В мою комнату нам теперь идти нельзя. Там теперь белье разбирают… Перин тоже много нанесли. Да здесь чем худо?
Иванов. Нет, я лучше домой пойду.
Кузовкин. Нет, Ваня, ты останься. Сядь-ка вот тут, ся-ядь. И я сяду. (Кузовкин садится.) Наши вот сейчас приедут. Посмотри на них.
Иванов. Чего смотреть.
Кузовкин. Как чего смотреть? Ольга-то Петровна в Петербурге замуж вышла. Каков-то у нее муженек? Ну, да и ее мы с тобой давно не видали. Шесть лет с лишком. Сядь.
Иванов. Да что, Василий Семеныч, право…
Кузовкин. Сядь, сядь, говорят. Ты не смотри на то, что новый дворецкий кричит. Бог с ним совсем! Он ведь для этого приставлен.
Иванов. Ольга Петровна-то, чай, за богатого вышла? (Садится.)
Кузовкин. Не знаю. Ваня, как тебе сказать, а чиновник, говорят, важный. Ну, Ольге Петровне так и следовало. Не век же ей было со своей теткой жить.
Иванов. А как бы, Василий Семеныч, новый-то барин нас с тобою не выгнал.
Кузовкин. А зачем ему нас выгнать?
Иванов. То есть я про тебя говорю.
Кузовкин (со вздохом). Знаю, Ваня, знаю. Ты, брат, что ни говори, все-таки помещик. А на меня и платье-то не из целого кроят. Всё с чужого плеча. А всё-таки новый барин меня не выгонит. Покойный барин — и тот меня не выгнал… А уж на что был сердит.
Иванов. Да ты, Василий Семеныч, петербургских молодцов не знаешь.
Кузовкин. А что, Иван Кузьмич, разве они… того?
Иванов. Просто, говорят, беда! Я их тоже не знаю, а слыхал.
Кузовкин (после минутного молчания). Ну, посмотрим. Я на Ольгу Петровну надеюсь. Она не выдаст.
Иванов. Не выдаст! Да она, чай, и забыла тебя Совсем. Ведь она отсюда, после смерти покойной матушки своей,— с теткой-то с своей,— ребенком выехала. Что ей? и четырнадцати лет не было. Ты с ней в куклы игрывал — велико дело! Она и не посмотрит на тебя.
Кузовкин. Ну нет, Ваня.
Иванов. Вот увидишь.
Кузовкин. Ну полно же, Ваня, пожалуйста.
Иванов. Да вот увидишь, Василий Семеныч.
Кузовкин. Право, Ваня, перестань… Сыграем-ка лучше в шашки… А? как по-твоему? (Иванов молчит.) Что так сидеть-то? Давай-ка, брат, давай.

(Берет шашечницу и расставляет шашки.)

Иванов (тоже расставляет шашки). Нашел время, нечего сказать. Дворецкий позволит тебе, как же!
Кузовкин. А мы разве кому мешаем?
Иванов. Да господа сейчас приедут.
Кузовкин. Господа приедут — мы бросим. В правой или в левой?
Иванов. Уж прогонят нас с тобой, Василий Семеныч, вот увидишь. В левой. Тебе начинать.
Кузовкин. Мне… Я, брат, сегодня вот как начинаю.
Иванов. Вишь, что вздумал. А я вот как.
Кузовкин. А я сюда.
Иванов. А я сюда.

(Вдруг в передней поднимается шум. Казачок Васька вбегает сломя голову и кричит: ‘Едут! Едут! Нарцыс Коскенкиныч! едут!..’ Кузовкин и Иванов вскакивают.)

Кузовкин (в большом волнении). Едут? едут? Васька (кричит). Махальный знак подал — едут!

(Из гостиной раздается голос Трембинского: ‘Что такое? господа господа едут?’ Он вместе с Петром выбегает из гостиной.)

Трембинский (кричит). Музыканты! музыканты по местам!

(Убегает в переднюю, Петр и казачок за ним. Из коридора выскакивает Маша.)

Маша. Господа едут? Кузовкин. Едут, едут.

(Иванов с тоской забивается в угол. Маша бежит в коридор с криком. ‘Едут!’ Через мгновенье из коридора вырывается Прасковья Ивановна, а из передней Трембинский.)

Прасковья Ивановна. Едут? Трембинский. Девок зовите сюда, девок! Прасковья Ивановна (кричит в коридор). Девки! девки!
Егор (выбегая из передней). А где ж хлеб-соль, Нарцыс Константиныч?
Трембинский (кричит во всё горло). Петр! Петр! Хлеб-соль! Где хлеб-соль? (Из коридора выходят шесть разряженных девок.) В переднюю, девки, в переднюю!

(Девки бегут в переднюю и сталкиваются в дверях с Петром. У него в руках блюдо с огромным кренделем и солонкой.)

Петр. Тише вы, сумасшедшие!
Трембинский (вырывает у Петра блюдо и передает его на руки Егору). Это вам… Ступайте на крыльцо, ступайте.

(Выталкивает его вон вместе с Петром и Прасковьей Ивановной, бежит сам sa ними и кричит в передней: ‘А люди-то где?.. людей сюда’!’)

Голос Петра. Анпадиста позовите!
Другой голос. У него десятский сапоги отобрал…
Голос Трембинского. Кучеров сюда, кучеров!
Голоса девок. Едут, едут!
Голос Трембинского. Молчать теперь, молчать!

(Воцаряется глубокое молчание. Кузовкин, который во всё время тревоги находился в большом волнении, но почти не сходил с места, с жадностью прислушивается. Вдруг музыка начинает фальшиво играть: ‘Гром победы, раздавайся…’ Карета подъезжает к крыльцу, раздается говор, музыка умолкает. Слышны лобызанья… Через мгновенье входят Ольга Петровна, ее муж, у него в одной руке крендель, за ними Трембинский, Егор с блюдом, Прасковья Ивановна и дворня, которая, однако, останавливается в дверях.)

Ольга (с улыбкой мужу). Ну вот, мы дома, наконец, Paul. (Елецкий жмет ей руку.) Как я рада! (Обращаясь к дворовым.) Благодарствуйте, благодарствуйте! (Указывая на Елецкого.) Вот вам ваш новый господин… Прошу любить и жаловать. (К мужу.) Rendez cela, mon ami. {Отдайте это, мой друг. (Франц.)} (Елецкий отдает крендель Егору.)
Трембинский (наклонив всю верхнюю часть тела). Не угодно ли будет что приказать… покушать… или, может быть, чаю…
Ольга. Нет, благодарствуйте, после. (К мужу.) Я хочу показать тебе весь наш дом, твой кабинет… Я целых семь лет здесь не была… семь лет!
Елецкий. Покажи.
Прасковья Ивановна (принимая с рук Ольги шляпу и мантилью). Матушка вы наша, голубушка…
Ольга (улыбается ей в ответ и глядит кругом). А постарел наш дом… И комнаты мне меньше кажутся.
Елецкий (голосом ласкового наставница). Это всегда так кажется. Ты отсюда ребенком выехала.
Кузовкин (который всё время глаз не спускал с Ольги, подходит к ней). Ольга Петровна, позвольте… (Голос у него прерывается.)
Ольга (сперва не узнает его). А… ах, Василий… Василий Петрович, как ваше здоровье? Я вас и не узнала сперва.
Кузовкин (целует у ней руку). Позвольте… поздравить…
Ольга (мужу, указывая на Кузовкина). Старый наш приятель, Василий Петрович…
Елецкий (кланяется). Очень рад.
(Иванов издали тоже кланяется, хотя его еще не заметили.) Кузовкин (кланяется Елецкому). С приездом… Мы все… так рады…
Елецкий (кланяется ему еще раз, и вполголоса жене). Кто это?
Ольга (тоже вполголоса). Бедный дворянин, у нас в доме проживает. (Громко.). Ну, пойдем, я тебе хочу весь дом показать… Я здесь родилась, Ран], я здесь выросла…
Елецкий. Пойдем, с удовольствием… (Обращаясь к Трембинскому.) А вы, пожалуйста, прикажите моему камердинеру… вещи там мои…
Трембинский (торопливо). Слушаю, слушаю-с.
Ольга. Пойдем же, Paul. (Оба идут в гостиную.)
Трембинский (ко всей дворне, вполголоса). Ну, друзья мои, ступайте теперь по местам. Вы, Егор Алексеич, останьтесь в передней — неравно барин спросит.

(Егор и дворовые уходят в переднюю, Прасковья Ивановна с горничными в коридор.)

Прасковья Ивановна (в дверях). Идите. идите… Да ты, Машка, чего смеешься? (Уходит.)
Трембинский (к Кузовкину и Иванову). А вы, господа, здесь останетесь, что ли?
Кузовкин. Мы здесь останемся.
Трембинский. Ну хорошо… Только, пожалуйста, вы знаете… (Делает знаки руками.) Ради бога… а то ведь с нас же взыщут… (Уходит на цыпочках в переднюю.)
Кузовкин (глядит ежу вслед и быстро обращается к Иванову). А, Ваня, какова? Нет, скажи, какова? Как выросла, а? Красавица какая стала? И меня не забыла. А видишь, Ваня, видишь: выходит — я прав.
Иванов. Не забыла… А зачем же она тебя Васильем Петровичем-то величает?
Кузовкин. Экой ты, Ваня! Ну, что ж тут такое — Петрович, Семеныч, ну, не всё ли равно, ну, сам посуди, ты ведь умный человек. Мужу своему меня представила. Видный мужчина! Молодец! и лицо такое… О, да он, должно быть, чиновный человек! Как ты думаешь, Ваня?
Иванов. Не знаю, Василий Семеныч. Я вот лучше уйду.
Кузовкин. Экой ты, Ваня! да что с тобой сделалось? На себя, ей-богу, не похож. Уйду да уйду. Ты лучше мне скажи, какова тебе наша молодая показалась?
Иванов. Хороша, что ж, я не говорю.
Кузовкин. Улыбка одна чего стоит… А голос, а? Малиновка, просто, канарейка. И мужа своего любит. Это сейчас видно. А, Ваня? ведь видно?
Иванов. Господь их знает, Василий Семеныч.
Кузовкин. Грешно тебе, Иван Кузьмич, ей-богу грешно. Человеку весело — а ты… Да вот они опять сюда идут.

(Входят Ольга и Елецкий из гостиной.)

Ольга. Не велик наш дом, как видишь. Чем богаты, тем и рады.
Елецкий. Помилуй, прекрасный дом, превосходно расположен.
Ольга. Ну, теперь пойдем в сад.
Елецкий. С удовольствием… а впрочем… мне бы хотелось слова два переговорить с твоим управляющим.
Ольга (с упреком). С твоим?
Елецкий (с улыбкой). С нашим. (Целует у ней руку.)
Ольга. Ну, как хочешь. Я вот с собой Василья Петровича возьму. Василий Петрович, пойдемте в сад… Хотите?
Кузовкин (с сияющим от удовольствия лицом). Помилуйте… я… я…
Елецкий. Надень шляпу, Оля.
Ольга. Не нужно. (Накидывает шарф на голову.) Пойдемте, Василий Петрович.
Кузовкин. Позвольте, Ольга Петровна, представить вам одного… тоже… здешнего соседа, Иванова…

(Иван Кузьмич конфузится и кланяется.)

Ольга. Очень рада. (К Иванову.) Угодно вам идти с нами в сад? (Иванов кланяется.) Дайте мне вашу руку, Василий Петрович…
Кузовкин (не веря ушам). Как-с…
Ольга (смеясь). Да вот так. (Берет его руку и продевает свою.) Помните ли вы, Василий Петрович… (Уходят в стеклянную дверь. Иванов идет за ними.)
Елецкий (подходит к стеклянной двери, глядит вслед жене, возвращается к столу налево и садится). Эй! кто там? Человек!
Петр (выходя из передней). Чего изволите-с?
Елецкий. Как тебя зовут, любезный?
Петр. Петром-с.
Елецкий. А! Ну, так позови же мне управляющего — как бишь его зовут — Егором, что ли?
Петр. Точно так-с.
Елецкий. Позови-ка его.

(Петр уходит. Спустя мгновенье входит Егор, останавливается у дверей и складывает руки за спину.)

Елецкий (голосом начальника отделения). Егор, я намерен осмотреть завтра именье Ольги Петровны.
Егор. Слушаю-с.
Елецкий. Много здесь душ?
Егор. В селе Тимофеевском триста восемьдесят четыре мужеска пола, по ревизии. Налицо больше…
Елецкий. А сколько больше?
Егор (кашляет в руку). Душ, эдак, будет десятка с два.
Елецкий. Гм… Прошу аккуратно узнать и донести. Чересполосица есть?
Егор. В круглой меже дача состоит-с.
Елецкий (глядит на Егора с некоторым недоумением). Гм… А удобной земли много?
Егор. Достаточно-с. Двести семьдесят пять десятин в клину.
Елецкий (опять с недоумением глядит на Егора). А неудобной сколько?
Егор (с некоторой расстановкой). Как вам доложить-с… Под кустарниками… овраги тоже есть… Ну, да вот под усадьбой… Выгон тоже. (Оправившись.) Под покос идет-с.
Елецкий (играя бровями). А сколько именно?
Егор. Да кто ее знает-с. Земля не меряная. Разве на плане означено. Десятин, пожалуй что, пятьдесят набежит.
Елецкий (про себя). Всё это беспорядки. (Громко.) А лес есть?
Егор. Двадцать восемь десятин-с с осьминником.
Елецкий (громко с расстановкой). Стало быть, всего десятин эдак с пятьсот имеется?
Егоp. С пятьсот-с? За две тысячи наберется.
Елецкий. Как же ТЫ сам… (Останавливается.) Да… да… я… я так и хотел сказать. Понимаешь?
Егор. Слушаю-с.
Елецкий (весьма серьезно). Ну, а что, здешние мужики хорошо себя ведут? Смирны?
Егор. Народ хороший-с. Острастку любит-с.
Елецкий. Гм… Ну и не разорены?
Егор. Какможно-с! Никак нет-с. Много довольны.
Елецкий. Ну, я это, всё сам завтра разберу. Можешь идти. Да, скажи пожалуйста, что это за господин тут живет — кто он такой?
Егор. Кузовкин, Василий Семеныч, дворянин. На хлебах-с проживает. Еще со времен старого барина. Они их, можно сказать, для потехи при себе держали.
Елецкий. И давно он здесь живет?
Егор. Давно-с. Со смерти старого барина двадцатый год пошел, а Василий Семеныч-то еще при жизни покойника у нас поселился.
Елецкий. Ну, хорошо… А что — у вас контора ведь есть?
Егор. Как без конторы быть-с…
Елецкий. Это я всё завтра осмотрю. Ступай. (Егор уходит.) А этот управляющий, кажется, глуп. Впрочем, увидим. (Встает и прохаживается.) Вот я и в деревне — у себя в деревне. Странно как-то. А хорошо.

(В передней раздается голос Тропачева: ‘Приехали? Сегодня?’)

Елецкий (про себя}. Кто это?
Петр (входя из передней). Тропачев, Флегонт Александрыч, приехали-с. Желают вас видеть-с… Что прикажете доложить-с?
Елецкий (про себя). Кто бишь это такой… Знакомое имя. (Громко.) Проси.
Тропачев (входит). Здравствуйте, Павел Николаич, bonjour. (Елецкий кланяется с заметным недоумением.) Вы меня как будто не узнаете… Помните, в Петербурге, у графа Кунцова…
Елецкий. Ах, точно… милости просим, я очень рад… (Жмет ему руку.)
Тропачев. Я ваш ближайший сосед. Живу в двух верстах отсюда. В город езжу мимо самого вашего дома. Я знал, что вас ожидали… Дай, думаю, заеду, справлюсь сегодня. Но если я не вовремя приехал, вы мне, пожалуйста, скажите. Entre gens comme il faut {Между порядочными людьми (франц.).} — вы понимаете,— что за церемонии!
Елецкий. Напротив,— я надеюсь, что вы останетесь обедать у нас… хотя я не знаю, что нам приготовил наш деревенский повар.
Тропачев (рисуясь и играя палкой). О боже мой, я знаю, у вас всё на большой ноге. Вы, я надеюсь, сделаете мне тоже честь отобедать на днях у меня… Вы не поверите, как я рад вашему приезду. Здесь так мало порядочных людей, des gens comme il faut.— Et madame? Как ее здоровье? Я знавал ее ребенком. Да, да. я знаю вашу жену, очень хорошо знаю. Поздравляю вас, Павел Николаич, от души поздравляю. Хе-хе. Но она, вероятно, меня нисколько не помнит. (Опять рисуется и гладит бакенбарды.)
Елецкий. Она будет очень рада… Она пошла гулять в сад с этим… с этим господином, который здесь проживает.
Тропачев (с пренебрежением). А — с этим! Ведь это, кажется, нечто вроде шута… А впрочем, человек он смирный. Кстати, со мной другой дворянин приехал… Он там в передней… Вы позволите?
Елецкий. Сделайте одолжение… Как же в передней…
Тропачев. Oh, ne faites pas attention. {О, не обращайте внимания. (Франц.)} Это так, это… это ничего. Тоже по бедности у меня проживает. Ездит со мной… Одному, знаете, в дороге скучно. Пожалуйста, не беспокойтесь… je vous en prie. {прошу вас (франц.).} (Подходит к передней.) Карпачов! войди, братец. (Карпачов выходит и кланяется.) Вот-с, Павел Николаич, рекомендую-с.
Елецкий. Я очень рад.
Тропачев (берет Елецкого под руку и тихонько отворачивает его от Карпачова, который скромно отходит в сторонку). C’est bien, c’est bien. {Хорошо, хорошо. (Франц.)} Надолго вы у нас поселились, Павел Николаич?
Елецкий. Я взял трехмесячный отпуск. (Оба начинают ходить взад и вперед.)
Тропачев. Мало… мало. Ну, я понимаю, вам нельзя было больше. И то, я думаю, вас с трудом отпустили. Хе-хе. Надо вам отдохнуть. Что, вы охоту любите?
Елецкий. Я отроду ружья в руки не брал… Однако перед отъездом купил себе собаку. А что, здесь много дичи?
Тропачев. Есть, есть. Это уж, если вы позволите, я на себя возьму. Мы из вас сделаем охотника. (К Карпачову.) Что, у нас в Малиннике выводки есть?
Карпачов (из угла басом). Два выводка,— а в Каменной Гряде три.
Тропачев. А, хорошо!
Карпачов. Федул-лесник тоже намедни сказывал, что в Горелом…

(Из сада входит Ольга с Кувовкиным и Ивановым. Карпачов умолкает и кланяется.)

Ольга. Ах, Paul, как наш сад хорош… (Останавливается при виде Тропачева.)
Елецкий (Ольге). Позволь мне тебе представить…
Тропачев (перебивая Елецкого). Извините, извините, мы старые знакомые… Ольга Петровна, вероятно, не узнает меня… И не удивительно. Я ее знал (показывая рукой на аршин от пола) comme a {вот такой (Франц.)}. (Рисуется и продолжает с улыбкой.) Тропачев, Флегонт… Помните соседа Тропачева, Флегонта? Помните, он вам игрушки из города привозил? Вы были тогда такой милый ребенок — а теперь… (Значительно напирает на последнем слове, кланяется, отступает шаг назад и выпрямляется, весьма довольный собою.)
Ольга. Ах, м’сьё Тропачев, как же… Я теперь узнаю вас… (Протягивает ему руку.) Вы не поверите, как я счастлива с тех пор, как я здесь.
Тропачев (сладко). Будто только с тех пор?
Ольга (улыбается ему в ответ). Мое детство мне так живо вспомнилось… Paul, ты непременно должен со мною пойти в сад. Я покажу тебе акацию, которую я сама посадила… Она теперь гораздо выше меня.
Елецкий (Ольге, указывая на Карпачова). М’сьё Карпачов, тоже сосед.

(Карпачов кланяется и жмется в угол, куда уже успели забиться Кузовкин и Иванов.)

Ольга. Я очень рада…
Тропачев (Ольге). Ne faites pas attention. {Не обращайте внимания. (Франц.)} (Громко и потирая руки.) Итак, вот вы у себя в деревне, наконец — хозяйкой… Как время-то летит, а?
Ольга. Вы, надеюсь, у нас обедаете?
Елецкий. Я уже пригласил… pardon… как вас по имени и по отчеству?
Тропачев. Флегонт Александрыч.
Елецкий. Я пригласил Флегонта Александрыча… Боюсь я только, что обед…
Тропачев. О, полноте!
Ольга (отводя немного Елецкого в сторону). Не вовремя приехал этот господин…
Елецкий. Да… Впрочем, он, кажется, порядочный человек.
Тропачев (отходит в сторону и, непринужденно покачиваясь и покусывая набалдашник своей палки, подходит к Кузовкину и говорит ему в нос). А, вот вы? Ну, как вы?
Кузовкин. Слава богу-с — покорнейше благодарю-с.
Тропачев (указывая локтем на Карпачова). Вы ведь его знаете?
Кузовкин. Как же-с… мы знакомы-с.
Тропачев. Так, так, так… (К Иванову.) А как бишь вас? И вы тут?
Иванов. И я-с.
Ольга (к Тропачеву). М’сьё… м’сьё Тропачев…
Тропачев (быстро оборачивается). Madame?
Ольга. Ведь я с вами, как с старым приятелем,— без церемонии, не правда ли?
Тропачев. Помилуйте…
Ольга. Вы мне позвольте пойти к себе… Мы только что приехали… Надобно посмотреть…
Тропачев. Сделайте одолженье, Ольга Петровна… Да и вы, Павел Николаич, будьте как дома, хе-хе. Мы вот здесь поболтаем немножко с этими господами…
Ольга. Притом — вы хоть и старый приятель, но всё-таки мне совестно… в этом дорожном платье…
Тропачев (ухмыляясь). Я бы не принял подобного… подобного предлога… если б я не знал, что для дам… туалет… всегда… так сказать… всегда приятно… (Запутывается, кланяется и рисуется.)
Ольга (смеясь). Вы злы… Я вас оставляю, господа… ДО свиданья. (Уходит в гостиную.)
Тропачев. Павел Николаич, позвольте мне еще раз поздравить вас… Вы, можно сказать, счастливый человек.
Елецкий (улыбается и жмет ему руку). Вы правы… Фаддей… Флегонт Александрыч.
Тропачев. Но, послушайте, я вас, может быть, удерживаю?
Елецкий. Напротив, Флегонт Александрыч. Знаете ли что?.. Вам, как хозяину, это не будет неприятно…
Тропачев (надвигаясь на Павла Николаича и прижимая его руку к своему желудку). Располагайте мною, Павел Николаич, прошу вас.
Елецкий. Хотите, мы перед завтраком сходим на гумно? Отсюда два шага — подле сада.
Тропачев. Enchant! {Я в восторге! (Франц.)} помилуйте.
Елецкий. Ну так берите вашу шляпу. (Громко.) Человек, кто там? (Входит Петр.) Завтрак вели приготовить.
Петр. Слушаю-с. (Уходит.)
Тропачев. Карпачов пойдет с нами, если вы позволите.
Елецкий. Очень рад… (Оба уходят. Карпачов идет за ними.)
Кузовкин (живо обращаясь к Иванову). Ну, Ваня, скажи теперь сам, какова наша Оля?
Иванов. Что ж, я не говорю,— хороша.
Кузовкин. А ласкова-то как, Ваня?
Иванов. Да — она не то, что он.
Кузовкин. А чем же он дурен? Ты, Ваня, рассуди: он человек важный, привык, знаешь, эдак себя держать. Он бы и рад, да ты понимаешь: нельзя. Оно у них так там требуется. А заметил ли ты, Ваня, какие у ней глаза?
Иванов. Нет, не заметил, Василий Семёныч.
Кузовкин. Я, брат, тебе после этого удивляюсь,— ей-богу. Это нехорошо, Ваня, право нехорошо.
Иванов. Может быть, что ж, я не говорю… А вот дворецкий идет.
Кузовкин (понизив голос). Ну что ж, что идет. Мы ничего.

(Входит Трембинский с Петром. Петр несет завтрак на подносе.)

Трембинский (выдвигая стол на средину сцены). Вот здесь поставь, да не разбей смотри. (Петр ставит поднос и развертывает скатерть. Трембинский отнимает ее у него.) Подай… Это я сам, а ты за вином ступай. (Петр уходит. Трембинский накрывает стол и сбоку поглядывает на Кузовкина.) Эка, подумаешь, иные люди — точно в сорочке родятся. Наш брат бьется, как рыба о лед, из-за куска хлеба, а им всё достается даром. Где после этого, позвольте спросить, справедливость на свете? Удивительное, право, дело!
Кузовкин (осторожно прикасается плеча Трембинского. Трембинский глядит на него с удивлением). Об стену… замарались…
Трембинский. Вот еще… велика беда… оставьте. (Входит Петр с бутылками и вазой шампанского, которую ставит на маленький стол подле двери.) Ну, иди, поворачивайся. (Берет бутылки и ставит на стол.) Да шашки вон прибери… Вишь, когда вздумали господа играть… И что за игра? Дворянская это игра, что ли? (Петр убирает шашки.)
Иванов (тихо Кузовкину). Прощай, брат.
Кузовкин (тихо). Куда ты?
Иванов (тихо). Домой.
Кузовкин (тихо). Полно, останься.
Егор (выглядывая из передней, торопливо). Нарцыс Константинович, а Нарцыс Константинович…
Трембинский (оглядываясь). Чего?
Егор. Куда барин пошел?
Трембинский. На гумно. А вы что ж не с ним?
Егор. На гумно… Ах, батюшки…

(Хочет бежать, но тотчас же выпрямляется, закидывает руки назад и жмется к двери… Входят Елецкий, Тропачев и Карпачов.)

Елецкий (Тропачеву). Итак — vous tes content? {вы довольны? (Франц.)}
Тропачев. Trs bien, trs bien, tout est trs bien… {Очень, очень хорошо, всё очень хорошо… (Франц.)} A, Егор, здравствуй! (Егор кланяется. Тропачев треплет его по плечу.) Это у вас прекрасный человек, Павел Николаич… Вы можете смело на него положиться. (Егор опять кланяется и уходит.) А вот и завтрак. (Подходит к столу.) Э! да это целый обед! Comme C’est bien servi! {Как хорошо сервировано! (Франц.)} (Снимает серебряную покрышку с одного блюда.) Дупели… прошу покорно… хоть бы у Сен-Жоржа… Экая бестия этот Сен-Жорж! А кормит славно. Я таки проел у него не одну сотню…
Елецкий. Сядемте — хотите? Человек! стулья…

(Петр подает стулья, Трембинский хлопочет около господ. Елецкий с Тропачевым садятся.)

Тропачев (Карпачову). Садись и ты, Карпаче… (Елецкому.) C’est comme cela que je l’appelle… Vous permettez? {Это я так его называю… Вы разрешаете? (Франц.)}
Елецкий. Сделайте одолжение… (Кузовкину и Иванову, которые всё не выходят из своего угла.) Да вы что ж, господа, не садитесь… Милости просим.
Кузовкин (кланяясь). Покорнейше благодарим-с… Постоим-с…
Елецкий. Садитесь, прошу вас.

(Кузовкин и Иванов робко садятся за стол. Тропачев сидит, для зрителя, налево от Елецкого, Карпачов в некотором расстоянии направо, возле него Кузовкин и Иванов. Трембинский, с салфеткой под мышкой, стоит позади Елецкого, Петр возле двери.)

Елецкий (снимая покрышку с блюда). Ну, господа, чем бог послал.
Тропачев (с куском во рту). Parfait, parfait {Превосходно, превосходно (Франц.)},— у вас чудесный повар, Павел Николаич…
Елецкий. Вы слишком добры! Итак, вы думаете, умолот хорош будет в нынешнем году?
Тропачев (продолжая есть). Я так думаю. (Выпивая рюмку вина.) За ваше здоровье! Карпаче, что ж ты не пьешь за здоровье Павла Николаича?
Карпачов (вскакивая). Многие лета достойному нашему хозяину… (выпивает рюмку разом) и всяких благ… (Садится.)
Елецкий. Спасибо.
Тропачев (подталкивая локтем Елецкого, Карпачову). Вот бы кого в предводители! а? Как думаешь?
Карпачов. Еще бы! Какого еще им рожна надобно?
Тропачев. А ведь в самом деле, Павел Николаич, если б не служба — какой удивительный сыр,— если б не служба, знаете, быть бы вам нашим предводителем!
Елецкий. Помилуйте…
Тропачев. Нет, я не шучу. (Кузовкину.) А что ж вы не пьете за здоровье Павла Николаича — а? (Иванову.) И вы тоже — а?
Кузовкиh (не без замешательства). Я очень рад…
Тропачев. Карпачев, налей ему… да полней. Вот так, что за церемонии.
Кузовкин (встает). За здоровье почтенного хозяина… и хозяйки. (Кланяется, пьет и садится. Иванов тоже кланяется и пьет молча.)
Тропачев. А, браво! (Елецкому.) Погодите… nous allons rire {мы посмеемся (Франц.)}. Он довольно забавен — только надо его подпоить. (К Кузовкину, играя ножом.) Ну, как вы поживаете, Имярек Иваныч? я вас давно не видал. Всё помаленьку небось?
Кузовкин. Помаленьку-с, как вы сказывать изволите-с.
Тропачев. Так. Ну, хорошо. А что, Ветрово достается вам, наконец, или нет?
Кузовкин (потупляя глаза). Вам угодно шутить-с.
Тропачев. Помилуйте, с чего вы это взяли? Я в вас участье принимаю. Я нисколько не шучу.
Кузовкин (со вздохом). Никакого еще решенья нету-с.
Тропачев. Будто?
Кузовкин. Никакого-с.
Тропачев. Потерпите, что делать! (К Елецкому, мигая глазом.) Вы, Павел Николаич, может быть, не знаете, что в лице г-на Кузовкина вы видите перед собою помещика, настоящего помещика, владельца — или нет бишь, наследника, но законного наследника сельца Ветрова, Угарова тож… Сколько бишь у вас душ?
Кузовкин. В сельце Ветрове по восьмой ревизии сорок две души состоит, но оно не всё мне достается.
Тропачев (тихо Елецкому). Он на этом Ветрове помешан. {Громко.) А в вашем участке скоджко десятин?
Кузовкин (понемногу переставая робеть). Да за выделом седьмых частей и прочих законных треб — восемьдесят четыре десятины с лишком.
Тропачев. А душ сколько вам достается?
Кузовкин. Душ неизвестно сколько. Многие в бегах состоят-с.
Елецкий. Да отчего же вы не владеете вашим именьем?
Кузовкин. А тяжба-с.
Елецкий. Тяжба? с кем?
Кузовкин. А другие оказываются наследники. Казенные долги тоже есть, ну и частные.
Елецкий. И давно это дело завязалось?
Кузовкин (постепенно одушевляясь). Давно-с. Еще при покойнике-с, царство ему небесное! За мной бы осталось, да денег нет. Времени тоже мало. Следовало бы в город съездить, разумеется, попросить, похлопотать — да, вишь, некогда-с. Гербовая бумага одна чего стоит. А человек я бедный-с.
Тропачев. Карпаче, налей ему еще рюмку.
Кузовкин (отказываясь). Покорнейше благодарю-с.
Тропачев. Полноте. (Пьет сам.) За ваше здоровье. (Кузовкин встает, кланяется и пьет.) Ну, так как же вы? Эдак не ладно. Эдак вы, пожалуй, дело-то проиграете.
Кузовкин. Что делать-с! Вот уже более года справок даже не собирал… (Тропачев с укором качает головой.) Правда, есть там у меня один человечек… Я на него таки надеюсь — а впрочем, господь его знает?
Тропачев (поглядывая на Елецкого). А что это за человечек, можно узнать?
Кузовкин. По-настоящему нельзя — ну, да уж что!.. Лычков, Иван Архипыч, изволите знать?
Тропачев. Не знаю, кто он такой?
Кузовкин. А как же… стряпчий уездный… то есть он прежде был стряпчим… правда, не здесь — а в Венёве. Теперь так проживает, больше торговыми оборотами занимается.
Тропачев (продолжая поглядывать на Елецкого, которого начинает смешить Кузовкин). И этот господин Лычков обещал вам помочь?
Кузовкин (помолчав немного). Обещал-с. Я у него второго сыночка крестил-с, так вот он и обещал-с. Я, дескать, тебе это дело устрою, погоди. А Иван Архипыч известный мастак-с.
Тропачев. Ой ли?
Кузовкин. По губернии мастак-с.
Тропачев. Да ведь он, вы говорите, в отставке и торговыми оборотами занимается?
Кузовкин. Оно точно-с, такая уж ему задача вышла-с, да человек-то он золотой. А я его таки давненько не видал.
Тропачев. А как?
Кузовкин. Да уж будет с год-с.
Тропачев. Эх, как же это вы так, как бишь вас! Нехорошо.
Кузовкин. Совершенную правду изволите говорить-с. Да что прикажете делать-с!
Елецкий. Да расскажите нам, в чем дело?
Кузовкин (откашливаясь и приходя в азарт). Дело вот в чем-с, Павел Николаич. Вы извините мою смелость… но, впрочем, вам самим угодно. Дело вот в чем-с. Сельцо Ветрово… Признаться, я отроду не говаривал перед сановником… вы меня извините, коли я что…
Елецкий. Говорите, говорите смело.
Тропачев (указывая Карпачову на рюмку, Кузовкину). А рюмочку? а?
Кузовкин (отказываясь). Нет, уж позвольте-с…
Тропачев. Для куражу?
Кузовкин. Разве для Куражу. (Пьет и утирает лоб платком.) Итак-с, доложу вам-с, сельцо Ветрово, о котором вот теперь речь идет, сие сельцо досталось по прямой нисходящей линии от деда моего Кузовкина, Максима-с, секунд-майора, может быть, изволили слыхать,— родным братьям, Максимовым сыновьям, родителю моему, Семену, и дяде моему родному, Никтополиону. Родитель мой, Семен, с братом своим родным, а моим дядей, при жизни не делился, а дядя мой умер бездетным, вот что прошу заметить,— а только умер он после кончины отца моего родного, Семена, а была у них сестра, тоже родная, Катерина… и вышла она, Катерина, замуж за Ягушкина, Порфирия, а у Ягушкина Порфирия был от первой жены, польки, сын Илья, пьяница горький и бурмасон, которому Илье дядя мой Никтополион, стало быть, по навету сестры Катерины, дал вексель в тысячу семьсот рублев, а сама Катерина тоже мужу своему, Порфирию, вексель в тысячу семьсот рублев определила и с отца моего родного чрез посредство заседателя уездного суда Галушкина тоже вексель… только в две тысячи рублев взяла, причем и Галушкинова жена участвовала… На этих порах отец мой — царство ему небесное — возьми да и умри. Пошли векселя ко взысканью. Никтополион туда-сюда: говорит… я не делился, имение сие мое вообще с племянником, Катерина — четырнадцатую часть, говорит, подай, казенные недоимки тоже под тот случай подвернулись… Беда! Галушкинова жена вдруг хлоп вексель с своей стороны… Никтополион говорит: за то племянник, дескать, отвечает… а какой, извольте рассудить, с малолетнего ответ?.. а Галушкин его к суду. Полькин сын туда же, да еще и мачеху, Катерину, не пощадил… и ей, говорит, не спущу… она, говорит, у меня прислужницу Акулину опоила… Заварилась каша. Покатили просьбы. В уездный суд, в губернское, а из губернского опять в уездный с надписью… а после смерти Никтополиона совсем худо пошло. Я требую ввода во владение… а тут отдается приказ: по казенным недоимкам продать сельцо Ветрово сукционного торгу. Немец Гангинместер права свои заявляет… а тут, глядишь, мужики, словно куропатки, бегут, бегут, уездный предводитель мне в дверях выговор читает, под опеку, кричит, под опеку… а какое под опеку… Законный наследник не введен… на полькина сына Илью мачеха Катерина жалобу в самый Правительствующий сенат… (Остановленный всеобщим хохотом, Кузовкин умолкает и страшно конфузится. Трембинский, который всё время подобострастно и не совсем решительно взглядывал на господ и почтительно участвовал в их веселости, с визгом смеется в руку. Петр глупо ухмыляется, стоя у двери. Карпачов хохочет густо, но не без осторожности. Тропачев заливается. Елецкий смеется несколько презрительно и щурит глаза. Один Иванов, который во время рассказа не раз дергал за палу разгоряченного Кузовкина, сидит по тупя голову.)
Елецкий (Кузовкину сквозь смех). Продолжайте, зачем же вы остановились?
Тропачев. Сделайте одолженье, как бишь вас, продолжайте.
Кузовкин. Я… извините… обеспокоил, знать…
Тропачев. А, я вижу, в чем дело… вы робеете… не правда ли, вы робеете?
Кузовкин (погасшим голосом). Точно так-с.
Тропачев. Ну, этому горю помочь нужно… (Поднимая пустую бутылку.) Человек! дай-ка нам еще вина… (Елецкому.) Vous permettez? {Разрешите? (Франц.)}
Елецкий. Сделайте одолжение… (Трембинскому.) Да нет ли шампанского?
Трембинский. Как не быть-с… (Бежит к вазе с шампанским и поспешно ее приносит, Кузовкин улыбается и берется за пуговицы своего сюртука.)
Тропачев (Кузовкину). Это нехорошо, почтеннейший! Робеть… в порядочном обществе это не принято. (Елецкому, указывая на вазу с шампанским.) Как — уже замороженное? Mais c’est magnifique. {Это же великолепно. (Франц.)} (Наливает бокал.) Хорошее, должно быть, вино. (Кузовкину.) Это вот вам. Да не отказывайтесь же… Ну, зарапортовались немножко — что за беда? Павел Николаич, прикажите ему пить…
Елецкий. За здоровье будущего владельца Ветрова! Пейте же, Василий… Василий Алексеич. (Кузовкин пьет.)
Тропачев. Вот люблю! (Встает с Елецким, все встают и идут на авансцену.) Какой славный завтрак! (Кузовкину.) Ну, так как же? В чем бишь дело? С кем у вас тяжба теперь?.. а?
Кузовкин (начиная приходить в волнение от вина). С гангинместеровскими наследниками, разумеется…
Тропачев. Да кто этот господин?
Кузовкин. А известно, немец. Он векселя скупил, а другие говорят, что просто взял. Я сам того же мненья. Запугал баб — да и взял.
Тропачев. А Катерина-то что же глядела? А полькин сын, Илья?
Кузовкин. Э! эти все перемерли. Полькин сын даже сгорел — в постоялом дворе, в пьяном виде, на большой дороге, по случаю пожара. (К Иванову.) Да полно тебе меня за полу дергать. Я перед господами как следует изъясняюсь. Они сами того требуют. Что ж тут худого… а?
Елецкий. Оставьте его, г-н Иванов, нам очень приятно его слушать.
Кузовкин (Иванову). То-то же. (Елецкому и Тропачеву.) Ведь я, господа, чего требую? Я требую справедливости, законного порядка вещей. Я не из честолюбия. Честолюбие — бог с ним совсем! рассудите, дескать, нас. Коли я виноват — ну, виноват, а коли прав, коли прав…
Тропачев (перебивая его). А еще рюмочку?
Кузовкин. Нет-с, покорнейше благодарю-с. Ведь я чего требую-с…
Тропачев. В таком случае позвольте вас обнять.
Кузовкин (не без изумленья). Много чести-с… Покорнейше-с…
Тропачев. Нет, вы мне очень нравитесь… (Обнимает его и держит некоторое время.) Поцеловал бы я вас, мой голубчик, да нет, лучше после.
Кузовкин. Как угодно-с.
Тропачев (мигая Карпачову). Ну, Карпаче, теперь твоя очередь…
Карпачов (с густым смехом). Ну-ка, Василий Семеныч, позвольте-ка вас прижать к моему сердцу… (Обнимает Кузовкина и вертится с ним. Все смеются, каждый по-своему.)
Кузовкин (вырываясь из объятий Карпачова). Да полно же вам…
Карпачов. Ну, не ломайся… (Тропачеву.) Вы, Флегонт Александрыч, прикажите-ка лучше ему песенку спеть… Он у нас первый мастер.
Тропачев. Вы поете, друг мой?.. Ах, сделайте одолженье, покажите нам свой талант!
Кузовкин (Карпачову). Что вы на меня за небылицы взводите? Какой я певец?
Карпачов. А при покойнике небось вы не певали за столом?
Кузовкин (понизив голос). При покойнике… Я с тех пор состареться успел…
Тропачев. Что вы за старик, помилуйте!
Карпачов (указывая на Кузовкина). И пел-с и плясал-с.
Тропачев. Вот как! Э! да вы, я вижу, молодец! Окажите же дружбу… а? (Елецкому.) C’est un peu vulgaire {Это немножко вульгарно (Франц.)} — ну, да в деревне… (Громко Кузовкину.) Что же вы? ну-ка: ‘По улице’… (Начинает напевать: ‘По улице’.) Ну?
Кузовкин. Увольте-с, сделайте милость.
Тропачев. Экой несговорчивый… Елецкий, прикажите ему вы…
Елецкий (не совсем решительным голосом). Да отчего же вы, Василий Семеныч, не хотите теперь петь?..
Кузовкин. Не те лета, Павел Николаич. Увольте.
Трембинский (прислуживаясь и с улыбкой взглядывая на господ). А, кажется, еще недавно на свадьбе вот их братца (указывая на Иванова) изволили отличаться.
Тропачев. А, вот видите…
Трембинский. Присядкой через всю комнату изволили пройти…
Тропачев. О, в таком случае вам уже никак отказаться нельзя… За что ж вы хотите нас с Павлом Николаичем обидеть?
Кузовкин. То было дело вольное-с.
Тропачев. А теперь мы вас просим. Вы хоть то в соображение примите, что ваш отказ, пожалуй, неблагодарности приписать можно. А неблагодарность… ай! какой гнусный порок!
Кузовкин. Да у меня и голоса совсем нету-с. А что насчет благодарности — я по гроб обязанный человек и готов жертвовать.
Тропачев. Да мы от вас никакой жертвы не требуем… А вот спойте-ка нам песенку. Ну! ( Кузовкин молчит.) Да ну же.
Кузовкин (немного помолчав, начинает, петь: ‘По улице’, но голос у него на втором слове прерывается). Не могу-с… ей-богу, не могу-с.
Тропачев. Ну, ну, не робейте.
Кузовкин (взглянув на него). Нет-с — я петь не буду-с.
Тропачев. Не будете?
Кузовкин. Не могу-с.
Тропачев. Ну, в таком случае знаете что? Видите вы этот бокал шампанского? Я вам его за галстук вылью.
Кузовкин (с волнением). Вы этого не сделаете-с. Я этого не заслужил-с. Со мной еще никто… Помилуйте-с. Это… стыдно-с.
Елецкий (Тропачеву). Finissez… {Перестаньте… (Франц.)} Видите, он конфузится.
Тропачев (Кузовкину). Вы не хотите петь?
Кузовкин. Не могу я петь-с.
Тропачев. Вы не хотите? (Подходя к нему.) Раз…
Кузовки (умоляющим голосом Елецкому). Павел Николаич…
Тропачев. Два… (Еще более приближается к Кузовкину).
Кузовкин (пятясь и тоскливым от отчаянья голосом). Помилуйте-с… за что вы так со мною поступаете? Я вас не имею чести знать-с… Да и я сам всё-таки дворянин — извольте сообразить… А петь я не могу… Вы сами изволили видеть-с…
Тропачев. В последний раз…
Кузовкин. Полноте-с, говорят… Я вам не шут дался…
Тропачев. Будто вам в диковинку?
Кузовкин (разгорячаясь). Вы извольте себе другого шута сыскать.
Елецкий. В самом деле, оставьте его.
Тропачев. Да помилуйте, ведь он при вашем тесте играл же роль шута?
Кузовкин. То дело прошлое-с. (Утирает лицо.) Да и голова у меня сегодня что-то не того-с, право-с.
Елецкий. Ну, как вам угодно-с.
Кузовкин (тоскливо). Не извольте на меня гневаться, Павел Николаич…
Елецкий. И, полноте! С чего вы это взяли?
Кузовкин. В другой раз, ей-богу, с удовольствием-с. (Стараясь принять веселый вид.) А теперь простите великодушно, коли я в чем провинился… Погорячился, господа, что делать… Стар я стал-с, вот что… Ну, и отвык тоже.
Тропачев. По крайней мере хоть выпейте этот бокал.
Кузовкин (обрадовавшись). Вот это с удовольствием, с величайшим удовольствием. (Берет бокал и пьет.) За здоровье почтенного и дорогого гостя…
Тропачев. Ну, а песенку всё нельзя?
Кузовкин (вино уже давно его разбирало, но после бокала и миновавшей опасности он вдруг начинает пьянеть). Ей-богу, не могу-с. (Смеется.) Точно, в кои-то веки я певал… и не хуже другого. Да теперь другие времена подошли. Теперь я что? пустой человек — И ТОЛЬКО. Вот не хуже его. (Указывает на Иванова и смеется.) Теперь я никуда не гожусь. А впрочем, вы меня извините. Стар я стал — вот что… Вот, например, кажется, что я выпил сегодня? Две-три рюмочки всего, а тут (указывая на голову) уж неладно.
Тропачев (который между тем пошептался с Карпачовым). Это вам так кажется — полноте. (Карпачов уходит, смеясь, и уводит Петра.) А что ж вы нам вашего дела не досказали?
Кузовкин. А точно-с. Точно, не досказал-с. Впрочем, я готов, когда прикажете. (Смеется.) Только будьте ласковы… позвольте присесть. Ножки что-то… того… отказываются.
Тропачев (подает ему стул). Сделайте одолженье, как бишь вас, садитесь.
Кузовкин (садится лицом к зрителям и говорит, вяло и медленно, быстро пьянея). На чем бишь я остановился? Да — Гангинместер. Гангинместер этот — немец, известно. Ему что! Служил-служил по провиантейской части — знать, наворовал там тьму-тьмущую — ну и говорит теперь — вексель мой, А я дворянин. Да, что бишь я хотел сказать? Ну и говорит: либо заплати — либо во владенье введи… либо заплати — либо во владенье введи… либо заплати — либо во владенье именьем введи… либо…
Тропачев. Вы спите, друг мой, проснитесь.
Кузовкин (вздрагивает и снова погружается в дремотное состояние. Он говорит уже с трудом). Кто? я? Помилуйте! С чего вы это… ну, всё равно. Я не сплю. Спят ночью — а теперь день. Разве теперь ночь? Я об Гангинместере говорю. Гангинместер этот — Гангинместер… Гангинместер — это мой настоящий враг. Мне говорят и то и то: нет, я говорю, Ган-гин-местер. Ган-гинместер — вот кто мне вредит. (Карпачов входит с огромным колпаком из сахарной бумаги и, перемигиваясь с Тропачевым, крадется сзади к Кузовкину. Трембинский давится от смеха. Иванов, бледный, убитый, глядит исподлобья.) И я знаю, за что он меня не любит… Знаю, он мне всю жизнь вредил, этот Гангинместер. С самого моего детства. (Карпачов осторожно надевает колпак на Кузовкина.) Но я ему прощаю… Бог с ним… Бог с ним совсем…

(Все хохочут. Кузовкин останавливается и с недоумением глядит кругом. Иванов подходит к нему, схватывает его за руку и говорит ему сквозь зубы: ‘Посмотри, что тебе на голову надели… ведь из тебя шута делают…’ Кузовкин поднимает руки к голове, ощупывает колпак, медленно опускает руки на лицо, закрывает глаза, вдруг начинает рыдать, бормоча сквозь слезы: ‘За что, за что, за что…’, но не снимает колпака. Тропачев с Трембинским и Карпачовым продолжают хохотать. Петр тоже смеется, выглядывая из-за двери.)

Елецкий. Полноте, Василий Семеныч, как вам не стыдно из-за такой безделицы плакать?
Кузовкин (отнимая руки от лица). Из-за такой безделицы… Нет, это не безделица, Павел Николаич… (Встает и бросает колпак на пол.) В первый день вашего приезда… в первый день… (Голос его прерывается.) Вот как вы поступаете с стариком… с стариком, Павел Николаич! Вот как! За что, за что вы меня топчете в грязь? Что я вам сделал? Помилуйте! А я вас так ожидал, так радовался… За что, Павел Николаич?
Тропачев. Ну, полноте… что вы в самом деле?
Кузовкин (бледнея и теряясь). Я не с вами говорю… вам позволили надо мной ломаться… вы и рады. Я с вами говорю, Павел Николаич. Что покойный ваш тесть за даровой кусок хлеба да за старые жалованные сапоги вволю надо мною потешался — так и вам того же надо? Ну да, его подарочки соком из меня вышли, горькими слезинками вышли… Что ж, и вам завидно стало? Эх, Павел Николаич! стыдно, стыдно, батюшка!.. А еще образованный человек, из Петербурга…
Елецкий (надменно). Послушайте, однако, вы забываетесь. Подите к себе да выспитесь. Вы пьяны… Вы на ногах не стоите.
Кузовкин (всё более и более теряясь). Я высплюсь, Павел Николаич, я высплюсь… Может быть, я пьян, да кто меня поил? Дело не в том, Павел Николаич. А вот вы что заметьте. Вот вы теперь при всех меня на смех подняли, вот вы меня с грязью смешали, в первый же день вашего приезда… а если б я хотел, если б я сказал слово…
Иванов (вполголоса). Опомнись, Василий.
Кузовкин. Отстань! Да, милостивый государь, если б я хотел…
Елецкий. Э! да он совсем пьян! Он сам не знает, что говорит.
Кузовкин. Извините-с. Я пьян — но я знаю, что я говорю. Вот вы теперь — барин важный — петербургский чиновник, образованный, конечно… а я вот шут, дурак, гроша за мной нету медного, я попрошайка, дармоед… а знаете ли вы, кто я? Вот вы женились… На ком вы женились — а?
Елецкий (хочет увести Тропачева). Извините, пожалуйста, я никак не мог ожидать таких глупостей…
Тропачев. И я, признаюсь, виноват…
Елецкий (Трембинскому). Уведите его, пожалуйста… (Хочет идти в гостиную.)
Кузовкин. Постойте, милостивый государь… Вы мне еще не сказали, на ком вы женились… (Ольга показывается в дверях гостиной и с изумленьем останавливается. Муж ей делает знаки, чтоб она ушла. Она их не понимает.)
Елецкий (Кузовкину). Ступайте, ступайте…
Трембинский (подходит к Кузовкину и берет его за руку). Пойдемте.
Кузовкин (отталкивая его). Не дергай меня, ты! (Вслед Елецкому.) Вы барин, знатный человек, не правда ли? Вы женились на Ольге Петровне Кориной… Корины — фамилья ведь тоже старинная, столбовая… а знаете ли, кто она, Ольга-то Петровна? Она… она МОЯ дочь! (Ольга исчезает.)
Елецкий (останавливаясь, словно пораженный громом). Вы… Вы с ума сошли…
Кузовкин (помолчав немного и схватив себя за голову.) Да, Я сошел С ума. (Убегает, спотыкаясь… Иванов за ним.)
Елецкий (обращаясь к Тропачеву). Он помешанный…
Тропачев. О… о, конечно!

(Оба тихо идут в гостиную. Трембинский и Карпачов с изумленьем глядят друг на друга. Занавес падает.)

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

Театр представляет гостиную, богато убранную по-старинному. Направо от зрителя дверь в залу, налево в кабинет Ольги Петровны. Ольга сидит на диване, подле нее стоит Прасковья Ивановна.

Прасковья Ивановна (после небольшого молчанья). Так как же, матушка, каких девушек изволите к своей особе приказать определить?
Ольга (с некоторым нетерпеньем). Каких хочешь.
Прасковья Ивановна. Акулина, косая, у нас хорошая девка, Марфа тоже, Марчукова дочь, прикажете их?
Ольга. Хорошо. А как зовут эту девушку… вот что собой недурна… платье на ней голубое?..
Прасковья Ивановна (с недоуменьем). Голубое… А да, точно-с! Это вы про Машку-с изволите спрашивать-с. Воля милости вашей,— а только она озорница такая — что и господи! Непокорная вовсе — да и поведенья тоже нехорошего. А впрочем, как вам угодно будет-с.
Ольга. Ее лицо мне понравилось, но если она себя дурно ведет…
Прасковья Ивановна. Дурно — дурно-с. Не годится она, не стоит вовсе-с. (Помолчав немного.) Ах, матушка вы моя, как вы похорошеть изволили! Как на родительницу вашу похожи стали! Голубушка вы наша… Не нарадуемся мы, глядя на вас… Пожалуйте ручку, матушка…
Ольга. Ну, хорошо, Прасковья, ступай.
Прасковья Ивановна. Слушаю-с. А не угодно ли чего?
Ольга. Нет, мне ничего не нужно.
Прасковья Ивановна. Слушаю-с. Так я Акулине и Марфе так уж и прикажу-с…
Ольга. Хорошо, ступай. (Прасковья хочет уйти.) Да вели сказать Павлу Николаичу, что я желаю его видеть…
Прасковья Ивановна. Слушаю-с. (Уходит.)
Ольга (одна). Что это значит? Что мне послышалось вчера?.. Я всю ночь заснуть не могла. Старик этот с ума сошел… (Встает и ходит по комнате.) ‘Она моя…’ Да, да, точно эти слова. Да это безумие… (Останавливается.) Paul еще ничего не подозревает… А вот и он.

(Входит Елецкий.)

Елецкий (подходя к ней с озабоченным видом). Ты желала меня видеть, Оля?
Ольга. Да… я хотела тебя попросить… В саду подле пруда дорожки совсем поросли травой… Перед домом их вычистили, а там забыли… Прикажи.
Елецкий. Я уже распорядился.
Ольга. А! благодарствуй… Да прикажи в городе купить колокольчиков — моим коровам на шею…
Елецкий. Всё будет исполнено. (Хочет идти.)
Больше никаких приказаний нет?
Ольга. А что… разве у тебя там… дела?..
Елецкий. Счеты из конторы принесли.
Ольга. А! Ну, в таком случае я тебя не удерживаю… Мы можем перед обедом съездить в рощу…
Елецкий. Конечно… (Опять хочет идти.)
Ольга (допустив его до двери). Paul…
Елецкий (оборачиваясь). Что?
Ольга. Скажи, пожалуйста… вчера мне некогда было тебя спросить об этом… что это у вас была за сцена утром за завтраком?
Елецкий. А!.. Ничего. Так. Досадно только, что именно в день нашего приезда вышла такая неприятность. Впрочем, я сам виноват немножко. Этого старика, Кузовкина, вздумали подпоить,— то есть это больше нашему соседу пришло в голову, знаешь, м’сьё Тропачеву… ну, сперва он точно был довольно смешон, болтал, рассказывал,— а после начал шуметь, глупости всякие говорить — но, впрочем, ничего… И говорить об этом не стоит.
Ольга. А! А мне показалось…
Елецкий. О нет, нет… Вперед осторожнее надо быть — вот и всё. (Подумав немного.) Впрочем… я уже взял свои меры…
Ольга. Как?
Елецкий. Да. Вот видишь ли, хотя оно и ничего… но всё-таки тут люди были, видели… слышали, наконец. Оно неприлично… в порядочном доме… Так уж я и распорядился.
Ольга. Как же ты распорядился?
Елецкий. Я… вот, видишь ли… Я старику этому объяснил, что ему самому будет неприятно остаться здесь, у нас в доме, после подобной сцены, как ты сама говоришь… Он тотчас же совершенно со мной согласился — хмель-то у него прошел… Конечно, он человек бедный — жить ему нечем… Ну, что ж, ему можно будет в другой какой-нибудь твоей деревне комнатку отвести, жалованье назначить, харчи… Он очень будет доволен… разумеется, ему ни в чем не будут отказывать.
Ольга. Поль, мне кажется, что за такую безделицу… ты его слишком строго наказываешь… Он здесь в доме так давно живет… Он привык… он меня с детства знает… право, его, кажется, можно здесь оставить.
Елецкий. Оля… нет… тут есть причины… Конечно, с старика взыскивать строго нельзя… особенно же он был не в своем виде… но всё-таки, позволь уж мне на этот счет распорядиться… Я повторяю, на то есть причины… довольно важные.
Ольга. Как хочешь.
Елецкий. Притом уж он, кажется, уложился совсем.
Ольга. Но он не уедет, не простясь со мной?
Елецкий. Я думаю, он придет проститься. Впрочем, если тебе, знаешь, эдак неприятно — ты можешь его не принять.
Ольга. Напротив, я бы желала с ним поговорить…
Елецкий. Как хочешь, Оля… но я бы тебе не советовал… Ты разжалобишься, и потом всё-таки старик, ну, с детства тебя знал… А я, признаться, не хотел бы свое решенье переменить…
Ольга. О нет — не бойся… Только я, право, думаю, что он уедет не простясь… Пошли узнать, пожалуйста, что он, еще не уехал?
Елецкий. Изволь. (Звонит.) Vous tes jolie, comme un ange, aujourd’hui. {Вы сегодня прелестны, как ангел. (Франц.)}
Петр (входя). Чего изволите-с?
Елецкий. Поди, любезный мой, узнай там, что, г-н Кузовкин не уехал еще? (Взглянув на Ольгу.) Так чтоб пришел проститься.
Петр. Слушаю-с. (Уходит.)
Ольга. Поль… а у меня до тебя есть просьба.
Елецкий (ласково). Скажи, какая…
Ольга. Послушай… Вот как придет этот… Кузовкин… оставь меня с ним наедине.
Елецкий (помолчав немного, с холодной улыбкой). Да, мне кажется… напротив… тебе будет неловко.
Ольга. Нет, пожалуйста, у меня есть до него дело… Мне нужно спросить его… Да, я желаю с ним поговорить наедине.
Елецкий (посмотрев на нее пристально). Да разве ты что-нибудь… вчера…
Ольга (глядя на мужа самым невинным образом). Что?
Елецкий (поспешно). Ну, как хочешь, как хочешь… Вот он, кажется, идет.

(Входит Кузовкин. Он очень бледен.)

Ольга. Здравствуйте, Василий Петрович… (Кузовкин молча кланяется.) Здравствуйте. (Елецкому.) Eh bien, mon ami? Je vous en prie. {Ну что же, мой друг? Прошу вас. (Франц.)}
Елецкий (жене). Oui, oui. {Да, да. (Франц.)} (Кузовкину.) Вы уже совсем собрались?
Кузовкин (глухо и с трудом). Совсем собрался-с.
Елецкий. Ольга Петровна желает с вами поговорить… проститься с вами… Вы, пожалуйста, если что вам нужно… скажите ей… (Ольге.) Au revoir… {До свидания… (Франц.)} Ведь ты не долго с ним останешься?
Ольга. Не знаю… не думаю.
Елецкий. Ну, хорошо… (Уходит в валу.)
Ольга (садится на диван и указывает на кресла Кузовкину). Сядьте, Василий Петрович… (Кузовкин кланяется и отказывается.) Сядьте, Я прошу вас. (Кузовкин садится, Ольга некоторое время не знает, с чего начать разговор.) Вы, я слышала, уезжаете?
Кузовкин (не поднимая глаз). Точно так-c.
Ольга. Мне Павел Николаич сказывал… Мне это, поверьте, очень неприятно…
Кузовкин. Не извольте беспокоиться… Много благодарен… я так-с.
Ольга. Вам… в новом вашем месте жительства будет так же хорошо… даже лучше… будьте спокойны… я прикажу.
Кузовкин. Много благодарен! Я чувствую-с… я не стою-с. Кусок хлеба — да угол какой-нибудь-с… больше мне и не следует-с. (После некоторого молчанья, поднимается.) А теперь позвольте проститься… Провинился я точно… простите старика.
Ольга. Что ж вы так спешите… Погодите.
Кузовкин. Как прикажете-с. (Садится опять.)
Ольга (опять помолчав немного). Послушайте, Василий Петрович… скажите мне откровенно, что такое с вами вчера поутру случилось?
Кузовкин. Виноват-с, Ольга Петровна, кругом виноват.
Ольга. Однако как же это вы…
Кузовкин. Не извольте меня расспрашивать, Ольга Петровна… Не стоит-с. Виноват-с кругом — и только. Павел Николаич совершенно правы-с. Меня бы еще не так следовало наказать… Век за них буду бога молить-с.
Ольга. Я, признаюсь, с своей стороны, такой большой вины не вижу… Вы уже не молоды… вероятно, от вина отвыкли — ну, пошумели немного…
Кузовкин. Нет-с, Ольга Петровна, не извольте меня оправдывать-с. Покорно вас благодарю — а только я чувствую свою вину.
Ольга. Или вы, может быть, сказали что-нибудь обидное для моего мужа и для г-на Тропачева?..
Кузовкин (опуская голову). Виноват-с.
Ольга (не без волнения). Послушайте, Василий Петрович, хорошо ли вы помните все ваши слова?
Кузовкин (вздрагивает, глядит на Ольгу и медленно произносит). Не знаю-с… какие слова…
Ольга. Вы, говорят, что-то сказали…
Кузовкин (поспешно). Соврал-с, Ольга Петровна, непременно соврал-с. Что пришло на язык, то и сказал. Виноват-с. Не в своем уме находился.
Ольга. Однако… с чего бы, кажется, пришло вам в голову…
Кузовкин. А бог знает, с чего. Сумасшествие просто. Я, признаюсь, от вина уже отвык совершенно. Ну выпил — ну и пошел. Бог знает что наболтал-с. Оно бывает-с. А я всё-таки виноват кругом — и наказан поделом. (Хочет подняться.) Позвольте проститься, Ольга Петровна… Не извольте поминать лихом.
Ольга. Я вижу, вы не хотите со мной говорить откровенно. Вы меня не бойтесь… Ведь я не то, что Павел Николаич… Ну, его вы можете бояться, положим… Вы его не знаете… он с виду кажется таким строгим. А меня-то зачем вы боитесь… Ведь вы меня ребенком знали.
Кузовкин. Ольга Петровна, сердце у вас ангельское… Пощадите бедного старика.
Ольга. Помилуйте! я, напротив, желала бы…
Кузовкин. Не напоминайте мне про вашу молодость… уж и так мне на душе горько… ох, горько! Под старость лет из вашего дома выезжать приходится — и по своей вине…
Ольга. Послушайте, Василий Петрович, есть еще средство помочь вашему горю… будьте только со мной откровенны… послушайте… я… (Вдруг встает и отходит немного в сторону.)
Кузовкин (глядя ей вслед). Не извольте беспокоиться, Ольга Петровна,— право, не стоит-с. Я и там об вас буду бога молить. А вы иногда вспомните обо мне — скажите: вот старик Кузовкин Василий преданный мне был человек…
Ольга (снова обращаясь к Кузовкину). Василий Петрович, точно вы мне преданный человек, точно вы меня любите?
Кузовкин. Матушка вы моя, прикажите мне умереть за вас.
Ольга. Нет, я не требую вашей смерти, я хочу правды, я хочу знать правду.
Кузовкин. Слушаю-с.
Ольга. Я… я слышала ваше последнее восклицанье.
Кузовкин (едва выговаривая слова). Какое… восклицанье?..
Ольга. Я слышала… что вы сказали обо мне.

(Кузовкин поднимается с кресел и падает на колена.)

Что ж это, правда?
Кузовкин (заикаясь). Помилуйте, простите великодушно… Сумасшествие — я уже вам докладывал… (Голос у него прерывается.)
Ольга. Нет — вы не хотите сказать мне правду.
Кузовкин. Сумасшествие, Ольга Петровна, простите…
Ольга (схватывая его за руку). Нет, нет… ради бога… заклинаю вас самим богом… умоляю вас, скажите мне, что это — правда? Правда? (Молчание.) За что ж вы меня мучите?
Кузовкин. Так вы хотите знать правду?
Ольга. Да. Говорите же — правда это?

(Кузовкин поднимает глаза, глядит на Ольгу… Черты лица его выражают мучительную борьбу. Он вдруг опускает голову и шепчет: ‘Правда’.Ольга быстро отступает от него и остается неподвижной… Кузовкин закрывает лицо руками. Дверь из залы растворяется и входит Елецкий. Он сперва не замечает Кузовкина, который всё на коленах,и подходит к жене.)

Елецкий. Ну, что ж — ты кончила? (Останавливается с изумленьем). A voil, je vous ai dit… {Ну вот, я же вам говорил… (Франц.)} Вот он прощенья стал просить…
Ольга. Поль, оставь нас одних…
Елецкий (с недоуменьем.) Mais, ma chre… {Но, моя дорогая… (Франц.)}
Ольга. Прошу тебя, умоляю тебя, оставь нас…
Елецкий (помолчав немного). Изволь… Только, я надеюсь, что ты объяснишь мне эту загадку… (Ольга кивает головой утвердительно, Елецкий медленно выходит.)
Ольга (быстро идет к двери залы, запирает ее на ключ и возвращается к Кузовкину, который всё еще не поднимается). Встаньте… встаньте, говорю вам.
Кузовкин (тихо поднимается). Ольга Петровна… (Он, видимо, не знает, что сказать.)
Ольга (указывая ему на диван). Сядьте здесь. (Кузовкин садится. Ольга останавливается в некотором расстоянье и стоит к нему боком.) Василий Петрович… вы понимаете мое положенье.
Кузовкин (слабо). Ольга Петровна, я вижу… Я точно в уме повреди лея… Иавольте меня отпустить, а то я еще бед наделаю… Я сам не знаю, что говорю.
Ольга (дыша с трудом). Лет, полноте, Василий Петрович. Теперь дело сделано. Теперь вы отказаться от ваших слов не можете… Вы должны мне всё сказать… всю правду… теперь.
Кузовкин. Да ведь я…
Ольга (быстро). Я говорю вам, поймите же, наконец, и мое положенье и ваше… Или вы оклеветали мою мать… в таком случае извольте сейчас выйти и не показывайтесь мне на глаза… {Она протягивает руку к двери… Кузовкин хочет подняться и опускается снова.) А! вот вы остаетесь — вы видите, что вы остаетесь…
Кузовкин (тоскливо). О, господи боже мой!
Ольга. Я хочу всё знать… Вы должны мне всё сказать… слышите?
Кузовкин (с отчаяньем). Ну да… да… Вы всё узнаете… коли уж такая стряслась надо мною беда… Только, Ольга Петровна, не извольте так глядеть на меня… а то я… я, право, не могу…
Ольга (стараясь улыбнуться). Василий Петрович, я…
Кузовкин (робко). Меня… меня Васильем Семенычем зовут, Ольга Петровна… (Ольга краснеет и едва пожимает плечами. Она всё стоит некотором расстоянье от Кузовкина.) Да-с… ну, с чего же… прикажете мне начать-с…
Ольга (краснея и с замешательством). Василий Семёныч, как вы хотите… чтоб я…
Кузовкин (готовый заплакать). Да Я не могу говорить, когда вы так…
Ольга (протягивая ему руку). Успокойтесь… говорите… Вы видите, в каком я состоянии… Принудьте себя.
Кузовкин. Слушаю, матушка, Ольга Петровна. Ну-с, позвольте-с, с чего же я начну? О господи!.. Ну, да-с. Так вот-с. Я вам, если позволите, сперва так немножко расскажу… Да-с. Сейчас, сейчас… Лет мне эдак было двадцать с небольшим… А родился я, можно сказать, в бедности,— а потом и последнего куска хлеба лишился — и совершенно, можно сказать, несправедливо… а впрочем, воспитанья, конечно, не получил никакого… Батюшка ваш покойный (Ольга вздрагивает), царство ему небесное!.. надо мною сжалиться изволил — а то бы я совсем пропал, точно, живи-, дескать, у меня в доме, пока-де место тебе сыщу. Вот я у вашего батюшки и поселился. Ну, конечно, места на службе сыскать не легко — вот я так и остался. А батюшка ваш в ту пору еще в холостом состоянье проживал — а там, годика эдак через два, стал за вашу матушку свататься — ну и женился. Ну, вот и начал он жить с вашей матушкой… да двух сыночков с нею прижил — да только они оба скоро померли. И скажу я вам, Ольга Петровна, был ваш покойный батюшка крутой человек, такой крутой, что и прости господи!.. на руку тоже маленечко дерзок — и когда, бывало, осерчают, самих себя не помнят. Выпить тоже любил. А впрочем, хороший был человек-с и мой благодетель. Ну-с, вот сначала жил он, батюшка-то ваш, с покойницей матушкой вашей в больших ладах… Только недолго. Матушка ваша — царство ей небесное!.. была, можно сказать, ангел во плоти — и собой красавица… Да что-с! Судьба-с! Соседка у нас в ту пору завелась… Ваш батюшка возьми да к ней и привяжись… Ольга Петровна, простите меня великодушно, коли я…
Ольга. Продолжайте.
Кузовкин. Вы же сами изволили требовать. (Проводит рукой по лицу.) О, господи боже мой, помоги мне грешному! Вот ваш батюшка и привязался к той соседке, чтоб ей пусто было и на том свете! Стал к ней кажинный божий день ездить, часто даже на ночь домой не приезжал. Худо пошли дела. Матушка ваша, бывало, по целым дням сидит одинешенька, молчит, а то и всплакнет… Я, разумеется, тут же сижу, сердце во мне так и надрывается, а рта разинуть не смею. На что ей, думаю, мои глупые речи! Другие соседи, помещики, к вашему батюшке тоже неохотно езжали, отбил он их от дому своим, можно сказать, высокомерьем, так вот, вашей матушке, бывало, не с кем и словечка было перемолвить… Сидит, бывало, сердешная, у окна, даже книжки не читает — сидит да поглядывает на дорогу, в поле-с. А у батюшки-то у вашего между тем бог весть отчего,— кажется, никто ему не прекословил,— ндрав еще более попортился. Грозный стал такой, что беда! И вот что опять удивительно: вздумал он вашу матушку ревновать, а к кому тут было ревновать, господи боже мой! Сам, бывало, уедет, а ее запрет, ей-богу! От всякой безделицы в гнев приходил. И чем ваша матушка более перед ним смирялась, тем он пуще злился. Наконец, совсем перестал с ней разговаривать, вовсе ее бросил. Ах, Ольга Петровна! Ольга Петровна! Натерпелась она в ту пору горя, ваша-то матушка! Вы ее не можете помнить, Ольга Петровна, млады вы были слишком, голубушка вы моя, когда она скончалась. Такой души добрейшей, чай, теперь уж и нет на земле. Уж как же она и любила вашего батюшку! Он на нее и не глядит, бывало, а она-то без него со мной всё о нем да о нем разговаривает, как бы помочь? как бы угодить? Вдруг в один день собрался ваш батюшка. Куда? — В Москву, говорит, один еду, по делам,— а какое один: на первой же подставе соседка его ждала. Вот и уехали они вместе и целых шесть месяцев пропадали,— шесть месяцев, Ольга Петровна! и письма ни одного домой не писал во всё время! Вдруг приезжает, да такой сумрачный, сердитый… Соседка-то его бросила, как мы потом узнали. Заперся у себя в комнате, да и не показывается. Даже люди все в удивление пришли. Не вытерпела, наконец, покойница… перекрестилась — бояться она его стала, бедняжка! — да и вошла к нему. Начала его уговаривать, а он как вдруг закричит на нее да, взявши палку… (Кузовкин взглядывает на Ольгу.) Виноват, Ольга Петровна.
Ольга. Правду вы говорите, Василий Семеныч?
Кузовкин. Убей меня бог на самом этом месте.
Ольга. Продолжайте.
Кузовкин. Вот они… да-с. Ах, Ольга Петровна, смертельно оскорбил он вашу матушку и словами и… и прочим-с… Покойница словно полуумная на свою половину прибежала, а он крикнул людей да в отъезжее поле… Тут вот… тут… случилось… дело… (Голос его слабеет.) Не могу, Ольга Петровна, ей-богу не могу.
Ольга (не глядя на него). Говорите. (После небольшого молчания, с нетерпением.) Говорите.
Кузовкин. Слушаю, Ольга Петровна. Должно полагать-с, что у вашей матушки, у покойницы, от такой обиды кровной на ту пору ум помешался… болезнь приключилась… Как теперь ее вижу… Вошла в образную, постояла перед иконами, подняла было руку для крестного знамения да вдруг отвернулась и вышла… даже засмеялась потихоньку… Осилил-таки и ее лукавый. Жутко мне стало, глядя на нее. За столом ничего не изволила кушать, всё изволила молчать и на меня смотрела пристально… а вечером-с… По вечерам я, Ольга Петровна, один с ней сиживал — вот именно в этой комнате — знаете, эдак в карты иногда, от скуки, а иногда так, разговор небольшой… Ну-с, вот-с, в тот вечер… (Он начинает задыхаться.) Ваша матушка покойница, долго-долго помолчавши, эдак обратилась вдруг ко мне… А я, Ольга Петровна, на вашу матушку только что не молился, и любил же я ее, вашу матушку… вот она и говорит мне вдруг: ‘Василий Семеныч, ты, я знаю, меня любишь, а он вот меня презирает, он меня бросил, он меня оскорбил… Ну так и я же…’ Знать, рассудок у ней от обиды помутился, Ольга Петровна, потерялась она вовсе… А я-то, а я… я ничего не понимаю-с, голова тоже эдак кругом… вот, даже вспомнить жутко, она вдруг мне в тот вечер… Матушка, Ольга Петровна, пощадите старика… Не могу… Скорей язык отсохнет! (Ольга молчит и отворачивается, Кузовкин глядит на нее и с живостью продолжает.) На другой же день, вообразите, Ольга Петровна, меня дома не было — помнится, я на заре в лес убежал,— на другой же день вдруг скачет доезжачий на двор… Что такое? Барин упал с лошади, убился насмерть, лежит без памяти… На другой же день, Ольга Петровна, на другой день!.. Ваша матушка тотчас карету — да к нему… А лежал он в степной деревушке, у священника, за сорок верст… Как ни спешила, сердечная, а в живых уже его не застала… Господи боже мой! мы думали все, что она с ума сойдет… До самого вашего рождения всё хворала — да и потом не справилась… Вы сами знаете… недолго пожила она на Свете… (Он опускает голову.)
Ольга (после долгого молчания). Стало быть… Я ваша дочь… Но какие доказательства?..
Кузовкин (с живостью). Доказательства? Помилуйте, Ольга Петровна, какие доказательства? у меня нет никаких доказательств! Да как бы я смел? Да если б не вчерашнее несчастье, да я бы, кажется, на смертном одре не проговорился, скорей бы язык себе вырвал! И как это я не умер вчера! Помилуйте! Ни одна душа до вчерашнего дня, Ольга Петровна, помилуйте… Я сам, наедине будучи, об этом думать не смел. После смерти вашего… батюшки… я было хотел бежать куда глаза глядят… виноват — не хватило силы — бедности испугался, нужды кровной. Остался, виноват.. Но при вашей матушке, при покойнице, я не только говорить или что, едва дышать мог, Ольга Петровна. Доказательства! В первые-то месяцы я вашей матушки и не видал вовсе — оне к себе в комнату заперлись и, кроме Прасковьи Ивановны, горничной, никого до своей особы не допускали… а потом… потом я ее точно видал, но, вот как перед господом говорю, в лицо ей глядеть боялся… Доказательства! Да помилуйте, Ольга Петровна, ведь я всё-таки не злодей какой-нибудь и не дурак — свое место знаю. Да если б не вы сами мне приказали… не смущайтесь, Ольга Петровна, помилуйте… О нем вы беспокоиться изволите? какие тут доказательства! Да вы не верьте мне, старому дураку… Соврал — вот и всё… Я ведь точно иногда не знаю сам, что говорю… Из ума выжил… Не верьте, Ольга Петровна, вот и всё. Какие доказательства!
Ольга. Нет, Василий Семеныч, я с вами лукавишь де стану… Вы не могли… выдумать такую… Клеветать на мертвых — нет, это слишком страшно… (Отворачивается.) Нет, я вам верю…
Кузовкин (слабым голосом). Вы мне верите…
Ольга. Да… (Взглянув на него и содрогаясь). Но это ужасно, это ужасно!.. (Быстро отходит в сторону.)
Кузовкин (протягивая ей вслед руки). Ольга Петровна, не беспокойтесь… Я вас понимаю… Вам, с вашим образованием… а я, если б опять-таки не для вас, я бы сказал вам, что я такое… но я себя знаю хорошо… Помилуйте, или вы думаете, что я не чувствую всего… Ведь я вас люблю, как родную… Ведь, наконец, вы всё-таки… (Быстро поднимается.) Не бойтесь, не бойтесь, у меня это слово не сойдет с языка… Позабудьте весь наш разговор, а я уеду сегодня, сейчас… Ведь мне теперь уже нельзя здесь оставаться, никак нельзя… Что ж, я и там за вас (у него навертываются слезы)… и везде за вас и за вашего супруга… а я, конечно, сам виноват — лишился, можно сказать, последнего счастия… (Плачет.)
Ольга (в невыразимом волнении). Да ЧТО же ЭТО такое? Ведь он всё-таки мой отец… (Оборачивается и видя, что он плачет.) Он плачет… не плачьте же, полноте… (Они подходит к нему.)
Кузовкин (протягивая ей руку). Прощайте, Ольга Петровна…

(Ольга тоже нерешительно протягивает ему руку хочет принудить себя броситься ему на шею, но тотчас же с содроганьем отворачивается и убегает в кабинет. Кузовкин остается на том же месте.)

Кузовкин (хватаясь за сердце). Боже мой, господи боже мой, что со мною делается?
Голос Елецкого (за дверью). Ты заперлась, Оля!.. Оля!..
Кузовкин (приходит в себя). Кто это?.. Он… Да… Что бишь?..
Голос Елецкого. К нам г-н Тропачев приехал. Je vous l’annonce… {Я вас предупреждаю… (Франц.)} Оля, отвечай же мне… Василий Семенович, тут вы, что ли?
Кузовкин. Точно так-с.
Голос Елецкого. А Ольга Петровна где?
Кузовкин. Изволили выйти-с.
Голос Елецкого. А! отоприте же мне. (Кузовкин отпирает, входит Елецкий.)
Елецкий (оглядываясь, про себя). Всё это очень странно. (Кузовкину холодно и строго.) Вы уходите?
Кузовкин. Точно так-с.
Елецкий. А! Ну так чем же у вас разговор кончился?
Кузовкин. Разговор… разговора собственно не было-с, а я у Ольги Петровны милостивого прощенья попросил.
Елецкий. Ну, и она?
Кузовкин. Оне изволили сказать, что более не гневаются… а я вот теперь ехать собираюсь.
Елецкий. Ольга Петровна, следовательно, не переменила моего решенья?
Кузовкин. Никак нет-с.
Елецкий. Гм… Мне очень жаль… но вы понимаете сами, Василий Семеныч, что-о-о…
Кузовкин. Как же-с, Павел Николаич, совершенно с вами согласен. Еще милостиво поступить со мной изволили. Покорнейше вас благодарю.
Елецкий. Мне приятно видеть, что вы по крайней мере чувствуете свою вину. Итак — прощайте… Если что нужно будет, пожалуйста, не церемоньтесь… Я хотя и отдал старосте приказ — но вы можете во всякое время обратиться .прямо ко мне…
Кузовкин. Покорно благодарю-с. (Кланяется.)
Елецкий. Прощайте, Василий Семеныч. А впрочем, погодите немного… Э-э-э-э… г-н Тропачев к нам приехал — так вот он сейчас сюда войдет… я бы желал, чтобы вы при нем то же самое повторили — вот то, что вы мне сегодня поутру сказали…
Кузовкин. Слушаю-с.
Елецкий. Хорошо. (К входящему Тропачеву.) Mais venez donc — venez donc! {Ну, входите, входите же! (Франц.)} (Тропачев подходит, рисуясь по обыкновению.) Ну, что, кто выиграл?
Тропачев. Разумеется, я. А ваш бильярд удивительно хорош. Только представьте, г-н Иванов отказался играть со мной! говорит: у меня голова болит. Господин Иванов… и болит голова!! a? Et madame? {А ваша супруга? (Франц.)} Надеюсь, она здорова?
Елецкий. Слава богу,— она сейчас придет.
Тропачев (с любезной фамильярностью). А ведь послушайте, ваш приезд — ведь это совершенное счастье для нашего брата степняка — хе-хе — une bonne fortune… {счастливый случай… (Франц.)} (Оглядывается и замечает Кузовкина.) А, боже мой,— и вы тут?

(Кузовкин молча кланяется.)

Елецкий (громко Тропачеву, указывая подбородком на Кузовкина). Да… он сегодня ужасно сконфужен — вы понимаете — после вчерашней глупости — с самого вот утра у нас у всех прощенья просит.
Тропачев. А! видно, вино не свой брат?.. Что скажете? То-то.
Кузовкин (не поднимая глаз). Виноват-с, совершенное безумие, можно сказать, нашло-с.
Тропачев. Ага! То-то же, ветровский помещик… (К Елецкому.) И ведь придет же мысль в голову… После этого, наконец, ничего нет удивительного в каком-нибудь сумасшедшем, который себя.— ну, я не знаю чем,— китайским императором считает… А иной, говорят, воображает, что у него в желудке солнце и луна, и всё, что хотите… Хе-хе. Так-то, так-то, ветровский помещик.
Елецкий (который желал бы переменить предмет разговора). Да… Так о чем бишь я хотел вас спросить, Флегонт Александры? — когда же мы на охоту?
Тропачев. Когда хотите… Вы ведь видите… Я ведь вот без церемонии с вами… вчера был и сегодня вот опять приехал… Стало быть, и вы со мною так же должны… Постойте, я у Карпачова спрошу. Он это лучше знает. Он нам скажет, куда ехать. (Подходит к двери залы.) Карпачов! Поди сюда, братец! (К Елецкому.) Он стреляет славно — а на бильярде я его обыгрываю. (Входит Карпачов.) Карпачов — вот Павел Николаич завтра на охоту желает ехать — так куда бы, а?
Карпачов. Поедемте в Колобердово, к Вохряку. Там теперь, должно быть, много тетеревов.
Елецкий. А далеко отсюда?
Карпачов. Прямым трахтом тридцать верст, а проселком, в объезд — меньше будет.
Елецкий. Ну хорошо. (Входит из кабинета Прасковья Ивановна.) Чего тебе?
Прасковья Ивановна (с поклоном Елецкому). Барыня вас к себе просят-с.
Елецкий. Зачем?
Прасковья Ивановна. Не могу знать-с.
Елецкий. Скажи, что сейчас приду. (Тропачеву.) Вы позволите? (Прасковья Ивановна уходит.)
Тропачев (качая головой). Э-эх, Павел Николаич, как вам не стыдно спрашивать… Ступайте, ради бога…
Елецкий. Мы вас недолго заставим ждать.

(Уходит. Кузовкин, всё время стоявший недалеко от двери залы, хочет воспользоваться этим мгновением и уйти.)

Тропачев (Кузовкину). Куда же вы, любезный, куда? Останьтесь, поболтаемте.
Кузовкин. Мне нужно-с…
Тропачев. Э, полноте, какая вам там нужда? Вы, может быть, стыдитесь… Что за пустяки! С кем ЭТОГО не случается? (Берет его под руку и ведет на авансцену.) То есть постойте — я хочу сказать — с кем не случается выпить… а признаюсь, вы удивили нас вчера! Какое родство сыскал — а? Экая фантазия, подумаешь!
Кузовкин. Больше по глупости-с.
Тропачев. Оно та-ак, а всё-таки удивительно. Почему именно: дочь? Чудеса! А ведь, признайтесь, вы бы от такой дочери не отказались? а? (Толкает его под бок.) Нет — говорите — а? (Карпачову.) У него губа не дура — а? как ты думаешь? (Карпачов смеется.)
Кузовкин (хочет отнять свою руку у Тропачева). Позвольте-с…
Тропачев. А за что вы вчера так на нас рассердились… а? Нет, скажите.
Кузовкин (отворачивая голову, вполголоса). Виноват-с.
Тропачев. То-то же. Ну, бог вас простит… Так дочь? (Кузовкин молчит.) Послушайте, голубчик мой, что вы ко мне никогда не заедете? Я бы вас угостил.
Кузовкин. Покорнейше благодарю-с.
Тропачев. А у меня хорошо, вот спросите хоть у ЭТОГО. (Указывает на Карпачова.) Вы бы мне опять про Ветрово рассказали.
Кузовкин (глухо). Слушаю-с.
Тропачев. А вы сегодня, кажется, с Карпачовым не поздоровались? (Карпачову.) Карпаче, ты с Васильем Семенычем по-вчерашнему не здоровался?
Карпачов. Никак нет-с.
Тропачев. Э, брат, это нехорошо.
Карпачов. Да я, позвольте, вот сейчас… (Идет с распростертыми объятьями к Кузовкину. Кузовкин пятится. Дверь из кабинета быстро растворяется и входит Елецкий. Он бледен и взволнован.)
Елецкий (с досадой). А я, кажется, вас просил, Флегонт Александрыч, оставить господина Кузовкина в покое…

(Тропачев с изумленьем оборачивается и глядит на Елецкого. Карпачов остается неподвижным.)

Тропачев (не без смущенья). Вы, ыне-с… Я не помню…
Елецкий (продолжает сухо и резко). Да-с, Флегонт Александрыч, я, признаюсь, удивляюсь, что вам за охота, с вашим воспитаньем… с вашим образованьем… заниматься такими, смею сказать… пустыми шутками… да еще два дня сряду…
Тропачев (делая рукой знак Карпачову, который тотчас отскакивает и вытягивается). Однако позвольте, Павел Николаич… Я, конечно… Впрочем, я точно с вами согласен… хотя, с другой стороны… А что, ваша супруга здорова?
Елецкий. Да… она скоро придет… (Улыбаясь и пожимая руку Тропачеву.) Вы меня, пожалуйста, извините… Я сегодня что-то не в духе.
Тропачев. О, полноте, Павел Николаич, что за беда… Притом вы правы., с этим народом фамильярность никуда не годится… (Елецкого слегка передергивает.) Какая сегодня славная погода! (Минутное молчание.) А ведь точно вы правы… в деревне долго жить — беда! On se rouille la campagne… {В деревне ржавеешь… (Франц.)} Ужасно… Скучно, знаете… Где тут разбирать…
Елецкий. Пожалуйста, не вспоминайте об этом больше, Флегонт Александрыч, сделайте одолжение…
Тропачев. Нет, нет, я так, я вообще, общее, Знаете, замечанье. (Опять маленькое молчанье.) Я вам, кажется, не сказывал… Я будущей зимой уезжаю за границу.
Елецкий. А! (Кузовкину, который опять хочет уйти.) Останьтесь, Василий Семеныч… Мне нужно с вами поговорить.
Тропачев. Я думаю, года эдак два за границей остаться… А что ж madame? Будем ли мы иметь удовольствие ее видеть сегодня?
Елецкий. Как же. Да не хотите ли пока пройтись по саду? Видите, какое время? un petit tour? {маленькую прогулку? (Франц.)} Только позвольте мне не сопровождать вас. Мне нужно переговорить с Васильем Семенычем… Впрочем, я через несколько минут…
Тропачев. Будьте как дома, хе-хе, милый мой Павел Николаич! Делайте ваше дело не спеша — а мы пока вот с этим смертным будем наслаждаться красотами природы… Природа — смерть моя! Вене иси, Карпаче! (Уходит с Карпачовым. )
Елецкий (идет за ним вслед, запирает дверь, возвращается к Кузовкину и скрещивает руки). Милостивый государь! вчера я видел в вас вздорного и нетрезвого человека, сегодня я должен считать вас за клеветника и за интригана… Не извольте перебивать меня!.. за интригана и за клеветника. Ольга Петровна мне всё сказала. Вы, может быть, этого не ожидали, милостивый государь? Каким образом вы мне объясните ваше поведение? Нынче утром вы лично сознаётесь мне, что сказанное вами вчера — совершенная и чистая выдумка… А сейчас, в разговоре с моей женой…
Кузовкин. Я виноват… Сердце у меня…
Елецкий. Мне до вашего сердца дела нет — а я снова спрашиваю вас: ведь вы солгали? (Кузовкин молчит.) Солгали вы?
Кузовкин. Я уже вам докладывал, что я вчера сам не знал, что говорил.
Елецкий. А сегодня вы знали, что говорили. И после этого вы имеете еще столько духа, что смотрите порядочному человеку в глаза? И стыд вас еще не уничтожил?
Кузовкин. Павел Николаич, вы, ей-богу, слишком со мною строги. Извольте милостиво сообразить, какую пользу мог бы я извлечь из моего разговора с Ольгой Петровной?
Елецкий. Я вам скажу, какую пользу. Вы надеялись этой нелепой басней возбудить ее сожаление. Вы рассчитывали на ее великодушие… денег вам хотелось, денег… Да, да, денег. И я должен вам сказать, что вы достигли вашей цели. Слушайте же: мы с женой положили выдать вам нужную сумму для обеспечения вашего существования, с тем, однако…
Кузовкин. Да я ничего не хочу!
Елецкий. Не прерывайте меня, милостивый государь!.. С тем, однако, чтобы вы избрали место жительства подальше отсюда. А я, с своей стороны, прибавлю следующее: принимая от нас эту сумму, вы тем самым сознаетесь в вашей лжи… Вас это слово, я вижу, коробит — в вашей выдумке,— и, следовательно, отказываетесь от всякого права…
Кузовкин. Да я от вас копейки не возьму!
Елецкий. Как, сударь? Стало быть, вы упорствуете? Стало быть, я должен думать, что вы сказали правду? Извольте объясниться, наконец!
Кузовкин. Ничего я не могу сказать. Думайте обо мне, что хотите — а только я ничего не возьму.
Елецкий. Однако это ни на что не похоже! Вы, пожалуй, еще останетесь здесь!
Кузовкин. Сегодня же меня здесь не будет.
Елецкий. Вы уедете! Но в каком положении оставите вы Ольгу Петровну? Вы бы хоть это сообразили, если в вас еще осталось на каплю чувства.
Кузовкин. Отпустите меня, Павел Николаевич. Ей-богу, у меня голова кругом идет. Что вы от меня хотите?
Елецкий. Я хочу знать, берете ли вы эти деньги. Вы, может быть, думаете, что сумма незначительная? Мы вам десять тысяч рублей даем.
Кузовкин. Не могу я ничего взять.
Елецкий. Не можете? Стало быть, жена моя ваша… Язык не поворачивается выговорить это слово!
Кузовкин. Я ничего не знаю… Отпустите меня. (Хочет уйти.)
Елецкий. Это слишком! Да знаешь ли ты, что я могу принудить тебя повиноваться!
Кузовкин. А каким это образом, смею спросить?
Елецкий. Не выводите меня из терпения!.. Не заставляйте меня напомнить вам, кто вы такой!
Кузовкин. Я столбовой дворянин… Вот кто я-с!
Елецкий. Хорош дворянин, нечего сказать!
Кузовкин. Каков ни на есть — а купить его нельзя-с.
Елецкий. Слушайте…
Кузовкин. Это вы в Петербурге с вашими подчиненными извольте так обращаться.
Елецкий. Слушайте, упрямый старик. Ведь вы не желаете оскорбить вашу благодетельницу? Вы уже сознались раз в несправедливости ваших слов, что же вам стоит успокоить Ольгу Петровну окончательно — и взять деньги, которые мы вам предлагаем? Или вы так богаты, что вам десять тысяч рублей нипочем?
Кузовкин. Не богат я, Павел Николаич, да подарочек-то ваш больно горек. Уж и так я вдоволь стыда наглотался… да-с. Вы вот изволите говорить, что мне денег надо, не надо мне денег-с. Рубля на дорогу от вас не возьму-с.
Елецкий. О, я понимаю ваш расчет! Вы притворяетесь бескорыстным, вы надеетесь эдак больше выиграть. В последний раз говорю вам: либо вы возьмете эти деньги на тех условиях, которые я изложил вам, либо я прибегну к таким мерам… к таким мерам…
Кузовкин. Да что вы хотите от меня, господи! Мало вам того, что я уезжаю, вы хотите, чтоб я замарался, вы хотите купить меня… Так нет же, Павел Николаич, этого не будет!
Елецкий. О, чёрт возьми! Я тебя… (В это мановение раздается под окном в саду голос Тропачева, он напевает: ‘Я здесь, Инезилья, я здесь под окном’.) Это невыносимо! (Подходя к окну.) Я сейчас… сейчас… (Кузовкину.) Даю вам четверть часа на размышление… а там уж не пеняйте! (Уходит.)
Кузовкин (один). Что это со мною делают, господи! Да этак лучше прямо в гроб живому лечь! Погубил я себя! Язык мой — враг мой. Этот барин… Ведь он со мной, как с собакой, говорил, ей-богу!.. Словно во мне и души-то нет!.. Ну, хоть убей он меня… (Из кабинета выходит Ольга, у ней в руках бумага. Кузовкин оглядывается.) Господи…
Ольга (нерешительно подходя к Кузовкину). Я желала видеть вас еще раз, Василий Семеныч…
Кузовкин (не глядя на нее). Ольга Петровна… зачем… вы вашему супругу… всё изволили сообщить…
Ольга. Я никогда ничего не скрывала от него, Василий Семеныч…
Кузовкин. Так-с…
Ольга (поспешно). Он поверил мне… (Понизив голос.) И согласен на всё.
Кузовкин. Согласен-с? На что согласен-с?..
Ольга. Василий Семеныч, вы добрый… вы благородный человек… Вы меня поймете. Скажите сами, можете ли вы здесь остаться?
Кузовкин. Не могу-с.
Ольга. Нет, послушайте… Я хочу знать ваше мнение… Я успела оценить вас, Василий Семеныч… Говорите же, говорите откровенно…
Кузовкин. Я чувствую вашу ласку, Ольга Петровна, я, поверьте, тоже умею ценить… (Он останавливается и продолжает со вздохом.) Нет, не могу я остаться,— никак не могу. Еще побьют, пожалуй, под старость. Да и что греха таить? — теперь я, конечно, остепенился — ну и хозяина тоже давно в доме не было… некому было эдак, знаете… Да ведь старики-то живы, они ведь не забыли… ведь я точно у покойника в шутах состоял… Из-под палки, бывало, паясничал,— а иногда и сам… (Ольга отворачивается.) Не огорчайтесь, Ольга Петровна… Ведь, наконец, я… я вам всё-таки чужой человек… остаться я не могу.
Ольга. В таком случае… возьмите… ЭТО… (Протягивает ему бумагу.)
Кузовкин (принимает ее с недоумением). Что это-с?
Ольга. Это… мы вам назначаем … сумму… для выкупа вашего Ветрова… Я надеюсь, что вы нам… что вы мне не откажете…
Кузовкин (роняет бумагу и закрывает лицо руками). Ольга Петровна, за что же и вы, и вы меня обижаете?
Ольга. Как?
Кузовкин. Вы от меня откупиться хотите. Да я ж вам сказывал, что доказательств у меня нет никаких… Почему вы знаете, что я это всё не выдумал, что у меня не было, наконец, намеренья…
Ольга (с живостью его перебивая). Если б я вам не верила, разве мы бы согласились…
Кузовкин. Вы мне верите — чего же мне больше,— на что мне эта бумага? Я сызмала себя не баловал… не начинать же мне под старость… Что мне нужно? Хлеба ломоть — вот и всё. Коли вы мне верите… (Останавливается.)
Ольга. Да… да… я вам верю. Нет, вы меня не обманываете — нет… Я вам верю, верю… (Вдруг обнимает его и прижимается к его груди головой.)
Кузовкин. Матушка, Ольга Петровна, пол… полноте… Ольга… (Шатаясь, опускается в кресло налево. )
Ольга (держит его одной рукою, другой быстро поднимает бумагу с земли и жмется к нему). Вы могли отказать чужой, богатой женщине — вы могли отказать моему мужу,— но дочери, вашей дочери, вы не можете, вы не должны отказать… (Сует ему бумагу в руки.)
Кузовкин (принимая бумагу, со слезами). Извольте, Ольга Петровна, извольте, как хотите, что хотите прикажите, я готов, я рад — прикажите, хоть на край света уйду. Теперь я могу умереть, теперь мне ничего не нужно… (Ольга утирает ему слезы платком.) Ах, Оля, Оля…
Ольга. Не плачьте — не плачь… Мы будем видеться… Ты будешь ездить…
Кузовкин. Ах, Ольга Петровна, Оля… я ли это, не во сне ли это?
Ольга. Полно же, полно…
Кузовкин (вдруг торопливо). Оля, встань, идут. (Ольга, которая почти села ему на колена, быстро вскакивает.) Дайте только руку, руку в последний раз. (Он поспешно целует у ней руку. Она отходит в сторону. Кузовкин хочет подняться и не может. Из двери направо входят Елецкий и Тропачев, за ними Карпачов. Ольга идет к ним навстречу мимо Кузовкина и останавливается между им и ими.)
Тропачев (кланяясь и рисуясь). Enfin {Наконец-то (франц.).} — мы имеем счастье вас видеть, Ольга Петровна. Как ваше здоровье?
Ольга. Благодарствуйте — я здорова.
Тропачев. У вас лицо, как будто…
Елецкий (подхватывая). Мы оба с нею что-то сегодня не в своей тарелке…
Тропачев. И тут симпатия, хе-хе. А сад у вас удивительно хорош.

(Кузовкин через силу поднимается.)

Ольга. Я очень рада, что он вам понравился.
Тропачев (словно обиженный). Да ведь послушайте, я вам скажу — ведь он прелесть как хорош — mais c’est trs beau, trs beau… {ведь это прекрасно, прекрасно… (Франц.)} Аллеи, цветы — и всё вообще… Да, да. Природа и поэзия — это мои две слабости! Но что я вижу? Альбомы! Точно в столичном салоне!
Елецкий (выразительно глядя на жену, с расстановкой). Разве тебе удалось устроить? (Ольга кивает головой, Тропачев из приличья отворачивается. ) Он принял? Гм. Хорошо. (Отводя ее немного в сторону.) Повторяю тебе, что я всей этой истории не верю — но я тебя одобряю. Домашнее спокойствие не десяти тысяч стоит.
Ольга (возвращаясь к Тропачеву, который начал было рассматривать альбом на столе). Чем вы тут занялись, Флегонт Александрыч?
Тропачев. Так-с… Ваш альбом — вот-с. Всё это очень мило. Скажите, вы не знакомы с Ковринскими?
Ольга. Нет, не знакомы.
Тропачев. Как,— и прежде не были знакомы? Познакомьтесь — я вам советую. У нас это почти что лучший дом в уезде, или, лучше сказать, был лучший дом до вчерашнего дня, ха-ха!
Елецкий (между тем подошел к Кузовкину). Вы берете деньги?
Кузовкин. Беру-с.
Елецкий. Значит — солгали?
Кузовкин. Солгал.
Елецкий. А! (Обращаясь к Тропачеву, который рассыпается перед Ольгой и волнообразно сгибает свой стан.) А вот, Флегонт Александрыч, мы вчера с вами подсмеивались над Васильем Семенычем… а ведь он свое дело-то выиграл… Известие сейчас получено. Вот пока мы в саду гуляли.
Тропачев. Что вы?
Елецкий. Да, да. Ольга вот мне сейчас сказала. Да спросите его самого.
Тропачев. Неужели, Василий Семеныч?
Кузовкин (который всё время до конца сцены, улыбается, как дитя, и говорит звенящим от внутренних слез голосом). Да-с, да-с. Достается-с, достается-с.
Тропачев. Поздравляю вас, Василий Семеныч, поздравляю. (Вполголоса Елецкому.) Я понимаю… Вы его вежливым образом удаляете после вчерашней… (Елецкий хочет уверять, что нет.) Ну да… Да… И как благородно, великодушно, деликатно… Очень, очень хорошо. Я готов об заклад побиться, что эта мысль (с сладким взглядом на Ольгу) вашей жене в голову пришла… хотя и вы, конечно… (Елецкий улыбается. Тропачев продолжает громко.) Хорошо, хорошо. Так теперь вам, Василий Семеныч, туда переезжать надо… Хозяйством попризаняться…
Кузовкин. Конечно-с.
Елецкий. Василий Семеныч мне сейчас сказал, что он даже сегодня съездить туда собирается.
Тропачев. Еще бы. Я очень понимаю его нетерпенье. Хе, чёрт возьми! водили человека за нос, водили-водили,— ну, наконец, досталось именье… Как тут не захотеть посмотреть на свое добро? Не так ли, Василий Семеныч?
Кузовкин. Именно-с так-с.
Тропачев. Ведь вам, чай, и в город придется заехать?
Кузовкин. Как же-с, всё в порядок привести следует.
Тропачев. Так вам мешкать нечего. (Подмигивая Елецкому.) Каков Лычков, отставной стряпчий? Чай, ведь это он всё? (Кузовкину.) Ну и рады вы?
Кузовкин. Как же-с, как же не радоваться?
Тропачев. Вы мне позволите вас навестить на новоселье… а?
Кузовкин. Много чести, Флегонт Александрыч.
Тропачев (обращаясь к Елецкому.) Павел Николаич, как же это? надо бы Ветрово-то вспрыснуть.
Елецкий (несколько нерешительно). Да… пожалуй… Да. (Подходит к двери залы.) Позвать мне Трембинского!
Трембинский (быстро выскакивая из двери). Чего прикажете?
Елецкий. А! вы здесь… бутылку шампанского!
Трембинский (исчезая). Слушаю-с.
Елецкий. Да, послушайте! (Трембинский опять появляется.) Я, кажется, в зале господина Иванова видел — так попроси его войти.
Трембинский. Слушаю-с. (Исчезает.) Тропачев (подходя к Ольге, которая всё время стояла у стола с альбомами и то опускала глаза, то тихо поднимала их на Кузовкина). Madame Ковринская чрезвычайно будет рада с вами познакомиться… enchante, enchante {в восторге, в восторге (Франц.)}. Я надеюсь, что она вам понравится… Я у нее в доме совершенно как свой… Умная женщина и, Знаете ли, эдак… (Вертит рукой в воздухе.)
Ольга (с улыбкой). А!
Тропачев. Вы увидите. (Трембинский входит с бутылками и бокалами на подносе.) А! Ну, Василий Семеныч, позвольте вас душевно поздравить…

(Иванов входит, останавливается у двери и кланяется.)

Ольга (ласково Иванову). Здравствуйте, я очень рада вас видеть… Вы слышали… вашему приятелю Ветрово достается…

(Иванов вторично кланяется и пробирается к Кузовкину. Трембинский подносит всем бокалы.)

Иванов (вполголоса и скороговоркой Кузовкину), Василий, что они врут?
Кузовкин (тоже вполголоса). Молчи, Ваня, молчи, я счастлив…
Тропачев (с бокалом в руке). За здоровье нового владельца!
Все (исключая Иванова, который даже свой бокал не выпивает). За его здоровье! За его здоровье!
Карпачов (басом, еще раз, один). Многая лета!

(Тропачев сурово на него взглядывает, он конфузится. Кузовкин благодарит, кланяется, улыбается, Елецкий держит себя строго, Ольге неловко, она готова заплакать, Иванов изумлен и посматривает исподлобья.)

Кузовкин (трепещущим голосом). Позвольте мне теперь… в такой для меня торжественный день — изъявить мою благодарность за все милости…
Елецкий (перебивая его, строго). Да за что же, за что, Василий Семеныч, вы нас благодарите?..
Кузовкин. Да-с. Да ведь всё-таки-с вы мои благодетели… А что касается до вчерашнего моего — как бы сказать — поступка,— то простите великодушно старика… Бог знает, с чего я это и обижался-то вчера, и говорил такое…
Елецкий (опять перебивая его). Ну хорошо, хорошо…
Кузовкин. И из-за чего было обижаться? Ну, что за беда… Господа пошутили… (Взглянувши на Ольгу.) Впрочем, нет-с, я не то-с. Прощайте, благодетели мои, будьте здоровы, веселы, счастливы…
Тропачев. Да что вы так прощаетесь, Василий Семеныч,— ведь вы не в Астрахань уезжаете…
Кузовкин (растроганный, продолжает). Дай бог вам всякого благополучия… а я… мне уж и у бога нечего просить — Я так счастлив, так… (Останавливается и усиливается не плакать.)
Елецкий (в сторону, про себя). Что за сцена… Когда он уедет?
Ольга (Кузовкину). Прощайте, Василий Семеныч… Когда вы к себе переедете — не забывайте нас… Я буду рада вас видеть (понизив голос), поговорить с вами наедине…
Кузовкин (целуя у ней руку). Ольга Петровна… Господь вас наградит.
Елецкий. Ну хорошо, хорошо, прощайте…
Кузовкин. Прощайте…

(Кланяется и вместе с Ивановым идет к дверям зала. Все его провожают. Тропачев у порога еще раз восклицает: ‘Да здравствует новый помещик!‘ Ольга быстро уходит в кабинет.)

Тропачев (оборачивается к Елецкому и треплет его по плечу). А знаете ли, что я вам скажу? Вы благороднейший человек.
Елецкий. О, помилуйте! Вы слишком добры…

(Занавес падает.)

ПРИМЕЧАНИЯ

ДРАМАТУРГИЯ И. С. ТУРГЕНЕВА

Драматургия составляет особую и существенную часть творческого наследия И. С. Тургенева. Тургенев не только автор нескольких шедевров, вошедших в золотой фонд русского классического репертуара и завоевавших признание деятелей и теоретиков международного театра, он создал свою драматургическую систему. Несмотря на споры, которые велись в течение десятилетий вокруг вопроса о сценичности пьес Тургенева, споры, порожденные глубокой оригинальностью художественных принципов его драматургии, творчество Тургенева оказало заметное влияние на развитие русской драматической литературы и театра.
Работа над произведениями в драматическом роде составила важный этап в творческом развитии Тургенева. Театр, связанные с ним литературные жанры: драматургия, диалоги, предназначенные для концертного исполнения, оперные либретто, театральная критика — живо интересовали Тургенева на протяжении всей его жизни. Однако совершенно определенный период — 1840-е годы, в особенности же конец десятилетия и начало 1850-х годов — были временем наиболее интенсивной деятельности писателя в области драматургии, наиболее углубленных его размышлений над вопросами истории и теории драмы.
Сороковые годы принесли Тургеневу первые серьезные литературные успехи. Робкий неофит, сознававший незрелость своих литературных опытов в конце 1830-х годов, в конце следующего десятилетия он был уже одним из выдающихся писателей, автором, произведения которого воспринимались как события в художественной и умственной жизни общества.
В 1840-х годах получила признание поэзия Тургенева и совершился его переход к повествовательной прозе. В это время сложились основные черты его творческой манеры как рассказчика, новеллиста и сформировался принесший ему славу цикл ‘Записок охотника’. Здесь Тургенев сумел выразить свое последовательное категорическое неприятие крепостнических отношений, выступил как горячий защитник крестьян, тонкий наблюдатель и поэт народной жизни. Сороковые годы были временем наибольшего сближения Тургенева с демократами, знакомства и общения с Белинским и Герценом, увлечения Фейербахом. Беседы с Белинским, влияние великого критика, ‘пророка’ молодых писателей-реалистов, ощутимо в ряде рассказов ‘Записок охотника’. Отголоски этого влияния можно усмотреть и в драматургии Тургенева. Современное состояние драматургии не удовлетворяло Белинского: ‘Драматическая русская литература представляет собою странное зрелище,— писал он в 1845 году.— У нас есть комедии Фонвизина, ‘Горе от ума’ Грибоедова, ‘Ревизор’, ‘Женитьба’ и разные драматические сцены Гоголя — превосходные творения разных эпох нашей литературы и, кроме них, нет ничего’ {Белинский, т. 9, с. 346.}. Это, опубликованное в конце 1845 г., суждение Белинского и другие аналогичные его высказывания {Там же, т. 7, с. 83, т. 8, с. 65 и др.} имел в виду Тургенев, ссылаясь на мнение ‘Отечественных записок’ как на совпадающее со своим: ‘Мы не станем повторять уже не раз высказанные на страницах ‘Отечественных записок’ мнения о Фонвизине, Грибоедове и Гоголе: читатели знают, почему первые два не могли создать у нас театра, что же касается до Гоголя, то он сделал всё, что возможно сделать первому начинателю, одинокому гениальному дарованию: он проложил, он указал дорогу, по которой со временем пойдет наша драматическая литература, но театр есть самое непосредственное произведение целого общества, целого быта <...> Семена, посеянные Гоголем,— мы в этом уверены,— безмолвно зреют теперь во многих умах, во многих дарованиях’ (наст. изд., Сочинения, т. 1, с. 236—237). Так сформулировал Тургенев в 1846 году свои взгляды на положение русского театра и задачи драматургов. Он был убежден, что кризис театрального репертуара может быть преодолен усилиями писателей, стоящих на уровне современного развития литературы, высшим достижением которой в области драматургии ему представлялись пьесы Гоголя. Из среды последователей Гоголя, утверждал Тургенев, выдвинутся авторы, которым суждено будет обновить репертуар театра. Себя он причислял к писателям этого направления и перед собою ставил определенные серьезные задачи, в решении которых, впрочем, как он думал, он будет поддержан литераторами одного с ним поколения и сходных творческих устремлений.
Важное место в системе взглядов Тургенева 1840-х годов занимала высказанная им в статье о драме С. А. Гедеонова ‘Смерть Ляпунова’ мысль о том, что явления искусства порождаются и определяются исторической жизнью общества. Через все его критические статьи как лейтмотив проходит утверждение, что достоинства и недостатки произведений искусства, в особенности же драматических произведений, суть зеркало отношений и взглядов народа в определенную эпоху его исторического бытия. Капитальным недостатком драны Гедеонова Тургенев считает ее подражательность, мозаичность, многочисленные заимствования из отечественной и зарубежной драматургии, которые могут быть обнаружены в ее тексте и, свидетельствуя о начитанности автора, вместе с тем говорят о полной его несостоятельности как художника, ‘…только живое нас занимает, а всё механически составленное — мертво’ (там же, с. 240).
Особенность подхода Тургенева к проблеме формирования новой реалистической русской драматургии состояла в том, что, основываясь в своих творческих опытах на изучении художественного наследия великих писателей разных народов и эпох, он искал путей развития самобытного искусства, стремился найти свой собственный и соответствующий духовным потребностям своих современников и соотечественников стиль драматургии. Пропагандируя русскую литературу, в частности драматургию, на Западе в течение десятилетий, Тургенев никогда не шел по пути ее приспособления к вкусам и привычкам западного читателя и зрителя, а подчеркивал, разъяснял ее неповторимое своеобразие {См.: Алексеев М. И. И. С. Тургенев — пропагандист русской литературы на Западе.— В кн.: Труды Отдела отвой русской литературы. 1, М., Л., 1948, с. 61—80.}.
Творчество Шекспира было для Тургенева не только источником величайших художественных идей, не только образцом постижения драматизма истории, но и сокровищницей мыслей о человеческой природе и закономерностях исторической жизни людей {См.: Левин Ю. Д. Шестидесятые годы.— В кн.: Шекспир и русская культура. Под ред. акад. М. П. Алексеева. М., Л., 1965, с. 450-472.}. Тургенев ощущал глубокое внутреннее родетво между устремлениями русской реалистической литературы и творчеством Шекспира и даже между личностью Шекспира и характерными чертами русского народа, выразившимися в его культуре: ‘…может ли не существовать особой близости и связи между <...> поэтом, более всех и глубже всех проникнувший в тайны жизни, и народом, главная отличительная черта которого <...> состоит в почти беспримерной жажде самосознания, в неутомимом изучении самого себя,— народом, так же не щадящим собственных слабостей, как и прощающим их у других,— народом, наконец, не боящимся выводить эти самые слабости на свет божий, как и Шекспир не страшится выносить темные стороны души на свет поэтической правды, на тот свет, который в одно и то же время и озаряет и очищает их?’ Задавая в своей речи о Шекспире (1864) этот риторический вопрос, Тургенев подразумевал наличие подобной связи. При таком понимании сути шекспировского творчества Шекспир и Гоголь оказывались не бесконечно далекими, а сопоставимыми и даже в некоторых отношениях близкими друг другу явлениями мировой культуры. Один воплощал гений трагедийного творчества, другой — комедийного.
В начале своей деятельности Тургенев, охваченный романтическими настроениями и увлеченный романтической литературой, тяготел к трагическим темам и трагедийным жанрам. Набираясь литературного опыта, он работал над переводами ‘Отелло’ и ‘Короля Лира’ Шекспира, причем переводил эти трагедии не целиком, а выборочно, с целью изучения Шекспира и освоения литературных приемов драматургии. Переводил юный автор и ‘Манфреда’ Байрона. Под впечатлением этого произведения он написал свое первое произведение — драматическую поэму ‘Стено’ (1834).
И. Г. Ямпольский указал, что в ‘Стено’, помимо влияния Байрона, сказывается воздействие на писателя драматической фантазии Н. В. Кукольника ‘Торквато Тассо’, ультраромантического произведения, которое удостоилось положительной оценки В. К. Кюхельбекера и В. Г. Белинского. Вместе с тем он отметил, вслед за М. О. Гершензоном и А. Е. Грузинским, черты творческой оригинальности Тургенева, проявившиеся уже в первом его произведении: образ рефлектирующего героя и относительная реальность, конкретность обстановки действия {Ямпольский И. Г. Поэзия И. С. Тургенева.— В кн.: Т, Стихотворения и поэмы, 1970, с. 8—9, Гершензон М. О. Мечты и мысль И. С. Тургенева. М., 1919, с. 14—16, Грузинский А. Е. И. С. Тургенев. М., 1918, с. 24.}.
Изучая на протяжении многих лет и почитая Шекспира, Тургенев никогда не делал попытки создать драматическое произведение в его роде. Он давал интерпретацию образов Шекспира в рассказах конца 1840-х — начала 1850-х годов, в одном из них он вспоминал об исполнении П. С. Мочаловым роли Гамлета (‘Петр Петрович Каратаев’). Но и в рассказах 40-х годов, и позднее, в повестях и романах 1860—1870-х годов, намекая на шекспировские аналоги характеров своих героев, он подчеркивал и своеобразие изображенных им лиц, отличие их от типа, с которым они могут быть сопоставлены. ‘Гамлет Щигровского уезда’, ‘Степной король Лир’ — в этих заглавиях сближение с образами Шекспира сочетается с противопоставлением им. Попытки современных ему драматургов воспользоваться творчеством Шекспира как образцом для подражания или источником для заимствования испытанных театральных эффектов вызывали у Тургенева раздражение: ‘Тень Шекспира тяготеет над всеми драматическими писателями, они не могут отделаться от воспоминаний, слишком много эти несчастные читали и слишком мало жили <...> Ото всех создаваемых ныне произведений разит литературой, ремеслом, условностью’,— писал он в 1847 году {Письмо к П. Виардо от 26 ноября (8 декабря) 1847 г., цит. в переводе с французского (см.: наст. изд., Письма, т. I).}.
Сознавая художественное несовершенство и подражательность своего первого произведения, Тургенев, тем не менее, не утратил полностью к нему интереса. Он дважды обращался к знатокам литературы — своим университетским учителям — с просьбой дать оценку драматической поэме ‘Стено’, в надежде, что ‘по первому шагу можно <...> предузнать будущее’ {Письмо к А. В. Никитенко от 26 марта (7 апреля) 1837 г. (там же).}. Через восемь лет после завершения ‘Стено’ он возвратился к образу одного из героев этого произведения — монаха Антонио — и сделал попытку создать драму с этим лицом в качестве главного персонажа. Уже в ‘Стено’ центральным эпизодом является своеобразное ‘искушение’ монаха-аскета встречей с грешником и воспоминанием о любимой женщине. В ‘Искушении святого Антония’ эти мотивы видоизменяются. Однако образ монаха Антония, а также характер драматургии пьесы: обилие лирических монологов, участие фантастических фигур и персонифицированных сил природы в действии — свидетельствуют о том, что эти произведения близки не только в сюжетном, но и в стилистическом отношении.
Л. П. Гроссман отметил совпадение заглавия пьесы Тургенева и комедии П. Мериме в цикле ‘Театр Клары Газуль’ — ‘Женщина-дьявол, или Искушение святого Антония’ (‘Une femme est un diable o La tentation de saint Antoine’).
Основываясь на сходстве этих заглавий и на указании Тургенева в предисловии к неоконченной драме ‘Две сестры’ (1844), утверждавшего, что он хочет эту пьесу выполнить в стиле ‘Театра Клары Газуль’, Гроссман и ‘Искушение святого Антония’ относит к разряду ‘подражаний’ Тургенева Мериме, полагая, что ‘Искушение святого Антония’ составляет единство с другими задуманными писателем одноактными пьесами: ‘Неосторожность’ (1843) и ‘Две сестры’. Эти три произведения, по мнению исследователя,— ‘трилогия Тургенева из коротких пьес о страсти, ревности и смерти, выдержанных в характерной манере знаменитой литературной мистификации’ {Гроссман Л. П. Драматургические замыслы И.С. Тургенева.— Изв. АН СССР, ОЛЯ. 1955, т. 14, вып. 6, с. 552. Ю. Г. Оксман более категорично, чем Гроссман, утверждает зависимость ‘Искушения святого Антония’ Тургенева от пьесы Мериме ‘Женщина-дьявол’. Без достаточных оснований он говорит о пьесе Тургенева как о ‘переделке одноименной комедии Мериме’ (Оксман Ю. Г. ‘Сцены и комедии’.— В кн.: Т, ПСС и П, Сочинения, т. 2, с. 540, 550).}.
Однако одноактные пьесы ‘Неосторожность’ и ‘Две сестры’ явно не могут быть объединены в ‘трилогию’ с ‘Искушением святого Антония’. Сам автор, очевидно, смотрел на эти свои замыслы как на произведения нового этапа творчества и работал над ними, отказавшись от мысли написать ‘Искушение святого Антония’. Это видно из того, что он перенес из этой драмы куплеты в пьесу ‘Две сестры’, приспособив их к новому контексту. ‘Неосторожность’ и ‘Две сестры’ в отличие от ‘Искушения святого Антония’ написаны прозой. Реальное изображение в них жизни, отсутствие фантастических эпизодов резко отличает их от ‘Искушения…’ Характерно, что в перечне написанных, начатых и задуманных пьес, составленном Тургеневым в 1849 году, присутствуют ‘Неосторожность’ и ‘Две сестры’. Пьесы эти стоят в списке не рядом, так как писатель сначала поместил в нем уже написанные, а затем незавершенные или лишь задуманные пьесы.
От намерения завершить драму ‘Две сестры’ Тургенев не отказался и позже: в списке пьес и замыслов 1850 г. это название также имеется. ‘Искушение…’ же отсутствует в обоих списках.
‘Неосторожность’ и ‘Две сестры’ по своему стилю, действительно, близки к ‘Театру Клары Газуль’. Испано-итальянский колорит обстановки, быстро развивающаяся интрига и катастрофическая развязка — все эти особенности драматургии, воплощенные в ‘Неосторожности’ и намеченные в ‘Двух сестрах’, соответствуют духу ‘Театра Клары Газуль’. Однако, иронизируя в предисловии к драме ‘Две сестры’ по поводу своего ‘подражания’ Мериме, Тургенев фактически ориентировался в своих маленьких пьесах на опыт не одного писателя, а на более широкий круг драматических произведений в качестве образца. При этом он не столько подражал, сколько искал собственный путь в драматургии, экспериментировал и пытался противопоставить свой оригинальный стиль творчеству своих предшественников. В этих своих поисках Тургенев не обошел вниманием ‘Маскарад’ Лермонтова (сцена убийства Долорес) и маленькие трагедии Пушкина. Уже в ‘Искушении святого Антония’, в сцене ужина у Аннунциаты, ощутимо несомненное воздействие ‘Каменного гостя’. В ‘Неосторожности’ усвоение стиля маленьких трагедий Пушкина более органично. Оно сказывается в стремлении молодого писателя к объективности, к тому, чтобы полностью скрыться за героями и придать реальность театральному действию. Подобно Пушкину, Тургенев тяготеет к постановке общечеловеческих социально-психологических проблем. Он не увлечен национальной экзотикой, изображением эффектных картин быта ушедших исторических эпох или специфических нравов, присущих одной стране и чуждых зрителям другой страны, для которых предназначается пьеса. Напротив, он ищет тех общих, существенных основ драматических коллизий, которые сближают зрителей с героями и возбуждают сочувствие первых к последним. В статье о ‘Фаусте’ Гёте в переводе М. Вронченко (1845) Тургенев утверждал: ‘<...> нам теперь нужны не одни поэты… мы <...> стали похожи на людей, которые при виде прекрасной картины, изображающей нищего, не могут любоваться ‘художественностью воспроизведения’, но печально тревожатся мыслию о возможности нищих в наше время’ (наст. изд., Сочинения, т. I, с. 219).
Подобно Мериме, Тургенев рассматривает инквизицию как характерную черту испанского быта. Однако если для Мериме жизнь Испании прежде всего экзотична и инквизицию он изображает нарочито театрально, создавая романтическую картину ‘суда в подземелье’, то для Тургенева инквизиция — традиционно-официозное мировоззрение общества, порабощенного церковью и бюрократией, превращающей каждый частный дом в застенок. Конфликты испанского быта, которые Тургенев представил в своей ранней пьесе, выходили за пределы возможного и серьезного лишь для одной страны и одной эпохи. В ‘Неосторожности’ и незаконченной пьесе ‘Две сестры’ писатель разработал некоторые драматические ситуации и приемы, к которым затем неоднократно возвращался.
Сюжет ‘Неосторожности’ имеет мнимо традиционный характер. И зрители, и герои пьесы воспринимают происходящие в ней события в духе определенных литературных и бытовых стереотипов. По традиции они готовы случайного собеседника молодой женщины счесть за ее любовника, а одержимого низкими страстями лицемера — за поборника нравственности. Внезапный взрыв событий, развязывающий узлы конфликта, обнаруживает истинный смысл происходящего и раскрывает до конца характеры действующих лиц.
Сходным образом развивается действие в пьесах ‘Где тонко, там и рвется’ (1847) и ‘Нахлебник’ (1848). Явно выражен подобный ход действия в пьесе ‘Месяц в деревне’ (1850), где часть героев так до конца и остается в полном неведении смысла внезапно разразившихся событий.
Кульминационным моментом в ‘Неосторожности’ является нравственная пытка, которой подвергает донью Долорес дон Пабло, добиваясь от нее правды, чтобы обратить ее признание против нее и погубить ее. Аналогичные эпизоды имеют место в пьесах ‘Нахлебник’ и ‘Месяц в деревне’, причем в первой из этих пьес допрос с пристрастием ведет петербургский чиновник, в лицемерии и жестокости не уступающий испанскому чиновнику, изображенному в ‘Неосторожности’, ‘…все чиновники похожи друг на друга’,— заметил Тургенев в 1847 году по поводу сходства нравов петербургских и парижских чиновников {Письмо к П. Виардо от 23 декабря 1847 (4 января 1848) г.}. В незаконченной пьесе ‘Две сестры’ впервые драматический конфликт был основан на соперничестве в любви двух родственно близких друг другу женщин разного возраста (ср. ‘Месяц в деревне’). Здесь же впервые появился образ ‘неопасного’ платонического поклонника молодой женщины, слишком утонченного, чтобы быть непосредственным и решительным в чувстве. Образ Валерия, лишь намеченный в ‘Двух сестрах’, этими своими чертами предвосхищает Горского (‘Где тонко, там и рвется’) и Ракитина (‘Месяц в деревне’).
Отрицательное отношение к подражательности, мысль о самостоятельности как цели художника и признаке подлинного таланта проходит через все критические статьи и многие письма Тургенева 1840-х годов. ‘Глупый человек подражает рабски, умный человек без таланта подражает <...> с самым худшим изо всех усилий, с усилием быть оригинальным’,— писал он в 1848 г. {Письмо к П. Виардо от 18 (30) апреля.} Стремление Тургенева сохранить свою самостоятельность по отношению к заинтересовавшему его театру Мериме выразилось в его обращении непосредственно к испанской драматургии.
В конце 1847 г. Тургенев читает произведения Кальдерона ‘само собою разумеется, на испанском языке’. Сообщая об этом П. Виардо, он сопоставляет Кальдерона с Шекспиром и пытается определить особенности драматургической системы великого испанца. Воплощенная в произведении Кальдерона грандиозная ‘драматическая концепция’ отражает, по мнению Тургенева, эпоху, когда творил Кальдерон, и мировоззрение писателя и народа, сформировавшего его взгляды {См. письма к П. Виардо от 7(19) и 13(25) декабря 1847 г. О занятиях Тургенева творчеством Кальдерона и других испанских драматургов см.: Липовский А. Увлечение И. С. Тургенева Кальдероном.— Литературный вестник, 1903, т. 6, кн. 5, с. 33—37, Алексеев М. Тургенев и испанские писатели.— Литературный критик, 1938, No 11, с. 136—144, Zviguilsky A. Tourgunev et l’Espagne.— Revue de littrature compare, 1959, t. 33, No 1, p. 50—79.}. Характерно, что от размышлений о драматургии Кальдерона Тургенев непосредственно обращается к анализу современного театра. Утверждая, что художественные формы драматургии и масштаб идей и мироощущение писателя зависят от состояния общества, Тургенев делает вывод о том, что раздробленная, ‘распылившаяся’ современная жизнь не может дать материала для грандиозных драматических концепций. Вместе с тем он не хочет мириться с господствующей на сценах Франции и оказывающей влияние на театр всех стран, в том числе и России, поверхностной драматургией. Он мечтает о трагедии с Прометеем в качестве героя и политической комедии аристофановского типа. Творческие поиски Тургенева были направлены на то, чтобы создать драматические произведения, соответствующие по своему стилю состоянию общества и в то же время выражающие социальные и исторические идеи большого масштаба.
Общественная жизнь России 40-х годов XIX века не создала условий для деятельности Прометея и не открыла пути для аристофановской сатиры. Однако в кругу молодых мыслителей и писателей, центр которого составлял Белинский, можно было наблюдать и бесстрашие анализирующей мысли, и самоотверженную преданность идеалам, и прометеевскую готовность жертвовать собой ради просвещения человечества, и фаустовскую страсть к истине. ‘Счастлив тот, кто может свое случайное создание (всякое создание отдельной личности случайно) возвести до исторической необходимости, означить им одну пз эпох общественного развития <...> Одно лишь настоящее, могущественно выраженное характерами или талантами, становится неумирающим прошедшим’,— писал Тургенев в 1845 году (наст. изд., Сочинения, т. 1, с. 219), в пору непосредственного дружеского общения с Белинским. Встречи и многочасовые разговоры с Белинским — ‘центральной натурой’ эпохи (‘Воспоминания о Белинском’ — наст. изд., Сочинения, т. 11), знакомство с Герценом и другими ‘людьми сороковых годов’ открыли Тургеневу исторический образ времени, воплощенный в живых личностях.
Вопрос о театре принадлежал к числу эстетических проблем, вызывавших особый интерес в кругу философски мыслящих людей сороковых годов. Театр интересовал их как социальное явление. В этой связи Белинский посвятил специальную статью Александрийскому театру в программном сборнике натуральной школы ‘Физиология Петербурга’, а ряд писателей сороковых годов — Достоевский, Некрасов, Салтыков, Григорович, Панаев, Бутков и др.— в своих произведениях изображали театральные увлечения ‘маленьких людей’ и восприятие спектаклей представителями демократических слоев города.
Театр привлекал внимание передовых литераторов этой эпохи и как искусство, которое особенно наглядно и эмоционально представляет реальную картину жизни и внушает зрителю определенное отношение к тому, ‘что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи’ {Гоголь, т. 6, с. 134.}, искусство, дающее ‘заметить общие элементы нашего общества, двигающие его пружины’ {Там же, т. 8, с. 555.}. Гоголь был для них высшим авторитетом как теоретик и практик театра. Воплотив ‘всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров’ {Там же, т. 6, с. 134.} в своей общественной комедии, он придал осмыслению и художественному воссозданию ежедневного быта высокое эстетическое значение, показал, что комик может быть ‘разрешителем современных вопросов’ {Там же, т. 8, с. 456.}.
Бытовая сценка — физиологический очерк в диалогической форме — стала в 1840-с годы излюбленным жанром авторов натуральной школы. Живую, устную речь они рассматривали как непосредственное отражение социального быта. В творчестве Тургенева-драматурга эта сторона интересов писателей круга, к которому он примыкал, нашла свое непосредственное воплощение. В середине 1840-х годов Тургенев записал ряд сюжетов, перенумеровав их. Возможно, что в этот список были внесены сюжеты, в разработке которых должны были принять участие несколько авторов {См.: Клеман М. К. Иван Сергеевич Тургенев. Очерк жизни и творчества. Л., 1936, с. 34, Шкловский В. Заметки о прозе русских классиков. М., 1955, с. 203.}. Не исключено даже, что список сюжетов является первоначальным планом нового сборника натуральной школы или еще одного тома ‘Физиологии Петербурга’. Обращает на себя внимание то обстоятельство, что при многих сюжетах отмечается диалогическая, драматизированная форма задуманного очерка: четвертый сюжет сопровождается примечанием: ‘Тут можно поместить разговор с извозчиком’, седьмой — припиской: ‘разговор при этом’, в десятом отмечено: ‘об омнибусах, разговоры в них’ (наст. изд., Сочинения, т.1, с.415). Напомним, что в ‘Физиологии Петербурга’ был помещен очерк А. Я. Кульчицкого ‘Омнибус’, содержавший разговоры пассажиров омнибуса.
Сам Тургенев начал было писать драматический очерк о ночном извозчике. Заглавие ‘Ванька’ сопровождалось подзаголовком: ‘Разговор’. Во второй половине 40-х годов, в одно время с выходом в свет программных изданий натуральной школы ‘Физиологии Петербурга’, ‘Петербургского сборника’ и других, Тургенев написал несколько драматических произведений — бытовых сцен, близких по стилю к физиологическим очеркам.
Исследователи драматургии Тургенева отмечают особое значение, которое имело для становления художественной системы писателя освоение достижений Гоголя-комедиографа и переосмысление их. Этот творческий процесс определялся идейно-художественными исканиями натуральной школы во главе с Белинским. Попытки внедрения в драматургию приемов физиологического очерка, которые делал в эти годы Тургенев, были важным звеном в разработке им новых форм драматического действия {Бердников Г. П. Иван Сергеевич Тургенев. М., Л., 1951, с. 95—110, 141—142 и др., Лотман Л. А. Н. Островский и русская драматургия его времени. 1961, с. 34—42, Винникова Г. Тургенев и Россия. Изд. 2-е. М.: ‘Советская Россия’, 1977, с. 55—80.}.
Утверждая, что в ‘Безденежье’ (1845) Тургенева явно дает себя чувствовать стремление автора учиться у Гоголя, В. В. Виноградов видит проявление этой зависимости молодого драматурга от автора ‘Ревизора’ прежде всего в языковых особенностях его произведения — в синтаксической организации и в лексике речи героев {Виноградов В.В. Пародии на стиль Гоголя. — В кн. : Виноградов В. В. Поэтика русской литературы. М., 1976, с. 275.}. Следуя в тематике и подборе сюжетных ситуаций за Гоголем (изображение безденежья помещичьего сынка, промотавшегося в Петербурге, отношений между молодым барином и умудренным опытом крепостным слугой и т. д.), а в форме своей комедии учитывая образцы ‘малой драматургии’ Гоголя (‘Утро делового человека’, ‘Тяжба’, ‘Лакейская’), Тургенев подходил к этим сюжетам как писатель новой генерации. Его интересовали прежде всего социальные типы. Он стремился к острым бытовым характеристикам и к тому, чтобы создать полную иллюзию реальной жизни на сцене.
Тема положения неопытного и небогатого, но наделенного огромной амбицией молодого дворянина в Петербурге была одной из излюбленных в литературе натуральной школы. В одно или почти в одно время с Тургеневым этой теме посвятили свои произведения И. А. Гончаров (‘Обыкновенная история’), Я. П. Бутков (‘Кредиторы, любовь и заглавия’, ‘Невский проспект, или Путешествие Нестора Залетаева’), Д. В. Григорович (‘Похождения Накатова, или Недолгое богатство’, ‘Свистулькин’), а П. А. Федотов — свою картину ‘Завтрак аристократа’.
Характерные проявления быта Петербурга, которые в ‘Ревизоре’ Гоголя отражены в привычках, понятиях и образе жизни Хлестакова,— для писателей натуральной школы, посвящавших свои произведения и сборники последовательному и всестороннему литературно-социальному анализу быта столицы, представляли самостоятельный интерес, они делались содержанием очерков, повестей и пьес.
Тургенев не избег в своих ‘сценах из Петербургской жизни’ использования некоторых водевильных приемов (вереница посетителей). Однако не следует забывать, что и Гоголь, энергичный и последовательный противник водевиля как жанра, в отдельных случаях применял комедийные приемы, традиционно присвоенные водевилем. К тому же русский, а отчасти и французский, водевиль к этому времени в целом ряде случаев проявлял тенденцию к усилению социальной типизации, приближался к бытовой комедии.
‘Сцены’ Тургенева не случайно носят название, отражающее постоянное положение героя, положение социально типическое. Юмор писателя направлен не на конъюнктурно-любопытные для публики театра ассоциации или веселые qui pro quo, как у водевилистов, а на ежедневный быт с его характерными ситуациями. Писатель черпает материал для комических эффектов из личных наблюдений. Поэтому тема безденежья трактуется им не без налета проникнутого юмором лиризма. По воспоминаниям современников, Тургенев — наследник большого состояния — во второй половине 40-х годов постоянно нуждался в деньгах. В. Н. Житова говорит о безденежье как постоянном положении молодого Тургенева — следствии скупости и самодурства его матери {Житова, с. 128.}. П. В. Анненков пишет, что Тургенев в 40-с годы ‘представлял из себя какое-то подобие гордого нищего, хотя и сознававшегося в затруднительности своего положения, но никогда не показывавшего приятелям границ, до которых доходили его лишения’ {Анненков, с. 384.}.
‘Безденежье’, являясь драматическим этюдом из жизни Петербурга и социальным очерком о комических бедствиях молодого дворянина в столице, отличалось от большинства произведений такого жанра тем, что автор не был резко отделен от героя и противопоставлен ему как сатирик-наблюдатель. Таким образом, сценам Тургенева не была присуща описательность и сатирическая отрешенность, которую Достоевский устами героя ‘Бедных людей’ Макара Девушкина расценивал как унижающую человека, ставшего объектом наблюдения и изображения. Впоследствии в комедии ‘Провинциалка’ (1850) Тургенев опять прибег к такой форме юмористического сближения автора и героя. Иронически характеризуя графа Любина, он, вместе с тем, приписывает ему некоторые, широко известные черты собственной биографии (смерть матери — богатой помещицы, известной в губернии, приезд из столицы в имение, полученное по наследству от матери — Спасское).
Приобщение к литературным принципам натуральной школы способствовало совершенствованию мастерства сатирического бытописания Тургенева.
В ‘сценах из уездной жизни’ ‘Завтрак у предводителя’ (1849) Тургенев показывает столкновения, которые происходят в особой обстановке — в кругу дворян, вне их отношений с крестьянами, т. е. в отвлечении, казалось бы, от главного противоречия, главного конфликта крепостнической среды. Крепостное право, его вековые традиции, отражены здесь в характерах помещиков. Полное отсутствие у каждого из них сознания законности, укоренившаяся привычка ни с кем и ни с чем не считаться — атрофия понятия справедливости,— все эти черты, воспитанные бесконтрольно осуществляемой властью над крепостными крестьянами, являются источником комических эффектов пьесы. Жертвами крепостнических привычек здесь становятся сами их носители. Однако за комическими алогизмами поведения помещиков, не признающих никаких резонов, стоит трагический аспект социального эгоизма, ставшего законом поведения господствующего сословия. Сатира Тургенева и в этом произведении, и, очевидно, в этом произведении в очень большой степени, основывалась не только на личных наблюдениях, но и на ‘опыте сердца’, на глубоких и далеко не ‘литературных’ переживаниях. Во время своего конфликта с матерью, которую он очень любил, Тургенев поражался алогичностью поведения умной В. П. Тургеневой, неразумностью ее эгоизма и самодурства, что, в конечном счете, и был вынужден ей высказать {См.: Шитова, с. 137—139.}.
Сюжет ‘Завтрака у предводителя’ был основан на реальных явлениях социального быта провинции: размежевания помещичьих земель, сопровождавшегося по большей части затяжными конфликтами. В программе ‘Записок охотника’ сохранился заголовок ‘Размежевание’. В ‘Записках охотника’ тема размежевания затрагивается в рассказах ‘Два помещика’, ‘Однодворец Овсянников’. Однако в комедии ‘Завтрак у предводителя’, сюжет которой целиком построен на попытке разрешить конфликт, возникший при размежевании земель, не имущественные отношения помещиков, а более общие социально-психологические проблемы определяют собою смысл произведения.
Тема попытки ‘полюбовного’ соглашения наследников богатого помещика легла в основу пьесы А. Ф. Писемского ‘Раздел’ (Совр, 1853). Писемский, в отличие от Тургенева, не рассчитывает на сложные ассоциации зрителя и не требует от него способности к тонкому анализу. Его герои просто одержимы желанием завладеть имуществом и пускаются на интриги и подкопы, чтобы захватить наследство. Их борьба и является содержанием пьесы.
На протяжении 1848—1849 гг. Тургенев создает две патетические комедии, непосредственно отражающие эволюцию натуральной школы во второй половине 40-х годов — ‘Нахлебник’ (1848) и ‘Холостяк’ (1849). Он переносит в драматургию патетику гуманной защиты личности маленького человека, впервые и особенно сильно прозвучавшую в романе ‘Бедные люди’ Достоевского (опубликованном в ‘Петербургском сборнике’, 1846 г.). Белинский отмечал в первом романе Достоевского соединение патетики, драматизма и юмора.
Ситуации романа Достоевского, восторженно и тонко истолкованные Белинским, освещали путь фантазии Тургенева к драматическому сюжету и образам ‘Нахлебника’ {См. Белинский, т. 9, с. 554. В. В. Виноградов отметил, что в психологической и речевой характеристике героев пьес Тургенева ‘Нахлебник’ (Кузовкин) и ‘Холостяк’ (Мошкин) ощутимо воздействие стиля молодого Достоевского. См.: Виноградов В. В. Тургенев и школа молодого Достоевского.— Русская литература, 1959, No 2, с. 45—71.}. В проблематике и стиле этого произведения наглядно проявилась характерная черта творчества автора. С присущей ему чуткостью к интересам времени и движению современной художественной мысли он открывал новую страницу в русской драматургии, соответствующую интересам и вкусам передовых людей эпохи. Вместе с тем, пьеса была органическим звеном его творческого развития, в ней были продолжены те поиски в области драматической формы, которые были начат еще ‘Неосторожностью’, и дано развитие тех идей и сюжетов, которые привлекали читателей в ‘Записках охотника’ и повестях Тургенева и во многом определили их огромную популярность.
Действие пьесы Тургенева развертывается в барском имении. Обстановка крепостной деревни, помещичьего дома, где попрание человеческого достоинства крестьян, дворовых и, в конечном счете, всякого зависимого человека — закон, стала фоном драматических событий, выводимых на сцену. В ‘Нахлебнике’ Тургенева тонкая одухотворенность, гуманность бедных людей противопоставляется грубости чувств и лицемерию богатых и власть имущих.
Предысторией разыгрывающихся в ‘Нахлебнике’ событий является трагедия одинокой и беззащитной женщины, отданной во власть грубому самодуру-помещику. Внесценические обстоятельства имеют в этой пьесе чрезвычайно большое значение: определяя события, непосредственно в ней происходящие, они придают картине быта, изображенного в ней, эпическую полноту и разносторонность.
Недаром M. E. Салтыков-Щедрин — беспощадный обличитель дворянского беспутства — отнесся с интересом к этой пьесе Тургенева. Он не мог не обратить внимания на показанные в комедии ‘Нахлебник’ социальные явления: отсутствие ‘корпоративной связи’ в дворянской среде, издевательства богатых помещиков, аристократов над захудалыми, бедными дворянами. Сам сатирик намеревался посвятить подобным явлениям специальные очерки. Эта тема нашла отражение и в его цикле ‘Помпадуры и помпадурши’ {См.: Никитина Н. С. Из полемики Салтыкова-Щедрина с автором ‘Отцов и детей’ и его критиками.— В кн.: Тургенев и его современники. Л., 1977, с. 76—77.}.
Большое значение в пьесе имеет и мотив кровной связи дворянства и его нравов с деятельностью государственного аппарата, насаждающего насилие богатого над бедным и канцелярски-равнодушное отношение к человеческому достоинству граждан. Несправедливое лишение Кузовкина принадлежащего ему наследства делает его нахлебником и фактическим рабом богатого барина Корина. Бюрократическая карьера открывает чиновнику Елецкому возможность брака с наследницей столбового дворянина Корина, богатой невестой, а этот брак позволяет ему присвоить себе вместе с приданым жены и право издеваться над Ку-зовкиным.
И Елецкий — ‘петербургский чиновник’ — ‘человек дюжинный, не злой, но без сердца’, и покойный Корин — жестокий самоуправец, поработивший бедняка Кузовкина, и помещик 400 душ Тропачев выступают не столько как первопричина страдания маленького человека, сколько как выразители и воплощения общего порядка вещей, законов жизни общества и сложившихся на их основе обычаев. Жестокость объективного порядка вещей, более тягостная, чем дурная воля отдельного человека, делает Ольгу Корину—Елецкую сообщницей мужа, превращает ее настойчивые расспросы Кузовкина в нравственную пытку, а ее дочернюю любовь в орудие унижения. Эта объективная ситуация делает бессмысленным ‘бунт’ Кузовкина, пытающегося сопротивляться своему новому ‘благодетелю’, но вынужденного, в конечном счете, принять оскорбительную денежную компенсацию за свои отцовские права.
Этот, последний, штрих, завершающий действие, придавал пьесе внешне благополучную развязку, которая, по существу, была глубоко трагична, так как являлась апофеозом унижения маленького человека. Пьеса Тургенева была пронизана демократическими симпатиями и настроениями. Она была радикальна по своему пафосу: в ней обличались отношения, прямо вытекающие из самых основ общественного устройства. ‘Вольнодумство’ драматурга выразилось и в том, что он разоблачал освященный церковью брак Кориных и с патетическим сочувствием писал о ‘незаконной связи’ любящего бедняка и его благодетельницы. Психологический интерес автора сосредоточен на Кузовкине. Именно поэтому Тургенев посвятил эту пьесу М. С. Щепкину, видя в нем будущего интерпретатора роли Кузовкина.
В комедии ‘Холостяк’ Тургенев также делает героем маленького человека, ставя его в центре драматического происшествия. Действие комедии развертывается в среде мелких петербургских чиновников, которых изображали в своих очерках и повестях писатели натуральной школы. Сюжет и обстановка действия ‘Холостяка’ более близки к стереотипам натуральной школы, чем содержание ‘Нахлебника’. Для театра же произведение Тургенева было не только необычным, но демонстративно нарушающим привычные каноны. Штамп, соответствующий актерским амплуа, настраивал на то, чтобы трактовать героя ‘Холостяка’ Мошкина как благородного отца и хлопотуна (ср., например, образы Льва Гурыча Синичкина в одноименном водевиле Д. Т. Ленского и Лисичкина в водевиле ‘Дочь русского актера’ П. Григорьева). Герой Тургенева, самоотверженно устраивающий замужество сироты, опекающий ее, как родной отец, таит к ней иное чувство — любовь, и этот подтекст его скрытых чувств придает особый драматизм его взятому на себя добровольно ‘отцовству’. Образ Мошкина находится в несомненной зависимости от образа Макара Девушкина и его истолкования, данного Белинским {См.: Белинский, т. 9, с. 552—553.}. На сцене императорских театров не шли до того пьесы с подобной тематикой и таким подходом к явлениям современного социального быта.
Одновременно с работой над пьесами в духе и стиле натуральной школы Тургенев задумывает ряд драматических произведений из жизни ‘культурного слоя’, рисующих среду дворянской интеллигенции, людей современно мыслящих и тонко чувствующих. Проблематика этих пьес также не была вовсе чужда натуральной школе. Однако если в таких сценах, как ‘Безденежье’, ‘Завтрак у предводителя’, ‘Разговор на большой дороге’, а также и в ‘Нахлебнике’ и ‘Холостяке’ Тургенев примыкал к тому руслу натуральной школы, которое сохраняло наиболее тесную генетическую связь с традициями Гоголя, то в пьесах ‘Где тонко, там и рвется’, ‘Месяц в деревне’ он выступает как соратник Герцена, автора ‘Кто виноват?’ и ‘Сороки-воровки’, писатель, осваивающий и по-новому осмысляющий проблемы, впервые поставленные Лермонтовым. Особенностью этих пьес Тургенева является социальная и историческая конкретность обстановки действия. Передавая атмосферу бесед, споров и бытового общения умственно изощренных людей, Тургенев замечал историческое движение в их среде, дискредитацию романтически настроенных индивидуалистов, ориентирующих свое жизненное поведение на идеалы 1830-х годов, и демократизацию симпатий и настроений молодого поколения.
В комедии ‘Где тонко, там и рвется’ Тургенев внешне использовал форму пьесы-пословицы в духе А. Мюссе. Однако, по существу, пьеса его, в которой, как и в пословицах Мюссе, остроумный диалог имеет большое конструктивное значение, строится на диаметрально противоположном принципе. В пьесах Мюссе в словесном турнире заключено действие: более тонкий, остроумный, хитрый собеседник побеждает в состязании воль и характеров. В пьесе Тургенева — словесная дуэль лишь хрупкая оболочка иного действия, которое развивается помимо остроумного диалога и выражается в его подтексте. Герой комедии, имя которого ‘Евгений’ ассоциируется с именем героя романа Пушкина, а фамилия ‘Горский’ напоминает о ‘кавказской’ обстановке романа Лермонтова, сознательно следует идеалам, извлеченным из интеллектуального арсенала недавно пережитых русским обществом лет. Он не только боитея потерять свою свободу и жертвует ей непосредственностью чувств, как Онегин, но и презирает с высот своего интеллектуализма окружающих и пытается в виде демонстрации и испытания своей силы вести тонкую психологическую игру, порабощая душу юной и беззащитной в своей искренности девушки. В этом он несомненно подражает Печорину. ‘Ваш Лермонтов’,— говорит ему героиня, понимая образец, которому он следует, и уличая его в недостатке самобытности. Тургенев меньше всего склонен был в свои молодые годы прощать подражательность. Отсутствие оригинальности было для него равнозначно бездарности человека. Поэтому подражательность героя сразу свидетельствует о том, что, по сути дела, он не имеет основания претендовать на исключительность.
Вся обстановка действия комедии, изображающей общество умной и насмешливой молодежи, взаимное наблюдение, острые диалоги, философствование, чередующееся с играми, воспроизводит быт дворянских салонов Москвы, Петербурга, а иногда и имений, где встречались молодые теоретики 40-х годов. Белинский, Герцен и другие истинные мыслители этого времени умели отличить салонную болтовню от серьезных обсуждений и споров, ‘дело’ от светской, пусть и талантливой, беседы.
Сталкивая своего героя-эгоиста с юной девушкой, которую он готов принести в жертву самопознанию, подобно Фаусту, или своему скепсису, как Печорин княжну Мери, Тургенев именно эту потенциальную жертву наделяет силой духа, своеобразным характером, рисует как носительницу принципа ‘дела’. Она обрывает нити тонкого, изящного диалога, в который вовлекает ее Горский, как только убеждается в неискренности собеседника. Этот момент их общения, как это нередко бывает в пьесах Тургенева, ‘взрывает’ действие, переводя неизменное, казалось бы, неподвижное состояние изображаемого в динамическое, мгновенно перестраивающееся. ‘Я вам удивляюсь <...> Вы прозрачны, как стекло <...> и решительны, как Фридрих Великий’ (наст. том, с. 110), — говорит Горский, потрясенный мгновенным поступком Веры, меняющим коренным образом всю ситуацию и обнаруживающим, кому из них принадлежит инициатива, право принимать решения. ‘Тонкость не доказывает еще ума <...> тонкость редко соединяется с гением, обыкновенно простодушным, и с великим характером, всегда откровенным’. Это изречение Пушкина {Пушкин А. С. Полн. собр. соч. М., Л., 1949. Т. 7, с. 59—60.} более всего выражает идею пьесы Тургенева, в которой отчетливо прозвучала ставшая затем одной из постоянных в его творчестве мысль о простоте и прямоте человека как признаке богатства его натуры {См.: Бялый Г. А. Тургенев.— В кн.: История русской литературы. М., Л., 1956. Т. 8, кн. 1, с. 341.}. Перенося ореол гениальности с сильной личности — эгоистической, навязывающей свою волю, свой разум, свои желания ‘дрожащей твари’ — на бесхитростную, готовую подчиниться, ищущую ‘научения’ и служения женщину, Тургенев выражал те же гуманные идеалы защиты личности против социального и семейного гнета, которыми пронизаны его драматические комедии ‘Нахлебник’ и ‘Холостяк’. Однако здесь к ним присоединяется важный мотив творчества писателя, нашедший затем выражение в его романах,— мысль об одаренности женской натуры, огромных нравственных и умственных ценностях, которые она может внести в культуру и жизнь нации.
Пословица, которой озаглавлена комедия, содержит помимо своего прямого смысла — иронии, направленной на преувеличение значения утонченной, элитарной культуры,— дополнительный смысл насмешки над самой формой пьесы-пословицы, которая разрушается при вторжении самой небольшой дозы подлинного, жизненного драматизма.
Уже в 1844 году Тургенев задумывался над вопросом о положительном значении и ограниченности кружковой культуры, воспитывавшей и формировавшей целые поколения молодежи: ‘…эпоха теорий, не условленных действительностью, а потому и не желающих применения, мечтательных и неопределенных порывов, избытка сил, которые собираются низвергнуть горы, а пока не хотят или не могут пошевельнуть соломинку,— такая эпоха необходимо повторяется в развитии каждого, но только тот из нас действительно заслуживает название человека, кто сумеет выйти из этого волшебного круга и пойти далее, вперед, к своей цели’ (наст. изд., Сочинения, т. 1, с. 202). Эти мысли нашли свое отражение в рассказе ‘Гамлет Щигровского уезда’, который писался в 1848 г. и был напечатан в начале 1849 г. В это же время Тургенев задумывает пьесу ‘Вечеринка’, посвященную быту студентов и, очевидно, предполагавшую изображение конфликтов кружковой жизни, о которых говорит герой рассказа из ‘Записок охотника’.
С этим замыслом имеет внутреннюю связь писавшаяся в 1848—1850 гг. и законченная 22 марта 1850 г. пьеса ‘Студент’. Фамилия одного из главных героев этой пьесы — Беляев — совпадает с фамилией действующего лица задуманной, но не осуществленной пьесы ‘Вечеринка’. В ‘Вечеринке’, как и в ‘Дневнике лишнего человека’, должны были изображаться трагические для развития самостоятельной мысли и нравственного чувства кружковые предубеждения. Очевидно, именно Беляев в этой пьесе должен был проявить самостоятельность, свободу от общего увлечения и заставить остальных студентов раскаяться в их стадных чувствах {Содержание задуманной пьесы изложено в воспоминаниях Н. А. Тучковой-Огаревой. См. об этом ниже, с. 692.}.
‘О кружок! — восклицает герой ‘Гамлета Щигровского уезда’,— ты не кружок: ты заколдованный круг, в котором погиб не один порядочный человек!’
Беляев в комедии ‘Студент’ и в ее более позднем варианте ‘Месяц в деревне’ обнаруживает способность к критической, самостоятельной мысли, к тому, чтобы перерасти кружковые интересы ‘и пойти далее, вперед к своей цели’.
Тонко и изящно мыслящий Ракитин, устраивающий юноше Беляеву своеобразный экзамен, вынужден признать его зрелость: ‘Не у многих молодых людей столько здравого смысла, сколько у вас’ (наст. том, с. 322). Диалог Ракитина и Беляева составляет важный момент пьесы. Сопоставление участников этого диалога дает возможность автору охарактеризовать студента по отношению к более известному, лучше освещенному литературой типу носителя традиций дворянской культуры джентльмена, скептика.
Ракитин свой в имении Ислаевых. Он не член семьи хозяев дома, но принадлежит к их кругу и поколению. Студент Беляев — представитель нового, более молодого поколения и иной среды. Социальное противопоставление Беляева и обитателей поместья составляло основную идею пьесы. В этом плане вполне закономерно изменение названия пьесы, вынужденное, вызванное придирками цензуры, но произведенное творчески — ‘деревня’, т. е. поместье, ‘дворянское гнездо’ и его обитатели, с одной стороны, и студент-демократ, с другой, противопоставлены в пьесе. ‘Месяц в деревне’ — это месяц, проведенный студентом в помещичьем доме, срок достаточный, чтобы обнаружились последствия вторжения ‘чуждого’ элемента в замкнутую дворянскую среду. Автор дает понять, что Беляев не только бедняк, человек не дворянского происхождения и воспитания, но демократ по убеждениям. В тексте ‘Студента’ герой мотивировал свое желание прочесть Ж. Санд в подлиннике знаменательными словами: ‘С ней дышать легко!’ Впоследствии эту мотивировку пришлось снять по цензурным соображениям {Т сб, вып. 1, с. 111.}.
В окончательном тексте сохранились слова Беляева: ‘Мне душно здесь, мне хочется на воздух’ (наст. том, с. 391). Это выражение, представляющее собой метафору ощущения гнета, может быть прокомментировано характеристикой феодальной Германии в статье Тургенева о переводе ‘Фауста’ Гёте: ‘старое общество еще не разрушилось тогда в Германии, но в нем было уже душно и тесно, новое только начинал ось’ (наст. изд., Сочинения, т. 1, с. 209). Рассказы Беляева о трудовой жизни, о студенческом товариществе не похожи на признания ‘Гамлета Щигровского уезда’. Молодой демократ увидел и оценил здоровые начала университетской среды. В ‘Месяце в деревне’ в разговоре Беляева с Верой еще очень осторожно, но уже отчетливо начинает звучать важная для писателя тема ‘пропаганды’, мысль о великой миссии передовых людей общества, несущих духовное освобождение. Провозвестник нового этапа развития общества Беляев — читатель и энтузиаст статей Белинского. В лице этого героя Тургенев со свойственной ему наблюдательностью и чуткостью предвосхитил появление новой в социальном и возрастном отношении генерации русской интеллигенции — поколения Чернышевского, наиболее яркому представителю которого было суждено войти в литературу одновременно с первой, искаженной публикацией ‘Месяца в деревне’ (1855).
В комедии ‘Месяц в деревне’ наглядно обнаруживается глубокая самобытность драматургии Тургенева и своеобразие его обращений к опыту мирового театра. Л. П. Гроссман отметил любопытный факт совпадения ряда ситуаций и сюжетных ходов ‘Месяца в деревне’ и ‘Мачехи’ Бальзака. Стремясь, вслед за А. Григорьевым, обосновать положение об ‘отзывчивости’ Тургенева, его склонности подчиняться веяниям эпохи, ее теориям, ‘даже модам, чисто случайным поветриям’ {Григорьев Ап. Сочинения. СПб., 1876. Т. 1, с. 351, Гроссман, Театр Т, с. 18—19.}, Л. П. Гроссман ставит ‘Месяц в деревне’ в прямую зависимость от нашумевшей, сыгранной в мае 1848 г. с большим успехом в Париже в Thtre Historique драмы Бальзака ‘Мачеха’. Ю. Г. Оксман, устанавливая ряд принципиальных отличий ‘Месяца в деревне’ от ‘Мачехи’, в частности, высказывает мысль о том, что изъятие из пьесы по требованию цензуры образа Ислаева, мужа Натальи Петровны, не привело к распаду пьесы Тургенева, в то время как подобная ‘операция’ неизбежно бы лишила всякого смысла ‘Мачеху’ Бальзака (наст. том, с. 639).
Композиционное отличие пьес объясняется коренным различием их проблематики. Если главным содержанием драмы Бальзака является изображение борьбы страстей и внутренней несостоятельности буржуазной семьи, то комедия Тургенева посвящена проблеме социально-исторических сдвигов, проявлявшихся в интеллектуальной жизни России, смене общественного, а вместе с тем и человеческого идеала, взаимоотношениям поколений.
Поэтому сопоставление Ракитина и Беляева и изображение их взаимоотношений в пьесе имеют первостепенное значение. ‘Встреча этих антиподов оказывает решающее влияние на течение действия и определяет своеобразие драматургической организации пьесы Тургенева. Замысел героя, из которого, в конечном счете, ‘вырос’ образ Ракитина, возник в воображении Тургенева еще во время его работы над юношеской пьесой ‘Искушение святого Антония’. Здесь он появился в песне Аннунциаты и вместе с этой песней перешел в ‘Две сестры’, где воплотился в фигуру эстета Валерия. Это — ‘не опасный’, ‘скромный друг чужой жены’. Такой герой в пьесах Тургенева, в том числе и в комедии ‘Месяц в деревне’, несет своеобразную функцию. Он парализует действие, пресекает его, стремится остановить его течение. Противостоящий Ракитину Беляев — человек дела, а не рефлексии — является потенциальным носителем движения, перемен, даже когда к этому не стремится. Он — жоржзандист, юноша, свободно и открыто идущий навстречу чувству, может быть ‘опасен’ всем, кто заинтересован в сохранении привычного семейного порядка и душевного равновесия.
То обстоятельство, что обе молодые женщины семьи влюбляются в Беляева, является свидетельством содержательности его личности и привлекательности, современности ее. Ракитин воздвигает препятствие на пути влияния Беляева, останавливает процесс развития чувств и отношений других персонажей, но это вызывает взрыв эмоций, действие принимает бурный характер и приводит к фактическому разрушению всех устоявшихся связей. Катастрофические последствия остановки действия свидетельствуют о его закономерности. Тургенев неоднократно подчеркивал, что его особенно интересовал в пьесе ‘Месяц в деревне’ образ Натальи Петровны, что в этой героине сосредоточена психологическая задача произведения {См.: Т и Савина, с. 66.}.
Характеры Натальи Петровны и героини ‘Мачехи’ Бальзака Гертруды де Граншан не имеют ничего общего, психологическая задача, выраженная в них, совершенно различна. Гертруда одержима страстью и аморальна, Наталья Петровна проникнута чувством долга. Мучительная борьба прочно усвоенного ею сознания долга с внезапно подчинившим ее себе страстным увлечением составляет существо ее душевной жизни. Линия Натальи Петровны в пьесе Тургенева с большим основанием, чем с историей героини ‘Мачехи’ Бальзака, может быть сопоставлена с сюжетами классической французской драматургии и прежде всего с ‘Федрой’ Расина. Не исключено, что мысль испытать свои силы в ‘соревновании’ с Расином, произведения которого он хорошо знал с детства, пришла Тургеневу в связи с успехом Рашели в роли Федры.
В ‘Федре’ Расина было дано ставшее надолго эталоном драматического действия воплощение конфликта между долгом и страстью замужней женщины к юноше и изображено соперничество женщины и молодой девушки, любящих одного и того же человека. Не только в общности психологической ситуации пьесы, но и в некоторых частностях монологов Натальи Петровны (III действие) можно заметить близость к ‘Федре’ Расина. Эта близость отнюдь не является результатом подражания, хотя, как думается, автор допустил ее не бессознательно. В статье о трагедии Н. В. Кукольника ‘Генерал-поручик Паткуль’ (конец 1846 г.) Тургенев, определяя задачи русской реалистической драматургии и говоря о значении изучения опыта великих драматургов разных стран, писал: ‘…Шекспир, и всегда Шекспир — и не только он, но и Корнель, и даже Расин и Шиллер… Не умрут эти поэты, потому что они самобытны, потому что они народны и понятны из жизни своего народа… А пока у нас не явятся такие люди, мы не перестанем указывать на те великие имена не для того, чтобы подражали им, но для того, чтобы возбудить честное соревнование…’ (наст. изд., Сочинения, т. 1, с. 276).
В ‘честное соревнование’ Тургенев вступил и с Бальзаком. Идея построить драматический конфликт на соперничестве женщин-родственниц у него явилась задолго до того, как Бальзак создал и поставил ‘Мачеху’. Такая борьба должна была составить содержание пьесы ‘Две сестры’, причем в действии должны были, как и в комедии ‘Месяц в деревне’, какую-то роль играть ‘скромный друг’ дома и студент. Возможно, что постановка ‘Мачехи’ Бальзака напомнила Тургеневу его ранний замысел и возбудила желание по-своему, в присущем ему стиле разработать эту тему. ‘Месяц в деревне’ не просто не похож по своему стилю на драму Бальзака, а полемически заострен против понимания драматизма, привитого французской литературе неистовой словесностью. Недаром в пьесе Тургенева герои читают и осуждают ‘Монте-Кристо’ А. Дюма, Тургенев демонстрирует, что не интрига, кинжал и яд, жгучая ревность и адюльтер, а небольшие уклонения от строгого нравственного самоконтроля, сделки с совестью, неделикатное вторжение в чужой внутренний мир могут повести к предательству, жестокости и повлечь за собой гибель чувства, счастья и жизни.
Драматургия Тургенева подвергалась постоянным цензурным гонениям. Лучшие его пьесы ‘браковались’ и неоднократно переделывались по требованию цензуры. Тургенев не уклонялся от этой неприятной и тяжелой работы, стремясь добиться публикации своих пьес и разрешения их постановки. Строгость и придирчивость театральной цензуры и особенно настороженное внимание цензуры вообще к пьесам, очевидно, побуждали Тургенева постоянно подчеркивать, что пьесы его написаны не для сцены. Характерно, что подобное заявление Тургенев предпослал публикации ‘Месяца в деревне’ в ‘Современнике’, которая так долго задерживалась цензурой и с таким трудом и творческими потерями была осуществлена.
А. Н. Островский, посвятивший всю свою жизнь театру, неоднократно писал о губительном влиянии цензуры на развитие русской драматургии, о своей готовности отказаться от творчества для сцены. Можно предположить, что отказ Тургенева от работы над пьесами во многом объясняется мучительной историей публикации и театрального воплощения его лучших произведений в этом роде. Сам Тургенев с огромным интересом относился к театру, писал свои пьесы в расчете на определенных актеров и был для талантливейших артистов своего времени желанным автором. Достаточно вспомнить таких исполнителей его пьес, как М. С. Щепкин, А. Е. Мартынов, П. М. Садовский, С. В. Шуйский, М. Г. Савина, Н. А. Никулина, В. М. Давыдов. Все они были горячими сторонниками театра Тургенева, что было самому писателю хорошо известно.
Нельзя сбрасывать со счетов и впечатления Тургенева от французского театра, которые не могли не возбудить в нем сознания резкого несоответствия того, что он пишет, ‘общепринятому’ понятию сценичности. Не принимая творчества Скриба, ставшего во Франции эталоном знания законов сцены, Тургенев не чувствовал в себе достаточной уверенности, чтобы провозгласить новые принципы театральности и драматизма, которые ощутимы во всех его оценках явлений драматургии и театра и в самой его художественной деятельности. Однако желание продолжить практически борьбу за свой театр на сцене и в литературе не покидало Тургенева в течение ряда лет. Неудачная интерпретация отдельными актерами ролей в его произведениях и неудовлетворенность взыскательного художника собственными пьесами не могли погасить этого его интереса к театру и творчеству для театра. Для того чтобы полностью определить свое отношение к театру и осознать принципиальность своей позиции в драматургии, Тургенев нуждался в сценической проверке своих пьес и в поддержке критики. Ни того, ни другого он не получил в должной мере. Находясь в зале во время представлений своих пьес, он неизменно задавал себе вопрос, выполнима ли задача, которую он поставил перед актерами, ‘театрально’ ли он мыслит: ‘как поучительно для автора присутствовать на представлении своей пьесы! Что там ни говори, но становишься публикой, и каждая длиннота, каждый ложный эффект поражают сразу, как удар молнии <...> в общем— я очень доволен. Опыт этот показал мне, что у меня есть призвание к театру и что со временем я смогу писать хорошие вещи’,— утверждал он в письме к П. Виардо от 8 (20) декабря 1850 г., явно не рассчитывая на то, что в наступающем 1851 или в начале 1852 года оборвется его ‘карьера’ драматурга.
Через много лет, в 1879 году, присутствуя на постановке комедии ‘Месяц в деревне’ в Александрийском театре и восхищаясь исполнением роли Веры молодой М. Г. Савиной, писатель сделал знаменательное признание, как бы корректирующее неоднократные его утверждения, что ‘Месяц в деревне’ не рассчитан на театральное воплощение: ‘Никогда, никогда я не предполагал, что моя пьеса может быть поставлена на сцене. Теперь я вижу, что писал для театра’ {Mercure de France, 1922, 15 juin, p. 853. Цит. по кн.: Гительман Л. Русская классика на французской сцене. Л.: Искусство, 1978, с. 41.}.
Понятие о сценичности у Тургенева и у ‘знатоков театра’, вроде В. Крылова, сокращавшего ‘Месяц в деревне’ для Савиной, было весьма различно. Театральные эффекты, привычные условности, которые представлялись сторонникам сценической рутины признаком высокого профессионализма комедиографа, поражали Тургенева как пошлость, проявление дурного вкуса, фальшь.
Белинский, положительно оценивший первый драматический опыт Тургенева, отметил отсутствие в его пьесе ‘Неосторожность’ эффектов и предположил, что это повредит ее успеху. ‘Это вещь необыкновенно умная, но не эффектная для дуры публики нашей’,— объяснял он А. А. Краевскому {Белинский, т. 12, с. 166.}. Особенности поэтики пьес Тургенева: осложненная характеристика в них героев, чувства и самая личность которых противоречивы, нравственно неоднозначны, а душевные движения скрыты, замаскированы, отказ от необычайных происшествий как основы сюжета, от эффектных монологов и реплик ‘под занавес’ — ставили в тупик присяжных театральных критиков. Так, после талантливого исполнения М. С. Щепкиным в 1862 г. роли Кузовкина авторитетный театральный критик А. Н. Баженов утверждал, что пересказать содержание пьесы ‘Нахлебник’ невозможно, так как ‘его почти и нет’, что ‘это в строгом смысле даже не комедия, а большие сцены’ {Баженов А. Н. Сочинения и переводы. М., 1869. Т. I, с. 152—153.}.
Отметив хорошую игру участников спектакля, Баженов, вместе с тем, утверждал, что ‘каждое лицо жило на сцене полною жизнью, а взятые вместе они, при всем том, как-то плохо вяжутся в одно целое’ {Один из многих. <А. М. Баженов> Беседы о театре.— Развлечение, 1862, No 13.}.
Критик подметил несоответствия драматургии Тургенева театру, в котором нет творческой режиссуры и каждый актер действует по собственному разумению. Вместе с тем, в отзыве Баженова отразилась его неспособность понять особенности построения пьесы Тургенева, ее драматизма и внутреннего единства.
Подобное непонимание привело к тому, что при постановках ‘Нахлебника’ в 1889 г. в Александрийском театре и в 1912г. в Московском Художественном театре исполнялось только I действие пьесы как более драматичное и эффектное. В 1913 г. режиссура Московского Художественного театра пересмотрела это решение, п пьеса была поставлена целиком.
И в 1879 году, по поводу удачного исполнения ‘Месяца в деревне’ в Александрийском театре, и в 1881 году, в связи с неудачной постановкой этой пьесы в Малом театре, театральная критика писала о ‘несценичности’ пьес Тургенева. П. Д. Боборыкин, например, утверждал, что отсутствие бурных порывов и темперамента и обилие рефлексий героев делают пьесу Тургенева несценичной {См.: Боборыкин П. Московские театры (Рус Вед, 1881, 18 февраля).}.
Таким образом, театральная критика не поддерживала и не одобряла появления пьес Тургенева на сцене {О сценической судьбе пьес Тургенева и откликах критики на спектакли по его произведениям см. следующие работы: Гроссман, Театр Т, с. 119—166, Т и театр, М., 1953, с. 585—612. Примечания Г. П. Бердникова, Зограф Н. Г. Малый театр второй половины XIX века. М., 1960, с. 116—118, 336—341, Оксман Ю. Г. Сцены и комедии.— В кн.: Т, ПСС и П, Сочинений, т. 2, с. 541, 547—548 и т. 3, с. 371—377, Очерки по истории русской театральной критики 2-ой половины XIX в. / Под ред. А. Я. Альтшуллера. Л., 1976 (по имен. указателю).}. Не оценила Тургенева-драматурга и литературная критика.
Очевидно, в 1840-х годах в кругу близких к ‘Современнику’ литераторов на Тургенева смотрели как на ‘надежду русской сцены и новое светило нового театра’ {Дружинин А. В. Собр. соч. СПб., 1865. Т. 7, с. 288.}. Эта формула, иронически запечатленная А. В. Дружининым в период, когда он рьяно стремился к пересмотру идей 40-х годов, свидетельствует о том, что такое отношение к опытам Тургенева в области драматургии имело место среди сторонников натуральной школы. Это подтверждает и тенденция сопоставления драматургии Тургенева и Островского и взаимного их противопоставления, которая может быть отмечена в некоторых письмах В. П. Боткина и статьях А. А. Григорьева. Провозглашая творчество Островского ‘новым словом’ русской драматургии, А. Григорьев счел нужным в статье ‘Русская изящная литература в 1852 году’ противопоставить ‘Бедную невесту’ — первое произведение, в котором, по его мнению, проявились черты Островского как писателя нового направления,— ‘Холостяку’ Тургенева. Впоследствии А. Григорьев подчеркивал, что пьесы Тургенева значительно ниже его повествовательных произведений. За этим положением, специально аргументированным в статье ‘И. С. Тургенев и его деятельность’ (1859), стояло упорное желание критика утвердить взгляд на творчество Островского как единственно правильный и органичный путь развития русской драматургии.
Статья Тургенева о ‘Бедной невесте’ (1852) была попыткой оспорить такую точку зрения и показать, что в творчестве Островского есть тенденции как прогрессивные, так и снижающие художественный уровень его произведений, что он не только не может служить образцом для всеобщего подражания, а сам проходит период сложного и трудного становления. При этом Тургенев проявил доброжелательство и уважение к драматургу, которому его противопоставляли. Эта позиция Тургенева не удовлетворяла Боткина, который осудил ‘сладковатый тон статьи’ о ‘Бедной невесте’ — ‘тон какого-то сдерживаемого поклонения’ Островскому {См.: Боткин и Т, с. 28—29.}.
Вместе с тем, выделение А. Григорьевым драматургии из общего состава произведений писателя уже само по себе выражало мысль о существовании особого литературного явления — театра Тургенева. Та же мысль, но более определенно была высказана М. Н. Лонгиновым, который в 1861 г. заявил о необходимости издания театра Тургенева {Русский вестник, 1861, кн. 2, с. 915.}. Идея издания своих пьес особой книгой была не чужда самому писателю. В конце 1840-х годов он задумал создать целый цикл драматических произведений.
В 1849 г., а затем и в 1850 г. Тургенев составил перечни написанных и задуманных им пьес, свидетельствовавшие о том, что он предполагал издать фундаментальное собрание своих драматических произведений.
В 1856 г. Некрасов сделал попытку издать написанные Тургеневым комедии и сцены в двух томах, в качестве дополнения к вышедшему собранию повестей и рассказов писателя. Издание драматических сочинений Тургенева, прохождение которого через цензуру Некрасов тщательно продумал, не состоялось потому, что Тургенев своевременно не подготовил пьесы к печати. Его пассивность объяснялась не отсутствием интереса к обработке пьес, а желанием заняться ею серьезно и тщательно.
Издавая свои сцены и комедии в VII томе собрания сочинений в 1869 году, Тургенев произвел их тщательную проверку и правку. Тому своих драматических сочинений он счел нужным предпослать небольшое введение, озаглавив его ‘Вместо предисловия’. Здесь писатель в чрезвычайно лаконичной и скромной форме коснулся впечатлений, которые остались у него от соприкосновения с театром. Он вспомнил с благодарностью об исполнении Мартыновым ролей в его произведениях и отдал таким образом дань уважения артистам, любившим его драматургию, упомянул о цензурных мытарствах ‘Месяца в деревне’ и обратил внимание читателей на эту впервые появившуюся в неискаженном виде пьесу. Оговариваясь, что не признает в себе драматического таланта, он предоставил судить читателям о литературных достоинствах его пьес.
Собрание пьес Тургенева вызвало к себе интерес читателей. Частным, но знаменательным проявлением этого интереса явились реминисценции драматических произведений Тургенева в повести Достоевского ‘Вечный муж’, над которой писатель работал в 1869 году.
В комедии ‘Провинциалка’ Тургенев, в духе Гоголя, высмеивает ‘вечную любовную завязку’ и адюльтер как модное содержание пьес. Он показывает, что материальные интересы и соображения карьеры мужей волнуют дам больше, чем любовь, которую, по традиции, считают главным интересом их жизни {См.: Бердников Г. П. И. С. Тургенев. М., Л., 1951, с. 111.}. Достоевский ‘реабилитирует’ сюжет адюльтера и сосредоточивает внимание на судьбе покорного мужа, порабощенного женой и глубоко затаившего свою ревность. Он сам ссылается на аналогию своего героя Трусоцкого со Ступендьевым из ‘Провинциалки’ Тургенева {См. комментарий к рассказу ‘Вечный муж’ (Достоевский, т. 9, с. 479).}. Однако этим общим сходством героев не исчерпываются отклики на драматургию Тургенева в ‘Вечном муже’ Достоевского. В тексте этого произведения есть эпизод о бедном чиновнике, ‘добреньком’ и смешном старичке, которого напоили шампанским и ‘вдоволь насмеялись’ над ним ‘публично и безнаказанно и единственно из одного фанфаронства’ {Достоевский, т. 9, с. 8.}. Эпизод этот несомненно отражает впечатление от ‘Нахлебника’.
Сватовство Трусоцкого к шестнадцатилетней Наде и враждебное отношение к нему молодежи — друзей и родственников девушки — напоминают эпизоды комедии ‘Где тонко, там и рвется’ и особенно ‘Месяца в деревне’. В черновых материалах к ‘Вечному мужу’, рядом со сравнением Трусоцкого со Ступендьевым, имеется афоризм: ‘Нет, он слишком много рассуждает — он не опасен’ {Там же, с. 294.}. Этот афоризм воспроизводит рассуждение Шпигельского из комедии ‘Месяц в деревне’: ‘…Михайло Александрыч, по моему мнению, никогда не был человеком опасным, а уж теперь-то менее, чем когда-нибудь <...> У кого сыпью, а у этих умников всё язычком выходит, болтовней’ (наст. том, с. 359).
Таким образом, Тургенев, который учитывал художественный опыт Достоевского при работе над пьесами, раскрывавшими трагизм жизни маленьких людей, в свою очередь, своими комедиями дал Достоевскому новые творческие импульсы, побудил его к соревнованию в разработке определенного круга ситуаций и характеров.
Внимательным читателем драматических произведений Тургенева, очевидно, был и А. П. Чехов. Замедленное, как бы вялое и внезапно ‘взрывающееся’ течение действия, сложные ‘амбивалентные’ характеристики героев, чувства персонажей, маскирующие другие чувства, зачастую неосознанные, — все эти особенности драматургии Тургенева оказались близки Чехову. Интересны были ему и герои тургеневских пьес, которые, как думали Боборыкин и Суворин, никого уже не могут занимать в современном изменившемся обществе,— герои больше размышляющие и рассуждающие, чем действующие.
Некоторые типы, изображенные Тургеневым в драматических произведениях, должны были обратить на себя внимание Чехова. В небольшой пьесе ‘Вечер в Сорренте’ Тургенев, продолжив свои размышления над женским типом, поставленным им в центре пьесы ‘Месяц в деревне’, и над некоторыми ситуациями этого произведения {О сходстве и различии героев и ситуаций ‘Месяца в деревне’ и ‘Вечера в Сорренте’ см.: Гроссман, Театр Т, с. 62, Эйгес И. Р. Пьеса ‘Месяц в деревне’ И. С. Тургенева.— Лит учеба, 1938, No 12, с. 73—74.}, создает новый, очень важный для русской драматургии последующих лет образ женщины-‘кометы’, потерявшей связи с родным дворянским гнездом и, в конечном счете, с родиной.
В бесцельных странствиях и случайных увлечениях героини ‘Вечера в Сорренте’ косвенно отражается распадение семейных и социальных связей дворянского гнезда, гибель того мира, в обстановке которого происходило действие ‘Месяца в деревне’. В этом отношении в пьесе Тургенева дан первый эскизный очерк социально-психологического типа, который был затем создан Чеховым в образе Раневской (‘Вишневый сад’). В комедии ‘Месяц в деревне’ Чехову оказались, очевидно, близки многие герои. Это и язвительный, умный демократ — врач Шпигельский (ср. образ Дорна в ‘Чайке’), и учитель—студент, присутствующий в барской усадьбе, но сознающий свою непричастность к интересам ее обитателей (ср. образ Пети Трофимова — ‘Вишневый сад’), и рачительный хозяин Ислаев, деятельность которого обеспечивает общее благосостояние, но который, по сути дела, чужд и неинтересен окружающим (подобный характер и ситуация в разных аспектах трактуются в пьесах Чехова ‘Чайка’ — Шамраев и ‘Дядя Ваня’ — Войницкий).
В 1868 г. под впечатлением драматических сочинений Тургенева П. Мериме утверждал, что, обладая талантом драматурга, автор ‘Месяца в деревне’ пишет ‘не для сцены наших дней’, пренебрегающей ‘развитием характеров и страстей и вполне довольствующейся лишь разнообразной и запутанной интригой’ {Mrime Prosper. Portraits historiques et littraires. Paris, 1874, p. 353. Ср.: Мериме Проспер. Собр. соч. в 6-ти т. М., 1963. Т. 5, с. 275.}. Драматургия Чехова, потребовавшая от театра полного разрыва с рутиной, открыла путь к пониманию драматургии Тургенева. Актеры, радовавшие Тургенева на склоне его дней исполнением его произведений или выступавшие в ролях, написанных им, вскоре после смерти писателя: М. Г. Савина, В. Н. Давыдов, К. А. Варламов, В. Ф. Комиссаржевская — стали и первыми интерпретаторами образов Чехова.
Большое значение для осознания того, что драматургия Тургенева — специфическое художественное явление, требующее особых форм сценического воплощения, имели постановки Московского Художественного театра — театра, открывшего миру драматургию Чехова и Горького.
Популярность драматургии Чехова, безусловно, облегчила проникновение пьес Тургенева на сцены Европы. Уже в 1890 г. Андре Антуан поставил в Свободном театре ‘Нахлебника’ и с успехом исполнил роль Кузовкина, однако только после утверждения чеховского репертуара интерес к драматургии Тургенева нашел себе прочную опору в повседневной практике театров {См.: Гроссман, Театр Т, с. 148—149, Гительман Л. Русская классика на французской сцене. Л., 1978, с. 28—53, Dornacher К. Turgenev in Dentschland nach dem II Welt-krieg (1945—1956).— Zeitschrift fur Slawistik, Bd. Ill, H. 2—4, S. 399—402, Редгрейв М. Маска или лицо (Пути и средства работы актера). М., 1965, с. 69—70, Sliwowski Ren. Od Turgieniewa do Czechowa. Warszawa, 1970, с. 35—165.}.
В основу настоящего издания ‘сцен и комедий’ положен текст, установленный самим Тургеневым при подготовке к печати десятого тома его сочинений, вышедших в свет в 1880 г. Как свидетельствуют письма Тургенева от 19 сентября (1 октября) и 26 сентября (8 октября) 1879 г. к его издателю В. В. Думнову, он сразу же после отпечатания десятого тома приступил к тщательнейшей вычитке его текста с тем, чтобы отметить все его неточности в специальном перечне ‘Опечатки’, приложенном по его требованию к первому тому издания 1880 г.
При изучении источников текста ‘сцен и комедий’ было установлено, что ни в 1874, ни в 1883 г. Тургенев не проводил правки своих драматических произведений и что все отличия изданий этих лет от предшествующих (1869 и 1880 гг.) являются не авторскими вариантами, а редакторскими и типографскими искажениями наборного оригинала.
Особенно досадны ошибки, вкравшиеся в текст ‘сцен и комедий’ в посмертном издании полного собрания сочинений Тургенева, вышедшем в свет в 1883 году. Несмотря на то, что все тома этого издания посылались на сверку Тургеневу, он, как свидетельствует специальное письмо об этом А. Ф. Отто (Онегина) к М. М. Стасюлевичу, хранящееся в архиве ИРЛИ {Письмо А. Ф. Отто см. в издании: Тургенев И. С. Рудин. Дворянское гнездо. Подготовка текста и комментарии М. К. Клемана. М., Л.: Academia, 1933, с. 463—464. Об этом же см. приписку А. Ф. Отто в письме Тургенева к M. M. Стасюлевичу от 26 марта (7 апреля) 1883 г.}, был уже настолько тяжело болен, что не имел возможности лично править корректуру и поручал эту работу своим русским землякам. В числе томов, порученных А. Ф. Отто, был и десятый, варианты которого являются таким образом следствием вторжения в авторский текст его корректора.
Об особенностях воспроизведения текста Тургенева см. в I томе наст. изд., с. 6.

—-

Тексты подготовили: Т. П. Голованова (‘Провинциалка’), А. П. Могилянский (‘Искушение святого Антония’, ‘Две сестры’, ‘Вечеринка’), Ю. Г. Оксман (‘Неосторожность’, ‘Безденежье’, ‘Где тонко, там и рвется’), М. А. Соколова (‘Нахлебник’), К. И. Тюнькин (‘Месяц в деревне’), В. Г. Фридлянд, при участии В. Б. Волиной (‘Холостяк’).
Примечания составили: Ю. Г. Оксман, при участии Т. П. Головановой, А. П. Могилянского, Н. А. Роскиной, Е. В. Свиясова, ж К. И. Тюнькин (‘Месяц в деревне’).
Автор вступительной статьи к примечаниям — ‘Драматургия И. С. Тургенева’ — Л. М. Лотман.
В подготовке тома к печати принимала участие Е. M. Лобновская.
Редактор тома — В. Н. Баскаков.

НАХЛЕБНИК

Комедия в двух действиях

ИСТОЧНИКИ ТЕКСТА

Первая рукописная редакция, законченная в Париже в 1848 г. Черновой автограф, без посвящения М. С. Щепкину. Начало пьесы (кончая репликой Елецкого: ‘Вот я и в деревне. Странно как-то. А хорошо. Ей-богу, хорошо’) написано на трех листах большого формата, сложенных пополам, продолжение и окончание — в особой тетради, пронумерованной самим Тургеневым, с. 1—57. Дальнейшая часть тетради занята текстом комедии ‘Холостяк’ (с. 59—153) и наброском ‘Ванька (Разговор)’ на о. 155. Хранится в ЦГАЛИ (ф. 509, оп. 2, ед. хр. 6/1—2).
В первых листах автографа рукою Тургенева записаны фамилии и имена его парижских друзей и знакомых — П. Виардо, Герцена, Бакунина, Киселева и других (см. с. 587), некоторых политических деятелей 1848 г. (см. там же), нескольких женщин, воспетых Гёте, набросано пять мужских профилей. На полях л. 2-го набросан план сцены с расположением дверей, окон и мебели в зале дома Кориных в их усадьбе. На обложке рукописи Тургеневым записан адрес: ‘M-r Abel, Rue de la Tour d’Auvergne No 38 (prs de la Rue des Martyrs. P.— droite)’. Перебеленный автограф первой редакции на 18 л. почтовой бумаги большого формата, с позднейшей правкой. После заглавия рукою А. А. Краевского вписано: ‘Посвящена М. С. Щепкину’. Без 14-го листа. Хранится в ИРЛИ (ф. 250, No 573), куда поступил из собрания А. Н. Пыпина.
Рукопись эта, посланная осенью 1848 г. Тургеневым из Парижа в Москву, в распоряжение М. С. Щепкина, после запрещения постановки пьесы, была отправлена В. П. Боткиным 9 февраля 1849 г. А. А. Краевскому в Петербург. С этой же рукописи, как свидетельствуют типографская разметка ее текста, фамилии наборщиков на полях и карандашная надпись Краевского в левом верхнем ее углу: ‘Отпечатать особо пятнадцать экз. Кр.’,— сделан был в 1849 г. типографский набор пьесы. Эта же рукопись, возвращенная Тургеневу, в 1856—1857 гг. была использована им для подготовки к печати второй редакции пьесы, увидевшей свет в ‘Современнике’ (1857, No 3), под названием ‘Чужой хлеб’ (см. далее об этой правке, с. 594—596). Краткое описание рукописи см. в статье В. И. Чернышева ‘Комедия Тургенева ‘Чужой хлеб’ (‘Нахлебник’)’.— Сборник Пушкинского Дома на 1923 год. Пг., 1922, с. 117—136.
14-й лист автографа находится в Ленинградском отделении Архива АН СССР (ф. 726, И. М. Гревса), см.: Ровнякова Л. И. ‘Нахлебник’. Вновь найденный лист первой беловой редакции (1848).— Т сб, вып. 2, с. 7—11.
Писарской список первой редакции комедии, запрещенной в 1849 г. Список на 104 листах, из которых три листа чистых. Хранится в ЦГАЛИ (ф. 509, оп. 1, ед. хр. 26). На первом листе дарственная надпись: ‘Петру Яковлевичу Чаадаеву в знак искренней дружбы от автора’ (см. фотоснимок с этого листа в ‘Бюллетенях Государственного литературного музея. И. С. Тургенев. Рукописи, переписка и документы’. М., 1935, с. 18). В текст списка рукой Тургенева внесено 29 исправлений, устраняющих ошибки переписчика, а в нескольких случаях уточняющих текст первой редакции (см. с. 593). Чаадаевская копия ‘Нахлебника’, как и список комедии, сохранившийся в архиве Станкевича (см. ниже), разбита на явления.
Типографские гранки текста, набранного для третьего номера журнала ‘Отечественные записки’ 1849 г. и запрещенного цензурой 22 февраля того же года, на шести больших листах. На каждом из них отметка: ’16 февраля’, на обороте пятого листа надписано: ‘Г-ну Цензору Фрейгангу. Отечеств. Зап. Из тип. Глазунова’. На обороте второго листа карандашная отметка: ‘К делу 1849 г. под No 8’. Текст гранок испещрен карандашом цензора — многие слова и строки исключены, некоторые заменены другими (см. с. 590). Гранки запрещенного текста ‘Нахлебника’, обнаруженные при разборе архива Главного Управления по делам печати в 1917 г., были опубликованы: Лит Музеум, с. 187—257 и 368—380. Хранятся в ЦГИАЛ. Второй экземпляр этих гранок, без цензурных поправок, хранится в ГПБ, ф. А. А. Краевского, см.: Отчет ИПБ за 1889 г., СПб., 1893, приложение, с. 78.
Список первого акта пьесы, сохранившийся в архиве семьи Станкевичей (ГИМ, ф. 351, ед. хр. 106, лл. 57—74). Список восходит к автографу первой редакции пьесы, но разбит на явления. Посвящение отсутствует. На первом листе отмечены фамилии исполнителей основных ролей пьесы, готовившейся зимою 1849—1850 г. к постановке в доме Станкевичей, с М. С. Щепкиным в главной роли. См. об этом несостоявшемся спектакле с. 592.
Совр, 1857, No 3, с. 81—133.
Таблица дополнений и поправок, сделанных Тургеневым для издания 1869 г. при вычитке журнального текста (1857 г.). Беловой автограф, хранящийся в ГИМ (ф. И. Е. Забелина, No 440, ед. хр. 1265, лл. 160—163).
Т, Соч, 1869, ч. VII, с. 147—225.
Т, Соч, 1880, т. 10, с. 149—226.
Впервые опубликовано: Совр, 1857, No 3, с. 81—133, под заглавием ‘Чужой хлеб. Комедия в двух действиях’, с подписью: Иван Тургенев. Этот текст пьесы являлся переработкой первой ее редакции, написанной в 1848 г. и предназначенной, под названием ‘Нахлебник’, для третьего номера ‘Отечественных записок’ 1849 г., но запрещенной цензурой 22 февраля 1849 г. Третья редакция пьесы, над которой Тургенев работал в 1861 г. при подготовке ее к постановке в Москве, в бенефис М. С. Щепкина, впервые была опубликована в Т, Соч, 1869, ч. VII. В этой редакции ‘Нахлебник’ перепечатывался во всех последующих изданиях сочинений Тургенева.
В настоящем издании комедия ‘Нахлебник’ печатается по последнему авторизованному тексту (Т, Соч, 1880), с устранением некоторых дефектов текста, во-первых, отмеченных самим автором и, во-вторых, им не замеченных, но требуемых контекстом и подтверждаемых рукописями и предшествующими изданиями.
К первым относятся ошибки в репликах: Трембинского (с. 132) — ‘Вот еще … велика беда’ вместо правильного: ‘Вот еще … велика беда … оставьте’, Елецкого (с. 133) — ‘Да вы что ж, господа, не садитесь’ вместо правильного: ‘Да вы что ж, господа, не садитесь… Милости просим’, Тропачева (с. 133) — ‘apartait’ вместо: ‘parfait’, Ольги (с. 151) — ‘Что же вы так спешите’ вместо: ‘Что же вы так спешите… Погодите’, Кузовкнна (с. 168) — ‘хлеба ломать’ вместо: ‘хлеба ломоть’.
Ко вторым относятся: пропуск данных о возрасте Трембинского (’40 лет’) в перечне ‘действующих лиц’ (с. 114), ‘голос девок’ вместо правильного: ‘голоса девок’ в ремарке на с. 122, ‘кланяется ему раз’ вместо: ‘кланяется ему еще раз’ (с. 123), ‘Карпачов пойдем с нами’ вместо: ‘Карпачов пойдет с нами’ (с. 131), ‘указывая Карпачову на рюмку, Кузовкина’ вместо: ‘указывая Карпачову на рюмку, Кузовкину’ (с. 136), ‘изъяснюсь’ вместо: ‘изъясняюсь’ (с. 139), ‘вино уже давно его разобрало’ вместо правильного: ‘вино уже давно его разбирало’ (с. 143), ‘в руках бумаги’ вместо: ‘в руках бумага’ (с. 166).
Самым ранним свидетельством Тургенева о ‘Нахлебнике’ является случайное упоминание в его парижском письме от 5(17) января 1848 г. к Полине Виардо о работе над ‘комедией’, предназначенной ‘для одного московского актера’ (‘je travaille une comdie destine un acteur de Moscou’). Этим актером был M. С. Щепкин, лично никак еще не связанный с Тургеневым, но друг Белинского и Герцена, самых близких Тургеневу в эту пору деятелей русской передовой литературно-общественной мысли. В те дни, когда писался ‘Нахлебник’, Белинский в своем последнем программном литературном обзоре — ‘Взгляд на русскую литературу 1847 года’, раскрывая общественно-политическое значение романа Герцена ‘Кто виноват?’, объяснял своим читателям, что произведение это от начала и до конца вдохновляется мыслью ‘о достоинстве человеческом, которое унижается предрассудками, невежеством и унижается то несправедливостью человека к своему ближнему, то собственным добровольным искажением самого себя’ (Белинский, т. X, с. 319—320). В легальной форме Белинский повторял здесь в сущности то же самое, что было провозглашено им в его знаменитом Зальцбруннском письме к Гоголю, когда он, дискредитируя правящий класс и мобилизуя передовую общественность на борьбу с крепостничеством и абсолютизмом, говорил о необходимости ‘пробуждения в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и неволе’, о ‘правах и законах, сообразных не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью’.
Отвечая тем же литературно-политическим задачам, комедия ‘Нахлебник’ по своему общественному звучанию была близка одновременно с нею писавшимся рассказам из цикла ‘Записки охотника’, имевшим по официальному признанию министерства народного просвещения и Главного управления цензуры от 12 августа 1852 г. в записке на имя Николая I,— ‘решительное направление к унижению помещиков’, представляемых ‘вообще или в смешном и карикатурном, или чаще в предосудительном для их чести виде’, что ‘без сомнения послужить может к уменьшению уважения к дворянскому сословию со стороны читателей других состояний’ (Лит Музеум, с. 316—317).
Революция 1848 года, в которой Тургенев непосредственного участия, как известно, не принимал, но событиями которой был глубоко захвачен (см. письма его к Полине Виардо в 1848 г. и позднейшие рассказы ‘Человек в серых очках’ и ‘Наши послали’), на несколько месяцев оторвала Тургенева от работы и над ‘Записками охотника’ и над ‘Нахлебником’. Очень показательно, однако, что в черновой рукописи последнего, вместе с обычными для ранних автографов Тургенева рисунками и записями на полях фамилий тех или иных исторических лиц (Гёте, Софи Ларош, Шарлотта фон Штейн, Бенина Брентано), появляются в разных вариантах имена А. Ледрю-Роллена, министра внутренних дел временного революционного правительства, Роберта Блюма, вице-председателя франкфуртского парламента, расстрелянного в Вене в 1848 г., а из русских эмигрантов, живших в это время в Париже, фамилии Герцена, Бакунина, Сазонова, Головина. Ближе всех из них был Тургеневу в эту пору Герцев, в письме которого от 5 августа 1848 г. из Парижа к московским друзьям сохранились очень скупые, но многозначительные строки о том, что автор ‘Записок охотника’ пишет пьесу ‘для Михаила Семеновича’ (Герцен, т. XXIII, с. 90). Еще через два месяца, в письме от 8(20) октября сам Тургенев извещал Полину Виардо, что рассчитывает закончить эту пьесу дней через десять, к своему возвращению из Гиера в Париж.
Литературная отделка комедии несколько задержалась, а потому, отправляя в Москву только первый акт ‘Нахлебника’ (с оказией, через И. В. Селиванова), Тургенев писал Щепкину 27 октября (8 ноября) 1848 г. о том, что второе действие пьесы, которое он ‘не успел окончить переписыванием’, в ближайшие дни будет отправлено им в Москву по почте. Письмо заканчивалось следующими словаки: ‘Прошу у Вас извинение за долгое отлагательство, желаю, чтобы мой труд Вам понравился. Если Вы найдете достойным Вашего таланта приняться за него,— я другой награды не требую. Приятели, которым я здесь прочел мою комедию — наговорили мне много любезностей по ее поводу, я, может быть, им оттого могу несколько верить, что вообще эти приятели довольно строго отзывались об моих трудах. Но как бы то ни было — лишь бы мой ‘Нахлебник’ Вам понравился и вызвал бы Вашу творческую деятельность! Боюсь я — не опоздал ли я немного. Сверх того, прошу Вас — если Вы возьмете мою комедию для своего бенефиса — не говорить заранее, кто ее написал, на меня дирекция, я знаю, втайне гневается за критику гедеоновского ‘Ляпунова’ в ‘От<ечественных> записках’ — и с большим удовольствием готова нагадить мне {Тургенев имеет в виду свой критический разбор драмы С. А. Гедеонова ‘Смерть Ляпунова’, опубликованный в 1846 г. в ‘Отечественных записках’ (см. наст. изд., Сочинения, т. 1, с. 236—250). Автор пьесы был сыном А. М. Гедеонова, директора императорских театров.}. Впрочем, я отдаю Вам свое произведение в полное распоряжение: делайте из него, что хотите. Как бы я был рад, если бы я мог присутствовать при первом представлении! Но об этом, кажется, нечего думать’.
В этот же день, с тою же ‘оказией’, Герцен в письме из Парижа к Т. Н. Грановскому, Н. X. Кетчеру, Е. Ф. и М. Ф. Коршам и H. M. Сатину сообщал, что ‘драма, которую пишет Тургенев,.— просто объеденье’ (Герцен, т. XXIII, с. 114), а Н. А. Герцен, присутствовавшая на чтении пьесы в Париже, с волнением писала 6(18) декабря П. В. Анненкову: ‘Если вы будете в Москве во время представления <...> комедии ‘Нахлебник’ (которая мне ужасно нравится), напишите мне эффект, следствие и проч., как на своих, так и на чужих’ (Анненков и его друзья, с. 631).
В письме от 3(15) декабря 1848 г., прося подтвердить получение второго акта комедии и поделиться впечатлениями от него, Тургенев писал Щепкину: ‘Приятель наш Г<ерцен> <...> сделал два небольших замечания, которые просил меня сообщить Вам (и с которыми я совершенно согласен). Во-первых, он находит, что Кузовкину не след носить дворянский сюртук — а частный, а во-вторых, он в сцене, где Елецкий выходит от жены, уже все узнавши, и видит, что Тропачев забавляется над Кузовкиным — в словах: ‘Да-с, Флегонт Александрыч, я. признаюсь, удивляюсь, что Вам за охота с Вашим воспитаньем, с Вашим образованьем заниматься такими, смею сказать, пустыми шутками’ — предлагает ‘смею сказать’ заменить фразой — ‘извините за выраженье’ — потому что, по его мнению, смею сказать — не идет в устах петербургского чиновника. Я с ним вполне согласен — притом же это такая мелочь, что я бы устыдился писать Вам о ней, если б он этого не потребовал’.
Справка о ‘дворянском’ сюртуке Кузовкина после этого письма была снята (ее нет поэтому и в запрещенных цензурою типографских гранках пьесы), а выражение ‘смею сказать’ осталось.
Первая черновая редакция ‘Нахлебника’ (см.: Т, ПСС и П, Сочинения, т. II, с. 330), датируемая январем — октябрем 1848 г., позволяет установить, что все образы комедии, все детали ее фабулы и сценария определились с самого начала с предельной четкостью и остротой. Как свидетельствует рукопись комедии, многочисленные исправления ее начального текста имели в виду и на первом этапе создания пьесы и в дальнейшей работе над ней не идейно-тематическую и не композиционную, а прежде всего стилистическую отделку ‘Нахлебника’.
Других существенных исправлений в первой редакции комедии было совсем немного — они относились или к уточнению возраста действующих лиц (в черновой редакции пьесы Кузовкину не 50, а 60 лет, Тропачеву — 40, а не 36, Карпачову — 30 лет, а не 40, Егору Карташову — 50, а не 60), их имущественного и социального положения, их физического состояния (Тропачев был владельцем не 400, а 350 крепостных душ, о Ваське сказано было, что он ‘казачок, как все казачки’, о дряхлом портном Анпадисте,— что он ‘говорит сиплым и глухим голосом’). Более тонко мотивированы были при перебеливании текста комедии и некоторые детали отношений Ольги Елецкой и Кузовкина после того, как она узнает, что он ее отец (см. с. 150—173). Все другие изменения, внесенные в первую редакцию пьесы при ее переписке в конце 1848 г., были менее значительны.
Комедия ‘Нахлебник’ создавалась в пору работы Тургенева над рассказами из цикла ‘Записки охотника’, а потому совершенно естественной является тесная связь фабульного материала его пьесы с некоторыми образами и ситуациями, впервые намеченными в ‘Моем соседе Радилове’ или несколько позже в ‘Чертопханове и Недопюскине’. Напомним сцены увеселения молодых господ престарелым Федором Михеичем (‘Тоже был помещик — и богатый, да разорился — вот проживает теперь у меня’) в первом из этих рассказов (Соер, 1847, No 5, с. 143—147), или еще более волнующие страницы о другой жертве ‘подчиненного существования’ — Тихоне Недопюскине, послужившем на своем веку ‘тяжелой прихоти, заспанной и злобной скуке праздного барства’ (Совр, 1849, No 2, с. 300—301). Характерно, что даже фамилия будущего героя ‘Нахлебника’ мелькнула уже в очерке ‘Петр Петрович Каратаев’: ‘Смотрю, едет ко мне исправник <...> Степан Сергеевич Кузовкин, хороший человек, то есть, в сущности, человек не хороший’ (Соер, 1847, No 2, с. 207).
Постановка комедии Тургенева в Москве ожидалась как событие большой литературно-общественной значимости.
11 декабря 1848 г. М. В. Станкевич писала из Москвы своим родным о том, что М. С. Щепкин читал ‘Нахлебника’ в ее доме, в присутствии П. Л. Пикулина и А. Н. Афанасьева: »Нахлебник’ чудная пьеса, Михайло Семенович расплакался, читая ее и воображая, как хороша она будет на сцене. Гоголь назвал ее безнравственною, из этого можно заключить о ее достоинстве. До сих пор она еще в цензуре. В ней на сцене богатые помещики и мелкопоместные бедняки, над которыми первые потешаются, и тут-то выходит настоящая трагедия. Может быть, эта пьеса будет напечатана в ‘Современнике’ ‘ (Т, ПСС и Л, Сочинения, т. II, с. 587).
Слухи о ‘Нахлебнике’ очень скоро дошли и до петербургских друзей Тургенева. ‘Комедии Вашей для Щепкина не читал, но слышал про нее’,— писал ему 17 декабря 1848 г. Некрасов, впоследствии ставший одним из самых больших почитателей ‘Нахлебника’ (Некрасов, т. X, с. 121 и 141).
Вопрос о публикации новой комедии занимал Тургенева несравненно менее, чем возможность ее постановки: ’31-го числа января (т. е. через 24 дня) будет дана в Москве для бенефиса Щепкина моя комедия в двух актах под названием ‘Нахлебник’. Хотите Вы ее напечатать в ‘О<течественных> з<аписках>‘? — если она не шлепнется, разумеется? — запрашивал Тургенев 7(19) января 1849 г. А. А. Краевского.— Я сегодня же пишу об этом Щепкину, который тотчас, по получении от Вас письма — Вам ее вышлет. Только, ради бога, чтобы не было опечаток’. Письмо заканчивалось просьбой: ‘Если Вы напечатаете ‘Н<ахлебник>а’, то велите поставить: Посвящена М<ихайл>е С<еменович>у Щепкину. Если можно, напечатайте 10 отдельных экземпляров. 8 доставьте брату, а 2 перешлите мне’.
Письмо это свидетельствует о том, что Тургенев и не подозревал о возможности запрещения пьесы как для сцены, так и для печати. Не мог он знать и того, что его московские друзья решили использовать задержку комедии в театральной цензуре для скорейшего ее опубликования.
‘Спешу вам послать пьесу Тургенева, которую вчера взял я от Щепкина,— писал В. П. Боткин 9 февраля 1849 г. А. А. Краевскому,— он был в недоумении, кому послать ее: вам или ‘Современнику’. Хотя он и получил письмо от Тургенева, где он пишет, чтобы пьесу послать вам, но вместе с этим Щепкин получил письмо и от Некрасова, в котором Некрасов просит прислать пьесу ему. Я разрешил эти сомнения, присоветав следовать письму самого автора. Щепкин покорно просит об одном. Пьеса эта не запрещена еще формально театр(альною) ценсурой, но Щепкина уведомила дирекция, что об этом идет, переписка, след., она к бенефису его и не могла поспеть. После этого он ничего не знает о театральной судьбе ее. Итак, узнайте о ней. А потом Щепкину хочется ее публично прочесть, но для этого она должна быть пропущена ценсурой. И хочется ему, прочесть постом. След., нужно, чтобы она как можно скорее была представлена в ценсуру. Итак, нельзя ли сделать, чтоб вы представили ее поскорее в ценсуру и тотчас, если она будет пропущена, известили. хотя меня, а я тотчас дам знать ему. Впрочем, если Щепкин замедлял прислать ее к вам, то это потому, что Тургенев пишет, чтобы послать ее вам, когда вы напишете Щепкину письмо об этом. Пока прощайте. Сделайте для Щепкина, ради бога. Да поскорее в ценсуру, Щепкин <просит) еще отпечатать, отдельно 10 экземпляров' (Отчет ИПБ за 1889 г., приложения, с. 94).
О задержке пьесы в театральной цензуре Тургенев узнал довольно поздно: ‘Я, ей же ей, не понимаю, что могла найти цензура в ‘Нахлебнике’, и с нетерпением ожидаю результата, вашей попытки его напечатать,— писал Тургенев 1 марта 1849 г.. Краевскому.— Вся комедия, как вы увидите, написана более для одной роли, и вы можете себе представить, как мне было неприятно неисполнение ‘Нахлебника’ в его бенефис. Ну, однако, дело сделано, и я желаю только, чтобы в вашем журнале ее бы не исказили’.
Как свидетельствуют многочисленные исключения, сокращения и поправки, сделанные цензорами ‘Отечественных записок’ в тексте типографских гранок, первоначально предполагалось, что комедия Тургенева в результате этой правки может быть освобождена от наиболее криминальных сцен, строк и слов, препятствующих разрешению ее к печати. Из текста ‘Нахлебника’ было изъято всё то, что подчеркивало связь ее персонажей с крепостным бытом и государственной службой (например, ремарки о числе душ, которыми владеет тот или иной помещик, упоминания о чинах и званиях персонажей — ‘коллежский советник’, ‘голосом начальника отделения’, ‘Вы барин, человек знатный’, ‘Корины — фамилия ведь тоже старинная, столбовая’, прямые и косвенные свидетельства о ‘крещеной собственности’ (например: ‘мужики, словно куропатки, бегут, бегут’, ‘с деревни бестягольных нагнали’, ‘свежая девка’, ‘сильно заезженный и севший на ноги дворовый’ и т. п.).
Устранение всех этих щекотливых слов и строк было осуществлено цензорами без особых трудностей (см.: Лит Музеум, с. 379—380). Но совершенно безнадежными оказались их попытки ослабить впечатление от самой фабулы пьесы, основные линии развития которой объективно дискредитировали правящий класс, дискредитировали изнутри, обнажая самую природу ‘дикого барства’ во всех противоречиях его быта, этики, политического и социального поведения.
‘Рассказ Кузовкина, на котором основан главный интерес комедии,— отмечалось в заключительной части представления цензоров А. И. Фрейганга и Ю. Е. Шидловского в С.-Петербургский цензурный комитет,— делает ее произведением безнравственным, которое, кроме того, бросает тень на дворянское сословие. В комедии, кроме шута Кузовкина, выставлены в жалком и презрительном виде еще два другие подобные ему бедняки: Карпачев и Иванов, соседи Елецких. По этим причинам комедия ‘Нахлебник’ к напечатанию дозволена быть не может’. Как свидетельствует протокол С.-Петербургского цензурного комитета от 22 февраля 1849 г., рапорт цензоров ‘Отечественных записок’ не встретил никаких возражений, и комедия Тургенева, как произведение ‘совершенно безнравственное и наполненное выходками против русских дворян, представляемых в презрительном виде’, была запрещена к печати, с тем, чтобы ‘корректурные листы оной оставлены были при деле’ {Выписка из журнала заседания С.-Петербургского цензурного комитета от 22 февраля 1849 г., куда вошли в основных своих частях оба донесения членов комитета, рассматривавших пьесу Тургенева, полностью опубликована: Лит Музеум, с. 369—370.}.
‘Увы и трижды увы, Иван Сергеевич! — писал Краевский 11(23) марта 1849 г. Тургеневу, узнав о решении С.-Петербургского цензурного комитета.— ‘Нахлебник’ не прошел сквозь утесы и завяз в них со всеми своими потрохами, ни одной строчки не уцелело, и это решение не одного, не двух голосов, а целого синедриона. Я спрашивал, почему же и за что: мне сказали, что нельзя указать собственно ни на один характер, который бы шокировал, ни на один факт, который был бы уж чересчур соблазнителен, но по всей комедии проходит что-то нехорошее, пожалуй, дескать, можно бы из нее кое-что повыкинуть, но тогда уж в ней и собачьего смысла не останется, да притом и погода на дворе стоит серая, и разные хорошие господа не перестают хмурить брови, посматривая на русскую прессу, и пр. и пр. Что тут было говорить? Пошел я домой, понурив голову и глубоко скорбя, что ‘Отеч. записки’ лишились такой славной вещицы, которая мне понравилась более всех ‘Записок охотника» (Лит Арх, кн. 4, с. 378—380).
»Нахлебник’ Ваш не пошел — этого бы не случилось, если б он попал к нам, а теперь он погиб невозвратно’,— замечал в письме к Тургеневу от 27 марта 1849 г. Некрасов, раздосадованный тем, что пьеса была отдана в ‘Отечественные записки’, а не в ‘Современник’ (Некрасов, т. X, с. 129). Сам автор дважды запрещенной пьесы признавался в письме к Краевскому от 2(14) апреля 1849 г., что он никак ‘не ожидал поражения на голову ‘Нахлебника».
Под впечатлением вестей о запрещении публикации и постановки ‘Нахлебника’ в кругу парижских друзей Тургенева возникает проект издания его комедии на французской языке. Судя по письму Тургенева к Полине Виардо от 8 июля 1849 г., этим переводом должен был заняться он сам в Куртавнеле, но, уезжая на лето из Парижа, он по ошибке захватил с собою в деревню вместо рукописи ‘Нахлебника’ какую-то другую тетрадь. Перевод, задуманный в 1849 г., осуществлен был им лишь девять лет спустя, в сотрудничестве с Луи Виардо, и появился в свет, под названием ‘Le pain d’autrui’, в двухтомнике произведений Тургенева, выпущенном на французском языке в Париже (‘Scnes de la vie russe’ par M. I. Tourguneff. Deuxime srie. Traduite avec la collaboration de l’auteur par Louis Viardot. Paris, 1858, p. 157— 224).
Задержка ‘Нахлебника’ в цензуре, а потом и его запрещение необычайно подняли интерес к этой комедии в широких литературных и общественных кругах.
»Нахлебник’ Тургенева очень хорош, хотя основной мотив и не совсем идет к русской жизни,— писал В. П. Боткин 10 марта 1849 г. П. В. Анненкову. — На сцене эта пьеса произвела бы фурор и Щепкин был бы превосходен. Она завязла, как вы уже, конечно, знаете, в известном болоте и дана не была’. Письмо заканчивалось, однако, сообщением о том, что ‘у Щепкина будет сыгран ‘Нахлебник’ в доме. Теперь репетиции идут’ (Анненков и его друзья, с. 557). Об этом же готовившемся спектакле вспоминает А. В. Щепкина (Русский архив, 1889, No 4, с. 538).
Копия первого акта запрещенной комедии, обнаруженная в архиве А. В. Станкевича, позволяет установить, как были распределены M. С. Щепкиным роли в затеянном им домашнем спектакле. Кузовкина должен был играть он сам, Ольгу — М. В. Станкевич, Елецкого — П. Барсов, Тропачева — А. В. Станкевич, Иванова — А. С. Щепкин, Карпачова — А. Н. Афанасьев, Трембинского — Н. М. Щепкин, Карташова — К. П. Барсов, Прасковью Ивановну — А. В. Щепкина, Машу — И. А. Бояркина, Анпадиста — И. К. Бабст, Петра — А. М. Щепкин, Ваську — Аркадий Иванов (ГИМ, ф. 351, ед. хр. 106, л. 1 об.).
Постановка эта была сорвана только потому, что комедия Тургенева оказалась в числе запрещенных литературных произведений, остановивших на себе внимание органов III Отделения во время секретного дознания по делу М. В. Петрашевского и его окружения.
‘Рукописная литература в Москве в большом ходу,— писал петрашевец А. Н. Плещеев, извещая 26 марта 1849 г. своего приятеля С. Ф. Дурова о настроениях передовой московской общественности.— Теперь все восхищаются письмом Белинского к Гоголю, пиеской Искандера ‘Перед грозой’ и комедией Тургенева ‘Нахлебник» (Полярная звезда на 1862 г. Лондон, 1861. Кн. VII, вып. 1, с. 71). Это письмо, перлюстрированное секретной полицейской агентурой, обсуждалось, как свидетельствуют показания А. И. Пальма, на одной из ‘пятниц’ в кружке Петрашевского (‘Дело петрашевцев’, 1951, т. III, с. 273).
Самый факт объединения в одном ряду письма Белинского к Гоголю и комедии Тургенева ‘Нахлебник’ был настолько политически выразителен, что о разрешении ‘Нахлебника’ на сцене не могло быть и речи. В связи с этим 10 сентября 1849 г., за три недели до начала суда над петрашевцами, управляющий III Отделением генерал-лейтенант Л. В. Дубельт утвердил рапорт театрального цензора С. А. Гедеонова о запрещении ‘Нахлебника’, как произведения ‘равно оскорбляющего и нравственность и дворянское сословие’ (ЦГИАЛ, ф. 780, рапорт No 25. Ср.: Дризен Н. В. Драматическая цензура двух эпох. Пг., (1917), с. 77).
Однако и после этого акта комедия Тургенева продолжала распространяться в списках и читаться на литературных вечерах. Так, 5 ноября 1849 г. П. А. Плетнев писал Я. К. Гроту из Петербурга: ‘Третьего дня вечером я с женою был у Одоевских, которые собрали весь beau monde слушать Щепкина, читавшего Тургенева новую комедию в прозе: ‘Нахлебник’. Целое больше походит на анекдот, нежели на комедию. Но одно лицо (именно нахлебник) так чудесно обрисовано, в такое трогательное поставлено положение <...>, что нельзя не признать в авторе истинного, таланта’ (Переписка Грота с Плетневым, т. III, с. 487).
Успех ‘Нахлебника’ на вечере у кн. В. Ф. Одоевского имел в виду Тургенев в своем письме от 1 декабря 1849 г. из Парижа к Краевскому: ‘На днях я прочел в одном письме гр. (М. Ю.) Виельгорского весьма большие похвалы моему ‘Нахлебнику’, которого в одном обществе прочел Щепкин. Граф прибавляет: ‘Cette pice n’a pas encore t joue’. Стало быть, есть надежда, что ее дадут и в таком случае позволят печатать. Вот вам и пожива. Но я наперед прошу, чтобы никаких важных изменений в этой комедии не было. Лучше ее вовсе не печатать, чем напечатать изуродованную’.
В эту же зиму 1849/50 г. М. С. Щепкин прочел ‘Нахлебника’ в Петербурге министру императорского двора кн. П. М. Волконскому, который, удивившись, что пьеса эта не пропущена цензурой, вызвался устроить ее чтение на одном из литературных вечеров у царицы (Лит. Арх, кн. 4, с. 388). Это чтение по случайным причинам не состоялось, но какие-то слухи о возможности снятия запрета с ‘Нахлебника’ вновь дошли до Тургенева, который писал об этом 24 марта 1850 г. Краевскому. После возвращения летом 1850 г. в Россию Тургенев уже не возлагал никаких надежд на возможность публикации ‘Нахлебника’. Поэтому, вероятно, он и заказал новую копию с рукописи своей запрещенной комедии и, выправив ее самым тщательным образом, поднес свою пьесу ‘в знак истинной дружбы’ лидеру московской оппозиционной общественности П. Я. Чаадаеву (см. с. 584).
Исправляя ошибки переписчика, Тургенев, как установлено Л. В. Крестовой, внес в текст несколько изменений, неучтенных в позднейших изданиях комедии. Так, в первом действии, в реплике Трембинского: ‘Вы понимаете, надо господ как следует встретить’ (с. 117 наст. тома) после ‘надо’ вставлено ‘ж’, во втором действии, в реплике Елецкого изменена ремарка — вместо: ‘Подумав немного’ (с. 149) написано: ‘Торопливо’. В реплике Тропачева: ‘А! боже мой,— и вы тут?’ (с. 161) вместо зачеркнутого: ‘боже’ вписано: ‘милый’.
Под цензурным запретом ‘пьеса с причиной’, как называл ‘Нахлебника’ Гоголь (Рус Сл, 1859, No 5, с. 22. Ср.: Сочинения А. Григорьева, т. 1, 1876, с. 350), продолжала оставаться не только до смерти Николая I, но и в первые годы нового царствования.
С мертвой точки вопрос о публикации ‘Нахлебника’ сдвинулся лишь в связи с задуманным в кругу петербургских друзей Тургенева отдельным изданием веек его ‘сцен и комедий’ {В 1852 г., в пору невольного пребывания Тургенева в Спасском, один из его молодых знакомцев И. Ф. Миницкий обратился к нему с предложением напечатать комедию ‘Нахлебник’ в Одессе. В ответном письме от 5 октября 1852 г. Тургенев отказался от этого проекта, но в ноябре 1853 г. всё же распорядился об изготовлении для Миницкого копии запрещенной пьесы. См. сводку материалов об этом в публикации Г. Э. Водневой ‘Из переписки о комедии ‘Нахлебник» (Лит Арх, кн. 4, с. 375—378).}. В специальной инструкции, составленной Некрасовым 6 августа
1856 г. для Д. Я. Колбасива, на которого была возложена реализация этого издательского плана, предусматривалось включение в двухтомник всех пьес Тургенева, в том числе и ранее запрещенных цензурой. В этом документе особо не отмечалась, но бесспорно имелась в виду предварительная публикация комедии ‘Нахлебник’ в одном из ближайших номеров ‘Современника’.
И в самом деле, письма Тургенева из Парижа к И. И. Панаеву от 21 сентября и 3 октября (ст. стиля) 1856 г. прямо свидетельствуют о том, что ‘Нахлебник’ предназначался сперва для декабрьской, а затем январской и февральской книг ‘Современника’. Отправка комедии в Петербург задерживалась с месяца на месяц из-за несогласия Тургенева печатать ‘Нахлебника’ в прежней редакции и отсутствия у него досуга для работы над правкой устаревшего, с его точки зрения, текста.
‘Я нисколько не прочь от печатания ‘Нахлебника’ — и кое-что даже переделал и сократил,— писал Тургенев 6(18) января
1857 г. Анненкову.— Поправки эти я немедленно вышлю Панаеву — они еще ко 2-му номеру поспеют’. Несмотря на всю категоричность этого заявления об окончании работы над переделкой комедии, отправлена она была в редакцию ‘Современника’ только через пять недель: ‘Я отправил слегка выправленного ‘Нахлебника’ (с переменою заглавия) Панаеву,— писал Тургенев Колбасину 16(28) февраля 1857 г.,— посмотрим, пропустит ли цензура’. О том же, с каким нетерпением ожидалась пьеса Тургенева в редакции ‘Современника’, свидетельствует письмо Н. Г. Чернышевского к Некрасову от 13 февраля 1857 г.: ‘Очень обрадовало меня известие (в Вашем письме к Ив. Ив. Панаеву),— писал он из Парижа,— что Вы, Николай Алексеевич, уговорили Тургенева прислать ‘Нахлебника’ на 3-ью книжку и заняться обработкою романа. Без ‘Нахлебника’ и 3-я книжка была бы так же неудовлетворительна, как 2-ая’ (Чернышевский, т. XIV, с. 339).
В распоряжении Тургенева в 1856—1857 гг. за границей была та самая рукопись ‘Нахлебника’, которая в 1849 г. прислана была им М. С. Щепкину, а последним отдана для публикации в ‘Отечественные записки’. Возвратившись к автору, эта рукопись через восемь лет легла в основание новой редакции комедии, поскольку прежний ее текст, с первого до последнего листа, подвергся систематической правке, отражавшей новые, более высокие требования взыскательного художника к внешней и внутренней структуре его ранних драматических произведений. Всего в текст ‘Нахлебника’ было внесено свыше 250 изменений. Эта правка, производившаяся в течение нескольких месяцев, не спеша, с перерывами, имела своей целью многообразную чеканку языка основных персонажей пьесы, устранение из текста всякого рода длиннот, недостаточно мотивированных повторений и отступлений в сторону, замедлявших темпы действия и ослаблявших эффекты отдельных сцен.
Так, например, во второй редакции ‘Нахлебника’ сокращены были вдвое повторения в репликах Кузовкина, типа: ‘Войди, Ваня, войди’, ‘Ну послушай, Ваня, послушай’, ‘А ласкова, Ваня, как ласкова’ и т. п. Сокращены были также повторения в речах Елецкого (‘Покажи, покажи’, ‘С нашим, с нашим’, ‘А хорошо, ей-богу, хорошо’, ‘Ах, точно, точно’, ‘Вы правы, вы правы’ и проч.), в сентенциях Ольги (‘Ну, вот мы дома, наконец, дома’, ‘Я здесь родилась, Paul, я здесь выросла’, ‘Ну, пойдем, пойдем’, ‘Нет, пожалуйста, пожалуйста’), в обращениях Трембинского (‘Эх, не время теперь, не время, не место здесь, господа, не место’, ‘Ну, друзья мои, ступайте теперь по местам, друзья мои’) и во многих других репликах всех персонажей комедии.
Во второй редакции ‘Нахлебника’ появились и некоторые новые акценты в обрисовке линии поведения Елецкого, который, как ‘петербургский чиновник’, человек ‘холодный, сухой’, но ‘неглупый’ и хорошо воспитанный, уже не столь активно, как в первом варианте пьесы, принимает участие в травле Кузовкина, затеянной Тропачевым. Поэтому в рукописи в 1857 г. были сняты или сокращены такие реплики Елецкого, как: ‘Да отчего же вы, Василий Семенович, не хотите теперь петь и плясать, как при покойнике’ или: ‘А как же мне говорили, будто вы именно эту должность — должность шута у моего покойного тестя исправляли — а? Он от вас, вероятно, еще не этого требовал’ (часть этой реплики отдана Тропачеву). Менее откровенно Елецкий в разговоре с Тропачевым признается в том, что он ‘ничего не смыслит в деревенской жизни’ и даже ‘сроду на гумне не бывал’ (формулировки рукописи) и т. п. При доработке пьесы была изъята из текста и одна существенная деталь, проливающая некоторый свет на отношения между Кузовкиным и Кориной после смерти ее мужа. Мы имеем в виду строку, следовавшую после слов Кузовкина ‘в лицо ей глядеть боялся’ (см. с. 158): ‘Так что под конец она сама — ласковая душа! меня ободрять начинала’ (ИРЛИ, л. 15, об.).
Перерабатывая свою комедию в 1857 г., Тургенев, в целях облегчения самой процедуры проведения в печать запрещенного в свое время произведения, изменил ее прежнее название ‘Нахлебник’ на ‘Чужой хлеб’. Других следов приспособления пьесы к требованиям цензуры в рукописи нельзя обнаружить, так как такие детали ее, как зачеркнутые слова: ‘Ты — барин’ (в реплике Кузовкина, обращенной к Иванову: ‘Ты — помещик, ты — барин’) или: ‘Барыня прогуливаться любит’ (окончание реплики Трембинского ‘Чистят ли дорожки в саду?’) — в новых цензурных условиях не заключали в себе ничего криминального и были устранены самим автором по соображениям художественного порядка. По требованию цензуры были заменены только два слова, как свидетельствует письмо Д. Я. Колбасина к Тургеневу от 5 марта 1857 т. (Т и круг Совр, с. 329): ‘сильно изъезженный’ в авторской характеристике старого ‘дворового человека’ Анпадиста (см. с. 114) исправлено на ‘изнуренный’. Это исправление перешло во все издания сочинений Тургенева, как и некоторые другие варианты журнального текста, например: ремарка о возрасте Егора Карташова — ’60 лет’ вместо ’50 лет’, ‘серьезно’ на с. 126 вместо ‘развязно’, ‘дядя’ на с. 137 вместо ‘дядюшка’, ‘во время’ на с. 138 вместо ‘в течение’, ‘нехорошо’ (там же) вместо ‘нехорошо робеть’, ‘Он векселя скупил, а другие говорят, что просто взял’ на с. 138 вместо ‘Он все векселя скупил, а другие говорят, что просто взял. Запугал, да взял’, ‘черты лица его’ на с. 153 вместо ‘черты его’, ‘будешь ездить’ на с. 168 вместо ‘к нам будешь ездить’. Этих вариантов так много, что можно допустить существование еще одной, до нас не дошедшей, рукописи комедии ‘Чужой хлеб’, с которой сделан был в феврале 1857 г. набор журнального текста (подробнее об этом см.: Соколова М. А. ‘Нахлебник’. Первая беловая редакция 1848 г. с авторской правкой 1857 г.— Т сб, вып. 1, с. 15—20).
В письме от 12(24) января 1857 г. к Панаеву Тургенев предупреждал, что в случае внесения в текст ‘Нахлебника’ тех или иных цензурных изменений он считает необходимым, чтобы корректуру пьесы держал Л. Н. Толстой, который был уполномочен им и на внесение в комедию всех ‘поправок и сокращений’, ‘буде таковые понадобятся’. Прибегать к помощи Л. Н. Толсто-го, который к тому же в феврале находился уже за границей, не пришлось. Третья книжка ‘Современника’, гвоздем которой был ‘Нахлебник’, вышла в свет 10 марта 1857 г., но Тургенев с таким нетерпением ждал появления своей комедии, что потребовал от Панаева и Колбасина немедленной высылки ему в Париж чистых ее листов до рассылки журнала подписчикам. В одном из писем к Панаеву Тургенев упоминал и о размерах авторского гонорара за публикацию ‘Нахлебника’: ‘240 рублей сер., считая по 75 руб. за лист, как сказано в условии’.
В редакции, установленной для ‘Современника’, комедия ‘Нахлебник’ появилась в 1858 г. в переводе на французский язык в двухтомнике произведений Тургенева ‘Scnes de la vie russe’ (см. с. 592).
Появление ‘Нахлебника’ в печати ни в какой мере не гарантировало разрешения на постановку этой пьесы, хотя хлопоты в обоих направлениях шли одновременно. Так, М. С. Щепкин, учитывая смягчение общих цензурно-полицейских условий и опираясь на советы Краевского, полагавшего, что изменение названия запрещенной пьесы может благоприятно отразиться на ее дальнейшей судьбе, 19 декабря 1856 г. обратился к П. В. Анненкову с просьбой переговорить с театральными цензорами и с начальником репертуарной части императорских театров П. С. Федоровым о получении разрешения на постановку ‘Нахлебника’ (под названием хотя бы ‘Приживальщик’, если нельзя придумать чего-нибудь более подходящего в этом роде), в бенефис его, назначенный на 13 января 1857 г. в Москве (Лит Арх. кн. 4, с. 385-386).
29 декабря 1856 г., извещая Тургенева о результатах своих хлопот, Анненков просил извинения за вынужденное изменение названия пьесы (‘Нахлебник’ именовался им ‘Даровым хлебом’, превратившимся впоследствии под пером Тургенева в ‘Чужой хлеб’) и заключал свою информацию словами: ‘Вышло, что отказать не отказали, а протянули так, что к бенефису комедия не поспела. При том же цензор Нордстрем (очень порядочный человек) заметил, что пьеса скорее могла бы быть допущена на сцену, если бы была н_а_п_е_ч_а_т_а_н_а’ (Труды ГБЛ, вып. III, с. 63).
Вопреки надеждам Анненкова и его друзей, пьеса Тургенева всё же не была допущена на сцену и после ее появления в печати. В библиотеке дирекции императорских театров сохранилась копия журнального текста ‘Чужого хлеба’, представленная в театральную цензуру воронежским губернатором 16 июля 1857 г. Рукою управляющего III отделением генерал-майора А. Е. Тимашева на копии этой сделана лаконичная отметка: ‘Запрещено 23 августа 1857’ (рукопись No 26011, по новой нумерации No 50999).
Несмотря на новые хлопоты Щепкина о разрешении постановки ‘Нахлебника’, хотя бы в порядке награды, как он писал, ‘ему, старику, за пятидесятилетнюю добросовестную службу искусству’, несмотря на специальную поездку для этого С. В. Шуйского в начале октября 1857 г. в Петербург, несмотря на поддержку этих ходатайств влиятельными людьми в театральных верхах и в окружении вел. кн. Константина Николаевича, постановка ‘Нахлебника’ на сцене и на этот раз допущена не была. Она осуществилась лишь в пору официальной ликвидации крепостных отношений, т. е. после манифеста 19 февраля 1861 г.
В воспоминаниях актера Ф. А. Бурдина сохранился рассказ о том, что снятие запрета с постановки комедии Тургенева на сцене было значительно облегчено благодаря временному исполнению обязанностей начальника III Отделения генералом И. В. Анненковым, С.-Петербургским обер-полицмейстером, братом писателя (BE, 1886, No 12, с. 671—672, там же, 1901, No 9, с. 585). По настоянию последнего ген. Анненков распорядился об изготовлении специальной докладной записки о причинах запрещения ‘Нахлебника’, а сам наложил 19 октября 1861 г. на представленном ему рапорте следующую резолюцию: ‘По внимательному рассмотрению этой пьесы я не нашел в ней оскорбления нравственного чувства и дворянского сословия’ (Лит Арх, кн. 4, с. 385).
В начале ноября 1861 г., узнав от Бурдина о снятии запрета с ‘Нахлебника’, Тургенев обратился к П. В. Анненкову с письмом, из которого видно, что автор ‘Нахлебника’ уже давно предоставил эту пьесу в полное его распоряжение.
‘Не помню,— писал Тургенев,— спрашивал ли я вас, имеете ли вы сцену, которую я прибавил во втором акте и послал Щепкину. Эта сцена необходима. На всякий случай я ее перепишу и вместе с другими поправками и изменениями пошлю вам ее дня через два или три’. Об этой же ‘прибавочной сцене во 2 акте’, без которой он просил не ставить ‘Нахлебника’, Тургенев напоминал Анненкову и в письме от 11 декабря 1861 г.
Изменение первоначального построения заключительного акта ‘Нахлебника’, с одной стороны, призвано было несколько более тонко мотивировать драматизм прежней развязки, с другой — резче выдвинуть в пьесе роль Елецкого, сделать более жизненно колоритной фигуру этого жесткого ‘петербургского чиновника’. В первых двух редакциях ‘Нахлебника’ — запрещенной и журнальной — Елецкий, возвратившись к гостям после объяснения с Ольгой о Кузовкине, решительно обрывает Тропачева, возобновившего было свои шутки (его даже ‘передергивает’ от них), настоятельно предлагает не вспоминать о происшедшем и, желая оставить жену с Василием Семеновичем наедине, выпроваживает всех в сад. Ольге Петровне удается уговорить отца принять деньги за выкуп Ветрова: ‘Вы могли отказать чужой богатой женщине,— говорит она,— вы имели право не принять ее подарка, но дочери, вашей дочери, вы не можете, вы не должны отказать… Не плачьте, не плачь… мы будем видеться… Ты к нам будешь ездить…’ Кузовкин поддается уговорам и к возвращению хозяина и гостей с прогулки ‘всё,— говоря словами Елецкого,— устроено’ (см.: Т, ПСС и П, Сочинения, т. II, с. 390—395). В новой редакции комедии Елецкий, предложив гостям un petit tour, сам остается с Кузовкиным, грубо обвиняет старика в вымогательстве, резко требует публичного отказа от его ‘нелепой басни’ и, дав ему ‘четверть часа на размышление’, выходит. Только после этого следует сцена с Ольгой Петровной, возвращение всех из сада — и прежняя концовка комедии получает, таким образом, совсем иную мотивировку (см. с. 166—172 наст. тома).
Эта переработка ‘Нахлебника’, которую можно определить как третью редакцию пьесы, при постановке ее в 1862 г. на сцене не была принята во внимание ни в Москве, ни в Петербурге, так как дополнения и изменения, сделанные Тургеневым в тексте комедии, требовали нового обращения в театральную цензуру, на что никто из друзей автора не решался. Возможно, что этот отказ от новых переговоров с цензурными органами был сопряжен с известным риском вовсе лишиться разрешения на постановку ‘Нахлебника’, поскольку оно было получено но совсем обычным путем, но есть основание предполагать, что перестройка второго действия пьесы не встретила к тому же сочувствия Щепкина и по существу. Об этом косвенным образом свидетельствовало и то раздражение, с которым Тургенев 10 (22) февраля 1862 г. информировал В. Я. Карташевскую о ‘прибавочной’ сцене в ‘Нахлебнике’, которая ‘не попадает в театр’, хотя ‘в ней нет ничего зазорного и написана она более с целью поправления плохой пьесы’, ‘впрочем,— добавлял Тургенев,— от сокращения, по выражению Анненкова, она не будет ни лучше, ни хуже’.
Премьера ‘Нахлебника’ состоялась 30 января 1862 г. в Москве, в Большом театре, в бенефис престарелого М. С. Щепкина, боровшегося в течение тринадцати лет за возможность выступления в этой пьесе {Первая информация о постановке ‘Нахлебника’ появилась в ‘Московских ведомостях’ от 25 января 1862 г., No 19. После премьеры состоялись еще три представления ‘Нахлебника’ — 9, 15 и 17 февраля 1862 г. (Моск Вед, 1862, No 30, 35, 37). Фотокопию афиши премьеры см.: Т и театр, вкладной лист.}. Бенефисный спектакль начинался одноактной комедией Н. И. Куликова ‘Которая из двух’, а заканчивался старинным водевилем А. И. Писарева ‘Тридцать тысяч голов, или Находка лучше потери’. Основные роли в ‘Нахлебнике’ исполняли: Кузовкина — М. С. Щепкин, Ольги Петровны — Н. М. Медведева, Елецкого — И. В. Самарин, Тропачева — С. В. Шуйский, Иванова — П. М. Садовский, Карпачова — Калинин (Театр наcл, с. 312).
Премьера ‘Нахлебника’, по свидетельству известного московского театрального критика А. Н. Баженова, не оправдала связанных с нею больших ожиданий, и комедия не удержалась в репертуаре. Неуспех пьесы критик объяснял ее ‘сценической слабостью’, характерной якобы для всех комедий Тургенева и не компенсируемой их литературными достоинствами — ‘необыкновенно тонкой и правдивой обрисовкой характеров действующих лиц’, показываемых ‘с какой-то особенной, обаятельной теплотою, которою приятно греется читатель’. Никак не реагируя на общественно-политическое звучание пьесы, Баженов основную часть своей рецензии посвятил разбору игры Щепкина, которая очень удовлетворила его в первом акте и вызвала большие сомнения во втором:
‘Г. Щепкин прекрасным исполнением своей роли в первом действии не оставлял желать ничего лучшего,— признавал критик.— С каким умением п достоинством воспользовался он всеми разнообразными положениями и переливами своей роли в первом действии! Сколько откровенной, бесхитростной радости, сколько самой нежной, именно отеческой любви показал он в старческом сердце Кузовкина при встрече приехавшей Ольги Петровны! Как цельно и с какою естественною прямотой отдавался он ласкающей его надежде во время рассказа об пеке, который ведет он за какое-то поместьице! С какою правдой и постепенностью перешел он в экзальтированное состояние опьянения, именно старческого опьянения! Какими, наконец, искренними невольными слезами заплакал он под шутовским колпаком! Это была не простая слезливость, а горячее истинное чувство. К сожалению, нельзя сказать того же об игре г. Щепкина во втором действии, где он был уже много холоднее и однообразнее, чему, конечно, помогала и самая роль, не столько интересная во второй ее половине. Большой рассказ Кузовкина у г. Щепкина вышел как-то вял и неприятно плаксив. Кроме того, мне кажется, что бенефициант закостюмировался не совсем удачно: вицмундирный сюртук Кузовкина больше походил на квартальнический, чем на дворянский. Впрочем, может быть, почтенный артист имел на это свое основание’.
Этот взыскательный, но, видимо, очень объективный разбор исполнения Щепкиным роли Кузовкина заканчивался краткой характеристикой сценической интерпретации других образов комедии: ‘Г. Шумский совершенно верно передал очень типичную личность Тропачева, в его исполнении было много всего, что нужно для обрисовки этого помещика, т. е. бездна дерзости, наглой заносчивости и какого-то особенного, деревенского фатовства. Г. Садовский необыкновенно тепло и осязательно сыграл маленькую пяти-шестисловную роль Иванова, забитого и угнетенного, но прямодушного и доброго. С уморительною, строго-комическою застенчивостью держал он себя в присутствии Елецкого и Тропачева, каждым движением показывал он, что находится в положении вороны, залетевшей в высокие хоромы. Г. Калинин был также совершенно на месте в роли силача и грубача Карпачова, этого медведя в образе человеческом, он сумел усвоить себе всю звероподобность и отвратительное холопство этого дворянина-прихвостня. Обо всех остальных исполнителях можно только сказать, что они были недурны’ (Моск Вед, 1862, 11 февраля, No 33, перепечатано в кн.: Баженов А. Н. Сочинения и переводы. М., 1869. Т. 1, с. 154—155).
Отклик на московскую постановку ‘Нахлебника’ сохранился в очерке M. E. Салтыкова-Щедрина ‘Глупов и глуповцы’ (1862), оставшемся ненапечатанным при жизни писателя. Сюда были перенесены два тургеневских персонажа — Карпачов и Тропачев — с характерной отметкой под строкою: ‘Роль Кропачева исполняется на московской сцене г. Калининым с изумительною правдою’ (Салтыков-Щедрин, т. 4, с. 204) {О сатирическом заострении мотивов тургеневской пьесы в этом очерке Щедрина, а также в рассказе ‘На заре ты ее не буди’ (1864) из цикла ‘Помпадуры и помпадурши’ см.: Никитина Н. С. Из полемики M. E. Салтыкова-Щедрина с автором ‘Отцов и детей’ и его критиками.— Тургенев и его современники. Л.. 1977, с. 72—77.}.
В Петербурге премьера ‘Нахлебника’ состоялась 7 февраля 1862 г. в бенефис Ф. А. Снетковой.
‘Имя И. С. Тургенева опять появилось на афише,— отмечал А. И. Вольф в своей ‘Хронике петербургских театров’.— Г-жа Снеткова 3-я выбрала себе в бенефис его комедию ‘Нахлебник’ и заняла, конечно, роль дочки, вышедшей замуж за светского барина — Елецкого. Роль Кузовкина (нахлебника) предложена была В. В. Самойлову, но он от нее отказался и, вероятно, потом раскаялся, когда увидел — как великолепен был в ней Васильев 2-й. В особенности удалась ему сцена, где Кузовкина хотят заставить выкидывать коленца в присутствии дочери: ‘За что же, за что же!’ было сказано им с таким чувством и правдою, что весь театр задрожал от рукоплесканий’ {Вольф, Хроника, ч. III, с. 23. Ср.: СПб Вед, 1862, No 33, Сын отечества, 1862, 9 февраля, с. 273—274.}.
Петербургская театральная аудитория высоко оценила игру П. В. Васильева и Ф. А. Снетковой, но оказалась совершенно равнодушной ко всему тому, что определяло гражданский пафос комедии, находившейся под запретом около 14 лет. Несмотря на то, что ни либеральная, ни революционно-демократическая общественность никак не реагировали на постановку ‘Нахлебника’, эта пьеса всё же продолжала волновать чинов государственного полицейского аппарата, добившихся, после июньских пожаров 1862 г. и ареста Н. Г. Чернышевского, снятия ее со сцены. ‘После малого пребывания на сцене опять был снят с нее ‘Нахлебник’,— рассказывает хорошо осведомленный П. В. Анненков в одном из набросков своих воспоминаний.— Администрация признала свою ошибку в дозволении комедии и объяснила защитнику ее настоящую причину своей жестокости — время было эмансипации и она боялась, что комедия раздражит еще и без того тревожно настроенную публику и послужит предлогом к переносам политических страстей с арены публичных прений в театральный партер, опасались и враждебных и симпатических заявлений’ {Стасюлевич и его современники. СПб., 1912. Т. III, с. 482—483. Рассказ Анненкова в этом же черновом наброске его воспоминаний о том, что якобы Щепкин приезжал на премьеру ‘Нахлебника’ в Петербург и выступил в роли Кузовкина, явно ошибочен. Мемуарист спутал премьеру ‘Нахлебника’ с первой постановкой в Петербурге ‘Холостяка’, для участия в которой Щепкин специально приехал из Москвы в 1849 г. (см. с. 610). Всего ‘Нахлебник’ прошел в Петербурге четыре раза: 7 и 12 февраля, 15 и 27 апреля 1862 г. (Сев Пчела, 1862, No 37, 42, 100, 112).}.
Третья редакция ‘Нахлебника’, не попавшая в 1862 г. на сцену, впервые опубликована была в Т, Соч, 1869, ч. VII. При подготовке этого издания Тургенев внес в текст ‘Нахлебника’ новую сцену объяснения Елецкого с Кузовкиным, написанную в 1861 г. (см. с. 164, начиная со слов: ‘Только позвольте мне не сопровождать вас’ и кончая строкой: ‘Ну, хоть убей он меня’ в монологе Кузовкина на с. 166).
Сверх того, Тургеневым сделано было еще несколько изменений в журнальной редакции комедии, имевших целью, во-первых, завершение ее литературной отделки и, во-вторых — предельное сокращение пьесы, обеспечившее выигрыш места и времени для вставной сцены во втором акте. Вся правка печатного текста ‘Нахлебника’, опубликованного в ‘Современнике’ в 1857 г., была подытожена Тургеневым в особой таблице, собственноручно сделанной им в 1868 г. для издателя его сочинений — Ф. И. Салаева. В этой таблице было шесть рубрик: ‘Страница’, ‘Строка’, ‘Напечатано’, ‘Читай’, ‘Выкинь’, ‘Вставь’. Страницы и строки имели в виду текст комедии в ‘Современнике’.
Восстановив прежнее название пьесы (‘Нахлебник’ вместо ‘Чужой хлеб’), Тургенев, вместе с новой сценой объяснения Елецкого с Кузовкиным во втором акте, внес в пьесу еще един небольшой диалог Кузовкина с Елецким (с. 169, от слов ‘Вы берете деньги’ до ‘А!’ включительно), добавил строку в обращении Елецкого к Ольге (с. 169): ‘Домашнее спокойствие не десяти тысяч стоит’ и в трех местах дополнил речевую характеристику Тропачева: (с. 138, после слова ‘почтеннейший’) ‘Робеть… в порядочном обществе это не принято’, (с. 160, после слов: ‘А ваш бильярд удивительно хорош’) ‘Только представьте, г-н Иванов отказался играть со мною! Говорит: у меня голова болит. Г-н Иванов… и болит голова!! а?’, (с. 169, после слов: ‘всё вообще… Да, да’) ‘Природа и поэзия — это мои две слабости! Но что я вижу? Альбомы! Точно в столичном салоне!’
Как указано выше, при переработке пьесы в 1868 г. были сделаны некоторые сокращения. Так, на с. 114, в характеристике Елецкого как ‘человека дюжинного, не злого, но в сущности без сердца’ сняты были слова: ‘но в сущности’, на с. 133, после реплики Тропачева о Сен-Жорже, снята была ремарка: ‘Рисуется’, с. 149, в реплике Елецкого: ‘Я старику этому объяснил, что, наконец, ему самому будет неприятно остаться после подобной, так сказать, сцены’ — устранены были слова ‘наконец’ и ‘так сказать’, с. 152, в монологе Кузовкина устранены были строки: ‘и дернула же его нечистая сила на старости лет буянить’, в объяснении его с Ольгой были сняты строки: ‘Да-с. Вы не глядите, что я… того-с…. да-с, Ольга Петровна, богом вам клянусь, я никак то есть этого не ожидал… я так и думал умереть, никому на свете не сказавши… Виноват, виноват, простите великодушно’, и далее: ‘Начала ваша матушка сокрушаться, сохнуть, плакать… Он сперва, было, и поприудержался, да нет! Осилил лукавый’, с. 157, там же: ‘Она… со мной… вообразите вы испуг вашей матушки’, на с. 160 исключены были строки: ‘Елецкий. Оно, положим, для вас несколько неприятно будет… Но вы все-таки человек благоразумный — притом, я вижу, вы чувствуете свою вину — вы поймете… Кузовкин. Слушаю-с’, на с. 161 сокращен диалог Елецкого и Тропачева об окоте: ‘Тропачев. Когда хотите. Елецкий. Я готов хоть завтра. Тропачев. Извольте, с удовольствием — вот постойте’, там же изъята ремарка о Карпачове: ‘после минутного молчания’.
Вставляя новую сцену во втором акте, Тургенев устранил из текста журнальной редакции ‘Нахлебника’ следующие строки (после реплики Елецкого, ‘Да не хотите ли пока пройтись по саду?… un petit tour?’ — с. 164):
‘Тропачев. Извольте. Елецкий (обращаясь к Кузовкину). Вы нас здесь подождете, Василий Семеныч… (Уходит с Тропачевым, Карпачов отправляется вслед за ними). Кузовкин (один). Боже мой, что со мною будет? Она ему все сказала… Боже, боже, зачем, я это… Ах, язык мой — враг мой! Что теперь будет? И чем это кончится?’.
На с. 167 были изъяты строки обращения Ольги к Кузовкину: ‘Я хочу знать, как вы думаете,— и уверяю вас, я во всяком случае с вами соглашусь. Я вас знаю теперь’, на с. 167 из ответа Кузовкина изъяты слова: ‘Как вы думаете?’, на с. 168 из диалога Кузовкина с Ольгой изъяты строки: ‘Как же мне остаться в вашем доме? Притом же люди вчера слышали… Им уже известно, что меня в виде наказанья сослать приказано. Что ж они подумают? Нет, не могу я остаться — спасибо за ласку, доброту вашу ангельскую, а остаться я не могу’, там же в реплике Ольги изъяты строки: ‘Если бы мы вам не верили’, на с. 169 в реплике Елецкого сняты слова, предшествующие фразе: ‘Я вполне тебя одобряю’ — ‘Ты поступила умно, благоразумно и’, на с. 169 исключен диалог: ‘Елецкий. Как вы себя чувствуете, Василий Семеныч? Кузовкин (встрепенувшись). Очень, очень хорошо. Покорнейше благодарю-с’.
Прочие изменения журнального текста имели еще более узкий стилистический характер: на с. 126 вместо: ‘И то есть того, понимаешь? Я…’ оставлено только ‘понимаешь’, на с. 133 вместо: ‘Какого еще надобно’ стало: ‘Какого еще им рожна надобно’, на с. 135 в реплике Кузовкина ‘Артемыч’ заменен ‘Архипычем’, на с. 148 в словах Ольги: ‘разве у тебя там… дело’ последнее слово исправлено на ‘дела’, на с. 167 — ‘Позвольте вас спросить’ заменено словом ‘зачем’, там же в диалоге Кузовкина п Ольги строки: ‘И мне будет тяжело — и вам не будет легче, особенно вашему супругу. Притом,— что греха таить…’ исправлены на: ‘Еще побьют, пожалуй, под старость. Да и что греха таить…’, с. 168 — ‘Да… да… да’ сокращено на: ‘Да… да’, там же вместо: ‘нет… нет… нет’ оставлено: ‘Нет’, там же вместо: ‘Вы имели право не принять ее подарка’ появилось: ‘Вы могли отказать моему мужу’, на с. 169 вопрос Елецкого: ‘А что, скажи, всё как следует устроено?’ изменен на: ‘Разве тебе удалось устроить?’.
Через десять лет после появления третьей редакции комедии ‘Нахлебник’ был опубликован немецкий перевод ее, сделанный, однако, не с русского, а с французского текста, напечатанного Тургеневым в сборнике ‘Scnes de la vie russe’ в 1858 г. {Об этом переводе и о постановке ‘Нахлебника’ в ноябре 1883 г. на сцене Франкфуртского городского театра см.: Zabel, S. 157—161.}
В переписке Тургенева с Л. Пичем, переводчиком комедии, сохранились самые поздние из известных нам авторских высказываний о ‘Нахлебнике’, не только связанные с уступкой переводчику прав на немецкое издание и постановку пьесы, но и разъясняющие некоторые особенности ее замысла, построения и языка: ‘Телецкий,— писал Тургенев 8 декабря 1879 г., усвоив немецкую транскрипцию фамилии ‘Елецкий’,— петербургский чиновник, ничего не смыслящий ни в сельском хозяйстве, ни в его установившейся терминологии, но он хочет и будет управлять. По старому обычаю (да и теперь еще) вся возделываемая земля имения делится на три равные части, одна часть засевается рожью, вторая — овсом, гречихой и т. д., третья — под паром, и каждый год их меняют. Это первобытное земледелие держится, однако, до сих пор и носит название трехпольной системы. К этому прибавьте лес и луга, где косят сено, и, наконец, непригодную к обработке землю (плохая или же сады, парки, вообще незасеянная земля). Каждая из этих трех частей по-русски называется клином, и когда спрашивают, сколько десятин в имении, то отвечают,— сколько их есть в клину. Если, например, говорят 100, то это значит, что во всем имении приблизительно 400 десятин — 300 в трех клинах и около 100 (таково обычное отношение) под лугами, садами, лесом и непригодной к обработке земли. Сверх того, до самого последнего времени угодия были разделены на много отдельных частей, и только хорошие имения обладали ‘круглой границей’, т. е. были цельными, что по-французски переведено d’un seul tenant. Телецкий этого, конечно, не понимает. Слово ‘клин’ перевели un sol, стало быть, если Егор отвечает 275 десятин dans chaque sol, то это значит в общем больше 800, Телецкий и этого не понимает — и затем поражен численностью десятин. Когда же дальше он говорит о земле, находящейся под паром, то Егор думает, что он хочет знать, сколько есть непригодной к обработке земли и отвечает приблизительно, потому что — по патриархальному обычаю — земля эта, как не обработанная, не измерялась’ (перевод с немецкого).
Комедия ‘Нахлебник’, снятая с репертуара в 1862 г., вернулась на сцену только 10 февраля 1889 г., когда первый ее акт был поставлен в Петербурге в Александрийском театре в бенефис В. Н. Давыдова.
В том же году, 29 декабря (10 января 1890 г. по новому стилю), ‘Нахлебник’ был поставлен с исключительным успехом на парижской сцене в новом театре (‘Thtre libre’), организованном актером и режиссером Антуаном, бывшим артистом Михайловского театра в Петербурге (DarzensR. Le Thtre libre. Paris, 1890, t. I, p. 73—93. Ср.: Гнедич П. Le pain d’autrui.— Бирюч Петроградских государственных театров, 1918, No 2, с. 38—41, см. также: Гительман Л.И. ‘Нахлебник’ И. С. Тургенева на сцене Свободного театра Андре Антуана.— Русская литература, 1976, No 4, с. 154—158). После парижских триумфов ‘Нахлебник’ прочно утверждается в репертуаре передовых итальянских и немецких театров конца XIX и первой четверти XX в. и театр, с. 591—592).
Новой вехой в истории театральной интерпретации ‘Нахлебника’ является постановка его первого акта в Московском Художественном театре 3 марта 1912 г., полностью ‘Нахлебник’ был дан там же 28 января 1913 г. В 1916 г. ‘Нахлебник’ был возобновлен на сцене Александрийского театра в Петербурге, а в 1924 г.— в московском Малом театре. В числе немногих пьес Тургенева ‘Нахлебник’ продолжает жить до наших дней на советской сцене и в кино.
Яркое, талантливое и неповторимо своеобразное воплощение образа Кузовкина создали в юбилейных, посвященных 150-летию со дня рождения Тургенева, спектаклях Ленинградского академического театра драмы им. А. С. Пушкина (1968) и МХАТа им. М. Горького (1969) А. Ф. Борисов и M. M. Яншин. Однако в Ленинградском театре режиссер О. Соловьев и исполнитель главной роли А. Ф. Борисов (руководитель постановки В. В. Эренберг) не смогли в полной мере передать трагизм созданной Тургеневым ситуации. Конец пьесы был переделан, и в исполнении Борисова Кузовкин, под аплодисменты зрительного зала, эффектно рвет дарственную на Ветрово, якобы утверждая этим поступком свое человеческое достоинство. Таким образом, существенная часть задачи, поставленной автором перед исполнителями, не нашла своего решения в спектакле.
В специальной литературе о драматургии Тургенева все разборы тематики, традиций, стиля и композиции комедии ‘Нахлебник’ определялись в течение многих лет концепцией, выдвинутой А. А. Григорьевым в статье ‘И. С. Тургенев и его деятельность’ на страницах журнала ‘Русское слово’ в 1859 г. Как утверждал критик, поэтика ‘сентиментального натурализма’, восходившая к традициям гоголевской ‘Шинели’ и переосмысленная в русских общественно-политических условиях второй половины сороковых годов писателями-петрашевцами, во главе с Ф. М. Достоевским, оказала большое влияние на Тургенева.
‘Талант глубоко искренний, как талант Тургенева, искренно подчиняется на время и теориям,— писал А. Григорьев.— Стало быть, художнически стремясь сообщить им плоть и кровь, идет смело, часто против воли смело,— смело, несмотря на мягкость собственной натуры,— до крайних граней’. По мысли критика, такой ‘гранью’ явился для Тургенева ‘Нахлебник’, дальше которого ‘идти было некуда — это был сок, выжатый из повестей Ф. Достоевского, Буткова и других натуралистов поэтом-романтиком’: ‘Вопль идеалиста Гоголя за идеал, за ‘прекрасного человека’, перешел в вопль и протест за расслабленного, за хилого морально и физически человека. Горький смех великого юмориста над измельчавшим и унизившимся человеком, смех, соединенный с пламенным негодованием на ложь и формализм той среды жизни, в которой мельчает и унижается человек, перешли в болезненный протест за измельчавшего и униженного человека, вследствие чего и самый протест против ложной и чисто формальной действительности лишился своего высшего нравственного значения’ (Рус Сл, 1859, No 5, Критика, с. 22. Ср.: Соч. А. Григорьева. СПб., 1876. Т. 1, с. 350).
‘Влияние ‘Бедных людей’ на тургеневские пьесы ‘Нахлебник’ и ‘Холостяк’ — факт, давно признанный в истории литературы,— писал полвека спустя известный историк русского театра Н. Н. Долгов,— и какие бы недочеты ни таились в этих произведениях, они значительны уже тем, что, отражая в своих героях, Мошкине и Кузовкине, Макара Девушкина, Тургенев делал попытку возвысить драму до той вершины, где она соприкасается с областью трагедии повседневности’ (Долгов Н. А. Е. Мартынов. Очерк жизни и опыт сценической характеристики. СПб., 1910, с. 35).
Характеризуя особую значимость темы ‘чужого хлеба’ в условиях русской крепостнической действительности, Л. М. Лотман в своей книге о драматургии сороковых-пятидесятых годов убедительно показала, что ‘трагедия зависимой личности, задавленной нуждой и бесправием’, сочетается в пьесах Тургенева, особенно в ‘Нахлебнике’, ‘с сатирическим обличением ложной просвещенности, помещичьего произвола, лицемерно скрытого за внешне гуманными формами современного европейского быта’ (Лотман Л. M. A. H. Островский и русская драматургия его времени. М., Л., 1961, с. 39—40).
Связь образов, стилистики и гражданского пафоса ‘Нахлебника’ с поэтикой Достоевского и его школы, а не с традициями гоголевской драматургии, как полагает Л. М. Лотман, получила конкретно-историческое обоснование в исследовании В. В. Виноградова ‘Тургенев и школа молодого Достоевского’. Изучая открытые Достоевским в ‘Бедных людях’ новые формы ‘изображения характеров, связанных с новыми сюжетными конструкциями, с своеобразным развертыванием психологических качеств личности, с особыми приемами речи персонажей, с специфическим строем диалога, сказа, эпистолярного стиля, а затем и стиля авторского повествования’, В. В. Виноградов пришел к заключению, что комедия Тургенева ‘Нахлебник’ в самой ‘обрисовке образа Кузовкина, в специфических качествах его речевого стиля, в динамическом и противоречивом раскрытии его психологии, его переживаний’ находилась в прямой зависимости от ‘словесно-художественной манеры’ молодого Достоевского (Русская литература, 1959, No 2, с. 63—71). Эти же приемы ‘сентиментально-натурального изображения социальных характеров и их психологического развития’ в той же ‘конденсированной форме’ получили отражение в поэтике и стилистике более позднего ‘Холостяка’.
Стр. 126. Двести семьдесят, пять десятин в клину.— См. разъяснение этих строк в письме Тургенева к Л. Пичу, приведенном выше, с. 603.
Стр. 133. Экая бестия этот Сен-Жорж!— См. выше, с. 571.
Стр. 137. …пьяница горький и бурмасон…— от слова ‘бурмасонить’ — ругать, ворчать (владимирский говор).
…четырнадцатую часть, говорит, подай…— По законам о наследовании, действовавшим в Российской империи, дочь имела право после смерти отца, при наличии прямых наследников мужского пола, на одну четырнадцатую часть недвижимого и одну восьмую часть движимого имущества.
Стр. 157. Должно полагать-с, что у вашей матушки, у покойницы, от такой обиды кровной на ту пору ум помешался…— Возможно, что в рассказе Кузовкина о том, как он стал отцом Ольги Елецкой, получили отдаленное отражение семейные предания о рождении у В. П. Тургеневой, матери писателя, внебрачной дочери В. Н. Богданович, по мужу Житовой. Подробнее об этом см. в предисловии Т. Н. Волковой к книге: Житова В. Н. Воспоминания о семье И. С. Тургенева. Тульское книжное издательство, 1961, с. 8—10. С историей Кузовкина и Кориной сюжетно связан в одной из своих деталей (биография Грохольского) рассказ А. П. Чехова ‘Живой товар’ (1882).
Стр. 161. …ветровский помещик ~ китайским императором считает…— Реминисценции из ‘Мертвых душ’ (херсонский помещик, гл. 8) и ‘Записок сумасшедшего’ Гоголя.
Стр. 166. ‘Я здесь, Инезилья, я здесь под окном’.— Первые строки романса М. И. Глинки на слова Пушкина ‘Я здесь, Инезилья. стою под окном’ (1830). Романс Глинки опубликован в 1834 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека