Надежды и разочарования, Градовский Александр Дмитриевич, Год: 1878

Время на прочтение: 41 минут(ы)

А. Д. Градовский

Надежды и разочарования

I. СТАРЫЕ И НОВЫЕ ЗАПАДНИКИ

В 1836 г., в Москве, в журнале ‘Телескоп’ появилось знаменитое ‘Философическое письмо’ Чаадаева, наделавшее страшно много шуму и причинившее немало неприятностей его автору. Что говорил и что доказывал он своим современникам? Какая нота проходит через все это философическое письмо и почему произвело оно такой диссонанс в общем торжественном тогда настроении русского общества?
Сущность дела можно выразить в двух словах. Автор выразил сомнение в способности русского народа к цивилизации. Сравнивая основные элементы нашей истории с ‘игрою нравственных народных сил на западе Европы’, он говорил, между прочим, следующее:
‘В самом начале у нас дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое, унизительное владычество завоевателей, владычество, следы которого в нашем образе жизни не изгладились совсем и доныне. Вот горестная история нашей юности. Мы совсем не имели возраста этой безмерной деятельности, этой поэтической игры нравственных сил народа. Эпоха нашей общественной жизни, соответствующая этому возрасту, наполняется существованием темным, бесцветным, без силы, без энергии… Нет в памяти чарующих воспоминаний, нет сильных наставительных примеров в народных преданиях. Пробегите взором все века, нами прожитые, все пространство земли, нами занимаемое, вы не найдете ни одного воспоминания, которое бы вас остановило, ни одного памятника, который бы высказал вам протекшее живо, сильно, картинно. Мы живем в каком-то равнодушии ко всему, в самом тесном горизонте без прошедшего и будущего. Если же иногда и принимаем в чем участие, то не от желания, не с целью достигнуть истинного, существенно нужного и приличного нам блага, а по детскому легкомыслию ребенка, которыйподымается и протягивает руки к гремушке, которую завидит в чужих руках, не понимая ни смысла ее, ни употребления… Первые годы нашего существования, проведенные в неподвижном невежестве, не оставили никакого следа на умах наших. Мы не имеем ничего индивидуального, на что могла бы опереться наша мысль… Не знаю, в крови у нас что-то отталкивающее, враждебное совершенствованию… После этого скажите, справедливо ли у нас почти общее предположение, что мы можем усвоить европейское просвещение’.
Известно, какая судьба постигла Чаадаева и его обличительное слово. Не станем входить здесь в рассмотрение, кто был прав и кто виноват в данном случае. Ограничимся простым утверждением факта, что Чаадаев был первым и крупным представителем, так сказать, воинствующего западничества, избравшего учреждения и явления западноевропейской жизни как выразительницы начал общечеловеческих для оценки, а в иных случаях и для осуждения явлений русского общественного быта.
С тех пор так называемое западничество было рассматриваемо как направление ‘протестующее’ и обличительное, как учение, видевшее в Западной Европе идеалы общественного быта, источник просвещения и добра. Словом ‘западник’ злоупотребляли впоследствии так, как еще позже злоупотребляли словом ‘нигилист’. Каждый, кто желал воздействия западноевропейской культуры на русскую жизнь, хотя бы в самой законной мере, кто для оценки разных общественных явлений принимал масштаб, выработанный вековым опытом Европы, был западником, достойным судьбы нечестивого сына Ноя.
Если бы в те времена кто-нибудь предсказал, что западничество особого рода пропитает людей, подобных тем, какие в свое время содрогнулись от дерзости Чаадаева, что его слова пойдут им на пробу для иных целей, он навлек бы на себя подозрение в умопомешательстве, как навлек его Чаадаев. Между тем мы присутствуем при этом любопытном явлении.
После того как четверть века, с 1855 по 1880 г., ушло на преобразования, благодаря которым Россия сблизилась с Европою больше, чем она успела сделать это в первые шестьдесят лет нашего столетия, и развила свои национальные силы, вдруг раздались голоса, выражающие мнение о таком неизмеримом расстоянии между Россиею и Европою, что первая является недостойною пользоваться даже крохами европейского просвещения. Кому принадлежат эти голоса? Старинным ли западникам, уходившим в свое время в дерзкое отрицание? О, нет! Эти западники до земли поклонились совершившимся преобразованиям, и если желали чего-нибудь, то именно возможно полного и широкого их применения. На этой почве они сошлись со славянофилами, вместе с ними радостно приветствовали новое время и вместе трудились над положением о крестьянах. Принадлежат ли они ‘разрушителям’ новейшего типа? Тоже нет! Они, как известно, отвергли западную ‘культуру’ начисто, гораздо радикальнее, чем делал это некогда Шишков. Эти голоса принадлежат именно людям, которые в былое время выступили бы в числе самых ревностных, самых надежных противников Чаадаева.
Чем объяснить такое неожиданное превращение? Это явление не так загадочно, как оно кажется с первого взгляда. Стоит только сравнить условия двух эпох, пережитых русским обществом в XIX столетии, т. е. эпохи дореформенной и периода, открывшегося знаменитым рескриптом на имя виленского генерал-губернатора Назимова.
В момент появления ‘Философического письма’ международное положение России могло быть названо блестящим. Слава ее как военной державы, утвержденная подвигами полководцев Екатерины II, искусною и обдуманною политическою силою императрицы, не только не поколебалась, но возросла. О русскую мощь разбилось могущество величайшего из современных завоевателей, вместе с этим могуществом разлетелась в прах вся политическая система французской революции. Память 1812 г. была громким свидетельством ‘об игре народных сил’, спасших государство, память 1813 — 1815 гг. свидетельствовала о великой роли России в устройстве судеб Европы. Она не только сокрушила великую гегемонию Франции, но и сделалась краеугольным камнем новой политической системы, основанной Венским конгрессом и закрепленной актом Священного союза. Рука ее чувствовалась всюду, ей принадлежал веский и решительный голос в разных международных усложнениях. Без соперников внешних она беспрепятственно могла утверждать свое военное могущество, где считала это нужным. Разгром Персии, славная турецкая война, счастливый исход польского восстания, все, по-видимому, убеждало нас в непреложности слов — ‘никто же на ны!’. Величайшая военная держава Европы, признанная хранительница всеевропейского порядка и тишины, как могла Россия смотреть на этот Запад, особенно на Запад, не шедший с нами и нашими союзниками?
В этой Европе и во всех ее движениях мы видели только симптомы анархии, беспорядка и разложения. То с сожалением, то с презрением смотрели мы на этот сбившийся с пути ‘Запад’. В себе видели мы носителей истинных общественных начал и хранителей непреложных законов божеских и человеческих. С гордостью противопоставляли мы свой крепкий строй разлагающейся цивилизации Европы. С некоторою уверенностью указывалась минута, когда от этой исторической Европы останутся только прах и тление, если мы не спасем ее от конечного разрушения. И с неподдельною искренностью выступали мы в роли спасителей Запада, не подозревая пока, как горько насмеется он над нами в минуту расчета за нашу многолетнюю службу.
Что же при всех этих условиях могло значить письмо Чаадаева? Но главное, какой смысл могли и после того иметь указания людей, несколько иначе смотревших и на крепостное право, и на военные поселения, и на старые суды, и на подцензурную печать, и на административные порядки, и на прочее, в чем, по мнению жившего ‘восторгом’ большинства, заключалось наше ‘преимущество’ перед Западною Европою? В то время всякое посягательство на стародавние учреждения, особенно если эти посягательства подкреплялись доводами из области ‘западного просвещения’, могли быть отвергнуты догматически, без всяких рассуждений, при помощи очень простого силлогизма, составленного так:
большая посылка: всякое подражание западноевропейским образцам вредно для России,
малая посылка: такое-то предложение свидетельствует о подражании Западу,
заключение: следовательно, оно должно быть отвергнуто.
Такой ‘силлогизм’ решал дело просто и закрывал путь к дальнейшим препирательствам. Но всякому силлогизму свое время. Настала минута, когда Россия жестоко поплатилась за свои ‘преимущества’ перед Западом. Понадобились новые, невероятные усилия, чтобы привести ее в некоторый уровень с западными державами, пришлось снова взяться за дело, завещанное Петром Великим. За это великое дело взялся тот, к кому при самом рождении его были обращены вдохновенные слова поэта:
Да встретит он обильный честью век!
Да славного участник славный будет!
Да на чреде высокой не забудет
Святейшего из званий — человек.
Не станем перечислять этих дел. Они слишком памятны каждому. Отметим только существенные черты недавнего преобразовательного движения. Во-первых, оно исходило из глубокого сознания несостоятельности старого порядка, несостоятельности, громко и откровенно засвидетельствованной не ‘философическими письмами’, а официальными заявленьями комиссий, коим поручены были работы по преобразованиям. Во-вторых, к этому отрицательному отношению к учреждениям прошлого прибавилась глубокая, сильная вера в силы своего народа и притом в двояком отношении: в том, что он достоин лучших форм быта, и в том, что он сумеет отнестись к новым учреждениям не как к ‘гремушке’, а как к существенно необходимому благу. В-третьих, наконец, убеждение в несостоятельности прошлого и вера в силы народа указывали на возможность и необходимость ‘свободных заимствований’ различных учреждений от народов, опередивших нас в отношении своего гражданского развития. Так поступали все европейские народы и, благодаря такому воздействию одной культуры на другую, выработалась и установилась известная общность европейской цивилизации.
Таким образом, судьба старого ‘силлогизма’ была решена бесповоротно, и он был брошен всеми (за немногими и незаметными исключениями). Напротив, всякое мнение, всякий проект, всякая брошюра и статья, из какого бы лагеря они ни исходили, непременно подкрепляются ссылками на Европу. Не говорим уже о статьях или брошюрах западнического толка в старом смысле — они продолжают старые предания. Какими аргументами подкрепляют свои мнения и свои стремления публицисты и люди самого охранительного направления? Беспрерывными, неудержимыми, кстати и некстати приводимыми ссылками на пример Европы. В Европе этого не могло бы случиться, говорят они, Европа не допустила бы того и другого, вековой опыт Европы свидетельствует о том и другом (т.е. о том, чего хочется такому-то лицу). Авторитет Европы, по-видимому, возрос в глазах этих людей до такой степени, что истому западнику старого закала приходится защищать достоинство России против вылазок этого лагеря. Совершилось удивительное превращение. Прежние охранители тридцатых годов, проникнутые сознанием величия России, со снисходительным сожалением, даже с омерзением, смотрели на Запад. Теперь люди аналогического направления, взобравшись на ‘европейскую’ точку зрения, с теми же чувствами смотрят на Россию, забывая, конечно, что в Европе бывают всякие явления и что в ней можно найти ‘образцы’ какой угодно политики.
Но этот неожиданный поворот имеет очень определенные мотивы. Он громко свидетельствует о том, что старый ‘силлогизм’ утратил свою силу и что в настоящее время нельзя аргументировать против заимствований из Европы ссылками на безусловную самобытность русской культуры. Эти аргументы утратили всякий кредит. Осталось одно: переменить тактику и обернуть в свою пользу чаадаевские аргументы, т.е. говорить: Европа высока, неизмеримо высока сравнительно с полуварварскою Россиею, но именно это и свидетельствует против возможности заимствования европейских учреждений. Отсюда понятно, что, чем больше мы будем превозносить Европу и унижать Россию, тем удобнее будет достигнута заветная цель: доказать, что Россия недостойна реформ. Коротко говоря, не имея уже возможности говорить относительно достоинства совершавшихся преобразований по их существу, противники их с великим усердием выдвинули тезис их неприменимости к России.
Как прекрасны, сами по себе, реформа крестьянская, реформа судебная, реформы земские и городские — и посмотрите, что из них вышло! Вот обыкновенная тема всех этих рассуждений, сетований, замечаний, намеков, доношений и всего прочего, что оглушает современного русского человека и заставляет его боязливо озираться кругом. Не доросло, не дозрело русское общество, несвоевременны, а потому несостоятельны преобразования. Эти громкие слова заменяют теперь нехитрый ‘силлогизм’ наших дедов.
Как ни нов, по-видимому, этот аргумент у нас в России, но он был уже предусмотрен в знаменитой ‘Книге софизмов’ Бентама и носит там название ‘софизма более удобного будущего’. ‘Этот способ возражения, — говорит Бентам, — есть орудие лиц, которые, желая провалить предложение, не смеют, однако, нападать на него открыто. По-видимому, они даже покровительствуют ему. Они расходятся с противниками только относительно выбора момента. Их истинное намерение — провалить предложение навсегда, но, чтобы не встревожить и не вооружить против себя общество, они ограничиваются требованием простой отсрочки… Серьезное опровержение такого ложного и легкомысленного предлога было бы потерею времени, препятствие не в разуме, а в воле. Если слишком рано сделать добро сегодня, это будет рано и завтра, или будет слишком поздно. ‘Позволительно ли делать добро в субботу’, таков был вопрос лицемерных фарисеев Иисусу Христу. Ни Его пример, ни Его ответ не исправили щепетильности их преемников’.
Конечно, Бентам говорил о применении указанного софизма к моменту обсуждения новой меры, еще имеющей обратиться в закон. Наши софисты произносят свои суждения после десяти-пятнадцати лет опыта, после практического действия состоявшихся реформ. Но и это обстоятельство нисколько не изменяет софистического характера их рассуждений. Может быть, последний выступает в более неприглядном свете, чем софизмы бентамовских мудрецов.
Во-первых, когда я утверждаю, что известная настоятельная реформа будет несвоевременна, я могу придать своим рассуждениям некоторый вид вероятности, ибо рассуждаю о событиях будущего, которое столь же загадочно для меня, как и для авторов реформы. Но наши ‘публицисты’ рассуждают о прошедшем, следовательно, на них лежит обязанность доказать, что крепостное право было отменено несвоевременно, суды преобразованы не вовремя, земская и городская реформы подоспели слишком рано, и показать, когда именно должны были совершиться эти преобразования, настоятельность коих в свое время была признана всеми, за исключением ‘меньшинства’, тщащегося теперь получить значение ‘большинства’.
Во-вторых, выражения ‘незрелость’, ‘неумелость’ сами по себе ровно ничего не доказывают. ‘Незрелость’ есть понятие не абсолютное, а относительное. Когда я говорю, что известный народ ‘не дозрел’, то я должен сказать, до чего именно. Так, я могу сказать, что кафры или зулусы не дозрели до американских учреждений, и все меня поймут. Но и такая ‘истина’ не имеет ровно никакой цены в области практической политики. Здесь указанию, до чего не дозрел известный народ, должно сопутствовать указание, до чего он дозрел, т.е. какая система учреждений ему соответствует, ибо каждый народ должен же иметь какую-нибудь форму общественного и государственного быта. К сожалению, этих положительных указаний мы не встречаем в рассуждениях новейших ‘европейцев’. Они очень много говорят о том, что им не нравится, но до сих пор мы не слышали о том, что им угодно.
В-третьих, наконец, простой факт незрелости известного общества, т.е. неуменье его обращаться с теми или другими учрежденьями, сам по себе ничего не говорит против этих учреждений. Когда я говорю, что такой-то полк не умеет еще стрелять из ружей новой системы, это не свидетельствует ни о негодности ружей, ни о необходимости возвратиться к старым кремневым ружьям или тем паче к лукам и пращам. Напротив, все усилия военного начальства должны быть направлены к тому, чтобы выучить наконец свои полки обращаться с новым оружием, иначе они, всеконечно, будут побеждены неприятелем.
Государственные и общественные установления в политической жизни играют ту же роль, как оружие в войске. Они являются средствами проявления государственной и народной мощи, всех тех материальных и нравственных сил, коими располагает данный народ. Народ, располагающий учреждениями XVII в., будет подавлен народами новой формации точно так же, как армия, вооруженная дальнобойными ружьями, непременно побьет полчище, вооруженное томагавками, пращами и луками.
Поэтому, если уже и предстоит надобность говорить о ‘незрелости’ нашего общества, то вовсе не для того, чтобы вернуть его к ‘дореформенной’ губернии, а для того, чтобы исследовать, почему до настоящего времени общество наше не выучилось или не могло владеть орудиями, данными ему в руки в начале нынешнего царствования, и при каких условиях они пойдут ему на пользу.
Такая работа необходима и ‘своевременна’ именно теперь. Мы переживаем чрезвычайно трудную минуту. Ввиду разных прискорбных событий правительство сочло себя вынужденным прибегнуть к чрезвычайным мерам, распространившимся на все части и отрасли нашего управления. Но в заглавии этих мер поставлено выразительное слово: они названы временными. В этом слове содержится предсказание организационных работ, долженствующих учредить известный постоянный порядок взамен нынешнего временного положения. Следовательно, само правительство не видит в нынешних мерах своего последнего и окончательного слова. Оно вопросительно смотрит на будущее и знает, что в этом будущем все благо и все достоинство России.
Что же явится основанием этого будущего порядка? То ли, что было учреждено в первые десять лет нынешнего царствования, или принципы ‘новых европейцев’, т.е. странная и бессвязная амальгама новых русских учреждений, с тем, что уже оставлено или оставляется Западною Европою как ненужное наследие минувших времен? За невозможностью совершить такую амальгаму останемся ли мы без всяких учреждений, продолжая свое существование со дня на день как народ, в самом деле, ‘без прошедшего и без будущего’, по словам Чаадаева? Но для такого исхода нужно прийти к заключению, что последняя четверть века прожита нами даром, что все это время, которое рука историка готовилась занести в славнейшие страницы нашей истории, было периодом ее заблуждения, самообольщения относительно своих духовных сил.
‘В крови у нас что-то отталкивающее, враждебное совершенствованию’, — говорил Чаадаев, глядя на общество, воспроизведенное в бессмертной комедии Грибоедова. В крови у нас что-то отталкивающее, враждебное совершенствованию, твердят грибоедовские герои, обратившиеся в ‘новозападников’. Так ли это? Если грех ‘в крови’, тогда о нем и толковать нечего. Изменить ‘кровь’ ни один человек не властен, и мы должны терпеливо ждать того времени, когда народы ‘высшей крови’ снесут нас с лица земли, которую мы заражаем своим тлетворным дыханием. Склоним голову и произнесем фаталистическое ANANKAE (неизбежность). Но мы полагаем, что грех не в крови, а в истории, где человеческой воле, разумению и сердцу Бог отвел достаточно много места. А для человека с волею, разумом и сердцем всегда будет дорого слово старого философа — perfice te! (совершенствуй себя).

II. ПРАВА И ФУНКЦИИ

Однако новые учреждения наши, особенно те, которые предполагают действие общественных сил, заставляют желать многого. Они производят впечатление чего-то бесцветного, дряблого. Деятельность их мало дает себя чувствовать во всяком направлении. Тот, кто надеялся благодаря земским учреждениям увидеть Россию, покрытою хорошими дорогами, школами, больницами и т.д., конечно, разочаровался в своих ожиданиях. Самая бездеятельность земств и городских установлений (за немногими исключениями) давно сделалась ‘общим местом’. Нет почти ни одной газетной корреспонденции, которая не заключала бы в себе горьких жалоб на то, что такая-то управа заснула, а такое-то земство всегда спало, а такую-то думу не разбудить никакими увещаниями. Если кое-где иная дума или иное земское собрание соберутся с духом и соорудят школу или больницу, корреспонденты восклицают: ‘Наконец-то такая-то дума или такое-то земское собрание проснулись и заговорили, но надолго ли?’.
Все это, конечно, дает весьма сильное оружие в руки недоброхотов новых общественных учреждений. ‘Вот, — говорят они, — как россияне пользуются дарованными им правами!’. И со своей точки зрения они правы. Действительно, то, что они называют правами общественных учреждений, представляет почтенный объем. Начнем хотя бы с земских учреждений. Они заменили многие учреждения, ведавшие в прежнее время разными отраслями местного управления под руководством губернатора, ‘яко хозяина губернии’. К функциям, унаследованным от этих учреждений, прибавилось несколько новых. Земство ведает имуществами, капиталами и денежными сборами земства, назначением и раскладкою земских сборов, раскладкою иных государственных денежных сборов, на нем лежит значительная доля местной строительной части, путей сообщения, народное продовольствие, общественное призрение, заведование взаимным земским страхованием и частью санитарною, попечение о развитии местной торговли и промышленности, участие в делах по народному образованию, по содержанию тюрем, заведование по отправлению разных государственных повинностей, оно избирает мировых судей, составляет списки присяжных заседателей, избирает непременных членов губернских и уездных по крестьянским делам присутствий, кроме того, оно, отчасти собственною инициативою, расширило предоставленный ему первоначально круг дел. Так, оно учреждает земские банки, принимает участие в сооружении железных дорог, заводит земские почты. Не станем перечислять здесь предметов, предоставленных городским учреждениям: это значило бы воспроизводить то, что уже сказано о земских установлениях. Но, кроме того, известная 103-я статья городового положения дает городским думам право на издание обязательных постановлений по предметам городского благоустройства — право, которым земские учреждения пользуются только в трех случаях: по части пожарной и относительно мер к предотвращению зараз и к истреблению вредных для посевов насекомых и животных.
Кажется, всего этого довольно, дай Бог всякому учреждению управиться с таким обширным и разнообразным кругом дел. Компетенция, предоставленная общественным установлениям, указывает на меру надежд, возлагавшихся на них при их учреждении. Но надежды эти сбылись в весьма слабой степени. Это факт, который мы не имеем ни возможности, ни охоты отрицать. Остается вопрос относительно его объяснения. Здесь мы, вероятно, разойдемся с обычными порицателями наших общественных учреждений.
Прежде всего необходимо устранить одно заблуждение, проистекающее от терминологии, от неправильного употребления слов, что, как известно, ведет к очень печальным недоразумениям. Вот в чем дело.
Перечисляя предметы ведомства, предоставленные нашим земским и городским учреждениям, обыкновенно говорят: ‘Вот какие права даны им’. Отсюда следует и элегический вывод: вот как дурно воспользовались они своими правами. Сколько-нибудь образованный юрист, конечно, с улыбкою выслушает и ироническую посылку об обширности прав, и печальное заключение о дурном пользовании этими ‘правами’. Юристу очень хорошо известно, что все предметы, перечисленные во 2-й статье положения о земских учреждениях и во 2-й статье городового положения, суть не права, а функции этих установлений, т. е. предметы их деятельности, цели, указанные им законом, и к осуществлению коих они должны стремиться. Вся суть дела не в этих ‘правах’, которые ровно ни о чем не свидетельствуют, а в условиях действующего субъекта, в данном случае в тех людях, из коих составляются наши думы, собрания и управы. Когда лошадь не может везти положенного в телегу груза, вопрос сводится главным образом к качествам лошади, к тому, что она оказывается вообще бессильною или плохо накормленною, или пугливою, или ‘с норовом’ и т.д. Так и здесь! Не ставьте вопроса в фальшивой форме: почему земства не пользуются своим ‘правом’ заводить школы, учреждать больницы, строить дороги и т.д.? Спросите просто: почему земские деятели отличаются апатиею, почему они вяло относятся к возложенному на них делу?
Между тем в возгласах о непользовании ‘правами’, предоставленными земствам и городам, есть свой смысл. Когда дела идут нехорошо в том или другом департаменте, никому не придет в голову сказать: как дурно пользуются департаментские чиновники своими ‘правами’. Все, однако, говорят о втуне лежащих ‘правах’ земских собраний и городских дум. Неправильное употребление слова целым обществом, ошибка, делаемая большинством людей, показывают, что в основании этой ошибки лежит какая-нибудь истина, хотя и несознаваемая людьми, неправильно употребляющими то или другое слово. Постараемся найти эту истину или, вернее, эту долю истины.
Почему одни и те же люди, говоря о плохом ведении дела в ином департаменте, не скажут, что чиновники не пользуются своими правами, но непременно употребят это выражение, если речь зайдет о ‘дремлющем’ земском собрании? Дело объясняется просто. От чиновника в департаменте требуется исполнение разных уставов, инструкций и приказов под непосредственным руководством начальника. Чиновник может прожить весь свой век, не имея ни единой самостоятельной мысли, никакого своеобразного стремления, желания, чувства, словом, ничего такого, что мы называем инициативою. Законы для него не что иное, как определенные рамки его деятельности. Но каким содержанием наполняются эти рамки — вопрос прямо его не касающийся, содержание это создается не им, а массою инструкций, предписаний, указаний, приказаний, исходящих не от него. Напротив, земские и городские учреждения были призваны наполнить самостоятельным, ими выработанным содержанием те общие законные рамки, которые известны под именем положений земского и городского. Закон, правительство и общество рассчитывали именно на силу личной инициативы членов собраний и управ, на их самодеятельность, на их энергию, словом — на все то, что делает из человека творческую силу и отличает его от автомата. С этой точки зрения городовое положение и положение о земских учреждениях рассматривались как законные условия свободного действия представителей местного населения, как гаранты их самостоятельности и самодеятельности в известной сфере, следовательно, как обеспечение некоторых общественных прав.
Но понятно само собою, что дело не в этих правах, а в том, почему на деле оказалось мало самостоятельности, самодеятельности, предприимчивости и всего прочего, что ожидалось при появлении новых общественных учреждений. Почему не народился на свет тот тип русских энергических людей, которые могли бы наполнить содержанием легальные рамки, созданные для земства и городов? Вопрос только в этом, и ни в чем ином. Пусть от земства отойдет половина предоставленных ему функций, но если остальная половина будет выполняться людьми крепкими, то она положит основание русскому самоуправлению, в котором мы видим истинный фундамент будущего развития России. Наоборот, пусть нынешний круг ведомства этих учреждений увеличится десятками новых предметов или ‘прав’, но если их обстановка останется в нынешнем виде, то Русская земля не почувствует даже их существования, как мало чувствует она его в настоящее время.
Почему не народились еще в России эти люди? На этот вопрос мы ответим другим: почему они не нарождались в прежнее время? Наше поколение не находится в положении римлян времен упадка империи, которым приходилось потуплять глаза при одном воспоминании о доблестях Камиллов, Фабиев, Сципионов и Катонов. Мы не получили в наследство великого нравственного капитала и не растратили его легкомысленно с блудницами и развратниками. В отношении запаса гражданской доблести мы были пущены на свет босыми и нагими, и всякое приобретение на этом пути будет приобретением нашим или наших потомков. Заслуга наша перед последними будет уже велика, если мы передадим им меньшую сумму грехов, чем мы сами получили от отцов наших. Что же касается нас, то наши грехи и пороки суть грехи и пороки наших отцов, и в их горьком и печальном житии должны найти мы ту страницу, на которой крупными буквами написан главный, коренной недуг прошлых веков. Наше заблуждение и самообольщение, даже в течение всей последней четверти нашего века, состояло именно в том, что мы полагали, будто всякая связь наша с отцами порвана вместе с отменою разных учреждений и с заменою их новыми. Мы полагали, что с отменою крепостного права исчез из Русской земли и крепостнический дух, заражавший в свое время все отношения и учреждения всяких порядков и разрядов, мы полагали, что новые внешние формы учреждений выбьют старый приказный дух, воспитанный и вскормленный веками, читая в газетах и журналах ‘новые слова’, мы полагали, что они действительно суть выражение новой общественной психики (если можно так выразиться) и что ‘общество’ действительно так думает и так будет поступать. Полагая, что мы возродились и преобразились в крещении от реформ, что мы в самом деле новые люди, мы забыли о грехе, веселились, ликовали, чаяли нового неба и новой земли, в то время как грех жил в нас, делал свое дело и, наконец, прорвался наружу. Седая старина грозно взглянула на нас своими помертвелыми очами. Уйди, ужасный призрак!
— Нет, не уходи! Ты не призрак, а действительность, ты живуча, ты живучее нашей новизны. Ты мешаешься в ряд светлых русалок, подобно злой ведьме, в хороводе майской ночи. Дай разглядеть тебя пристально, рассмотреть в тебе то черное, что шевелится под твоею светлою оболочкою…

III. ОДИН ИЗ ОПЫТОВ САМОУПРАВЛЕНИЯ

У Петра Великого в области гражданских дел была одна задушевная мысль: возвышение и благосостояние наших городов. Конечно, великий преобразователь исходил в данном случае вовсе не из теоретических представлений о значении городского самоуправления. Хорошо устроенные города были нужны ему как источник государственного благосостояния, как средство увеличить доходы казны. Значение западноевропейских городов, обогащавших тогдашнее государство своею торговлею и промышленностью, определило его собственную политику относительно городов русских. Но если он отправлялся от соображений чисто государственной, даже казенной, пользы то он пришел к необходимости дать городам самоуправление. Еще старый опыт Московского государства убедил его, что города должны быть, даже в видах соблюдения казенных интересов, изъяты из-под очень неудобного ведомства воевод и прочих правителей, чинивших городским обывателям немалые тяготы. После неудачного опыта учреждения бурмистерских палат (1699 г.) он в 1721 г. приступил опять к собиранию ‘рассыпанной храмины’. Города должны были получить самостоятельное устройство, свои выборные учреждения, долженствовавшие отправлять свою должность под наблюдением и руководством главного магистрата. Назначение последнего состояло как в главном заведовании всеми городами государства, так и в бережении городских обывателей от обид всяких ведомств, местных правителей и сильных особ.
Учреждение магистратов по замыслу своему в высшей степени замечательно. Можно смело сказать, что оно по плану своему гораздо выше городового положения Екатерины II. Магистраты действительно были возведены на высоту настоящей городской власти. Предметы их ведомства или ‘права’, как сказали бы теперь, были чрезвычайно обширны.
‘Понеже магистрат, яко глава и начальство есть всему гражданству, — говорит регламент, — то оного должность состоит в том, еже судити граждан, содержати в своем смотрении полицию, положенные с них доходы сбирать и отдавать по указам, куда от камор-колегии будет определено, учреждать всю экономию (или домостроительство) города, яко купечество, всякое ремесло, художество и прочее, и чинить о всяких нуждах, и что к гражданской пользе принадлежит, потребные предложения до главного магистрата’.
Итак, часть судебная, полиция, раскладка и взыскание податей, городское хозяйство, попечение о торговле и ремеслах, широкое право ходатайства — все это соединено в руках магистрата ‘яко главы и начальства всему городу’. В числе этих предметов ведомства особенное внимание обращает на себя полицейская функция, которой Петр Великий думал дать большое развитие. Над X главою регламента, где говорится об этом предмете, много смеялись, даже глумились. Причиною тому витиеватый, странный и не совсем понятный язык этого документа. Но мы ведем теперь серьезную беседу, и, право, нам не до смеху. Поэтому мы надеемся, что и читатели воздержатся от улыбки, услышав, как Петр Великий понимал полицейские обязанности магистрата.
‘Оная (полиция — А. Г.), — говорит регламент, — споспешествует в правах и правосудии, рождает добрые порядки и нравоучения, всем безопасность подает от разбойников, воров, насильников и обманщиков и сим подобных, непорядочное и непотребное житие отгоняет и принуждает каждого к трудам и честному промыслу, чинит добрых досмотрителей, тщательных и добрых служителей, городы и в них улицы регулярно сочиняет, препятствует дороговизне и приносит довольство во всем потребном к жизни человеческой, предостерегает все приключившиеся болезни, производит чистоту по улицам и в домах, запрещает излишество в домовых расходах и все явные погрешения, призирает нищих, бедных, больных, увечных и прочих неимущих, защищает вдовиц, сирых и чужестранных по заповедям Божиим, воспитывает юных в целомудренной чистоте и честных науках, вкратце же над всеми сими полиция есть душа гражданства и всех добрых порядков и фундаментальный подпор человеческой безопасности и удобности’.
Из этой выписки оказывается, что все полицейские функции, т. е. полиция безопасности и полиция благосостояния, были одинаково поручены городскому начальству, т. е. магистрату. Подле магистрата не было поставлено особой полиции в ‘собственном смысле этого слова’. Можно находить, что понятие о полиции, выраженное в регламенте, слишком широко, можно и должно утверждать, что в призвание полиции не входит ‘принуждать каждого к трудам’ или ‘воспрещать излишество в домовых расходах’. Но не в этом дело: полиция Б начале XVIII в. понималась именно в этом объеме не только у нас, но и везде, и в этом же объеме она была поручена магистратам под общим смотрением губернаторов и воевод.
Снабженные такими полномочиями, магистраты должны были стоять вне действия посторонних начальств. ‘Магистраты губернаторам и воеводам не должны быть подчинены в том, что до градского суда и экономии касается… Також никакому коменданту не должно квартиры в городах по своей воле располагать, но надлежит сие чинить так, как в XIII главе объяснено’.
А ‘объяснена’ в XIII главе очень важная вещь, если принять в соображение, какую тягость составляла тогдашняя (да и позднейшая) квартирная повинность. ‘Понеже, — говорит регламент, — когда в городах армейские и гарнизонные полки имеют квартиры у градских жителей, тогда оным (жителям. — А. Г.) от непорядочного отводу квартир бывает не без тяжких обид, и в торгах и в промыслах не без остановки. Того ради Главному магистрату для порядочного розводу квартир, дабы один пред другим никто отягощен и облегчен не был, велеть во всех городах магистратам выбирать из граждан особых квартирмейстеров’. Без этих квартирмистров и магистратов никто не осмеливался занять обывательский дом, и им же велено было смотреть, чтобы квартирующие не чинили обывателям никаких насильств и обид.
Если дать волю воображению и предписания закона принять за действительность, то какую прекрасную картину нарисует это услужливое воображение! Вместо деревянных, крытых соломою домиков, грязных и неудобопроходимых улиц со сваленными на них нечистотами, неосвещенных, небезопасных, нам представятся высокие каменные здания западноевропейского города, и жильцами этих зданий явятся не приниженные многолетним тяглом купцы и посадские люди, а важные бюргеры, просвещенные в науках, искусные в торговле и ремеслах, огражденные в своих правах, обогащающие государство своими полезными трудами, принятые везде как достойные граждане, гордящиеся своим положением и ревниво берегущие свою честь. Ведь такими хотел видеть Петр Великий своих горожан?
Но есть наука, скоро спускающая человека с неба на землю и показывающая истинную судьбу всяких законов. Нечего пояснять, что мы говорим об истории. Незабвенный и оплакиваемый нами историк С.М. Соловьев представил прекрасный комментарий к приведенным выше постановлениям регламента о правах магистратов, о невмешательстве воевод в городскую ‘экономию’ и в отвод квартир.
‘В продолжение многих веков, — говорит он, — служилое сословие привыкло непосредственно кормиться на счет промышленного народонаселения’. Старинные отношения мужей к мужикам оставались в силе, вследствие чего ‘служилый человек презрительно относился к промышленному человеку и позволял себе на его счет всякого рода насилия — эти старинные отношения давали себя беспрестанно чувствовать, причем самоуправление, , данное промышленному сословию, усиливало нерасположение к нему в людях, у которых вырывали из рук богатую добычу’.
Мы сейчас увидим, что эту ‘добычу’ вырвать не удалось. Соловьев представил тому неопровержимые факты. Предоставим слово ему.
‘Костромские ратманы доносили в Главный магистрат: ‘В 1719 году, после пожарного времени, костромская ратуша построена из купеческих мирских доходов, и ту ратушу отнял без указу самовольно бывший костромской воевода Стрешнев, а теперь в ней при делах полковник и воевода Грибоедов». Итак, магистрат, ‘глава и начальство гражданству’, был самовольно изгнан из собственного своего помещения. Он попробовал извернуться и придумал следующую комбинацию. ‘За таким утеснением (т. е, после подвигов Стрешнева и Грибоедова. — А. Г.) взят был вместо податей у оскуделого посадского человека под ратушу двор (должно быть, хорош был ‘двор’. — А. Г.), и тот двор в 1722 году отнят под полковника Татаринова на квартиру, и теперь в нем стоит без отводу самовольно асессор Радилов’. Но куда же девался магистрат? Рапорт костромских ратманов продолжает: ‘И за таким отнятием ратуши деваться им с делами негде, по нужде взята в наем Николаевской пустыни, что на Бабайках, монастырская келья, самая малая и утесненная, для того, что иных посадских дворов в близости нет, и от того утеснения сборов сбирать негде, также и в делах немалая остановка’. Любопытно бы знать, помещались ли когда-нибудь бургомистры и ратсгеры какого-нибудь Нюрнберга или Аугсбурга ‘в утесненной монастырской келье’, по воле полковника Татаринова или асессора Радилова?
Небезынтересно также узнать, почему костромские ратманы, скрепя сердце, перекочевывали из собственного дома в дом ‘оскуделого посадского человека’, а из этого последнего в малую келью монастыря, ‘что на Бабайках’, и не принимали более решительных мер для ограждения городской собственности? Почему они не объявили, например, воеводе Стрешневу, что они не могут очистить для него городского дома без указа от главного магистрата, что было бы вполне законно и согласно с XIII статьею регламента? Соловьев разъяснит нам и это недоумение.
‘По одному делу велено было послать в Зарайск из коломенского магистрата одного бурмистра, но коломенский магистрат донес: этому бурмистру в Зарайске быть невозможно, потому что в Коломне, в магистрате, у отправления многих дел один бурмистр, а другого бурмистра, Ушакова, едучи мимо Коломны в Нижний Новгород, генерал Салтыков бил смертным боем, и оттого не только в Зарайск, но и в коломенский магистрат ходит с великою нуждою временем’.
А с другим бурмистром был такой случай. ‘Обер-офицер Волков, которому велено быть при персидском после, прислал в магистрат драгун, и бурмистра Тихона Бочарникова привели к нему, Волкову, с ругательствами, и велел Волков драгунам, поваля бурмистра, держать за волосы и за руки и бил тростью, а драгунам велел бить палками и топтунами, и эфесами, потом плетьми смертно, и от того бою лежит Бочарников при смерти. По приказу того же Волкова, драгуны били палками ратмана Дьякова, также били городового старосту, и за отлучкою этих битых в Коломне по указам всяких дел отправлять не могут’. Тут еще только бьют. Но вот и лучше. ‘В 1716 году воинские люди убили из ружья Евдокима Иванова, а кружечного сбора бурмистра били так, что он умер.
В 1718 году драгуны застрелили из фузей гостиной сотни Григорья Логинова в его доме’.*
Представим себе теперь, что костромской магистрат решился бы не удовлетворить местному воеводе. Если проезжие генералы и даже обер-офицеры били бурмистров смертным боем, то что же мог сделать оседлый полковник и воевода? Когда человеку представляется на выбор уступить какое-нибудь общественное ‘право’ или быть битым смертным боем, то выбор несомненен. Драки же были явлением повальным и касались не одних бурмистров с городовыми старостами. Не уходили от нее и сами служилые люди низших рангов при разговорах с высшими. Так, некий майор Алябьев, находившийся при канальной ладожской канцелярии, писал Меншикову в 1723 г.: ‘Вашей светлости всепокорно доношу, как в бытность в селе Назье, господин генерал-лейтенант Миних тряс меня дважды за ворот и называл меня при многих свидетелях дердивелем (der Teufel. — А. Г.) и шельмою и бранил м… по-русски’.**
______________________
* Соловъев[С.М.]. История России [с древнейших времен]. Т. XVIII. С. 165-167.
** Там же. С. 165.
Но не станем удивляться, что на этой почве не выросло ничего похожего на ‘самоуправление’, ибо не было и не могло образоваться личности человеческой, творяшей это самоуправление, переводящей закон в жизнь, делающей из него народную привычку и его неотъемлемое достояние. Самоуправление, созданное Петром Великим, нуждается в командире и заступнике, каким долженствовал быть ‘главный магистрат’, хотя и тот не мог сделать много. Именно он еще при Петре представил длинный список ‘купецких людей’, которые были захвачены разными ведомствами и судебными местами, и, несмотря на промемории главного магистрата, ни сами они, ни дела их не были пересланы в это учреждение, и некоторые из них умерли в ‘жестоком заключении’.
Что же сделалось с городскими учреждениями после смерти Петра, когда главный магистрат, купно с разными другими учреждениями, был отменен, когда губернаторы и воеводы получили полную власть над ‘купецкими людьми’? При Анне Ивановне само правительство свидетельствовало, что ‘многие воеводы как посадским, так и уездным людям чинят великие обиды и разорения и другие непорядочные поступки и берут взятки’. В конце царствования Анны Ивановны с.-петербургское гражданство и ратуша подали ‘доношение’ об учреждении здесь магистрата, а до сочинения его определить в ратушу одного непременного члена с жалованьем.
Для чего понадобился этот непременный член? Сенат, которому кабинет предписал ‘иметь рассуждение и представить свое мнение’, разъяснит нам это.
Члену с жалованьем, говорится в докладе Сената, ‘необходимо быть надлежит для того, что в нынешней ратуше, без главного командира, бурмистры с погодною переменою обретающиеся как к распорядкам гражданским попечения, так и к их самих защищению смелости не имеют, от чего здешнее гражданство пришло в крайнее изнеможение‘. Итак, нужен был командир, снабженный достаточною ‘смелостью’ для защиты бурмистров и гражданства. Действительно, ратуша получила такого командира в лице пермского пехотного полка полковника Языкова, который тогда же был переименован в статские советники.*
______________________
* Полное собрание [российских] законов. СПб., 1830. Т. 11. С. 299. N 8283.
Помог ли новый статский советник петербургскому гражданству — не знаем. Но из позднейших фактов, относящихся к другим местностям, мы можем вывести иное заключение. Например, в 1745 г., ‘в Москве купцы Автономов, Иванов и крестьянин Матвеев объявили прямо в сенатской конторе, что обер-полицеймейстер Нащекин, приехав с командою на Полянку, приказал у торгующих съестными припасами и мелочью в шалашах ломать шалаши и обирать товары, причем кричал команде: ‘Берите, что помягче!’, и у купца Иванова лавку и пять шалашей, которые построены по приказу самого Нащекина, разломал до основания’.*
______________________
* Соловьев [С.М. История России…]. Т. XXII. С. 111 и ел.
‘Берите, что помягче!’ Вот, конечно, крик, неспособный содействовать развитию ‘самоуправления’.
Если люди не имеют ‘смелости’ к собственной защите, то едва ли от них можно ожидать смелости и охоты к ведению общественных дел. Городские должности, поставленные в известные нам условия, оказались, конечно, не почестью и нравственною наградою, а тяжким бременем, от которого купецкие люди уклонялись, как только могли. Бегство от общественных обязанностей есть также старый русский недуг, который в старину был сильные, чем теперь. В 1773 г. Екатерина II, укоряя московский магистрат за небрежное ведение судебных дел, замечает, что ‘сие ни от чего иного происходит, как от неудачного выбора присутствующих в оный магистрат, в который выбираются иногда такие, кои вместо того, чтобы почитать себе за честь судейство в магистрате и стараться быть обществу полезными, всячески домогаются отбыть от присутствия, даже до того, что и то с охотою приемлют и за стыд не почитают, если за неисполнение должности от судейства отрешены бывают‘.*
______________________
* Полное собрание [российских] законов. СПб., 1830. Т. 19. С. 869. N 14079.
Но эти люди, ‘не почитавшие за стыд быть отрешенными от должностей’, были еще самыми невинными людьми. Они просто старались сбросить с себя тяжелое и при их ‘простоте’ опасное бремя. Были люди и похуже, которые шли под это бремя сознательно и охотно.
Человеческое я живуче. Когда условия его развить таковы, что оно не направлено и не может быть направлено на пользу общую, когда в человеке убито это великолепное zoon politikun (животное общественное (греч.)), на которое молился Аристотель, — в нем просыпается и дает себе полную волю это гадкое, себялюбивое, ненасытное я, которое есть самое злое зло и самый развратный разврат в мире. Оно жадно захватит в свои руки ‘общественные дела’, которые явятся для него одновременно золотым дном и тяжким обухом, коим он станет усердно гвоздить по головам своих ‘сограждан’. Поучительным примером в этом отношении может служить дело президента белгородского магистрата Морозова, довольно подробно рассказанное Соловьевым.
Морозов вместе со своими товарищами Нижегородцевым и Лашиным были выбраны в магистрат особым выбором. В белгородском купечестве состояло 516 дворов, в них 1350 душ мужеского пола, а к выбору Морозова подписалось всего 74 человека. Главный магистрат, вероятно, имевший какие-нибудь основания покровительствовать Морозову, утвердил его, не справившись, почему другие купцы ‘не подписались к выбору’ и несмотря на то, что на Морозова с товарищами ‘было представлено подозрение’. Некоторые белгородские купцы попробовали было протестовать. Они представили Сенату о ‘фальшивом выборе’ нового президента, заявив при этом, что Морозов поступал противозаконно, будучи у таможенных, кабацких и других сборов, и что Лашин находится под следствием в приводе с неявленным и утаенным от пошлин товаром. Кроме того, они представили о выборе с общего согласия достойных и неподозрительных людей, Андреева с товарищами, в президенты и бургомистры магистрата.
Сенат уважил жалобу просителей и послал указ белгородскому губернатору об устранении Морозова с товарищами от должности, о производстве новых выборов и о временном допущении новоизбранных к должности, на Главный же магистрат был наложен штраф за утверждение фальшивых выборов. Но Главный магистрат не дремал. Он донес Сенату, что находится вынужденным взять Андреева ‘к ответу в непорядочных поступках’, не объясняя, в чем состоят эти поступки, хотя Сенат и потребовал такого объяснения. Белгородское же купечество подало новую жалобу, где объясняло, что ‘Андреева требуют в Главный магистрат по проискам Морозова, сам Главный магистрат имеет злобу на Андреева и на все белгородское купечество за наложение из-за них на Главный магистрат штрафа, кроме того, желает взятием Андреева прикрыть воровство Морозова’. Но это не все. Пока Андреева ‘бездельно волочили’, Морозов ‘с товарищи’ вступил по распоряжению Главного магистрата снова в управление и тут показал себя во всю ширь. ‘Тех купцов, которые доносили на них в похищении казенного интереса, всего до 60 человек, без всякого суда разыскивали, иных публично плетьми и батожьем наказывали, а некоторым и уши резали и вымучили дать Морозову векселя, а у иных, сбив с лавок замки, товары и деньги выбрали’.
Сенат велел разыскать все дело белгородской губернской канцелярии. Чем кончилось дело, не знаем. Но с уверенностью можно сказать, что у 60 купцов, коих били плетьми, с урезанием ушей и разграблением имуществ, надолго пропала охота протестовать ‘против фальшивых выборов’.
В Калуге был случай, также характеристичный. Калужское купечество выбрало несколько персон в бургомистры и ратманы магистрата, в том числе и некоего Осипа Шемякина (несчастное прозвище!). Шемякину, однако, показалось недостаточным такого ‘доверия сограждан’. Он хотел сделаться единственным градоправителем. Для этой цели он отправился в Москву и, ‘произыскав у Главного магистрата кредит, исходатайствовал себе новый чин, президентский (которого не полагалось в Калуге. — А. Г.), и как приехал из Москвы в Калугу и вступил в магистратское управление, то, в надежде на главный магистрат, прочих членов и до дел не допускал, а делал немалое время всякие дела один, и когда прочие члены о том с учтивостью стали ему предлагать, то Шемякин, озлясь, подал в магистрат несправедливое доношение и происками своими склонил Главный магистрат, что без всякого следствия его товарищам нанес тягость несносную штрафами’.
Можно было бы удесятерить количество этих фактов, рассказанных Соловьевым и другими исследователями русской старины и просто содержащихся в официальных актах того времени. Все они одинаково свидетельствуют о следующей нехитрой истине: никакие общественные установления не могут развиться, ни даже пустить корней, если человеческая личность не обеспечена в своих элементарных правах, если, говоря словами Екатерины II, ‘гражданин не имеет спокойствия духа, происходящего от мнения, что всяк из них собственною наслаждается безопасностию’.

IV. НАКАНУНЕ РЕФОРМ

Следить за всеми попытками водворить у нас самоуправление, рассматривать, насколько они были серьезны, было бы и долго и бесполезно. Но не бесполезно и даже необходимо взглянуть на состояние наших ‘общественных’ учреждений накануне реформ, предпринятых двадцать пять лет тому назад. Это необходимо по нижеследующему соображению. В общественных учреждениях старого порядка воспиталось и выросло то поколение, которому суждено было самому действовать на более широком поприще и наследниками которого являемся мы. В них оно усвоило свои взгляды и привычки, перенесенные им на другое поле, и от которых с великим трудом отделываются их преемники.
Рассказ будет недолог. Он касается только двух сословий, призванных к участию в администрации и в суде: дворянского и городского. Крестьянское сословие лежало под спудом, неся тяготу или крепостного права, или старого казенного управления. Но указанные два сословия были снабжены грамотами, получили корпоративное устройство и пользовались выборным правом.
Если, однако, припомнить, что говорилось об этих старых ‘общественных’ учреждениях в последнее время их существования, если принять в расчет истинное положение судов, полиции и местного хозяйства, как оно описано в официальных актах и в свидетельствах современников, то нетрудно прийти к заключению, что долговременное участие сословного элемента в администрации незначительно изменило тот общий приказный склад управления, какой сложился у нас веками и в существе своем не изменился, несмотря на свои новые формы.
Действительно, в течение многих десятилетий существования наших дворянских собраний влияние и действие их было неощутительно. Самое назначение дворянских собраний по закону ясно указывало, что они не призваны к серьезной общественной роли. Назначение это категорически определялось в IX томе Свода законов, где изображено следующее: ‘Главный предмет обыкновенных дворянских собраний состоит в выборе чиновников в разные должности’. Другие общественные дела собраний немногочисленны, незначительны и являются в виде какого-то незаметного дополнения к этому ‘главному’ предмету, для которого дворянство съезжалось в три года раз в свой губернский город. Недаром разговорный язык того времени обозначал этот ‘съезд’ дворянства именем выборов: поехали на ‘выборы’, съехались на ‘выборы’ и т.д.
Итак, участие выборных от дворянства в суде и администрации было особым видом государственной службы, что, несомненно, подтверждалось и уставом о службе по выборам, где значилось: ‘Служащие по выборам дворянства считаются на действительной государственной службе’. Закон гласил, что эти лица ‘считаются’ на государственной службе, но практика и жизнь гласили большее: именно, что служащие по выборам обращаются в настоящих чиновников. Разверните ‘Ревизора’ и попробуйте провести границу между городничим и судьею, почтмейстером и ‘смотрителем богоугодных заведений’, откройте ‘Мертвые души’ и установите различие между полицеймейстером и председателем палаты и всякими выборными и невыборными должностями — предприятие невозможное, ибо во всех этих людях живет один и тот же дух, одна и та же мысль.
Такая общая постановка дела была обильна важными последствиями. Если и служба по выборам — та же ‘служба’, что и служба в департаменте, то в умах дворянства и в жизни вообще быстро и несокрушимо установилось иерархическое различие между этими двумя видами службы. Все, искавшее действительного почета, влияния и власти, бросилось в столицы, наполняло центральные учреждения, заручалось протекциею и связями и оттуда являлось в губернию настоящими властями: губернаторами, вице-губернаторами, председателями казенных палат, управляющими государственными имуществами. Служба по выборам: должности уездных судей, исправников, заседателей, даже председателей двух судебных палат, доставались на долю дворян ‘худородных’ или непреуспевших почему-либо на ‘настоящей’ службе. Только одна должность предводителя дворянства привлекала к себе своим сравнительно независимым и почетным положением. Но кого же могла привлечь служба капитан-исправника или заседателя при общих условиях нашей полицейской службы? Кого манила должность судьи при крайней зависимости старых судов от администрации?
Закон был бессилен изменить жизненную обстановку учреждений и остановить быстрое вырождение дворянских учреждений. Сначала приписывали причину зла участию в выборах ‘мелкого дворянства’, бесчинствовавшего в собраниях. Закон 1831 г. ограничил это участие, дав право самостоятельного голоса только ‘великопоместным’ (стодушевой ценз) и дозволив мелкопоместным участвовать в выборах только через уполномоченных. Дело пошло не лучше. ‘Великопоместные’ избиратели съезжались на выборы, но выбирали именно тех, кого закон хотел устранить от дворянских должностей, т. е. попросту раздавали эти должности дворянам, нуждавшимся в пропитании. Тяпкины-Ляпкины продолжали свое дело, и увещания высшего правительства не помогали.
‘Из сведений, доходивших до Меня, — говорил император Николай I в Указе 1832 г., — Я с прискорбием видел, что выборы Дворянские не всегда соответствовали ожиданиям правительства. Лучшие Дворяне или уклонялись от служения, или не участвовали в выборах, или с равнодушием соглашались на избрание людей, не имеющих потребных качеств к исполнению возлагаемой на них обязанности. От сего Чиновники но судебной части оказывались нередко недовольно сведущими в законах, по части же Полицейской открывались злоупотребления, накопление податных недоимок, а в делах следственных и уголовных запутанность и упущение, поставляющие высшие Судилища в затруднение постановить безошибочное решение по словам закона’.
Это авторитетное свидетельство устраняет необходимость приводить другие отзывы о том, во что превращались выборные должности на местах и как дореформенная Россия не оставила нам ни суда, ни полиции. Впрочем, и в других свидетельствах нет недостатка.
Графы Перовский и Закревский жаловались в своих всеподданнейших докладах на то, что звание чинов земской полиции унижено в общественном мнении, вследствие чего ‘лучшие люди’ уклоняются от них. Жаль только, что эти доклады не объясняли, от чего зависит такое ‘унижение’ и в одном ли ‘общественном’ мнении унижена должность исправника и заседателей? По-видимому, старые отношения губернаторов к выборным исправникам, по закону и особенно на практике, могли бы также разъяснить, почему ‘лучшие люди’ уклоняются от этой должности, предоставляя ее людям, не особенно щекотливым относительно своего личного достоинства. Но мы обратимся к такой стороне деятельности выборных от сословий, где общественный элемент выступал, по-видимому, на первый план.
В числе предметов, требовавших участия выборных от сословий, очень важное место занимало заведование земскими повинностями. Для этой цели были учреждены особое присутствие о земских повинностях (губернатор, губернский предводитель дворянства, председатели палат казенной и государственных имуществ, городской голова губернского города) и комитет. Последний, под председательством губернатора, состоял из губернского и уездного предводителей дворянства, председателей указанных выше палат, окружных начальников, депутатов от дворянства и городов. Комитет собирался в три года раз. Собирались и ‘отдельные присутствия’ сословных комитетов для предварительной разработки вопросов, собирания и доставления всяких сведений.
Кажется, он был снабжен достаточным количеством депутатов и представителей разных ведомств для того, чтобы ему можно было доверить составление сметы и чтобы он мог как составить ее, так и наблюдать за ее исполнением. На деле не было ни первого, ни второго, ни третьего.
Закон в действительности не доверял составления сметы ни особому присутствию, ни комитету. Он допускал только те статьи расходов, которые в настоящее время называются обязательными, нынешние необязательные (факультативные) расходы вовсе не были известны. Итак, местным представителям давались в руки заранее раз и навсегда разграфленные, по указанию закона и предписаниям центральной власти, образцы. Эти ‘графы’ предварительно наполнялись соответствующими цифрами в особом присутствии и предлагались на рассмотрение комитета. Последний ‘рассматривал’, но решающего голоса не имел, ибо утверждение сметы принадлежало центральному правительству.
Исполнение по утвержденной смете по большей части статей сосредоточивалось в руках центральных учреждений и их местных органов, без всякой отчетности по отношению к ‘комитетам’. Последние, так сказать, просто отпускали определенные суммы ведомствам: военному, путей сообщения и т.д. Второй разряд сумм расходовался на местах: их отпускали или на содержание разных учреждений, или на местные хозяйственные распоряжения, зависевшие от губернатора обще с особым присутствием и иными ‘комиссиями’. Кассовая и бухгалтерская отчетности велись правительственными установлениями, и только по истечении трех лет ‘генеральный счет представлялся для кратковременной и недействительной проверки’ дворянскому депутатскому собранию и комитету о земских повинностях.
Таков был этот порядок, установившийся во время полного господства административной опеки. Между тем означенный комитет есть один из предтеч новых земских учреждений. Послушаем, какую отходную прочитала всему этому порядку комиссия, вырабатывавшая проект земского положения.
‘Из замечаний, сообщенных начальниками губерний, из сведений, собранных в министерствах внутренних дел и финансов как особыми чиновниками, так и по возникавшим делам, видно, что общие собрания комитетов земских повинностей, лишенные всякой действительной власти и распоряжений, собирающиеся лишь в три года раз и то на короткое время, не имеют физической возможности не только разобрать отчеты и сметы, но даже и прочесть их, что сметы утверждаются и изменяются высшим правительством без всякого соображения с мнениями комитетов, раскладки, им предоставленные, почти всегда переменяются по усмотрению центральной власти, что немногие замечания, которые успевают сделать члены комитета, большею частью даже не рассматриваются, что затем представители местности потеряли всякую энергию и заботливость о своем деле и только почти машинально подписывают бумаги комитета‘. Конечно, такая ‘машинальная’ работа мало кого привлекает. Предводители дворянства, прибыв в комитет, думают только о скорейшем отъезде. Депутаты норовят вовсе не приехать. ‘Городские депутаты суть лица, ровно ничего не делающие и безгласные’. ‘Это положение, — читаем мы дальше, — в некоторых губерниях развилось до того, что предъявление замечаний против приготовленных заранее отчетов, смет и раскладок считается беспорядком и лишнею тратою времени’. И в самом деле лишнею. ‘Таким образом, комитет в сущности делается только местом формальной канцелярской работы, а его делопроизводитель — главным действующим лицом’.
Но, может быть, особые присутствия находятся в лучшем положении? ‘Они, — продолжает комиссия, — состоя из лиц должностных, имеющих свои особые и важные занятия, предоставляют большую часть дела канцелярии. Сам начальник губернии, хотя в данном случае почти всегда решает дело по своему личному усмотрению, не может следить за всем и входить в подробности, иногда весьма важные, по отвлечению его прямыми обязанностями его власти’.
Отдельные присутствия ‘существуют только в законе, на бумаге’. Губернская строительная и дорожная комиссия, ‘пользуясь своим положением… распоряжается суммами и хозяйством земства по всем строительно-дорожным сооружениям крайне произвольно и без всякого внимания к интересам земства, непосредственное подчинение комиссии главному управлению путей сообщения делает бесплодными все усилия местных представительных властей земства ограничить произвол и невыгодные для земства действия комиссии’. Участие казенной палаты в отношении проверки отчетности ‘оказывается лишь излишнею и затрудняющею формою, ибо она проверяет только по книгам и документам формальную правильность и законность приходов, расходов и остатков, но не может производить существенной хозяйственной проверки’. Уездные дорожные комиссии ‘ровно ничего не делают’. Городские квартирные комиссии ‘по положению своему находятся почти в совершенной зависимости от полиции (в них председательствуют городничие) и в подчинении губернского начальства. Два городских депутата, в них присутствующие, не имеют вообще самостоятельного значения, и чаще всего делом распоряжается письмоводитель’. Кроме того, ‘сильное влияние полиций на исполнительную и даже отчасти распорядительную часть повинностей оказывается крайне вредным как по склонности полиций извлекать из этого рода дел личные для себя выгоды, так и по совершенному незнанию и непониманию ими местных интересов и польз’.*
______________________
* Труды комиссии о губернских и уездных учреждениях. [СПб., 1863]. Ч. II, кн. 2. С. 55-60.
Заглядывая в другие отрасли местного ‘хозяйства’, мы находим то же, если не худшее. С одной стороны, мы видим по закону необыкновенную сложность форм, установленных ради надзора и надлежащей опеки, с другой — на практике дело сводится к письмоводителю, обыкновенно ищущему своего ‘прибытка’. Например, по части продовольственной дело о ссудах хлебом проходило шесть инстанций, на деле ‘учреждение сельских (запасных) магазинов служит, собственно, не для обеспечения народного продовольствия, а для содержания попечителей и их письмоводителей’.*
______________________
* Там же. С. 87.
Относительно больниц: ‘вообще нельзя не сознаться, что все наши городские больницы, с изъятием их из заведования городских учреждений, увеличили лишь намного свои бюджеты, но нисколько не подвинулись в течение 10 лет, при правительственном их управлении, в своем благоустройстве’.*
______________________
* Там же, особое приложение. С. 22.
По части поощрения торговли и промышленности: ‘в практическом применении изложенных правил закона, сколько можно судить по извлеченным из дел Министерства внутренних дел сведениям, возникают жалобы, с одной стороны, от частных лиц на стеснение затруднительными формальностями и долгими разрешениями хозяйственных предприятий, с другой стороны, от обществ на безусловное разрешение таких торговых или промышленных учреждений, которые вредят общему благосостоянию местности’.*
______________________
* Там же. С. 107.
Такова ‘область’, где действовало или где могло действовать ‘первенствующее’ в империи сословие: ни полиции, ни суда, ни местного хозяйства. Что же думать о былых ‘посадских и купецких’ людях, также получивших свою жалованную грамоту с ‘самоуправлением’? Правда, новое городское устройство уже далеко от мысли Петра Великого — сделать из магистрата ‘главу и начальство всему гражданству’. Общий купол ‘градского здания’ раздваивается, и над ‘градом’, в стиле готическом, высятся две башни: одна под именем полиции, теперь правительственной, другая под именем ратуши или думы. Но последняя быстро умаляется в своих размерах, будучи значительно подавлена размерами первой и сильною опекою губернских и центральных учреждений. Результаты были те же, что и в первом случае.
В двадцатых годах нынешнего столетия, Комитету министров был предложен следующий знаменательный вопрос: ‘Как возвысить служение граждан и возбудить в них желание заниматься оным?’.* Вопрос очень уместный, ибо не только в двадцатых годах, но и позже ‘граждане’ действительно уклонялись от выборов и всякого служения.** Но дело в том, что решение его требовало предварительного ответа на другой, не менее важный вопрос: отчего городские обыватели уклоняются от ‘служения’? Между тем, подумав немного, можно было бы дать категорический ответ.
______________________
* Дитятин [И. И.]. Городское самоуправление в России, 1877. С. 244.
** Поразительные факты. См.: Там же. С. 246 и сл.
Городская служба при тогдашних условиях вообще была делом рискованным с точки зрения личной безопасности, и нежелание ‘попасть в ответ’ достаточно объясняло всякие ‘уклонения’. Но, кроме того, всякая общественная должность может исполняться с успехом только тогда, когда она находит опору в хорошо организованной корпорации и действует под ее контролем. Но такого необходимого ‘тела’ не было в тогдашних городах, т. е., извиняемся, оно было на бумаге, а в действительности,.. но предоставим говорить фактам.
Екатерина думала организовать городское представительство под именем общей думы, предоставив исполнительную власть думе шестигласной. И именно эта ‘общая дума’ не только не развилась, но растаяла, исчезла бесследно, если не считать ‘следом’ упоминание о ней в Своде законов. Когда дело дошло в 1844 г. до фактической проверки наших городских учреждений, оказалось, что ее нет нигде. Правда, в Петербурге гражданский губернатор открыл ее после тщательных розысков. Но эта ‘дума’, справедливо замечает Дитятин, оказалась в положении поистине странном. ‘В распоряжении шестигласной думы состоит 33 гласных, избираемых из купцов, мещан и ремесленников на три года для составления общей городской думы. Им, по назначению шестигласной думы, делались разные поручения в хозяйственном и торговом отношении: четверо из них назначены для сбора 1/2 %-ных денег, двое — для сбора с судов, проходящих через мосты, один — для наблюдения за торговлей иногородних и т.п., один — для смотрения за домом военного генерал-губернатора’ и т.д. Что сказали бы члены нынешней думы, если бы городская управа ‘назначала’ их на разные ‘службы’ и если бы, кроме этих служб, они никакого значения не имели?
Во всяком случае, это ‘знаменательнее’ известий о несостоявшихся заседаниях дум в том или другом городе, здесь пропадают целые учреждения, пропадают без следа и отзвука, широко раскрываются глаза ревизоров, ‘не обретающих’ дум, хотя сами думцы не находили в том ничего удивительного.
Лишенная всякой общественной опоры знаменитая ‘шестигласная дума’ быстро обратилась в простое отделение разных губернских канцелярий и полицейского управления. Она ничем не управляет, ничего не предпринимает, но только ‘приемлет и немало вопреки глаголет’, по выражению нашего знаменитого сатирика, т. е. попросту исполняет чужие предписания. Такое ‘живое’ дело, очевидно, отражается и на действующих субъектах, т.е. ведет к тому же ‘уклонению’, которое мы видели и в других комитетах.
В 1843 г. петербургский губернатор доносил, что ‘определенного законом полного присутствия думы не существует’, ибо члены думы ежедневно вне присутствия, между прочим, для исполнения поручений высшего начальства. Являясь в думу, они ‘подписывают’ бумаги, ‘не читая их’. В Москве дело велось столь же просто. Игнатьев, ревизовавши Московскую думу в 1860 г., доносил следующее: ‘Шестигласная дума давно утратила свой коллегиальный характер и приняла вид какой-то канцелярии, беспрекословно исполнявшей все предписания и требования начальства, нимало не заботясь о городских интересах’. Гласные думы также только ‘подписывали’ бумаги, приготовленные в канцелярии, начальником которой был назначенный от правительства секретарь.
По-видимому, при таких ‘простых’ условиях делопроизводства дела могли идти чрезвычайно быстро. Приказано — исполнено, без всяких затруднительных прений, возражений, протестов. На деле, однако, выходило не то. С.-Петербургский губернатор, описав порядки местной думы, замечает, что они делали из нее ‘образец медленности, упущений, запутанностей, беспорядков и злоупотреблений’.
Эпитетов много, и все они выразительны. Но от чего зависел такой образцовый порядок? Конечно, не ‘гласные’ затрудняли течение дел, ибо они подписывали, не читая. Но быстрота в подписывании не всегда ведет к быстроте в делах, как это показал опыт старых дум и ратуш. Силою вещей все дело было положено на душу секретаря, ‘иногда ленивого, пьяного и бестолкового, а чаще всего недобросовестного’, как выразился один из ревизоров.
Эта всемощная персона и вела ратушские и думские дела ‘лениво и бестолково, а чаще всего недобросовестно’, несмотря на то что за ними наблюдали и губернские правления, и казенные палаты, и хозяйственный департамент министерства внутренних дел. Но этот многократный и многообразный ‘надзор’ не только не помогал делу, но тормозил его даже пуще секретарской лени.
Пустейшие дела по целым годам лежали не только без решения, но и без доклада. В Ярославле развалился целый дом присутственных мест только потому, что сметы на починку его восходили и нисходили в течение многих лет, а силы природы действовали, не спрашиваясь ‘указаний’. Здание валится — это еще ничего, тут губительное действие времени. А вот когда губительные человеческие силы начнут действовать вопреки всяким уставам и надзорам, тогда выходит совсем нехорошо. Город Херсон, имея 48 000 (!) десятин земли, получает с нее крайне ничтожный доход, да и не мог получить большего, ибо городские власти находились в неведении относительно количества городских земель, а тем временем мещане и даже соседние помещики захватывали ‘в пусте лежавшие земли’ и обращали их в частные владения. В Минске городские головы самовольно занимали для города деньги у частных лиц под залог городских земель, просрочивали закладные, и земли оставались в руках кредиторов. В одном из городов Ярославской губернии арендная плата за городские земли не изменялась с 1796 г. (!). И это факты не единичные, а общие, засвидетельствованные официально в донесениях ревизоров и других лиц.
Но чего же смотрели власти: казенные палаты, губернские правления, хозяйственный департамент? Они же призваны были наблюдать, требовать отчетов, ревизовать, преследовать за медленность и упущения? Конечно! Но право ревизовать не ведет еще к действительности контроля. Секретарь ленив и пьян, но он лукав и сумеет отписаться от всяких назойливых требований ‘отчетов’. Он просто их не даст и, зная все канцелярские извороты лучше всякого начальства, хотя бы самого грозного, обведет его десять раз и заставит сделать по-своему. Вся сила уставов счетного и о городском хозяйстве, вся мощь громадной административной машины, вся эта иерархия, губернская и центральная, осекалась на незаметной для простого глаза песчинке — на этом секретаре, ‘ленивом и пьяном’.
Невольно приходят на память слова одного из умерших публицистов наших: ‘Посмотришь на этого сального протоколиста, который кланяется в ноги исправнику и стоит дрожа пред губернатором, — ведь все это одна комедия. Он равно смеется в душе над исправником, как над губернатором, он обманывает их подлостью, и они не имеют средств его миновать, он понимает свое превосходство пред ними, свою необходимость’.
И выходило на практике, что ‘в 1848 г. у дум некоторых городов требуют отчеты за 1828 и 1829 гг.’, т.е. целых двадцать лет власти терпеливо дожидались, пока секретарям угодно будет предстать перед ними в виде думских книг и отчетов. Да и где были в 1848 г. секретари 1828 г.? Иные, может быть, спились с кругу, но большинство, наверное, уготовало себе теплое пристанище с приличным доходом, и ждали они безбоязненно всякой ‘ревизии счетов’.
Оглядываясь назад на это ‘доброе старое время’, начинаешь как-то веселее смотреть на настоящее. Говорят о вялости и небрежности разных наших общественных управлений, говорят о расхищении общественных сундуков. Все это прискорбно, и не мы, конечно, будем оправдывать такие ‘явления’. Но сделайте невозможное предположение: представьте себе, что в те сумрачные времена печать имела бы хоть ту долю свободы, какою она пользуется теперь, что телеграфы сообщали бы обо всех важных происшествиях столь же быстро, как в наши дни, что читающая публика имела бы хоть ту степень чуткости к общественному интересу, какую она имеет теперь, и что ‘растрата’, совершенная в Скопине, болезненно отзовется и в Москве, и в Петербурге, и в Харькове, и в Ростове-на-Дону, и в Одессе, предположите все это и тогда дайте волю вашему воображению. Пусть оно нарисует вам картину того, что бы мы услышали и увидели в эти златые дни ‘мертвых душ’.

V. НАСЛЕДСТВЕННЫЙ ПОРОК

‘Уклонения от службы’, ‘неучастие в выборах’, ‘равнодушие к общественному делу’ — что такое все эти вещи вместе взятые, как не грозные симптомы одного общего недуга, неизвестного, быть может, в медицине, но весьма знакомого лицу, занимающемуся науками общественными. Недуг этот называется обезличение человека. Его нарождала прежняя система учреждений, и в этом состоял ее главный порок.
Вглядитесь, в самом деле, в черты людей, составлявших эти прошлые поколения, чередовавшихся под действием старой системы, вы не прочтете в них ни своеобразной мысли, ни живого, свободного чувства, ни пылкой веры, ни крепкой воли, ничего своего, ничего такого, что различает людей, но в то же время побуждает их к общению, образует внутреннего человека и влечет его к обнаружению этого ‘я’ в области мысли, веры, поэзии, науки, дел общественных. Там все похожи друг на друга, как старые потертые монеты ‘одного достоинства’. Семен как Иван, Иван как Петр, Петр как Василий. Кажется, что даже собственные имена давались этим людям по недоразумению. Зачем были им эти собственные имена, когда никто из них не имел ничего собственного.
Бог, сотворивший человека по образу своему и подобию, сказал о себе: ‘Аз есмь сый’, т.е. сущий. И человек не иначе может быть подобием Божием, как если он будет сущим в высоком, нравственном смысле этого слова, т. е. живою личностью. Иначе с кем заключил бы Господь Свой завет? Кто мог бы ощутить Его величие, познать Его мудрость, испытать действие Его благодати, ответить Ему на любовь любовью и поступать по Его слову?
Конечно, не этот ‘безличный человек’, не видящий веры из-за обряда и во всей религии усматривающий только обряд, длинный и утомительный, только букву закона, только известное число часов, обязательно проводимых в храме. Но и религия может быть сведена к обряду, к мертвой букве, если исповедание веры будет вынуждаться, и если на месте духовного завета человека с Богом станет земной страж, посягающий на святейшие и сокровеннейшие помыслы человека. Тогда все помышления человека обратятся на то, чтобы удобнее покончить свои внешние счеты с церковью, к которой он уже равнодушен. Верующая личность погибает, но вместе с нею погибает и церковь, ибо церковь есть союз верующих, а из неверующих церкви не образуется. Но нет веры там, где есть только внешнее подчинение и вынужденное исполнение обрядов. ‘Я признаю, я подчиняюсь, но я не верую’. И лучшие члены церкви отсекаются от нее, уходя или в свой внутренний духовный мир, или в чистое неверие. Но зато широкое поле открывается для лицемеров, для притворно верующих и ищущих своего прибытка. ‘Сия же рече не яко о нищих печашеся, но яко тать бе, и ковчежец имеяше’.
Перенесите этого ‘обезличенного’ человека в область явлений общественных — и вы получите то же самое. Обезличенный человек в науке — это источник бездарнейших компиляций, примирения непримиримого, соглашения несогласимого, это бестолковая передача чужих мнений, собираемых отовсюду, без разбору, системы и пользы, и заколачивание науки в омертвевшие формы, в области семейной — это формальное исполнение супружеских и отцовских обязанностей, под которым глохнет всякое чувство родительское и супружеское, и семья разрушается с момента своего возникновения, в области общественной — это внешнее и вялое исполнение самонужнейших и неотвратимых обязанностей, от которых нельзя увернуться никакими законными обходами и незаконными просьбами.
Но присмотритесь к этим тусклым, бесцветным, в духовном отношении, лицам, выглаженным, вычищенным на один образец, ‘все как один’ — не откроете ли в них чего-нибудь другого? О, да! Эти скучные молчальники, равнодушно молчащие в разных общественных собраниях, подписывающие всякие счеты и бумаги, не читая их, боящиеся проронить слово, обличающие какую-нибудь свою мысль, эти люди, забывшие образ Божий, не забыли и твердо помнят другой образ — звериный. Вытертая, истертая даже в смысле духовном, человеческая личность с тем большею силою развивается в отношении плотоядном.
В этом бесцветном человечке, с полупотухшими глазками, с обрюзглым лицом и апатичным видом, кроется семейный тиран, лихоимец, развратник, хищник, способный загубить сотни существований, расхитить всякое частное и общественное достояние, и достаточно хитрый, чтобы пролезть на всякое ‘место’, обмануть своим вяло-добродушным видом всякое доверие и способный продать все, начиная с самого себя.
Может ли из таких людей создаваться государство, т.е. самый высокий, самый нравственный из всех видов человеческого общения, более всех других требующий любви, доходящей до самопожертвования, разумения, переходящего в гений, воли, возвышающейся до героизма? Или государство есть только общение в интересах материальных? Но на почве ‘матермальной’ человек менее всего способен к общению, здесь место тому эгоизму, который под псевдонимом ‘личного интереса’ гуляет по белому свету, побуждая людей поедать друг друга и смотреть на самое общество только с точки зрения своего безграничного аппетита. Человек, не связанный с государством высшими способностями своей духовной природы, не связан с ним вовсе и не способен дать ему ничего, кроме равнодушия, искусно соединенного с хищением и обманом.
‘Государство, — говорит Бёрк на своем картинном языке, — есть нечто высшее, чем товарищество по торговле перцем или кофе, миткалем или табаком… Государство должно быть рассматриваемо с другой точки зрения, потому что оно не есть общение в вещах, потребляемых, служащих только для животного существования. Государство есть общение во всякой науке, во всяком искусстве, во всякой добродетели и во всяком совершенстве’.
Вот мысль, сознание, чутье, инстинкт, назовите это как хотите, двинувшее всех и все в приснопамятную эпоху начала наших преобразований. Тогда не спрашивали о том, к какой категории относятся пороки, оставленные нам старым временем, к категории ли ‘прирожденных’ грехов нашей ‘расы’ или к преходящим историческим прегрешениям, исправляемым доброю волею людей. Все понимали, что Россия как государство, как нация, как часть человеческого рода, наконец, не может существовать в своих прежних общественных формах, что крепостное право развращало одинаково и господ, и подвластных им, что вотчинный взгляд, впитавшийся в администрацию и в суд, порождал хищников, своекорыстных угодников и вытеснял всякое понимание гражданского долга, что самое слово ‘правосудие’ сделалось посмешищем в те времена, что жестокая система наказаний не только не достигала своей цели, но каждый удар плети озверял толпы праздных зрителей наказания, что целые массы людей ‘первенствующего’ и других сословий коснеют в невежестве и лени, что при отсутствии законности никакая добропорядочная личность не может выступить на общественное служение и всегда должна уступить место людям противоположных качеств, что при отсутствии какой бы то ни было гласности, а следовательно и ответственности, хотя бы нравственной, человеческие пороки раздуваются и расширяются подобно живым телам в безвоздушном пространстве, что все это, вместе взятое, способно сделать из государства не ‘общение во всякой добродетели и во всяком совершенствовании’, как говорит Бёрк, а ‘общение’ в самых непохвальных качествах человеческой природы.
Когда вопрос был поставлен таким образом в общем сознании или по крайней мере в общем чувствовании, то, спрашивается, какая иная формула могла быть найдена для его разрешения, как не та, какая напрашивалась сама собою, т.е. облагородить человека, ибо без облагороженного человека не может быть и облагороженного государства?
Но разве человек не благороден сам по себе? Да, он благороден, ибо в него вложены Богом такие зачатки к совершенствованию, каких нет ни в одной земной твари. Ему сказано: ‘Будь совершен, как Отец твой Небесный’. Но будь не то же, что есть, иначе Спасителю не нужно было бы приносить себя в жертву искупления. Возьмите в руки историю всякого народа, прочтите ее внимательно и воспроизведите в своем уме тяжелый, но торжественный процесс перехода племен от стадного существования, от грубого варварства к совершеннейшим формам общества. Разве понятия о праве, о собственности, о семье, о религии, об обществе и государстве явились с появлением человека на свет? Разве он не начал с людоедства, с беспорядочного полового общения, с грубейшего суеверия, с рабства? Разве нравственные истины не открывались точно так же, как истины математические, юридические и законы естественные?
Окиньте взором все периоды поступательного движения человечества — и вы откроете, что не только учреждения и формы общественного быта изменялись, но видоизменялся и сам человек в нравственных качествах и умственных способностях. Без последнего невозможно было бы и первое. Кто хотел нового общества — должен был хотеть и новых людей.
А первейшее условие для образования нового человека есть признание и обеспечение его личности, ибо только при этом условии человек способен развить и проявить свои творческие силы. Это начало давным-давно признано в области экономической, в области хозяйственной политики никто уже не утверждает, что развитие производительных сил страны возможно при рабстве и крепостном состоянии, при необеспеченности частной собственности, при отсутствии свободы в выборе занятий и т. д. Каким же образом то, что признается аксиомой, когда дело идет о накоплении материального капитала страны, признается сомнительным, как только дело заходит об увеличении ее нравственного капитала?
Не так смотрели на дело в то время, когда начинались наши преобразования. Все великие и незабвенные акты того времени были направлены к этой общей цели: облагородить человека через признание и ограждение его личных прав, через приобщение его к общественному делу, через увеличение средств к образованию. Какую другую цель имели крестьянское положение, судебные уставы, земские и городские учреждения, правила о печати, призыв земства к делу народного образования и т. д.?
Теперь нам говорят, что все эти великие начинания были несвоевременны. В каком же именно смысле? В том ли, что русский народ и общество следовало подготовить к восприятию реформ? Бесценная, великая, несравненная мысль! Мысль, достойная всех Геростратов времен прошедших, настоящих и будущих!
Подготовлять крестьян к самостоятельной гражданской жизни, оставляя их пока в крепостном состоянии, т.е. в положении бесправных вещей, внушать им понятие о собственности, оставляя ‘пока’ за помещиками право на их труд и на их личность, обучать их грамоте, приобщать их к духовной жизни, оставляя за помещиками право ссылать их без суда за малейшее проявление какой-нибудь мысли, приучать их к ведению общественных дел, оставляя все сельское общество поглощенным во власти помещика и в личности бурмистра, словом, через бесправие воспитывать к праву — такова эта великая, несравненная мысль.
Через то же бесправие должно было бы подготовляться к праву и общество, потерявшее понятие о правосудии при старых судах и прежней следственной части, оно должно было приучаться к самодеятельности, бездействуя во множестве комитетов, гнездившихся по закону к единоличной власти губернаторов, а на практике — к ‘деятельности’ секретаря, ‘бестолкового, ленивого, а чаще всего недобросовестного’, ему следовало ‘приучаться’ к гласности при безмолвии подцензурной печати, при канцелярской тайне всяких видов делопроизводства и судопроизводства, ему следовало воспитаться в чувстве ответственности и привычке к отчетности там, где ответственность существовала на бумаге, а требование отчетов казалось оскорблением, оно должно было приучаться к равноправности, к равенству перед законом, при законах, проводивших глубочайшее различие между сословиями… risum teneatis amici! (‘Можете ли, друзья, удержаться от смеха?’ (лат.))
Оставим эту гениальную ‘мысль’ и обратимся к другой. Реформы несвоевременны, ибо они не дали еще ‘ожидаемых плодов’. Напротив, в русском обществе оказались черты, страшно неприглядные, свидетельствующие о крайне низком нравственном его уровне. Растраты и прямые расхищения общественных сумм, разгул многих диких инстинктов, потрясающие семейные драмы, картины мотовства, вялая деятельность общественных учреждений — все это факты, над которыми с грустью задумывается современный русский человек. Но на эти грустные размышления мы ответим следующею аллегориею. Большой, но плохо содержавшийся город пригрет лучами весеннего солнца, тает снег, полились потоки, обнажается земля, пуская пар под действием животворящего светила. Да здравствует весна! Но какая масса нечистот открывается из-под таящего снега, какие зловонные испарения несутся изо всех дворов, из никогда не вычищавшихся помойных ям, какие плодятся лихорадки, какие губительные тифы и иные заразительные болезни! Откуда все это? Ведь зимою при двадцатиградусном морозе ничего не воняло, ничто не испускает зловредных миазмов: комки навоза мирно и безвредно лежали на улицах, дохлые собаки и кошки покоились в виде мерзлой массы, выгребные ямы ‘содержали’ всякие нечистоты без вреда для окрестных жителей. Что же — проклятие весеннему солнцу и да здравствует двадцатиградусный мороз? Не благоразумнее ли будет, однако, оставив в стороне весеннее солнце, которое делает свое дело, постараться вычистить и убрать эти нечистоты, приняв за правило, что и на будущее время город следует содержать в чистоте?
Нечего удивляться, что при первом веянии общественной весны дурные инстинкты и привычки, накопленные в поразительном количестве за прежнее время, проявляются, может быть, с большею силою, даже в более неприглядной форме, чем прежде, при трескучем морозе. Это неудивительно уже потому, что все эти нечистоты под действием весеннего солнца разлагаются, пуская свои испарения во все стороны, временно заражая воздух. Тяжело жить в этой атмосфере, но глаз уже видит пробивающуюся травку, налившиеся почки, а ум знает, что под действием тепла все нечистоты разложатся быстро, тогда как на морозе они лежали бы неприкосновенными целые века, подобно трупу мамонта, найденному в сибирских льдах. Весна возьмет свое, трава вырастет, деревья покроются цветами и дадут плод, если сумеют сохранить их от весенних заморозков.

———————————————————————

Источник текста: Градовский А.Д. Собрание сочинений в 9 т. СПб, 1899-1904.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/alexandr2/gradovskiy_molod.html.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека