Надежда Бутова, Зайцев Борис Константинович, Год: 1931

Время на прочтение: 6 минут(ы)
Зайцев Б. К. Собрание сочинений: В 5 т.
Т. 6 (доп.). Мои современники: Воспоминания. Портреты. Мемуарные повести.
М., ‘Русская книга’, 1999.

НАДЕЖДА БУТОВА

…На родине, в Саратове, она была учительницей. Высокая, худая, диковатая, все помалкивала, тайком копила деньги, молча рассталась с сестрой, села в поезд и однажды вышла на вокзале московском из вагона третьего класса, в поношенной шубке, с потертым чемоданчиком, пледом в ремнях. Кончилось дело с Саратовом. Начались меблированные комнаты Москвы. Стала она разучивать стихи, басни, отрывки. И на экзамене в школе Художественного театра внимание привлекла. Чем? Саратовским напором, мощию земли, темпераментом глухим и целомудренным?
Нельзя сказать, чтобы красотой: красива не была. Лицо весьма русское, может быть, и с татарским оттенком — несколько широки скулы, с ярким румянцем, загорелым, худым румянцем, над скулами же глаза непомерной бирюзы. (Могут эти глаза быть ласковы, могут быть почти страшны.) Голос низкий и глуховатый. Крепкие тонкие руки, прекрасные волосы. А во всей ней деревенское нечто, крестьянское: повязать платочком, послать на поденную, а потом в хоровод песни петь. Или черничкою в монастырь.
— Для монахинь пригодится на сцене, для цариц опальных, для Островского… Рост, понятно, велик…
Может быть, и не сказал так экзаменатор, а бессознательно пролетело в нем, и бессознательно рост легкою грустью скользнул: не полагается головой выше всех быть на сцене.
Все равно. Ее приняли. Стала она ученицей, упорной и страстной. Иначе уж не могла, по натуре. Ночей от волнения не спала, перед Станиславским благоговела. Но и характера оказалась нелегкого. Всегда что-то сидело в ней свое, любимое или нелюбимое. За любимое могла жизнь отдать, с нелюбимым лучше не подступайся. С младости была набожна, истова. Любила порядок, чистоту, строгость. Не выносила курения, неряшливости, актерской распущенности. Некое древнее упрямство было в ней, раскольничье. Двести лет назад за двуперстное сложение жизнь бы отдала — не постеснялась бы.
Художественный театр всегда заглатывал актера — из китова чрева, в сущности, хода уже не было. А особенно для актрис. Актрису молодую и податливую можно ‘разработать’ как угодно, и будет она говорить не ‘я’, и ‘мы, Художественный театр’, и каждый звук голоса Станиславского, каждое его движение станут ее собственными: искренне она уверена, что это и есть она.
Надежда Сергеевна тоже говорила ‘мы’, восторженность Художественного театра в ней сидела, но и свое было. Одолеть его не удалось никому, хотя дар ее не принадлежал к крупным, скорее направлялся вглубь, неблагодарный дар. Впрочем, выигрышного, удобного для успеха в ней вообще ничего не было. Успех в эту судьбу не входил.
Но чем дальше шло время, тем свое разрасталось. Тем труднее с ней становилось.

* * *

Я знал Надежду Сергеевну уже ‘взрослой’, известною актрисой, строгой, требовательной, несколько в тени, без шумной популярности, но с прочностью. Была она как бы и совестью Художественного театра, его праведницей. (Головой выше физически, головой выше душой.) В труппе держалась одиноко, прохладно: не помню особенных ее приятелей из актеров. ‘Я не могу ни с кем жить вместе, близко’,— говорила она. И никакие капустники, никакие попойки не занимали ее (конечно, зубоскалили актеры над ее отшельничеством: но побаивались).
Платья она носила темные, волосы пышно зачесывала назад. На груди крест. В толпе сразу заметишь ее худую, широкоплечую фигуру, над всеми возвышающуюся. Разговор тихий, степенный, но могла и смеяться по-детски. Не дай Бог рассердить ее — и особенно важным, не пустяком, а идейным: новозаветный человек, она впадала и в библейский гнев.
Жила холостяком, в студии красно-зеленого, северного модерн дома Перцова, против Храма Христа Спасителя. Соседи в коридоре тоже были у ней актеры, художники. Огромное окно выходило на храм. Кремль виднелся направо, Москва-река, мост. В студии у нее прохладно и ‘благолепно’. Вот где не может уж быть богемского беспорядка! Иконы в углу, лампадка, деревянный стол, русская скамья. Вышитые полотенца, серого сукна диван (Художественный театр!). Фотографии Станиславского, Немировича, Чехова. Много книг на полках. Картины, рисунки современных художников — иногда и соседей по перцовскому дому.
‘Под образами’ можно в пять часов пить у ней чай, разговаривать — беседа всегда интересна, нечто горнее в ней, как и в самой хозяйке. Скучно никогда не было, и плоско тоже никогда.
В долгих наших, и ушедших разговорах театр присутствовал неизменно — главнейшее для нее. Говорила она медленно, ища слов: старалась точно передать, что нужно. Закрывала глаза, бралась за виски, глуховато выцеживала…
Радостно беседовать с художником, с тем, кто искусством своим дышит, насквозь его знает и может сказать живое (а значит, и новое: всегда живое есть новое). Надежде Сергеевне с годами теснее, неуютнее становилось в театре. Terre terre {Приземленность (фр.).} Станиславского, плотскость его, гоньба за ‘жизненными’ мелочами, затрудняли. Хотелось большего. Это не удавалось. И она много томилась.
— Он… великий актер, что там говорить, и искатель… Ну, вы понимаете, этот человек в вечном беспокойстве, вечно добивается… он не может просто так сделать…— она сжимала себе виски, разводила длинные руки, как бы дорисовывая пальцами.— Ему надо наполнить… чтобы образ весь налитой… и все подробности… свои, созданные.
Потом останавливалась, говорила еще тише и уж совсем ясно, даже легко:
— Но он не поэт. Поэзии, духовного не чувствует, для него этого нет, он весь, весь, тут… и литературы не чувствует, и многого — высшего — вовсе не знает. Комедийный актер, не духовный…
Вот чего ей хотелось. Не нравились клистирные трубки Мольера, смешные штучки ‘кавалера’ в ‘Хозяйке гостиницы’. Античная трагедия, может быть, Достоевский, Шекспир, Кальдерой…
Для нее самой мало на сцене оказывалось подходящего. В ‘Трех сестрах’ была она одной из сестер, но надолго не удержалась — может быть, из-за росту (и больше силы, чем там нужно было! Не тот темперамент, не тот тон). Замечательно сыграла у Островского Манефу — (‘Идет Егор, с высоких гор…’) — и тоже не совсем в тоне спектакля. Дала гротеск, силу подземную, дикую… вспомнила свой Саратов. Но инокинь, древних цариц, как и Федр, Медей, не было в репертуаре. Играла она всегда страшных старух — превосходно, но мало.
Театр не совсем заполнял, не совсем радовал.
Было у ней и другое: женское сердце. Можно знать ее внешнее, роли, театр, послужной список. Чувств не узнаешь. Замкнута, запечатана. Лишь временами доходило дыхание того, от всех скрытого. Иногда особенный блеск глаз, иногда некий стон…
Трудно об этом говорить.

* * *

Подошла революция.
В театре собирались ставить оперетку. Надежда Сергеевна переехала из дома Перцова. Теперь была у ней квартира — небольшая, столь же чинная и поднебесная, только окна в сад выходили. Среди деревьев выступала церковка московская. Чтото от келий монахини вошло, упрочилось здесь навсегда. Но с великою нежностью соседствовал и великий гнев. На слова скорби, беды могла отвечать она взглядом утешения необычайного, ласки, любви. А когда зашла речь о комиссаре, прежнем знакомом ее, завернулась в платок, голову вдавила в плечи, длинною рукою погрозила:
— Проклинаю! Проклинаю и его и всех их!
И была похожа на боярыню Морозову, которую у Сурикова везут в санях в ссылку, а она высохшею рукой, в цепях, утверждает двуперстие. Трудно укрощать страсти. Смирилась ли она? Или так и ушла, раздираемая? Духовник только может об этом знать. А мы знаем другое, и удивляемся, например, тому, как не засадили, не убили Надежду Сергеевну, прямо в лицо называвшую убийцами кого следовало, не подававшую руку сановникам, на всех перекрестках громившую их… От нее не было пощады. (И теперь, когда нет ее, можно сказать: ей обязан жизнью видный белый — ныне тоже умерший,— у ней за ширмами чуть не месяц скрывавшийся. Что ж, и чеку, и смерть встретила бы она в грозном спокойствии.) Многие ее боялись. Некоторые не любили — она стесняла. Но другие преклонялись. Всегда вокруг нее ютились некие благоговейные девицы. Их она пригревала, одаряла чистотой своей и светом. Занималась в студии, ставила пьесу Тагора, вдалеке от суеты, предпринимательства большой сцены. Театр мог быть ей близок теперь лишь как храм. Лишь высочайший звук могла она в нем допустить. И уж не ей, понятно, принимать участие в банкете Луначарскому. (Давал Художественный театр…)
Все больше отдавалась она Церкви. Православие у ней было страстным, прямым, аскетическим, мученическим. Она читала много Евангелие, св. Отцов, молилась, постничала. Киот над аналоем появился, вся квартирка стала похожа на церковь и внешне, да и внутренне, излучением своим. Сама она как будто все росла, но и худела, и светлела. Духовник ее был о. Медведь, а потом перешла она к известному о. Алексею Мечеву.
Надежда Сергеевна принадлежала к нашему кругу, среднеинтеллигентскому. Но вот не все же в нем ‘рыхлые интеллигенты’! Ничего вялого не было в ней. Инокиня-актриса, праведница в веригах на сцене: редкая и яркая фигура, может быть, слишком для женщины сильная, облик Руси древней…— то, что можно еще в жизни любить. И о чем вспомнишь почтительно.
Как многим праведницам, ей дана была смерть мучительная. Горловая чахотка заела ее. Но душевно сломить не могла (хоть и стенала Надежда Сергеевна, и тосковала по-человечески). Одна она не оставалась. Те же преданные девицы сменялись у ее ложа.
В страшный мороз, солнечный, с жгучим ветром, шли мы за ее длинным фобом. Москва замерзала и голодала. Надежда Сергеевна не видала уже ее позора.
Пред Художественным театром, в Камергерском переулке, служил о. Алексей Мечев литию.

КОММЕНТАРИИ

Возрождение. 1931. 13 июня. No 2202.
С. 85. Не нравились клистирные трубки Мольера, смешные штучки ‘кавалера’ в ‘Хозяйке гостиницы’.— Речь идет о постановках Станиславского в МХТ ‘Мнимого больного’ Мольера в 1913 г. и ‘Хозяйки гостиницы’ К. Гольдони в 1914 г.
С. 86. Замечательно сыграла у Островского Манефу…— Об этой роли Бутовой в пьесе А. Н. Островского ‘На всякого мудреца довольно простоты’, поставленной в МХТ в 1910 г., Вл. И. Немирович-Данченко писал: ‘Образ Манефы, при необыкновенно яркой бытовой окраске, при изумительном сохранении грани между бытом и сатирой, доходящей до шаржа, давал повод к самым широким обобщениям и в характеристике гения русской нации, и в области общечеловеческих характеристик’ (Немирович-Данченко Вл. Дух твой с нами! Памяти Н. С. Бутовой // Культура театра. 1921. No 1. С. 52).
…Федр, Медей не было в репертуаре.— ‘Федра’ и ‘Медея’ — трагедии крупнейших представителей французского классицизма Жана Расина (1639—1699) и Пьера Корнеля (1606—1684).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека