Мне приходится говорить о национальном вопросе не в первый раз. В 1871 г., ввиду только что завершившегося образования Германской империи, я затронул этот вопрос в публичных лекциях о Фихте Старшем. Мне хотелось найти нравственный зачаток этой сильной и воинствующей Германии еще в то время, когда главный ее оплот — Пруссия — была раздавлена под французским владычеством. Мне хотелось показать, как одинокий, но сильный духом философ в минуту страшного упадка своего народа не отчаялся в его будущности. Не только не отчаялся: под угрозою французских штыков он предвозвестил его будущее величие и мировое значение. Два года спустя в новом ряду публичных лекций я возвратился к этой теме. На этот раз я затронул его со стороны, более близкой к нашему обществу. Речь зашла о первых славянофилах наших — Хомякове, Киреевских и К. Аксакове. Мне хотелось показать, как началась в нашем сознании некоторая реакция против крайних выводов теории так называемого западничества. Теперь я снова решаюсь обратить внимание нашего общества на этот предмет.
Своевременно ли? На это отвечают, кажется, нынешние события. Года полтора тому назад горсть славянских удальцов начала борьбу против турецкого ига. Несмотря на все усилия дипломатии уладить дело мирным путем и для сохранения европейского мира, дело разрасталось. За первым актом трагедии последовал второй: Черногория и Сербия приняли участие в борьбе. Тысячи жертв пали с обеих сторон, десятки дипломатических комбинаций сменяли друг друга, не разрешив дела. Начинается и третий акт, где все силы Европы готовятся быть в игре, мудрейший из мудрых не в силах предвидеть исхода дела. Невидимая рука ведет его от сложных форм к другим, более сложным. Ружейные выстрелы босняков и герцеговинцев сменились более внушительными залпами сербских и черногорских орудий, а за ними слышатся уже раскаты иной артиллерии:
Гром пушек, топот, ржанье, стон
И смерть и ад со всех сторон!
Мы инстинктивно сознаем, что движущее начало всей этой грозной борьбы есть национальный вопрос, права народностей, попранные самым диким и возмутительным образом. Мы чувствуем, что в данную минуту от нас требуется напряжение всех нравственных и материальных сил наших. Мы не желали войны, но мы не отступимся пред нею, если того потребует наша честь. Не с похвальбою и тщеславием возьмемся мы за оружие, а в сознании многих и многих несовершенств наших.
Таковы наши чувства, чувства, за которые нам нечего краснеть пред миром. Но одних чувств, одной веры в правоте своего дела мало. Наше время двигается не одними чувствами, но и идеями. Для нас недостаточно сказать credo, мы хотим еще сказать знаю — и тогда убеждения наши укрепятся, силы наши удесятерятся. Мало сочувствовать борьбе за национальную независимость, нужно еще знать, что национальность как всемирно-историческое явление имеет глубокие основания в законах исторического развития человеческих обществ. В противном случае нашему чувству народности, нашему сочувствию к народам единоплеменным грозят серьезные испытания. Представим себе некоторые из них.
Человек, вкусивший культуры, начавший определенную умственную жизнь, не может уже жить одними инстинктивными стремлениями, наивною верою в известное начало, как живет человек некультурный, непричастный к жизни умственной. Человек цивилизованный доискивается разумных оснований не только каждого общественного явления, но каждого непроизвольного даже движении души своей. Все проходит пред судом нового и строгого судьи разума: любовь и ревность, патриотизм и самоотвержение, война и мир, церковь и государство. Все подвергается тщательной, иногда придирчивой критике. Человек проходит чрез тяжелые испытания. Прощайте многие золотые сны, сладкие надежды, наивные, но утешительные верования! Настает пора сомнений, горьких разочарований. Человек вкусил от древа познания добра и зла — и изгоняется из первобытного рая. Все его нравственные силы должны выдержать борьбу с рассудочностью. Не все ее выдерживают. Много слабых натур останавливаются на полдороге. Зачатки рассудочности (рефлексии) как бы раздвояют их нравственное существо, парализуют их волю. Под влиянием полузнания вырабатываются те дряблые натуры, которые всем нам знакомы из произведений лучших беллетристов наших. Эти натуры стыдятся каждого сильного и искреннего движения своей души. Как огня боятся они настоящей любви, ежатся при каждом сильном общественном движении, пугаются каждой смелой и оригинальной мысли. Золотая середина, ‘умеренность и аккуратность’, выражаясь словами нашего знаменитого сатирика, — единственный их идеал. Фальшивое разочарование, напускной и ходульный скептицизм, дешевое отрицание — таковы отличительные признаки этих людей.
Но пусть люди не останавливаются пред этою опасностью нравственной порчи. Пусть помнят они, что человек есть существо разумно-нравственное, что задача нашего развития — полная гармония всех наших сил, что наши инстинкты, стремления могут сделаться убеждениями только тогда, когда они овладеют всем существом нашим. В этом смысле совершенно справедливы слова Шеллинга, цитированные покойным Хомяковым:
‘Только от частого обращения души к общим началам, управляющим миром, образуются мужи в полном смысле слова, способные всегда становиться пред проломом и не пугаться никакого явления, как бы грозно оно ни казалось, и вовсе неспособные положить оружие пред мелочностью и невежеством’.
Счастлива страна, способная выработать таких мужей! Но первое для этого условие — спокойное и свободное исследование всех общественных явлений. Мы нуждаемся в этом спокойствии и свободе духа для исследования занимающего нас вопроса. Современное движение в пользу славян чрезвычайно сильно, оно охватило все слои общества, оно оттеснило на задний план все другие интересы. Может быть, этого напряжения хватит для более или менее удовлетворительного разрешения балканского вопроса в данную минуту. А потом? Потом за временным и сильным напряжением настанет период усталости, даже разочарования. Между тем славянский вопрос не принадлежит к числу тех, которые могут быть разрешены вдруг в полном объеме. Даже при наилучших результатах наших усилий в данную минуту нам и детям нашим останется страшно много дела — и для дела этого нужно постоянное напряжение сил, постоянное стремление к одной цели, непрерывная, часто черная работа.
Что будет вдохновлять нас для этой работы, если современные стремления наши впоследствии подвергнутся строгой критике, если критика эта обратит неизбежное охлаждение в полное разочарование? Этот вопрос слишком серьезен, и в сознании такой его важности я решился предпринять настоящий труд.
Представим себе, в самом деле, какие испытания ожидают наши национальные и славянские стремления в недалеком будущем. Для этого нет нужды прибегать к предположениям. Стоит только возобновить в своей памяти то, что вообще говорилось против начала народности. Каждый слышал и читал это много раз. Ограничимся общими чертами этих возражений.
Начало народности, говорили нам и будут говорить еще, есть начало, противное интересам цивилизации. Культура едина, результаты ее везде должны быть одни и те же. Каждый народ хотя бы своим путем, но должен прийти к одинаковым результатам. Если результаты должны быть общие, то зачем хлопотать о различных путях? Не лучше ли, не проще ли усвоить себе учреждения, методы и средства народов, дальше нас ушедших в цивилизации? К чему напрягать ум свой, когда другие думали о том же предмете раньше и лучше нас? Начало национальности, льстящее нашему самолюбию, поведет нас к отчуждению от общекультурного движения цивилизованного человечества. Мы придем к убеждению, что все наше, потому только, что оно наше, безмерно выше всего чужого, потому только, что оно чужое. Самый источник чувства народности сомнителен. Не заключается ли он в затаенной вражде к другим народностям? Цивилизация должна привести все народы к общению и к возможному единству. Цивилизация даст нам всеобщий мир, упрочит всеобщее благосостояние. Что же делает ваше начало народности? Оно порождает вражду и зависть между племенами, оно источник бесконечных войн, оно отвлекает народы от производительной работы над своими внутренними задачами. Подавим в себе эти чувства, приличные разве племенам диким. Изгоним его во имя высших требований культуры!
Таковы ходячие мнения, таковы возражения, которые недавно еще можно было слышать на каждом шагу, мы услышим их — будьте уверены! — в недалеком будущем. Но не на эти только ходячие мнения намерен я возражать. Нам необходимо дойти до корня дела, остановиться на том, что дает душу этим ходячим мнениям, которые являются только особым отзвуком, симптомами, так сказать, более глубокого миросозерцания. На этом миросозерцании, на этой системе понятий я и намерен остановить ваше внимание, прежде чем позволю себе представить вам теорию народности.
Теория народности есть дитя нового времени. Этим объясняются и многие ее несовершенства, ее незаконченность. Система, противоположная ей, которую я назову для удобства системою космополитическою, всечеловеческою, гораздо старше и законченнее. Она ведет свое происхождение от древнегреческой философии, она господствует в учебниках, в политических и исторических теориях. Она так близко знакома всем и каждому, что достаточно будет напомнить ее в общих чертах.
Нечего напоминать, что она прежде всего зиждется на предположении единства всего человеческого рода. Основные черты человека, его главные потребности, страсти, формы мышления везде одни и те же. Различие между отдельными расами далеко не существенны и весьма изменчивы. Поэтому мы можем представить себе всемирную историю, т. е. ход всеобщего развития человечества, идущего от одного и того же источника, к одной и той же цели. Отдельные формы общественной жизни, черты нравов, отдельные понятия в одной стране могут отличать ее от другой. Но существо дела везде остается одно и то же. Понятно, какие результаты получатся от приложения этих взглядов к общественной и политической теории. На чем зиждется факт общественности? Почему люди соединяются в общество? С указанной выше точки зрения факт общежития объясняется известными побуждениями и нуждами человека вообще, одинаковыми под всеми широтами и долготами. Человек имеет известные потребности, они развиваются непрерывно, и он не может удовлетворить их своими силами. Вот почему он соединяется с другими людьми. В сообществе с другими он приобретает возможность защиты от врагов и диких зверей, в общении с другими он достигает разделения труда, совершенствует и увеличивает производство, накопляет большую массу богатств, получает досуг для умственной и нравственной жизни, кладет основание культуре и возможности дальнейшего совершенствования.
Основы общежития сведены к простым и ясным мотивам. Опираясь только на них, мы действительно не можем не соединить в одно целое весь род человеческий. Если потребности людей везде одинаковы, если средства к их удовлетворению также везде должны быть одинаковы, то к чему это различие человеческих обществ, эти народности, составляющие притом особые государства? К чему эти Англии, Франции, Италии, Германии, главное — к чему эта Россия со всеми ее особенностями? Не являются ли эти национальные особенности оскорблением общечеловеческой идеи, тормозом общего хода культуры, препятствием для сближения, источником предрассудков, бесцельной вражды, особенно когда ‘предрассудки’ переносятся на политическую почву? К чему это множество и разнообразие государств?
Общество с рассматриваемой точки зрения есть соединение людей, связанных одинаковыми потребностями. Одною из таких потребностей является установление и охранение юридического порядка. Для осуществления ее служит государство, во главе которого поставлена определенная верховная власть. Следовательно, государство есть известная масса лиц, подчиненных одной верховной власти ради обеспечения внешней безопасности и пользования выгодами юридического порядка. Но как велика будет эта ‘масса лиц’? Из кого она составится? Это решительно все равно. Турок и серб, черногорец и мадьяр, англичанин и француз одинаково могут составить политическое общество для ‘пользования юридическим порядком’. Если подобных ‘общений’ не составляется или если, составившись, они ведут к внутренним смутам, это должно объяснить ‘национальными предрассудками’, косностью масс, невежеством, фанатизмом, всем, что оскорбляет общечеловеческое начало.
Цивилизованный, культурный человек должен стать выше этих предрассудков. Живя духовною, интеллектуальною жизнью он не может считать своим отечеством землю и воду данной страны, ее леса, поля и горы с населяющими их косными и невежественными массами. Его отечество — весь цивилизованный мир, а в этом мире он должен найти страну, стоящую в данную минуту во главе цивилизации. К ней должны быть обращены его взоры, его помышления. От нее должен он ожидать указаний на то, что делать, в каком направлении идти. Конечно, он должен обращать свое внимание на породившую его страну. И его роль в ней ясно определена. Он предназначен служить посредником между нею и цивилизованным миром. Оставаясь в непрерывном общении с источником общечеловеческой культуры, он должен вносить цивилизацию и в окружающую его среду, прививать к ней культурные понятия, нравы и учреждения. Счастлив он, если усилия его увенчаются успехом! Если же нет, если родная страна не послушается его увещаний и назиданий, он будет знать, что делать. Завернувшись горделиво в свою мантию, он отвернется от общественного движения и явится живым протестом против всего совершающегося мимо его воли. Если и этого будет мало, он уйдет окончательно в себя, бросит родину, удалится туда, где солнце цивилизации блещет ярче, где все понятно его уму и сердцу, где формы жизни вполне соответствуют его душевному настроению. Правда, он явится ‘туда’ как человек чужой, которому нечего делать, на которого каждый местный житель смотрит с подозрительным равнодушием. Но у него явится досуг мечтать о том времени, когда национальных перегородок между странами уже не будет и каждый везде найдет себе одинаковое дело.
С таким миросозерцанием справиться нелегко. Оно сложилось веками, оно ясно, оно построено без логических противоречий и представляет множество других удобств. Скажем больше: оно представляет многие верные стороны, и если я предпринял говорить о национальном вопросе, то вовсе не с тою целью, чтоб исключить начало общечеловеческое из общественной и политической теории. Напротив, если я выступаю адвокатом народности, то именно потому, что в ней я вижу одно из великих и непреложных общечеловеческих начал, столь же великих, как и начало человеческой личности. Мне кажется даже, что после признания и торжества национального начала многие общечеловеческие вопросы разрешатся полнее, лучше и справедливее, нежели при космополитических взглядах.
Остановимся на одном из них. Не подлежит сомнению, что одно из лучших приобретений космополитической теории есть идея вечного мира. Вопрос этот уже породил громадную литературу, и в ней встречаются благороднейшие умы человечества, начиная с Сен-Пьера и Канта. Но до сих пор эта теория остается мечтой, до сих пор усилия лучших умов не могут смягчить ужасов войны. И до сих пор причину войны видят в национальном эгоизме и предрассудках. Это справедливо в том только отношении, что действительно национальное начало не получило должного применения в политической системе европейских государств. Защитники вечного мира искали условий его не там, где следовало: они надеялись на успехи однообразия культуры, т. е. на успехи обезличения народностей, между тем как его следовало искать именно в том, в чем видели помеху культуре: в свободном развитии национальностей.
Есть еще одна сторона космополитического учения, на которую я желал бы обратить внимание. Построенное на отвлеченном понятии личности человеческой учение это должно, по-видимому, дать широкое развитие своему основному началу. Оно, по-видимому, дает прочное основание для требований свободы, равенства и братства всех людей, оно призывает все человечество на пир всеобщего мира и всеобщей свободы.
Но всеобщий мир остается мечтою, а успехи политической и гражданской свободы и равенства, несомненные в различных государствах Европы, как-то не дают должного удовлетворения человеческой личности, жаждущей иных стремлений и целей. Человеческая личность не состоит из ‘свободы и равенства’, несмотря на всю важность этих условий как внешних средств правильного развития человека в обществе. Но всеобъемлющая общественная и политическая теория кроме формальных условий человеческого бытия должна подумать еще о содержании личности, стало быть и о той среде, под влиянием которой вырабатываются стремления, идеалы и принципы личности. А эта сторона дела, сколько мне кажется, упущена из вида теориею космополитическою. Даже ходячее мнение расходится в этом отношении с означенными воззрениями. На каждом шагу мы встречаемся с общим местом, что каждый человек есть дитя своего народа и времени, и, заметьте это, такой взгляд на человека применяется главным образом к личностям выдающимся, коротко говоря — к великим людям.
Вникнем в смысл этой формулы, по-видимому простой и ясной, — каждый человек дитя своего народа и времени. Не значит ли это, что каждый человек, не зависимо от элементарных стремлений и свойств, присущих человеку вообще, выражает требования своего времени, что в нем отражаются все особенности его народа, особенности, сложившиеся веками и под влиянием множества естественных причин? Если так, то внутреннее развитие личности не может быть поставлено вне зависимости от народа, к которому она принадлежит. Непрерывное общение с народом есть условие ее развития, от него получает она миросозерцание, которым живет, идеалы, к которым стремится, указания на цели, которые необходимо осуществить. Оторванная от народа личность замыкается в своем одиночестве, теряет творческую силу, обрекается на бесплодие и бездеятельность. Она будет жить недосягаемыми принципами, бесплодными порываниями, фантастическими стремлениями, но никогда она не даст народу чего-либо практически осуществимого, насущного, такого, в чем народ признал бы свою нужду и свои идеалы.
Я заметил уже, что ходячее мнение о тесной связи человека с его народом применяется больше всего к людям выдающимся и особенно к великим. В самом деле, великие люди познаются именно потому, что в них, как в фокусе, сосредоточиваются все стремления, все нужды их народа и времени. Они, более чем кто бы то ни было, живут с народом, отзываются на все его радости и горести, идут навстречу всем его требованиям, умеют облечь в плоть и кровь все его стремления и осуществить их по мере возможности. Поэтому они имеют право дать эпохе свое имя. Мы понимаем, что значат выражения: ‘время Петра Великого, эпоха Лютера, Фридриха II’ и т. д. Наоборот, в них, более чем в ком-нибудь другом, отражаются все особенности их народа. Люди посредственные, мелкие, везде представляют один и тот же тип. Различия между английскими, французскими, немецкими и русскими посредственностями чисто внешние. Посетители салонов Парижа, Лондона и Петербурга представляют трогательное сходство. Но фигура великого человека не укладывается в общепринятые формы. Лютера никак нельзя смешать с Кальвином, между Вашингтоном и Лафайетом, Кантом и Адамом Смитом, Тюрго и Штейном нельзя не заметить глубокой разницы. Разница эта определяется не временем — я сопоставляю современников или почти современников не различием занятий, я сопоставляю людей, преследовавших одинаковые цели, — даже не индивидуальными особенностями, а тем фактом, что каждое из названных лиц воплощало в себе особенности своего народа в данную эпоху его исторической жизни.
Проиграли ли от этого интересы человечества? Пострадало ли оно от этих особенностей, воплощавшихся в лучших представителях отдельных народностей? Напротив. Человечество всегда выигрывало и будет выигрывать от самостоятельного развития отдельных народностей и представляющих их личностей. Общий уровень культуры был поднят трудами Смитов, Локков, Кантов, Гегелей, Тюрго и др., но каждый из них мог выработаться только на почве своей народности. Гегель, в самом деле, был могущественным выразителем немецкой системы мышления, но через его логику в свое время прошли все образованные европейцы. Кто не чувствует, что теории Платона и Аристотеля выражали греческое миросозерцание, а разве не на них воспитывалось европейское человечество? Разве наше юридическое образование основывается не на римском праве? Разве английские политические учреждения не влияют на континент Европы?
История человечества не есть цельная и законченная система, задуманная по одному плану и проведенная с беспощадною логикою. Ни одна личность не может иметь претензии представить собою исчерпывающее воплощение целого человечества, не может воплотить его в себе и ни одна нация. Каждый народ в своей истории выражает и доводит до определенного результата только некоторые стороны всеобщего содержания человеческого духа. Общечеловеческое начало есть начало, так сказать, хоровое, в котором каждому голосу, каждому звуку должно быть место, иначе мы сузим понятие общечеловеческого до таких элементарных и однообразных рамок, что в них не будет уже места личному творчеству. Если мы желаем сохранить личность как начало творческое, как нравственное бытие, то мы должны стремиться к свободному развитию национальностей, которые одни дают основу и личному развитию.
Вот идеи, которые я намерен защищать в предпринятой мною работе. Есть основание думать, что они найдут себе отзвук в современном настроении нашего общества. Но я предпринял эту работу вовсе не с целью воспользоваться известным общественным настроением и воздействовать на чувства слушательниц и слушателей. Я имел целью представить результат моих научных занятий и убеждений, следовательно, я обязан представить научные доказательства моих воззрений. Конечно, я постараюсь представить эти доказательства в форме наиболее доступной и понятной, но постараюсь сделать это не в ущерб научному характеру статьи.
Еще одно замечание. При рассмотрении занимающего нас предмета я намерен оставаться на почве точных и неоспоримых фактов. Отвлеченные размышления большею частью недоказательны, особенно при исследовании такого культурно-исторического явления, как народность. Поэтому я позволю себе предложить вниманию публики историческое исследование происхождения национального вопроса. Мне предстоит, другими словами, в самом сжатом виде изложить весь ход европейской истории.
Задача трудная, но я надеюсь выполнить ее при помощи сочувствия публики. Проверка своих чувствований и инстинктивных стремлений путем научных исследований, обращение своих стремлений в сознательное убеждение есть работа, к которой призвано каждое общество, живущее историческою жизнью. Содействовать хоть сколько-нибудь образованию таких убеждений по вопросу чрезвычайной важности, по вопросу, из-за которого уже льется кровь, — такова моя задача, скажу больше, такова обязанность каждого, у кого голова и сердце на месте. Пусть пройдет безвозвратно то время, когда всякие отвлеченные мысли, теории и системы ходили в голове, нисколько не действуя на нравственные чувства человека, когда, с другой стороны, добрые порывы не находили опоры в сознании. Мы вступаем в одну из серьезнейших эпох нашей истории. Нам нужны цельные люди, люди, у которых нет чувств непродуманных и мыслей непрочувствованных. С такими людьми страна выполнит свои задачи, как бы они ни были трудны.
II
Если бы нам пришлось беседовать с образованным человеком XVIII столетия о происхождении человеческих обществ, мы услышали бы много вещей, не совершенно понятных нашему уму, воспитанному на знаниях этнографических, антропологических, лингвистических и исторических. Мы услышали бы, что образованию человеческих обществ и государств предшествовало так называемое естественное состояние, когда каждая личность была предоставлена себе самой и жила в решительном отчуждении от других. Такое состояние представляло множество невыгод, и человек вышел из него актом своей воли. Он вступил в соглашение с другими людьми, заключил с ними договор и путем этого договора основал государство.
Конечно, первое возражение, которое можно бы сделать человеку XVIII столетия, состоит в том, что заключение государственного договора превышает умственные силы дикарей, только что вышедших из ‘естественного состояния’. Действительно, как представить себе массу первобытных людей, собравшихся для обсуждения следующего вопроса: ‘найти форму общества, покровительствующего и защищающего общею силою личность и имущество каждого его члена, и в котором каждый, соединяясь со всеми, повиновался бы, однако, только себе и оставался бы столь же свободным, как и прежде’. Между тем Руссо заставляет своих первобытных людей рассуждать именно на эту тему.
Но человек XVIII в. не понял бы нашего возражения. Почему? Ясный и убедительный ответ на этот вопрос даст нам рассмотрение общества, с которым имела дело эта политическая литература, преимущественно общества французского, дававшего тон всей Европе. Оно еще недавно анализировано Тэном в его замечательном труде ‘Les origines de la France contemporaine’. Разбирая дух и учения французского общества XVIII столетия (а дух и учения этого общества давали тон всей Европе), Тэн говорит, что они определялись, между прочим, классическим направлением и формою. Под именем классического направления не должно разуметь влияние греческих и римских писателей. Франция выработала свой классический язык, свои академические, так сказать, формы речи, господствовавшие в ней в течение двух столетий. Образование этих классических форм зависело прежде всего от того, к какой публике обращались философы, поэты, ученые. Публика эта — двор и всё, так или иначе прикосновенное к придворным сферам, к блестящим гостиным, где собирались ‘благородные и благовоспитанные’ люди насладиться разговором о всех возможных предметах. Из этого не следует, конечно, чтобы литература XVIII в. не имела огромного влияния на всю массу общества, чтобы она не была популярной. Я хочу сказать только, что тон, приемы и язык писателей определялись главным образом требованиями аристократических сфер. Французская аристократия, оттесненная королевским абсолютизмом и бюрократиею от участия в жизни политической, посвятила свой невольный досуг обществу. Жизнь этого класса сосредоточилась в гостиной. Надо отдать честь этим гостиным. Умственные наслаждения, беседы о всех отраслях знания занимали здесь почетное место. Всякий выдающийся ум, всякое открытие обращало на себя внимание этих изящных маркиз и великосветских господ. Вольтеры, Гельвеции, Гольбахи, Кондильяки имели в них самых внимательных и понятливых слушателей. Но даря философов и поэтов своим вниманием, они предъявляли им и свои требования. Каждый должен был приноравливаться к требованиям аудитории. В чем же состояли эти требования? Как отразились они на состоянии литературы?
Во-первых, пусть философы и ученые не требуют от такой аудитории значительной подготовки, основанной на изучении разных источников, философских тонкостей и т.д. Философ или ученый должен давать своим слушателям то, что доступно их непосредственному пониманию, апеллировать не к их учености, а к тому, что получало характеристическое название ‘здравого смысла’, т.е. известной совокупности общих представлений и понятий, усвоенных каждым во время его обращения в свете. Во-вторых, всякие теории и мнения должны быть изложены общедоступным языком. Всякие технические названия, специальные термины тщательно изгоняются из салонной речи. Мало того, всякие образные и поэтические обороты, провинциализмы, пословицы, резкие и откровенные выражения также исключаются из употребления. Писатель, желающий быть понят и оценен своею взыскательною аудиториею, должен излагать свои мысли в общих выражениях. Язык упрощается и обесцвечивается до последней степени. Он выигрывает в легкости, точности, правильности, но проигрывает со стороны образности, разнообразия, силы. На таком языке нельзя уже передать ни Библии, ни Гомера, ни Данте, ни Шекспира. Знаменитый монолог Гамлета в переводе Вольтера является отвлеченною декламациею. Сравните описание природы в ‘Одиссее’ Гомера и в ‘Телемаке’ Фенелона. Там неприкрашенные, но правдивые картины действительной природы, здесь все приведено в систему и порядок, подобно Версальскому саду с его подрезанными деревьями и симметрическими дорожками.
Понятно, что и этих рассуждениях исчезают все различия времен, обстоятельств, расы, даже степени образования. В драмах, поэмах, трагедиях все действующие лица говорят одним языком, как все благовоспитанные люди того времени, авторы знают, кто смотрит пьесу и чего требуют от сочинителя. Нечего говорить, что все действующие лица таких пьес не могут быть реальны. ‘В живом характере, — справедливо замечает Тэн, — два рода черт. Одни — немногочисленные — общи ему со всеми лицами данного класса, и всякий зритель или читатель легко может их различить. Другие — весьма многочисленные — принадлежат только ему, этому живому характеру, и их нельзя уловить без некоторого усилия. Классическое искусство обращает внимание только на первые черты. Оно берет не определенного человека, а известное его положение: на сцену выводятся цари, наперсники, принцы и принцессы, жрецы, военачальники и т. д. Этим личностям приписываются известные общие качества или стремления — любовь, честолюбие, коварство, верность и т. д. Затем их заставляют действовать сообразно этим общим положениям и качествам. Для этих лиц не нужно собственных имен. Оргоны, Дамисы, Доранты и т. п. совершенно достаточны для обозначения общих свойств и общих положений. Не нужно и различия времен и наций: греки и римляне, турки и арабы, евреи и негры, все говорят одинаковым языком вежливым, выглаженным, приноровленным к требованию салона. Греки времен Эдипа говорят друг другу Вы, Madame, Seigneur. Негр декламирует не хуже Гольбаха или Гельвеция’.
Неудивительно, что при этих условиях общественные теории не были обязаны обращать внимание на особенности первобытных людей, заключавших между собою предполагаемый ‘договор’. Если ‘наперсникам’ древних греческих царей приписывались идеи, свойственные современникам Монтескье, то почему бы не вложить в умы ‘естественных’ людей и политические теории XVIII в.?
Итак, аргумент против договорной теории, приведенный выше, не был бы понят человеком XVIII в. Попробуем предложить ему другой, более затруднительный для него вопрос: на каком языке объяснялись между собою люди, сошедшиеся для заключения договора, как формулировали они его статьи? Мы знаем, что общность языка в настоящее время играет большое значение в национальном вопросе. Общность языка соединяет определенные массы людей и выделяет их из общей массы человечества. Самостоятельность языка есть одно из первых условий самостоятельности национальной культуры. За право пользоваться своим языком многие народности ведут упорную борьбу, готовы на всякие жертвы.
Но и этот аргумент остался бы непонятен человеку XVIII в. В его время законы языков, их классификация не были еще предметом действительно научных исследований. Лингвистика не выделилась еще из филологии в качестве науки естественной. Человек XVIII в. не знал еще многого другого. Антропология, критическое и сравнительное исследование религий были еще в зародыше. Самая история находилась в детстве, особенно по своим основным точкам зрения, средствам и методам исследования. Пытливые и неутомимые исследователи не дотрагивались еще до того громадного материала, в котором можно найти основания народных особенностей народных обычаев, поверий, поэзии, нравов. Время ли было думать об этом, когда все низшие классы рассматривались как безразличная, косная и темная масса, нуждавшаяся в просветителях сверху?
Я остановился на понятиях образованного человека XVIII в. не без цели. Я не остановился на мировоззрениях ни XVI, ни XVII вв. Указание на политическую теорию ближайшего к нам столетия имело целью навести на мысль, что идея народностей есть идея новая, принадлежащая нашему столетию. Да, идея эта не есть старый предрассудок, завещанный нам предками, она не есть старое предание, возродившееся в наше просвещенное время в силу атавизма. Она есть наше достояние, результат нашего просвещения, несомненного прогресса в области политических и общественных понятий. Не знаю, насколько эта мысль — хотя в ней нет решительно ничего нового — согласна с общепринятыми у нас мнениями. Во всяком случае, я считаю своею обязанностью доказать ее справедливость.
Если идея народности нова, если она принадлежит нашему столетию, то естественно спросить, почему она не возникала, почему она не могла возникнуть во времена предыдущие?
Для ответа на этот вопрос нам необходимо обратиться к новоевропейской истории и проследить шаг за шагом ее важнейшие моменты, начиная с первых. Обратимся к этим исходным точкам западноевропейской истории и рассмотрим, заключались ли в них хотя какие-нибудь условия для появления национальной идеи. Но, для того чтобы анализ этих фактов был понятнее, я позволю себе в нескольких словах обозначить самые существенные элементы народности. Я не намерен пока давать определения народности. Такое определение должно явиться результатом рассмотрения исторического происхождения национальной идеи. Поэтому я обращусь к нему в конце чтений. Но мы можем теперь же указать на существенные и ясные для всех элементы народности и их коренные свойства. Под элементами народности мы разумеем такие условия, которые, с одной стороны, соединяют известную массу людей в одно целое, а с другой — обособляют эту массу от других человеческих групп. Следовательно, элементы народности являются как бы признаками, отличающими данное общество от других. Одни из этих элементов даются нам самою природою. Мы можем назвать их естественными. Таковы язык, нравственные и умственные особенности племени, влияние географических и климатических условий. Другие условия являются результатом исторической жизни, жизни каждого народа. Но между этими историческими условиями должно различать две группы. Одни из них являются первоначальными основами национальной истории, конкурируют, так сказать, с элементами естественными в деле образования национальной личности. Сюда относятся религия, в смысле положительного и определенного культа, первоначальные идеалы народной поэзии, склад семейных отношений, первоначальные юридические обычаи и т. д. Вторая группа условий содержит в себе совокупность тех общественных стремлений, симпатий и антипатий, идеалов, нравов, которые выработались и окрепли в народности в течение долгой исторической жизни и выразились в государственных учреждениях, в экономическом быте страны, в науке, поэзии, искусстве. Эта часть национальных элементов наиболее прогрессивна. Она дает смысл и содержание всем прочим. Каждое значительное явление в области науки и искусств, каждый прогресс в политической жизни, каждое международное столкновение увеличивают сумму национальных особенностей и уясняют идею каждой народности. Прогресс цивилизации тесно связан с успехами национального начала. Дикари, презрительно говаривал англичанин Джонсон, все похожи друг на друга. В этих словах много правды. Тип современного англичанина гораздо резче отличается от типа современного француза, нежели тип сакса V столетия от типа франка того же времени.
Из этого простого перечисления элементов народности можно видеть, что она есть результат долгого исторического процесса и многовековой культуры. В начальной европейской истории мы не только не находим народностей, но встречаемся с элементами, прямо препятствовавшими их образованию. Правда, и в те отдаленные времена были уже готовы естественные основы будущих народностей. С географической и этнографической точек зрения нынешние Франции, Англии, Германии и т. д. существовали уже в зародыше. Но эти элементы будущих народностей были еще простым пассивным материалом, без деятельной исторической роли. Что же препятствовало развитию народностей?
С тех пор как элементы европейских обществ сколько-нибудь определились и уяснились после хаотического времени великого переселения народов, три факта, одинаково важных, влияли на их дальнейшее развитие. Факты эти: завоевание одних племен другими, основавшими новоевропейские государства, феодализм как политическая и общественная форма быта и католицизм как форма церковной жизни Европы. Ни тот, ни другой, ни третий факт не только не благоприятны развитию народностей, но находились с ними в прямом противоречии.
Начнем с завоевания как способа возникновения всех западноевропейских государств. Нужно ли доказывать, что завоевание одного племени другим вносило раздвоение в жизнь каждого общества, тогда как идея народности предполагает полную солидарность между всеми слоями общества от высшего и до низшего? Сколько мучений пережили западные общества в первое время их образования! История завоевания бриттов саксами, саксов норманнами — целый мартиролог. Великое произведение Тьерри открывает нам этот страшный процесс. Англосаксы искореняют и изгоняют бриттов, норманны не могут искоренить саксов, но ставят их в тяжкую зависимость. Презрение победителя к побежденному не знает границ. Тяжеловесный и грубоватый сакс рассматривается как человек низшей породы сравнительно с офранцуженным норманном. Все насилия над побежденным заранее оправдываются и даже возводятся на степень политической необходимости. Между двумя классами нет точек соприкосновения или их очень мало. Норманн-завоеватель не считает Англию своим отечеством и саксов своими соотечественниками. Он скорбит о прекрасной Нормандии, где общество так цивилизовано, и посещает ее сколько возможно часто, чтобы не огрубеть и не отупеть среди саксов. Он боится, что его сын испортит свой язык от соприкосновения с саксонской прислугой, и посылает его во Францию обучиться настоящему языку и хорошим манерам. Понятно, что французские бароны ему гораздо ближе завоеванных саксов. То же явление повторяется и в других странах. Нужны были столетия, чтобы из норманнов и саксов, франков, галлов и других племен образовались цельные и сплоченные народности. Но и после того как завоеватели слились с побежденными, старое завоевательное начало не осталось без влияния, оно видоизменило только его форму. Оно выразилось в форме старого аристократизма, принципы которого с такою силою пронизают всю западноевропейскую историю. И подчиненные классы, и вожаки революции 1789 г. не забыли этого по истечении многих и многих столетий.
Незадолго до революции известный Шанфор писал следующее: ‘Самое почтенное основание прав французской аристократии состоит в непосредственном происхождении от каких-нибудь 30 тысяч людей, покрытых шлемами, панцирями, наручниками, набедренниками, и которые на лошадях, покрытых броней, попирали 8 или 10 миллионов нагих людей, предков нынешней нации’. ‘Почему третье сословие, — восклицал Сийес, — не вышлет во Франконские леса все эти семейства, претендующие на происхождение от породы завоевателей и на наследование по праву завоевания?’. Конечно, исторические факты не совершенно подтверждают эту генеалогию. Но для нас важны взгляды этих выразителей политических страстей как живое воспоминание о временах давно минувших.
Завоевательное начало облеклось в плоть и кровь, выразилось в целой политической системе, именно в системе феодальной. Здесь не место входить в рассмотрение исторического достоинства этой системы. Не подлежит сомнению, что она имела смысл в свое время, в ней нельзя не видеть полезной переходной формы европейских обществ. Нельзя смотреть на ‘феодала’ только как на грубую силу, тяготевшую над низшими классами, только как на хищника, обременявшего подчиненных поборами. В ‘феодале’ развилось и много почтенных качеств. По чувству личной независимости, удали, по многим идеальным стремлениям, воплотившимся в рыцарстве, личность ‘феодала’ справедливо вдохновляла поэтов. Но нас феодализм занимает вовсе не с этой стороны, мы хотим указать его отношение к вопросу национальному. С этой точки [зрения] нельзя не признать, что феодализм по существу своему противоречил национальному принципу. Существо феодализма состояло в соединении прав суда и управления с правами землевладения. Землевладение давало право на управление, на отправление правосудия землевладельцем в пределах своей территории. Всякий, кто жил на этой территории, ipso jure подпадал под юрисдикцию владельца. Народонаселение рассматривалось как часть земли, которою можно было располагать вместе с землей и как землей. Другими словами, феодальная система построена на начале вотчинном, и между правом частным и правом публичным не было существенной разницы. Население вместе с землею могло быть предметом частных сделок — купли-продажи, дарения, дачи в приданое. Население, как земля, было предметом захвата, завоевания и т. д. При всех этих захватах и миролюбивых сделках желания населения, его симпатии и антипатии не только не принимались в расчет, но попирались, даже не попирались, потому что ‘попрание’ предполагает некоторое признание попираемого как самостоятельного субъекта, а в данном случае никто даже не подозревал, что у населения этой ‘части земли’ могут быть какие-нибудь желания и симпатии. Кажется, нет нужды уяснять подробнее отношение феодализма к национальной идее, так как последняя предполагает признание за народностями права выражать свои симпатии и желания, права для босняков и герцеговинцев не быть под владычеством турок.
Даже своими светлыми сторонами феодальный тип нисколько не смягчал этого вотчинного начала. Мы готовы признать поэтические стороны рыцарства, признать интерес поэм и романов, где выведены эти отважные искатели приключений. Но в этих типах мы не видим ничего национального, земского, так сказать. Что вдохновляет этих рыцарей? Что ставится им в заслугу? Рыцарство вдохновляется общими религиозными и нравственными идеями. Оно становится на службу папскому престолу, оно предпринимает крестовые походы — это в лучшем случае. Обыкновенно рыцарь — отважный воитель, ищущий в сражениях дела для своей личной удали. Иногда он пускается в невероятные предприятия, чтобы завоевать сердце своей дамы. Миннезингер, трубадур, воспоет его верность, его горячую любовь, его неукротимую отвагу. Но все эти прекрасные качества не наполнят пробела между рыцарем и тою серою массой, которою он владеет. Она останется ему чужою. Рыцарство — учреждение космополитическое. Рыцарь признает свое братство со всеми рыцарями в мире. Французский рыцарь видит своего в рыцаре немецком, ему понятны его нравы, образ жизни, даже отчасти язык. Но сколько столетий пройдет до тех пор, пока потомки этих рыцарей признают за братьев потомков тех крестьян и горожан, которых так чуждались их предки?
Еще в XVII столетии, в 1614 г., на собрании последних земских чинов Франции произошел следующий эпизод. Один из ораторов третьего сословия, Саварон, осмелился в речи своей, обращенной к королю, назвать дворянство и духовенство старшими братьями своего сословья, а Францию их общею матерью. Это было сочтено за дерзость, и оратор дворянства, барон Сенси, разразился следующею филиппикою: ‘Сословие, составленное из населения городского и сельского, это последнее, зависимое от первых двух сословий и подчиненное их юрисдикции, первые — мещане, купцы, ремесленники и некоторые чиновники, эти-то люди, забывая свое положение и без согласия своих избирателей, хотят равнять себя с нами… Они называют нас своими братьями. В какое плачевное положение пришли мы, если эти слова справедливы!’.* Еще перед началом революции, когда просвещение достаточно сблизило все классы, в изящном салонном языке сохранились оттенки старых различий. Тот же Шанфор рассказывает следующий случай, происшедший в салоне m-me Дюдефан, т. е. самом либеральном и самом литературном изо всех салонов. В гостиной кроме хозяйки находились президент Гено, г. Пон-де-Вейль и известный Д’Аламбер, находившийся тогда на верху своей славы. Является новый посетитель — медик Фурнье. Из того, как он приветствовал хозяйку и гостей, видно было, как сословные оттенки были крепки в его уме, как в уме каждого француза. Г-же Дюдефан он сказал: ‘M-me, j’ai l’honneur de vous prbsenter mon trfcs humble respect’ (сударыня, я имею честь представить вам мое нижайшее почтение), президенту Гено: ‘M-r, j’ai bien l’honneur de vous saluer’ (имею честь вам кланяться), г. Пон-де-Вейлю: ‘M-r, je suis votre tres humble serviteur’ (я ваш покорнейший слуга), а Д’Аламберу досталось простое: ‘Bonjour, monsieur’ (здравствуйте, сударь). Маленький медик поставил каждого на свое место.**
______________________
* Тьерри Авг. [О.]. Hist, du Tiers etat [История завоевания Англии норманнами. Париж, 1825].
** Тэн[И. Происхождение современной Франции. СПб., 1907. Т. 1. С. 235-236].
Как встретятся эти люди со своими братьями в 1789 г.? История сохранила нам известие об одной выходке Мирабо, страшного, несокрушимого оратора третьего сословия. После знаменитой ночи 4 августа, когда уничтожены были все привилегии, в том числе и титулы, он возвращается домой, хватает за ухо встретившего его камердинера и шутливо восклицает: ‘Ну, дурак, надеюсь, что для тебя я все-таки ваше сиятельство!’.* Граф не умер в ораторе третьего сословия… Остается католицизм. Католицизм, как отрасль христианской религии, естественно должен был отвергнуть все национальные различия. Проповедь Христа и апостолов обращалась к целому миру, к ‘обрезанию и необрезанию, эллину и иудею’. Вселенский характер христианской проповеди вытекал из существа нового учения. Но из этого никак не следует, чтобы христианство отрицало различие народностей или требовало их уничтожения. Основатель ‘царства не от мира сего’ относился равнодушно к делам ‘мира сего’. Он не вмешивался в политику, но не отрицал государства, он призывал людей к братству, но не требовал уничтожения личности человеческой в искусственном и насильственном единстве: ‘…милости хочу, а не жертвы, — сказал Он, — не человек для субботы, а суббота для человека’. Защищая начало народности, мы нисколько не желаем сойти с почвы учения христианского как начала общечеловеческого, вселенского. Напротив, защищая национальный принцип, мы призываем народы к братству, к общению вольному, хоровому, так сказать, в котором бы не пропадала личность народная, а, напротив, развивалась и укреплялась на пользу всего человечества.
______________________
* Там же. С. 209.
Иначе повел дело католицизм. Вселенский принцип братства он истолковал и применил в смысле насильственного и искусственного единства верующих путем безусловного подчинения их авторитету пап. Нельзя отрицать, что между верующими он установил чрезвычайно сильную связь. Среди всеобщего раздробления, разноязычия и разноплеменности средневековой Европы католическая церковь была сильным связующим началом. Та же месса, на том же латинском языке слушалась одинаково и в Риме, и в Лондоне, и в отдаленных уголках Германии и Скандинавии. На этом языке писались все богословские и ученые сочинения. Под влиянием церкви наука сделалась общеевропейским достоянием. Дуне Скотт, Фома Аквинский, Абеляр писали для всей Европы, т. е. для всех культурных ее классов. Под влиянием католицизма выросла и идея римско-немецкого императорства, впоследствии вступившего в борьбу с папством за первенство во Вселенной.
Но чем сильнее было это единство, тем меньше в нем могло быть места развитию народностей, даже сознания народности вряд ли можно было ожидать. Правоверный католик-француз сознавал свое братство с католиком-немцем или итальянцем, но француз-еретик был в его глазах чем-то отверженным и презренным. По зову римского престола север Франции поднялся на альбигойцев и истребил их так, как некогда израильтяне истребляли жителей Ханаана. Лоллардисты не знали пощады в Англии. Костры инквизиции опустошали целые города. В тяжелую для Италии минуту Макиавелли послал проклятие римскому престолу, как помехе к обновлению родной страны.
‘Так как некоторые лица, — говорит Макиавелли, — утверждают, что счастье Италии зависит от римской церкви, я сошлюсь на некоторые доводы против этой церкви, представляющиеся моему уму, и между которыми два чрезвычайно важны, так что против них, по моему мнению, нет возражений. Во-первых, преступные примеры римского двора погасили в этой стране всякое благочестие и всякую религию, что влечет за собою множество неудобств и беспорядков… Следовательно, церкви и священникам мы, итальянцы, обязаны отсутствием нравов и религии. Но мы обязаны им еще большим благом — источником нашей гибели. Церковь всегда поддерживала и постоянно поддерживает разъединение этой несчастной страны… Причина, по которой Италия не может достигнуть единства и не подчинена одному правительству, монархическому или республиканскому, — только церковь. Вкусив светской власти, она не имела, однако, ни достаточно силы, ни довольно мужества, чтобы овладеть остальною Италиею. Но, с другой стороны, она никогда не была настолько слаба, чтобы не быть в состоянии, из боязни утратить свою светскую власть, призвать какого-нибудь государя на помощь против того, кто сделался бы опасен для остальной Италии, прошлые времена дают нам многочисленные тому примеры. Сначала при помощи Карла Великого она изгнала лангобардов, овладевших уже почти всею Италиею, в наше время она вырвала могущество из рук Венеции при помощи французов, которых потом она отразила при помощи швейцарцев. Таким образом, церковь, не будучи сильна настолько, чтобы занять всю Италию, и не дозволяя другим овладеть ею, является причиной, почему эта страна не могла соединиться под одним вождем и осталась порабощенною многим господам. Отсюда это разделение и эта слабость, сделавшие ее добычею не только могущественных варваров, но первого, кто почтит ее нападением. Церкви обязана Италия этим одолжением, а никому другому’.
Папство сыграло большую всемирную роль, но в Италии оно, конечно, никогда не играло роли национальной. Если Италия объединилась, то именно в противность вековым стремлениям пап, и теперь папа щедро расточает свои проклятия виновникам итальянского единства. Нужно ли упоминать о клерикалах во Франции, для которых свобода и честь родной страны ничто в сравнении с интересами римской курии?
Таковы исходные факты западноевропейской истории. Они находятся в прямом противоречии с началом народности. Дальнейшая история Европы убедит нас в том, что национальная идея развилась в виде реакции против указанных выше фактов. Останавливаясь на ходе этой реакции, я должен предпослать рассмотрению отдельных ее моментов одно общее замечание.
Развитие народностей, как легко заметить из предыдущего, было задержано причинами двоякого рода. Одни из них поддерживали в нациях искусственное разделение и раздробление, препятствуя их внутреннему объединению. Таковы последствия завоевания и феодальной системы. Напротив, католицизм во многих отношениях поддерживал искусственное и часто насильственное единство, содействуя в то же время и внутреннему разделению народов. Отсюда понятно само собою, что силы, подготовившие образование европейских народностей, должны были разрушить прежний порядок с двух концов. Они должны были устранить причины, препятствовавшие объединению национальностей, им предстояло также разбить искусственное католическое единство. Силы, подорвавшие прежний порядок и открывшие широкую дорогу новым стремлениям, можно разделить также на два разряда. Одни можно назвать естественноисторическими, другие культурно-политическими. К первому разряду я отношу ассимиляцию (уподобление) племен и образование новоевропейских языков. Ко второму — движение общин, постепенную эмансипацию низших классов, усиление королевской власти, протестантизм и постепенное развитие религиозной свободы. К этим условиям присоединялись и другие, о которых я упомяну ниже.
Гизо в своей ‘Истории цивилизации в Европе’ относит начало национально-объединительного движения к XV в. Отличительным характером XV в., говорит он, является старание создать общие интересы, общие идеи, уничтожить круг замкнутости, местности, образовать то, чего до тех пор не существовало в больших размерах, — образовать ‘правительства и народы’. Мнение Гизо приблизительно верно. Но вообще жизнь народов не укладывается в рамки определенных столетий. Объединительное движение началось не во всех странах одновременно, некоторые симптомы его даже повсеместно замечаются раньше, затем результаты его, по замечанию самого Гизо, обнаружились гораздо позже. Но основные моменты этого движения вообще состоят в следующем.
Племенное разделение завоевателей и завоеванных мало-помалу утрачивает свою силу под влиянием взаимодействия этих враждебных элементов. Совместное жительство, общие труды, влияние массы завоеванных на завоевателей и культуры последних на массу оказывали свое действие. Из бриттов, англосаксов и норманнов образовывались англичане, говорившие уже языком одинаковым для низших и высших слоев. Франки, бургунды, вестготы вместе с романизированными галлами сливаются в единую французскую нацию, и из прежнего многоязычия выступает французский язык, на котором будут говорить Рабле, Монтень, Боден, ораторы лиги. В Италии многочисленные диалекты туземные и привнесенные, оставшиеся без центрального языка после падения Рима, вырабатывают новоитальянский язык, язык Боккаччо и Данте, Петрарки и Макиавелли. В этом движении заключался уже протест против искусственного единства католического мира, протест не шумный, потому что он совершался постепенно и незаметно, но протест действительный и прочный, потому что он был явлением естественным. Умственная жизнь страны свергла с себя путы официального языка религии и науки, т. е. языка латинского. Наука, поэзия, политическая литература заговорили народном языке, и вместе с тем к ним как бы возвратилась оригинальность мысли, которую мы напрасно будем искать в средневековой схоластике. Переведите на этот язык Библию, и вы увидите, какой пожар начнется в здании римско-католической церкви!
Но не станем забегать вперед. Остановимся на некоторых фактах политической истории, сопровождавших указанный выше естественный процесс: он не был только естественным, но состоял только в скрещивании пород. Сближение завоевателей и завоеванных совершилось не только под влиянием совместного жительства и семейных связей, но и потому что завоеванные приблизились к завоевателям политически.
Почти одновременно с торжеством феодализма в недрах феодального общества зародился страшный враг, которому суждено было нанести ему смертельный удар. Это были городские и отчасти сельские общины. Движение общин можно назвать революциею в самом точном смысле этого слова. Оно не было простым восстанием против злоупотреблений феодализма. Восстание исходило во имя самостоятельной идеи и шло против самого принципа феодализма. В европейских городах зародилось новое общество, новый класс с весьма определенным миросозерцанием, буржуазия, не отделявшая себя еще от остальной массы населения. В среде городских общин практически и даже теоретически выработались новые начала государственного управления. Здесь в противоположность феодальному порядку общий интерес в первый раз выступает на первый план. Власть впервые делается ответственною и общественною должностью. Оживление торговли и ремесел, образование, изучение римского права, сложные отношения и новые потребности, не известные первобытному ‘хозяйству’ феодала, повели к уяснению новых отраслей администрации. Новые организации суда, сложные полицейские установления, мудрое финансовое управление — все это родилось в городах. Движение общин подорвало вотчинное государство в коренных его основаниях. Значение его в истории народов велико еще потому, что оно дало твердую точку опоры для зарождавшейся королевской власти.
Освобождение общин имело двоякий смысл. Во-первых, оно дало городам местную самостоятельность, создало из них полуполитические единицы. Но эта сторона движения имела временный характер. Муниципальные вольности не устояли перед потребностью национального объединения. Затем общины, эмансипируясь из-под власти феодальных владельцев, становились под непосредственную защиту власти центральной. Факт чрезвычайно важный! В феодальном обществе король был только главою своего ‘вассальства’, на которое он имел весьма условные и призрачные права. Масса вассальства заслоняет от него народ. В союзе с общинами король делается главою нации, т.е. государем, самостоятельным элементом в обществе, со своим призванием и идеею. Из среды третьего сословия вышли те легисты, администраторы, финансисты, судьи, которые шаг за шагом утвердили всемогущество королевской власти и выковали ей оружие на врагов. Опираясь на новую силу, короли утвердили и развили свою власть в двояком направлении. Во-первых, они конфисковали политические права феодальной аристократии, вытеснили ее даже из административной и судебной областей, создали свой суд и свою администрацию. Во-вторых, они сломили притязания пап ко вмешательству в политические дела страны. Их притязанию быть наместниками Бога на земле они противопоставили свое ‘Божиею милостью’.
Королевская власть делается символом национального единства и независимости. Правом короля на его территорию и народ прикрывалось и защищалось право народа на самостоятельное развитие, под его защиту становилось всякое движение, обеспечивавшее впоследствии национальную независимость.
Так было и с движением протестантским. Протестантизм, в существе своем, был учением, отрицавшим церковный авторитет пап. Но при данных исторических условиях он не мог достигнуть этой цели иначе, как в союзе и под покровом светской власти. Первые вожди протестантизма в Германии и в Англии усиленно возвеличивали значение власти светской, они добились признания права каждого государя допускать в своих владениях те исповедания, какие он сочтет нужными. В смысле национального движения эта мера была важным шагом вперед. Хотя протестантские церкви во многих отношениях столь же мало были воодушевлены терпимостью к другим вероисповеданиям, как и католицизм, но их нетерпимость никогда не доходила до таких результатов, и притом она смягчалась с каждым поколением. Различие религий не являлось уже помехою национальному единству. В протестантских землях немец-католик мог быть таким же добрым гражданином своей страны, как и немец-протестант. Но этим результатом не исчерпывалось национальное значение протестантизма. Если Данты, Макиавелли, Монтени и т. д. вытеснили преобладающее значение латинского языка из области науки и литературы, то Лютеры, Кранмеры и др. вытеснили его из церкви. Они перевели Библию и дали ее в руки народу, народ услышал богослужение на родном языке, проповедь сделалась ему понятною. Он перестал видеть в духовенстве лиц, чуждых ему, связанных исключительно с каким-то далеким престолом. Наоборот, само духовенство национализировалось, сделалось неразрывною частью того общества, которому оно призвано было проповедовать слово Божие. Самый католицизм с тех пор приобрел большее национальное значение. Со времени реформации проводится резкое различие между миром протестантско-германским, с одной стороны, и католико-романским — с другой. Если протестантское начало содействовало развитию религиозной свободы внутри каждой страны, если различие вероисповеданий не препятствовало единению всех членов одной народности, то в деле различий между целыми народами протестантское движение было новым шагом вперед. Начало индивидуальности, личной самостоятельности, таившееся в мире германском, прорвалось наружу, выразилось в формах церковной жизни, в общественных учреждениях, в поэзии и политике. Народам латинским, оставшимся верными католицизму, суждено было развить другие стороны человеческих воззрений.
Вот каким влияниям и силам обязана своим появлением на свет идея народности, вернее сказать, факт народностей. Это именно те культурные силы, которым вся Европа обязана своею цивилизациею. Народность есть результат тех сил, которые могли залечить раны, нанесенные завоеванием, сломить феодализм, поколебать чрезмерный авторитет папского престола, положить твердые основания свободы совести, выработать основные начала нового государственного устройства. Эти ли результаты мы не назовем культурными и общечеловеческими в лучшем смысле этого слова?
Но мы находимся еще в первом моменте возникновения национального вопроса. Мы присутствовали пока при накоплении материала, из которого составились народности. Мы еще нигде не видим национальной идеи. Она вспыхивает пока в отдельных эпизодах истории, во время вековой борьбы Англии с Франциею, в образе Орлеанской девы, отчасти в борьбе Нидерландов с Испаниею и т.д., но нигде еще она не формулирована в виде самостоятельного политического принципа. Она сливается пока то с интересами восставшей буржуазии, то с династическими интересами королей, то с религиозными движениями и стремлениями. Где найдет она самостоятельную точку опоры? Как она будет формулирована? Как определится ее существо? Мишле, один из величайших историков Франции, т. е. страны, раньше других развившей и укрепившей свое национальное единство, указывает на эпоху революции, как на время, когда можно говорить о французской национальности в точном смысле этого слова.
Идея французского отечества, говорит Мишле, темная в XIII в. и как бы затерянная в католической всеобщности, растет, выясняясь, она воссияла во время войны с англичанами, преобразилась в Иоанне д’Арк. Она затемняется снова в религиозных войнах XVI в., мы видим католиков, протестантов, но есть ли уже французы!.. Да, туман рассеивается — есть, будет единая Франция. Национальность утверждается с необыкновенною силою, нация не есть более собрание разных существ, она есть организованное существо, даже более — нравственная личность.
Да! Народность есть нравственная личность. Но, подобно тому как действительное бытие всякой нравственной личности определяется ее сознанием — cogito ergo sum, — так и бытие народностей начнется с того момента, когда они скажут свое cogito ergo sum.
III
Мы оставили народность в периоде физического, так сказать, ее образования. Она не выступала еще в виде определенного и самостоятельного принципа политической жизни народов. Напротив, она развивается под прикрытием иных принципов, далеко не тождественных с началом народности. Между всеми этими принципами первое место занимает начало верховенства и независимости государственной власти каждой страны. Из этого начала выводится право каждого государства на самостоятельную жизнь. Нужно ли доказывать, что ни одно чужое правительство не имеет права указывать отечественной власти, какие законы она должна издавать для своих подданных, как должны действовать ее административные органы, какие религии должны быть терпимы на ее территории и т. д., достаточно сослаться на право верховной власти и не столько на право, сколько на логические признаки, содержащиеся в понятии верховенства. Анализируя логически понятие верховенства, я нахожу в нем признак независимости, ибо власть, зависимая от других, логически не будет уже верховною.
Но достаточно ли этого логического и юридического понятия для утверждения национального начала в политике? Тождественны ли эти два принципа, взятые сами по себе? Ответом на этот вопрос пусть послужат несомненные исторические факты. Королевская власть, как ни различны были ее принципы от начал феодального порядка, сохранила, однако, на себе следы старых вотчинных начал. Они видоизменили формы своего проявления, но их действие и результаты в значительной мере напоминали старый порядок.
Старое вотчинное начало, в смысле соединения политических прав с землевладением, было вытеснено успехами королевской власти, но затем оно преобразилось в начало династическое, во имя которого счастливая династия могла соединять под своим владычеством самые разнородные страны. Внешняя и внутренняя политика определялась не насущными и действительными потребностями данной народности, а выгодами и честолюбивыми намерениями тех или других династий. История Европы наполнена примерами борьбы династий за первенство. Припомните соперничество французских королей с испанским, потом с австрийским домом. Это соперничество проникает, можно сказать, все факты новоевропейской истории. Понятно, как с этой точки зрения мало имели значения народные интересы. В борьбе за преобладание династий карта Европы переделывалась и менялась ежечасно, соединяя в одно государство народы, не имеющие между собою ничего общего.
Таким образом, завоевательное начало также не утратило своего значения в новое время, с тою разницею, что речь шла не о завоевании одного племени другим, а о подчинении одного государства или его части другому. Затем не уничтожились также другие, частногражданские способы приобретения новых территорий: купля-продажа, дача в приданое и т.д. Стоит вспомнить, сколько один австрийский дом ‘примыслил’ новых земель посредством счастливых брачных союзов. Наконец, не должно думать, чтобы и все следы феодального порядка были уничтожены успехами королевской власти. Королевская администрация очень ревниво охраняла свои политические права, энергически конфисковала их у вассалов, вытеснила их из области государственного управления.
Но затем она оставила им различные общественные преимущества, поскольку они не стесняли ее верховных прав. Феодализм, вымерший как политическое учреждение, сохранил свое значение как явление социальное. Изъятие от повинностей, преимущества по службе, значительная доля вотчинной юрисдикции, масса повинностей и сборов, отбывавшихся низшими классами в пользу высших, — все это поддерживало старый сословный строй, разъединение между элементами одного и того же народа, стало быть, препятствовало внутреннему объединению наций.
Таковы существенные черты порядка вещей, непосредственно предшествовавшего французской революции. Теперь нам предстоит оценить значение этого важного события в его отношениях к занимающему нас вопросу.
В начале предыдущей главы нам пришлось указать на характер учений, определивших, так сказать, теорию революции, давших ей нравственное знамя. По общему своему направлению учения эти не могли возбудить национального вопроса и вовсе не имели этого в виду. Существенная цель, поставленная себе революциею, — эмансипация человеческой личности от стеснительных учреждений старого порядка и притом на основаниях, равных для всех членов общества. Свобода и равенство — таковы два ее лозунга, к которым впоследствии прибавился третий — братство. Но идея свободы утверждалась на понятии прирожденных и неотчужденных прав человека вообще, взятого вне условий пространства и времени. Понятие прирожденных прав одинаково для всех людей — отсюда требование равенства. Таким образом, революционная теория явилась, так сказать, вселенскою проповедью человеческих прав. Декларация 1789 г. провозгласила эти права в виде всемирной истины. Она объявила, что цель всякого политического общества — сохранение естественных и неотчуждаемых прав человека. Обращаясь к человеку вообще, революционная теория менее всего могла иметь в виду человека исторического, т. е. принадлежащего к определенной нации, со всеми ее естественными и историческими особенностями. Ко всему прошедшему вожаки революции не могли относиться иначе, как отрицательно. В прошлом они видели только забвение и поругание тех естественных прав, во имя которых они начали борьбу.
Могла ли подобная теория вызвать к жизни начало народности, основанное именно на сознании особенностей разных наций? Но исторические судьбы народов и практические последствия известных начал не зависят от намерения лиц, их провозгласивших. Историческое движение имеет свои законы, и практическое приложение известных начал часто приводит к неожиданным результатам.
Философское движение XVIII столетия и затем французская революция имели несомненное влияние на пробуждение национальной идеи уже по одному тому, что они довершили процесс разложения средневекового порядка. Во-первых, так называемая просветительная литература XVIII в. поколебала и даже подорвала множество понятий, уцелевших от средних веков. Гуманные идеи, распространенные главным образом французскою литературою во всех частях Западной Европы, произвели могущественную реакцию против завоевательного начала. После многих столетий бесконечных войн рождается и устанавливается на рациональных основаниях вопрос о законности завоевательных стремлений в какой бы то ни было форме. Затронуть подобный вопрос — значило затронуть вместе с тем вопрос о самостоятельности искусственной системы европейских государств, основанной именно на этом начале. Затем реакция против религиозной нетерпимости, против суровых форм уголовного судопроизводства, против привилегий некоторых классов, тяжелым гнетом лежавших на остальных, пробуждение в обществе юридического сознания, все это вместе взятое, конечно, возвысило значение личности, побудило ее искать лучших форм жизни и вызвало критическое отношение к искусственным перегородкам, разделявшим каждую нацию на замкнутые сословия. Весь средневековый порядок теоретически был осужден навсегда. Он вымирал постепенно, терял под собою почву и как бы ждал решительного удара, чтобы отойти в вечность. Одряхлевшая французская монархия, омертвевшая германская империя, Италия с ее странными ‘потентатами’, с гнетущим влиянием римской курии и иноземных династий — все это находилось в ожидании катастрофы.
Начало французской революции породило множество надежд, часто преувеличенных. Ожидали, что вожаки революции произнесут то практическое слово, которого все жаждали после столетия теоретической подготовки. Здесь не место рассматривать все действия революции и оценивать их с нравственной, политической и других точек зрения. Наша задача гораздо уже. Мы должны рассмотреть результаты революции относительно занимающего нас вопроса.
Революция представляет два периода. Первый из них посвящен провозглашению и упрочению нового порядка внутри страны и защите его против европейской коалиции. Второй можно назвать завоевательным, когда торжествующая Франция выбросила в Европу батальоны Наполеона I. И тот и другой периоды имели большое влияние на пробуждение национального чувства, хотя в совершенно различных отношениях.
В первом периоде Франция представила континентальной Европе пример страны, в которой свободные учреждения сплотили народ и правительство, в которой старые провинциальные особенности уступили место однообразному департаментскому устройству, деление на сословия пало перед началом гражданской равноправности, религиозная свобода уничтожила различие между французом-католиком и французом-протестантом, общая опасность от коалиции вызвала к делу могущественные национальные силы в количестве 1 200 000 человек. Другими словами, Франция явила пример страны, говорившей, чувствовавшей и действовавшей как нация и как нация, крепко сплоченная и организованная. Такой пример не мог пройти бесследно, особенно если принять в расчет самую обстановку революции, в которой не было ничего обыденного. Акты высокого патриотизма и героизма, перемешанные с примерами чудовищных зверств и возмутительного насилия, скромный и возвышенный патриотизм Гоша и бешеная ярость Карье или Марата, мужественная защита границ полуодетыми и голодными ‘патриотами’ и сентябрьские убийства, философский полет Кондорсе и гильотина, возвышенное красноречие Верньо и бешеная декламация Баррера — все это представляло такую драму, от которой способно было перевернуться все европейское общество.
Но пока Европа оставалась зрительницею, вольною или невольною. Из Франции долетали до нее отрывочные слухи то о пышных принципах, то о бесчеловечных декретах Комитета спасения, то о великих подвигах, то о зверских убийствах. Коалиции должны были уступать перед натиском французских батальонов. Наконец Франция совсем выступила из берегов. На первый раз она выступила и поступила по ‘Декларации прав’. Но потом война выродилась в завоевание, со всеми его атрибутами.
Знаменитая итальянская кампания Наполеона Бонапарта определила окончательно характер этих войн, предпринятых якобы ради освобождения народов. Италия первая испытала на себе силу этих освободительных стремлений. Освобожденные народы должны были поплатиться громадными контрибуциями, расхищением музеев, картинных галерей, тяжкими повинностями на военные нужды. Этого мало. Мир, заключенный в Кампо-Формио, доказал, что завоевательное начало всегда остается верным себе, что завоеватель смотрит на территории и народы как на безгласную добычу, которою можно располагать по своему усмотрению. Наполеон не задумался отдать Австрии область Венецианской республики, которую он захватил, поправ все права нейтралитета. С этого времени Европа могла уже знать, с кем она имеет дело, и продолжение было достойно начала. Воля французского завоевателя переделывала карту Европы, создавала эфемерные республики, потом столь же эфемерные королевства. Италия, Бельгия и Нидерланды, значительная часть Германии подпали посредственному и непосредственному его владычеству. Пруссия была уменьшена наполовину и поставлена под контроль французского правительства. Австрийский двор сохранил номинальную независимость. Но везде, во всех углах континента Западной Европы, чувствовалась всесильная рука французского императора Даже в Италии был поставлен престол для его брата.
Только на двух противоположных концах Европы, в Англии и России, сохранялись пока независимые державы, о которые сломилось могущество Наполеона. В Англии проснулся старый дух соперничества с Франциею, старая вражда, двигавшая некогда войска Эдуарда III и Генриха V, руководившая политикою Вильгельма Оранского, проснулось желание отместки за участие Франции в войне за независимость Северной Америки, пробудились аристократические инстинкты, смущенные французскою демократиею, заговорили коммерческие интересы, задетые континентального системою. Англия издавна начала свою борьбу с республикой и вела ее настойчиво, без устали, подбирая сухопутных союзников, сыпала деньги, не брезговала даже подделкою французских ассигнаций.
Без всякого патриотического увлечения мы можем сказать, что цели России были шире и человечнее. Борьба, начатая Александром I в 1812 г., была истинною войною за независимость отечества и развилась в борьбу за независимость Европы. Еще раньше Испания подала пример мужественного сопротивления иноземному насилию. Но столкновение Наполеона с Россиею имело общеевропейские последствия. В 1812 г. целость и независимость России были спасены. С 1813 г. отечество наше становится во главе европейской войны за независимость. Народы, дремавшие под гегемониею Наполеона, как прежде они дремали под отжившими учреждениями германской империи, проснулись. Война за освобождение долго еще останется одним из лучших воспоминаний германского народа, несмотря на все новейшие его успехи. Союзники достигли своей цели. Владычество завоевателя было свергнуто. Франция введена в прежние свои границы. Народы освобождены. Но какая судьба ожидает их? При определении этой судьбы обнаружилось роковое раздвоение между элементами, одинаково принимавшими участие в борьбе против Наполеона. Остановимся несколько на существе этих элементов, так как они уяснят нам дальнейшее развитие национального вопроса.
Часть европейских обществ, горячо приветствовавших падение Наполеона, выступила против него вовсе не как представителя идей 1789 г. Напротив, она была воспитана на литературе XVIII в., она с надеждою смотрела на первые дни революции, она относилась к старому порядку с такими же чувствами, как Лафайет или Мирабо. Широкое развитие и обеспечение человеческой личности через воспитание и хорошие политические учреждения составляли главную цель их стремлений. В освобождении и организации национальностей они видели залог лучшего политического и общественного развития Европы. Таковы были чувства и идеи, органом которых в Германии явились Фихте, Арндт, Вильгельм Гумбольдт, Штейн, Гарденберг и др. Прибавим к этому, что великое национальное движение 1813 — 1814 гг. породило множество светлых надежд, участие в великой борьбе возбудило в европейском обществе чувство самоуважения, с которым совершенно не ладили учреждения старого порядка.
Другая часть общества, и в данную минуту самая влиятельная, полагала, что вся суть борьбы с Наполеоном состоит в реакции против идей 1789 г., что цель ее есть возвращение к старому порядку. Но возвратиться к старому порядку — значило утвердить политическую систему европейских государств на том начале, которое лежало в основе прежней системы. Начало это, как мы видели, династическое, понимаемое в самом узком смысле этого слова, или начало легитимитета, как наименовал его Талейран, превратившийся из якобинца в союзника реакции. С этой точки зрения система государств могла быть скомбинирована по соображениям чисто внешнего удобства, хотя бы по соображениям пресловутого ‘политического равновесия’, о котором так хлопотала и хлопочет Англия, конечно, не для других. Но соображения национальных различий, симпатий и антипатий остаются в стороне. Мало того, национальные стремления представляются неблагонадежными с полицейской точки зрения. Стоит вспомнить, как неблагоприятно было вначале встречено восстание Греции против турецкого владычества, как преобразователь Пруссии Штейн кончил свою жизнь в числе ‘подозрительных’, как патриот Арндт был смещен с кафедры истории по неблагонадежности, и т. д. Австрийский император Франц выдал свой секрет одному французскому дипломату. Мои народы, сказал он, чужды друг другу, и тем лучше. Они не заболевают одновременно тою же болезнью. Когда лихорадка начинается во Франции, она охватывает всех вас. Я же ввожу венгров в Италию, итальянцев в Венгрию. Каждый стережет своего соседа, все не понимают и ненавидят друг друга. Из их антипатий рождается порядок, из их ненависти — всеобщий мир.
Жаль, что французский дипломат не предсказал Францу I, что настанет время, когда итальянцы не будут сторожить венгров, когда Австрия развалится на две половины — Австрию и Венгрию, когда взаимная вражда не будет уже рождать порядка, когда венгерское юношество в припадке белой горячки будет петь дифирамбы зверствам турок в Болгарии…
Но в то время, о котором мы говорим, эти идеи, нашедшие себе могущественного истолкователя и исполнителя в лице австрийского министра Меттерниха, восторжествовали. Европа была разделена, размежевана, уравновешена и укреплена нотариальным порядком дипломатами Венского конгресса. Правда, ‘ввод во владение’ не везде обошелся благополучно. Но эти отдельные вспышки не нарушали общего порядка. Около сорока лет наружное спокойствие Европы сохранялось. Германия была заключена в узкие формы странного союзного устройства. Италия отдана в жертву иноземному преобладанию, раздроблению и клерикальному владычеству. Мало того. Идее народности, возвещенной такими людьми, как Фихте, Штейн и др., была противопоставлена другая теория, теория, так сказать, официальной народности. Эта теория относится к первой, как лицемерие к истинному благочестию.
Но глухая работа незримо и постоянно подкапывала основание этого прочного, по-видимому, здания. Сильные вспышки то здесь, то там доказывали, что наружное спокойствие не свидетельствует еще о внутренней прочности системы. 1848 г. разом потряс ее во всех основаниях. На первый раз движение было задержано. Но с 1859 г. оно делает быстрые и неудержимые успехи. В какие-нибудь двадцать лет Италия достигает того, о чем не смели мечтать старые карбонарии, — полного единства и Рима, в котором вековечный его владелец папа явится почетным гостем. Нужно ли говорить, чего в то же время достигла Германия? Нужно ли исследовать, что осталось от трактатов Венского конгресса?
Остановимся на этом моменте, дальнейшее обозрение фактов будет уже бесполезно, ибо они относятся к современной истории, достаточно известной всякому. Но теперь мы можем позволить себе сделать некоторые выводы и общие замечания относительно развития и значения идеи народности. Этим выводам и замечаниям необходимо, однако, предпослать небольшое объяснение.
Почему мы остановились на развитии национальной идеи на западе Европы? Почему мы не обратились к истории народов славянских? Причин на это много и очень уважительных. Назовем некоторые из них. Во-первых, для значительного большинства нашего общества с именем Западной Европы соединяется — и совершенно правильно — представление о культуре и притом культуре общечеловеческой. Следовательно, показать, как идея народности выросла и укрепилась на почве западной культуры, как она росла и укреплялась по мере развития этой культуры, показать это — значит выполнить добрую долю задачи моих чтений, доказать, что идея народности есть идея культурная и общечеловеческая. Во-вторых, если мы получим твердое убеждение, что национальная идея присуща европейской культуре, то вместе с тем мы найдем добрую точку опоры для критического суждения о тех ‘культурных’ народах, которые отказывают славянским племенам в том, за что они сами пролили много крови, что они сами считают своим существенным благом. В-третьих, наконец, нам, строго говоря, нечего доказывать себе, т. е. России и славянскому миру, все значение национальной идеи. Вся вековая история наша есть не что иное, как упорная борьба за целость нашей народности. В то время как Западная Европа уже могла отдаться задачам внутренней культуры, мы должны были выдерживать натиск монгольских орд, смотреть во все стороны, жить на военном положении, шаг за шагом открывать себе доступ к морю, пробиваться к Европе, по клочкам собирать землю, переживать и крепостное право, и крутую администрацию Москвы, и еще более крутую реформу Петра Великого. Кто из нас не пожелает, чтобы кончилась когда-нибудь эта страшная работа, чтобы нам дано было больше времени для работы внутренней, для экономического обновления нашего, для просвещения масс, в котором мы нуждаемся не меньше, чем в хлебе насущном, для разрешения многих задач, еще ожидающих творческой руки преобразователя? Кто? Конечно, все! Но это благодатное время настанет не прежде, чем когда мы разрешим вопрос о положении славянского мира в Европе, когда будет, наконец, признана и утверждена наша действительная равноправность с прочими членами европейской семьи…
Что же такое национальная идея? По-видимому, ответ на этот вопрос определенно вытекает из рассмотрения процесса образования народностей. Внимательное изучение этих событий показывает, что они совершались под влиянием стремлений двоякого рода: с одной стороны, ими двигали стремления, которые чужды всякого национального отпечатка, стремления к улучшению форм общественного и государственного быта, с другой — люди двигались чувством национальной независимости, и это чувство было могущественною реакциею против искусственного создания государств или системы государств, какими являлись, например, старый германский союз или раздробленная Италия.
Политический и общественный прогресс сочетался с национальным движением. В этом нет ничего удивительного. И там и здесь мы видим полное единство основания. Основание это — постепенное развитие и укрепление начала личной свободы и независимости. Чувство свободы — чувство цельное, недробимое и неделимое. Оно находит себе удовлетворение не в каком-либо одном условии, даже не в одном разряде условий, а в целой их системе, обеспечивающей самобытное развитие труда, мысли, веры, науки, искусств, области экономических и нравственных отношений. Те внешние формальные условия свободного развития личности, которые могут быть названы общечеловеческими, т. е. могут и обыкновенно должны быть усвоены целым кругом культурных народов, условия эти не могут дать человеку всей свободы. Судебные гарантии, право передвижения, религиозная терпимость, свобода печати — чрезвычайно важные условия для личного и общественного развития, но условия только внешние, бессильные дать человеку самостоятельное внутреннее содержание.
Последняя цель, последнее слово человеческого развития — творчество как самостоятельный акт нашей нравственной личности, как высочайшее проявление нашего разума, нашего воображения, религиозного чувства и т.д. Эта великая цель не может быть достигнута и обеспечена одними внешними условиями. Для того чтобы человеческое слово могло сделать свое дело, мало дать человеку возможность говорить и писать, нужно еще, чтобы у него было что сказать, другими словами, чтобы у него было внутреннее содержание. Содержание это в свою очередь должно быть самостоятельно, иначе вся духовная деятельность человека выродится в подражание, в пассивное усваивание чужих мыслей, даже чужих чувств. Вряд ли такой результат желателен. Человеческая культура, как совокупность воспитательных средств личности, не должна походить на иезуитскую коллегию, образовывавшую одинаково мыслящих, одинаково чувствующих и поступающих автоматов. Душа человеческая, т. е. ее нравственное содержание, ее идеалы, ее стремления, дороже целого мира, ибо что же будет для нас этот мир после нашей нравственной смерти? ‘Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, но погубит свою душу?’.
Где же и при каких условиях может выработаться это самостоятельное содержание личности? Здесь проявляется великое значение народности. Народность дает человеку все, что может сделать его самостоятельною нравственною личностью. Она дает ему язык как форму для выражения его мыслей. И не форму только. Язык в такой степени связан с мыслью, что люди думают словами. А слово не есть достояние того или другого лица, изобретенное им для собственного употребления. Слово есть выражение пережитого представления народа о предметах и отношениях видимого и невидимого мира. В языке выражаются особенности народных понятий, особенности, так сказать, порядка народного мышления. Стоит вдуматься в особенности языков французского, немецкого, английского, итальянского и др., чтобы убедиться, что они вполне соответствуют особенностям нравов, характера, миросозерцания и т. д. тех народов, которые на них говорят. Вот почему вполне самобытным, творческим может быть только писатель, овладевший в совершенстве языком своего народа, знающий все его изгибы, тонкости, все формы. Заставьте его писать на другом языке, и вы получите декламатора, способного красиво говорить общие места, но не способного выразить действительно оригинальную мысль со всеми ее оттенками.
Пойдем дальше. Народность поддерживает и развивает самобытность личности особенностями своей культуры. Каждый человек, взятый сам по себе, принадлежит к определенной породе, к одной из тех пород, на которые распадается род человеческий. Но в отдельном человеке, не тронутом еще культурою, особенности его породы находятся в зачаточном, зоологическом, так сказать, состоянии. Только в исторической жизни народа они получают определенность и устойчивость, видимую форму в учреждениях, нравах, литературе, верованиях. Они делаются устойчивее, потому что только в исторической жизни делается возможным постоянное влияние тех географических, климатических и других внешних условий, под влиянием которых живет целый народу потому, далее, что только в исторической жизни обнаруживает свою силу начало преемственности, наследственности, установляется масса определенных преданий. Особенности эти делаются определеннее, потому что облекаются в видимую и осязательную форму нравов и учреждений, выражаются в поэзии, начиная с народных песен и былин и кончая произведениями литературы, они облекаются в плоть и кровь в произведениях скульптуры и живописи. Отдельная личность охватывается этими воплощениями всенародной мысли, нравственности, фантазии. Она наталкивается на них каждую минуту, на каждом шагу. В типе семейной жизни и форме собственности, характере сельского хозяйства и общественного управления, в песне рабочего и романе из национальной жизни, складе церкви и характере школьных отношений — везде и во всем народность выдаст ему свой тип, свой нравственный и политический склад, воспитывает его в известном направлении, служит для него обильным источником вдохновения и разочарования, радости и горя, гордости и унижения. Каждый невольно сознает, что только в общении со своим народом он есть нечто, т. е. самобытное и творческое. Попробуйте оторвать человека от его народа, и вы увидите, как иссякнут самые живые силы, самое могущественное творчество!
Коротко говоря, народность действует воспитательно на человеческую личность потому, что она сама есть собирательная и нравственная личность. Подобно тому как самобытное ‘я’ каждой личности определяется не теми свойствами и стремлениями, которые общи ей со всеми другими личностями, а именно ее особенностями, так и народная личность определяется теми особенными условиями, которые выражаются в народном типе. Как образуется этот тип? Под влиянием каких условий образуются чувство и сознание народности? Это вопрос крайне сложный и требующий соображений более подробных, чем те, какие я могу здесь представить. Мы можем, однако, указать на некоторые общие черты этого процесса.
Прежде всего, мы должны иметь в виду, что понятие народности есть понятие культурное, следовательно, историческое. Простые физические, физиологические, так сказать, элементы не составляют народности. Не должно смешивать народность с племенем. Народность может составиться из многих ассимилированных племен. Огромное большинство европейских народностей в источнике своем разноплеменны. Мы можем указать только в каждом народном типе преобладающие черты того или другого племени. Язык в большинстве случаев является главнейшим признаком народности, по крайней мере это верно относительно главнейших и могущественнейших народностей Европы. Но язык становится таким признаком только после долгой исторической работы, после того как среди первоначального разнообразия диалектов является центральный, так сказать, язык со своею национальною литературою. Затем пример Швейцарии показывает, что при известных условиях может образоваться разноязычная народность. Религия может сделаться признаком той или другой нации ввиду исторического ее положения среди других. Историческое значение Англии, Пруссии, Швеции долго определялось тем, что они государства протестантские. Положение славян в Турции и нынешней их борьбы главным образом определяется тем, что они нации христианские в противоположность мусульманской Турции. Затем, отвлекаясь даже от религиозной борьбы народов, явления крайне прискорбного, нельзя не заметить, что оттенки тех или других религий, склад церковной жизни той или другой страны отражаются на политическом и общественном складе народов. Влияние католицизма на Францию, протестантизма на Англию и С[еверную] Америку не подлежит сомнению. Из этого, конечно, не следует, чтобы нация не должна была терпеть в своих пределах разных религий, чтобы она отвергала ‘неверных’ своих соотечественников. Напротив, мы указали выше, что образование национальностей совпадает именно с разрушением искусственного католического единства, с устранением религиозной нетерпимости. Здесь речь идет о естественном влиянии религии, исповедуемой большинством народонаселения, на его исторические судьбы.
Но мы должны бы представить еще длинный список тех условий, под влиянием которых слагаются народности. Если в высшей степени трудно перечислить обстоятельства, при которых образовался характер каждого отдельного человека, если мы должны будем воспроизвести в своем уме все биографические его подробности, всю физическую его обстановку со дня рождения и по данный момент, то тем труднее сделать это по отношению к целому народу, история которого длиннее биографии отдельного лица, жизненная обстановка которого сложнее условий отдельного человека.
Национальность, говорит известный французский мыслитель Бюше, есть результат общности верований, преданий, надежд, обязанностей, интересов, предрассудков, страстей, языка и, наконец, нравственных, умственных, даже физических привычек, имевших точкою отправления общую цель, а центром — определенную и постоянную часть человеческого рода, преследовавшую эту цель в течение нескольких поколений. Самая могущественная причина образования национальностей, говорит Милль, тождество политического прошлого, обладание национальною историею, следовательно, общность воспоминаний, гордости и унижений, радостей и сожалений, соединенных с одинаковыми событиями в прошлом.
Следовательно, национальность не есть какое-нибудь отвлеченное начало, сразу разделившее человеческий род на части. Народ зарабатывает, завоевывает ее, как отдельный человек, борьбою и трудом достигает самостоятельности и оригинальности. ‘В поте лица снеси хлеб твой’. Так, под влиянием долгих исторических испытаний образуется национальный тип, и в этом типе воплощается одна какая-либо сторона общечеловеческих стремлений, свойств ума или фантазии. Для сохранения этой самобытности, этого нравственного я народ способен на все жертвы, лишения, отчаянную борьбу. С этой точки зрения государство является средством охранения и укрепления народности. Добиваясь своего государства, каждая нация, в сущности, ищет средств обеспечения своей самобытности, она понимает, что без самостоятельности политической она утратит возможность самостоятельной культуры, что она сделается простым служебным материалом для другой народности, что она должна будет или усвоить чужую культуру, т. е. утратить свою личность, или застыть в старых своих формах, т. е. отказаться от всякого исторического развития.
Провозглашение национального принципа есть дело вековой культуры, общей работы всех народов Европы. Он провозглашен во имя цивилизации и для цивилизации. Провозгласить национальный принцип — не значит сказать народам: ‘Успокойтесь, засните в своем самодовольстве, вам нечего заимствовать у других, нечему учиться, оставайтесь такими, какими застал вас первый день творения!’.
Напротив, провозглашение национального принципа налагает на народ новые и серьезные обязанности. Все существенные результаты, добытые цивилизацией) других народов, должны быть восприняты каждым культурным народом. Но такое восприятие не может состоять в пассивном заимствовании внешних форм чужой жизни. Восприятие общих результатов цивилизации имеет целью обогатить данный национальный культурный тип. Просвещение (понимая под этим словом улучшение экономических, умственных и общественных условий) должно вызвать в народе его творческие силы, побудить его к самостоятельной работе, работе над самим собой. Тот, кто призывает народ к такой работе, не станет льстить народным инстинктам, подхваливать народное самодовольство, убеждать его, что все свое хорошо, потому что оно свое. Напротив, его уму постоянно будет представляться разница между тем, что народ есть в данную минуту, и тем, чем он мог бы быть по своим условиям и свойствам. Слово обличения в его устах будет могущественным средством народного пробуждения. Самая сатира сделается возвышеннее и плодотворнее. Все будет направлено к тому, чтобы поддержать в народе живые начала самодеятельности и самосознания.
Самосознание! Вот великое слово, в котором нуждается наш славянский мир, рассеянный и рассыпанный подобно песку морскому! Когда, наконец, проснется и зашевелится это великое тело в полном сознании своей солидарности?
———————————————————————
Статья составлена из трех публичных лекций автора (12, 14 и 17 декабря 1876 г. в С.-Петербурге).