Т. 6 (доп.). Мои современники: Воспоминания. Портреты. Мемуарные повести.
М., ‘Русская книга’, 1999.
НАЧАЛО ХУДОЖЕСТВЕННОГО ТЕАТРА
Константин Васильевич Мошнин, веселый и красивый барин, слегка заикающийся, профессор механики в Александровском училище и страстный охотник, был приятелем моего отца. Отец управлял заводом Гужона. Мы жили в директорском особняке при заводе. Константин Васильевич у нас бывал, и мы у него. Однажды, в светлой нашей столовой с окнами в сад, за завтраком, обратился он к отцу:
— Ко-Константин Николаевич, а у меня но-вость. Я ведь те-атр сдал… У меня новая т-труппа сняла.
Ему принадлежал дом в Каретном ряду, и такой невредный, что помещался там целый театр ‘Эрмитаж’. Летом при нем открывался и сад со всякими увеселениями. Зимой больше оперетка, легкая комедия. Но вот тут появилось что-то другое…
— Неосновательный народ актеры (отец из какой-то причуды делал ударение на первом слоге). Что же они у вас будут изображать, тезка?
— Что-то но-овое. Да вы приезжайте погляде-деть. У меня пообедаем, а потом прямо в ли-терную ложу, она за м-мной…
Отец налил ему рюмку водки.
— Пустое дело, тезка. Поедем лучше на волчью облаву. Чего там с актерами возиться. Ну-ка, чи-ик!
Отец любил только деревню и охоту. И разговор тотчас перепрыгнул на то, как стреляет Алексей Николаевич Милюков, на Катуара, на обед в клубе, и тому подобное.
Все-таки сообщением своим Константин Васильевич заинтересовал — женскую половину и молодежь. Сестра моя училась у Игумнова в Консерватории, у нас всегда бывали ее приятельницы, жених сестры и я — студенты, нас больше занимал театр, чем отцова охота. Мать поддержала нас. И вышло так, что однажды, на трех извозчиках двинулись мы перед вечером в Каретный ряд.
Квартира у Мошнина была огромная, с явно охотничьим выражением лица: бесконечные чучела, шкуры, рога, ружья, патронташи. Произошло опять то же деление: на охотников и ‘штатских’. Обед для последних не столь веселый, но около восьми Константин Васильевич поднялся, не обманув надежд:
— Ну, а теперь по-осмотрим…
Дом был так устроен, что надо пройти коридорами, разными закоулками и переходами довольно далеко — потом вдруг оказываешься у литерной ложи. Она совсем рядом со сценой. Занавес только что поднялся, рампа резко делит театр на две части: справа темная зала судей и зрителей, слева…— там бояре, пир, вид на Москву — ‘Царь Федор Иоаннович’. Константин Васильевич был прав: театр, конечно, оказался ‘новым’, и по постановке, и по игре. Всю левую часть сцены занимала крытая терраса ‘в русском духе’, от зрителя ее отделяла балюстрада, срезавшая наполовину туловища артистов. Слуги подавали огромные блюда, на которых во весь рост — свиньи, гуси, куски быка, вкатывались бочки с вином. Споры, балагурство бояр, подписывавшихся под челобитной царю, красавица княжна Мстиславская, обходившая гостей с кубком,— все это особенное, ни на что ранее виденное не похожее — живое, в старую Москву переносящее. И, наконец, сам герой дня, молодой, никому тогда еще не известный Москвин — царь Федор — ‘я царь, или не царь?’ — первый неврастеник на русском троне, обаятельный и несчастный, родственник ‘идиота’ Достоевского, дальний предшественник несчастного царя Николая. Не-охотники так и впились в спектакль. Охотники сидели в глубине, посмеивались. В антракте публика аплодировала, но выходить на вызовы в этом театре не полагалось.
— Хо-хотят все по особен-ному,— говорил Мошнин.— Станис-славский — Алексеев, он сам с Таганки, Хи-вы, купеческого рода, но б-большой чудак.
— Пойдемте, тезка, лучше пиво допивать,— говорил отец.— А актеры пусть доигрывают. Вы мне ружья нового еще не показали, где левый ствол чок-бор.
И охотники ушли допивать пиво, а нам, оставшимся, показывал ‘большой чудак’ Яузский мост с нищими и слепым певцом-гусляром. Толпился народ, вели на казнь Шуйского, окруженного стрельцами. Сторонники Шуйского пытались его отбить, стрельцы одолевали. Бабы целовали руки своему герою, прощались с ним. Опять это было совсем не то, к чему привыкли мы в Малом театре или у Корша (не говоря уже об опере).
* * *
Вот что рассказывает сам Станиславский о первом представлении ‘Царя Федора’: ‘Стараясь подавить в себе смертельный страх перед грядущим, представляясь бодрым, веселым, спокойным и уверенным, я перед третьим звонком обратился к артистам с ободряющими словами главнокомандующего, отпускающего армию в решительный бой. Нехорошо, что голос мне то и дело изменял, прерываясь от неправильного дыхания… Вдруг грянула увертюра и заглушила мои слова. Говорить стало невозможно, и ничего не оставалось сделать, как пуститься в пляс, чтобы дать выход бурлившей во мне энергии, которую я хотел тогда передать моим соратникам и молодым бойцам. Я танцевал, подпевая, выкрикивая ободряющие фразы с бледным, мертвенным лицом, испуганными глазами…’
* * *
Картина получилась, вероятно, ‘достойная кисти Айвазовского’. Действительно, чудак,— но чудак оказался особенный, перворазрядный, создатель лучшего русского театра. А в тот вечер, 14 октября 1898 года, режиссер Александров с позором изгнал его со сцены.
‘Константин Сергеевич, уйдите! Сейчас же! И не волнуйте артистов…’
‘Мой танец прервался на полужесте, и я, изгнанный и оскорбленный в своих режиссерских чувствах, заперся у себя в уборной’. Горько ему было, что вот он столько сил отдал этому спектаклю, а его гонят, точно постороннего!
Но своим ‘Художественно-Общедоступным’ театром заварил Станиславский кашу. Успех был большой, очень бурный. Отцы и дети разделились. Отцы или оказались холодны (как мой, например, любивший литературу, но театр находивший вообще слишком ‘преувеличенным’ и ‘театральным’) — или прямо враждебны, особенно поклонники Малого театра. Мы — то есть студенты, барышни, разные молодые экзальтированные дамы, затем все интеллигенты-провинциалы (без ‘традиций’ театральных), сразу театром пленились. Вот именно его полюбили, как любили тогда Чехова, некую особую линию в московской — и общерусской — культуре.
* * *
В том же сезоне шел ‘Потонувший колокол’ Гауптмана — мы смотрели его из той же литерной ложи. Бурджалов гоготал лешим, М. Ф. Андреева носилась по сцене феей Раутенделейн. Отец из ложи довольно громко и весело задавал ей разные вопросы — приходилось его унимать: и в конце концов все-таки не досидел, ушел сговариваться о лосиной облаве с Мошниным и Милюковым. А колокол на сцене вызванивал что полагается.
Но ‘Потонувший колокол’ не был боевым спектаклем. Боевою оказалась чеховская ‘Чайка’. Она дала лицо театру, окончательно завоевала Москву.
История этой ‘Чайки’ известна: предварительный провал в Александрийском театре, колебания Художественного — большое желание Немировича-Данченко поставить пьесу и некое сопротивление (вначале) Станиславского. У самого Чехова, как раз, обострился туберкулез, близкие очень боялись, что неуспех пьесы может совсем дурно на него повлиять — приезжала даже в Москву Мария Павловна, настаивала на отмене спектакля. Но спектакль был театру необходим — и решили рискнуть…
Чуть не сорок лет тому назад мы с сестрой, в юной компании, без взрослых, сидели в ложе бенуара справа — в обыкновенной ложе, сообща купленной. Ни о каких волнениях автора и театра не знали. Даже не знали, что пьеса провалилась уже в Петербурге (у нас Москва, мы только своим интересуемся). Занавес поднялся — на сцене полутемно, какой-то парк, прямо перед зрителем скамейка. Говорят и ходят довольно странно какие-то люди. Наконец, выясняется, что молодой писатель, нервный и непризнанный, ставит тут же, в саду, свою декадентскую пьесу. Молодая актриса, закутанная в белое, читает нечто лирико-философическое о мировой душе… На скамье сидят зрители — спиною к публике…
Все это поначалу показалось очень уж причудливым. Публика молчала, в недоумении. Но чем дальше шел первый акт, тем сильнее сочилось со сцены особенное что-то, горестно-поэтическое, сжимающее сердце. Что? Не так легко и определить. Внесловесное, может быть, музыкальное — но некая власть шла оттуда — зрительный зал подпадал сладостному наркозу искусства. Как удалось уловить ‘им’ внутренний звук пьесы, ее стон, ритм? Это уж загадка художества, живого и органического, то есть очень таинственного дела. Пьеса, как говорят в театре, ‘дошла’. Занавес опустился. Зрительный зал молчал. За сценой актеры умирали со страху. Одна из актрис упала в обморок.
Молчание зрителей было плодоносное, самое дорогое для театра: настолько сильно впечатление и волнение, что не сразу и вырывается в аплодисмент. Зато, вырвавшись, долго не смолкает.
…Ничего актрисе было падать в обморок. Первый акт имел огромный успех — он и нарастал до самого конца.
* * *
В ‘Чайке’ театр показал основные свои черты: единство спектакля, его музыкальную цельность, как бы оркестровый характер. Показал и основное ядро своих сил.
Играли: сам Станиславский, Лужский, Вишневский, Артем, Книппер, Лилина. Все это — будущая слава театра, художники, которым предстоял живой, естественный рост. Чудесного Артема, к сожалению, нет уже в живых, нет и Лужского, остальные здравствуют, напоминая собой о прекрасных, героических временах московского театра.
Странна судьба двух участников первого представления ‘Чайки’ — Мейерхольда и Роксановой.
Мейерхольд играл отлично — неудачника. Треплев — Мейерхольд стреляется по пьесе. Нервное, и одаренное, и недоодаренное дал Мейерхольд в этой фигуре: сыграл как бы себя самого. Черты талантливости без некоего ‘Божьего благословения’, нервность без влаги, головная, сухая возбужденность и неспособность к творчеству органическому, из почвы, подсознания идущему — это, кажется, и есть Мейерхольд. Он ушел довольно скоро от Станиславского. Как актер, ничего не дал. Как режиссер, обнаружил много и выдумки, и изящества — прямо даже дарования (‘Балаганчик’ Блока — замечательная постановка). Но, в общем, неблагодарность и бесплодие определили путь этого незаурядного человека. Он стал врагом Станиславского, врагом Москвы, корней, истинных соков русской земли. В жилах его будто не кровь, а клюквенный сок блоковского ‘Балаганчика’. Как многие неудачники и полунеудачники, примкнул сразу, с бешенством и яростью, к коммунизму. Сделал одну-две интересные постановки и прославился ‘переделками’ (искажениями) классических пьес. Сейчас, кажется, и у советской власти не в почете… {Строки эти были написаны до гибели Мейерхольда от руки Советов. Как именно он погиб, в точности не знаю.} А во всяком случае: как был, так и остался в безвоздушном пространстве.
Роксанова…— Станиславский, в воспоминаниях, перечисляет актрис, выдвинувшихся в ‘Чайке’ (Книппер и Лилина). О Роксановой — самой Чайке — не сказано. И не мог он сказать: она просто плохо играла. Единственный слабый пункт пьесы — сама Чайка! В тех же воспоминаниях говорится, что Чехов был в отчаянии от ‘одной актрисы’… Он даже требовал, чтобы у ней взяли роль. Она тоже не удержалась в театре, не прижилась в нем. Какова ее судьба дальнейшая, не знаю.
…Не она ли и упала в обморок после первого акта? Если да, то о пьесе ошиблась, а о себе — нет.
КОММЕНТАРИИ
Возрождение. Париж, 1932. 27 нояб. No 2735.
…помещался там целый театр ‘Эрмитаж’.— В 1894 г. сад в Каретном ряду арендовал Я. В. Щукин и построил там театр ‘Эрмитаж’ для своей опереточной труппы. На этой же сцене давал спектакли МХАТ в 1898—1901 гг.
С. 19. ..разговор тотчас перепрыгнул… на Катуара…— Григорий Львович Катуар (1861—1926) — композитор и музыковед, с 1917 г.— профессор Московской консерватории.
С. 20. ‘Царь Федор Иоаннович’ — трагедия А. К. Толстого (1817—1875), ставшая первым спектаклем Московского Художественного театра, основанного К. С. Станиславским и Вл. И. НемировичемДанченко. Премьера состоялась 14 октября 1898 г. Далее Зайцев цитирует книгу Станиславского ‘Моя жизнь в искусстве’ (гл. ‘Перед открытием Московского Художественного театра’). ‘Успех ‘Царя Федора’,— вспоминал Станиславский (в неизданных записках),— был так велик, что сравнительно скоро пришлось праздновать его сотое представление. Торжество, помпа, восторженные статьи, много ценных подношений, адресов, шумные овации свидетельствовали о том, что театр в известной части прессы и зрителей стал любим и популярен’.
…не то, к чему мы привыкли… у Корша.— Русский драматический театр Ф. А. Корша (основан в 1882 г., закрыт в 1932 г.) был крупнейшим среди частных театров не только в Москве, но и в России. В его спектаклях играли многие выдающиеся актеры (M. M. Климов, А. П. Кторов, Л. М. Леонидов, И. М. Москвин, П. Н. Орленев, А. А. Остужев). В 1915 г. у Корша была осуществлена постановка пьесы Зайцева ‘Усадьба Ланиных’, она шла здесь более пятидесяти раз и, по словам автора, ‘к удивлению моему, с большим успехом’.
С. 23. …не кровь, а клюквенный сок блоковского ‘Балаганчика’.— Паяц в пьесе ‘Балаганчик’, поставленной в 1906 г. В. Э. Мейерхольдом в Театре В. Ф. Комиссаржевской, восклицает: ‘Помогите! Истекаю клюквенным соком!’