Наброски к роману, Замятин Евгений Иванович, Год: 1937

Время на прочтение: 53 минут(ы)

Е. И. Замятин

Наброски к роману

Замятин Е. И. Собрание сочинений: В 5 т.
Т. 5. Трудное мастерство
М., ‘Республика’, ‘Дмитрий Сечин’, 2011.
1921
Шли с дамой через Марсово поле. За Троицким мостом — облака уже летние — куполом. А под ногами снежная жижа, гнусно хлюпает, засасывает ногу, и совсем не верится, что весна, и никакой радости.
Старушка остановилась перед лужей: не перешагнуть. Набрала камушков: набросает на лужу камушков — ступит, опять набросает — опять ступит…
Стоит девочка на углу, плачет — навзрыд. Беленькая, лет 9-8. Дама подходит к ней — так жалко. Погладила по головке — и ласково:
— Ты чего, миленькая, плачешь, а? Обидел кто? А?
Девочка обернулась:
— А тебе што? В морду хошь?..
‘Не могу же я бросить насиженный кусок хлеба’, — писал виленский гражданин.
Мужик привез себе рояль. В дверь избы не входит: не рубить же дверь? Отпилили бок у клавиатуры.
— Да ты что же это делаешь?
— А что? Там еще осталось довольно — ребятам хватит.
Попросили мужика свезти в усадьбу X. Зима. Повез — ухмыляется. В поле остановился.
— Ну что же, скоро будет?
— Что?
— Усадьба.
— Да вот она, тут: ты валенцем копни — увидишь.
Копнула: под снегом закоптелые кирпичи.
По деревне слух идет:
Вшей всех взяли на учет,
Стали баб учить читать,
Чтобы вшей могли считать.
Труба на доме покосилась, свалилась. И вот год, другой, третий. На второй год — совсем на боку. На третий — поползла по скату крыши, и весной доползла до самого края, свесилась… (Этой трубой меряют годы.)
7. Князь Андрей Порфиръевич.
Курчавые, пушкинские — арапские — волосы, теперь — серебряные. Мягкий — кое-как — нос. И весь князь — мягкий. Ребячий смех — выкатывается из углов глаз и губ. Застенчивый в 70 лет.
Тут, в именье, дома — ходил в теплом, ватном халате, черные железные очки — на лоб. Оброс мягкими седыми кольчиками бороды и стал красив такой зимней красотой. Когда ему рассказывают что-нибудь смешное, закрывает горстями глаза и смеется в горсть, трет глаза, по-кошачьи умывается.
О том, что Соня и Петя с салазками поехали в лес за дровами, и везут на себе салазки, и пилят дрова — об этом он не знал. Вставал раньше всех в доме и садился за свой мост и за вычисления. С коптилкой чертить трудно — любил работать на закате, на столе в коридоре у окна: оттуда поля, лес, розовый осколок Шеломы. Любил возиться с насосами, телефонами. Несется вдруг оттуда, из подвала — крик: вспылил. Случится, поругается с Дуней — не разговаривают до вечернего чая — за вечерним чаем помирятся. Или если Андрей Порфирьевич идет и умывается как кот, — и закрывая горстями глаза — извиняется.
Очки у него черные. Механик — он сделал какое-то особое приспособление, чтобы они держались на лбу <...>. Запонка — тоже особая. И воротник потому всегда отстегивается. Штанина залезала в сапог.
— Зачем галстук так всегда завязывают? Надо просто вдвое сложить вокруг шеи и в петлю.
И всегда галстук сзади пиджака болтается.
Однажды в Италии князь бродил в чесучовом костюме, вспотел. Сели в кафейне на каком-то лиловом бархатном диване. Встал, вышел — а сбоку-то у него все лиловое, как у павлина. Не чаял, когда домой дойдет. (Любил заводить знакомства в пути. По-немецки говорил плохо.) Вот-вот опоздает на поезд. Просит вагоновожатого поскорей:
— Mein Herr — hier, — показывает на пятки (сердце в пятки.
Говорит всегда: куды-туды-сюды.
2. Лето 1914.
Жара, сушь. Сыпалась рожь. Пожары. Чуялось: завтра будет гроза. И все не было грозы.
И вдруг: война. Ясно: нельзя жить по-старому, по-английски, с теннисом, верховыми лошадьми. Лазарет для солдат внизу в зале. Сыновья в армии. Лева — только что кончивший юрист — надел малиновую форму. Сережа — дипломат. Петя — еще мальчик. Гриша из гимназии — прямо в ‘жеребячье’ училище. Вышел корнетом. Снялся. Важный. Петя обожает Гришу, глядит в рот, старается ему подражать. Подарил карточку: ‘Моему фундуку Петьке на учение’.
Лева, Сережа — одно поколение, Соня, Гриша — вместе с Евдокией Семеновной — и каким-то грибочком на них Петей — другое: ‘махонькие’, так называл их князь. Когда в угловой буфетной Василий с кучером играли в шашки — ‘махонькие’ бегали к ним. Жили под особым покровительством Евдокии Семеновны — Дуни. ‘Махоньким’ — больше… сладкого. У Сони с Гришей комнаты рядом. Лягут спать, и полночи всегда разговоры, летом вылезут на веранду и там…
Лазарет. Сестра милосердия — Ниночка. Братья разъехались. Братья на войне — страх за них и т. д…. Соня в лазарете. Строго блюла порядок: чтобы в 2 — обед, чтобы после обеда все спали, чтобы в 11 тушился огонь, чтобы перевязки <...>. Вдруг, в месяц, из ‘махонькой’ стала большой. Приехал Лева, контуженный, и с ним трое его приятелей — из ‘малиновых’ рубашек — Доброво, Путятин, Строганов — тоже раненые. Серьезнее всех—Доброво: 6 дыр в правой руке от шрапнели. Забинтованные, бледные, веселые. Соне особенно мало возни было с Доброво: перевязывала искусно — руки нежные — как, может быть, глазами, паутиною ресниц.
Через месяц — морозцы, утренники. Телеграмма от Гриши: ‘Еду’.
Соня верхом на станции встречает. Черная, блестящая, лакированная дорога, с прилипшими листьями, копыта стучат. Сердце стучит. Хорошо!
И вот веселье необычайное, звонкое, морозное, румяное. Все слегка влюблены друг в друга — но так, как будто, легко, нетрудно. Гриша — в Ниночку, трое — в Соню, Петя — в Гришу.
Шли по синему, лунному снегу гулять — до лежалого дуба в лесу. На дубу садились. Разговоры об астрономии, о человеке-змее, о звездных людях. И по чему-нибудь ссора. Возвращались уже не гурьбой, а гуськом. И за чаем — мир. Вечером — Соня играла на прабабушкиной арфе: негритянские колыбельные, английские песенки, ‘Моряк и принцесса’. Все пели, все сочиняли стихи. Разыгрывали ‘Моряка и принцессу’. После ужина, когда надо было спать, — тайком шли на антресоли к Дуне: Дуня делала кофе. Приходила Васильевна: утирала горсточкой рот, ‘доченька моя’, ‘сыночек’ — похлопывает всех по коленям, по плечу (у ней было 18 детей) — и гадала:
— 32 карты — всю правду скажут, — говорила во время гаданья особым, гадальным голосом.
Смотрели в подзорную трубу на тот берег. На луну. Лунные люди. От трубы — фокус, огонек в глазу у Доброво — как у беса глаза. Соне жутко. Дипломат Сережа с женой. ‘Махонькие’ их боялись: очень важный <...> все с газетами. Доброво и другие нарочно собрали старых газет и жгли при них.
Встреча Нового года. Соня внизу, в зале. Елка. Перед каждым прибором — елочная свечка: надо в 12 написать на бумажке желание, сжечь на свечке, пепел съесть и запить шампанским, тогда исполнится. Довелось <...>.
Гости: англичанин Пейдж — с физиономией, похожей на чертежный ?, отец Сергий (‘Я теперь не отец Сергий, а Сергей Нилыч’), псаломщик, фельдшер — Василий Гаврилыч, тетушка Оболенская, в очках и в черном, с рюшами чепчике, тетушка Новомильцова. Князь и княгиня — из Петербурга.
Танцы. Князь:
— Чтоб Соня танцевала непременно. Мало, еще. Гаданье: таз с водой, на краю налеплены бумажки с именами, и на дощечке плавает свечка — чье имя сожжет, того сожжет любовь. Сожгло Путятина — проплыло рядом с Доброво. Сожгло Соню. Доброво замолк.
Решили — рядиться. Вспомнили какую-то глупую песенку о турецком султане. И вот: Султан, Евнух, Одалиска, Соня, Арапчонок — Петя. И почему-то Путятину: непременно Папой Римским. Взял у Дуни юбку, калоши и чулки на ногах, колпак на голове.
На розвальнях — к доктору. Дочь — медичка, всегда серьезна. Гриша взялся ее расшевелить. Пошел помогать ей одеваться. И там, когда она уже оделась, и надо уходить, — она вдруг остановилась, необычайно красивая в этом костюме, с подведенными бровями. Они замолкли на секунду. Гриша прочитал что-то в ее глазах. Поцеловал, молча, ее дрожащие губы:
— Лиза, <я> люблю вас, спасите меня…
Отец Сергий плясал на розвальнях, бил в бубен до того, что пробил его.
Кончилась сумасшедшая ночь. Утро. Перевязки. Доброво — Соне:
— Нет, уж лучше не надо. Все равно.
Что? Почему? Доброво целые дни лежал. Просили петь. Рана вскрылась. Доктор, когда смотрит его, насвистывает. Ему уже знать, что это значит: Доброво — с нею почти не говорит. Однажды утром, перевязывая его, Соня спросила, почему он такой:
— Да что вы — притворяетесь? Или в самом деле не понимаете? Не понимаю.
— Да я же люблю вас, люблю, люблю. Я не хочу жить, если вы мне не скажете…
Соня села на пол и разревелась. Братья всегда внушали ей, что она курносая и черноглазая, и никто никогда в нее не влюбится, и будет игуменьей, как тетушка X. И вдруг… Драма. На прогулке боялась идти с Доброво. Наконец однажды он улучил момент (катались с горы на салазках) — и внизу под горой, когда все были наверху, спросил ее:
— А если я скажу вам, что вы любите другого и назову его имя — вы скажете правду?
Соня была уверена, что этого он не знает, никак не может знать, и она сказала:
— Скажу.
Доброво назвал. Соня:
— Да.
Доброво, не говоря ни слова, повернулся и пошел кругом горы. Соня везла одна салазки. Солнце ей радужное — сквозь слезы:
— Ну что, опять поссорились.
День. Доброво нет. Оставил записку, что уезжает в Москву. Сумасшедший. В Москве — тот, Сонин. И они встретятся.
‘А вдруг — дуэль? — И тайная радость: — Это я, я! — И сейчас же: — Ах, какая я гадкая, мерзкая’, — и ночью молится…
Доброво в Москве — прискакал к тому и рассказал ему, что Соня его любит, и что она — удивительная, и что он должен… Тот растерялся.
Доброво уехал на фронт, подлечившись в Москве. И через неделю вернулся, раненный в легкое осколком.
Телеграмма из Царского. Соня: ехать или нет. Слезы. Петя и Гриша дразнят. Старик-князь погладил по голове:
— Поезжай. Ты — моя дочь. Я все понимаю.
Соня поехала. И только тут Доброво согласился на операцию. После операции его отправили в Крым. (Там и пропал.)
Веселое, влюбленное, заревое время кончилось. И никогда его больше не будет. Все разъехались.
3. Революция. (Как узнали?)
Воробьи, малиновки, иволги, лягушки целый день за окнами. Целый день вокруг дома тонкая путаная сеть от щебетанья, чириканья, свиста.
Леву и Гришу солдаты любили. Оба теперь — выборные офицеры. Леву назначили начальником караула при бывшем царе. Такой обыкновенный, спокойный, серый, скучный. Показывал Леве город, книги какие-то, особенные огурцы. Всякий раз прибавлял:
— Прошу вас: очень-очень кланяйтесь вашему отцу.
Царица — держалась холодно, кивала, молчала. Леве было тяжко. Царь говорил:
— Ну что бы мне вам подарить на память — чтобы вы помнили, когда меня расстреляют.
И в годовщину контузии — с Левой припадок… Гриша вышел в отставку. Жил в имении, пахал. Крестьяне любили его:
— Веселый.
Уезжал иногда в город. Роман с Лизой — медичкой (она в городе).
Однажды (князь и княгиня, и Гриша в городе, Соня одна с Петей, Гришиным денщиком и Дуней) денщик прибегает испуганный:
— Мужики привалили. Орда.
Уже ходили слухи о погромах. Соня пошла к ним. И тут в первый раз (потом это всюду повторялось), в самый страшный момент — вдруг все смешно, рот — до ушей, и — мужикам со смехом:
— Ну, здравствуйте.
А те стояли, было молчали, тучно. Но тут — тоже до ушей:
— Здравствуйте, княгинька. А мы пришли… Вот кузница у вас без последствий стоит. А у нас кузнец без дела. Так нельзя ли, мол, вашу кузницу занять?
— Думаю, можно. Вот брат вскоре приедет, тогда окончательно скажет, — спокойно.
И гул:
— Ну вот, вот спасибо.
Вся история Гриши. Сиденье княгини, князя. Комиссары в доме. Однажды приехали за вещами и на фронт. Набрали в доме целую кучу платья: Гришино, Петино, княгини, Сони. В гостиной навалили на полу огромный ворох. Во время обыска — на комоде ‘тэдди’ со смешными выпученными глазами. Комиссар рассмеялся и стал другой.
Сейчас раскроют сундучок, где шелковые шарфы. Собралась прислуга в дверях, стоят молча. Соня открыла сундучок сама: чтобы зря не пропадало — стали три комиссара раздавать прислуге. Дележ. Споры, ссоры у комиссара. Прибежала сидевшая внизу, на подводах, Комиссарова жена. А Соне опять — смешно: сидит в уголку, курит папиросу. Щукин (комиссар):
— Ну вот вы галдите. А она сидит себе папироску курит. Что, значит, воспитана в хорошем отношении…
Мужики:
— Что это, Софья Андреевна, никак твои юбки везут?
4. Новый комиссар Мишин.
Настоящий коммунист. Рабочий-монтер. Никогда не улыбается. Огромная голова — и так: будто одна голова прямо на тоненьких, в обмотках хаки, ножках. Такой он, если вспомнить его, не видя. Однажды всех комиссаров вызвали в Бирюч, в город. Соня видит: вернулись оттуда — и Орехов, и все — какие-то мокрые, тихие, вежливые. Всю ночь возились. А наутро — приехали извозчики и увезли комиссаров и все их (княжеское) имущество. После них Соня, Петя, Дуня — мыли, скребли. Увезли воз грязи и сору.
Мишин всячески хочет загладить то, что сделали другие комиссары. Присылает за Соней лошадь (Соня говорила ему, что надо внести — революционный налог 50 000, а денег 800 рублей). Мишин написал записочку — налог сняли. Зашла к Мишину: он живет с отцом, седенький чистенький отец. Странно: у них — отцы.
Приехали домой: телефон. Мишин справился — благополучно ли доехали (ехали ночью, кучер — мальчишка-красноармеец, Мишин дал ему браунинг и тут же учил — впервой — как обращаться с браунингом:
— Так, вот так, отодвинуть). Петя поддразнивал Соню:
— Тебе Мишин опять звонит.
Мишин звал (святки) на спектакль, маскарад и обед. После спектакля повел за кулисы, знакомил. Пустой, желтый, унылый зал. Керосиновые лампы. Музыка: флейта, труба, барабан. Кругом маски — жуткие. На другой день обед: комиссары и две комиссарши. Одна — с вытянутым вперед рыльцем, как у муравьеда, другая приплюснута, как будто на ней два года сидели, в розовом платье. Все — во все глаза — глядят: как ходит княжна, как пьет княжна. Потом пели ‘Среди долины ровныя’. ‘Муравьед’ потребовала ‘Интернационал’ (она в сером свитере). Запели. Она вдруг подсела к Соне и ни с того, ни с сего:
— А у меня вчера мать умерла. Соня поняла:
‘У нее — мать, она — как и я’.
— Ну, а как же, ведь вам же, должно быть, тут сидеть вот и петь…
И ‘муравьед’ весь вечер ходила за Соней. И крепко жала ей руку на прощанье и что-то все хотела сказать — так и не сказала.
Еще один раз Соня встретила в Бирюче Мишина на автомобиле. Соня на розвальнях ехала домой, спускалась к Шеломе.
— Поедемте-ка на автомобиле.
— Нет, я по реке — ближе. А на автомобиле — по льду… я не знаю, опасно.
— Опасно. Я поеду.
— Не ездите, еще провалитесь.
— Я? Увидим.
— Увидите. Прощайте.
Соня поехала по льду. Через час — ‘ту-ту-ту’ — Мишин на автомобиле. Пересадил Соню к себе. Розвальни отпустили. Приехали в деревню — в Карачуницы. В избу к мужикам. Мужики в углу — Соне:
— Ты что это? Кого привезла, а? Они арестовали тебя? Угощали Соню яйцами, молоком, а комиссару — не-ет.
Соня отдала ему свое молоко и яйца, ей дали другое. Мишин с крестьянами не умеет говорить (example). Дома Петька опять подтрунивал над Соней:
— Твой-то Мишин. Это ведь он нарочно — на автомобиле. Перед тобою форсит.
Еще одно какое-то свидание с Мишиным. Мишин суров:
— Вы — мой классовый враг.
Соня смеется. От Мишина анкета о числе коров, свиней, кур и прочее. И в том же конверте — письмо:
‘Софья Андреевна.
Я знаю: вы — мой классовый враг. И я, быть может, погибну из-за этого, но я должен уведомить вас, что я вас люблю. Я не могу. Прошу завтра доставить анкету’.
Соня привезла анкету — и разговор о любви (чуть-чуть) между анкетных коров и кур. Соня:
— Вы первый из коммунистов — очень честный, и вы мне нравитесь. Но это — я не знаю — это же не любовь, вы понимаете…
И ресницы вниз, и у Мишина — сердце — вниз. Тихо:
— Ну, тогда я уеду отсюда. Я не могу. Я устроился, перевез отца. Вызывают желающих партийных на Кавказ. Я уеду. Ну, скажите мне что-нибудь на прощанье.
— Будьте чистым — таким же, и хорошим, и…
— И что?
Соня повела плечами:
— Ничего.
Через день Мишин уехал. И в тот же день Соня опять была в городе, встретила отца, и отец Мишина рассказал, что он хотел в себя из браунинга, но он вырвал. И вот опять:
— Ах, какая я мерзкая…
Деревня.
Подрядчик К-й строит дом. Водил княгиню на леса и снизу поддерживал ее под локоть — вытягивал руку все выше, и наконец:
— Извините, ваше сиясь, рука вся вышла-с. Он же говорит:
— О, это человек. У него денег — несколько, — палец вверх, — куры не клюют.
Или:
— Все сделано-с следующим образом, как подобает.
Дуня несчастна. Толстая, грудастая баба. И все с ней несчастья, каких ни с кем не бывает. Муж-пьяница помер — вдруг начал раздуваться, никак в гроб не уложить. Ну, уложили. А он в церкви, в обедню, все пухнет и пухнет, из гроба выпирает. Что делать. Коммуниста (решительный) Щучкина позвали: взял крышку, наложил, приплюснул. Как брызнет из него, из мужика-то. Потом лошадь сбесилась: стала себе коленки грызть, пала. Дуня об земь хлопалась, выла, груди себе рвала. Потом: кобыленке молодой волк на загуменье промеж ног все обгрыз. Ну, выжила. Потом — корове ее другая рогом кишки выпустила, зарезали. Потом: изба сгорела.
Председатель волисполкома Штучкин (Щукин), раньше пуговицами в Апраксином торговал. Мужики им довольны:
— Ничего, хороший — взятки берет. Все берут. Судьи берут…
Волисполком. Красная, кирпичная просторная изба. Телефон. Столы за балюстрадами. Пусто.
— Где председатель?
— А они тама, у себя, в канцелярии, — баба в железнодорожной тужурке.
‘Тама’ — три кровати, и на всех — одно: задранные на спинки кроватей подошвы валенок. Лежа:
— А, а, Софья Андреевна. Здравствуй, — лапу с кровати.
Больные. Тифы. И неизвестно что. Соня лечит вслепую. Придет в деревню, сейчас все узнают, и бегут белоголовые девчонки:
— Софья Андреевна, тебе мамка велела зайти к бабке нашей, к деду… к маленькому, маленького поглядеть…
Изба. Влево от входа — под одной крышей с избой двор, корова, поросенок. В избе — тяжелый дух, печь, горка с посудой, лавки. На лавке, возле печи (натоплена, хлебы пекут), под овчиной, старик.
— Ну что?
— Да вот с Ивана Постного (все больше с осени, с Ивана Постного) пищи не принимает.
— До ветру ходишь?
Маленький:
— На ножке у ей желвачок растет.
— Насморчек у него как прыснет — все в нос гудит.
Маленький спит в дыбе. Соня берет на ручки — пальцы коротенькие — лягушачьи лапы — поднимает их, гладит, маленький все так же спит.
Лечат больных ужасно. В раны: табак, деготь, колесную мазь, паутину, керосин. И приходят уже с флегмонами. Или везут больных к знахаркам-волшвам. Те шепчут, затыкают раны красными тряпками.
Умирают спокойно, деловито. И никто — ни умирающий, ни кругом — не волнуется. Мать умирает — делает распоряжения. Наказывает вынуть платья, выбирает, в каком хоронить.
— На этой кофте сзади заторка. Ну, ничего, не видать будет. А платье вот это вот, с горохами.
Дочь:
— Платок-то больно новый. Ты бы, мамка, себе постарее взяла.
Мать:
— Нет, ты уже мне не перечь. Желаю, чтоб в этом.
Умерла. И 40 дней над избой на шесте вьется белая тряпочка. Разбивают на перекрестке ближнем глиняный горшок. Вытаскивают покойницу на кровати на улицу и носят к домам, где живут родные. Переваливается на подушках голова. Принесут к избе, и причитанье. А из окна — тетка — и причитанье в ответ… Потом сжигают перед домом кровать.
Мужики недовольны:
— Раньше, бывало, хоть веревочка, да моя. А нынче… Вот избу отбирают: лишняя, мол. А того не поймут, деревяхи, что мне осенью сына женить, выделять. Где ему жить?
Выборы в Учредительное собрание.
— Да нетто мы знали. Мы все за No 6 подписались, а какой-такой шестой номер… Неграмотные мы. Выбрали Стеньку Телепневского, дали ему доверенность — ну, он нас всех, огулом, за No 6 и подписал.
— Медведь — он ничего-ничего, а потом как растревожишь его — взревет да пойдет ломать, держись.
Октябрьский праздник. Приказ: не работать. Коммунисты ходят и строго смотрят, чтоб не работали. Как ушли — мальчишку сторожить, а сами — за работу. Пасха: коммунист Тимошка в церковь не пошел. А хочется. Пришел к церкви, плошки зажигал, стрелял.
— Ты что же, сукин сын, в церковь не идешь? Мрачно:
— Нельзя мне. Я человека расстрелял в Бирюче запрошлый год.
Съезд беспартийных в Бирючах. Как насели-насели на коммунистов. Хотели, однако, запротоколить коммунисты, да в чрезвычайку. Куда! Такой гвалт. Баба вскочила, визгливая, руки в боки:
— Ты в галифях ходишь, думаешь тебе спуску дадим?
Мужик:
— Как какой коммунист либо красноармеец этакой, из ихних, один вечером забредет, так бывает, конечно… Пропадет — и как в воду: вошел в деревню, а не вышел. А почему, кто…
Малый длинный согнутый — будто торба к спине приросла.
— Наша команда. Вот наша команда и довела. ‘Беда’. О ней еще писал Олеарий.
— Почему?
— Да так, на телеги у нас моды нету.
Телега двухколесная. Сзади — выгнуты корневища, к ним ‘спицы’ и спицы кругом. Едет старик в ‘беде’, болтается голова с каждым шагом лошади. На спицах позади — валенки или сапоги наткнуты. Баба — амазонкой на лошади.
Зимою огня нет. Сидят с лучиной. Откопали где-то железные светцы. Девчонка сидит при лучине. Мигает, глаза ест… Девки собираются на ‘супрядки’ при лампе (одна на деревню).
Слух прошел, что в соседней деревне появился ‘тайный агент’. Так он и сам о себе говорит:
— Коммунист и тайный агент.
Перепугу было. Потом глядь, тайный-то агент Федька Шелуха, Матрены Кривой сын из Страшниц. Ну, тут уж по-другому. И бумагу из волости так и написали: ‘Федьке Шелухе…’
Оратель приехал. Оратель должен говорить перед спектаклем. Вышел, высморкался трубно.
— Ну вот, значит, товарищи, как я, стало быть, имею мандат говорить, то я должен вам сказать… — еще раз трубно. — Как мы, стало быть, собравшись в нынешний день, как таковой, то я желаю вам от всей душе самого наилучшего в текущий момент.
И речь заведующего Отделом Компроса на открытие съезда шкрабов:
— Вот, товарищи, я прибыл к вам с вокзала. Исполняя обязанности борьбы со спекуляцией, мною реквизировано 5 пудов яблок: 2 — антоновок, 1 — молдаванки и прочие — летних сортов. Вчерашнего же числа мною представлено в Комдезертир 4 преступно покинувших славные посты в рядах нашей доблестной Красной армии — при следующих обстоятельствах…
И ни слова о просвещении. Ни разу не был в школах.
Объявление в Исполкоме:
‘Граждане не умеют вести себя в данном советском учреждении, разлагаются на столах, и некоторые даже спят…’
— До того пьян, что двое ведут, а третий ноги переставляет…
Тетя Луша. Старушка — маленькая, веселая, голос звонкий. Говорит — поет. Живот под фартуком. Всех ребят называет: ‘Доченька’, ‘Сыночек’ (своих нет). Повела в сад.
— А тая яблоня — вона курносая, на ей яблоки горазд сладкие, поспеют — ни чем хуже лимона. А у этой — ноги, видишь, нету, хромая, а плодущая, ту-ту. А эта — молдаван. А тая вон — грушовка. Как поспеет яблок-то, так лицо у него круглое до милое. А у молдавана — красное.
— А тут ‘вишенье’ было, да все его высекли. Все Васька мой: ходить ему, вишь, мешает.
— Горох только вырастет, станет махоньким этаким щелобком — а уж ребята…
— Ахтиньки.
— Обабки — на березовой лядиньке.
— Пшона пригоршоночку.
— Волос пястку на себе выдрали да о земь.
— Сам себе избу шил, отломиться от нас хочет, брат-то Васька.
— Бабахи из гороховой муки на снегу сострою.
— Страхота Господня.
— Крестный ход — народу-то несколько-несколько — дух вон — сколько.
Вася Маклаченков.
— Коммунисты, что же, кусают, да не гораздо. Пущай берут, мы все равно работеть не будем.
— Переделили обчеством. Остались мы на кривой меже. Только и есть — межа да разор, ну вот какой после сохи остается, сохой проедешь раз — разор. А по полосе — бороной-то и не проехать. Ну что будешь делать? Палкой делили.
— Межу разделили, а полосу хорошую — под дорогу.
— Е. (есть), нет.
— Семка Никашкин от белых вернулся. Дак мамка его уже Василию-страннику его шапку отдала: ‘Поминай, грит, мово Сенюшку’. А он и вернулся: так этак о шапке горевала — ту-ту! А Сенька: ‘Что шапка. Я бы к одним стенам голым от белых вернулся’.
— Все до чистечка пляшут молодые, и пальцем этак грозят, и ногу выставляют…

Свадьба. Пропой.

С закута-кута, с заднего угла,
Повыйди-выступи, княгиня молода.
Княгиня молода, Марья Михайловна,
Приди-погляди, себя покажи…
Она не выходит. Ей дают платок. Деньги. Поет:
Сдался родненький мой батюшка,
Сдалась родная моя матушка
На ихнюю золоту казну.
Стучат в ворота к крестьянину. Зима. Холодно.
Что на есть ворота-воротечки
У мово крестового батюшки.
Не зноби-кося, крестовый мой батюшка,
Открой мне окошечко ковельчато,
Открой мне ворота-воротечки.
Не дивуйтесь, не дивуйтеся, люди добрые,
Не княгиня то идет, не боярыня,
Иде сиротинушка горькая.
В баенке (около — поют подруги, ждут выхода):
Не парилася горькая сиротинушка,
А прохлаждалася,
Слезы горькие лила в мыльной баенке,
Смывая красу девичью,
Не мыхайтеся, не шатайтеся,
Дубовы столы.
Не мыхайтеся, не шатайтеся,
Браны скатерти.
Сходи, родной батюшка желанненький,
Запри широкие воротечки,
Запри косельчаты окошечки,
Не пускай чужих чуженителей,
Чужие чуженители-разорители
Разорили мою буйную головушку.
Плач по покойнику:
Моя родна матушка,
Промолви хоть единое словечушко,
Прогляни свои очи ясные
На меня, горькую сиротинушку.
Залети, родная моя матушка,
Залети светлой пташечкой в светлицу
Ко мне, ко горькой сиротинушке,
На остатнюю одну минуточку.
Пока носят покойницу от дома к дому — ребята раздают кусками пирог, сытой поят.
Частушки:
Во садочке, во лужочке
Позавяла травушка,
Последний раз с тобой сидим,
Прощай, моя забавушка.
Интересная травинка
В полюшке метлиночка,
За чужих стрижаться бросил,
Моя ягодиночка.
Одна звездочка упала,
И другая упадет,
Мне цветочек письма пишет,
На побывочку придет.
Спасибо коммунистам:
Хлеб навеянный едим,
Щи несолны хлебаем,
Без огонечка сидим.
Своего дорогого
До вокзала провожу,
Свою буйну голову
На рельсы положу.
Не пиши, Кудрина, письма
Ты на Парховский вокзал,
Пиши на Шивницкую волость,
Чтобы батюшка не знал.
Мой родняха в дезентирах
В полюшке скрывается,
Как увидит коммуниста —
Сердце разрывается.
Не найти такой березки,
Чтобы дождь не замочил,
Не найти такого [нрзб],
Чтоб никто не разлучил.
Красотой не поношуся,
Есть красивее меня.
За характер я возьмуся,
Не найдешь лучше меня.
Дорогой, не виновата,
Что не рядышком живу.
Мы один одного любим,
Только виду не даем.
Берестовые кусточки —
То свидетели мои:
Мой цветочек уговаривал —
Стояли в стороне.
Не люби, подруга, дальнего,
Цветок дальний — сухота.
Люби своего деревенского,
Увидишь навсегда.
Женись, моя зазнобушка,
Тебе добрый путь.
За любовь сошью рубашечку,
За страданья вышью грудь.
Бараниха Тимофеевна.
Егор-перевозчик в нежно-розовых лохмотьях.
Яровые. Черное Заханье. Оленино Заханье (‘черное’ — оттого, что люди живут черные, вроде цыган). Карачуницы. Большой и Малый Храп. Пирожок. Дристовка.
Марья Васильевна. Живет в избе одна, с курицей старой. Нищая, гадалка. В малиновом повойнике под платком. Глаза — будто спит с открытыми глазами. Нос — репкою, табак нюхает. И все ‘гомонит-гомонит’ об одном, потом перескочит на другое — и опять. И крестится все: начнет креститься и не кончит — гомонит.
— Лет-то мне да уж 80 или 90. Палец болит, завязан:
— Степка, работник-то ваш урек меня, с глазу съел: ткала я, веретено наткнулось.
Гостю, уже лысому, говорит:
— Друга-то мельника я знаю, а тебя нет.
Гаданье:
— 32 карточки ложитесь, мне всю правду доложите. Для сердца — бубновое удивленье. Для дому — прибыток от виннового короля. Что случится: свадьба, интерес крестовый. Дальше дорога, письмо. Для бубновой дамы великая скука… Для сердца бубновой дамы — великий испуг.
— Ах ты, мой дитенок приятный, — попался как черт в горохе.
— Спасибо.
— Нет, детенок, за гаданье благодарить нельзя, а то не сбудется, али не знаешь.
— Ты грамотный. А я сижу, что валуй в лесу (гриб).
— Я погомоню, тебе не так скучно будет.
— А молодой ихний парешок на студента учится.
— Помяни, Господи, Иоакима и Анну, Ивана Богослова, друга Христова, Пятницу — нареченную невесту Христову, Зосиму Савватия — братьев-разбойничков…
— Посплю чутельки.
— Богу молюсь, что вокат (адвокат) за Саню.
Саня Сюсина — глухая, и все тихо делает: муж ее за это бьет смертным боем: вешаться хочет.
— Якимов-то малец, сшил ему так, что Мать Пресвятая Богородица. Ешь твою мать. Слушает, греховодный.
— Змея, от Христа проклянущая, весь век на черевах ползает.
— Как на сход придет — так все его удобряют: боятся.
Миша-Турка. Митиха.
Никому он худого вреда не делает.
Все подхалюзники.
Лемеши надеть на плотиво.
— Младенчик такой удобный, что Христос…
Марья Васильевна — тетка Машка — грибы в лесу ломала. Мокрая вся от росы. Вдруг навстречу ей солдат:
— Здравствуй, тетка Машка.
— Что-й-то не признаю тебя, сыночек.
— Это Гриша.
Как взрыдает Марья Васильевна:
— Гришенька, батюшка.
— Ну, тетка Машка, бежать надо дальше — видишь, ружье-то. Прощай, дай тебя поцелую.
— Да мокрая я, батюшка. Дал ей 3 рубля:
— Молись Богу, чтобы мне живу остаться. Марья Васильевна побежала на село.
— Миряне, Гришеньку, князя молодого расстреляли. Да что же вы набат не бьете.
А мужики молчат, хмурые.
— Не наше это с тобой дело.
Носила Марья Васильевна записочку в лес Грише, пищу. Приходила в дом, в Ключи — нищая, больная будто.
— Так и тужу, так и тужу все да охаю. А сама комиссаров этих — боюсь, тошнехонько.
И когда Соня была одна, больная сбирала подаяние и приносила ей: соли, сахару, хлеба, круп… Придет к Соне вечером — начнет ‘гомонить’, глядишь — и улыбнется та.
— Пришла я к Гришеньке в лес, как завоплю его: Гриша. Да вспомнила: нельзя. Ах, думаю, дура, ешь твою мать.
Соня одна. Князья в тюрьме. В доме — постой.
Комиссар Щукин — проходил в дверь, открывая ее ровно настолько, чтобы пролезть: не больше.
В доме был громоотвод: все думали, что это радиотелеграф. И вообще, кажется, каждую минуту думали, что вот-вот она нажмет какую-то кнопку — и все взлетит…
У одного из бывших в доме во время обыска проверяли документы. Паспорт читали-читали. Прописан в Адмиральской части. Комиссар спрашивает мрачно:
— Вы что же, значит, адмирал будете? Однажды Соня спрашивает Колоху:
— Не скажете, ради Бога, может быть, вы что-нибудь знаете. Ведь можете же вы помочь хоть чем-нибудь…
— Да что же, я, конечно, могу… Что же сказать… Я, знаете, с ног сбился, ищу труб.
— Труп? Чей? Чей? Ради Бога!
— Труб железных надо к печке. Так вот, если дадите, я, пожалуй, помогу… А только вашу мать и расстреляют — не понимаю: что ее жалеть, ведь она — преступница.
Однажды торжественно снизу приходит красноармеец, просит ‘на заседание’. Соня приходит. Оказывается, заседание насчет того, чтобы купить у ней хомут:
— Все равно у тебя не нынче-завтра отберут…
Ночь. В доме: Соня и Евдокия Семеновна. Прислушиваются к шорохам: а вдруг придут громить. Однажды легла спать. После бессонной ночи сразу крепко уснула. И вдруг проснулась: светло. Неужто — утро. Глянула в окно: горит деревня на другом берегу Шеломы.
— Помогите нам спектакль устроить — я освобожу вашу мать. На спектакль и приедет.
Соня — в лихорадке — репетирует, гримирует… 6 часов… 7 часов…
— Ну, что же мама?
— А она не приедет. Вы неужели поверили?
Колоха — об арфе:
— А это что же — рояль разобрали, что ли?
Красноармеец с винтовкой — часовой — слушал-слушал арфу, головой помотал:
— Чисто в раю, ей-Бо.
Колоха в костюме Гриши.
Красноармейцы внизу играют во ‘вшиные скачки’: круг из бумаги, пускают в центр двух вшей, какая скорей до окружности добежит.
Князь освобожден в Москве, приезжал в имение тайком. Соня пешком бегала в Бирюч — разузнавать: какое настроение, не ищут ли его. Сидели в темноте. Однажды взяла браслет, продала его и купила четверть керосина в плетенке. Мужик какой-то из Бирюча подвез версты три. И потом тащила 10 верст бутыль: за уши — неловко, на спину — нет, не выходит, на голове (смешно стало). У самых Ключей на гололедице скользнула, упала, бутыль разбилась… Так горько — так горько.
Сон — не настоящий, а так — тюлевый.
Пришла, а князь зовет чай пить — а у ней ком в горле, и нельзя так идти, нельзя. Взяла, накалила на свече железную линейку докрасна, приложила к руке пониже локтя, на сгибе — такая боль. И заглушила горечь. Перевязала платком руку, вышла…
Корову кормить нечем. Поговорили-поговорили с Петей: делать нечего, надо идти по деревням побираться. Пошла к староверам — в Большой Храп. Старовер разжалобился, пошел с ней по дворам. Приходил во двор с Соней, рассказывал все: вот отец помер, мать в тюрьме, корова голодует. Соня стояла и слушала. Бабы ахали:
— Ах, тошненько. Ах, сердешная.
Валили и сено, и солому. Кормили. Спор: кому везти ее и дары. При входе старовер одобрительно:
— Здравствуйте, добрые люди.
Все бородатые, рослые. Избы двухэтажные. Иконы тисненые.
Комиссар — незаконный сын. Мать померла. Один на всем белом свете. Барыня-помещица сжалилась, поместила в школу, начала учить. Борис — способный, учиться охота. А потом барыня уехала в Париж, забыла — и Борька на улице. Хотела помочь жена одного из братьев Сони — и тоже забыла: в Питере. И Борька остался недоучкой. Озлобился на бар страшно. И когда пришла революция: мстить, мстить… Оттого и был так жесток с Соней. Потом признался:
— А я думал — вы та самая, какая хотела меня в училище содержать.
И все мягчел. И как-то однажды весной, в лесу, вдруг лопнула кожаная куртка, и из лопнувшей куртки вылупился человек. Рассказал Соне всю свою неудачную жизнь. Жена — бывшая горничная, распутная, ленивая, никогда ничего не читает…
— А я книги люблю, говорить о разном… ну, понимаете… Ну вот, одним словом…
Сморщился, потер лоб. И увидела Соня: на глазах у него слезы.
Приходит раз Евдокия Семеновна вниз в зал: Соня с Петей вдвоем в огромной пустой зале, танцуют под граммофон.
— Да что вы, спятили? Мать в тюрьме.
Петя сел на скамейку, заплакал — первый раз за все время.
Сидели без сахару. Кто-то принес 5 кусочков: 3 Соне, 2 Пете. Проходит неделя: Петя подкладывает за чаем свои кусочки Соне. Не ел, сберег.
На арфе: Куперена, негритянскую колыбельную.
И новые погромы имений: громила самодемобилизующаяся армия. Дикая дивизия Корнилова. Однажды вечером подъезжают к дому конные. Переполох. Оказывается — из корниловских частей. Офицеры заняли дом. (Амилахвари.) Так опять уцелели от погрома.
Тикают часы сухо. Ветер. Налево (за окнами) треплется береза — в лохмотьях. В окне стекло разбито: ветер напирает на дверь — и из коридора никак не открыть двери. На полукруглой веранде, на плитках — озеро, отражается луна.
Молоко в ночном горшке.
— Как объявили волю-то… Митиха прибежала, кричит: ‘Так недомолотили — ушли все’. За матушку я на барщину ходила.
Десятина — 60 длиннику, 40 — поперешнику.
— Рожь сжала я: снопы — солдат да солдаты обрыты стоят, вот до чего чисто…
— А куды идешь — все перекрестись да перекрестись…
Пирога — ‘комлол’: долбленка. Дикарская.
— Шли мальчишки. А тут эти самые телефонные струны валяются, обрезаны. Ну, подняли, стали баловаться. И прямо ему в глаз — Сеньке-то. Прибежал: кровь льется. ‘Мамка, — все говорит, — спать хочу’. Открыли ему ми-говку-то, а там — все красное-красное, одна облонь белая, а то все красное. Горе-то, горе. Только молодость его наряжается, а тут…
— Приехал какой-то из города: чтобы к субботе дров к реке навозили. А мы отперлись: пахать надо. А он говорит: ‘Я вас сокрушу’. Тут молодичка выскочила: ‘Как, — говорит, — ты нас сокрушишь?’ Да все загалдели, он и подался.
— Тетка Олена прошлое лето померла. 130 годов. 40 лет ни мзги не видела. Один-то глазок на пожне соломинкой выколола. А другой — внучек ей ногтем ткнул — тоже вытек. Так все плакала: ‘Молитесь, миряне, чтобы Господь меня собрал от земли. Забыла меня смерть…’ А сама сухонька, костки все наружу, а чистенькая ходила: сарафан красный, юбка синяя, а голову, как молодичка, повяжет. Я ей: ‘Что это ты, тетка Олена, молодичкой повязалась?’ А она: ‘Жарко гораздо, а этак-то ветер ушеньки продувает, легче’.
— Дядя Леша, 110 годов. Выйдет на улицу, станет молодых корить: ‘Раньше, мол, лучше жили. А вы и земли поделить не умеете. Межи ломаете…’
Шарик. Огромный лоб, прикрытый кудрями. Читает Библию:
— Вижу я: стало у нас похоже на Ветхий Завет. Верно. И Бог-то… Как он тогда велел Моисею истребить 500 сынов Вааловых…
— Малая доза, большая доза.
— В хомуту мы: шею повернуть можем, а чтоб вынуть — нет.
— А мне наплевать, что у тебя три дома, только бы моего никто не трогал.
Об отбирании скота:
— По корове на 2 едока. Ладно. Так вы посчитайте, сколько у нас в деревне едоков всего и сколько коров да тогда и отбирайте. Ну, и отперлись.
Согласия нет между мужиками. Друг дружке завидуют, друг на дружку доносят. Теперь-то перестали.
Щукин — плетьми порол.
Девочки — длинные юбки и кофты, одеты совсем как взрослые: маленькие бабы.
В Пушкинском. Тригорские срубили дуб из Лукоморья и продали за два с полтиной.
Престол. С утра крестный ход: Никандр преподобный пришел, пролезть под иконой…
После обеда ‘ярмарка’. Теперь уже только — названье старое и старый гомон и гул: торгуют только бражкой. Сперва гулянье по обсаженной березками и выметенной улице. Изредка мелькает старуха в малиновом сарафане, две в гречневике: девки и молодые бабы — по-городскому в выменянных шелковых платках, газовых кофтах, иные в калошах, с зонтиками, иные в белых вязаных перчатках. Парни — в брюках (хаки) на выпуск, картузах, шляпах пролетарского вида, с тросточками.
Парни посредине улицы… их все гуще, все растет. Из конца в конец с гармошкой и ‘страданиями’, что издали похоже на собачий лай. Потом выделяются львы-гармонисты: около каждого куча девок, пестрых, пасхальных. В каждой избе — самовар на столе, бабахи, пироги, масло, ‘латка’ с бараниной и картошкой, яичница — и из гостей в гости, из дома в дом.
Молодая:
— Какая у тебя теперь Нюшка. Ты об Нюшке забудь.
— Вы тогда спасибо давайте, когда поедите.
Перед едой молодая обходит всех с чашечкой воды: плеснет на руки и каждому салфеточку вытереть руки.
Громадные лица у девок.
Скатерть самоделковая — зеленая с оранжевым.
Русская в избе — пол, чашки звенят, на комоде все ходуном…
— Ишь, когда ее хвалят, так нравится ей, ажио уши смеются…
А вечером — у моста. Девки приходят толстые: какая в трех, какая в четырех платьях, за кустиками скидывают одно за другим и появляются все в новых. Танцуют на мосту через Шелонь: гладко, удобно.
Мужик в пьяном виде пустил дочери (поперек сказала) заряд дроби в спину.
После Октября — передел земли, по едокам. Три брата. Старший бездетный — земли у него больше, у младшего — куча детей. У старшего отбирают землю, бодается. Кое-как, будто, уладилось. Вечером втроем пошли в баню, стал старший отказываться землю отдать — и двое младших искусали его, ляжку изгрызли и щеку.
Сход зимою в избе. Полно: на лавках, на печи, на полу. В тулупах, кафтанах. Лучина.
Рвут зубы: привязывают зуб к грядушке саней — и раз по лошади.
Угощают:
— Кушай, жадобный, кушай. У нас вот тоже недавно один из плена вернулся домой, на хлеб мягкий накинулся. Да как живот ему вздуло — через две недели и помер. Кушай, голубчик, кушай…

‘Удостоверение.

Выдано гражданке села Голубово Копытолине Ухаркиной в том, что у ней нету дровней, каковые отобрал комиссар Расписаев. Последние дровни, посему я растерялась, они у меня совсем плохие. Посему я прошу вас возвратить назад, каковые находятся в Ключах. Мои дровни, я свои желаю возвратить назад. В этом и удостоверяется.
Деревенский советский член Иван Васильев и
Обчественный председатель И. Забелкин’.
Суд над Соней за то, что собирала хворост в бывшем своем лесу. Из публики:
— Да лес-то чей? Ейный. Ну так что же?
В деревне — сбежавшая из Питера от голода консерваторка Валентина Петровна, брат-студент.
— Ишь ты какая. Видать в ней 5 капель господской крови есть.
— Полтинники-то твои протри маленько.
В поезде. Света нет. В полумраке разговоры. В одном углу — скопские: смех, сами над собой посмеиваются, но в обиду, видать, не дадут.
— Скопской — известно. Человек — он всегда человек, а черт — он черт и есть. Скопского спрашивают: ‘Да ты из какой губернии-то?’ А скопской уже чует и сразу обиделся: ‘А тебе какое дело?’
А рядом вплетается как мелодия в мелодию в фуге — другой разговор: мужик — о власти.
— Кабы землей удовлетворили всех правильно — это так. А то ведь пустые стоят земли. Сердце болит.
К рассвету — все заснули. На лавке напротив все — налево, всех четверых смело влево, и головы друг другу на спины — как рожь пригнуло дождем.
В бутылках — холодный советский кофей. Утром, намочив полотенце, помылись кофеем. И того же холодного кофею выпили несколько глотков.
Под пальто холодно: на ноги натянуть — плечам, на плечи — ногам. И придумал: ноги в рукава засунул.
На заре на какой-то станцийке запел за окном петух — и неожиданно откликнулся под скамьей в мешке один, и там в углу другой, молоденький, и в соседнем вагоне…
Баба сидит, грудастая такая. Говорит:
— Сейчас идут — идет багаж осматривать.
Баба засуетилась. И вдруг в грудях у ней курицы как заквохчут: из одной груди куриная голова высунулась и из другой тоже. Батюшки.
— Будьте спокойны. Ваши вещи совершенно пропали. Нечего вам и беспокоиться больше, ходить.
Народный театр.
Да, он должен воспитывать, как древнегреческий. Но в древнегреческом театре не только пели зрителям оды, но и нещадно смеялись над ними, если это было надо. В воспитании — две стороны, у нас же только — одна.
Литература.
…Вот отчего литература молчит: она не может говорить правду, а полуправду — не хочет, честная ее часть.
‘…множество юрких авторов. …из Народного театра… стр. 49. Вот та, кого истинный… благоговения к революции и к искусству одновременно… такого декрета…. декретов мы, к сожалению, не читали. У бойких людей (все они бойкие — отнюдь не рабочие), взобравшихся на верхи, — еще живо старое, дворянское, презрение к народу: в искусстве для народа годится и третий сорт, лишь бы этот третий сорт был полезен для революции, которую надо завтра вынесть на митинг. Тысячи городецких и трахтенбергов. Вчера эти люди устраивали коленопреклонение. ‘Сретение царя’ — не меньше коленопреклоненно новому хозяину. Если лакеи были в духе и стиле Николая II, то они совсем не к месту в пролетарском государстве и в пролетарской литературе. И тем не менее поощряется исключительно угодническая литература, исключительно одописцы, исключительно ослы, прибегающие лягнуть мертвого льва — буржуазию. ‘И я его лягнул’. Какая, подумаешь, храбрость, какое величие души. Вот — если ты писатель — ты посмей не ползать на брюхе перед могучим львом, посмей ему прямо взглянуть в глаза и сказать: ‘Да, ты юн и силен, но берегись идти по стопам вот этой мертвой, теперь беспомощной, но когда-то хищной и жадной твари’.
В Китае был период, когда преследовалась письменность.
Футуристы… провалились. С ними поступили также, как с левыми эсерами, использовали их — затем выгнали за дверь.
Имажинисты. Имажинисты напоминают мне стиль эпохи Сёра…
‘Если б я не боялся смутить воздух Вашей скромности золотыми облаками почестей, я не мог бы удержаться от того, чтобы не убрать окна здания Славы теми светлыми одеждами, которыми рука похвалы украшает спину имен, даруемых молвою созвездиям превосходным’ (Из послания Пьетра Аретино к герцогине Урбинской).
‘Рука похвалы’, ‘спина имен’, ‘воздух скромности’ — это как раз имажинизм.
Образ должен помогать восприятию, а не затруднять его. Художественное произведение как механизм имеет свой художественный коэффициент полезного действия, и чем выше он — тем выше художественное произведение(?). Образы, сплошь содержащие язык эпохи или среды, музыка слова — инструментовка и ритм — все должно облегчать, углублять восприятия, но отнюдь не затруднять его, утомлять читателя. Как правильно пользовался иногда образами Чехов — отвлеченных понятий, — выбирая различные материальные образы. Имажинисты просто близоруки: они без всякого чувства меры проводят систему образов в мелочах, в деталях, упуская из виду, что гораздо ценнее образы не скульптурно-орнаментные, а архитектурные. Ех. — Клюев, Блок. У Аретино: ‘плечи сердца’, ‘грудь духа’, ‘пальцы чернил’.
Неужели у русской литературы впереди только великое прошлое.
Они немножечко дерут,
Зато уж в рот хмельного не берут.
Вся литература строится теперь на этом принципе.
Все.
В камере настоящий чай. И это ощущается как раньше — цветы, музыка, театры.
На улице — ветер. Несутся клочки бумаги, трамвайные билеты.
Телеграфист написал 8 фунтов стихов.
Покойники грабят прохожих за Невской Заставой, мешочников — под Обуховым.
Ангелы. Ангел пришел, свел корову.
История с чертом, родившимся от коммуниста.
Всеобщее обучение. Женщина рассказывает:
— Пришел жидок какой-то, стал рассказывать: на земле, мол, тела, и на небе тела…
…Френчи размножились чрезвычайно, галифе пузырились на каждом шагу. Все, свергнувшие иго царизма и борющиеся в первых рядах за светлое будущее, — обозначились френчами и галифе.
Сюжет: он и она знакомы заочно (по телефону, по письмам до востребования), она его знает, он ее — нет. Они встречаются, но он не знает, что это она же — телефонная она. И когда узнает — разочарован…
Человек в поезде, засунув в рот ломтину хлеба с колбасой, ругается:
— Черти, дьяволы! С голоду дохнем!
Поезд стал. Баба:
— Почему поезд стоит?
— Паровоз меняют.
— Ай, батюшки, на что меняют-то? На сахар или на масло?
К роману (‘Колонны’),
Дом, на холме. Шелонь — осколок воды. Кукушки, жаворонки. Ширь зеленая. Белые колонны. Терраса. Библиотека: Вольтер, Рёскин. Пан <...> Жалейка — зеленок, Пан.
Лето 1914 года. Война. Жара. Лазарет для раненых. Трое сыновей (Гриша, Лева, Андрей) — на войну. Маленький Петя — дома (у стариков уже родился). Соня ухаживает за ранеными.
Революция 1917 года. Старик-князь в городе. Привалили гурьбой мужики, с гамьем, с ослопами.
— А-а-а! Давай! Княжна вышла спокойно:
— Вам что? Землю? Да берите, пожалуйста. Только вы бы еще лучше не делили сейчас, а засеяли овес. Она под овес приготовлена. Ее надо только проборонить и… пройти.
И агрономические разговоры. Мужики увлеклись, и спокойные. Взяли землю (стоит пустая и по сей день).
Гришу в части солдаты любили. Выбрали. Октябрьская революция. Святки. Последнее веселье в доме с колоннами. Роман Сони с <...> и Гриши с медичкой — дочкой доктора.
Гриша устроил для крестьян в деревне кооператив, работал там. Старик князь радовался:
— Центрожизнь.
Кто-то советовал Грише уехать. Спросил мать.
— Вот раз ты тут работаешь, пользу приносишь, зачем? Остался. Поехал ненадолго в Петербург. Беспокойство
Оли (медичка). Гаданье.
За день до Рождества, в сумерки, приходит мужик и говорит:
— Ключи громят. Ключи в <1нрзб> верстах. Слышен гул. И видят: мимо Шелони, внизу, бегом мужики с мешками (распотрошили матрасы и в матрасы все: тарелки, картины, часы…), и везут возы… Ждали сами. Наутро пришли и сказали, что был сход — порешили на 2-й день (Рождества) идти вас громить.
Перестал работать телефон.
На 1-й день пошли к обедне в Ключи — княгиня, Соня, Петя. Мужики смущены. На паперти группы.
— Нехорошо, зря. Поняла, что прошло пока.
Весна. Роман Гриши с Олей-медичкой. Убийство Урицкого. Петя в Петрограде. Пришел человек и таинственно, от неизвестного, предупреждение, что лучше бы Грише не возвращаться. Взялся сам отвезти письмо ему в Петроград (конечно, не ему, а через товарищей). Наутро Гриша приехал в имение. Княгиня утвердилась, что человек тот был провокатор. Только недоставало! И за что Гришу могут арестовать?
Наутро вызывают Гришу по телефону к следователю. А было дело насчет одной пропажи. Наверное, по этому делу. Поехал. И арестован. В понедельник — и в Петербурге должны были уже расстрелять.
Княгиня ничего не знала. Поехала в город сделать передачу в тюрьму Грише. Сидит у знакомого. Вдруг прибегает к нему содержатель почтовой станции:
— Гришу вели на расстрел. Он убежал. Ко мне. Я ему дал полотенце. Теперь он в овраге, в лесу. Если полотенце найдете, сожгите, оно с моей меткой.
Что делать?
Княгиня решила скорее домой. Но надо дать знать Соне — на случай. Звонит по телефону:
— Я сегодня приеду, — и в конце невзначай два слова: — Run away.
Та поняла.
Гришу вели. На рассвете. Его и четырех еще. Когда он понял, он бросился бежать. В него выстрелили из револьвера, но дали осечку. И уже издали попали — раздробили правую руку, пальцы. Он сбросил пиджак и перепрыгнул через саженную стену. Гнавшиеся не сумели. И он, в утреннем сумраке, городскими задами — к Оле.
Оля проснулась утром, у печки стоит, весь белый, Гриша.
— Спаси меня.
Оля перевязала. Дала ему хлеба, мяса, роман. Отвезла в лес, в овраг (дала ему солдатское братнино платье).
А в доме, следом за княгиней — обыск. Тыкали всюду штыками — в шкафы, в муку. Княгиню заперли. Соню всюду пускали вперед: думали, Гриша будет стрелять, так чтоб в нее первую. Соня наконец спросила комиссара, производившего обыск (серый, тщедушный, тихий):
— Ну как человек — человеку скажите, почему обыск? Что с братом?
— Он убежал. И неизвестно, где. И счастье его, что убежал, его должны были расстрелять.
Надо ему помочь. Княгиня и Соня выйти из дома, конечно, не могли.
Мария Васильевна. NB. Вызвалась Поля, чухонка <...> (…) Оля дала знать Соне обо всем. Но ей в дом тоже нельзя придти. Она приезжала в Ключи, и из Ключей прислала девчонку.
— Я приехала в Ключи за яблоками, а у вас хочу патоки купить и хотела бы сговориться с княжной.
Соня моментально в Ключи. И на телеге, под грохот, Оля все рассказала. Поля знала, что Гриша или в овраге, или у доктора на перевязке. Пошла. В овраге не нашла (он слышал, как хрустели ветви под копытами у верховых). Нашла у доктора и проводила его к одной из соседок — <...> (крестной). Там он сидел в часовне над могилой мужа хозяйки…
А рядом, за заборчиком, на мельнице, искали. Он слышал. За одним обыском — второй обыск. И к ночи третий. Соня:
— Я больше не могу с вами ходить.
Во время обыска пришла Поля. Нарочно молча мимо княжны прошла, будто бы все время тут была.
— Что, ты же?.. — Нет.
— Слава Богу.
(Те видели ее и поняли бы, что она уходила.) У дверей Тимоха. Свирепая рожа. Соня ходит с обыском. Тимоха оглянулся кругом, осклабился.
— Гришка-то, а? — Что?
— Да убег! Ловкач! Из-под расстрелу!
— Да ты сам-то кто?
— Я-то? Комиссар у них какой-то. — И потом: — Ну, на тебе яблоко…
Гриша у старухи — крестной. Бегал на перевязку к доктору. Старуха нарочно все окна и двери настежь, мытье, чистка. Яблоки. Август.
Надо Гришу переправить за границу. Послать ему денег. Опять — Поля. Утром рано, с кошелочками вдвоем — за грибами, чтобы не заметили. Но пришла — она уже, когда Гришу отправили. Поля <...> нашла его в Пскове. А потом обратно — через границу.
Гришу крестная переодела в женское платье, в платочек. И вдвоем с Олей он на телеге — в деревню возле Пскова. А там, у старообрядцев — переоделся в мужское платье — крестьянином, и будто контрабандист, за коньяком.
Арестовали старика-князя. Княгиня хлопотала. Из Москвы со службы прислали бумагу — выслать его туда.
В ЧК — Крушинская. Сама расстреливала.
Приходят арестовать и княгиню. Соня при смерти — испанка. Княгиня умоляет оставить ее. Комиссар Яблочков. — Ему:
— Ну, хорошо. Ну, у вас мать есть?
— Есть. Но я к ней отношусь совершенно безразлично. Сидела княгиня в тюрьме. Входит в камеру: там — крестная. — Ах.
Расстрелы под окнами. За передачей в контору ходила — приходилось шагать через ручеек крови. Допрос (после 2-х месяцев).
— Как было бы лучше при Учредительном собрании или без?
— Поумней нас люди решали и думали над этим вопросом. На знаю, что лучше.
— Ваши отношения к германской революции? —… не удалась.
Приговор — ‘расстрелять’ был смягчен за преклонностью лет. Три недели ждала расстрела. Торговка-еврейка за воровство — к ним в камеру. Пришла и сказала, что видела князя, когда везли в вагоне в Москву…
Княгиня: спина круглая, в тальме и черной шляпке — вся заштатная. Но говорит в иностранных словах о: ‘фотографии’, ‘автомобиль’.
В тюрьме, где княгиня сидела, — надзирательница на женском отделении — Сергеевна. Беззубая — ест моченые сухари, 16 лет в тюрьме. По утрам встанет — поет <...> себе под нос псалмы. Самовар — ‘горюн’. Разговаривает с самоваром.
И вдруг к ней привели княгиню и Защекину (жену городского головы)! Так и обомлела. Как же их запирать-то? На ночь не запирала. Утром — водила их к себе из ‘горюна’ чай пить:
— Только ради Христа в окошко не высовывайтесь!
Вечером княгиня и крестная приходили к ней со своим кофеем — ее угощали. А потом — в камеру, там княгиня читала Лескова, — Лескова очень полюбила Сергеевна.
Когда Сергеевна не в духах, псалмов не поет — значит опять ‘эта баба (Крушинская) за свое’ — значит, расстрелы готовятся.
В камере в углу полукруглое окошечко, под ним стол. И оттуда видать двор, контору. Утром, часов в 5, княгиня встала на стол, видит: Яблочков, весь в черном, и трое с винтовками. Вошел в контору, вскоре вышел и какой-то знак—этакую спираль рукой:
— Ведите, — крикнул.
И увидела княгиня: выходит Защекин-старик и какой-то молодой человек (раньше видела, вышел этот молодой человек на двор, руки мыл и лицо, долго, старательно). Едва успела со стола соскочить — слышит трах-та-тах. Готово. Это Защекина и того молодого человека, который полчаса мылся…
Жена Защекина с детьми приходила, молила Крушинскую. Старуха — няня детей — пришла:
— Расстреляйте меня. Моя жизнь никому не нужна. Ответ:
— Гражданка, нам ваша кровь не нужна…
Однажды Сергеевна приходит:
— Нынче у энтой бабы-то свадьба ихняя. Там наварено, там нажарено!
Полы мыть к ней нарядила Сергеевна уголовных. И рассказывает обо всем с любопытством — хоть ‘энта баба’, а все же — свадьба.
Военком Колоха жил у княгини. Бродяжничал, босяком был. (Вихор на лоб сползает.) Вернулся из города перед Октябрем: на одной ноге калоша, другая — босая. Так и прозвали Колоха. Сперва строгость — кричал. Соня (мать сидела в тюрьме) ходила по деревне побираться — корм для коровы: там дадут соломы кубач, там и два. Так и прокормила зиму. Идет Соня, а Колоха верхом едет:
— А, Сонька! Ну, что: опять побираться? Другой — Алешка. Мазурик.
Могила князя. После обедни. Май — как Петровки. Шмели, пчелы. Яблони — в цвету. Оранжерея уцелела: персики цветут. Ободранные — черепа — дома. Мужики — с княгиней за руку.
— Ну как живется?
И новое кладбище. Дубы. Дуб — направо от входа, и под дубом зеленый, в цветах холмик, без креста даже. Княгиня:
— Князь очень дубы любил. У нас в гербе — дуб и медведь.
(Может быть, весь роман ‘Дубы’ и начать: ‘У князей в гербе — дуб и медведь’.)
— Когда князь сидел, так насекомых было много, изучил, как клопы ходят, если испугаются: боком…
Колоха допрашивал Соню, где Гриша. После 3-го обыска. Псков в это время перешел в руки красных. И вечером Колоха входит к Соне и говорит:
— Ну, чего там скрываться. Все равно, теперь Псков наш, и Гришка — наш. Завтра его в город, в тюрьму привезут.
С Соней обморок. Колоха испугался, за водой побежал. А красноармеец заплакал.
Колоха надел Гришин костюм, и все время ходит в нем. Гришин френч, Гришин английский желто-зеленый галстук. Все время мучительно было глядеть на него.
Колоха ходил причесываться к туалету Сони.
На уборной висела надпись: ‘Обсерватория’. Там вывешивались все новейшие Сонины карикатуры, и князь водил туда гостей на выставку.
Гриша очень любил то, что он — князь, и любил расписываться. И однажды на <...> пипифаксах расписался: ‘Князь Тугарин’, Кн. Гр. Тугарин’…
Деревья князь любил как живых. Сосны стояли слишком близко у дороги — телегами задевали их, царапали: вывел дорогу в сторону. И вот в белые, тихие ноябрьские дни — стук топора издали: крестьяне начали рубить вековые дубы и сосны. Андрей Порфирьевич, весь сморщившись и теребя голову, прибежал:
— Соня, разбой! Надо кого-то звать… надо что-нибудь…
— Оставь, папа, все равно не поможешь. Только себе плохо сделаешь.
— Да, верно…
И заперся у себя в кабинете: там топоров было не слышно. И больше уже не ходил гулять.
Осень. Янтарь берез, нежно-розовые листья кленов, серебряная осина, молочно-белые стволы, синий хрусталь неба.
Темная аллея. Зеленые тихие свечечки светляков. Самцы летают, а самки — зажигают свои любовные фонарики… Вечером (через окно) букет с светляками в комнате.
Соня всегда молилась не на стену, не на образ, а в окно — ввысь. Был образок Николая Чудотворца, подаренный старухой — женой рабочего (благодарность за корзинки с провизией).
— Души — у одного много, у другого мало. Умирать не страшно, у кого души много — вольется в Бога.
Миша Нашлехин из Заханья — явился с тремя — будто обыск делать: хлеб, мол, припрятали. Соня вышла.
— А, Миша, здравствуй! Ну как живешь? Девочка поправилась?
И Миша о… А пришел зарезать ее.
На плотине. Поросшие лозиной берега. Зеленое зеркало. Всплеснет рыба — и опять зеркало. И сквозь поросшие мохом камни — как лысые черепа монахов — между камней, под камнями — кипит, плещется через плотину, не переставая, поет — вода.
Старик-князь с Соней шли, и Андрей Порфирьевич начал говорить о звездах, о том, что свет доходит через 10 лет, и звезды уже нет, а мы ее видим — прошлое есть — ничто не умирает… И Соня сначала не понимает — трудно — потом сразу, и уже продолжает его мысли. И залезаю, Бог знает, в какие глубины. Князь тряхнет голову:
— Эх! — И, конфузясь, говорит: — А дочка-то у меня вумная.
Англичанин, офицер субмарины. Married man. Как-то вышло, что он и Соня полюбили. Только <...> И вот в те дни, когда взяли Гришу — <...> английского посольства, и его убили…
Гриша один знал: больше никто. И в одном письме из тюрьмы написал:
‘А я здесь сижу — тихо, как под водой. Хорошо’.
И Соня поняла, что он <...> и было так хорошо.
Это же как-то учуял Петька. Тот подарил ему перочинный нож. Однажды приносит и неуклюже сует его Соне:
— Вот у тебя ножа нет. Возьми.
История Гриши была к счастью: помогла перенести смерть Костина. Ни на минуту одна, со своими мыслями. После этой смерти вдруг верит: он не умер, умерло тело, и в ней есть кроме тела.
Болезнь. Ночью лихорадка, болит легкое, странные сны, в которых откровение, в бреду, что-то огромное—жуткое своей огромностью и бесконечностью. И дни — август — небо — как будто тоже в жару, вечером — медь.
Вышла в село, где исполком, рано, еще затемно. Луна. Мороз. Жжет дыхание. И такая слабость, и боль…
Там — мужики — огромные, бородатые, крепкой породы. И оттого, что с морозу, смазные — и в шубах — еще огромнее… Назад шла, так устала, что плакала ‘как дура’. Задумалась о чем-то, перестала — и вдруг чувствует: слеза замерзла на кончике носа. И так вдруг смешно все, и легко…
Ночью снился Соне, и все утро толковали о нем. У себя в комнате: арфа, картины, рояль, кровать за ширмой, столик красный с инкрустациями. Положила руки на столик — и голову — и сидела-сидела. А потом: надо шить платье для спектакля — и <...> танцевать. И с каким отчаянным последним весельем танцевала.
Письмо от Костина:
‘Чья-то грубая, невежественная рука внутри все разрушила, исковеркала витрины и другие изваяния великих художников, и это сделалось достоянием обыкновенного обихода профанов, не могущих ценить красоты и гения человеческой мысли. И среди этого хаоса, среди этой обстановки, как плачущая Пифия среди гробов, — я встретил Вас, и встал рядом ‘грозный комиссар’ и хрупкая аристократка в тупом недоумении. Помните, у Павла Петровича Вы исполнили Вашим дивным голосом несколько популярных народных песен…
P.S. Передайте привет’.
Смешно. А тут — трагедия.
Соню привезли, после назначений фрейлиной, к Марии Павловне. К ручке. Соня не поцеловала, а просто пожала. А когда уходить — лестница высокая, перила гладкие, скользкие… Вдруг — ужас! — села на перила и жжж! — вниз…
В тюрьму привезли свадьбу: священник, жених, невеста в подвенечном платье, шафера. Произвели облаву: были сведения, что на свадьбе…
Перелистывали книгу ‘Образование древних народов, сочиненное Андреем Барроном’. ‘Старший волхв Б, имеющий на голове В покрывало Г и сверх того <...> Д. приносит Меркурию А. А <...> Д. Младый заклатель Е коснулся ножом З супоросовой свиньи Ж. Бык И испустил уже дыхание, но козел К борется еще против заклателева ножа Л и упирается рогом M в каменную гору О’. И потом все по буквам: ‘Отирая пот П’. ‘Дайте мне <...> Р блюдце О’. ‘Великолепный воздух Ж’. И смех — освежающий, как дождь.
И еще книга. И там: ‘Слон на ночь закладает себе хобот в рот, дабы в оный не влетела какая ни на есть мошка. Титек слон имеет две. Нраву доброго…’ И рядом: ‘Астроном Тихобразов скончался от чрезмерной стыдливости’.
Прозвали Доброво ‘астроном Тихобразов’.
— Однажды вечером я взглянула на ту сторону реки: все костры, костры: жгут постели умерших. Мерли от дифтерита в Ярове…
Такой небольшой мальчоночка, лет 18, по-уличному Тратата. Отец его был живодером: вешал кошек, собак, приканчивал лошадей. И Федя Тратата с измальства к этому делу привык. И теперь в тюрьме палачом. Яровенского попа Самуила Федя расстрелял. А всего (счет вел) 27 человек…
Увозили из тюрьмы трупы на телегах, на которых в другие дни привозили картошку для арестантов. И когда приезжала телега эта пустая, знали…
Тот был убит революцией в Петербурге. Отец, может быть, не умер бы, не будь революции. Не умер бы Лева. Гриша не нищенствовал бы где-то в Париже. И сама она не была бы, может быть, полуживой, каждый день скатывающейся вниз, вниз, в яму с холмиком и веночками из цветов наверху. И все-таки Соня говорит:
— Революция нужна была. Нужно было спалить всю труху. Я видела: они уже были все неживые. Не было крови, веселья, одна скука, смертельная скука, и от скуки — нелепая, тяжелая роскошь…
В организме есть лейкоциты, которые должны погибнуть, распасться, — и то, что выделяется из их распада, вылечивает болезнь… Те, что погибли, — лейкоциты. Революция — лейкоцитов…
Осень. Стук в окно. Два приплюснутых носа в папахах.
— Кто?
— Дезертиры. Да вы не бойтесь, нам бы огоньку только. Дали им головню (спичек нет), и видно было долго в
окно, как катилась до самого лесу головня в темноте — бежали, размахивали головней…
Осенью пришли двое с винтовками.
— Мы квартирьеры.
Мандата не догадались у них спросить. Прошли по всем комнатам.
— Оружие есть?
— Нету.
— Наверное? А сторож или кто есть? А у него оружие? Дело неладное.
Те пошли к сторожу, хотели отобрать у него винтовку. Сторож не дал.
— Ну, погоди, мы скоро вернемся не вдвоем уже — тогда отдашь! — И пошли в лес.
А Соня бегом в деревню: там стояли красноармейцы. К офицеру. Тот обещался нарядить объезд в лес. Вернулась. Заперлись все в одной комнате, сидят, ждут, трясутся. Вдруг рокот шагов. Ну…
— Кто — кто там? А оттуда:
— Это мы, из <...> солдаты. Пустите.
Объехали лес. Была перестрелка с теми — те убежали…
В начале революции жили в доме: Соня, горбун по прозванию Германец (ходил бритый), дворецкий — толстый и трус. Уже шли погромы. И все трусили. А если Германец и дворецкий убегут — останется Соня одна с Петей. И Соня стала каждую ночь делать обходы. Стыдит всех, идет с браунингом — а у самой колени др-др-др. Стал ходить с ней и Германец со старым дуэльным пистолетом.
Тигр: ‘Самое <...> в мире — это люди: ведь знают же, что они созданы для нашего пропитания, а как <...>, как <...>, только бы не даться…’
Неореализм.
Спираль — страшная, кривая, играющая какую-то особенную роль в жизни. Это так называемая органическая кривая. Внутри вся линия — это спираль. По спиральной, внутренней <...> движется звуковая волна. По спирали, а не по кругу, движется земля. По спирали движется человеческая культура. Так же. Так же, как и земля, она движется по кажущимся кругам, но в действительности эти круги не повторяются: точка каждого последнего круга — лежит на вертикали выше точек предыдущего круга. Словом, совершается то, что впервые ясно формулировал Гегель: трехчленность — логическая форма развития — те же самые три члена, что и во всяком силлогизме: тезис, антитезис, синтез.
По той же формуле совершает свой путь и литература.
Неореализм. Философская основа. Шопенгауэрианство: мир как мое представление. Соответственно, изображается не мир, а я. Изображение всегда ‘в себе’. <...> — бесплотность, бескрасочность, символизм. Возврат философии к реализму. Лосский — философия неореалистов в англосаксонских странах. И соответственное течение неореализма в литературе. Выражают уже не себя, а мир внешний так, как он кажется (Лосский), не стараясь изображать его таким, каким мы его знаем (‘вещь в себе’ — или, вернее, каким хотели бы знать, ибо Sache an fr sich мы не знаем). Отсюда два свойства, основных: возврат (но не по кругу, а по спирали) к реализму, эпический, а не лирический характер творчества, импрессионизм.
Чистого эпоса, конечно, нет. Эпос от лирики отличается тем: есть ли ‘я’ автора явная или неявная функция в художественном произведении. Если явная — лирика, неявная — эпос. Все это обусловливает соответствующие технические приемы.
Эпос соответствует духу времени. Эпос — народная поэзия.
От Сезанна до <...> K.M. <...>
Сезанн, Милле, Курбе — кубизм, начало. За ними — Брак, Пикассо, Глез.
Кубизм: изображение не только 3-х сторон всякой вещи, не только, как мы видели ее, но как знаем. Нечто вроде чертежа с планами, разрезами. Портрет — одновременно анфас и профиль.
Ван-Гог, <...> футуризм.
Видеть мир можно не только физическими глазами, но и мышленьем: отсюда упразднение перспективной треугольной призмы. Человек — ось. (В литературе перспективного клина никогда не было.)
Движение. Если бы паровозы были бездонные, то мы никогда не видели бы их движения.
‘Кубизм — искусство распыляющее’.
Евгений Онегин.
Онегин был сын разорительного помещика. Когда он вернулся в свой уголок, он нашел своего дядю на столе. Но очаровался деревней и остался там жить. Скоро деревня ему надоела, и он очаровался Татьяной. Татьяна была помещица. Она била крестьян, носила корсет и читала романы. Ходила по бедным и страдала тоску. Она велела ейной няньке написать ему письмо и послать с ейным внуком Онегину. Онегин ответил ей грубо. Тогда за нее заступился Ленский. Ленский во всем был наперекор Онегину, каждый день дрался с ним. Тогда Онегин пульнул в него из револьвера и убил его напролом. Татьяна вышла замуж за своего друга детства, старого генерала. Она была на примете у двора и каждый день объявлялась на балах. Ейный муж был калека. Онегин увидел его, и раз ворвался к ней на квартиру, и выразил ей свои чувства. Она ему сказала, что она теперича замужем и будет ему верна. Так окончилось признание Онегина.
Лева кончал университет. Женственный. Не любил военной службы, не представлял войны. <...> с 3-мя Георгиями. Соня не могла понять: как Лева — и на войне. Он всегда отвечал:
— Ну, глупости!
Оказалось, делал чудеса: ночью переплыл на лошади реку.
Скрипач Леонидас. В парусиновом пиджаке, на резиновых каблуках (старался быть повыше), надушенный. Крейцерова соната.
Анна Августовна. Мужики зовут ее: ‘Кустовна’.
Перевоз через реку ночью. Бабы веселые.
Ключи. Мавританский зал. Портрет Кутайсовой: держит в руках письмо от жениха. Когда строил дом — знал, что построит — умрет (его попугай).
Яровня. Черное Заханье. Карачуницы. Большой Храп и Малый Храп.
Октябрь 1917.
1.
22 октября. Митинг в Народном драматическом театре, в плаще, с кудрями, в выцветшей зеленоватой шляпе, с портфелем. В зале — полусумрачно от дыханий. Маленькая белая сцена — фигуры, как в кукольном театре. О мягких туфлях.
— Умрем… или победим.
Клятва. Поднятые руки. Уверенность, что будет.
2. 23—24 октября. Появляется красногвардеец. Приказ развести мосты и начало паники. Мосты — не разведены… Ночь — тихая.
3.
25 октября. На улицах движение отрядов красногвардейцев. Разговоры в трамваях.
— Все правильно, но зачем К. евреев стягивает в Вологде, — солдат.
Солдат железнодорожного батальона:
— Мы идем за теми, кто нам даст мир. Дома не был три года, все разорено…
Въезд на Николаевский мост запружен толпой. На фонаре анархист с 2-мя черными флагами. ‘Аврора’ — с красными. Трамваи идут обратно пустые…
Ночь. Пулеметы, винтовки. Выстрелы орудийные, холостые и боевые. Уже поздно, но во всех домах свет. Никто не ложится.
Готовятся к обыскам.
4.
26—28 октября. Все сливается в один день, летит головокружительно. Перемешиваются дни и ночи. Утром — на другой день — все так обычно. Старик с попугаем: попугай вытаскивает билетики, судьбу. Солдаты покупают яблоки.
Сходки — как студенческие — в министерствах. Обер-председатель Святого Синода. Нах<...>
Сидят дома. Телефоны. Боятся каждого звука в дверь. Страшная напряженность, ожидание.
Ночное дежурство — 6 часов утра. Звезды, темно. Штабели дров. Купец, студент, казначей г. Уфы и <...>. Рассказ о жизни в Уфе: делали запасы мясные на неделю — однажды замок сломан — а то еще бывают замки такие: навинчивается стальной футляр… И вдруг — стрельба: далекая и — близкая, браунинг сухо и громко, и куцое, кургузое туканье маленьких, барабанных. Сзади и спереди. Светает. <...> по лестницам и чердакам.
5.
29 октября. С утра — далекая пушечная канонада. Позади — близкие выстрелы, звенят стекла. Слухи, что сражение уже в Обухове.
По телефону — с Большой Спасской. Форт Шаброль:
— Ну как?
— Уже пули залетают в окна. Из одного крыла дома перебрались в другое.
Странные, новые знакомства с людьми, которых раньше никогда не знал. Приходят, забыв все предрассудки, так, просто, к друг другу. Телефоны не работают. Разъединяют.
Ночью, в час, приходит Сергей Кирилыч — после путешествия по мертвецким. Он в высоких сапогах — и весь изменился: другое лицо. И чувствуется — дрожит. Перед тем получено по телефону известие, что надо спать одетыми и перейти из верхних этажей вниз.
Ночь. На улице — могильная тишина.
6.
30 октября. Никто ничего не знает. Отрезаны от мира. Сражения нет. Тишина, изредка — голубое небо. Телефоны для частных разговоров закрыты. Слух о железнодорожной забастовке.
Приключение с братом Э. Я.: пришел домой пьяный, с чьей-то винтовкой — и на брата целится. Устроил в комнате баррикаду из шкапов, кресел и засел. Упал, придавленный шкапом.
7.
Ноябрь 1917.
1—2 ноября. Все яснее, что грозит голод и холод. Знакомая вышла из дому в платочке — чтоб быть целее.
Ночью во время дежурства к воротам пришло трое: солдат, мастеровой и кавалерист с винтовками за автомобилем. Паника. Разговор с <...> :
— Не надоело ли?
— Да, чай, их надо вдвоем связать да в Неву пустить. Рассказ на вахте об обыске в химическом комбинате: разговор с матросом о самодержавии Вильгельма:
— Да что же, он хоть самодержавный, а о народе заботится.
Прощальный бал броневиков. Оркестр. Танцы. Можно приходить и без масок, но ‘рекомендуется в масках’.
Декабрь 1917.
Святки. Лёт трамваев. Нет телефона. Дают электрический — <...> сидим с лампами, свечками. Выйдешь на лестницу — сойти вниз: тьма, <...> спит, тишина. Нет воды днем: наливаем в ванную и ведра, оттуда и берем. Нет лифта.
Весь день на лестнице кто-нибудь стучит: приходят в какую-нибудь квартиру и стучат, звонков нет, стук раздражает, нервирует.
Святками начались морозы крепкие. Дни — ясные, белые. Солнце в тумане, красное. Сыпал другие дни снег, метель крутила, трамваи, поезда стали. На улицах — сугробы. По тротуарам ходить нельзя. Снеговые траншеи. Ужасные ухабы, волны, на мостах, на <...>.
Февраль — март.
Мир. Демобилизация.
И взят Двинск. Появились на улицах солдаты, с ружьями, котелками, сундуками, чайниками. Веселые, ничего. Домой едут. Компанией нанимают ломовика — и на вокзал.
Дни солнечные, яркие, синие. Утром — крепкий мороз, днем — лужи, капель, весна. Все ближе наступают немцы. Все больше афиш о балах:
‘Учитель бальных танцев, выучивает дешево, хорошо и скоро’.
‘Управляет танцами дирижер — любимец публики — Саша Верман’.
‘Красный бал — проводы зимы’.
Теософские афиши:
‘Грядущий учитель’.
‘Звезда Вастока’.
‘Государственный институт оккультных знаний’.
Пал Псков, Нарва. На Невском — веселая толпа, нарядные дамы. Цветочные магазины.
Офицеры, гимназисты и люди в воротничках у Летнего сада счищают снег в Фонтанку. Горы снегу. Приехали дровни со снегом, лошадь гонят на снеговую гору — лошадь не может влезть, становится на дыбы. Что-то похожее на памятник Петру.
Девушка робким голосом выкрикивает газету вечернюю. Еще светло, но уже зажжен бледный фонарь. От каждого ее выкрика — укол, боль.
По вечерам где-то стреляют. В гости ходят с ночевкой или сидят дома, в домах, в крепостях — в банках. Домовые комитеты, клубы, домовые романы. Ночное дежурство: ‘начальник охраны’ нарочно назначал в дежурстве пары.
В трамвае сзади — два красноармейца. Один рассказывает:
‘У нас на Васильевском… Гляжу: солдат на брюхе лежит, на земле — и у окошка в подвал сует что-то. Я к нему:
— Ты что тут?
А он на колени стал:
— Товарищ, прости, я раненый.
— Да ты что делаешь-то?..
— Товарищ, я раненый… Бутылки из подвала выуживаю. Ну, у меня штык один. Кликнул я с поста недалеко товарища с винтовкой. А этот все опять свое заладил:
— Братцы, простите, я раненый. Чудно’. (Смеется.) Пауза. Другой красноармеец:
— Ну что же вы с ним?
— Ну что же? Пристрелили, конечно. Я, говорит, раненый… Чудак.
Днем, на углу Литейного и Шпалерной выстрелы. Трах-тах-тах. Приближаются, а уж на земле лежит и только чуть трепыхается человек: вора расстреляли красноармейцы. Подозвали дровни. Вор скорченный, вероятно — мертвый. Расправили его — чтоб уложить его можно было. Взяли вчетвером, раскачали и брякнули на дровни. Стукнулась о дерево голова вора — голова была прострелена, и был сгусток крови повыше виска — кровяная пробка. Пробка выскочила — и от удара на снег выплеснуло кровь и еще что-то… Накрыли рогожей: из-под рогожи — такие жалкие ноги в рваных опорках. Накрыли рогожей, уселись сами наверху — как ездят на тушах — и поехали.
Ночью по Каменноостровскому мчится автомобиль с кожаным верхом и слюдяными окошечками. Прокатил, стоп — высунулись винтовки и залпы. Почему, что?
Ударили сзади прикладом по шее — и сразу из ноздрей и ушей хлобыстнула кровь.
Ночью трамваи кончают ходить в 11. Стоит на остановках публика, поджидает, поглядывает:
— Нету, опоздаем уже.
— Вам тоже на Петроградскую? Пойдемте вместе.
И чтоб веселее было — отправляются по трое, по четверо. Разговоры с рабочими и солдатами. Прощаются уже как старые знакомые.
…Возвращался поздно ночью, часа в 4, один. Все окна уже погасли. Тьма и тишина. И страшно было слышать хруст снега: доходил до неба хруст.
Хлеб с соломой, похожий на заборы из навоза и глины с соломой в Тамбовской губернии: такой же коричневый, колючий. Выучились печь соленые лепешки из картофельной шелухи. Жеребятина.
Жажда вина, забыться. Как готовить водку из спирта: наливать водой, непременно горячей, кусочек цедры, кусочек сахару — и студить под проточной водой.
Идешь — идешь и вдруг: на снегу капли крови, след, кто-то шел.
Предложили присоединиться к артели: пешком идти из Питера. Каждый должен иметь по 15 фунтов сухарей. В артели человек 40.
Мимо железнодорожная плотина — сани, груженные всяким добром, и солдаты тянутся с награбленным и не доедут до Питера — в стороны, по деревням. Ведут с собой новенький автомобиль — продают встречным — за 600 рублей.
В Киеве украинско-буржуазная публика засела в погребе, спасаясь. Обнаружили у себя в подвале человека — оказался большевиком бывшим. Ночью его кто-то задушил.
Около 20 февраля — 5 марта налеты (чьи?). Вечером приходят и говорят:
— А вот сейчас разорвалась бомба.
В этот день — гудят немецкие аэро над Петербургом — и около них облачка шрапнелей. По ночам — небо искрится прожекторами. Ночи ясные, черные, звездные. Ремизов пишет сценарий к балету ‘Лейла’.
К Алексею Михайловичу пришла В. и рассказывала: только теперь они и узнали русского человека. Арестовали. В крепости доктор велел раздеться до пояса, тыкали пальцами в грудь и говорили:
— Дама, тело-то ничего, буржуазное, крепкое.
Бил за ответ по щекам. А солдаты, сторожившие ее, тайком клали ей хлеб на парашу — знали, что голодает, и однажды принесли ей немного цветов. Тут она и узнала, какие русские.
Михаил Михайлович рассказывал о путешествии в поезде. Окна выбиты, мороз. В купе свечка, тулупы, шинели. Бутылка, огарок, карты. А рядом — сидит замерзший, мертвый. Ничего, играют в карты.
<...> решил пить гофманские капли. Надо выпарить эфир. Стал кипятить на спиртовке. Эфир испарился. Щ. нанюхался до бреду, а потом заснул.
1919-20 г.
Дети разговаривают:
— Цветы… что цветы! Вот если б на грядках росли бублики или плюшки!
— А что такое плюшки, бублики?
Мальчик объясняет и даже рисует на бумаге бублики…
— Да-а, хорошо. А все-таки картошка жареная если, много лучше.
Шествие детей 1 мая. На одном из флагов надпись:
‘Смерть Колчаку’.
Мальчик подходит к наставнице и спрашивает:
— А что его, Колчака, при нас убивать будут? Посмотреть можно будет?
А. семью отправил в провинцию. Сам остался, стал квартиру продавать, книги. В 12 часов звонят по телефону:
— А. умер от разрыва сердца.
На другой день, после того как остался один. Прислуга рассказывала:
‘Всю ночь до 5 просидел за столом, все вздыхал и говорил:
— Ах, есть хочется…
Я не в силах был вернуться домой и пошел на Петербургскую сторону, к знакомым. Сумерки. На углу Большого и Каменноостровского — толпа. В середине — мальчик лет пяти.
— Ты чей?
— Ничей.
— А где же ты живешь?
— На улице.
— А спишь где?
— Вчера на лестнице, на дворе спал.
— Кто же у тебя есть?
— Никого. Померли.
Милиционер конный проезжает:
— Ну что там? Ага, давайте его сюда.
Сажает на седло перед собой и увозит. Но скоро соображает, что ему с ним нечего делать — и ссаживает.
Э. пришел к знакомым. Посидел 5 минут — и нет сил: встал.
— Не могу.
А в передней разрыдался как малый ребенок.
Пришел домой. Пять больших пустых комнат. На столе — шкурки, прозрачные, тараканов. В кухне посреди пола дохлый мышонок: от голода. Сварил себе картошки. Вдруг скребутся в дверь. Еще. С топором:
— Кто там?
— Помоги же, ради Бога… Сперва свирепо:
— Убирайтесь к черту, — только что сварил картошку.
И вдруг гнев сменяется жалостью — до того, что дух захватывает. Вводит к себе женщину — проститутку и отдает ей половину картошки…
В трамвае — человек в рогоже вместо штанов и в рогожных сапогах.
За Нарвской Заставой гонят огромное стадо коров. Тощие, окровавленные, из вымени кровь. Бабы ревут, бегут сзади, держат коров за хвосты. А вдали встают черные фонтаны, распускаются медленными цветами, черными: разрывы снарядов.
Старик-еврей говорит:
— Если погром — мне ничего не сделают.
— Как так?
— А вот, — вынимает, показывает порошок, стрихнин. — Мы так решили: сперва девочки примут, потом жена, потом я…
На дрогах везут покойника. Еле-еле плетется лошадь, пошатывается. На Тучковом — упала, издохла. Лежит мертвая лошадь, сзади — на дрогах — в гробу человек мертвый.
…Темень, дождь сечет. Где-то на 15-й линии у извозчика свалилась лошадь — хоть и пустой уже ехал. Помочь некому. Кто-то пробежал мимо с поднятым воротником: дождь сечет. Извозчик со слезою молит лошадь:
— Корька, милый, ну встань, голубчик.
Как допрашивали Сергея Федоровича.
На окопные работы. Останавливают трамвай, два — с винтовками. У всех проверяют документы. Женский вой. И гонят…
Возвращались пешком с Варшавского, на Михайловском <...> хвост темных трамваев. Пустые затуманенные улицы.
— На какой мост идти? Говорят — Троицкий разведен.
— На Дворцовый.
— А если и этот тоже и опоздаем (ходить до 8 часов)?
М. А. слушала лекцию в университете. Было 6 человек. Потом стали расходиться. Она потеряла тетрадь, пока искала — замешкалась: одна. А везде — тьма. И вот — заблудилась. Огромные, пустые, черные коридоры. Куда? Какая-то колонна — наткнулась, щупает руками. Какие-то запертые двери. Наконец услышала голос чей-то…
Заседания факультетов — в полутьме, не видно лиц, не видно ни единой буквы.
Студент говорит:
— Профессор очень любезный — подарил мне собачку.
— Чем же вы ее кормить будете?
— Я ею сам кормиться буду.
— Верно, верно: мы уже ели. Сперва думали — с души сорвет, а потом — ничего. Поспорили из-за последнего куска. Недурно — вроде, знаете, курицы.
…Разбирали деревянный домик на топку. Просто — рвали от стен доски и балки, не обращая ни на что внимания. Крыша уже почти висела на воздухе — все рвали. И вдруг — ух! — вниз. Придавило женщину. Она кричит еще, стонет. Но как, чем высвободить? И у кого силы? Стоят кругом. Скоро умерла. Дня три лежала тут, под бревнами. Недалеко за углом лежала мертвая лошадь на улице…
Встретил голодного Г. в трамвае. Глаза голодные:
— Жена, — говорит, — дома, совсем умирает. А я вот еще хожу.
Предложил денег взаймы.
— Нет, к чему? Ну, еще день… Все равно. В приюте замерзли дети.
Сидишь, ждешь огня. И вдруг — часов в 6—8 дадут. Боже ты мой, как хорошо. В воскресенье света совсем не было. Дома черные, слепые. Вышел на Каменноостровский. Все черное: только луна. Как будто — с год тому назад город вымер весь от чумы.
Сны у всех: съестные. Видят во сне мешки с мукой, то кладовые или комнаты до потолка завалены картофелем…
Преподаватель гимназии Сараханов решил свергнуть последний фетиш: человека. Взял скелет, выварил студень из костей и позвал учеников — завтракать студнем.
В лагере принудительных работ какой-то осужденный на работы на весь срок гражданской войны — провинился. Как же увеличить ему наказание?
— Ну что нам с вами делать?
— Очень просто. Хотите, скажу?
— Ну?
— Продолжить еще гражданскую войну.
Вечер. На Невском тьма, ветер воет. И где-то на углу — старик, невидимый, играет, выводит рулады на флейте. Ему суют в руку…
1921.
Запрещение ездить с дамами и вообще ‘не по наряду’. Едут в театр — попадают в участок.
Трамваи с 7 до 11. Улицы оживились — смертельно усталыми людьми… Какое счастье: попасть на заблудившийся трамвай.
— Но, ты, пусти одну ногу-то. Чего на двух ногах стоишь? Буржуй этакой.
11 часов. Снег, снег. Погребение. Шли по улицам с Л. На Широкой, в огромном доме, где жили — разбитые окна, этажом выше раскрытое окно. Встретили одного из этого дома:
— Грабят, — говорит, — всё: двери, рамы, паркет — на топку.
Железные дороги останавливаются: заводы закрываются, бастуют. Опять натягивается, напрягается над городом…
Бухтурма.
Река — как пружина, согнутая <...>, быстрая, синяя. Горы. Живут кержаки. Женщины — высокие, золотоволосые, синеглазые. Верстах в 15-20 — заимки. Табуны, пасут табуны пастухи-киргизы. Д. Ф. пришел на сход, спрашивает:
— Нужен вам грамотный человек?
А грамотных никого, один казначей — волосатый (парикмахера никакого), руки лохматые, грудь богатырская. Наняли за 90 рублей на всем готовом. Вел дела в волостном. Организовал суд. Собирались судить по воскресеньям. Приговоры: штрафы, поклоны миру, кутузка. Два дела.
Казначееву Каурку загонял киргиз-пастух. Казначей увидел, исполосовал плеткой киргиза. Пришел киргиз к Д. Ф. — весь синий, глаз один вытек. Суд приговорил казначея к штрафу в 500 рублей и, кроме того, подарить киргизу Каурку. Киргиз доволен.
Другое — молодой кержак изнасиловал 12-летнюю девочку-няньку. Приходит, показывает рубаху в крови. Но как установить факт? Приглашает Д. Ф.:
— Ты осмотри.
— Да я же, — говорю, — не врач… Акушера, доктора нет.
— Ну, мы, — говорит, — баб своих заставим осмотреть. Приговорили кержака к плетям.
Увидели у Д. Ф. золотые зубы.
— Это что же у вас в городу так с золотыми зубами и рождаются? — Никак не верят, что дантист…
Рыбы масса: щит поставят, стоит. Змеи, киргизы боятся. На барже (на Иртыше). Утром, на заре — откликанья уток, гусей, лебедей. Все розовое: небо, лебеди, вода. Спали на палубе, на тюках с шерстью. По воде — огромный змей (уж?). Киргиз подпрыгнул как кошка и повис на канате (якорном). Змей подплыл к берегу, вылез. Д. Ф. пошел, убил. Киргиз слез, разрубил змея на 3 части (голова, тело, хвост), вырыл три отдельные ямки и закопал. Спят киргизы голые, материй нет, одеваются в шкуры. Чтобы спастись от змей при ночевках в степи, вокруг себя — круг из шерстяной веревки: змеи боятся шерсти.
Камчатка. Бухта Улисса. Кто-то оставил <...> кошек и собак, и они теперь размножились и одичали. Кошки живут на деревьях, собаки внизу. Собаки охотятся стаями, вперед, их разведки, высылают маленьких: ползут в кусты, увидят, скажем, поросенка — уши прижмут и назад, к стае, а потом уже все, всей стаей…
Казнь. Шли поперек Сибирской железной дороги (в… ?) от красных в сторону <...>. Шли: Д. Ф., офицер, женщина — одна с ребенком, славненький такой. Попали в полосу боев. Чуть не расстреляли их: только тем спаслись, что споили чайник спирту. Женщина (с ребенком) сошла с ума. Не идет. Губит всех и ребенка. Собрали совещание. Приговорили — единогласно: к смертной казни, расстрелять… Потом свезли, положили в овраг.
Афиша:
‘5 октября состоится лекция на тему: Маркс и его обитатели’.
На спектакле шумят. Выходит:
— Товарищи, здесь товарищи артисты вам представляют, а между прочим в заду у вас шумят.
Рассказывает солдат, из тех, которые расстреливали:
— Я ее подсаживаю в автомобиль, ну, просто по-человечески хочу помочь. А она: ‘Поди прочь, хам’. Это я — хам? Я ей по-человечески, а она — хам. Ну, погоди, думаю, так твою, когда тебя поставят…
И опять:
— В камере сидят в эту самую ночь. Я им: ‘Т., не угодно ли кипяточку?’ Пусть, думаю, хоть чаю попьют. А одна: ‘Не надо нам от тебя кипяточку, негодяй’. Ну, не сволочи ли?
Рассказ Горького. ‘Медленно идете, граждане, и ‘холодно’. И — ‘как на бал’.
Отец Варух. Живет в подвале под церковью — с матросом (был послушником, потом при мобилизации — матрос). Отец Варух был в красноармейцах, раньше — тоже в монастыре работал трудником. И вот после службы, вернулся домой — в подвал — скинул рясу, в желтых красноармейских штанах…
Смотрел на рыб в аквариуме: мечутся день и ночь, и нет приюта, нет книг, нельзя, негде сесть. Всю жизнь… Так и люди.
Студенты — около плиты. Спят на плите. Живут не раздеваясь. Работают грузчиками в порту, копают картошку на Горячем поле.
Грузчик:
— Мука — она существо мягкое… У одного на плече желвак в кулак.
— У тебя во, дикое мясо пошло, а у меня хуже, — показывает, все плечо черное.
Начальник Политпросвета:
— И вот был египетский царь Иосиф. И его подчиненные сказали ему: ‘Мы тебя обрабатывать больше не будем’.
— Где произрастают разного рода винограды.
Про войну:
— Бомба разорвется — все в крохи. Голова костромская, кишки новгородские — вали всё в одно место.
— …Товарищи. На вновь открывшемся фронте борьбы с государственным строительством…
— …Разрывная пуля, ежели она за что заденет, так она сразу и забыла свое действие.
— Когда доску несешь — ее всем организмом поддерживаешь. А Иван нес доску длинную — в фонарь <...> ну, и плечо долой.
— Когда бомбой ударит в проволочные заграждения — на две сажени в обе стороны просторности хватит.
— Ввиду недостатка топливного кризиса…
Сидит, курит папиросу и мечтает:
— Ах, хоть бы ранило.
И только сказал — пуля чок — в щеку навылет. Вся морда в крови, папироска в губах, и улыбается: слава тебе, Господи.
Чистка партии. Исключили за то, что дважды замечен был в посещении церкви. Исключенный выходит, радостный:
— Слава тебе, Господи.
Рассказывает свою биографию:
— Родители эксплуатировали мою молодость.
Солдат бывший рассказывает о своем участии в революции:
— Вошли, значит, в здание — генерал. Я ему, конечно, штыком в спину.
Из старого (1919 г.).
В учреждениях замерзли чернила.
Забаррикадирован цирк Чинизелли.
Остановили трамвай, взяли рыть окопы, целый день дома ждали, думали…
1922 г. Вино.
31 декабря разрешили продажу вина. Возле Елисеева на Невском. Очередь — длиннейшая.
— На что? На Шаляпина? — интеллигент.
— Какое на Шаляпина? На вино.
— На вино? — остолбенев. Подходит другой, толстяк, кубик:
— На что хвост?
— На вино.
Кубик ударяет себя по коленкам — и даже на корточки:
— На вино?
Старается втереться без очереди. Скандалы. Выходят с бутылками из магазина. Окружают, расспрашивают. Кто-то откупорил, пробует.
Первого, кто вышел из магазина, качают. Курсистки, которые не знают даже, что такое мускат-люнель и сотерн, спрашивают опытного человека, что послаще купить.
Идет мимо трамвай, висят, останавливается. От хвоста бежит доброволец — сообщить, что продают вино. И гроздья отрываются, бегут в очередь.
С Караванной выезжают дроги с гробом. На гробу — сидит с цигаркой человек. В очереди — бабы:
— Эх, батюшка. Так и помер, не дождался. Идет горничного вида женщина:
— Безбожники. Люди с голоду дохнут, а вы за выпивкой стоите. Креста на вас нету.
— Уйди ты, сука.
Сквозь окна магазина полки, бутылки, бутылки, а выше — арка, на арке — портрет Маркса, Ленина и Троцкого.
1919 г.
Облава на рынке. Спасаются по трубам и лестницам.
Сапожник стал богачом. Покупает картины (ужасные) и коллекционирует часы, хвастаясь:
— Вот часы — 500 лет часам.
‘Товарищество на паях’.
Священник просит милостыню.
Музыкант-гобоист на Невском, старик.
Лошадь везла покойника — и сама свалилась дохлая.
Хорош.:
— …Он музыки не понимал совершенно, и все мотивы делились для него на 2 сорта: Боже, царя храни — и не-Боже, царя храни… ‘Боже, царя’ он узнавал потому, что все вставали, если не встают — значит из другого сорта.
Солдаты: щи, суп — это ‘пища’, второе — ‘порция’.
— Давайте нынче, ребята, порцию в пищу положим. Скуснее будет…
Спекулянты. Продал полпуда платины, заготовленной каким-то шведским акционерным обществом для вывоза из России, но закрыли границу — платина застряла. Теперь — лесосплавная семья.
Квартира — вся завалена вещами. Несколько старинных фарфоровых часов в углу. Приходят люди — с чемоданом столового серебра, позеленевшего: было зарыто в земле. Эти покупают. На столе валяются 10-миллионные бумажки…
Материалы
Деревня.
‘Материя из боку идеть’.
‘Камушек иорданский’.
Хлеб рушать.
На Духов день на закате молят кукушку — чтоб была доброй вещуньей.
Топка сарновской, запах, колосья на полу.
Девки горластые, грудастые, глазастые, головастые.
Картошку окучивать да мотыжить.
В головах ищут.
Во дворе — дух парной, теплый, хозяйственный.
До Иванова дня в деревне не зажигают огней, вечеряют на крыльцах при свете зари.
Бабка, близорукая, ставила самовар, вода из старого колодца. Чай пила-пила, зятя напоила, а стала самовар вытряхать — глядь, из него лягуха вареная выпала.
Песни:
Хороводная.
По-за городом царевич гуляет,
Невесту себе выбирает.
Растворяйтеся, ворота,
Растворяйтеся широки.
(круг останавливается)
Выйди, выйди в городок,
Царевич-королевич,
Стань здесь, прибодрись,
Раз семнадцать первернись,
Царевич-королевич.
Дулся, дулся, первернулся,
Царевич-королевич.
Если любишь — поцелуй,
Царевич-королевич.
* * *
Простучало, прогремело,
Сын дворянский проезжал.
Сын дворянский проезжал,
К Кате в гости заезжал.
Ну, пожалуй, милый мой,
В нову горенку со мной,
Скидавай шляпу-сюртук,
Вешай, миленький, на крюк.
Не в ту пору, не в тот час
Муж из Питера сейчас.
— Ах, и что это, Катюша,
Что за крики во дворе?
Что заплаканы глаза,
Призатерты румяна?
— Я на родину ходила,
Лежит маменька больна,
Что больна, больна, больна,
Во постелюшку слегла.
Я на родину ходила —
Сиротинушку призреть,
Сиротинушку призреть,
Воспоить и воскормить,
Воспоить и воскормить,
Чаем, водкой угостить!
* * *
Вот стучит, гремит,
Муж жену учит.
Ой люли, ой люли,
Муж жену учит.
Муж жену учил,
Ей наказывал.
Ей наказывал,
Приговаривал.
Как жена мужу
Ни корилася,
Пошла к батюшке,
Поклонилася.
Свекор-батюшка,
Отойми меня!
Отойми меня,
От лиха мужа —
От лиха-лиха.
Чем не годна я?
Свекор говорит:
— Не моя воля,
Воля мужнина,
Его больше всех.
Велю плетку свить,
Велю чаще бить,
Чтобы слушалась,
Мужу кланялась.
То же: ‘Свекровь-матушка’.
Тут стучит-гремит,
Муж жену учит,
Он учил, учил,
Ей наказывал.
Как жена мужу
Покорилася,
На коленочки пред ним
Становилася:
— Уж ты, муж мой, муж,
Ты не бей меня,
Не жури меня.
Хороводная.
Как по травке, по муравке
Девки гуляли.
Ой люли, ой люли —
Девки гуляли.
Выходил да к ним Ванюша
С Дону казачок,
Казаченька молоденький
По кругу гулял,
По кругу гулял,
Невест выбирал.
Выбрал, выбрал казаченька
Невесту себе —
Дуняшеньку, высошеньку,
Собой хорошу.
— Дуняшенька, молоденька,
Выйди за меня!
— Пойду схожу к шабренушке
Спрошу про тебя.
Шабренушка-сударушка,
Скажи, не утай.
— Я слыхала про него,
Не хвалят его:
Он пьяница-пропойца,
Пропил все с себя.
— Казаченька молоденький,
Не иду за тебя.
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
— Я слыхала про него:
Все хвалят его.
— Казаченька молоденький,
Иду за тебя.
Свадьба.
Сговор, пропой, девишник. Пропой — мужики, а бабы — проедают (булку с медом).
Начало: помолятся, потом поют:
Во горенке во новой
Стоял столик дубовый,
На ем скатерть голубой,
Стойл чайник золотой.
Как Иван, ой господин,
Ко столику подходил,
Стакан вина наливал,
Душе-Кате подносил.
Душа-Катя приняла,
Максимовна выпила,
Русу косу пропила,
Мила друга нажила,
Михалычем назвала.
Ходит с платком по горнице и пьет. Кладет платочек на плечо ей:
Песня:
Я пойду-пройду вдоль горницы,
Погуляю вдоль по новенькой,
<Нрзб> я хожу,
С молодым гуляю.
Она:
Я ко молодцу иду, иду,
Поцелую, да прочь пойду
Старые поют свое, молодые свое. Старые поют:
Ты соловушек лесной,
Ты не пой рано весной,
Ты не пой-ка, не свисти,
Мое сердце, не грусти.
За двенадцать, за тринадцать
Славный город есть Москва.
Почему Москва славна?
Вся по плану строена,
Белым камнем выстлана,
Желтым песком сыпана.
В конце пропоя невеста становится на колени, все молодцы сыплют ей деньги на платок, жених — против нее. И — песня:
Как по морю, морю синему,
По синему, по Хвалынскому
Плывет лебедь с лебедятами,
Идет парень с красной девицей.
Где не взялся млад-ясен сокол,
Убил-ушиб лебедушку-девушку.
Он кровь точил,
Мать сыру землю смочил,
Он перышки вдоль бережку бросал,
Мелким пухом по водице распускал.
Кому перышки собрать будет?
Брала перья, собирала
Красна девица-душа,
Милу дружку — в подушечку пушку
Любезному в изголовье высоко,
Любезному на здоровье хорошо.
(это заключительная песня пропоя)
В середине сговора жених с невестой сидят на шубе и им поют (скоморошью):
Как по первой пороше
Шел милый-хороший,
Не путем шел, не дорогой,
Чужим огородом,
Что чужим-то огородом
Зимнею порою.
Зимнею порою,
Летнюю порою,
Набирает-нажимает
В обе руки снегу.
Полно, миленький, шутить:
Мне сейчас не время —
У тятеньки гости,
У маменьки тоже.
На сговоре — преимущественно, молодежь, старики — только на короткое время. А на пропое — старики до конца.
Игры: швейка.
Отсчитывают равные партии девочек и парней. Одна партия уходит к порогу, а из другой — ‘палач’ — берет бич (из полотенца) и загадывает. От порога идет вызванный и должен угадать, кто его назвал. Если нет — его бичом.
Монастырь.
— Кто тут?
— Монашенка.
— Зачем?
— За монахом.
— Как звать?
— Можешь за руку взять.
Воробушек.
Песня во время игры:
Воробушек молоденький,
Твоя жена — как барыня,
Ничего делать не хочет,
Ни точет, ни прядет.
Только песенки поет,
Поскакивает, поплясывает,
Кого надо по себе —
Того выберет себе.
Выбирают.
Становятся парами, шеренгами. Поют ‘При долинушке стояли’ — и пляшут польку под эту песню.
Девишник.
Приходят девки с готовой яичницей в дом жениха и угощают жениха и гостей, за что они расплачиваются. В то же время привозят постель.
Разговоры:
— Сват, принимай товар. Уж он примерз.
Сват подносит. Выкупает сват со стороны жениха. Запрашивает 300, сторгуются за рубль.
Как только просватали, поют:
Перепелочка — красна девица,
Что из родительского дома рано вылетаешь?
(И это поют до венца.)
Накануне свадьбы — ужин и выпивка у жениха (без пьесы).
Свадьба.
Собирается к жениху поезд. Жених приезжает за невестой, но в дом не пускают его очень долго: там рядят невесту. Когда готова — благословение. За столом жених и невеста рядом. Обед. Ложки жениха и невесты — кладутся обратным концом: они не обедают. Над чашкой со щами — устраивается голубь, набитый солью и пшеном, он качается на нитке, и жених должен его поймать. Если не поймает — плохая примета. В это время дружки поют ‘Как дру-женька мужик-богатырь’. Потом женатым мужикам поют девки:
Как Иванушку жена соряжала,
Гриву ему завязала,
Станут девицы корити —
Было бы чем подарити.
Слышишь ли, Иван:
Мы тебе песню поем?
Слышишь ли, Иваныч,
Тебе честь воздаем?
Мужики отдаривают. Холостым поют:
Розан мой, розан,
Виноград зеленый.
. . . . . . . . .
. . . . . . . . .
Он лугами идет.
Луга зеленые,
Цветы расцветают,
Пташки распевают…
Едут в [деревню] <церковь>. Жених и невеста на отдельных подводах, жених — на 2-й. Во дворе невесты обходят трижды с иконой весь поезд. Из церкви молодые едут уже вместе. По приезде из церкви — еще раз благословение. Потом жениху и невесте — дают молока. Затем — показ невесты: жених откидывает на ней фату, за что платят невесте.
После конца пира дружки и сваха отводят молодых в клеть, учат молодых, конфузят.
Наутро, на рассвете, приходят и у жениха в доме — ‘сыр кланяют’. Жених и невеста — сидят рядом и гостям на свадьбе — предподносят подарки, купленные женихом. За это отдаривают деньгами. Вечером жених с родней идут на ‘отзывной пир’. Теща подносит жениху яичницу и блины.
На 3-й день девки рядят садок (елку, на которой бумажки, конфеты, ягоды — сад). ‘Садок’ должен купить жених у невесты. ‘Садок’ продают ряженые (‘собака’, ‘сторож’). Гуляют с ‘садком’ кругом всего села. Несущий ‘садок’ пляшет. Ходят с ‘садком’ по гостям. Это — конец свадьбы.
Песня:
Зеленая роща надо мной шумела,
Я пьяна-пьянешенька под кустом сидела.
Тут ко мне подходит паренек фабричный
И со мной заводит разговор приличный…
‘Калитки’ из житной муки с пшеном.
Сруб из бревен, выложенных венцами и связанных по углам вырубками ‘в лапу’, ‘в чашку’, ‘в крюк’, ‘в ус’, ‘в обло’.
Клеть была убрана хозяином по угожеству молодой жены.
Крыша церкви была украшена подзорами, закомаринами, теремками, балясами, выкружками. Крыша — шатром, а полица — реяная.
Образ Святой Троицы в чудесех, Иоанна Предтечи в житии.
Перекладины на иконостасе расписаны по левкасу красками травы.
Образ Похвалы Богородицы: Богоматерь с младенцем на троне, у подножия — лазоревые и алые цветы, травы светлые, деревья с птицами, поющими гласом сладким. А к подножию трона припадают пророки, апостолы, святители…

КОММЕНТАРИИ

Из незавершенного

В раздел вошли сохранившиеся фрагменты из задуманных Замятиным произведений. Все материалы печатаются по рукописям, находящимся в Бахметевском архиве Колумбийского университета (Нью-Йорк).

Наброски к роману

Впервые: Новый журнал. СПб., 1993. No 2. С. 13-50. Публикация А. Тюрина. Вступительная статья В. Туниманова (под заглавием ‘Дубы. Наброски к роману’).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека