Шли с дамой через Марсово поле. За Троицким мостом — облака уже летние — куполом. А под ногами снежная жижа, гнусно хлюпает, засасывает ногу, и совсем не верится, что весна, и никакой радости.
Старушка остановилась перед лужей: не перешагнуть. Набрала камушков: набросает на лужу камушков — ступит, опять набросает — опять ступит…
Стоит девочка на углу, плачет — навзрыд. Беленькая, лет 9-8. Дама подходит к ней — так жалко. Погладила по головке — и ласково:
— Ты чего, миленькая, плачешь, а? Обидел кто? А?
Девочка обернулась:
— А тебе што? В морду хошь?..
‘Не могу же я бросить насиженный кусок хлеба’, — писал виленский гражданин.
Мужик привез себе рояль. В дверь избы не входит: не рубить же дверь? Отпилили бок у клавиатуры.
— Да ты что же это делаешь?
— А что? Там еще осталось довольно — ребятам хватит.
Попросили мужика свезти в усадьбу X. Зима. Повез — ухмыляется. В поле остановился.
— Ну что же, скоро будет?
— Что?
— Усадьба.
— Да вот она, тут: ты валенцем копни — увидишь.
Копнула: под снегом закоптелые кирпичи.
По деревне слух идет:
Вшей всех взяли на учет,
Стали баб учить читать,
Чтобы вшей могли считать.
Труба на доме покосилась, свалилась. И вот год, другой, третий. На второй год — совсем на боку. На третий — поползла по скату крыши, и весной доползла до самого края, свесилась… (Этой трубой меряют годы.)
7. Князь Андрей Порфиръевич.
Курчавые, пушкинские — арапские — волосы, теперь — серебряные. Мягкий — кое-как — нос. И весь князь — мягкий. Ребячий смех — выкатывается из углов глаз и губ. Застенчивый в 70 лет.
Тут, в именье, дома — ходил в теплом, ватном халате, черные железные очки — на лоб. Оброс мягкими седыми кольчиками бороды и стал красив такой зимней красотой. Когда ему рассказывают что-нибудь смешное, закрывает горстями глаза и смеется в горсть, трет глаза, по-кошачьи умывается.
О том, что Соня и Петя с салазками поехали в лес за дровами, и везут на себе салазки, и пилят дрова — об этом он не знал. Вставал раньше всех в доме и садился за свой мост и за вычисления. С коптилкой чертить трудно — любил работать на закате, на столе в коридоре у окна: оттуда поля, лес, розовый осколок Шеломы. Любил возиться с насосами, телефонами. Несется вдруг оттуда, из подвала — крик: вспылил. Случится, поругается с Дуней — не разговаривают до вечернего чая — за вечерним чаем помирятся. Или если Андрей Порфирьевич идет и умывается как кот, — и закрывая горстями глаза — извиняется.
Очки у него черные. Механик — он сделал какое-то особое приспособление, чтобы они держались на лбу <...>. Запонка — тоже особая. И воротник потому всегда отстегивается. Штанина залезала в сапог.
— Зачем галстук так всегда завязывают? Надо просто вдвое сложить вокруг шеи и в петлю.
И всегда галстук сзади пиджака болтается.
Однажды в Италии князь бродил в чесучовом костюме, вспотел. Сели в кафейне на каком-то лиловом бархатном диване. Встал, вышел — а сбоку-то у него все лиловое, как у павлина. Не чаял, когда домой дойдет. (Любил заводить знакомства в пути. По-немецки говорил плохо.) Вот-вот опоздает на поезд. Просит вагоновожатого поскорей:
— Mein Herr — hier, — показывает на пятки (сердце в пятки.
Говорит всегда: куды-туды-сюды.
2. Лето 1914.
Жара, сушь. Сыпалась рожь. Пожары. Чуялось: завтра будет гроза. И все не было грозы.
И вдруг: война. Ясно: нельзя жить по-старому, по-английски, с теннисом, верховыми лошадьми. Лазарет для солдат внизу в зале. Сыновья в армии. Лева — только что кончивший юрист — надел малиновую форму. Сережа — дипломат. Петя — еще мальчик. Гриша из гимназии — прямо в ‘жеребячье’ училище. Вышел корнетом. Снялся. Важный. Петя обожает Гришу, глядит в рот, старается ему подражать. Подарил карточку: ‘Моему фундуку Петьке на учение’.
Лева, Сережа — одно поколение, Соня, Гриша — вместе с Евдокией Семеновной — и каким-то грибочком на них Петей — другое: ‘махонькие’, так называл их князь. Когда в угловой буфетной Василий с кучером играли в шашки — ‘махонькие’ бегали к ним. Жили под особым покровительством Евдокии Семеновны — Дуни. ‘Махоньким’ — больше… сладкого. У Сони с Гришей комнаты рядом. Лягут спать, и полночи всегда разговоры, летом вылезут на веранду и там…
Лазарет. Сестра милосердия — Ниночка. Братья разъехались. Братья на войне — страх за них и т. д…. Соня в лазарете. Строго блюла порядок: чтобы в 2 — обед, чтобы после обеда все спали, чтобы в 11 тушился огонь, чтобы перевязки <...>. Вдруг, в месяц, из ‘махонькой’ стала большой. Приехал Лева, контуженный, и с ним трое его приятелей — из ‘малиновых’ рубашек — Доброво, Путятин, Строганов — тоже раненые. Серьезнее всех—Доброво: 6 дыр в правой руке от шрапнели. Забинтованные, бледные, веселые. Соне особенно мало возни было с Доброво: перевязывала искусно — руки нежные — как, может быть, глазами, паутиною ресниц.
Через месяц — морозцы, утренники. Телеграмма от Гриши: ‘Еду’.
Соня верхом на станции встречает. Черная, блестящая, лакированная дорога, с прилипшими листьями, копыта стучат. Сердце стучит. Хорошо!
И вот веселье необычайное, звонкое, морозное, румяное. Все слегка влюблены друг в друга — но так, как будто, легко, нетрудно. Гриша — в Ниночку, трое — в Соню, Петя — в Гришу.
Шли по синему, лунному снегу гулять — до лежалого дуба в лесу. На дубу садились. Разговоры об астрономии, о человеке-змее, о звездных людях. И по чему-нибудь ссора. Возвращались уже не гурьбой, а гуськом. И за чаем — мир. Вечером — Соня играла на прабабушкиной арфе: негритянские колыбельные, английские песенки, ‘Моряк и принцесса’. Все пели, все сочиняли стихи. Разыгрывали ‘Моряка и принцессу’. После ужина, когда надо было спать, — тайком шли на антресоли к Дуне: Дуня делала кофе. Приходила Васильевна: утирала горсточкой рот, ‘доченька моя’, ‘сыночек’ — похлопывает всех по коленям, по плечу (у ней было 18 детей) — и гадала:
— 32 карты — всю правду скажут, — говорила во время гаданья особым, гадальным голосом.
Смотрели в подзорную трубу на тот берег. На луну. Лунные люди. От трубы — фокус, огонек в глазу у Доброво — как у беса глаза. Соне жутко. Дипломат Сережа с женой. ‘Махонькие’ их боялись: очень важный <...> все с газетами. Доброво и другие нарочно собрали старых газет и жгли при них.
Встреча Нового года. Соня внизу, в зале. Елка. Перед каждым прибором — елочная свечка: надо в 12 написать на бумажке желание, сжечь на свечке, пепел съесть и запить шампанским, тогда исполнится. Довелось <...>.
Гости: англичанин Пейдж — с физиономией, похожей на чертежный ?, отец Сергий (‘Я теперь не отец Сергий, а Сергей Нилыч’), псаломщик, фельдшер — Василий Гаврилыч, тетушка Оболенская, в очках и в черном, с рюшами чепчике, тетушка Новомильцова. Князь и княгиня — из Петербурга.
Танцы. Князь:
— Чтоб Соня танцевала непременно. Мало, еще. Гаданье: таз с водой, на краю налеплены бумажки с именами, и на дощечке плавает свечка — чье имя сожжет, того сожжет любовь. Сожгло Путятина — проплыло рядом с Доброво. Сожгло Соню. Доброво замолк.
Решили — рядиться. Вспомнили какую-то глупую песенку о турецком султане. И вот: Султан, Евнух, Одалиска, Соня, Арапчонок — Петя. И почему-то Путятину: непременно Папой Римским. Взял у Дуни юбку, калоши и чулки на ногах, колпак на голове.
На розвальнях — к доктору. Дочь — медичка, всегда серьезна. Гриша взялся ее расшевелить. Пошел помогать ей одеваться. И там, когда она уже оделась, и надо уходить, — она вдруг остановилась, необычайно красивая в этом костюме, с подведенными бровями. Они замолкли на секунду. Гриша прочитал что-то в ее глазах. Поцеловал, молча, ее дрожащие губы:
— Лиза, <я> люблю вас, спасите меня…
Отец Сергий плясал на розвальнях, бил в бубен до того, что пробил его.
Что? Почему? Доброво целые дни лежал. Просили петь. Рана вскрылась. Доктор, когда смотрит его, насвистывает. Ему уже знать, что это значит: Доброво — с нею почти не говорит. Однажды утром, перевязывая его, Соня спросила, почему он такой:
— Да что вы — притворяетесь? Или в самом деле не понимаете? Не понимаю.
— Да я же люблю вас, люблю, люблю. Я не хочу жить, если вы мне не скажете…
Соня села на пол и разревелась. Братья всегда внушали ей, что она курносая и черноглазая, и никто никогда в нее не влюбится, и будет игуменьей, как тетушка X. И вдруг… Драма. На прогулке боялась идти с Доброво. Наконец однажды он улучил момент (катались с горы на салазках) — и внизу под горой, когда все были наверху, спросил ее:
— А если я скажу вам, что вы любите другого и назову его имя — вы скажете правду?
Соня была уверена, что этого он не знает, никак не может знать, и она сказала:
— Скажу.
Доброво назвал. Соня:
— Да.
Доброво, не говоря ни слова, повернулся и пошел кругом горы. Соня везла одна салазки. Солнце ей радужное — сквозь слезы:
— Ну что, опять поссорились.
День. Доброво нет. Оставил записку, что уезжает в Москву. Сумасшедший. В Москве — тот, Сонин. И они встретятся.
‘А вдруг — дуэль? — И тайная радость: — Это я, я! — И сейчас же: — Ах, какая я гадкая, мерзкая’, — и ночью молится…
Доброво в Москве — прискакал к тому и рассказал ему, что Соня его любит, и что она — удивительная, и что он должен… Тот растерялся.
Доброво уехал на фронт, подлечившись в Москве. И через неделю вернулся, раненный в легкое осколком.
Телеграмма из Царского. Соня: ехать или нет. Слезы. Петя и Гриша дразнят. Старик-князь погладил по голове:
— Поезжай. Ты — моя дочь. Я все понимаю.
Соня поехала. И только тут Доброво согласился на операцию. После операции его отправили в Крым. (Там и пропал.)
Веселое, влюбленное, заревое время кончилось. И никогда его больше не будет. Все разъехались.
3. Революция. (Как узнали?)
Воробьи, малиновки, иволги, лягушки целый день за окнами. Целый день вокруг дома тонкая путаная сеть от щебетанья, чириканья, свиста.
Леву и Гришу солдаты любили. Оба теперь — выборные офицеры. Леву назначили начальником караула при бывшем царе. Такой обыкновенный, спокойный, серый, скучный. Показывал Леве город, книги какие-то, особенные огурцы. Всякий раз прибавлял:
— Прошу вас: очень-очень кланяйтесь вашему отцу.
Царица — держалась холодно, кивала, молчала. Леве было тяжко. Царь говорил:
— Ну что бы мне вам подарить на память — чтобы вы помнили, когда меня расстреляют.
И в годовщину контузии — с Левой припадок… Гриша вышел в отставку. Жил в имении, пахал. Крестьяне любили его:
— Веселый.
Уезжал иногда в город. Роман с Лизой — медичкой (она в городе).
Однажды (князь и княгиня, и Гриша в городе, Соня одна с Петей, Гришиным денщиком и Дуней) денщик прибегает испуганный:
— Мужики привалили. Орда.
Уже ходили слухи о погромах. Соня пошла к ним. И тут в первый раз (потом это всюду повторялось), в самый страшный момент — вдруг все смешно, рот — до ушей, и — мужикам со смехом:
— Ну, здравствуйте.
А те стояли, было молчали, тучно. Но тут — тоже до ушей:
— Здравствуйте, княгинька. А мы пришли… Вот кузница у вас без последствий стоит. А у нас кузнец без дела. Так нельзя ли, мол, вашу кузницу занять?
— Думаю, можно. Вот брат вскоре приедет, тогда окончательно скажет, — спокойно.
И гул:
— Ну вот, вот спасибо.
Вся история Гриши. Сиденье княгини, князя. Комиссары в доме. Однажды приехали за вещами и на фронт. Набрали в доме целую кучу платья: Гришино, Петино, княгини, Сони. В гостиной навалили на полу огромный ворох. Во время обыска — на комоде ‘тэдди’ со смешными выпученными глазами. Комиссар рассмеялся и стал другой.
Сейчас раскроют сундучок, где шелковые шарфы. Собралась прислуга в дверях, стоят молча. Соня открыла сундучок сама: чтобы зря не пропадало — стали три комиссара раздавать прислуге. Дележ. Споры, ссоры у комиссара. Прибежала сидевшая внизу, на подводах, Комиссарова жена. А Соне опять — смешно: сидит в уголку, курит папиросу. Щукин (комиссар):
— Ну вот вы галдите. А она сидит себе папироску курит. Что, значит, воспитана в хорошем отношении…
Мужики:
— Что это, Софья Андреевна, никак твои юбки везут?
4. Новый комиссар Мишин.
Настоящий коммунист. Рабочий-монтер. Никогда не улыбается. Огромная голова — и так: будто одна голова прямо на тоненьких, в обмотках хаки, ножках. Такой он, если вспомнить его, не видя. Однажды всех комиссаров вызвали в Бирюч, в город. Соня видит: вернулись оттуда — и Орехов, и все — какие-то мокрые, тихие, вежливые. Всю ночь возились. А наутро — приехали извозчики и увезли комиссаров и все их (княжеское) имущество. После них Соня, Петя, Дуня — мыли, скребли. Увезли воз грязи и сору.
Мишин всячески хочет загладить то, что сделали другие комиссары. Присылает за Соней лошадь (Соня говорила ему, что надо внести — революционный налог 50 000, а денег 800 рублей). Мишин написал записочку — налог сняли. Зашла к Мишину: он живет с отцом, седенький чистенький отец. Странно: у них — отцы.
Приехали домой: телефон. Мишин справился — благополучно ли доехали (ехали ночью, кучер — мальчишка-красноармеец, Мишин дал ему браунинг и тут же учил — впервой — как обращаться с браунингом:
— Так, вот так, отодвинуть). Петя поддразнивал Соню:
— Тебе Мишин опять звонит.
Мишин звал (святки) на спектакль, маскарад и обед. После спектакля повел за кулисы, знакомил. Пустой, желтый, унылый зал. Керосиновые лампы. Музыка: флейта, труба, барабан. Кругом маски — жуткие. На другой день обед: комиссары и две комиссарши. Одна — с вытянутым вперед рыльцем, как у муравьеда, другая приплюснута, как будто на ней два года сидели, в розовом платье. Все — во все глаза — глядят: как ходит княжна, как пьет княжна. Потом пели ‘Среди долины ровныя’. ‘Муравьед’ потребовала ‘Интернационал’ (она в сером свитере). Запели. Она вдруг подсела к Соне и ни с того, ни с сего:
— А у меня вчера мать умерла. Соня поняла:
‘У нее — мать, она — как и я’.
— Ну, а как же, ведь вам же, должно быть, тут сидеть вот и петь…
И ‘муравьед’ весь вечер ходила за Соней. И крепко жала ей руку на прощанье и что-то все хотела сказать — так и не сказала.
Еще один раз Соня встретила в Бирюче Мишина на автомобиле. Соня на розвальнях ехала домой, спускалась к Шеломе.
— Поедемте-ка на автомобиле.
— Нет, я по реке — ближе. А на автомобиле — по льду… я не знаю, опасно.
— Опасно. Я поеду.
— Не ездите, еще провалитесь.
— Я? Увидим.
— Увидите. Прощайте.
Соня поехала по льду. Через час — ‘ту-ту-ту’ — Мишин на автомобиле. Пересадил Соню к себе. Розвальни отпустили. Приехали в деревню — в Карачуницы. В избу к мужикам. Мужики в углу — Соне:
— Ты что это? Кого привезла, а? Они арестовали тебя? Угощали Соню яйцами, молоком, а комиссару — не-ет.
Соня отдала ему свое молоко и яйца, ей дали другое. Мишин с крестьянами не умеет говорить (example). Дома Петька опять подтрунивал над Соней:
— Твой-то Мишин. Это ведь он нарочно — на автомобиле. Перед тобою форсит.
Еще одно какое-то свидание с Мишиным. Мишин суров:
— Вы — мой классовый враг.
Соня смеется. От Мишина анкета о числе коров, свиней, кур и прочее. И в том же конверте — письмо:
‘Софья Андреевна.
Я знаю: вы — мой классовый враг. И я, быть может, погибну из-за этого, но я должен уведомить вас, что я вас люблю. Я не могу. Прошу завтра доставить анкету’.
Соня привезла анкету — и разговор о любви (чуть-чуть) между анкетных коров и кур. Соня:
— Вы первый из коммунистов — очень честный, и вы мне нравитесь. Но это — я не знаю — это же не любовь, вы понимаете…
И ресницы вниз, и у Мишина — сердце — вниз. Тихо:
— Ну, тогда я уеду отсюда. Я не могу. Я устроился, перевез отца. Вызывают желающих партийных на Кавказ. Я уеду. Ну, скажите мне что-нибудь на прощанье.
— Будьте чистым — таким же, и хорошим, и…
— И что?
Соня повела плечами:
— Ничего.
Через день Мишин уехал. И в тот же день Соня опять была в городе, встретила отца, и отец Мишина рассказал, что он хотел в себя из браунинга, но он вырвал. И вот опять:
— Ах, какая я мерзкая…
Деревня.
Подрядчик К-й строит дом. Водил княгиню на леса и снизу поддерживал ее под локоть — вытягивал руку все выше, и наконец:
— Извините, ваше сиясь, рука вся вышла-с. Он же говорит:
— О, это человек. У него денег — несколько, — палец вверх, — куры не клюют.
Или:
— Все сделано-с следующим образом, как подобает.
Дуня несчастна. Толстая, грудастая баба. И все с ней несчастья, каких ни с кем не бывает. Муж-пьяница помер — вдруг начал раздуваться, никак в гроб не уложить. Ну, уложили. А он в церкви, в обедню, все пухнет и пухнет, из гроба выпирает. Что делать. Коммуниста (решительный) Щучкина позвали: взял крышку, наложил, приплюснул. Как брызнет из него, из мужика-то. Потом лошадь сбесилась: стала себе коленки грызть, пала. Дуня об земь хлопалась, выла, груди себе рвала. Потом: кобыленке молодой волк на загуменье промеж ног все обгрыз. Ну, выжила. Потом — корове ее другая рогом кишки выпустила, зарезали. Потом: изба сгорела.
Председатель волисполкома Штучкин (Щукин), раньше пуговицами в Апраксином торговал. Мужики им довольны:
— Ничего, хороший — взятки берет. Все берут. Судьи берут…
Волисполком. Красная, кирпичная просторная изба. Телефон. Столы за балюстрадами. Пусто.
— Где председатель?
— А они тама, у себя, в канцелярии, — баба в железнодорожной тужурке.
‘Тама’ — три кровати, и на всех — одно: задранные на спинки кроватей подошвы валенок. Лежа:
— А, а, Софья Андреевна. Здравствуй, — лапу с кровати.
Больные. Тифы. И неизвестно что. Соня лечит вслепую. Придет в деревню, сейчас все узнают, и бегут белоголовые девчонки:
— Софья Андреевна, тебе мамка велела зайти к бабке нашей, к деду… к маленькому, маленького поглядеть…
Изба. Влево от входа — под одной крышей с избой двор, корова, поросенок. В избе — тяжелый дух, печь, горка с посудой, лавки. На лавке, возле печи (натоплена, хлебы пекут), под овчиной, старик.
— Ну что?
— Да вот с Ивана Постного (все больше с осени, с Ивана Постного) пищи не принимает.
— До ветру ходишь?
Маленький:
— На ножке у ей желвачок растет.
— Насморчек у него как прыснет — все в нос гудит.
Маленький спит в дыбе. Соня берет на ручки — пальцы коротенькие — лягушачьи лапы — поднимает их, гладит, маленький все так же спит.
Лечат больных ужасно. В раны: табак, деготь, колесную мазь, паутину, керосин. И приходят уже с флегмонами. Или везут больных к знахаркам-волшвам. Те шепчут, затыкают раны красными тряпками.
Умирают спокойно, деловито. И никто — ни умирающий, ни кругом — не волнуется. Мать умирает — делает распоряжения. Наказывает вынуть платья, выбирает, в каком хоронить.
— На этой кофте сзади заторка. Ну, ничего, не видать будет. А платье вот это вот, с горохами.
Дочь:
— Платок-то больно новый. Ты бы, мамка, себе постарее взяла.
Мать:
— Нет, ты уже мне не перечь. Желаю, чтоб в этом.
Умерла. И 40 дней над избой на шесте вьется белая тряпочка. Разбивают на перекрестке ближнем глиняный горшок. Вытаскивают покойницу на кровати на улицу и носят к домам, где живут родные. Переваливается на подушках голова. Принесут к избе, и причитанье. А из окна — тетка — и причитанье в ответ… Потом сжигают перед домом кровать.
Мужики недовольны:
— Раньше, бывало, хоть веревочка, да моя. А нынче… Вот избу отбирают: лишняя, мол. А того не поймут, деревяхи, что мне осенью сына женить, выделять. Где ему жить?
Выборы в Учредительное собрание.
— Да нетто мы знали. Мы все за No 6 подписались, а какой-такой шестой номер… Неграмотные мы. Выбрали Стеньку Телепневского, дали ему доверенность — ну, он нас всех, огулом, за No 6 и подписал.
— Медведь — он ничего-ничего, а потом как растревожишь его — взревет да пойдет ломать, держись.
Октябрьский праздник. Приказ: не работать. Коммунисты ходят и строго смотрят, чтоб не работали. Как ушли — мальчишку сторожить, а сами — за работу. Пасха: коммунист Тимошка в церковь не пошел. А хочется. Пришел к церкви, плошки зажигал, стрелял.
— Ты что же, сукин сын, в церковь не идешь? Мрачно:
— Нельзя мне. Я человека расстрелял в Бирюче запрошлый год.
Съезд беспартийных в Бирючах. Как насели-насели на коммунистов. Хотели, однако, запротоколить коммунисты, да в чрезвычайку. Куда! Такой гвалт. Баба вскочила, визгливая, руки в боки:
— Ты в галифях ходишь, думаешь тебе спуску дадим?
Мужик:
— Как какой коммунист либо красноармеец этакой, из ихних, один вечером забредет, так бывает, конечно… Пропадет — и как в воду: вошел в деревню, а не вышел. А почему, кто…
Малый длинный согнутый — будто торба к спине приросла.
— Наша команда. Вот наша команда и довела. ‘Беда’. О ней еще писал Олеарий.
— Почему?
— Да так, на телеги у нас моды нету.
Телега двухколесная. Сзади — выгнуты корневища, к ним ‘спицы’ и спицы кругом. Едет старик в ‘беде’, болтается голова с каждым шагом лошади. На спицах позади — валенки или сапоги наткнуты. Баба — амазонкой на лошади.
Зимою огня нет. Сидят с лучиной. Откопали где-то железные светцы. Девчонка сидит при лучине. Мигает, глаза ест… Девки собираются на ‘супрядки’ при лампе (одна на деревню).
Слух прошел, что в соседней деревне появился ‘тайный агент’. Так он и сам о себе говорит:
— Коммунист и тайный агент.
Перепугу было. Потом глядь, тайный-то агент Федька Шелуха, Матрены Кривой сын из Страшниц. Ну, тут уж по-другому. И бумагу из волости так и написали: ‘Федьке Шелухе…’
Оратель приехал. Оратель должен говорить перед спектаклем. Вышел, высморкался трубно.
— Ну вот, значит, товарищи, как я, стало быть, имею мандат говорить, то я должен вам сказать… — еще раз трубно. — Как мы, стало быть, собравшись в нынешний день, как таковой, то я желаю вам от всей душе самого наилучшего в текущий момент.
И речь заведующего Отделом Компроса на открытие съезда шкрабов:
— Вот, товарищи, я прибыл к вам с вокзала. Исполняя обязанности борьбы со спекуляцией, мною реквизировано 5 пудов яблок: 2 — антоновок, 1 — молдаванки и прочие — летних сортов. Вчерашнего же числа мною представлено в Комдезертир 4 преступно покинувших славные посты в рядах нашей доблестной Красной армии — при следующих обстоятельствах…
И ни слова о просвещении. Ни разу не был в школах.
Объявление в Исполкоме:
‘Граждане не умеют вести себя в данном советском учреждении, разлагаются на столах, и некоторые даже спят…’
— До того пьян, что двое ведут, а третий ноги переставляет…
Тетя Луша. Старушка — маленькая, веселая, голос звонкий. Говорит — поет. Живот под фартуком. Всех ребят называет: ‘Доченька’, ‘Сыночек’ (своих нет). Повела в сад.
— А тая яблоня — вона курносая, на ей яблоки горазд сладкие, поспеют — ни чем хуже лимона. А у этой — ноги, видишь, нету, хромая, а плодущая, ту-ту. А эта — молдаван. А тая вон — грушовка. Как поспеет яблок-то, так лицо у него круглое до милое. А у молдавана — красное.
— А тут ‘вишенье’ было, да все его высекли. Все Васька мой: ходить ему, вишь, мешает.
— Горох только вырастет, станет махоньким этаким щелобком — а уж ребята…
— Ахтиньки.
— Обабки — на березовой лядиньке.
— Пшона пригоршоночку.
— Волос пястку на себе выдрали да о земь.
— Сам себе избу шил, отломиться от нас хочет, брат-то Васька.
— Коммунисты, что же, кусают, да не гораздо. Пущай берут, мы все равно работеть не будем.
— Переделили обчеством. Остались мы на кривой меже. Только и есть — межа да разор, ну вот какой после сохи остается, сохой проедешь раз — разор. А по полосе — бороной-то и не проехать. Ну что будешь делать? Палкой делили.