На заре, Мачтет Григорий Александрович, Год: 1892

Время на прочтение: 208 минут(ы)

Полное собраніе сочиненій
Г. А. МАЧТЕТА.

Съ портретомъ автора.

Подъ редакціей и съ критико-біографическимъ очеркомъ
Д. П. Сильчевскаго.

Томъ VIII.

На зар.

Романъ.

С.-Петербургъ.
Типо-литографія Акціонернаго О-ва ‘Самообразованіе’,
Забалканскій просп., д. No 75.

Оглавленіе.

Мужчина… О, ужасъ, мужчина!.. Дитя несчастья
Тріо изъ ‘Фауста’
Подъ гнетомъ
У семейнаго очага
Гора съ горою
Упавшее покрывало Изиды
Разныя перспективы
Какіе-то бандиты завелись, чортъ возьми!
Результаты различныхъ настроеній
Опущенное забрало и поднятый щитъ

I.
Мужчина… О, ужасъ, мужчина!..

— Ахъ, какой ты, Сергй… Боже мой! Ты сорвешься и упадешь!…
— Не бойся, не бойся, моя радость… Скажи только, что ты меня любишь!…
Самодовольно счастливая улыбка, освтившая прелестное личико шестнадцатилтней блондинки, все еще мило взволнованное страхомъ, ясно засвидтельствовала, что исполнить такое желаніе мшаетъ только какое-нибудь тонко разсчитанное дипломатическое соображеніе.
— Не говори глупостей… Но если ты сорвешься?
— По законамъ физики, упаду на землю, какъ Ньютоново яблоко…
— И разобьешься!— смотри, какая высота… Ты рискуешь жизнью, Сергй!
— Разв ты не знаешь, что я люблю тебя больше жизни?
Кокетка попыталась отвести свои большіе темно-каріе глаза въ сторону и дипломатически без участно уставиться, точно въ раздумь, въ пространство, но сразу поняла, что выдана съ головой и вспыхнувшимъ ярко румянцемъ, и самодовольною улыбкой. Поэтому сейчасъ же, по необъяснимой логик влюбленныхъ, она хмуро сдвинула свои черныя брови, придававшія такую своеобразную прелесть ея красивому личику, обрамленному шелковистыми прядями пепельныхъ волосъ, и, плохо скрывая улыбку, заговорила вдругъ какъ будто недовольнымъ тономъ:
— Ахъ, какія глупости!
— Разв любить тебя — глупость?
— Перестань, Сергй! Скажи что-нибудь другое…
— Другое? Для тебя, моя кокетливая крошка, у меня нтъ ничего другого!..
— Эвелина увряетъ, что молодые люди это напваютъ всмъ вообще двушкамъ и что имъ не слдуетъ врить.
— Это потому, что твоя Эвелина — высохшій уродъ, полный зависти и яду… И охота теб обращать вниманіе на то, что говоритъ эта карга!.. Даю голову, что никогда и никто даже не покушался напвать ей подобное.
Затаенный, подавленный молодой хохотъ раздался въ вышин, но продолжался недолго. Двушка слишкомъ высунулась за подоконникъ, и разстояніе стало соблазнительно короткимъ для влюбленныхъ.
— Сиди смирно, Сергй!.. ради Бога!.. Я уйду, если ты не будешь держаться обими руками… Слышишь? Я боюсь…
Съ неподдльнымъ страхомъ двушка взглянула внизъ изъ окна и инстинктивно отодвинулась, — такъ испугала ее высота, на которую только чудомъ любви взобрался ея смлый обожатель. Юноша услся верхомъ на голову дельфина, украшавшую карнизъ окна второго этажа, и точкой опоры ему служила только угловая водосточная труба. Казалось, онъ вислъ въ воздух.
— Сиди же смирно… Слышишь?
— Хорошо, я буду сидть смирно, какъ индусскій идолъ, хотя для меня это такъ же трудно, какъ теб зубрить отрывки изъ Фенелона. Но и ты не дразни меня, Таня, словами этой старой карги…
— А! ты не можешь забыть, какъ она отчитала тебя на улиц, когда ты вздумалъ провожать нашъ пансіонъ во время прогулки: — ‘Молодой человкъ, удалитесь! Если вы не знаете правилъ благопристойности, я позову городового!’ — Помнишь?
— Вдьма!
— Ха, ха, ха! Однако, ты ее очень не любишь’
— Такъ же, думаю, какъ и ты…
— Да, я не выношу ее, совсмъ не выношу, какъ наше пансіонное рагу по средамъ… Ахъ, ты не знаешь, что это за рагу! Я уврена, что его стряпаютъ изъ старыхъ тряпокъ начальницы и ватныхъ подкладокъ Эвелины съ свчнымъ саломъ! Право, я не знаю, кто изъ насъ больше ненавидитъ другъ друга, сна преслдуешь меня съ какою-то затаенной злобой и вчно шипитъ: ‘М-lle Рощина! вы не умете держаться! M-lle Рощина! у васъ манеры, точно вы родились въ кухн! М-lle Рощина! ваши щеки горятъ, какъ у деревенской двки!’.
— Ты прекрасно ее передразниваешь, но я на твоемъ мст…
— Далъ бы сдачи, хочешь сказать… О, я не остаюсь въ долгу!— страстно заговорила самолюбивая, гордая двушка, и тонкія ноздри ея красиваго носика съ горбинкой раздувались и дрожали отъ волненія.— Я тоже подношу ей хорошія шпильки… Неужели ты думаешь, что я могу молчать и, точно ослица, носить все что на нее ни взвалятъ? Нтъ, я совсмъ не такая!.. Это еще вопросъ, кому изъ насъ достанется солоне. Сегодня, напримръ, она ходитъ вся зеленая, точно незрлая слива, посл того, какъ я спросила ее съ самымъ невиннымъ видомъ, — ты понимаешь, Сергй?— ну, съ самымъ невиннымъ: неужели у нея былъ такой же желтый цвтъ лица, когда она была молода? Ты понимаешь, какъ ее это кольнуло, — точно тысяча шпилекъ… Она и теперь еще увряетъ, что ей только тридцать лтъ, притирается и завиваетъ свои накладныя букли… Понимаешь?— въ самое сердце, и она никогда не забудетъ… Воображаю, если бъ она накрыла насъ!..
— Я показалъ бы ей языкъ!…
— Это хорошо, но ты все-таки не двигайся и не говори такъ громко, а то, чего добраго, насъ и въ самомъ дл накроютъ… Хотя на страж въ коридор стоитъ моя подруга, Ларская, но эта Эвелина проскальзываетъ всюду, точно змя… Вотъ вышелъ бы скандалъ!.. ‘М-lle Рощина, вы осрамили честь нашего пансіона!’ Воображаю!.. Ахъ, зачмъ ты затялъ это свиданіе?
— Потому, что не могу не видть тебя, не могу жить безъ тебя! Хотя ты не желаешь сказать, что попрежнему любишь меня, и всегда готова стрлять глазами въ каждаго, кокетничая съ кмъ угодно, но…
— Я?
— Ну, конечно… Разв ты забыла драгунскаго корнета?
— Это Шпарина? Фи! онъ мн совсмъ не нравился: у него кривой носъ и такія длинныя ноги… Виновата ли я, что онъ пялилъ на меня свои желтые глаза?
— А учитель исторіи?… Вотъ ты и покраснла!…
— Ничуть!.. мн просто жарко… Смирновъ отлично читалъ исторію, у него хорошо учились, и классъ его обожалъ… Но я и не думала… Вотъ еще! Я просто любила исторію…
— И голубые глаза…
— Вотъ ужъ у него и вовсе не голубые, а преспокойно срые!
— Пусть будутъ ‘преспокойно срые’, моя золотая змйка! Ты всегда извернешься и увильнешь, убгая въ сторону отъ главнаго и налегая на какой-нибудь частный пустякъ, въ род цвта глазъ… Это твоя манера. ‘Она ускользнетъ, какъ змя, вспорхнетъ и умчится, какъ птичка!’ — помнишь? Не все ли равно, въ самомъ дл, какого цвта были глаза у этого учителя, — голубые или преспокойно срые, — важно твое дйствительное отношеніе къ нимъ. И, признаюсь, я безумно, отчаянно ревновалъ тебя, моя кошечка… Ревновалъ, какъ Отелло, потому что люблю тебя сильне, чмъ вс Отелло и Ромео на свт своихъ Дездемонъ и Юлій.
— Гм… Не говорилъ ли ты того же раньше еще одной особ?
— Кому и когда?
— А когда, вмсто того чтобы пойти въ университетъ, увлекся рисованіемъ, сталъ мазать холстъ этими противными красками и перепачкалъ мое срое платье…
— Это ужъ не на Грачеву ли ты намекаешь? Напрасно! Она — очень доброе существо, мягкая и деликатная, жалла меня, и я отводилъ съ ней душу, когда меня терзала ревность… Вспомни: ты тогда стрляла въ желтоглазаго корнета съ кривымъ носомъ и длинными ногами… Я думалъ, что у меня талантъ, и, чтобы заглушить свои муки, весь ушелъ въ работу, служа одному чистому искусству…
— Рисуя во всевозможныхъ видахъ и позахъ только одну m-lle Грачеву! Гм… странное и во всякомъ случа слишкомъ одностороннее служеніе искусству! Признаюсь, однако, на всхъ этихъ произведеніяхъ искусства лучше всего выходилъ ея носъ, похожій на сигару!
Контръ-атака поведена была, повидимому, очень искусно и тонко, судя по горячности, съ какою Сергй сталъ парировать довольно язвительные апроши своего прелестнаго и обожаемаго врага. Тотъ это замтилъ и торжествовалъ, хотя личико двушки сохраняло самое невинное и ласковое выраженіе, и одни только черные глаза глядли немножко лукаво. Какъ тонкій стратегъ, она припрятывала пока свой coup de force и, заране торжествуя побду, зорко выжидала неосторожнаго хода противника. Сергй не замедлилъ подать нужную реплику:
— Напрасно ты язвишь неповинную ни въ чемъ и добрую Грачеву, которая безкорыстно учила меня рисовать… Ты просто хочешь отплатить мн этимъ за корнета и учителя, — я это понимаю… Ты мстительна, какъ вс вы!.. Не пожимай плечами, — это фактъ! Да, да, ты краснешь и опускаешь глазки, — это лучшее доказательство!… Вс вы такія, но я все-таки безконечно люблю тебя! Я постояненъ, ты это знаешь, какъ и то, что я не обладаю способностью увлекаться чмъ-нибудь, хотя бы и исторіей, только потому, что мн нравится учительница… Ты знаешь, что мною двигаетъ другое: я всегда хочу служить людямъ, человчеству…
— Человчеству!? Разв актриса Кроткова — человчество?.. Она всего только довольно плохое ingnue dramatique, смахивающая, кажется, боле на сваху!..
Юноша вспыхнулъ: ударъ былъ неожиданъ и тонко разсчитанъ. При томъ же, врагъ казался невозмутимо спокойнымъ.
— При чемъ тутъ Кроткова?… Я не понимаю…
— Изъ-за нея ты бросилъ краски, оставилъ въ поко носъ m-lle Грачевой и поступилъ въ актеры… на нмыя роли, кажется…
— Однако, ты умешь язвить и даже съ невиннымъ видомъ… Понимаю, моя крошка, что должна испытывать подчасъ твоя Эвелина… впрочемъ, по заслугамъ!.. Не жеманься, не длай удивленнаго вида, — я отдаю теб должное, а вовсе не сыплю комплименты. Да, ты съ ноготкомъ, какъ говаривала, помнишь, покойная maman… но выстрлъ ты потеряла даромъ… Въ актеры я поступилъ не изъ-за Кротковой, а изъ-за ея игры, моя голубка, которой увлекался, потому что это была удивительная игра! Да, да, подбери свою губочку, не длай презрнія — это была дйствительно художественная игра, хотя ты и качаешь своею прелестною головкой… Замчательная игра! А это дв большія разницы, какъ говоришь ты, въ минуты увлеченія, не справляясь съ грамматикой… Изъ-за актрисы или изъ-за ея игры, — согласись!— разница? Это совпало какъ разъ съ моментомъ твоего увлеченія исторіей, доставившаго мн столько мукъ ревности… Впрочемъ, что же это мы толчемъ воду?.. Я взлзъ на этотъ карнизъ вовсе не за тмъ, чтобы сводить счеты и спорить… Дай мн гвоздику, что у тебя въ волосахъ!…
— Вотъ еще!
— Я возьму самъ…
— Ради Бога!.. я убгу! Слышишь? Я боюсь, ты упадешь!.. Сиди смирно и держись за свою трубу!… На… на… только не длай глупостей… Вотъ! Зачмъ она теб?
Юноша быстро поднесъ темный цвтокъ къ губамъ. Таня зарумянилась.
— Фи, Сергй! Я вижу, ты дйствительно постояненъ, но только въ глупостяхъ!…
— Глупости, говоришь, а сама вспыхнула, и глазки сверкаютъ тщеславіемъ! О, кокетка моя!.. Ну, хорошо, не фыркай котенкомъ, пусть будетъ по-твоему… Глупости, такъ глупости, — только, право же, глупость въ такомъ случа очень сладостна… Эта гвоздика — мое сокровище!.. Я не отдамъ ее за вс блага міра…
— Даже за милліонъ?
— Даже за милліонъ, хотя ты опять пускаешь шпильку, и твой соловьиный голосокъ дрожитъ при этомъ плохо скрытымъ ехидствомъ… Да, да, не строй удивленія, не притворяйся, — я отлично знаю, что значитъ этотъ милліонъ! Ты хочешь уколоть меня, потому что какъ-то разъ у меня вырвалось желаніе обладать милліономъ, и я глупо вздохнулъ во время прогулки предъ окномъ мняльной лавки, гд за желзною ршеткой были разсыпаны кучей золотые? Да? правда? Не качай головкой, ты меня не разувришь и не проведешь!.. вдь я хорошо тебя знаю, Таня! Ну, что жъ, — я опять повторяю: хорошо бы обладать милліономъ и цлою кучей золотыхъ.
— Ради человчества, конечно…
— Да, и ради человчества, хотя твоя реплика — самое чистое ехидство, которымъ такъ и дрожатъ ноздри твоего превосходнаго носика… Подумай, сколько добра могъ бы я сдлать, обладая милліономъ!
— Ты мн самъ говорилъ, что филантропія — аристократизмъ, а послдній, кажется, не пользуется у тебя большими симпатіями.
— Разв я говорю о филантропіи, Таня? О шоколадной конфетк для голодныхъ? Я могъ бы помочь разнымъ великимъ предпріятіямъ на благо людей, для осуществленія которыхъ нтъ средствъ пока… Не улыбайся такъ коварно…
— Я вовсе не улыбаюсь, — съ чего ты взялъ? Мн только странно… Насколько помнится, ты объяснилъ свой глубокій вздохъ передъ золотыми кружочками мняльной лавки однми непріятностями нужды…
У юноши вспыхнулъ въ глазахъ огонекъ.
— Что называть нуждою?— сказалъ онъ страстно, дрожащимъ голосомъ больно задтаго самолюбія.— Я не ищу довольства и не боюсь лишеній… О, все это меня нисколько не заботить! Но нужда и ея дйствительныя непріятности, это — зависимость и рабство. Если ты бденъ, — ты рабъ. Каждый хлыщъ, каждый разбогатвшій воръ смотрятъ на тебя сверху внизъ, считаютъ себя благодтелями и требуютъ признательности, если даютъ теб грошевый урокъ или другую работу, на которой изъ тебя преисправно выжмутъ вс соки… Если ты бденъ, ты не можешь свободно отдаться своему призванію. Ты не можешь даже свободно любить, потому что твою любовь заподозрятъ въ расчет… Вотъ что называю я непріятностями нужды!.. А то, что у меня нтъ пока угла, порою даже нтъ гроша на хлбъ, не то что на рагу, — о, это мн все равно!
Прелестное личико двушки затуманилось, и весь воинственный пылъ сердечка потухъ мгновенно. Тамъ царило теперь одно сожалніе. Полный миръ готовъ былъ воцариться, но взволнованный юноша зажегъ потребность войны.
— Наконецъ, не думаешь ли ты, что мн сладко сознаніе, — говорилъ онъ, ничего не видя, — что я бднякъ, сынъ бдной гувернантки, которой твой опекунъ отдалъ тебя на воспитаніе за большую плату, а ты — богатая невста съ такою знатною родней, чмъ ты и тщеславишься, какъ подростокъ — первымъ длиннымъ платьемъ…
Двушка снова вспыхнула.
— Я тщеславлюсь?!..
— Конечно, тщеславишься, — говорилъ, все больше волнуясь, Сергй, — хотя и терпть не можешь показывать этого, и, какъ лисичка, прячешь концы… Ты и любовь свою подносишь, точно царица милость… О, я это давно видлъ и понималъ, давно, когда ты жила еще у maman и мы дтьми бгали и играли вмст… Ты всегда хотла властвовать и въ отношеніяхъ своихъ точно снисходила, какъ властелинша къ рабу… Помнишь сцену въ саду, когда, посл ссоры, въ вид примиренія я поднесъ теб крошечный серебряный медальончикъ, пріобртенный на копеечныя сбереженія многихъ недль?… Ты бросила его съ презрніемъ и кинула мн самымъ оскорбительнымъ тономъ: ‘Я не нищая!.. мн не нужно твоихъ подарковъ… Если бъ я хотла, дядя генералъ подарилъ бы мн золотой и въ десять разъ большій…’ Помнишь?
— А ты помнишь, какъ ты третировалъ меня?!.. да, да, да!.. не отказывайся!— съ жаромъ и страстно перебила двушка, — и уврялъ, что съ моимъ мозгомъ я не могу постигнуть твоихъ великихъ идей?.. Забылъ?… ты съ утра до вечера читалъ Майнъ-Рида и собирался, кажется, въ вожди къ сіуксамъ или апакамъ, и въ миссіонеры къ кафрамъ…
— А ты мечтала о владтельномъ принц или граф, чтобы сдлаться графиней…
— Чмъ же мн было отплачивать теб за твое самодовольное превосходничанье своими идеями и знаніями и постоянное третированіе?… Ты доводилъ меня иногда до того, что я, кажется, разорвала бы тебя на кусочки… Помнишь, когда ты навелъ на меня свой крошечный пистолетъ, которымъ воображалъ защищаться въ преріяхъ отъ враждебныхъ племенъ, я сказала теб: ‘Ну, стрляй!’ — хотя дрожала съ ногъ до головы… Но я тебя тогда такъ ненавидла, такъ хотла показать, что нисколько не боюсь тебя съ твоимъ пистолетомъ и великими мечтами!…
Сергй глядлъ сконфуженно: эти слова его отрезвили.
— Да, это похоже на тебя… Правда, что я велъ себя иногда безобразно и давалъ теб поводъ желать разорвать меня на кусочки!— сказалъ онъ, точно оправдываясь.— Но ты должна помнить тайныя пружины, двигавшія меня на такое безобразное обращеніе. Всему причиной была моя безумная любовь къ теб, гордость и самолюбіе бдняка… О, какъ я себя проклиналъ иногда за такое обращеніе, какъ страстно хотлось мн всегда броситься къ твоимъ ножкамъ и цловать ихъ, безумно цловать, когда ты блднла, сжимала отъ скрытой ярости губки, а на глазахъ твоихъ блестли слезинки! Я готовъ былъ вложить въ твою крошечную ручку тотъ пистолетъ съ просьбой, искреннею просьбой, размозжить мн голову… Но я боялся показаться смшнымъ, выдать въ твои хищныя ручки свою слабость… Ты, впрочемъ, это и сама знаешь. Меня всегда мучила и терзала разница въ нашихъ положеніяхъ, твои богатство и знатность, а моя — бдность… Вотъ почему еще я хотлъ бы богатства… изъ-за тебя…
— Напрасно, Сергй, — мн оно не нужно… У меня сжимается сердце, когда ты говоришь о… о… ну, о томъ, что ты бденъ и что теб… трудно… Бдный!— сказала она съ мягкою и нжною лаской.
Но юноша вспыхнулъ.
— Не говори такъ, моя крошка!.. мн больно сожалніе… Лучше люби побольше… Поврь, сотни студентовъ живутъ не лучше, а когда я кончу курсъ и стану врачомъ, на насъ обоихъ хватитъ съ излишкомъ.
— Ну, хорошо, хороню… бросимъ это… Скажи лучше, что твоя скрипка?
— Моя скрипка?… О, моя радость, — она давно молчитъ…
— Жаль!.. Я не знаю, какой изъ тебя выйдетъ докторъ, но талантъ музыкальный у тебя несомннный. Я не слыхала лучшей игры…
— Да, знаешь, мн иногда самому кажется, что въ моей игр что-то есть… не великое, конечно, а все-таки и не банальное. Ну, да что толку!… Чтобы стать артистомъ, виртуозомъ, а не музыкантомъ, нужно брать уроки у хорошихъ учителей и много работать, а это стоитъ дорого. Да я и не могу теперь играть: возьми я въ руки смычокъ — и вс четыре струны лопнули бы съ печали, — такое сыгралъ бы я, — а на покупку новыхъ у меня не было бы денегъ… День и ночь меня грызетъ мысль о предстоящей разлук… Еще только два мсяца и ты кончишь курсъ?
— Да… черезъ два мсяца…
— И тебя увезетъ къ себ дядя?
Веселое личико двушки стало серьезно.
— Вроятно… хотя я не уврена, Сергй…— сказала она грустно.— Никого изъ родныхъ, кром этого дяди, я не видала, да и не знаю даже, есть ли у меня еще родные, и кто они? Я не знаю даже семьи этого дяди, никого, никого, — ты это знаешь. Вообще тутъ есть что-то странное, загадочное, какая-то тайна, въ которую мн все больше хочется проникнуть, потому что съ годами я становлюсь все любопытне… У меня есть какія-то деньги въ банк, старикъ-дядя меня очень любитъ, даритъ конфеты и наряды и присылаетъ много карманныхъ денегъ. Вотъ и все, что я знаю.
— Маловато, но достаточно, чтобы отравить мн жизнь… Я совсмъ теряю голову въ виду возможности нашей разлуки, потому что чувствую, что жизнь вдали отъ тебя будетъ мн въ тягость. Изъ-за тебя я не вижу людей, — ты заслонила мн цлый міръ. Я живу какъ эгоистъ, у котораго нтъ ни цлей, ни общественныхъ задачъ, ни ближнихъ…
— Общественныя задачи, ближніе, служеніе человчеству!.. Я не понимаю этого, Сергй, хотя это и не сходитъ у тебя съ языка. Зачмъ это служеніе, кто его проситъ и почему мы должны непремнно служить другимъ? Я хочу служить себ, себ, — ты понимаешь?— только себ!
— Неправда!.. это — слова только. Разв ты можешь чувствовать себя хорошо, когда другимъ плохо?
— Смотря кому… Я очень рада, когда Эвелина зеленетъ отъ ярости, да и ты, я думаю, хотя и хочешь служить человчеству…
— Постой, постой… Ну, а если бъ эта Эвелина была больна, несчастна, ты тоже дразнила бы ее?
— Тогда — другое дло!
— Вотъ, видишь, — къ ней у тебя просто личность… Впрочемъ, оставимъ это, моя радость… На такой высот и, къ тому же, сидя верхомъ на выступ карниза не совсмъ удобно вести философскій диспутъ. Скажи лучше, что ты думаешь о будущемъ, пока я кончу курсъ?
— Право, не знаю, Сергй… Я хотла бы стать актрисой, но это неприлично, говорятъ, и дядя генералъ врядъ ли допуститъ.
— А ты была бы не заурядностью на сцен, думается… Да и голосъ у тебя есть… хорошій голосъ, который еще разовьется… Вдь пока теб еще нтъ и шестнадцати…
— Осенью будетъ… И ты серьезно думаешь, что у меня разовьется голосъ?
— Еще бы, если ты будешь развивать его и станешь учиться. Голосъ то же, что брильянтъ, онъ сверкаетъ только посл шлифовки. Но это врядъ ли осуществится: тебя сейчасъ же станутъ вывозить, окружатъ женихами, будутъ готовить блестящую партію… При одной мысли объ этомъ у меня разрывается сердце, и я готовъ разбить себ голову.
— Какой ты чудакъ, Сергй! Разв я не сказала теб, что… что…
Двушка зарумянилась такъ выразительно, что Сергй не выдержалъ и лихорадочно спшно договорилъ за нее:
— Будешь только моей?
— Ну, да!.. и я не измняю своему слову, — ты это знаешь.
— Знаю и все-таки мучусь… Кто его знаетъ, чего натворитъ тотъ свтъ, въ который тебя станутъ вывозить? Скажи: ты всегда будешь носить мое кольцо, кольцо моей матери, которое я далъ теб, какъ невст?
Двушка подняла палецъ съ колечкомъ, на которомъ блестлъ рубинъ, окруженный пятью жемчужинами.
— Я всегда ношу его, — видишь?… И сниму только, когда ты самъ того пожелаешь…— сказала она серьезно.
— И скажешь своему дяд-генералу, что у тебя уже есть женихъ?
— Да, скажу, что у меня есть двадцатилтній женихъ, который готовъ промнять меня на человчество и полонъ великихъ идей.
— Не смйся… Мн и такъ больно… эта разлука отравляетъ мн жизнь!
— А мн она разв пріятна, думаешь?— тихо и снова серьезно сказала Таня, точно въ раздумь.
Вечерло. Надъ влюбленной парочкой въ голубоватой дымк небеснаго свода уже заблестли первыя звзды. Въ густой чащ стараго вяза, прикрывавшаго собою окно, обвитое плющомъ и хмелемъ, стоялъ густой сумракъ, но горвшіе любовью глаза различали еще ясно каждое движеніе. Вдали послышался сдержанный кашель: двушка встрепенулась.
— Слышишь, Сергй? Это сигналъ, что Эвелина проснулась и собирается идти разливать бурду, которую называетъ чаемъ. Прощай!
— Еще одно мгновенье!
— Ну, что?
— Неужели ты уйдешь такъ, такъ… безъ поцлуя?
— Вотъ еще!
— Таня!
Этотъ голосъ дрожалъ слишкомъ страстною мольбой, чтобы не тронуть самое твердое сердце, не поколебать самую твердую ршимость.
— Но ты можешь сорваться… Чудакъ!…
— Нтъ, не сорвусь, — только вытянись больше въ окно…
— Ахъ, какой ты!.. Но постой, постой… У меня тоже есть желаніе…
— Говори!
— Видишь… У меня очень, очень много карманныхъ денегъ, и я совсмъ не знаю, что съ ними длать… Он мн совсмъ, ну, совсмъ не нужны… Возьми ихъ, Сергй!…
Голосокъ звучалъ такъ робко, такъ ласково-стыдливо, что самый воздухъ, казалось, стыдился разнести его шопотъ. Но юноша несомннно разслышалъ, потому что поблднлъ, какъ блая пелеринка его возлюбленной, а черные глаза засверкали, какъ у сердитаго волченка.
— Никогда! Я не возьму денегъ твоего дяди!…
— Самолюбивый чудакъ! Но он мои, разъ он у меня, а разв я теб чужая?
— Если ты еще разъ скажешь, я брошусь внизъ головой!
— Безумный!— И двушка инстинктивно протянула впередъ руку.— Ахъ, какъ я не люблю у тебя эти сдвинутыя брови и эту дерзкую складку губъ… Ты сверкаешь глазами, точно хочешь меня сжечь… Ну, а если я тебя… Впрочемъ… нтъ… нтъ!..
— Что такое?…
— Если я позволю теб… ну, то, чего ты просишь?
— Поцловать тебя?— и тогда не возьму… Если ты любишь, то позволишь и безъ этихъ денегъ.
Какъ бы двинутая втромъ, точно повинуясь магниту, двушка высунулась и вытянула шейку, и черная кудрявая головка врзалась въ мягкій шелкъ пепельно-золотистыхъ волосъ, а рзкій смуглый профиль коснулся близко блоснжной щечки. Въ тихомъ вечернемъ воздух раздался легкій протяжный звукъ, неопредленный, ясный, но полный сладкаго значенія.
— Ну, будетъ, Сергй!.. будетъ!..
Юноша въ удивленіи ловилъ уже призракъ, потому что двушка безслдно исчезла, вырвавшись, какъ видніе. Онъ стоялъ, какъ Русланъ, потерявшій свою Людмилу, но, вмсто головы сдого Черномора, къ нему высовывалось въ окно пергаментное лицо мадемуазель Эвелины съ открытымъ отъ ужаса ртомъ, полное негодованія.
— Мужчина… О, ужасъ, мужчина!…
И отчаянный визгъ испуганной старой двы всколебалъ цломудренный воздухъ мирно сумерничавшаго пансіона.

II.
Дитя несчастья.

Старая два закрыла костлявыми пальцами лицо и, точно призывая весь міръ на свою защиту, кричала и топала ногами, стоя на мст у злополучнаго окна въ далекомъ конц глухого коридора. ‘Мужчина! мужчина!’ — неслось отчаяннымъ визгомъ по длиннымъ коридорамъ, будило цломудренно спавшее эхо въ дортуарахъ, перекатывалось въ обширной столовой и ворвалось, наконецъ, въ ‘классныя’, какъ набатъ, призывъ къ битв или проклятіе. Тамъ, среди мирно зубрившихъ группъ дтей и подростковъ, врившихъ въ привиднія, боявшихся ‘разбойниковъ’, замиравшихъ отъ ужаса при ‘страшныхъ’ сказкахъ о колдунахъ и вдьмахъ, итогъ визгъ произвелъ тотъ невообразимый переполохъ, при которомъ сразу забываются всякія ‘выдержки’ и нотаціи о хорошихъ манерахъ. Черезъ мгновеніе вс воспитанницы, блдныя, напуганныя, мчались по коридорамъ, заражаясь другъ отъ друга все большимъ страхомъ и крича въ свою очередь всевозможные ужасы, что кому взбрело въ голову. За дтьми бжала прислуга, а въ арріергард хромалъ испуганный швейцаръ Антонъ съ ведромъ воды на случай пожара. Картина разила юморомъ и чмъ-то крайне жуткимъ, какъ всякая паника. Все было полно смятенія, все суетилось и толпилось, все кричало и спрашивало, ничего не понимая, не слушая, а молодыя лица все больше искажались страхомъ. Кое-гд уже раздавался истеричный плачъ и рыдающій, взвизгивающій хохотъ.
— Мадемуазель!.. мадемуазель!.. что такое?.. Ахъ, ради Бога, что такое? Разбойники?.. да?.. Пожаръ?..
Но нервная, истерическая два сама заразилась уже произведенною ею паникой и, подзадоривая самое себя своимъ визгомъ, поддалась неодолимой потребности усиленія эффекта. Теперь она металась не то въ истерик, не то въ галлюцинаціяхъ, взвизгивала, вздрагивала, прижимала руки къ глазамъ и, точно лишившись разсудка, глухимъ низкимъ голосомъ сомнамбулистки таинственно шептала одно страшное слово: ‘мужчина!’
— Гд же, гд, мадемуазель?
Одн плакали, другія ее жалли и хватали за руки, утшая, третьи, старшія, начинали иронически улыбаться. Хромой Антонъ съ ведромъ стоялъ какъ истуканъ, ничего не понимая и хлопая глазами.
— Мужчина!… о-о! о-о! о-о!— взвизгивала два.
Старшіе перемигнулись.
— Вздоръ, mesdames! Ей постояно мерещатся мужчины! Успокойтесь, вздоръ!..
— Вздоръ!.. Ха, ха, ха… Ты права, Ларская! Ей померещилось… Успокойтесь, маленькія!.. Слышите? Silence, silence, малышки!— громко подхватили старшія.
Но тутъ, точно въ отместку за безсердечную иронію этихъ ‘злючекъ старшихъ’, метавшаяся мадемуазель грохнулась въ обморокъ.
Бдная! она не сообразила послдствій, — въ аффект не успла принять во вниманіе, насколько коварны бываютъ эти ‘злючки’ и до чего можетъ дойти глупость хромого швейцара Антона. Бдная! Въ первое мгновеніе эффектъ былъ, конечно, поразительный: малышки шарахнулись, какъ вспугнутые воробьи съ частокола, но затмъ… затмъ… Ахъ, эти злючки, этотъ коварно сострадательный крикъ: ‘Воды, воды!’ — и этотъ глупый хромоногій остолопъ Антонъ съ своимъ полнымъ ведромъ, которое онъ опрокинулъ, какъ всегда усердный, исполнительный, всегда готовый повиноваться приказу, не разбирая, — хорошъ онъ или дуренъ, — точно обрадовавшись, что ему пришлось, наконецъ, выйти изъ неподвижности и оцпеннія!…
— У-уфъ!
Бдная два вскочила на ноги мокрая, пылая справедливымъ гнвомъ, съ разметавшимися косичками, съ упавшими на бокъ накладными буклями, жалкая и смшная… Ее встртилъ хохотъ — тотъ неудержимый, истерическій хохотъ, въ который такъ легко переходитъ безумный паническій страхъ, когда то, что его вызвало, разсялось миражемъ или рзко измнило свою форму. Этотъ хохотъ, казалось, освобождалъ отъ путъ, которыми сковывалъ ужасъ, и дти отдавались ему все неудержиме. Бдной помощниц осталось только изобразить изъ себя жертву, съ полнымъ достоинства негодованіемъ поднять желто-зеленые глаза къ висвшей на потолк ламп, которая одна оставалась безучастной, и выжидать моментъ.
— Довольно хохотать!… Silence! М-lle Ларская!
Темная брюнетка съ живыми бгающими глазками, подвижная, съ задорнымъ румянымъ личикомъ, немедленно выдвинулась изъ плотнаго круга ‘старшихъ’.
— Я здсь, m-lle.
— Вы здсь?!
Бдная жертва окинула своего затаеннаго врага взглядомъ съ ногъ до головы, презрительно улыбнулась, ясно свидтельствуя, какъ несовершенны въ ея глазахъ — ея, воспитанной въ Париж — эти манеры, сдвинула плечи и закатила къ ламп глаза.
— Вы, кажется, выразились, что мн мерещатся мужчины?
— Pardon, m-lle… Я думала, вы не слышите.
— Вы думали?!
Пауза и долгій уничтожающій взглядъ.
— Вы думали, я не слышу и отвратительнаго кашля, которымъ вы подавали сигналы, когда стояли на страж?
Брюнетка зарумянилась, но молодцевато встряхнула головой.
— Я не понимаю васъ, m-lle… На какой страж?
— А! вы не по-ни-ма-ете?.. М-lle Рощина, Рощина!…
— Я тоже здсь!
— Хотя вамъ здсь и не мсто… Хорошо! Разъясните m-lle Ларской, что она не понимаетъ…
— Я тоже не понимаю, m-lle…
— Вы тоже не понимаете?
Глаза къ ламп, длинная пауза, пронизывающій взоръ и самая презрительная улыбка.
— Вы не понимаете?!.. вы, которая осрамила честь нашего заведенія?.. Mon Dieu!
— Я слышу это каждый день, m-lle.
— Да, каждый день, но сегодня, — о, сегодня!.. Сегодня въ этомъ окн у васъ было свиданіе.
— Да, m-lle.
— Да?!— Мадемуазель всплеснула руками и оцпенла, какъ соляной столбъ любопытной жены праведника Лота.
— Я разговаривала съ женихомъ, m-lle.
— Съ женихомъ?
Порывистое и бурное движеніе.
— У васъ женихъ? Этотъ отвратительный молодой человкъ вашъ женихъ?
— Да… и — pardon, m-lle!— онъ вовсе не отвратительный…
Но мадемуазель, казалось, не слышала. Точно пораженная ужасомъ, она качала головой, повторяя про себя: ‘вашъ женихъ, вашъ женихъ!’ — и въ этомъ шопот и въ широко открытыхъ глазахъ чуялось что-то зловщее, невольно отозвавшееся болью въ сердц двушки. Наконецъ, этотъ шопотъ перешелъ въ нмую сцену. Старая два подняла свои злые глаза къ ламп, покачала еще головой, глубоко вздохнула и полнымъ трагизма голосомъ вскрикнула громко:
— О, несчастный!
Таня вспыхнула.
— Ужъ не думаете ли вы, m-lle, что мой женихъ былъ бы счастливе, будучи вашимъ?
Старая два вскинулась, какъ ужаленная змей, и многозначительно зашипла съ нескрываемою злобой:
— Да… слышите?.. Да… вы не знаете кто вы!
И, схвативъ обихъ подругъ за руки съ словами: ‘къ сестр, къ сестр!’ — она быстро увела ихъ, взволнованныхъ, ошеломленныхъ, полныхъ предчувствіемъ чего-то особенно нехорошаго.
Въ т годы частный пансіонъ m-me Деруа считался самымъ аристократическимъ заведеніемъ въ город, куда богатйшіе изъ окрестныхъ землевладльцевъ, чиновниковъ и купцовъ за большую плату отдавали своихъ дочерей учиться языкамъ, музык и хорошимъ манерамъ. Содержали его дв сестры: m-me Сесиль, вдова сержанта гвардіи, и знакомая намъ мадемуазель Эвелина, ея помощница и аргусъ. На первый взглядъ об сестры, казалось, представляли собою самый рзкій контрастъ, точно бы мать-природа, испугавшись своего созданія въ лиц первой, поспшила создать вторую лишь затмъ, чтобы крайнею противоположностью загладить свою ошибку. Насколько мадамъ Сесиль была тучна, настолько же двица Эвелина была худа и тоща. Насколько первая была важна, неподвижна, молчалива, какъ и подобало вдов сержанта гвардіи, настолько же вторая была экспансивна, горяча и многорчива. Мадамъ Сесиль, вчно сидвшая на диван въ своемъ будуар, никогда почти не показывавшаяся, изрекавшая одни безапеляціонные приговоры, вселяла боязнь и трепетъ: экспансивную же Эвелину, совмщавшую въ себ и классную даму, и экономку, и учительницу, не ставили въ грошъ. Но зато духомъ и сердцами — о, тутъ об сестры сходились, какъ два сосднихъ лепестка одной и той же розы! Об естественно ненавидли революцію, прикончившую, между прочимъ, и браваго сержанта, об склонны были подозрвать призракъ этого ужаснаго страшилища въ простомъ ропот молодыхъ аппетитовъ на недожаренный картофель. Об были цломудренны, какъ дв безполыя пчелы, и не потухни давнымъ-давно священный очагъ весталокъ, об одинаково имли бы право на блыя одежды жрицъ. Об были набожны до фанатизма, трепетали чистилища и ада, тонули въ истом и нг, прикасаясь устами къ костлявой рук патера, считали язычниками всхъ, не принадлежащихъ къ лону Sainte glise catholique, были твердо уврены, что и сама Sainte Vierge была непремнно католичка, а о Sainte Pere’ говорили не иначе какъ закативъ кверху блки. Мечты обихъ не шли дальше, какъ, накопивъ побольше ‘этихъ русскихъ рублей’, добраться до Рима и прикоснуться устами къ священной туфл, хотя истина требуетъ сказать, что мадемуазель Эвелина не отказалась бы совершить такое дальнее путешествіе рука объ руку съ какимъ-нибудь бравымъ сержантомъ de la garde, у котораго нашлись бы глаза разглядть вс сокрытыя сокровища ея особы.. И, въ довершеніе всего, об одинаково считали себя несчастными жертвами, на плечи которыхъ возложена самимъ Провидніемъ тяжелая миссія — обучать и воспитывать этихъ ужасныхъ двицъ, не блдныхъ, не томныхъ дочерей сверныхъ варваровъ, которыхъ он одинаково и ненавидли, и презирали…
— Oh, ces btes du nord!…
Но сверные варвары платили большія деньги, и бдныя жертвы невольно продолжали тянуть свою жестокую миссію. Дла пансіона шли на славу. Если считать по куч истрепанныхъ грамматикъ Шапсаля и Ноэля, по числу вызубренныхъ отрывковъ изъ Фенелона и Боссюэта, то и науки, несомннно, процвтали. О манерахъ и говорить нечего, — жертвы учили манерамъ и выдержк, какія процвтаютъ только въ прекрасной Франціи, се ch&egrave,re patrie, которую, къ слову сказать, об он предали бы съ охотой любому иноплеменнику за возстановленіе ‘законнаго порядка’. Вмст съ манерами пропагандировались томность, дланная наивность и блдность, а свжіе румянцы предавались анаем, какъ признакъ низшей расы, дикой культуры и постыдные признаки излишняго здоровья.
Къ стыду или чести, но эти сверныя дикарки были до-нельзя упорны и стойки въ своей грубости и дикости. Он никакъ не мирились съ представленіемъ о двухъ сестрахъ, какъ о несчастныхъ жертвахъ, а жестоко-высокую миссію склонны были объяснять простымъ обдлываніемъ довольно выгоднаго для кармана сестеръ дльца. Даже больше: он самихъ себя всегда готовы были признать жертвами этой самой ‘миссіи’. Отстаивая упорно свои дикія привычки, грубые румянцы, здоровое тло, он ворчали на рагу и водянистые супы и, къ ужасу вдовы сержанта и ея сестры, жадно требовали мяса и хлба. Чуя своимъ дтскимъ инстинктомъ ненависть и презрніе, он платили открытою враждой, тсно сплотившись общимъ отношеніемъ и чувствомъ, и умли отплачивать за шпильки съ тонко разсчитаннымъ коварствомъ, вообще свойственнымъ дикарямъ и дикаркамъ. Несмотря на постоянныя напоминанія о грхахъ и ад, на ежедневное предостереженіе, что ‘мужчина — это огонь, а двица — воскъ’, — он бойко умли стрлять глазами и, полныя самоувренности, смло и ршительно читали указанное предостереженіе наоборотъ, и съ чисто-островитянскою хитростью, несмотря на полузамазанныя окна и зорко оберегаемыя двери, на чисто гончее чутье мадемуазель Эвелины, он умли производить невинные эксперименты, неопровержимо доказывавшіе имъ ихъ правоту.
На другой день съ утра въ пансіон шелъ тайный, сдерживаемый пока ропотъ. Случилось нчто неслыханное: одна изъ выпускныхъ, за два мсяца всего до выпуска, провела ночь не въ дортуар и, точно ‘малышка’, была заперта на ключъ въ крошечномъ получулан, полукомнат, предназначенномъ спеціально для укрощенія боле строптивыхъ малышекъ. ‘Старшія’ возмущались, о чемъ-то шептались: сговаривались, малышки суетились, шныряли взадъ и впередъ, таинственно передавая другъ другу ршеніе старшихъ. Чуткая Эвелина сразу сообразила, что готовится что-то необычное, и зорко слдила за каждымъ движеніемъ отдльныхъ группъ. Но классы прошли довольно спокойно, хотя Таня Рощина продолжала сидть подъ ключомъ, Ларская, къ позору всего выпускного класса, явилась безъ пелеринки, съ обнаженными шеей и руками, а на вс просьбы о прощеніи провинившихся мадемуазель Эвелина гордо, не поднимая глазъ, съ необычайно сильно выраженнымъ чувствомъ достоинства, категорически отрзывала: ‘Non!’.
Такъ же чинно и спокойно вс двушки двинулись къ обду, — только, можетъ быть, ужъ слишкомъ чинно и спокойно. Пары размстились на скамейкахъ за длинными накрытыми столами другъ противъ друга, — малышки особо, старшія тоже особо. Прислуга внесла суповыя чашки, и Эвелина съ двумя своими помощницами — безропотною мадемуазель Julie, прозванною ‘пеструшкой’, и толстою злою нмкой Ферейнъ, — принялись разливать супъ. Тарелки были наполнены, но ни одна рука не коснулась ложки.
Наступила долгая пауза, тревожная, напряженная, таившая въ себ нчто зловщее, но вс сидли чинно и спокойно, не дотрагиваясь демонстративно до супа. Нмка хмурила брови, ‘пеструшка’ беззаботно глотала ложку за ложкой, Эвелина кипла. Она чувствовала, что поднимаетъ бурю, но накипвшее въ ней раздраженіе не позволяло выдержать тактъ.
— Отчего вы не дите?
По рядамъ пробжала точно электрическая искра, и, казалось, ее-то и ждали. Кое-кто повернулся, другія вытянулись, точно готовясь отвчать заученное.
— Отчего вы не дите, я спрашиваю?
— Слышите?— забасила, какъ эхо, нмка, сидвшая за столомъ малышекъ: — warum essen Sie nicht?
Гд-то въ середин раздался первый голосъ:
— Я не привыкла сть вмсто супа подогртую воду… меня тошнитъ…
— Подогртую воду? Когда я сама мъ этотъ супъ?
— Вы привыкли, а мы нтъ… Вамъ нужна томная блдность…
— Что, что?! блдность?.. Супъ съ макаронами…
— У меня плаваютъ головастики въ суп!— подхватилъ голосъ сбоку.
— А у меня… ахъ, у меня еще хуже!— и одна изъ малышекъ плеснула на полъ ложкой.
Это послужило сигналомъ. Моментально вс тарелки одна за другой полетли на полъ, разбиваясь и выплескивая цлыя лужи. Вс вскочили съ мстъ съ крикомъ, шумомъ и хохотомъ, малышки, возбужденныя самымъ фактомъ столь активнаго протеста, звономъ разлетвшейся вдребезги посуды, крикомъ и гамомъ, принялись выплясывать какой-то невозможно фантастическій танецъ въ лужахъ супа. Вс тактики знаютъ, какъ важно предупредить первый шагъ недовольства въ дисциплинированной масс, не допустить его проявленія, влекущаго за собою весьма часто такія послдствія, на которыя, казалось, никто и никогда не могъ бы разсчитывать раньше. Мадемуазель Эвелина вспомнила объ этой истин, къ сожалнію, слишкомъ поздно и теперь, пораженная одинаково и ужасомъ, и негодованіемъ, широко вытаращенными злыми глазами, неподвижная и безмолвная, созерцала происходившее. Въ столовой стоялъ уже цлый содомъ, какой-то полуистеричный общій шабашъ, гд дти и подростки, заражаясь другъ отъ друга все возроставшею потребностью своеволія и безчинства, съ визгомъ и гамомъ кружились и толклись въ вихр какого-то безумнаго, почти безсознательнаго веселья.
— Рагу, рагу!.. Несутъ рагу!.. Mesdames, — за окно!..
Тсная толпа окружила и сдавила прислугу съ блюдами, и множество ручекъ, выхоленныхъ и нжныхъ, съ пальчиками унизанными дорогими колечками, пачкаясь въ красномъ соус, выхватывали куски и швыряли ихъ за окно на головы удивленнымъ прохожимъ. Пшеходы остановились. На улиц образовалась толпа, шутливо прислушивавшаяся къ пансіонскому гаму, съ визгомъ и хохотомъ встрчавшая летвшіе куски рагу подъ гнвъ и негодованіе испачканныхъ ротозевъ, не успвшихъ увернуться. Кое-гд, поддавшись настроенію, съ улицы ловили летвшіе куски и швыряли ихъ обратно въ окна пансіонской столовой. Тамъ это понравилось. Пансіонерки бросились къ окнамъ гурьбой, давя другъ друга, вскакивая на подоконники, и между улицей, съ одной стороны, и аристократическимъ пансіономъ мадамъ Деруа — съ другой, подъ невообразимый визгъ и хохотъ, началась правильная перестрлка. За рагу полетли осколки посуды, за осколками — все, что попадалось подъ руку: ножи, вилки, ложки, даже хлбъ и салфетки.
Все это произошло неизмримо быстре, чмъ мадемуазель Эвелина успла выйти изъ своего столбняка, а перепуганная нмка открыть ротъ и произнести обычное: ‘о, mein Cott!’. ‘Пеструшка’, по обыкновенію, стояла неподвижно, точно безучастно, и выжидая приказаній. По примру первой, об бросились къ окнамъ, стараясь стаскивать расходившихся дикарокъ, но, поплатившись пятнами и мазками краснаго соуса, отступили испачканныя, убдившись въ полной тщет своихъ благородныхъ усилій. Лицо и голова мадемуазель Эвелины напоминали собою ландкарту, на которой материки, острова и перешейки нанесены густою красно-коричневою краской. Тутъ только старая два сообразила и убдилась, наконецъ, что долго таившееся въ сред ‘дикарокъ’ глухое недовольство хлынуло черезъ край, вырвалось наружу и, перейдя далеко границы простой обычной шалости, приняло форму чего-то похожаго на grosser Skandal, какъ въ ужас шептала перепуганная нмка, или Revolution, какъ подсказывало болзненно настроенное воображеніе.
Поднявъ къ потолку руки, изображая всею испачканною соусомъ фигурой безпредльный ужасъ и негодованіе, съ отчаяннымъ воплемъ: ‘a commence, a commence!’ — старая два бросилась внизъ къ важной, никогда не всходившей наверхъ, вдов сержанта, оставивъ ‘дикарокъ’ въ моментъ прекращенія перестрлки за израсходованіемъ всего запаса боевыхъ снарядовъ.
— Mesdames! теперь освободимъ Рощину!.. Скорй, скорй!— кричали вс, и буйная, молодая, ликующая толпа расходившихся двушекъ, съ разрумянившимися личиками, блестящими глазами и неудержимо веселыми улыбками, цлымъ потокомь хлынула изъ столовой въ коридоръ къ одинокой затворниц…
Вечеромъ въ злополучномъ пансіон царила уже могильная тишина. Слды взрыва были подобраны, вымыты, подчищены, убытокъ подсчитанъ съ достодолжною пеней, а итогъ разложенъ на ‘дикарокъ’ поровну. Наступило отрезвленіе съ чувствомъ стыда и того неловкаго ощущенія, съ какимъ приходитъ въ себя набуянившій захмелвшій человкъ. Скандалъ вышелъ, дйствительно, огромный, и, вспоминая прошедшее, двушки, улыбаясь, краснли и еще сосредоточенне уходили въ учебники. Теперь он сидли чинно, смирно, какъ овечки, и тихо, вполголоса, зубрили, отчего ‘классная’ напоминала собою жужжащій улей. Предстояло, конечно, возмездіе, — вс отлично знали, что внизу о форм его совщаются теперь об сестры, — но оно не безпокоило, главное — теперь было стыдно и чувствовалось какъ-то неловко. Изрдка, оставивъ на минуту зубреніе, подруга напоминала сосдк какой-нибудь случай изъ происшедшаго, особенно, казалось, острый, об краснли, стыдливо улыбались и усиленно принимались зубрить. Гроза разршилась, наступило спокойное вёдро, и сами безмолвныя стны, казалось, стыдливо спрашивали: какъ все это такъ вышло?
— Лиза, ты помнишь?.. Ты влпила картофель прямо въ шляпу одному господину?
Лиза краснла до ушей и стыдливо улыбалась.
— Да, помню… ‘Русскіе полки смло перешли рку Калку… Русскіе полки смло перешли рку Калку… Русскіе полки…’ А ты помнишь, попала дам въ зонтикъ вилкой?
— Да… хи, хи, хи!.. ‘Центральная Африка представляетъ собою неизслдованную еще пустыню, населенную…’ Но, Женя Козлова, ты помнишь, — она прямо въ носъ…
— Ахъ, да!.. Ахъ, да!…
Даже шумъ зубренія таилъ въ себ что-то робко-стыдливое.
Внизу въ уютномъ будуар вдовы сержанта гвардіи, устланномъ мягкимъ персидскимъ ковромъ, уставленномъ удобною и красивою мягкою мебелью, надушенномъ мускусомъ, полуосвщенномъ лампой, прикрытою большимъ абажуромъ, дло стояло иначе. Тамъ пріютилась теперь одна жажда мести, будившая потребность на комъ-нибудь сорвать зло громаднаго скандала всхъ. Козелъ отпущенія во вс времена и въ сред всхъ народовъ является всегда необходимымъ факторомъ благополучнаго разршенія всевозможныхъ жизненныхъ осложненій отъ самыхъ мелкихъ до крупныхъ, и законъ, какъ извстно, съ древнйшихъ временъ сдлалъ его главнымъ своимъ объектомъ подъ кличкой ‘зачинщикъ’. Самая неопредленность термина длала его крайне удобнымъ орудіемъ для неусыпнаго правосудія, и об негодовавшія сестры могли убдиться въ этомъ въ тотъ приснопамятный вечеръ какъ нельзя лучше. Послдствій для своего заведенія отъ происшедшаго скандала он не опасались, — въ то доброе время, при извстной ловкости и умньи вести дла, сходили съ рукъ и не такіе пассажи, — имъ нуженъ былъ виновникъ для острастки другихъ, для успокоенія какого-то болзненно нывшаго, остраго, какъ жажда, чувства, которое об не обинуясь назвали бы справедливостью. И хромоногій Антонъ ковылялъ уже по коридорамъ за объектомъ, на котораго падала такая справедливость удобне всего.
Эвелина полулежала въ кресл съ болзненнымъ видомъ, желтымъ лицомъ, съ туго стянутою намоченнымъ въ уксус платкомъ головой, прямо подъ портретомъ Пія IX, и заране предвкушала всю дкую сладость предстоявшаго. Мадамъ Сесиль — важная, неподвижная — на диван перебирала на пальцахъ кольца, обдумывая съ тактомъ всю программу и перипетіи объясненія. Она боялась, какъ бы экспансивная Эвелина не испортила чего-нибудь своимъ необдуманнымъ вмшательствомъ, и строгимъ тономъ старшей сестры заране предписывала не вмшиваться и не выскакивать со своимъ.
— Эту тщеславную гордячку нужно осадить сразу, неожиданно, чтобы острое впечатлніе подйствовало надлежаще благотворно. Ударъ, правда, будетъ сильный, но… для ея же блага, а къ тому же и церемониться съ такими нтъ никакой особенной нужды, тмъ боле, что раньше или позже ей же придется узнать истину… Побольше выдержки, побольше выдержки!…
Когда раздался ожидаемый стукъ въ дверь, экспансивная Эвелина вскинулась, мадамъ Сесиль осталась неподвижной, но об переглянулись заблествшими глазами охотниковъ, подкравшихся къ лакомой дичи.
— Войдите!.. Это вы, Рощина?
Мягкій, эластичный и нжный тембръ голоса мадамъ Сесиль звучалъ особенно нжно,
— Входите, я за вами посылала…
— Да, мадамъ… Я сама хотла проситься къ вамъ.
— Ко мн? У васъ есть какое-нибудь дло?
— Да, мадамъ… Вчера вечеромъ мадемуазель Эвелина при всхъ многозначительно сказала мн, что я не знаю — кто я… Я желала бы получить объясненіе.
— Объясненіе?
Об сестры переглянулись и улыбнулись, какъ два ловца, когда дичь сама идетъ въ разставленныя сти. Отъ наблюдательныхъ черныхъ глазъ гордой блондинки не укрылись ни это переглядываніе, ни улыбка. Молодое сердечко забилось въ какой-то смутной тревог, дыханіе слегка захватило, точно отъ злого предчувствія, но обиженная гордость взяла верхъ надъ всмъ и окрасила щеки жгучимъ румянцемъ. Двушка гордо вскинула свою хорошенькую головку.
— Я хотла еще заявить, что не могу оставаться въ заведеніи, гд меня оскорбляютъ какими-то темными намеками…
Мадамъ Сесиль улыбнулась самою сладостною улыбкой, а голосъ ея зазвучалъ какъ любовный шопотъ:
— Вамъ и нужды нтъ оставаться въ немъ, моя милая!
Всмъ движеніемъ своей красивой фигуры, взглядомъ темныхъ глазъ двушка выдала сразу, какъ мало разсчитывала она услышать подобный отвтъ. Сердечко забилось еще сильне, она замялась, растерялась, но торжествующій взглядъ желто-зеленыхъ глазъ, блеснувшій изъ-подъ портрета папы, вернулъ ей обычную гордость.
— Въ такомъ случа, мадамъ, вамъ остается только написать моему дяд…— сказала двушка слишкомъ нервно для равнодушія.
Мадамъ Сесиль кротко улыбнулась.
— Вашему дяд?.. очень хорошо, моя милая… очень хорошо… Но я не знаю, къ сожалнію, вашего дяди… никакого дяди! — говорила она самымъ невиннымъ и нжнымъ голосомъ.
— Какъ не знаете?.. Генерала Щарина, который еще недавно посщалъ меня въ пансіон?
— А… а… господина генерала? Да, я его знаю… Но… но… онъ же вамъ совсмъ и не дядя, моя милая!..
— Какъ не дядя?!..
Двушка какъ-то вся съежилась, мадамъ Сесиль смотрла на нее въ упоръ кроткими глазами съ самою сладкою улыбкой, изъ-подъ портрета папы сыпались злыя, торжествующія искры.
— Кто же онъ, если не дядя?
Вдова сержанта гвардіи кротко перебирала кольца и цломудренно опустила глаза. Наступила пауза, и въ будуар, кажется, слышалось ясно, какъ тревожно и сильно билось въ груди молодое сердце.
— Вы спрашиваете, кто онъ?— И мадамъ опять подняла нжные глаза.
— Да!— раздался въ отвтъ задыхающійся шопотъ, но это да звучало уже какъ робкая мольба.
— Онъ — вашъ отецъ, моя милая, если ужъ вы хотите знать.
Двушка еще не отдавала себ отчета, что значитъ это ‘отецъ’, не понимала ничего, глядла скоре удивленною, чмъ убитою, но у нея почему-то сами собой подкашивались ноги, а въ горл сжало дыханіе.
— Мой отецъ?
— Да, моя милая, вашъ отецъ!.. Эвелина! ты поискала бы свидтельство мадемуазель Рощиной… Вашъ отецъ… Вы… вы, моя милая… дитя несчастья. Вы это понимаете? Нтъ? Вы качаете вашею хорошенькою головкой, ахъ, такою хорошенькою, такою хорошенькою! Ну, хорошо… Вы — незаконная дочь генерала и гувернантки его дтей, которая умерла при вашемъ появленіи на свтъ. Незаконная дочь, вы понимаете?— дитя любви…
— Незаконная дочь! Дитя любви!— прошептали сухія, блыя губы.
— Да, моя милая… Выпейте воды, если вамъ такъ трудно… вотъ!.. Не хотите? Ну, какъ вамъ угодно, какъ вамъ угодно, моя милая… Вы слушаете, да? Можете приссть, если вамъ трудно стоять… Присядьте! Вашъ отецъ отдалъ васъ на воспитаніе подруг вашей матери, мадамъ Аркановой, у которой вы и росли до ея смерти, ничего не зная… Они скрывали отъ васъ, пока вы росли. Однакожъ, выпейте воды глотокъ, два, это васъ облегчитъ. Эвелина, налей еще!.. Затмъ, посл ея смерти, генералъ упросилъ меня помстить васъ сюда, въ среду честныхъ двицъ хорошихъ фамилій, — вы понимаете?— лучшихъ фамилій, и я согласилась на его мольбы… Я думала, что Богъ наградитъ меня за мое добро, хотя я и рисковала своею репутаціей и своимъ пансіономъ, принимая къ себ такую, такую… вы понимаете?.. Откройся тайна — и честные родители отняли бы у меня своихъ дочерей… Впрочемъ, вамъ дурно… я лучше замолчу… Я сказала все, потому что нужно же вамъ узнать наконецъ правду. И знаете ли, моя милая, — это будетъ хорошій урокъ для вашей гордости… Ради Бога, осторожне, не разбейтесь… Эвелина…
Но къ чести старой двы нужно сказать, что она и сама уже вскочила съ кресла, какъ только ея красивый врагъ безсильно упалъ на колни. Она смачивала виски и роскошныя шелковистыя пряди пепельныхъ волосъ холодною водою и, взволнованная, безстрашно шептала вдов сержанта гвардіи: ‘Это слишкомъ, это слишкомъ!’ Ея врагъ безсильно склонилъ къ ней на руку головку съ лицомъ блднымъ, какъ у трупа, съ застывшимъ выраженіемъ невыразимаго страданія, но все-таки прелестнымъ.
— Ахъ, какъ она хороша!— невольно вздохнула старая два.— А вы, сестра, слишкомъ… право, слишкомъ!..
— Хорошо, хорошо! Разстегните-ка ей воротъ… и воды… воды… Ну, такъ!— облегченно сказала вдова сержанта, когда изъ помертвлыхъ устъ вырвался слабый вздохъ, какъ легкій шопотъ возвращавшейся жизни.

III.
Тріо изъ ‘Фауста’.

Взволнованный Сергй началъ говорить, запыхавшись, еще не переступивъ порога. Онъ влетлъ въ фуражк, съ руками въ карманахъ, оставивъ дверь настежь, какъ разъ въ тотъ моментъ, когда его сожитель при тускломъ свт дешевой лампы, съ счастливымъ видомъ, разбиралъ что-то крайне интересное въ старинной грамот временъ Алекся Михайловича.
— Оставь на мгновеніе свои ‘чети’ и ‘подворныя записи’, — ради Бога, оставь, Андрей! Ручаюсь теб головой, что отъ такой твоей жертвы міръ не потеряетъ ни одного атома своего вса и не станетъ глупе, чмъ теперь, даже на минимальнйшую изъ всхъ безпредльно малыхъ величинъ… Ручаюсь, чмъ хочешь. Слушай лучше, ученйшій!
— Оставляю и слушаю, хотя твое ручательство, къ сожалнію, какъ ты самъ знаешь…
— ‘Не всегда служитъ залогомъ истины’, хочешь сказать? Такъ выражается твой ученйшій профессоръ, когда хочетъ быть изящнымъ, и не сомнваюсь, что ты внесъ и это изреченіе въ свою nota-bene… Кстати: я опасаюсь, что земная кора будетъ скоро гнуться подъ грузомъ вашей — твоей и твоего патрона — эрудиціи.
— Возможно, но пока ты все-таки притвори дверь. Кажется, дверь не затворяютъ только вельможи и…
— Можешь не договаривать, — само собою ясно, ты хочешь сморозить нелпость, что случается, впрочемъ, почти всегда, лишь только богатые эрудиціей люди принимаются острить… Эту попытку на остроту я слышу отъ тебя уже въ сто первый разъ и въ сто первый же разъ совтую оставить напрасныя потуги. Ваше дло выражаться точно, ясно и опредленно: цифрами, терминами и чужими словами изъ актовъ, мемуаровъ и лтописей. Блескъ, соль, яркость предоставьте великодушно намъ, верхоглядамъ, которыхъ твой стопудо-ученый называетъ ‘пасынками науки’, такъ широко разставивши ноги, что одна упирается въ ‘публицистику’, а другая — въ ‘науку’. Это вообще по отношенію къ твоимъ остротамъ… Ну, а въ частности скажу теб еще, что дверь не затворяютъ и очень взволнованные люди.
— Очень хорошо, скромный взволнованный пасынокъ! Высыпь же скоре предоставленные теб соль, блескъ и… что еще?— яркость, кажется… Ну, хорошо, и яркость, — и скажи, что привело тебя въ волненіе?
— Угадай!
— Гм… Ты стоишь въ такой воинственной поз, съ руками въ карманахъ, грудь выпячена, что… что… право, можно подумать, что ты вновь рыцарски заступился на улиц за какого-нибудь извозчика, объегореннаго сдокомъ.
— Банально!..
— Ну, потерплъ отъ разъяренной мамаши, возмутившись примненіемъ устарлыхъ формъ педагогіи къ сорванцу сыну?
— Старо, дружище!
— Опять не угадалъ! Остается одно: какая-нибудь двица не согласилась, что стремиться на курсы лучше, чмъ замужъ?
— Слабо! Даже для филолога слабо…
— Въ такомъ случа, не-филологъ, я отказываюсь… Вроятно, что-нибудь сверхъестественное?
— Именно… Нчто изъ ‘Руслана и Людмилы’.
— Ого!.. Ужъ не затащила ли тебя…
— Ты опять пытаешься острить… Постой, постой!…
Сергй Аркановъ отступилъ на шагъ и, не вынимая рукъ изъ кармановъ, многозначительно поглядлъ на друга.
— Скажи лучше, что бы ты сдлалъ, если бы вдругъ увидлъ чорта?
Вопросъ дйствительно былъ крайне необычный.
— Увидлъ чорта?!
— Именно… Не отдлывайся улыбкой, а отвчай точно, какъ подобаетъ ученому.
— Гм… гм… По всей вроятности, думаю, я бы очень удивился!
— Ну-съ, а я видлъ чорта собственными глазами.
И, проговоривъ это, точно отрзавъ, Аркановъ повернулся на каблукахъ и прошелся по комнат.
— Слышишь?— собственными глазами!— подчеркнулъ онъ, круто останавливаясь передъ другомъ.
— Во сн?
— Въ томъ-то и дло, что наяву.
Улыбавшійся Павловъ вскинулъ на молодого друга свои умные, голубые, съ синеватымъ оттнкомъ глаза, такъ и сіявшіе нжною, немного покровительственною лаской старшаго, и привычнымъ жестомъ откинулъ съ широкаго, красиваго лба свтлыя пряди упавшихъ волосъ.
— Сомнваюсь, дружище, чтобы такъ быстро ты усплъ потерять вс крупицы здраваго смысла. Я подозрваю въ твоихъ словахъ иносказаніе, ясно доказывающее твое обладаніе блескомъ, яркостью и… чмъ, бишь?.. да, солью… Такъ, такъ… Очевидно, ты опять попалъ въ какую-нибудь исторію и, какъ до-нельзя экспансивная натура, неудержимо стремишься выложить ее предо мною. Я съ удовольствіемъ ее выслушаю, ибо заране знаю, что буду хохотать отъ души… Ну? Только предваряю тебя, ты напрасно начинаешь съ эффекта, — поврь мн: это крайне неудобный пріемъ! Эффекты, дружище, тактичне приберегать къ концу, къ эпилогу, такъ сказать… Начни лучше ab ovo, ясно и опредленно, и не бойся, что такимъ образомъ сойдешь съ интереснаго пьедестала верхогляда, обладающаго солью и прочими атрибутами… Не бойся, не бойся, — къ людямъ эрудиціи я тебя не причислю, и ты попрежнему останешься пасынкомъ науки съ растопыренными ногами, какъ говоритъ, по-твоему, стопудо-ученый. Ясне!
Сергй выслушалъ эту длинную реплику друга и шутливо покачалъ головой.
— Право, я начинаю сомнваться, выдержишь ли ты когда-нибудь свой экзаменъ на магистра!.. Такое громадное вступленіе для одного слова: ‘ясне!’ — слишкомъ даже для публициста чистйшей воды. Ученый долженъ быть кратокъ, какъ аксіома, иначе, согласись, онъ рискуетъ тоже разставить широко ноги… Одн истины, одн непререкаемыя аксіомы! Твой гиппопотамъ учености такъ и выражается… Разъ на одномъ изъ журфиксовъ я видлъ, какъ онъ глоталъ ветчину и, запивая ее пивомъ, разсантиментальничался до того, что, въ промежутки между кусками, сталъ разсказывать, какъ онъ ухаживалъ за объектомъ своей первой, юношеской любви… Ей Богу же, выходили т же аксіомы!…
Павловъ смялся. Лицо у него смялось все, цликомъ, какъ у всхъ глубоко искреннихъ, открытыхъ людей.
— Однако, ты его не долюбливаешь!
— Твоего патрона?… Я не выношу только эту педантичность, это тупое тщеславіе и неограниченное ничмъ самолюбіе… Ты помнишь его слова, когда рчь зашла о Грановскомъ? ‘Въ наше время наука такъ ушла впередъ, что на экзамен у меня Грановскій получилъ бы не больше ‘удовлетворительно’… Ну, что это такое?.. Скажи на милость, что это такое?— спрашиваю…
Павловъ продолжалъ смяться.
— Что жъ, дружище, — у каждаго могутъ быть свои слабости…
— Не только ‘могутъ быть’, но и есть, и отъ нихъ часто тошнитъ.
— Врно… Но ты бери и требуй отъ человка то, что онъ можетъ дать теб, несмотря на эти слабости… А онъ, несомннно, дастъ много: у него довольно знаній, и онъ трудолюбивъ. Если онъ и не хватаетъ звздъ, такъ, вдь, это же не мшаетъ ему быть полезнымъ.
— Я не этой стороны касаюсь, — значитъ, и говорить о ней нечего… Ты знаешь, къ чему я клоню свою рчь, и не мшай мн въ сотый разъ указать, какъ обманываешь тебя твоя ученая доврчивость. Несмотря на вс твои знанія, ты бываешь иногда простъ какъ ребенокъ. Ты судишь о другихъ по себ и думаешь, что вс такъ же искренни и открыты… Держи карманъ!… Ну, хочешь пари, что твой гиппопотамъ, несмотря на вс медовыя рчи, сейчасъ же отступится отъ тебя, увильнетъ, если дло съ твоею ученою степенью, каедрой или съ чмъ-нибудь инымъ дойдетъ до споровъ и отъ него потребуется настойчивость или иниціатива?… Онъ слишкомъ полонъ своимъ ‘я’, чтобы думать о другихъ… Хочешь пари?
— Ты знаешь, я никогда не держу пари…
— И въ данномъ случа поступаешь основательно, потому что несомннно проиграешь… Врь моему чутью, — ты признавалъ его, когда я былъ еще гимназистомъ, а ты студентомъ репетировалъ со мной тригонометрію. Помнишь? А съ тхъ поръ, дружище, я еще больше натерся. Пока ты сидлъ надъ хартіями, я терся въ жизни, перебывавъ и живописцемъ, и актеромъ, только теперь, по-твоему, набредя на стезю, хотя клянусь теб всми полученными баллами и сданными препаратами, что вотъ ни на столько не увлекаюсь ‘чистою’ наукой!.. Видишь, — ни на кончикъ этого мизинца! Въ тысячу разъ предпочитаю больше оставаться ея пасынкомъ съ растопыренными ногами… Оттого-то, можетъ быть, я и лучше тебя разбираю, несмотря на всю твою несомннную ученость…
— Скромный пасынокъ!
— Не манускрипты, конечно, и спорные тезисы, а людей, хотлъ я сказать… Смйся сколько хочешь, да не забывай и французской поговорки по поводу смха… А вотъ же запомни теперь, — крпко запомни: я напередъ предсказываю теб, что и твой идеалъ, этотъ ‘кладезь премудрости’, которому ты такъ слпо вришь, чуть ли даже не влюбленъ въ него, — слушай и запомни: онъ сыграетъ съ тобой презлйшую штуку!
— Онъ? А ему-то съ чего и зачмъ?..— искренно удивился Павловъ.— У него самого вдосталь всего… Зачмъ ему мшать молодому человку, ищущему степени?… Скажи на милость!…
— Скажу и безъ милости… Правда, святая правда, — у него всего вдосталь… Но раскинь разсудкомъ, ваша ученость, если онъ не затянутъ у тебя слоемъ пыли съ разсмотрнныхъ древнихъ актовъ и грамотъ… раскинь, ради Бога, разсудкомъ!.. Подумай!.. Можетъ ли онъ, я не говорю — содйствовать, помогать, — а просто не мшать, помни это: не мшать сильному молодому таланту, быстро идущему впередъ, а таковой ты, къ своему несчастью, и есть, если онъ самъ добился ‘доктора’ подъ старость только, — разъ! Вынесъ массу интригъ, незаслуженныхъ неудачъ, треволненій, почему и весь изъехидничался, — два! Достигнулъ своихъ лавровъ усталымъ, разбитымъ, такъ что, свободно вздохнувъ, крпко слъ на нихъ, махнувъ на науку, которую любилъ раньше, когда еще не былъ ни усталый, ни разбитый, ни озлобленный, — три! Вспомни только его! Можетъ ли онъ содйствовать быстрому ходу сильнаго молодого таланта будущаго замстителя?.. Нтъ, сто разъ нтъ!.. Онъ будетъ содйствовать Корневу, потому что это только вшалка, увшанная хорошими ярлыками. Онъ будетъ содйствовать Парканову, потому что это гусь, начиненный, вмсто яблокъ, римскимъ правомъ… Но теб… теб? Человку съ твоею головой, съ твоимъ дарованіемъ, съ твоимъ синтезомъ? Батюшки-свты!… Да онъ хоть плюнетъ, чтобы ты поскользнулся!.. Чтобъ онъ, такъ помнящій свои обиды, пропустилъ тебя безъ колючекъ? Ни за что! Пусть-ка малый потанцуетъ въ моей шкур — вотъ что онъ скажетъ…
Сергй замолчалъ. Павловъ сидлъ задумавшись.
— Послушать тебя, — Сергй, — сказалъ онъ, наконецъ, съ явною горечью въ тон: — такъ и въ нашей сред идетъ та же псня, полная личныхъ счетовъ и острыхъ самолюбій, что и за кулисами сцены.
— Ужъ не думалъ ли ты, что чистая, безстрастная наука ихъ не допускаетъ?.. Ха, ха, ха! дружище, такая наивность стоитъ увренности институтки, что посл выхода замужъ ей придется только принимать въ гостиной гостей и больше ничего… Ха, ха, ха! я удивляюсь, какъ ты самъ не хохочешь и хранишь такой мрачный видъ, точно потерялъ послдній двугривенный… Разв ‘чистую, безстрастную’ науку ведутъ не т же люди, отлично понимающіе, что значатъ большіе и меньшіе оклады, прелесть наградъ и повышеній? Да загляни въ любую сферу: въ міръ чистой гармоніи, въ міръ красокъ, куда хочешь, — все одно и то же, везд идетъ драка изъ-за личнаго ‘я’ и его аппетитовъ! Даже нжнйшая, сантиментальнйшая цитра отлично понимаетъ разницу полнаго и плохого сбора… Самая идеальная Маргарита ‘Фауста’, какъ и самый безстрастный ученый сходятся… Ну, ну, перестань такъ мрачно измрять комнату шагами, — больше десяти никакъ не насчитаешь, даже по діагонали… Не хмурься, не теряй бодрости…
— Терять бодрость?.. Вотъ еще!— пожалъ плечами Павловъ.— Когда ты начинаешь мефистофельничать, ты, напротивъ, точно будишь у меня энергію… Она растетъ у меня…
— Молодецъ, братъ! Такая рчь къ лицу и ‘пасынку’, не только ‘ученому’… А знаешь ли, ты какъ будто начинаешь разставлять ноги… И тогда мн кажется, что ты хоть кончикомъ носка, а все-таки выйдешь изъ предловъ чистой науки.
Павловъ улыбнулся снова.
— Ты отлично знаешь, что я не понимаю науки вн людей и жизни, и чешешь только языкъ, когда подсмиваешься… Ну, да оставимъ все это, — надоло! Давай лучше… Постой, постой, впрочемъ, — что же твоя благородная исторія?.. Ты всегда такъ: начнешь одно, а очутишься Богъ всть гд… Какого ты тамъ чорта видлъ, говори ясне?
— Ахъ, да!— встрепенулся Аркановъ.— Что же мн сказать теб ясне, кром того, что я видлъ чорта, каковъ онъ есть, или какимъ, по крайней мр, онъ долженъ быть… Но, ради Бога, пойдемъ пройдемся! Чудная, удивительно прекрасная ночь! Пойдемъ, Андрей! Мн такъ хочется воздуха и такъ нужно разсказать теб все… все…
Къ его удивленію, Павловъ не противорчиль. Онъ быстро согласился, закрылъ свои лтописи, бережно свернулъ черновыя замтки и моментально нашелъ свою шляпу.
— Даже шляпу нашелъ сразу, — батюшки!— смялся Аркановъ.— Вотъ такъ чудо! Самого потянуло. Надоло, знать, сидть за архивною пылью, а?
Но Павловъ вышелъ молча.
Ночь, дйствительно, была прекрасная, — теплая, тихая, свтлая. Дневной шумъ уже замеръ, и только изъ дальняго центра долеталъ еще, какъ эхо, грохотъ экипажей, сливавшійся въ нераздльный гулъ, неясный, но и не рзавшій слухъ. За этимъ гуломъ, впереди, сзади, кругомъ, все оковала уже, казалось, неподвижная тишина ночи, въ которой звонко раздавались шаги рдкихъ прохожихъ. Ночь была лунная, и фонарей не зажигали. Дома потеряли опредленность очертаній, сливались въ общую неподвижную массу, закутанную въ темную мглу, совершенно черную на тневой сторон улицъ, а ярко освщенныя окна рзко выдлялись на этомъ мрачномъ фон, говорили еще о жизни, но не дневной, полной суеты и длового движенія, а какой-то особой, мягкой, уютной, — жизни очага, которая только чувствовалась, а не проявлялась. Изъ нкоторыхъ оконъ, впрочемъ, доносились звуки роялей, а подчасъ и пніе. Казалось, тихая ночь внесла всюду миръ, и усталые, измученные дневными впечатлніями нервы человка отдыхали на такомъ представленіи какъ-то особенно охотно.
Пріятели подошли къ бульварному обрыву, внизу котораго тихо катила темную массу воды полусонная рка, отражая въ себ и черныя очертанія берега съ его домами, и яркій свтъ оконъ, ложившійся на воду длинными, прихотливыми пятнами, и слабо мерцавшія вверху звзды. Съ обрыва, за ркой, широко раскинулся нижній городъ съ далекими концами предмстій, закутанный въ темную мглу, неподвижный, оцпенвшій, усянный на далекое пространство ярко прорзывавшими мглу точками огней и какъ бы слившійся съ горизонтомъ. Только дв фабрики шумли и гудли еще, посылая кверху черныя полоски дыма, боле темнаго, чмъ ночная мгла, изрдка вспыхивавшаго багровыми клубами.
— Знаешь, дружище, — отозвался наконецъ Павловъ, когда Аркановъ разсказалъ ему, какъ окончилось его свиданіе съ Таней: — ты устроилъ, по правд говоря, прескверную глупость… Теб-то ничего, — какъ съ гуся вода, — а Тан твоей достанется. Положимъ, это врно, она суметъ отстоять себя, — не таковская… Я хорошо ее помню, когда она еще жила у твоей матери, и вы походили больше на двухъ бшеныхъ волчатъ, чмъ на влюбленныхъ. Ого, эту складку у губъ и крпко сжатыя губы я хорошо помню!.. Да, это — характеръ!.. А все-таки… И зачмъ теб такъ нужно было это свиданіе?.. Жить не могъ?
— А хоть бы и такъ!— огрызнулся Сергй, въ душ и самъ теперь глубоко раскаявшійся.— А хоть бы и такъ… Теб хорошо недоумвать и иронизировать, когда ты завернулъ свою душу въ историческія хартіи и о любви знаешь только изъ книгъ да моихъ разсказовъ. Разв изъ-за своей эрудиціи ты можешь понять, что значитъ безумно, — понимаешь?— безумно любить?.. Любить, страдать, мечтою ловить любимый образъ, жаждать хоть одного взгляда, хоть одного любимаго звука?.. Ахъ, Андрей, не качай головой, не разыгрывай добродтельнаго муравья!
— И, однако, голодная, легкомысленная, стрекоза, — однако…
— Не договаривай!.. знаю, что значитъ это ‘однако’… Однако, все-таки, скверная глупость, которая ляжетъ на плечи Тани… Да, врно, каюсь. Глупость капитальная! Но, ей-же-ей, я теряю совсмъ голову отъ одной мысли о предстоящей разлук. Таню, наврное, увезетъ къ себ по окончаніи курса этотъ старый дядя, а тамъ… Охъ, Андрей, теб не понять душевной пытки безумной любви неуравновшеннаго сердца!
Павловъ молчалъ и въ глубокой дум машинально чертилъ тросточкой.
— И немного деспотическаго…— вставилъ онъ глухо.
— Деспотическаго?
— Именно… Да, да, — у тебя есть эта жилка… Когда теб чего-нибудь хочется, ты готовъ уврять и другихъ, и себя, что это вопросъ жизни и смерти. Твое желаніе — законъ, передъ которымъ меркнутъ всякія представленія объ интересахъ другихъ. Въ такихъ случаяхъ ты всегда закрываешь глаза на эти интересы и не видишь ихъ, а разв это не деспотизмъ, Сергй?
— Почему жъ это не грубый эгоизмъ?— обидчиво, съ ироніей спросилъ Сергй.— Право, ужъ назови меня грубымъ эгоистомъ!…
— Потому не эгоизмъ, — спокойно и серьезно возразилъ Павловъ, — что таковой признаетъ наличность чужихъ интересовъ и сознательно приноситъ ихъ себ въ жертву, а деспотизмъ можетъ ихъ не видть, не понимать, не признавать… Можно быть деспотомъ и не будучи грубымъ эгоистомъ… Я увренъ, что, подумай объ интересахъ Тани, ты поборолъ бы свое желаніе и отказался бы отъ этого глупаго свиданія… Но ты деспотъ, Сергй: разъ ты чего захотлъ — ничего другого, кром этого хотнья, ты и не видишь.
Голосъ Павлова звучалъ такъ серьезно, что и Аркановъ заразился его серьезностью.
— А знаешь ли, — сказалъ онъ посл короткаго раздумья: — это, кажется, наша общая черта — деспотизмъ? Вс мы, культурные люди, немного деспоты каждый.
— Если это и общая черта, то все-таки утшенія мало…. Общая черта не можетъ служить извиненіемъ для каждаго отдльнаго лица.
— Не объ извиненіи рчь, дружище. Я и самъ знаю, что не можетъ служить извиненіемъ… Я такъ… Вотъ, напримръ, Таня, — я все только думаю о ней теперь, — она тоже, если хочешь, по натур деспотъ…
— Да, этихъ чертъ я помню въ ней довольно!.. вы могли бы поспорить другъ съ другомъ… Но, видишь ли, въ ней он все-таки сглаживаются тмъ, чего намъ недостаетъ съ тобою…
— Женственностью?
— Да… Пойдемъ, Сергй!
Пріятели встали со скамейки и пошли внизъ по обрыву молча. Каждый молчалъ, обдумывая про себя свое. Павловъ началъ что-то тихо насвистывать, что случалось съ нимъ крайне рдко. Когда они спустились внизъ и перерзали небольшую площадь, Сергй пріостановился.
— Куда же идемъ мы съ тобой?
— Зайдемъ къ Головановой!— И Павловъ почувствовалъ, какъ зарумянились его щеки подъ пологомъ ночи.
— А! у тебя, значитъ, опять накопился матеріалъ для переписки?.. Ну, что жъ, зайдемъ, давно уже не видлъ я ее… Славная, знаешь ли, она двушка, а доброты, доброты сколько!.. Тихоня, недотрога, мягкая, деликатная, — ну, а поди жъ ты!— чувствуешь, что эта молчаливая и мягкая тихоня не спасуетъ въ самую трудную минуту… Да, такія не пасуютъ! Выстоитъ такъ же тихо и, главное, точно безъ особенныхъ усилій и страданій на видъ. Все это будетъ у нея копошиться внутри, гд-то глубоко-глубоко1, а снаружи — ни-ни… Чисторусскій типъ! Помнишь, какъ это сказано: ‘полюбитъ не скоро, зато никогда не разлюбитъ’, — такъ, что ли?
— Ты думаешь?— какъ-то спшно спросилъ Павловъ, продолжая насвистывать.
— Что жъ тутъ думать-то? Само собою ясно… эти тихони вс такія… Удивительно, какъ сочетаются у нихъ эта женственная мягкость съ чисто-мужскою твердостью! А выносливость и стойкость въ работ? Да это чортъ знаетъ какія работницы! Зарабатываетъ перепиской гроши, на эти гроши живетъ, учится, и всегда аккуратная, всегда ровная, первая же готова помочь другому… Замчательно симпатичная тихоня!
Павловъ ничего не отвтилъ, только сталъ насвистывать сильне. До квартиры Головановой было уже недалеко, оставался всего переулокъ, и, когда друзья вошли въ него, Павловъ, точно ршившись, наконецъ, посл долгаго колебанія, внезапно остановился.
— Подожди, Сергй, — сказалъ онъ: — подожди… успемъ… Мн нужно кое-что сказать теб.
Ночная мгла скрывала его румянецъ, но голосъ выдавалъ волненіе.
— Что такое?— удивился Сергй.— Ты, кажется, засоплъ, а это у тебя врный признакъ, что ты взволнованъ.
— Не взволнованъ, а такъ… Видишь ли, мн нужно сказать теб, что на-дняхъ я женюсь и зову тебя свидтелемъ или шаферомъ, — какъ это называется?
Сергй вытянулся и вложилъ руки въ карманы.
— Ты сказалъ, что ты женишься?!
— Да.
— Ты женишься?
— Да, я…
— Ты?!
Всею своею фигурой и тономъ онъ выражалъ одно безпредльное изумленіе.
— Повторяю: да!— улыбнулся уже спокойно Павловъ.
— На комъ?
Сергй еще не могъ придти въ себя и, казалось, не врилъ.
— Да вотъ на… тихон… Ты хорошо назвалъ ее!
Аркановъ положилъ ему руки на плечи и старался заглянуть въ лицо.
— Ты шутишь, Андрей?
— Ты знаешь, я никогда не мистифицирую и не обманываю даже въ шуткахъ.
Изумленный Сергй ударилъ себя по фуражк.
— А я-то, съ моимъ чутьемъ, съ моимъ знаніемъ людей… батюшки! Даже во сн не грезилъ!.. Да что не грезилъ, — я расхохотался бы, если бы кто-нибудь разсказалъ мн такой сонъ… Впрочемъ, фу, ты!.. Мн казалось, что ты весь погруженъ въ одн свои ‘чети’, безраздльно погруженъ.
— Ты былъ такъ полонъ своимъ романомъ съ Таней, что ничего не замчалъ вокругъ.
— Это правда!.. у меня отшибло все. Однако, и ты хорошъ: хоть бы словомъ когда обмолвился, хоть бы намекомъ!.. Переписка черновыхъ, молъ, курсовыя репетиціи по исторіи и больше ничего!.. Ахъ, ахъ, ахъ! Ну, и умешь же ты скрывать!
— Я ничего не скрывалъ, Сергй!— серьезно отвтилъ ему другъ.— Я не навязывался только съ личными ощущеніями, съ тмъ, что составляетъ только наше дло — ея и мое.
— Такъ, такъ, — узнаю тебя!.. ты весь тутъ!.. Но постой же, дай мн обнять тебя… Желаю теб всего хорошаго, — идите вмст къ лаврамъ до самаго зенита ученой славы, а оттуда…
— Ну, ну, ну, будетъ!— говорилъ Павловъ, горячо отвчая на поцлуй друга.— Спасибо, спасибо, дружище!… Пойдемъ же, а не то насъ примутъ за пьяныхъ… Видишь вонъ, городовой косится. Пойдемъ!
— Къ твоей невст?.. Пойдемъ, хотя все это еще звучитъ для меня какъ-то странно… Удивительный ты, право, Андрей: я ли ужъ тебя не знаю, а вотъ же всегда чего-нибудь не доглядишь. Ты точно глубокій родникъ, который питается ключевою струйкой, скрытою въ самыхъ ндрахъ… И очень ты любишь?
— Очень, хотя и не безумно.
— Ловко! Ради торжественнаго случая пропускаю шпильку безъ воздаянія… Ахъ, ты, мой милый, милый Андрей, какъ я радъ твоему… врне — вашему счастью… Право же, вы созданы оба другъ для друга, и для меня теперь это очевидно…. Остолопъ, право, и какъ это я прозвалъ?— не успокаивался Сергй.— Добро бы ученый, а то, вотъ, на же, поди-ты!.. И давно это у васъ, Андрей?
— Порядочно, да пока все средства мшали… Ты знаешь, мн нужно было помогать брату въ гимназіи и помогать матери. Теперь братъ кончаетъ, въ университет ему общана стипендія, а мать я выпишу сюда, вмст будемъ… Придется все-таки взять еще пару уроковъ въ частныхъ гимназіяхъ… Да нагнись, Сергй, нагнись, а то хлопнешься лбомъ о притолку… Я ниже тебя, и то стукаюсь…
Въ крошечной свтелк объ одно окно, со спущенною блою коленкоровою сторой, изъ-за которой виднлись очертанія горшка чайной розы, друзей встртила красивая блондинка, блая и румяная, съ безконечно добрымъ взглядомъ голубыхъ глазъ. Чисто-русское доброе лицо дышало привтомъ и лаской и какою-то внутреннею, скрытою силой, несмотря на мягкость всей фигуры, выраженія и движенія. Она, дйствительно, напоминала собою тихоню, но такую, какою рисовалъ ее Сергй. Все было крутомъ прибрано, чисто и аккуратно, — какъ и блая двичья постель, какъ и крошечный столикъ, покрытый чистою скатертью, на которомъ горла лампа, стояла крошечная чернильница и лежала кипа переписанной бумаги. Чистота и порядокъ совсмъ затушевывали убожество обстановки.
— Здравствуй, Маруся!— веселымъ, отъ вырывавшагося наружу счастья, голосомъ говорилъ Павловъ.— Здравствуй, не удивляйся, — скрытничать нечего, — я сказалъ ему уже и даже позвалъ шаферомъ… Знаешь, какъ онъ назвалъ тебя? Ну, угадай!
Маруся зарумянилась и, смотря на Сергя счастливо-стыдливымъ взглядомъ, жала ему сконфуженно руку.
— Не конфузься!— продолжалъ счастливый Павловъ: — даже по Прудону любовь не воровство… Угадай, лучше!
— Не умю, Андрей…
— Тихоней, милая… тихоней… Правда, хорошо?
Маруся расхохоталась и посмотрла на Сергя.
— Отчего тихоня?
— Да какъ же не тихоня?— заговорилъ тотъ: — какъ тихонько обдлали свадьбу… хоть бы слово!
— Ну, ладно!— перебилъ Андрей: — вотъ что, милая тихоня, — быть теб отнын ею, — мы пришли къ теб сегодня покутить. Кажется, мы имемъ на это нкоторое право, тмъ боле, что еще не успли напиться чаю. Можно самоварчикъ?
— Можно-то можно, милый, — отвтила Маруся: — да только хозяйка легла… Придется самимъ…
— Тмъ лучше! Ну, Сергй, ты въ качеств будущаго шафера возись-ка пока вмст съ тихоней за самоваромъ, а я слетаю кое за чмъ въ лавочку… Говорю: кутить пришли!.. Справляйтесь же, — духомъ слетаю!
Черезъ полчаса на столик шиплъ самоваръ. Маруся весело возилась съ чашками и какъ-то особенно хорошо постукивала ложечками, Сергй откупоривалъ съ какимъ-то особеннымъ искусствомъ двумя вилками, вмсто штопора, бутылку шипучаго кларета, а Павловъ методически развязывалъ закуски, возился съ коробкой сардинъ и то и дло любовно подсовывалъ невст открытую коробку конфектъ.
— Не могу же я, милый, състь всю коробку… дай срокъ!— засмялась наконецъ Маруся.
— шь, шь, тихоня! Ты — барышня, а у васъ это развито до виртуозности, увряетъ Сергй, который только съ ними и возится.
— Что ты клевещешь, дружище?.. Ахъ, проклятая пробка!
— Не проклинай никого и ничего въ такой чудесный вечеръ, Сергй, — даже пробку! Ну, а ты, тихоня, все-таки шь.. Вотъ, хоть эту, красненькую… бери!…
— Лучше скажи, хороша ли моя работа, которую я сдала уже теб?
— Хороша, хотя и не говори о работ… Работа — нашъ долгъ, который мы начнемъ съ разсвтомъ… на то мы пролетаріи… А теперь пока мы вольныя птицы, и будемъ же вольны и беззаботны, какъ он!.. Ну-ка, Маруся, спой: ‘Бднота гуляетъ!..’
И двушка запла мягкимъ груднымъ контральто. Мало-по-малу друзья стали вторить, — Павловъ робко, Сергй твердо и увренно, и вмст спли недурно тріо изъ ‘Фауста’, на которое старуха хозяйка высунула въ дверь голову съ одобрительными словами: ‘ишь ты, — точно пвчіе!’ Время дйствительно текло беззаботно и весело, — все дышало счастьемъ! Когда съ чаемъ и закусками покончили, Сергй разлилъ въ стаканы вино.
— Выпьемъ за что-нибудь?
— Хорошо, — отвтила Маруся, беря стаканъ: — я пью за всхъ!
— Какъ за всхъ?
— За всхъ, кому въ этотъ часъ хорошо и дурно… Кому хорошо, пусть станетъ еще лучше, кому дурно, пусть станетъ лучше.
— Я за любовь!— сказалъ Сергй.
Павловъ всталъ.
— Я чокался съ вами, чокнитесь и вы со мной! Я пью за святую Прометееву искру. Пусть она тлетъ въ каждомъ сердц, и если не всегда ей будетъ дано загораться пламенемъ, — пусть тлетъ, не угасая… Такъ? Ну, хорошо!.. А теперь, знаете что: возьмемъ-ка лодку… Право, хорошо прокатиться по рк.
— Идетъ!— крикнулъ довольный Сергй: — но только съ однимъ условіемъ: вы ступайте къ пристани и подождите меня, а я сбгаю за скрипкой… Не могу, потянуло!
— И отлично… Наконецъ-то!— весело отвтила ему пара.— Бгите, бгите!— И Павловъ даже обнялъ на радостяхъ друга.
Сонная рка уже дрожала золотою рябью, когда по ней черною тнью неслышно скользила лодка, оставляя за собой длинныя золотыя нити. Она скользила по отраженнымъ звздамъ, колыхалась на тучкахъ, разскала цлыя озера луннаго свта, а порой, у поворота высокаго берега, попадала въ мракъ, густой какъ чернила. На рул сидла Маруся, Андрей бросилъ весла, а Сергй, чутко прислушиваясь къ тонамъ, настраивалъ свою скрипку.
— Готово!— сказалъ онъ наконецъ и увренною рукой ударилъ смычкомъ по струнамъ.
Въ тихомъ ночномъ воздух что-то дрогнуло, зазвенло, не то стонъ, не то легкое дыханіе любовнаго шопота. Откуда-то вырвались новые звуки, сильные и смлые, и понесли за собой этотъ шопотъ во вс стороны свта, разливаясь все шире и шире, какъ потокъ, какъ цлое наводненіе. Имъ навстрчу оттуда двинулись уже новые — не звуки, а цлыя волны звуковъ, и точно въ объятіяхъ сливались другъ съ другомъ въ нжныхъ аккордахъ. У Андрея, казалось, дрогнуло сердце. Маруся почему-то вспомнила свой тостъ за всхъ… Да, за всхъ, за всхъ, и чмъ сильне разливались и росли аккорды, тмъ боле ей казалось, что это именно ея тостъ. Ее охватила такая мягкая нжность, что на глаза навернулись счастливыя слезы,— она вздохнула, такъ ей стало сладко. Но вотъ, точно отдаленное эхо, ея слуха коснулся новый мотивъ, сладкій, полный истомы и, въ то же время, какъ бы острый и жгучій. Когда онъ рзче выдвинулся изъ цлаго моря другихъ звуковъ, ей почудился любовный шопотъ ея Андрея. Она разслышала, казалось, его первое признаніе, и сейчасъ же взглянула на него. Можетъ быть, и Андрей разслышалъ что-нибудь подобное, потому что тоже въ свою очередь взглянулъ на нее такимъ счастливымъ, блаженнымъ взглядомъ… А этотъ мотивъ все росъ, все рзче и сильне выдлялся, какъ бы покрывая собою волны другихъ звуковъ, служившихъ ему точно фономъ. ‘Это любовь, это любовь!— неслышно шептали сжатыя уста слегка поблднвшей Маруси.— О, какъ это хорошо!.. Какъ хорошо!’
Но волшебному смычку точно надоли эти нжные звуки. Онъ рзко и сильно прорзалъ струны, и въ глазахъ у Андрея совсмъ ясно, казалось, сверкнуло что-то яркое и блестящее, какъ солнце. Что это такое? Оно ворвалось въ душу вмст съ новымъ мотивомъ и тамъ разливалось неудержимо, какъ потоки расплавленной, сверкающей пламенемъ лавы. Грудь поднималась порывисто, точно она дышала во сто разъ сильне и глубже, сердце страстно забилось, какъ бы заслышавъ какой-то неудержимо влекущій призывъ… Да, эти звуки влекутъ и манятъ неудержимо! Онъ еле сидитъ спокойно, весь возбужденный, наэлектризованный, полный энергіи и воли, полный гордаго сознанія человческой силы. Онъ чувствуетъ, какъ въ груди его горитъ святое пламя, — пусть же оно не потухнетъ! Нтъ, нтъ, никогда!— сами собой говорятъ его засверкавшіе огнемъ глаза…
— Что ты игралъ такое?— спросилъ онъ, когда тотъ кончилъ.
У Сергя дрожали руки, голова, и весь онъ вздрагивалъ точно въ озноб.
— Право не знаю…— отвтилъ онъ дрожащими губами.— Одно скажу: моимъ смычкомъ водила любовь.
— Это прекрасно, это чудо какъ хорошо!— шептала очарованная Маруся.
— Это… это…— хотлъ сказать Андрей и вдругъ закачалъ головою.
— Ахъ, Сергй, Сергй! Чего-чего только не дано теб!… Ты виртуозъ, ты художникъ, ты пишешь недурные стихи, — да, да, не скромничай, я не говорю комплиментовъ, и ты знаешь, какой я строгій критикъ. У тебя, наконецъ, такія способности, что ты могъ бы сдлаться выдающимся ученымъ, я слышалъ, что говорятъ о теб на факультет… Ну-ну, не хочешь быть ученымъ, Богъ съ тобой, — займись музыкой, живописью, поэзіей, — все теб дано… Но займись, а не скачи отъ одного къ другому, не дилетантствуй!
— Не могу, братъ!— глухо отвтилъ Сергй.
— Вздоръ!… Почему не можешь?
— Потому именно, что дано много, какъ говоришь ты. Ударюсь во что-нибудь одно, и сейчасъ же внутри меня поднимается ревность другихъ влеченій… Отдамся скрипк, — живопись, поэзія, жажда знанія начинаютъ кричать, какъ ревнивыя жены… Отдамся живописи, — вопитъ скрипка… Не вришь? Врь!.. Я не могу спеціализироваться, потому что такъ и кажется вчно, что я заглушаю и обкрадываю другія способности духа.
— Неужели вс влеченія у тебя одинаковы? Неужели нтъ ни одного посильне?
Сергй поднялъ скрипку.
— Вотъ!
— Скрипка? Ну, и слава Богу, — отдайся ей! Аркановъ задумчиво покачалъ головой.
— Зачмъ? Неужели ты думаешь, что такой вопросъ не залзаетъ въ голову?
— Какъ зачмъ?
— Я такъ и спрашиваю: зачмъ? Кому это нужно?
— Да всмъ, Сергй, нужно…
Сергй улыбнулся и указалъ смычкомъ въ глухую ночную мглу.
— Ой-ли? А ну-ка спроси тамъ, нужно ли?
— Мало ли что, Сергй… Тамъ можно услышать, что и ничего не нужно, кром хлба и платья… Но вдь не хлбомъ же единымъ живъ человкъ!
— Врно, дружище, святая истина! А, все-таки, назойливый голосъ нашептываетъ мн: они лучшіе судьи, чего имъ нужно.. И едва ли, дружище, скрипичные звуки… едва ли…

IV.
Подъ гнетомъ.

Таня Рощина сидла на кровати въ больничной комнат пансіона и довольно разсянно слушала веселую болтовню заглянувшей къ ней подруги… Теперь, когда она оправилась, такіе визиты разршались легко обими сестрами, старавшимися разными льготами кое-какъ смягчить происшедшее. Он сорвали зло, и съ нихъ было довольно. По правд говоря, об не разсчитывали, чтобы разъясненіе тайны взволновало и потрясло двушку до нервной горячки. Исключать ее изъ пансіона он, конечно, тоже не думали, — слишкомъ большой скандалъ исключать выпускную, — скандалъ, во всякомъ случа, неудобный для заведенія, да къ тому же это было бы и опасно по отношенію къ генералу Щарину. Шутка ли вооружить противъ себя такое важное и вліятельное лицо! Сестры и такъ уже волновались, гадая, какъ онъ приметъ извстіе о причин болзни дочери, когда узнаетъ все. Впрочемъ, вдова сержанта гвардіи приготовилась уже какъ нельзя лучше, казалось. Она сдлаетъ грустно-укоризненное лицо, углы губъ слегка раздвинетъ нжно покорною улыбкою, закатитъ глаза и, поднявъ руки, скажетъ разгнванному отцу тономъ полнымъ достоинства: О, mon gnral!— c’tait mon devoir! Да, она исполнила священнйшій долгъ нжно-материнскаго сердца! Мистифицировать… обманывать дольше это tr&egrave,s ch&egrave,re et bon enfant, — о, у нея не хватило силъ на это, когда она просила объясненій! Ее такъ мучила тайна, такъ мучила!…
И страстно любящій, нжный и мягкій отецъ, и безъ того постоянно угнетаемый мыслью о неловкомъ положеніи своей любимицы и сознаніемъ какъ бы вины своей предъ нею, конечно, сконфузится и тепло поцлуетъ унизанную кольцами руку благородной вдовы. А пока и она, и Эвелина длали этому bon enfant съ поблднвшимъ, осунувшимся личикомъ самыя ангельскія улыбки.
Но эти улыбки и ласки были каплями расплавленнаго свинца, которыя падали на растравленную и безъ того рану. Двушку он терзали сильне самой грубой, самой жестокой суровости. Подавленная своимъ позоромъ, который казался ей безграничнымъ, она встрчала ихъ какъ невыразимо больную жалостливость къ себ, къ… ‘такой’… со стороны тхъ, къ кому до сихъ поръ относилась враждебно, передъ кмъ можетъ быть не разъ была виноватой, вообще ‘скверной, ахъ, такой скверной!’ Эта жалостливость невольно вызывала чувство благодарности, усугублявшей и сознаніе самого позора, и своей вины въ прошломъ. Вообще, придя въ себя, оправившись отъ болзни, двушка не узнала въ себ прежней Тани, бойкой и рзвой, — она какъ будто совсмъ даже забыла ту, прежнюю. Переломъ былъ рзкій и сильный, онъ провелъ бездонную грань между прошлымъ и настоящимъ, и лежавшее за этою гранью прошлое отодвинулось куда-то далеко-далеко, точно потонуло въ туман и увлекло съ собой прежній образъ… Даже вспомнить было невесело это прошлое, — воспоминаніе подчеркивало тяжесть настоящаго. И не только было невесело вспоминать прошлое, но порой даже ужасно и стыдно… Вспоминая прежнюю Таню, теперешняя краснла до корня волосъ, закрывала отъ стыда лицо и, качая укоризненно головой, съ ужасомъ и скорбью шептала самой себ гд-то глубоко-глубоко спрятаннымъ голосомъ: ‘Ахъ, ахъ, такая… такая… дитя несчастья и позволяла себ такія вещи… ахъ!’ Ее дйствительно охватывалъ ужасъ отъ сознанія позора, котораго, казалось, стыдились и окружавшія ее стны. Поэтому и посщенія былыхъ подругъ, на дружбу которыхъ, какъ ей казалось, она уже не имла права, которыя ничего не знали, а узнай — наврное отвернулись бы съ презрніемъ, отъ которыхъ нужно было таить обманъ, — эти посщенія не приносили съ собой ничего, кром боли, мукъ для стыда и самолюбія и обиды для врожденной гордости. Двушка была слишкомъ чиста и правдива, чтобы выносить долго такое положеніе и — будь что будетъ!— такъ или иначе, она ршила съ нимъ покончить. Сидя теперь на кровати, блдная, съ большими темными кругами подъ глазами, еще слабая, она какъ-то робко, полу-сконфуженно слушала веселую беззаботную болтовню подруги, продолжая въ то же время, точно двоясь, обдумывать свое. ‘Ахъ, какъ она счастлива!’ — грустно шевелилось въ ней въ то же время, безъ зависти, а такъ, какъ оно шевелится у человка, потерявшаго что-нибудь крайне дорогое и близкое, къ другу, который старается его развлечь.
— Но ты уже совсмъ оправилась, Таня, совсмъ!— говорила весело Ларская,— и можешь уже выйти. Вотъ только волосы… Ахъ, какъ мн жаль твои длинныя косы! Ахъ, какъ жаль!
Таня машинально провела рукой по остриженнымъ волосамъ. Она совсмъ забыла, что косы пришлось обрзать во время болзни… Вотъ есть о чемъ жалть! Это безучастіе подчеркнуло ей разницу между прежнимъ и настоящимъ, и глубокая складка легла между темныхъ бровей.
— Ахъ, да… волосы, говоришь?… Ну, Богъ съ ними, Саша!
— Что съ тобой, Таня? Какъ это ты не жалешь?— изумилась подруга.— Ты совсмъ какая-то другая стала посл болзни.
— Да, другая…— И Таня залилась румянцемъ.
— Что же съ тобой?
— Это тайна, Саша.
— Тайна?— насторожилась Ларская. Слово ‘тайна’ имло магическое значеніе въ пансіон.— Какая тайна?
Таня покачала головкой.
— Я не могу сказать, но ты узнаешь… все узнаешь… Только сдлай, что я тебя попрошу… Сдлаешь?— говорила она вся красная.
— Ну, конечно!
— Принеси мн сюда мое платье, — только не форменное, Саша, а темное съ полосками, — зонтикъ, шляпу и пальто… къ вечеру… Хорошо?
— Принесу…
— И устрой такъ, чтобы я могла выйти.
— Какъ, — совсмъ? Изъ пансіона?!
— Ну, да!
Тайна становилась слишкомъ жгучею. Ларская задыхалась.
— Но это невозможно!… Если узнаютъ… Ты знаешь, — этотъ Антонъ всегда сторожитъ…
— Ну, другимъ ходомъ, черезъ кухню или, еще лучше, черезъ гостиную, какъ ходятъ знакомые къ ‘пеструшк’… Мн непремнно нужно, Саша, непремнно…
Об заломали ручки: одна — отъ волненія, другая — отъ жгучаго любопытства и остраго желанія услужить.
— Ты… къ жениху?— нершительно спросила Ларская, не выдержавъ.
Таня вздрогнула, точно бы вспомнила что-то, и краска ея исчезла.
— Къ жениху? Ахъ, да… ты думаешь къ Сергю?.. Нтъ, нтъ!— заговорила она все быстре, точно отгоняя отъ себя кошмаръ, — нтъ, — вовсе не къ нему… Я скажу теб… Мн нужно къ дяд, понимаешь?.. къ… къ…— И жгучія слезы потекли сами собою изъ ея глазъ.
— Къ дяд… домой?
Об плакали. Ларская была хорошею подругой и обладала крайне мягкимъ сердцемъ. Таня шептала ей, обнимая: ‘Ты все узнаешь’, а та, плача и успокаивая, въ то же время увряла, что сдлаетъ все. Въ сущности, ее подзадоривала и эта тайна, и самый побгъ, и сопряженныя съ нимъ хлопоты… А насолить Эвелин и важной вдов — разв этого мало? Но она все-таки сдлала попытку хоть чуточку приподнять завсу тайны.
— Зачмъ теб къ дяд? Тебя и не думаютъ исключать… Он, напротивъ, ухаживаютъ теперь за тобой, Таня… Какъ лизалась утромъ Эвелина, — забыла ты? Или ты насчетъ жениха?
Но Таня, плача, шептала все одно и то же: ‘Ты узнаешь… ахъ, ты узнаешь!’ — и подруг осталось, сдержавъ острое любопытство, заняться планомъ, который созрлъ какъ-то вдругъ, точно совсмъ невзначай. Къ ‘нмк’ сегодня вечеромъ должна придти ея племянница, Матильда, и, закрывшись густою вуалью, можно будетъ легко проскользнуть ходомъ классныхъ дамъ, — въ особенности если отвлечь куда-нибудь горничную Фросю.
— Я ушлю ее за пирожками… да, да… это самое лучшее! За гривенникъ… она хоть въ воду!— шептала Ларская, задыхаясь отъ волненія. Она вошла въ задуманное дло вся, цликомъ, и уже относилась къ нему такъ же страстно, точно это было ея личное дло. Не удивительно, что она внесла въ него и много своего, личнаго, объясняя неизвстное, какъ подсказывало воображеніе… По крайней мр, черезъ какой-нибудь часъ вс ‘старшія’ стали какъ-то необычайно важны, многозначительно переглядывались и таинственно шептали другъ другу:
— Ты знаешь… сегодня вечеромъ должно случиться одно… ужасно важное… ахъ, ужасно, ужасно важное…
— Я знаю… Рощина бжитъ отъ притсненій…
— Тсс!.. Ну, да!.. Хи, хи, хи! Завтра наврное будетъ не до грамматики. Не нужно повторять неправильныхъ глаголовъ…
— И lecture то же… Я не буду учить posie для мадамъ…
— Хи, хи, хи… конечно!.. Тсс!.. Silence!.. Эта Эвелина всюду шныряетъ… Учи, учи… ‘Подошвы альпійскихъ горъ покрыты виноградниками… Женевское озеро съ его берегами… и красота мстоположенія’… Гм… гм… Ушла, наконецъ, змя!.. То-то завертится завтра!
И сквозь общій шмелиный гулъ зубренія то и дло прорывалось сдержанное, но неудержимо веселое: хи, хи, хи!
Позднимъ вечеромъ Таня Рощина въ первый разъ очутилась одна на широкой и довольно пустынной въ этотъ часъ улиц. Выскочивъ за дверь, она повернула, не разбирая куда, и пошла быстрыми шагами, какъ бы спасаясь отъ погони. Два-три прохожихъ посмотрли ей вслдъ, одинъ что-то промурлыкалъ надъ самымъ ея ухомъ, но она ничего не замчала и не слышала. Въ ушахъ у нея стоялъ звонъ, глаза и щеки горли, возбужденіе было такъ велико, что она совсмъ не ощущала слабости и безъ устали спшила. Только забредя въ какой-то переулокъ, глухой и темный, выходившій на одинъ изъ бульваровъ, она опомнилась и, оглянувшись кругомъ, убдившись, что никакой опасности нтъ, успокоилась, вздохнула полною грудью и вдругъ улыбнулась… Противный пансіонъ исчезъ, — она была одна… совсмъ одна, на простор и широкой вол.
Тутъ она почувствовала усталость и пошла къ бульвару, чтобы приссть на скамейку, до позда, она знала, оставалось еще довольно времени. Бульваръ былъ почти пустъ, рдкіе фонари мерцали тускло, подъ деревьями на скамейкахъ стояла густая тьма. Таня юркнула и присла рядомъ съ какою-то женщиной, одтой въ щеголеватые лохмотья, съ видимою претензіей на эффектъ. Та какъ будто дремала, но, разбуженная двушкой, повернулась и долго всматривалась въ нее.
— Прогуляться вышли?
— Да, гуляю…— робко отвтила Таня, и сердечко ея вновь заколотилось сильно.
— Миленькаго, чай, поджидаете? Ха, ха, ха!
Полупьяная незнакомка говорила хриплымъ голосомъ, и смхъ ея походилъ на судорожный взвизгивающій кашель.
— Никого я не поджидаю!— рзко и обидчиво отрзала вспыхнувшая двушка.— Оставьте меня!
— Ишь, царевна-недотрога какая!— съ раздраженіемъ заговорила незнакомка, — еще, подумаешь, нивсть кто… А хвостъ-то поди, давно оттрепала… Зна-а-емъ мы нашу сестру, — сама тоже, поди, была негдась честная, а теперь, вонъ, гулящей стала… Тоже вотъ такъ-то, съ гуляньевъ-то этихъ…
Таня сдлала движеніе, чтобы встать: ее охватилъ испугъ. Она знала, что есть какія-то ужасныя созданія, которыхъ зовутъ почему-то ‘эти’, о которыхъ не говорятъ громко, и угадывала инстинктомъ, что передъ нею теперь именно одна изъ ‘этихъ’. Но несчастная, замтивъ ея движеніе, съ перемнчивостью пьяныхъ, сейчасъ же заговорила жалобно:
— Чего ты?.. чего боишься?.. Я вдь такъ, милая барышня, не по злоб… Жалко мн, очень ужъ жа-а-лко… Вижу, молодая, — ну, и пожалла… Трудно ли нашей сестр на грхъ наскочить!.. Тоже, вдь, я изъ отецкой семьи… у хорошаго отца дочь была, а вотъ чмъ стала… Пожалй ты меня, барышня, гривенничекъ на папиросы дай. Право, дай… Папенька съ маменькой, чай, денежекъ не жалютъ.
Таня сунула ей въ руку деньги и, не слушая благодарности и скорбныхъ изліяній о грх, на который такъ легко наскочить каждой, почти полетла вдоль бульвара. Въ ушахъ у нея отдавались только слова: ‘дочь хорошаго отца’, ‘изъ отецкой семьи’, которыхъ она раньше никогда не слышала, а теперь не смла даже повторить. Кто же она такая, если у нея нтъ такой семьи, какъ у той, если она не можетъ даже сказать про себя, что она ‘изъ семьи’? ‘Дочь несчастья, ахъ, дочь несчастья!’ — шевелилось въ ней глухо, наполняя испугомъ и стыдомъ. Она остановила прозжаго извозчика, вскочила въ пролетку и, все еще содрогаясь, приказала везти себя къ вокзалу.
Тамъ, въ толп, въ сует и шум залитой огнями залы, ей стало легче. Вернулась только боязнь быть узнанной, настигнутой, и каждый разъ, когда скрипла дверь, двушка тревожно вздрагивала, озираясь, не является ли кто-нибудь изъ пансіона. Она прикурнула въ кресл въ боле темномъ углу и, закрытая густою вуалью, напряженно ждала звонокъ. Наконецъ, посл неимоврно томительнаго ожиданія, онъ пробилъ. Она вскочила въ ближайшій вагонъ и, усвшись у окна, все еще, казалось, чего-то тревожно ждала. Только когда раздался сигнальный свистокъ и поздъ, скрипя, двинулся, сначала медленно, а потомъ все скоре и скоре, она легко вздохнула и съ плечъ ея, казалось, скатилась давившая ее тяжесть.
Шумя и грохоча, точно прорзая неподвижную ночную мглу, которая опять сейчасъ же сливалась за нимъ, мчался поздъ отъ станціи къ станціи, съ остановками, звонками, смной пассажировъ, отдльными выкриками кондукторовъ. Двушка не спала, хотя и сидла съ закрытыми глазами, но она и не думала ни о чемъ. Мысль не шевелилась, — голова, усталая отъ долгой напряженно работы, точно застыла, ощущенія замерли, нервы ужъ слишкомъ изстрадались, сонъ не приходилъ. Это былъ кошмаръ крайней усталости и угнетенія… Куда она хала и зачмъ? На первое она могла бы отвтить опредленно, на второе — врядъ ли. Нужно было уйти изъ пансіона, гд оставаться дольше стало невыносимо, нужно было куда-нибудь броситься, что-нибудь сдлать, нужна была ласка, нужно было подлиться съ кмъ-нибудь, выплакаться, объясниться, наконецъ, разузнать все, все, — и кто она такая, и какъ ей быть дальше… Нужно было… ахъ, многое, многое еще нужно было!.. А, можетъ быть, еще и неправда все это… И гд же найти ей и узнать, какъ не у старика… дяди… или… или… отца, который такъ любилъ ее, такъ баловалъ, прізжая въ городъ, съ самаго дтства былъ для нея всмъ, — цлою семьей и единственнымъ, казалось, звеномъ, связывавшимъ ее съ этимъ громаднымъ, шумнымъ свтомъ. Что выйдетъ изъ этой поздки, что она принесетъ съ собой, объ этомъ двушка не подумала ни разу. Удивится, вроятно, дядя… очень удивится!..
Правда, изрдка предъ ней выплывалъ другой образъ, — выплывалъ точно такъ же внезапно и нл мгновеніе, какъ и отдльные огни сторожевыхъ будокъ въ густой мгл ночи. О немъ еще утромъ говорила подруга… Она могла бы пойти и къ Сергю, могла бы… онъ писалъ ей такія страстныя, полныя отчаянія письма, тихонько переносимыя горничной пансіона… Но… Сергй не зналъ ничего… у него она врядъ ли такъ выплакалась бы… у него… у него… Нтъ, ея любовь къ нему, казалось, затушевалась открытою тайной и растаяла въ этомъ мор позора… Разв такою она можетъ пойти къ нему?
Она отъ всего откажется, но не возьметъ жалости, сожалнія, — ничего такого, что будетъ похоже на добрую милость… Ни за что! Ей самой всегда хотлось жалть другихъ… Да и какъ же выговорятъ ея уста: ‘я не та, за кого ты принимаешь меня… я… я… такая…’? Написать — дло другое, и она напишетъ, непремнно напишетъ, но сказать?!.. Двушка даже застонала отъ одной этой мысли, какъ-то случайно вынырнувшей изъ общаго хаоса оцпеннія.
— Что это съ вами, барышня?.. нездоровится? а?
Таня съ удивленіемъ открыла глаза. Къ ней наклонилось молодое, улыбающееся лицо сосда съ рыжеватою жиденькою бородкой и добродушно-тревожно ждало отвта. Она еще всматривалась удивленно и собиралась съ мыслями.
— Нездоровится?— продолжалъ сосдъ, пристально оглядывая ея блдное лицо.— Не извольте тревожиться, не извольте тревожиться!.. я самый мирный сосдъ — земскій врачъ, Колдуновъ… Вы такъ застонали, барышня…
— Нтъ, я такъ… Merci!..— отвтила, наконецъ, двушка и сразу какъ-то, — и по улыбк, и по тону, — почувствовала, что это, дйствительно, и мирный, и хорошій сосдъ.— Я такъ…
— Ну, коли такъ, тмъ лучше!— весело уже говорилъ Колдуновъ, и его срые глаза тоже свтились весельемъ.— Самое лучшее!.. Хворать въ пути — послднее дло, барышня!.. Однако, позвольте пульсикъ… вотъ… вотъ!.. Нехорошій пульсъ, слабый!— качалъ онъ головой.— Далеко изволите хать, барышня?
Таня назвала большую узловую станцію.
— Знаю, знаю… самъ туда стремлюсь… Будемъ раннимъ утромъ, — цлая ночь впереди… Спать, небось, хочется, а, барышня?
— Негд…
Добродушный сосдъ располагалъ ее къ себ все больше и больше своею непринужденною простотой.
— Какъ негд?.. Помилуйте, — это мы сейчасъ же устроимъ… Есть у васъ съ собой, конечно, подушка, плэдъ…
— Нтъ…— отвтила Таня и сконфузилась.
— Нтъ? Ну, и это не бда, найдется… Авсентьевъ, слушай, Авсентьевъ! оставь своего Рикардо: еще воспаленіе наживешь при такомъ освщеніи. Развяжи-ка, братъ, мой узелъ… Этотъ, этотъ…
Двушка даже растерялась отъ такой услужливости и сконфуженно стала уврять, что ей не нужно, что и спать она не хочетъ, но врачъ не обратилъ на эти слова ни малйшаго вниманія.
— Какъ не спать, помилуйте! Вотъ еще!
Молодой человкъ, котораго онъ называлъ Авсентьевъ, досталъ изъ угла плэдъ и подушку, и оба стали устраивать ложе.
— Ложитесь-ка, ложитесь, барышня!— говорилъ Колдуновъ, уступая свое мсто и садясь насупротивъ.— Вотъ такъ… Бай-бай, доброй ночи!
— Право, мн совстно…— говорила Таня, укладываясь на скамейк, улыбаясь и красня.— Право, совстно… А вы же сами какъ?!.. или вашъ другъ?
— О, не безпокойтесь, барышня! Укладывайтесь, укладывайтесь получше… вотъ такъ! Какъ земскій врачъ, я сплю во всякихъ положеніяхъ, ну, а сему счастливцу не до сна: его и не оттянешь отъ книги…
— Счастливецъ?— спросила съ любопытствомъ двушка, вглядываясь въ Авсентьева.
— А то какъ же, барышня?… Давно ли кончилъ курсъ, а ужъ получаетъ командировку за границу… Чего лучше? Вотъ какъ мы идемъ!.. быстро! Съ отличіемъ кончили и такъ же продолжать думаемъ!— говорилъ Колдуновъ, любовно оглядывая невысокую, коренастую фигуру друга и точно хвалясь имъ.— Каковъ малый, а?
— У него глаза какіе-то… и лобъ тоже хорошъ, но глаза…
— Пронзительные?
— Нтъ, не то…— затруднялась Таня, — а такъ… ясные!— нашла она, казалось, подходящее слово.— Какъ будто говорятъ…
Что-то она еще сказала, Колдуновъ отвтилъ, Авсентьевъ тоже какъ-то вмшался въ разговоръ, но у нея все спуталось, и она ничего не помнила. Кажется, на нее смотрли два ясныхъ глаза, потомъ выросли вдругъ, потомъ потухли, еще какъ будто вспыхнули разъ, и затмъ… затмъ она уже спала.
— Кто такая будетъ, какъ думаешь?— шопотомъ спросилъ Колдуновъ, ударивъ друга ладонью по колну.— Изъ какихъ? а?… Такъ и не разспросилъ… Ишь, бдняжка, какъ быстро заснула!
Авсентьевъ оставилъ книгу и взглянулъ на спавшую.
— Божье созданіе…— сказалъ онъ тихо.— ‘Града взыскуетъ’, за ‘правдой’ куда-нибудь детъ.
— Похоже, братъ… И сколько ихъ, такихъ ищущихъ, теперь разъхалось по Руси — пропасть! Найдутъ ли, Александрычъ?
— Каждый свою, дружище…
— Вотъ то-то и есть, дружище, что, кажется, именно такъ: каждый свою, а не одну, — вздохнулъ Колдуновъ.— Вотъ то-то и есть…
— Многаго хочешь сразу, — отвтилъ Авсентьевъ.— И на томъ спасибо, что хоть ищутъ… Одна общая появляется не сразу и въ рдкіе историческіе моменты.
Друзья долго еще говорили на эту тему, то соглашаясь, то споря. Когда Колдуновъ не соглашался, онъ горячился и называлъ друга ‘книжникомъ’, подъ конецъ онъ замолчалъ, насупился и засмотрлся на спавшую.
— Экая красота!— прошепталъ онъ, не сводя глазъ.— А знаешь что, Авсентьевъ? У двицы такой видъ… такой видъ, точно вотъ она маменьку потеряла, а?… Вглядись-ка въ эту складочку у губъ… Видишь?

——

А въ пансіон, въ дортуар старшихъ, эта ночь прошла совсмъ необычно: двушки не ложились до разсвта. Сидя группами на кроватяхъ, перешептываясь и тихонько хихикая, он, ликуя, предвкушали сладость завтрашней суматохи. И дйствительно, утромъ поднялась невообразимая сутолока, даже сама ‘мадамъ’ появилась наверху, встревоженная, блдная, потерявъ всю недоступность и важность. Хлопали двери, люди бгали взадъ и впередъ, встревоженно переговаривались, но никто не зналъ, не видлъ, не понималъ, куда двалась бглянка. Эвелина плакала навзрыдъ и все поднимала кверху руки. Когда пришлось убдиться, что всякій слдъ потерянъ, она вдругъ спохватилась, надумалась и полетла къ Сергю, добывъ его адресъ въ университетской швейцарской.
Тотъ былъ дома. На немъ и такъ лица не стало за время болзни Тани. Неожиданное и зловщее появленіе Эвелины привело его въ положительный столбнякъ: онъ стоялъ, широко раскрывъ глаза, чувствуя только, какъ у него дрожатъ ноги и барабанятъ зубы.
— Monsieur, гд она?— торжественно негодующимъ тономъ начала немедленно вошедшая.
Сергй не понималъ и только вглядывался, не переставая дрожать.
— Гд она?— все больше волнуясь, повторила старая два.— Говорите или я сейчасъ поду къ… къ… monsieur le…
Тутъ она взглянула ему въ лицо и отступила, испуганная, на шагъ, сразу понявъ, что тотъ не причемъ. Но и Сергй покончилъ съ столбнякомъ и понялъ, что его Таню ищутъ, что, значитъ, съ нею что-то случилось. Его сильные пальцы, какъ стальныя пружины, сжали руку старой двы. На блдныя щеки выступили багровыя пятна, глаза засверкали холоднымъ, зловщимъ огнемъ безумнаго гнва.
— Гд она?— шепталъ онъ въ свою очередь, шипя и задыхаясь отъ бшенства, совсмъ затуманившаго сознаніе.— Говорите, что вы съ нею сдлали?… Говорите же, чортъ возьми, говорите, или я оторву вамъ эту злую руку… Слышите?.. Гд она, по-вто-ря-ю?.. Все равно, вы не выйдете отсюда живою… Я вырву эти злые глаза, этотъ злой языкъ… я… я… Постой, не мшайся, Андрей! Не мшайся, говорю теб, Павловъ, или… или я за себя не отвчаю… Это мое дло, не мшайся! Слышишь?.. Я ни за что не отвчаю!
— Ты и такъ не отвчаешь, опомнись, безумный!
Павловъ вырвалъ все-таки несчастную жертву, полумертвую отъ страха, и съ силой оттолкнулъ Сергя.
— Ты, что же, убить ее хочешь?
— Да, убить!— отвчалъ Сергй, все еще че владя собой.— Гадину нужно убивать, чтобъ она не ла людей!… Говорите же, чортъ возьми, куда вы ее двали?
Но два не могла уже говорить, она лежала въ истерик, бормоча что-то несвязное, какіе-то обрывки, вперемежку со слезами и взвизгами невольнаго хохота. Сергй все-таки понялъ, что Таня куда-то бжала, но куда?!.. Неужели къ дяд?… И ни слова… ни слова!.. Онъ чувствовалъ, что задыхается, что къ горлу у него что-то подкатывается, словно шаръ… Еще немного, и у него тоже, кажется, началась бы истерика.
Павловъ брызнулъ ему въ лицо водой и вытолкнулъ за дверь на воздухъ.
— Ты совсмъ безумный… Разв можно до ходить до такого… такого…. Чортъ знаетъ что!.. Приди въ себя, подыши воздухомъ. Экіе нервы, чортъ знаетъ что за глупые нервы!.. Еще немного, и ты убилъ бы ее… На каторгу!— говорилъ онъ съ явственнымъ страхомъ въ тон.
Сергй повернулъ къ нему блдное, совсмъ неподвижное отъ гнва лицо съ широко открытыми, потускнвшими, безжизненными. глазами, съ дрожавшими слезинками на рсницахъ, и засмялся сухимъ, деревяннымъ смхомъ.
— На каторгу!.. Ха, ха, ха… нашелъ чмъ пугать! Боюсь я твоей каторги, когда у меня въ душ… Эхъ, ты, абсолютное равновсіе!
Онъ ушелъ и цлый день скитался изъ улицы въ улицу, изъ переулка въ переулокъ, безъ цли, какъ человкъ, у котораго порвано все, всмъ и всему чужой, бгущій собственной тни, не знающій ни одного угла, который послужилъ бы ему пріютомъ. Наконецъ ему надолъ городъ, да и усталость давала себя знать порядочно. Онъ вскочилъ въ проходившій мимо вагонъ конно-желзной дороги и очутился въ парк. Густая, темная куща влекла къ себ еще издали, общая покой и уединеніе. Сергй быстро прошелъ площадку, сплошь занятую гулявшими дачниками и группами рзвившихся дтей, спустился внизъ по алле къ пруду, свернулъ влво въ самую гущу и растянулся на трав, жадно вдыхая въ себя вмст съ бальзамическимъ воздухомъ молодого лса и его тишину, казалось, и его тихій покой.
— Кажется, Аркановъ, да?— раздалось вдругъ справа.
Онъ повернулся, всматриваясь, и только теперь замтилъ въ сумрак, что онъ не одинъ. Очень близко отъ него лежалъ на трав другой, и Сергй сейчасъ же призналъ въ немъ Бугрова. Эта мощная, атлетическая фигура и этотъ ласкающій, нжный и пвучій голосъ могли принадлежать только ему.
— Да, Павелъ Петровичъ, я…— отвчалъ онъ, сразу успокаиваясь.— Здравствуйте, или: добрый вечеръ!
Бугровъ былъ единственный человкъ, можетъ быть, отъ котораго его не тянуло убжать теперь. Всегда ласковый, ровный, сосредоточенный, далекій отъ всего личнаго, всецло погруженный, казалось, въ свои думы, схемы и построенія, молодой магистрантъ привлекалъ къ себ общія симпатіи. Его уважали и какъ-то особенно робли, угадывая инстинктомъ громадную нравственную силу. Сергю онъ всегда казался не то загадкой, не то человкомъ однихъ холодныхъ разсудочныхъ силлогизмовъ.
— Добрый вечеръ!.. Скрываться хотли?
— Хотлъ…
— Что-нибудь скверное, личное?
— Да, Павелъ Петровичъ, — и личное, и скверное.
Тотъ помолчалъ немного.
— Гм… у меня тоже… Будемъ, значитъ, добрыми сосдями. Есть у васъ огонь?
— Есть, вотъ… Я тоже курю…— говорилъ Сергй, зажигая спичку.— А я, признаться, всегда думалъ, что у васъ нтъ ничего такого… личнаго…
— Вотъ какъ!— Бугровъ пустилъ большую струю дыма, и чуткое ухо Сергя разслышало, что голосъ его дрогнулъ.
— Впрочемъ нтъ, нтъ, — не такъ буквально понимайте… Я знаю и ваше личное: маленькая сестренка Аня, которая всегда докладываетъ вамъ: ‘братъ! къ теб пришли студенты’.
Бугровъ усиленно затянулся.
— Ея уже нтъ!— сказалъ онъ какъ-то особенно глухо, точно про себя.
Сергй приподнялся.
— Какъ нтъ?
— Умерла отъ дифтерита… Я хоронилъ сегодня…
Наступило тягостное, напряженное молчаніе. Сергй сидлъ неподвижно и смотрлъ на Бугрова съ какимъ-то полу-испугомъ, какъ всегда смотрятъ люди при неожиданной всти о смерти близкаго. Тотъ молча курилъ, въ сумрак то и дло вспыхивалъ огонь папиросы.
— Что жъ вы это услись въ такомъ оцпенніи? Предъ общимъ міровымъ закономъ, предъ нимъ?— спросилъ наконецъ Бугровъ, точно стряхивая съ себя кошмаръ и подбодриваясь.
— Нтъ, Павелъ Петровичъ, — предъ вашимъ личнымъ горемъ!
Тотъ помолчалъ.
— Одна капля въ мор…
— Конечно, но тяжелая, жгучая капля!…
— Положимъ, тяжелая… Но если взять вс капли… если вс взвсить? Одни мы, что ли, съ вами горюемъ?— точно разсуждалъ тотъ самъ съ собою.
— Врно, что не мы одни, но отъ того намъ не легче… Все-таки, больно.
— Больно? Экъ нашли какое слово! Боль на боль не похожа: есть боль отъ укола булавки, есть зубная боль… Мало ли какія есть… предъ иною и стыдно съ своимъ уколомъ высовываться…
Сергй слушалъ, полный изумленія. Поразительное мужество страданія, которое онъ ощущалъ въ словахъ Бугрова, тушило, казалось, все, что въ немъ горло съ утра.
— Ну, а у васъ что? тоже смерть?
Аркановъ покраснлъ вдругъ и растерялся.
— Нтъ, не смерть…
— Измна?
— И не измна.
— Предательство друга, обманъ, насиліе?
— Не это… нтъ.
— Что же у васъ?— приподнялся въ свою очередь на локоть и Бугровъ и посмотрлъ на Арканова широко открытыми, вдумчивыми глазами.
— Разв только перечисленное и составляетъ тяжелое горе? Есть другія…
— Можетъ быть… Я не знаю…
— Какъ же, а любовь, напримръ, — довольно неувренно, все больше красня, продолжалъ Сергй, — когда она встрчаетъ препятствія, когда…
— Вы говорите о влеченіи къ женщин?
— Да… о сильной, безраздльной страсти!
— Это счастье, а не горе, хотя мелкое, по правд сказать.
Бугровъ говорилъ, точно разсуждалъ самъ съ собою, а не спорилъ, такъ что Сергй не могъ испытать даже тни неудовольствія. Онъ только волновался все больше и, волнуясь, терялся.
— Пусть будетъ мелкое, но если эта любовь не удовлетворена, если обладаніе невозможно… тогда что?
— Тогда и горюшко будетъ съ ноготокъ, да и то вопросъ еще, горюшко ли, или простая физическая мука?… Переживать такое влеченіе, — Бугровъ съ подчеркиваніемъ ставилъ вмсто ‘любовь’ — ‘влеченіе’, — само по себ — счастье. Ну, а обладаніе, удовлетвореніе, это — предлы, въ просторчіи — конецъ. Загляните къ любому романисту, вся сила, вся жизнь, вся острота этого чувства только до эпилога… тамъ уже занавсъ, точка!
— Выходитъ такъ, Павелъ Петровичъ, что счастье — это любовь безъ взаимности?— улыбнулся Сергй.
— Едва ли… Безъ взаимности, говорятъ, она глохнетъ.
— Тогда что же? Одно стремленіе къ взаимности, стремленіе безъ конца, безъ достиженія?
— Кажется… Вс перлы поэзіи даны только этою стадіей.
— А муки ревности, страданія неудовлетворенія?… Все… все, изъ-за чего кончаютъ съ собой, бросаются подъ поздъ, стрляются?… Это горе? Какъ по-вашему?
— Миражъ въ дйствительности, чудовище въ воображеніи. Врне — сильная физическая мука для тхъ, у кого въ душ нтъ ни одного сильнаго чувства, кром инстинкта сохраненія своего типа въ мір, — инстинкта, которымъ, какъ вы знаете, движется и воробей, и птухъ… Птухи разрываютъ другъ друга, соловьи падаютъ замертво отъ любовныхъ трелей… Рыцари и Ромео!.. Дайте-ка закурить…
Бугровъ закурилъ и слъ. Внизу, между стволами, уже спустился сумракъ, и только по зеркальному лону воды, мелькавшей изъ-за стволовъ, окрашенной въ ярко-розовые тоны, можно было догадаться, что въ неб еще догораетъ вечерняя заря. Гд-то каркнула ворона и замолчала, молодой соловей робко и отрывисто пробовалъ свои тоны, какъ флейта оркестра передъ началомъ увертюры. По вод мягко доносились легкіе всплески веселъ чьей-то лодки съ звуками тихаго шопота гребцовъ и мрно замирали, точно расплываясь въ неподвижной, дремлющей тишин вечера. Вверху, въ клочк голубоватой мглы, глядвшей внизъ сквозь прихотливые вырзы древесной кущи, блеснула нжная, блдная звздочка, далекая, очень далекая… Сергй сейчасъ же вспомнилъ свою Таню, — та тоже гд-то далеко и, кто ее знаетъ, можетъ быть тоже глядитъ на звздочку и тамъ… въ слабомъ, дрожащемъ мерцаньи полу-видимыхъ лучей, въ блдной, дрожащей точк неба, какъ въ фокус, встртились изъ взоры?… Бугровъ сидлъ неподвижно, точно застылъ въ созерцательной поз, смотря предъ собою въ кущу, гд, казалось, предъ нимъ раскрылась цлая панорама.
— Такіе люди, — продолжалъ онъ какъ бы про себя, въ раздумь, — сами уходятъ съ земли по міровому закону, потому что они лишніе… Врядъ ли міру съ его стремленіемъ къ безконечному совершенству формы нужны эти особи съ однимъ только, а если и не съ однимъ, то съ поглощающимъ вс другіе инстинктомъ утвержденія типа… Природа вообще исключаетъ крайности, она любитъ полутоны… Вы — музыкантъ, Аркановъ… вы знаете, какая красота скрыта въ полутон звука… А въ краскахъ?… Эти неопредленные, неясные, какъ силуэты, какъ дымка, переходящіе другъ въ друга переливы! Вонъ, вонъ… смотрите!.. Видите вы эти дрожащіе полутоны заката въ стальной синев воды?… Глядите! Что передъ ними яркій багрянецъ или самая нжная бирюза!.. Для нихъ нтъ даже кисти!
Онъ обнялъ колни руками и долго сидлъ молча, любуясь восхищенными глазами, а можетъ быть и развивая про себя свою тему. Потомъ онъ рзко повернулъ лицо, и въ сумрак вспыхнулъ огнисто-багровый отблескъ папиросы.
— Нтъ… нтъ, нормальны не эти типы… Зачмъ они и что въ нихъ?— затянулся Бугровъ нервно. Внецъ созданія долженъ имть душу, вс міровые инстинкты которой слиты въ одинъ гармоничный аккордъ, безъ преобладанія одного какого-нибудь надъ другими… Такъ и въ хорошемъ оркестр, въ общей гамм ревъ гобоя не слышенъ… Это идеалъ, абсолютъ… Ну, а вообще, каждая душа должна, такъ или иначе, умть трепетать и отзываться на голосъ всхъ міровыхъ явленій… Да, да, она не должна быть чужда и глуха къ нимъ… Нельзя жить только физическимъ счастьемъ или мукой удовлетвореннаго или неудовлетвореннаго инстинкта: это — прозябаніе, скотство…
— И вс жизненные романы, гд героини умираютъ отъ любви… всякая смерть такая?
— Преступленіе противъ міра!— Голосъ Бугрова звучалъ непоколебимымъ убжденіемъ.
— Да, да!— заговорилъ онъ быстре на движеніе Сергя, — не возмущайтесь!.. Вспомните о масс долга и обязательствъ, лежащихъ на каждомъ изъ насъ по отношенію къ міру, ближнимъ… Хотя бы о милліонахъ дикарей вспомните, населяющихъ землю въ кромшной тьм, въ невообразимыхъ лишеніяхъ… И при этомъ умирать отъ того, что чьи-то розовыя губки мн не доступны! Махнуть на все рукой и уходить со сцены потому, что я не могу обнять одной изъ милліона талій! Называть физическую боль неудовлетвореннаго инстинкта — горемъ, а самый инстинктъ, влеченіе — любовью! Да это святотатство!…
Казалось, онъ содрогнулся. Въ этой рчи слышался властный протестъ, хотя лицо свтилось мягкою полу-улыбкой, а въ тон дрожала печальная нота. Сергй сразу почуялъ, что это говоритъ человкъ, у котораго нтъ и не можетъ быть ни колебаній, ни компромиссовъ. Онъ не жаловалъ до сихъ поръ такихъ типовъ: они казались ему холодными и сухими. Но тутъ подкупала его и почти околдовывала масса глубокаго чувства, такъ и бившаго ключомъ, и ему хотлось слушать. Бугровъ помолчалъ, нсколько разъ затянулся молча и затмъ продолжалъ тмъ же тономъ, поднявъ голову и смотря прямо на Сергя:
— Недавно я видлъ знаменитую картину Семирадскаго, ‘Свточи’, и теперь она даже все носится предо мною… Вы знаете ее? да? Тмъ лучше… Помните тамъ лицо этого стараго христіанина, привязаннаго на первомъ фон?.. эти глаза, взывающіе къ вамъ, это выраженіе?… О, Господи! А дальше… дальше… Эта молодая христіанка, полу-женщина, полу-ребенокъ, эта уходящая въ даль перспектива живыхъ факеловъ, привязанныхъ, осмоленныхъ людей… О это спокойное, сытое безстрастіе кругомъ, эта ужасная пресыщенность, способная наслаждаться страданіемъ, эта рука, дающая сигналъ! Послушайте, ну, есть ли мсто какой-нибудь личной капл передъ такимъ моремъ? Не должна ли всякая личная боль потонуть безслдно, какъ дождевая капля въ океан, въ другой, боле глубокой боли, которая неминуемо охватить душу раскаленными клещами?… А если не охватитъ, если въ душ нтъ отвта, и она все будетъ носиться только съ личнымъ влеченіемъ инстинкта, — ну, тогда она мертва! А мертвыхъ пусть хоронятъ мертвые…
Его нжный, мягкій теноръ понизился до шопота и ласкалъ какою-то страстною задушевною скорбью. Эта скорбь разливалась, казалось, кругомъ вмст съ звуками рчи, и Сергю чудилось, что его напряженный слухъ ловитъ въ тихомъ, но дрожащемъ воздух такое же скорбное эхо… Кровь бросилась ему въ голову, и сердце забилось, какъ въ угар… А тотъ, полный страстнаго волненія, весь возбужденный, съ горвшими глазами, снова чаровалъ голосомъ, въ которомъ вмст съ непоколебимымъ убжденіемъ звучало и глубокое душевное страданіе.
— О, нтъ! не это называется любовью, какъ и не физическая боль — горемъ!.. Слушайте: на восток живетъ одно древнее буддистское сказаніе… Оно говоритъ, что истинная любовь ушла изъ міра вслдъ за Буддой и поселилась на недоступнйшихъ высотахъ Гималая, потому что на земл не осталось для нея достойнаго сердца.. Она скрылась тамъ въ чертог изъ чистйшихъ ледяныхъ кристалловъ и терпливо ждетъ посланника или встника земли за собою… Но только тотъ, чье лицо никогда не блднло страхомъ, кто никогда не тяготился никакими лишеніями, чья душа чиста, какъ блоснжный голубь, а сердце нжно, какъ цвтокъ лотоса, — только тотъ счастливецъ можетъ добраться до ледяного чертога и, окровавленный, истерзанный отъ страшнаго пути, посмотритъ затворниц въ ея громадные, какъ міръ, глаза… И тогда у него не станетъ ни кастъ, ни презрнныхъ, ни блыхъ, ни желтыхъ, ни черныхъ людей. И тогда его сердце станетъ прозрачно, какъ чистйшій кристаллъ, и въ немъ отразится весь необъятный міръ… Онъ вырастетъ такъ, что головою будетъ выше Гималая, и могучими руками, на широкихъ дланяхъ, будетъ поднимать съ земли всхъ и каждаго, чтобы затворница освтила людей своимъ взоромъ изъ ледяного чертога… И тогда снова появится Будда съ нею въ своемъ сердц… Мечи и стрлы разсыпятся прахомъ, врагъ обниметъ врага, и на земл наступитъ великое царство счастья… Вотъ что такое любовь!— говорилъ онъ, задыхаясь отъ страстнаго волненія.
— Да, это великая любовь!— какъ эхо повторилъ очарованный Сергй, и голосъ его дрогнулъ восторгомъ страстной, сильно возбужденной натуры.
Сразу и внезапно грянула хоровая псня молодыхъ, хорошо спвшихся голосовъ. Она неслась изъ темной зеленой гущи противоположнаго берега, мягко плыла по вод и тонула въ непроницаемой глубин парка, посылавшей ей отвтное, глухое, какъ далекій аккомпаниментъ, эхо… Оба вздрогнули и заслушались, да и нельзя было не заслушаться… Такъ и заливался высокій сильный теноръ плачемъ, такъ и дрожало все въ жалобныхъ аккордахъ хора.
— Хорошо поютъ!— поднялъ наконецъ Сергй голову, когда послдній звукъ псни безслдно потонулъ въ темной гущ и снова все смолкло. Тишина стала какъ будто еще глубже.— Очень хорошо! Да только мотивъ до-нельзя грустный, весь на минорныхъ тонахъ… Слезы подступаютъ къ горлу и душатъ…
— То-то!.. А мы тутъ съ своими каплями… э-э-эхъ! Пойдемте-ка лучше, если хотите… До города далеко…
Сергй молча всталъ, и оба пошли черезъ лсъ.
— Пойдемъ ко мн!— глухо заговорилъ посл довольно продолжительной паузы Бугровъ: у меня теперь пусто и безпріютно, васъ ничто не будетъ безпокоить, все равно, что и здсь… Ну, а я… я… я буду очень радъ живой душ въ своихъ могильныхъ стнахъ…
Его голосъ дрожалъ
— Конечно, къ вамъ!— отозвался Сергй. Другого мста, казалось, у него и не могло быть теперь на свт.
— Да, а вы такъ и не сказали мн, что у васъ такое… Или тайна?
— У меня?— вдругъ покраснлъ Аркановъ въ полу-прозрачной мгл свтлой ночи.— У меня ‘горюшко съ ноготокъ!’ — сурово повторилъ онъ слова Бугрова и крпко сжалъ обими ладонями его холодную, слегка дрожавшую руку.— Капля, которая должна потонуть въ океан…
А ночь все сгущалась, а звзды загорались все ярче…

V.
У семейнаго очага.

Генералъ, какъ всегда, проснулся очень рано, почти на разсвт, быстрыми шагами прошелъ черезъ садъ и паркъ внизъ къ рк, выкупался, долго плавая и ныряя, затмъ направился къ оранжере. По дорог онъ внимательно разглядывалъ грядки и клумбы любимыхъ цвтовъ, указывалъ своимъ ровнымъ, спокойнымъ голосомъ садовнику Антипу, изъ старыхъ денщиковъ, гд подсадить, гд подсыпать чернозему, что полить сильне, на что Антипъ отвчалъ своимъ обычнымъ: ‘Слушаю-съ, ваше пр-ство’ или: ‘Такъ точно-съ!’ — и, казалось, совсмъ позабылъ о прізд генеральши съ ея дочерьми, хотя вчера еще весь день былъ не въ своей тарелк. Т, конечно, еще спали, — раньше полудня он не выходили, внося эту столичную привычку и въ деревенскій обиходъ. Въ оранжере генералъ осмотрлъ выгонку, потомъ докурилъ утреннюю сигару и направился въ заводскую конюшню. Все было какъ нельзя лучше… Любимая кобыла, Чаруся, принесла въ ночь жеребенка, и довольный генералъ, ласково отвчая на поклоны и поздравленія конюховъ, придумывалъ имя будущему рысаку.— ‘Воръ или Плутъ’, думалъ онъ, и его добрые, немного насмшливые глаза свтились веселою ироніей, которая дрожала и въ полускрытой сдыми усами улыбк… Да, кажется, будетъ самое современное имя… Долженъ быть съ большимъ ходомъ и непремнно призовой… Онъ запыхтлъ сигарой, погладилъ высовывавшуюся сквозь ршетку морду красавца Аякса,— перлъ его завода,— ущипнулъ ласково за ухо поддужнаго Ванюшку и вышелъ довольный и улыбающійся. Но тутъ ему сразу кинулся въ глаза лвый уголъ дома съ плотно закрытыми ставнями, и генералъ невольно насупилъ брови. ‘Спятъ еще!’ — недовольно промурлыкалъ онъ въ усы, снова запыхтлъ сигарой и, все больше теряя хорошее настроеніе, все больше раздражаясь, шелъ, заложивъ руки за спину, къ дому пить свой чай. Онъ шелъ медленно, нещадно дымилъ и ворчалъ вслухъ на этотъ нежданный пріздъ. ‘Принесла нелегкая! Наврное, снова денегъ, или еще чего-нибудь, чортъ возьми!.. Ну, ужъ нтъ, слуга покорный!.. Сколько ни давай, все равно, что въ воду…’ Да и съ какой стати, чортъ возьми, съ какой стати будетъ онъ давать имъ?… Он получаютъ свое и пусть устраиваются какъ хотятъ!.. Дойная корова!.. У него есть о комъ думать!
Онъ вспомнилъ свою Таню, и мимолетная, свтлая улыбка скрасила на мгновеніе угрюмое, недовольное выраженіе, но сейчасъ же исчезла. Онъ сталъ еще угрюме и невольно вздохнулъ. Таня кончаетъ курсъ, и нужно ломать голову, какъ быть съ нею дальше, а тутъ, какъ бы назло, вдругъ и эти нагрянули!.. Конечно, самое лучшее, поскоре выдать ее замужъ за хорошаго человка, но ‘хорошаго’ вообще трудновато найти теперь, да и пока найдешь, какъ быть, что длать?.. Самое большое счастье для него было бы взять ее къ себ, сюда, въ свое ‘Рощино’, но такое счастье было прямо невозможно… Это скомпрометировало бы двушку и дало бы поводъ генеральш устраивать всевозможные скандалы, ради вымогательства денегъ и денегъ… Чортъ знаетъ какихъ комедій натворила бы она въ Петербург! Къ сестр?— ничего, если бы не ханжество! Генералъ поморщился, — онъ не долюбливалъ ханжей. Но изъ всхъ это, конечно, лучшій выходъ… Она добра, бездтна, будетъ ей рада, не болтлива, суметъ скрыть отъ Тани тайну ея рожденія и, какъ всякая баба, со страстью займется сватовствомъ… Нужно только переговорить предварительно, приготовившись къ хорошей головомойк… А ужъ отчитаетъ, такъ отчитаетъ!..
— Чай готовъ?— сурово спросилъ онъ на крыльц камердинера Якова.
— Готовъ-съ!— отвтилъ Яковъ, отлично знавшій, что въ дни прізда изъ столицы генеральши съ дочерьми добродушный и словоохотливый баринъ становился суровъ и требовалъ лаконичности.
Тамъ еще спятъ?
— Почиваютъ-съ.
Генералъ крякнулъ.
— Почта есть?
— Нтъ-съ… Послали на вокзалъ… скоро будетъ-съ!
Онъ вышелъ въ столовую и, по обыкновенію, самъ занялся чаемъ. Съ того дня, какъ онъ, выйдя въ отставку, разошелся съ женой, и она съ своими дочерьми и сыномъ отъ перваго брака поселилась въ столиц, получая отъ него самымъ аккуратнымъ образомъ по шести тысячъ рублей въ годъ, — это былъ третій неожиданный наздъ. И, несомннно, какъ и первые два, и этотъ таилъ въ себ новое вымогательство изряднаго куша въ вид отступного. Въ первый разъ онъ отдлался тремя тысячами на заграничную поздку, для чего за безцнокъ долженъ былъ продать хлбъ еще на корню. Во второй разъ уже пятью тысячами для выкупа фальшивыхъ векселей, выданныхъ отъ имени генеральши ея шалопаемъ сыномъ. Тогда онъ заложилъ домъ въ Москв. Теперь… теперь… нтъ, баста!— ршилъ онъ, — ни гроша!.. Пусть длаютъ что хотятъ, хотя бы опять какой-нибудь скандалъ въ вид фальшивыхъ векселей. Ну, что жъ, преступника должно судить, — на то есть и судъ въ государств. А скандалъ? Наплевать ему на скандалъ! Онъ теперь не въ столиц, а у себя, въ Рощин, и тутъ ему нечего тревожиться и бояться городскихъ сплетенъ и пересудовъ. На его честное имя никакая тнь лечь не можетъ, онъ заслужилъ это имя долгою, честною и всмъ извстною службой. Здсь, — земство его тоже цнитъ и уважаетъ, — онъ состоитъ постояннымъ гласнымъ и почетнымъ судьей, и два раза уже отказывался отъ должности предсдателя управы, чтобы дать послужить боле молодымъ и потому, можетъ быть, боле полезнымъ земству. Чего же ему еще? Генералъ закурилъ новую сигару, хлебнулъ горячаго чая и ршилъ окончательно, что не сдастся ни на что. Онъ перейдетъ во флигель, имъ уступитъ домъ, и пусть себ Мими ахаетъ отъ мигреней, Зизи киснетъ, генеральша падаетъ въ обмороки и ставятъ все вверхъ дномъ. Онъ будетъ терпть, пока терпится, а затмъ… затмъ…
— Ну, посмотримъ!— проговорилъ онъ тихо, выпуская цлое облако дыма, и тонкія ноздри его красиваго, породистаго носа слегка задрожали.— Посмотримъ! Пора кончить, кажется… Тубо, Терроръ!— громко крикнулъ онъ сорвавшемуся съ лаемъ сэттеру.— Тубо!
И невольно сталъ вслушиваться: кто-то подъзжалъ къ крыльцу.
— Кто это, Яковъ?
Но Яковъ самъ появился въ дверяхъ съ вытянутымъ, удивленнымъ лицомъ.
— Кто тамъ?— и генералъ всматривался въ лицо стараго слуги, спшно застегивая пуговицы кителя.— Кто пріхалъ? Чего ты?
— Барышня-съ!…
— Какая барышня?
— Не знаю-съ… На Антон съ вокзала пріхали… Дама какая-то…
Удивленный генералъ вышелъ быстрыми шагами и остановился, какъ пораженный громомъ. На мгновенье въ его добрыхъ, умныхъ глазахъ молніей промелькнуло что-то похожее на радость, но еще быстре оно смнилось не то испугомъ, не то крайнею тревогой.
— Таня?!
Она пріостановилась тоже на мгновеніе, тщетно стараясь выговорить что-то своими блыми губами, но вдругъ вздрогнула, упала къ нему на грудь и разрыдалась цлымъ потокомъ долго сдерживаемыхъ слезъ.
— Дядя, дядя, дядя!— всхлипывала она, судорожно рыдая.
Онъ бережно прижималъ ее къ себ, его высокая, мужественная грудь порывисто дышала, сильныя руки дрожали, широкія плечи вздрагивали, онъ дрожалъ весь съ ногъ до головы.
— Что съ тобой, дитя мое?— спрашивалъ онъ, гладя ея свтлую головку, и въ этомъ голос, звучавшемъ твердо и спокойно въ моменты самыхъ горячихъ сраженій, теперь явно отдавались ужасъ и слезы. Глаза, не разъ глядвшіе смло навстрчу смерти, эти глаза были теперь влажны. Онъ забылъ все на свт, ничего не зналъ, ничего не видалъ, кром этого дорогого ему существа, ничего не слышалъ, кром этого полудтскаго плача.— Что же съ тобою случилось, что?— спрашивалъ онъ, усаживая дочь на диванъ и какъ бы захлебываясь ея слезами.— Скажи мн, моя радость… Яковъ, другъ, скоре воды!.. Пей, Таня… выпей, мое дитя!— дрожащею рукой онъ подносилъ стаканъ, въ который капали теплыя слезы, и съ острою болью слушалъ, какъ трепетно стучали о стекло Танины зубы.— Не можешь? нтъ? Ну, успокойся, хоть немного успокойся… Я смочу теб виски… Постой, постой… Теб лучше? да?.. Яковъ!— закричалъ онъ вдругъ не своимъ голот сомъ, съ ужасомъ замтивъ, что Тан длается дурно, что руки ея коченютъ.— Яковъ! скоре за докторомъ! Загони всю конюшню, всхъ, всхъ! Аякса, сейчасъ Аякса!.. Какъ втеръ, Яковъ! Слышишь?.. Яковъ, другъ, вдь это моя дочь! Моя родная дочь!…
Ничего другого онъ не сознавалъ въ это мгновеніе. Онъ осыпалъ поцлуями лежавшую неподвижно, точно мертвая, двушку, онъ дышалъ ей въ лицо, точно стараясь вдохнуть въ нее жизнь изъ собственнаго сердца, совсмъ потерявъ голову отъ ужаса и муки. Только тутъ, казалось, онъ узналъ всю силу своей любви. И вдругъ, какъ безсильный ребенокъ, этотъ храбрый, сильный человкъ склонился къ ней и заплакалъ.
— Таня… Таня… очнись!.. Очнись, мое дитя, или я убью себя!
Когда бшеный Аяксъ весь въ мыл примчался съ докторомъ, Таня уже открыла глаза и сразу узнала Колдунова. Безсильная, блдная, съ мокрымъ отъ слезъ лицомъ, она слегка улыбнулась ему слабою улыбкой, когда генералъ, все еще взволнованный, такой же блдный, какъ и она, задыхающійся, горячо схватилъ об его руки. Колдуновъ тоже узналъ ее и тоже улыбнулся.
— Здравствуйте, барышня, здравствуйте!— говорилъ онъ обычнымъ тономъ, беря ея слабую ручку.— Что это съ вами, а? Хворать задумали? Самое послднее, доложу вамъ, дло!.. самое послднее!.. Говорилъ я, что пульсъ плоховатъ… Ну, ну, жару нтъ… Кажется, ничего особеннаго… Такъ, слабость только… Были больны недавно — горячкой, говорите? Да, да… вонъ и волосы обрзаны. Ну, вотъ, ну, вотъ!.. Не нужно было въ дорогу пускаться!.. И кто это васъ пустилъ? Окрпнуть нужно, барышня, силъ побольше… Покой, сонъ… вино… Ну, а пока вотъ этихъ капелекъ… Разъ, два, три…— отсчитывалъ онъ въ рюмку, — десять, пятнадцать… будетъ-съ! Ну-ка, молодцомъ!
Отецъ поднесъ ей дрожавшею еще рукой, и Таня хлебнула.
— Такъ, такъ, барышня… Вмст хали, генералъ, — продолжалъ Колдуновъ, обращаясь къ нему, — въ одномъ вагон вчера… Я и то давеча примтилъ, что барышн какъ будто нездоровится… Ничего, ничего, не тревожьтесь! успокаивалъ онъ на вопросительно боязливый взглядъ генерала, — все, кажется, обстоитъ ладно… Ручаюсь… Родственница? да? Будетъ здорова!.. день-два и все пойдетъ какъ слдуетъ… покой и сонъ — первое дло… Ну, какъ, барышня? лучше? То-то… А теперь — спать… Въ постель бы, генералъ, слдовало…
— Яковъ! мою постель!
Генералъ поднялъ двушку мощными руками и самъ отнесъ ее, какъ ребенка. Жена Якова, экономка въ дом, возилась у постели, взбивая подушки, и сейчасъ же стала ее укладывать. Генералъ вернулся въ столовую и положилъ руку на плечо врача.
— Ну, что, Матвй Михайлычъ?— спросилъ онъ, тревожно заглядывая ему въ глаза и усиленно затягиваясь сигарой, которая дрожала въ его рук.
— Пустяки-съ… слабость одна!— отвтилъ Колдуновъ.— Увряю, все пройдетъ съ отдыхомъ. Вроятно, было какое-нибудь потрясеніе, да? Ну, и болзнь…
— Да, что-нибудь, несомннно, было!— глухо отвтилъ генералъ, скрывая лицо за цлымъ облакомъ сигарнаго дыма.— Что-нибудь очень скверное… Внезапный пріздъ… Такъ вы думаете, ничего?
— Увренъ, Илларіонъ Павловичъ!
Колдунову хотлось разспросить обстоятельне, но онъ не ршался, сразу понявъ чутьемъ много видавшаго человка, что тутъ есть нчто щекотливое, чмъ генералъ длиться не хочетъ. Посланный сказалъ ему, что захворала какая-то барыня, пріхавшая внезапно раннимъ утромъ съ позда на извозчик. Состояніе и обращеніе генерала явно доказывали, что эта неизвстная прізжая была ему крайне близка и дорога.
— Я слышалъ, генералъ, ваши пріхали… Здоровы?
Генералъ пустилъ цлый клубъ дыма и поморщился.
— Кажется… Ну, что у васъ въ земств?— вставилъ онъ поспшно.
— Да ничего, дло идетъ ладно… Школы строимъ, новую больницу… авось, покончимъ совсмъ съ безграмотностью…
— Доброе дло, доброе дло!
Генералъ съ чмъ-то, очевидно, собирался, какъ будто не ршаясь. Онъ нервно дымилъ сигарой, которая все еще ходила ходенемъ въ его рук. Наконецъ, онъ круто повернулся и уставился въ окно, точно разсматривая что-то.
— Вотъ что, Матвй Михайловичъ: вы честный человкъ, прямой… Я не трусъ… Вы говорили давеча, — хали вмст и замтили, что ей нездоровится… Скажите мн прямо, — генералъ повернулся въ упоръ, — прямо скажите, что съ нею?… Жаловалась она на что-нибудь… говорите… Потрясеніе какое-нибудь?.. Для меня это, Матвй Михайловичъ, больше чмъ… чмъ серьезный вопросъ!
Колдуновъ это видлъ по блдному лицу и дрожавшей рук.
— Ничего не знаю, Илларіонъ Павловичъ!.. хали вмст, — только и всего! А насчетъ здоровья, такъ опять же повторяю вамъ: пустяки… Ну, какъ честный человкъ, — ничего нтъ! Не врите — зовите консиліумъ. Не слдовало посл такой болзни вызжать такъ рано, — вотъ и все, кажется…
— Я ничего не зналъ объ этой болзни…
Онъ все-таки вздохнулъ легко и свободно, — ужасъ и острая тревога исчезли… Онъ испытывалъ ту тихую радость, которую ощущаетъ страдающій какою-нибудь острою болью человкъ, когда эти боли внезапно прекратятся. Ему хотлось и улыбнуться, и непремнно подлиться своимъ новымъ ощущеніемъ.
— Благодарю васъ, дорогой Матвй Михайловичъ, цлитель нашъ!..— говорилъ онъ.— Все-таки задете еще?..
— Незачмъ генералъ, ей-же-ей незачмъ… Впрочемъ, если хотите… Постойте, постойте, Илларіонъ Павловичъ, это ужъ вы совсмъ лишнее… Я — земскій врачъ, получаю содержаніе и по принципу не беру съ паціентовъ своего околотка… Вы это знаете!..— возьмите, возьмите обратно…
— Да какъ же такъ?— говорилъ генералъ, немного сконфуженно комкая въ рук крупную ассигнацію.— Не берите съ тхъ, кто не можетъ… но съ меня… Помилуйте! вдь это даже несправедливо заставлять людей чувствовать себя обязанными вамъ…
— Не мн-съ, Илларіонъ Павловичъ, а всему земству.
— Ну, ну, вишь вы куда, шустрый!— шутилъ генералъ. Хорошо… Но вдь тутъ такой случай… только что сами съ дороги… экстренная посылка…
— Тмъ больше-съ, генералъ… Я за деньги головой не рискую…
— Какою головой?
— Своею собственной, ваше пре—ство… Разв не рискъ промчаться такъ на этомъ бшеномъ чорт Аякс.. Да тысячу не возьму, — ну его!.. А вотъ, когда Діанка у васъ ощенится, съ удовольствіемъ кобелька возьму… Видите, даже не ‘борзыми’ беру, совсмъ, значитъ, не грхъ… Прощайте-съ! Не забудьте, въ случа чего, этихъ капелекъ… раза два еще можно… По пятнадцати, а то и двадцать… Прощайте-съ!
Проводивъ доктора, генералъ на носкахъ подошелъ тотчасъ къ спальн, осторожно отворилъ дверь, просунулъ голову, убдился, что Таня спитъ, постоялъ у окна, долго барабанилъ пальцами по стеклу и позвалъ Якова.
Тамъ еще не вставали?— спросилъ онъ, кладя ему руку на плечо.
— Спятъ-съ.
— Въ дворн говорятъ?
— Говорятъ-съ… Горничная непремнно доложитъ барын.
— Хорошо, Яковъ. Когда войдутъ въ столовую, скажи мн. И вотъ еще: распорядись, чтобы къ курьерскому позду были готовы и подводы и экипажъ… Понялъ?
Яковъ кивнулъ головой. Любящимъ взглядомъ стараго слуги-друга онъ окинулъ лицо, которое изучилъ еще, когда генералъ былъ молодымъ офицеромъ, котораго онъ выходилъ, когда тотъ, изрубленный, безъ памяти и надежды метался въ палатк. Старый шрамъ надъ бровью побагровлъ, а поперекъ всего лба легла тонкая, почти незамтная складка. Яковъ научился понимать эти признаки. Онъ понималъ ихъ еще съ того дня, когда добродушный и женственно-мягкій поручикъ повелъ роту на штурмъ прямо подъ огонь и, весь преобразившись, твердо пригрозилъ, что убьетъ каждаго, кто дрогнетъ въ рядахъ. И теперь еще, порою, вставало въ его памяти это страшное въ своей твердой лаконичности: ‘Смирно!.. Впередъ!..’.
Посл полудня, сидя съ дочерьми въ столовой, худая, желчная генеральша нервно пила свой утренній кофе, то и дло съ нетерпніемъ поглядывая на дверь. Мими и Зизи, об приглаженныя, затянутыя въ легкія утреннія платья, сшитыя у хорошей модистки, молча переглядывались, какъ бы репетируя про себя свои роли, предназначенныя и преподанныя каждой еще съ утра, пока он длали туалетъ. Генеральша любила все разсчитывать тонко, детально и обстоятельно, требовала всегда точности въ исполненіи своихъ плановъ и, конечно, имла полное основаніе гордиться выдержкой и ласковостью своихъ двадцатилтнихъ ‘двочекъ’. Об были выдрессированы для жизненной сцены какъ нельзя лучше, у каждой все было разсчитано до послдняго слова и жеста, и если, по заданной роли, у Мими, напримръ, мигрень разыгрывалась слишкомъ сильно, а Зизи боле, чмъ полагалось, налегала на слезы, — ch&egrave,re maman стоило только бросить мимолетный взглядъ, чтобы обихъ вернуть къ норм. Модныя картинки снаружи, — немного томныя, немного наивныя, — внутри об содержали обильнйшій запасъ всего необходимаго для ‘гостиной дамы’, этой чисто отечественной смси чего-то въ род Миньоны, бальзаковской женщины и госпожи Коробочки, — начиная съ умнья надувать чисто по-дтски губки вплоть до исключительной способности заботиться о хорошихъ кушахъ для супруга и всякими способами, не брезгая ничмъ, поднимать его по скользкой лстниц повышеній. Генеральша взглядывала на нихъ сегодня не разъ и всегда оставалась довольной. Чистенькія, умытыя, совсмъ цвтущія, — все какъ слдуетъ.— Мими! подними немного кружева изъ-подъ лифа, — такъ! Зизи, у тебя не жметъ ли подмышками? Нтъ? Отлично!.. пригладь немного чолку, — слишкомъ взбито! Она слегка вздохнула довольно грустнымъ вздохомъ матери слишкомъ взрослыхъ невстъ и еще нетерпливе стала поглядывать на дверь. На ея губахъ заиграла тонкая и довольно злая улыбка. Эта медленность, несомннно, обусловлена пріздомъ ‘какой-то’ и всею утреннею сценой, о чемъ ей уже доложила горничная Паша. Тмъ лучше, — она скоре добьется своего! Несомннно, тутъ есть что-нибудь такое, чмъ можно воспользоваться! Тонкій, подозрительный и довольно изворотливый умъ какъ будто угадывалъ гораздо больше, чмъ зналъ, напряженная память ловила въ то же время какіе-то смутные намеки въ воспоминаніяхъ. Petits pch&egrave,rs, можетъ быть, — ну, и на руку… Впрочемъ, генеральша не особенно и безпокоилась, заране увренная, что все будетъ такъ, какъ она захочетъ. Она уже привыкла, и полупрезрительная улыбочка говорила это ясно. Генералъ, какъ всегда, накричитъ, заупрямится, встанетъ на дыбы но… но… въ конц концовъ… Ахъ, онъ такой… brut…
— Ah, le voila… cher papa… дорогой папа!
И Мими, и Зизи завертлись, загородивъ генералу дорогу и подставляя ему свои лбы и щечки.
— Maman такъ ждала и мы тоже!.. У насъ есть что-то очень хорошее… ахъ, такое хорошее… такое хорошее…
Он начали предначертанную роль и по-дтски весело трепали ручками въ воздух. Генералъ подошелъ къ жен, не глядя прикоснулся къ ея рук, при чемъ та окинула его зорко пытливымъ взглядомъ, и, не садясь, повернулся.
— Что именно?— спросилъ онъ дланно беззаботнымъ тономъ.— Не безпокойтесь, не безпокойтесь, я не хочу кофе!.. Что же такое?
— Мими выходитъ замужъ!— сказала торжественно Зизи.
— Да, я выхожу замужъ… On m’а fait la declaration…
— Ахъ, онъ такой хорошій… такъ онъ влюбленъ въ Мими!.. И у него отличный position!.. Онъ причисленъ къ министерству и теперь на виду… Вы знаете… Владиславъ Станиславовичъ Пуцковскій…
Генералъ ядовито улыбнулся глазами.
— Изъ иноврцевъ?
— Ахъ, но онъ хоть сейчасъ готовъ возсоединиться…. Для Мими онъ все!
— И ему такъ нравится наша saint glise orthodoxe!— вставила Мими.
— Вотъ какъ! Что жъ, въ добрую пору!— Генералъ поморщился. Пуцковскій… Пуцковской… кажется, что-то такое помню… Ахъ, да! не былъ ли онъ замшанъ въ эту скандальную, воровскую исторію въ N? Такъ, такъ… подъ судомъ, должно быть…
Генеральша вскипла, она не могла выносить дольше: генералъ былъ сегодня какой-то необычный. Въ особенности ее раздражалъ этотъ тонъ.
— Но, вдь, его оклеветали, mon chri.. Мало ли чего не говорятъ про каждаго! У него есть оправдательные документы… Онъ совсмъ comme il faut и очень способный… Суда никакого не будетъ, — я это наврное знаю…
— Да, да, мама наврное знаетъ! — въ унисонъ подхватили сестры.— Но вы, папа, непремнно должны исполнить одну нашу просьбу, непремнно… Отъ этого зависитъ счастье.
— Мое счастье!— И Зизи обхватила его шею своими блыми ручками.
Генералъ насторожился.
— Что же такое?
— Видите ли, видите ли…— говорили въ унисонъ сестры, перемигнувшись съ генеральшей и получивъ одобрительный знакъ.— Онъ ‘причисленный’ и ему нужно мсто. Теперь есть хорошая вакансія… ахъ, очень хорошая, лучше желать нельзя… Но… но… безъ протекціи… и при этой клевет… Ахъ, милый папа, напишите князю!
Генералъ выпрямился, складка между бровей стала явственне.
— Я не напишу, пока господинъ Пуповскій… Пукинскій…— пока этотъ женихъ твой, Мими, не будетъ оправданъ судомъ.
— Но суда не будетъ, mon ch&egrave,r!— вставила мягко генеральша, хотя ея щеки багровли, а въ глазахъ зажглись огоньки.— Я слышала отъ графа… дло кончится такъ… безъ шума…
— Тмъ хуже для него… Ему бы слдовало просить суда, требовать, чтобы снять съ себя это позорное обвиненіе.
— Ахъ, mon cher, и кого теперь не обвиняютъ?.. Вамъ стоитъ написать только одно слово…
— Поэтому-то я не могу написать… Вы позволите?— Генералъ закурилъ и запыхтлъ сигарой.— Я никогда не хлопоталъ за воровъ, никогда не выдвигалъ воровъ…— онъ отчеканивалъ каждое слово, — и никогда не буду… Государство — не ресторанъ для обжорливыхъ проходимцевъ…
Генералъ утопалъ въ облакахъ дыма. У Мими началась мигрень, Зизи сложила ручки и горько плакала, генеральша была вн себя… Правда, она и разсчитывала на нкоторое упорство въ начал, но ее выводилъ изъ себя и, вмст съ тмъ, смущалъ этотъ странный, совсмъ необычный тонъ: генералъ совсмъ не волновался, не горячился, не кричалъ, а держалъ себя какъ-то возмутительно спокойно. Нужно было сдерживаться и держаться насторож.
— Но, вдь, — повторяю вамъ, — это клевета, mon cher!
— Пусть оправдается!.. Хочетъ, — я могу помочь ему добиться суда…
Мими застонала, Зизи разрыдалась навзрыдъ. Генеральша обратилась къ нимъ точно къ маленькимъ:
— Бдныя двочки, перестаньте!.. Успокойтесь, mes ch&egrave,res!.. Папа только такъ, — онъ передумаетъ!.. Правда, вдь вы не захотите разбивать счастье своихъ… своихъ…
— Падчерицъ!— подхватилъ генералъ, пуская новыя облака дыма.— Конечно нтъ… Ничьего счастья разбивать не хочу… Но какое же это счастье, — опозоренный женихъ? Признаться, я противъ этого брака и очень радъ, что Мими — не моя дочь… Имть въ родств…
Это было слишкомъ… ‘Падчерица’, ‘не дочь’, — генералъ, кажется, всегда избгалъ такъ выражаться. Онъ былъ слишкомъ мягокъ и деликатенъ для этого. Въ генеральш поднялось озлобленіе властной натуры, когда подчинявшійся всегда вдругъ проявитъ свою самостоятельность… Нуженъ былъ ударъ…
— Ахъ, вы разстроили дтей!— перебила она его, и голосъ ея дрожалъ, а глаза сверкали, — бдныхъ дтей, которыя такъ нетерпливо спшили подлиться съ вами своимъ счастьемъ! Удивительная жестокость!.. Впрочемъ, вы сами сегодня разстроены, mon cher… да это видно, — ну теперь понятно. Дти, дти, милыя двочки, не плачьте,— папа самъ разстроенъ!.. Что съ вами, скажите мн?.. Я слышала о прізд какой-то прехорошенькой блондинки.., да?.. Слезы… болзнь… докторъ… Кто это?
Генералъ совершенно спокойно потянулъ сигару.
— Очень близкая мн двушка, сирота… дочь стараго полкового товарища.
Генеральша улыбнулась и пытливо взглянула на мужа. Тотъ слъ наконецъ.
— Вотъ какъ! Я никогда не слышала… Впрочемъ, дочь стараго товарища… Что жъ, если она больна, ей нуженъ уходъ. Гд она, у васъ… на вашей постели, да? О, ей, врно, неудобно тамъ,— лучше сюда, къ намъ. Мими и Зизи могутъ ухаживать.
— Я съ радостью!— застонала Мими, прижимая съ страдальческимъ видомъ къ виску свою ручку.— Ахъ!.. Я съ радостью! Ахъ!
— Съ восторгомъ!— всхлипнула Зизи.
— Видите, какія он у меня добрыя!— подхватила генеральша.— Отчего же вы не хотите?.. Докторъ не веллъ? сказалъ, не безпокоить?.. Да?.. Жаль… Ну, пока, пока… А propos: слышали вы исторію съ родственницей графа X?
Ея глаза блеснули и уставились въ мужа. Тотъ покачалъ головой, не вынимая сигары.
— Нтъ? Вся столица объ этомъ говорила… Прекурьезная исторія. Все родственница и родственница, дальняя какая-то… И вдругъ, представьте себ, оказалось — дочь! Imaginez vous! Родная дочь!.. Un pch молодости… Вы понимаете?
Генералъ откинулся въ кресл, вынулъ сигару и молча посмотрлъ на жену. Та поймала этотъ взглядъ и сразу съежилась… до того съежилась, что Мими забыла о мигрени, Зизи о слезахъ, и об уставились удивленныя на мать. Такой взглядъ она встртила только разъ въ жизни, всего одинъ разъ, давно, очень давно, когда генералъ нечаянно засталъ ее въ липовой алле подъ руку съ французомъ гувернеромъ сосдей… Тогда, ахъ, тогда… Она и до сего дня не могла забыть.
— Мими! теб бы прилечь… сказалъ генералъ спокойно, не мняя позы, — а ты, Зизи, погуляй… Право!
Онъ остался одинъ на одинъ съ женой. Та сидла пришибленная, въ настроеніи охотника, пропуделявшаго по дичи. Приходилось, какъ будто, убдиться, что она все-таки, несмотря на весь свой умъ и наблюдательность, плохо изучила и знала мужа. Онъ деликатенъ, мягокъ, очень мягокъ, но… но… Тотъ всталъ, прошелся, раздвинулъ полы кителя, заложилъ руки въ карманы и остановился въ упоръ передъ нею.
— Скажите прямо, чего вамъ нужно?
Она растерялась немного, не подготовленная къ вопросу, поставленному такъ рзко.
— Я не понимаю…
Генералъ посмотрлъ ей въ глаза.
— Вы отлично понимаете! Довольно играть комедію! Я спрашиваю: зачмъ вы пріхали? Расходясь, у насъ было условіе, что я буду вамъ выплачивать по шести тысячъ, съ тмъ, чтобы вы сюда не заглядывали… Платить такую сумму мн очень трудно, но я, кажется, плачу всегда аккуратно, — каждое первое число вы получаете пятьсотъ рублей… Такъ? Хорошо!.. Два раза вы уже нарушали это условіе, — оба раза, чтобы принудить меня выдать вамъ еще денегъ, и очень большихъ денегъ… Объявляю вамъ, что мн это ужъ надоло, довольно, — слышите?— довольно! Зачмъ же вы теперь нагрянули?… Ваши двочки хотли подлиться со мной своимъ счастьемъ, а?— улыбнулся онъ.— Или вы хотите отказаться отъ условія и остаться здсь? Что жъ, извольте, извольте!…
Онъ стоялъ предъ нею, заложивъ руки въ карманы, и ждалъ отвта, не сводя глазъ. Генеральша струхнула, — ей нужно было выцарапать хоть что-нибудь… Она, дйствительно, кажется, слишкомъ ужъ разсчитывала на его всегдашнюю мягкость… Помриться, впрочемъ, можно будетъ еще впослдствіи… Несомннно…
— Я думаю, вы поймете… Вы слышали: Мими сдлали предложеніе. Не могу же я отдать ее въ одной рубашк…
Генералъ помолчалъ и сдлалъ нсколько шаговъ.
— Хорошо… Я дамъ вамъ еще тысячу рублей, но… честное слово, въ послдній разъ… Не врите? Вотъ этимъ крестомъ клянусь, — генералъ притронулся къ георгіевскому кресту, — этимъ крестомъ, который добывается только честно пролитою кровью!
Генеральша совсмъ пожелтла.
— Но ему нужно мсто… Поймите сами, — Мими уже двадцать шесть лтъ… Если онъ не получитъ, этотъ бракъ не можетъ состояться.
— Тмъ лучше для нея… Я могу помочь этому господину только добиться суда и, если хочетъ, пожалуй, военнаго, даже полевого… Идетъ?.. нтъ?.. Какъ хотите?.. Итакъ, дамъ вамъ въ послдній разъ тысячу рублей, но съ тмъ, чтобы вы, — генералъ посмотрлъ на часы и сдвинулъ брови, — чтобы вы ухали отсюда сегодня же въ семь часовъ — слышите?— только съ тмъ.
— Вотъ что!…
Генеральша вспыхнула. Казалось, это было слишкомъ для такого… такого… brut…
— А если я не уду?
— Если не удете, уду я…— спокойно продолжалъ генералъ.— Сегодня въ семь часовъ… Вы останетесь въ этомъ дом, управляющій, — вы знаете его, — будетъ отпускать вамъ все необходимое на троихъ, не считая горничной. Въ вашемъ распоряженіи будетъ экипажъ и пара срыхъ. Кром того… кром того… я прикажу выдавать вамъ ежемсячно рублей пятьдесятъ… И затмъ… наше прежнее условіе уничтожено.
Онъ ждалъ, спокойно играя жетономъ часовой цпочки, и встртилъ самый убійственный, самый озлобленный взглядъ. Этотъ взглядъ подсказалъ ему побду.
— Итакъ?
— Что жъ ‘итакъ’?.. Я, конечно, вынуждена принять ваши милыя условія. Не могу же я запереть дтей въ этой трущоб!— говорила она, захлебываясь отъ гнва и сверкая глазами.— Вы это сами отлично понимаете. Но… но…— ея черты все больше и больше искажались гнвомъ, — но… это, признаюсь, что-то новое… Странно, тутъ есть какая-то подкладка… Ужъ нтъ ли тутъ связи съ пріздомъ этой интересной блондинки и всей этой утренней комедіей? Ха, ха, ха!.. Романическая деревенская идиллія… очень мило… Что жъ, mon cher, вы еще, кажется, годитесь въ герои!.. Но… но… помните, mon ch&egrave,r, — захлебывалась она, совсмъ потерявъ голову отъ хлынувшаго черезъ край бшенства, — помните, я не по-з-волю… я не допущу вторженія… въ… семью… Я найду…— сыпала генеральша словами, сама не зная что.
— Въ семью?— подчеркнулъ генералъ, и густые усы его замтно дрогнули.— Въ семью?..
Но та была уже вн себя и во что бы то ни стало ей нужно было выговориться, — будь что будетъ!
— Да… да… не щурьте глаза, — я не пуглива… Въ семью! По закону, вы мой мужъ, а я жена! Есть адвокаты… есть судъ!.. По-настоящему, вы должны были бы дать Мими домъ въ Москв, — онъ вамъ все равно не нуженъ, — а не какую-нибудь тысячу… Для кого вы его бережете?— вздохнула генеральша легко, что, наконецъ, выговорила затаенное желаніе.— У васъ только боковые наслдники!.. Или на благотворенія? Очень нужно!.. Ха, ха, ха!.. А можетъ быть какая-нибудь блондинка? Хорошіе будутъ толки, когда въ Петербург узнаютъ про эту одну тысячу…
Генералъ вдругъ повернулся къ звонку и позвонилъ. Его усы дрожали. Жена остановилась и съ удивленіемъ смотрла, тревожно ища объясненія.
— Что это еще?
Въ дверяхъ показался Яковъ.
— Я приказалъ, чтобы къ позду были готовы кареты и подводы… Передано приказаніе?
— Такъ точно.
— Хорошо. Иди!— И генералъ самъ вернулся.
— Постойте… постойте… Я уду!— зашипла генеральша.— Но я требую… вы должны сказать мн, слышите?
Онъ повернулся на ходу.
— Кто эта… эта блондинка?— шипла генеральша, пылая гнвомъ.
— Я сказалъ, сударыня, все, что вамъ нужно знать… Дальше какъ хотите. Прощайте!
Онъ вышелъ ровно, спокойно, медленнымъ, твердымъ шагомъ, но, войдя къ себ, какъ безсильный повалился на диванъ.
— О, Господи!..
Врный Яковъ былъ уже тутъ. Онъ налилъ въ руки эира и бережно, любовно, какъ няня, смачивалъ сдую голову генерала, прижимая ладонь, не говоря ни слова…
— Виски, Яковъ… виски, другъ мой!.. О Господи!
Позднимъ вечеромъ генералъ ходилъ нервно изъ угла въ уголъ. Окрпшая, пріободрившаяся Таня напряженно слушала его взволнованную рчь и, лежа, молча слдила за нимъ любящимъ, полнымъ участія и жалости взглядомъ. Тихій миръ слеталъ на нее отъ этой рчи и все больше и больше охватывалъ ея душу мягкимъ, нжащимъ тепломъ. Она сладко, по-дтски, вытянулась подъ одяломъ и заложила ручки за голову. Одинокая свча, прикрытая плотнымъ абажуромъ, тускло освщала большую комнату. Темно-срыя тни безшумно и плавно двигались по потолку и полу отъ бродившей фигуры генерала. Въ открытое окно притекалъ волною смшанный запахъ жасмина и сирени.
Я отдалъ бы все, что имю, чтобы назвать тебя громко, передъ всми, своею родною дочерью, какъ и твою покойную мать — своею женой!… Все отдалъ бы, Таня!— взволнованно говорилъ онъ, и голосъ его звучалъ самою искреннею, самою горячею скорбью.— И не умри покойница, мн, можетъ быть, и удалось бы устроить этотъ бракъ… Ну, отдалъ бы жен ‘Рощино’, отдалъ бы домъ въ Москв… какъ-нибудь это устроилось бы… На пенсіонъ за мои раны вы были бы все-таки сыты и одты… Наконецъ, я и служилъ бы еще ради васъ… Но… Богъ судилъ иначе, Таня: она жила только годъ и теб отдала свою жизнь.
Генералъ вздохнулъ, какъ вздыхаютъ отъ сдерживаемой черезъ силу боли.
— Ну, — продолжалъ онъ посл небольшой паузы, все такъ же шагая,— мн оставалось сдлать то, что я и сдлалъ: я отдалъ тебя на воспитаніе Аркановой, — прекрасной женщин и большой подруг твоей матери, — а самому назваться дядей. Когда она тоже умерла, я помстилъ тебя къ этимъ… этимъ… Я обезпечилъ тебя всмъ, чмъ могъ… Въ банк у тебя лежатъ деньги твоей матери и мои, всего пятьдесятъ тысячъ. Я устрою такъ, что и ‘Рощино’ будетъ твое, — я выдамъ теб обязательство на сумму гораздо большую, чмъ его стоимость. Совсть моя будетъ покойна, потому что ты, — единственное близкое и дорогое мн существо, самая естественная наслдница… Моя жена? Мы боле чмъ чужіе другъ другу люди… впрочемъ, и ей оставлю я кое-что посл себя, Богъ съ ней, пусть не проклинаетъ!.. Мы сошлись, какъ сходятся очень многіе, — глупо и скверно. Съ моей стороны это было безразсудное, слпое увлеченіе посл долгой бивачной жизни, съ ея… съ ея… гадкій, гнусный расчетъ, отчасти извиняемый затруднительнымъ положеніемъ женщины, обременной къ тому же дтьми! Я былъ молодой офицеръ, совсмъ не знавшій жизни, довольно богатый и видный женихъ, она — красивая вдова и опытная кокетка… Ну, и вышло, что должно было выйти! Мы разошлись безъ драмъ, безъ потрясеній, такими же чуждыми другъ другу, какъ и сходились, устроивъ полюбовную сдлку, благо у насъ не было дтей… Впрочемъ, и т, если бъ они были, врядъ ли меня обвинили бы. Ну, да это другой вопросъ… Единственная женщина, которую я дйствительно люблю… любилъ, какъ долженъ любить мужъ: безраздльно, цльно, всею душой, всми помыслами!— была твоя покойная мать, Таня!
Онъ остановился, задыхаясь, и быстрымъ нервнымъ движеніемъ поднесъ руку къ виску. Шрамъ отъ сабельнаго удара побагровлъ и явственно выступилъ краснымъ рубцомъ на лбу, сдые усы дрожали. Точно пришибленный нахлынувшимъ чувствомъ, онъ подслъ къ Тан на край кровати. У Тани дрожали слезинки.
— Это была святая женщина, одна изъ тхъ, что проходятъ по земл какимъ-то свтлымъ призракомъ. Теб сказали правду, — она учила моихъ падчерицъ, жила у насъ гувернанткой… пока… пока… не узнала, что я люблю ее. Тогда она ушла, гордая, честная, не выносившая никакой фальши. Она долго боролась, но… но… пожалла меня… Постой!
Онъ вскочилъ, быстрыми шагами подошелъ къ стоявшей въ углу конторк, отворилъ и нажалъ пружину потайного ящика.
— Вотъ ея портретъ, Таня. Посмотри на нее!— сказалъ онъ, садясь къ ней снова.— Вотъ твои глаза, твой носъ, твои губы, видишь, — ты и фигурой вся въ нее… Свчу? Хорошо!— и онъ снялъ абажуръ и поднесъ свчу.— Видишь?.. Это твоя мать и моя… моя дйствительная жена! Вотъ это ея браслетъ…— говорилъ онъ тихимъ, задыхающимся шопотомъ.— Носи его, дай ручку, теперь я отдаю его теб. А это ея крестикъ… подними головку!.. такъ!.. я теб его надну!
У Тани катились по щекамъ тихія, теплыя слезы. Она подняла головку, и генералъ дрожавшими руками надвалъ ей простой золотой крестикъ на черной бархатной тесьм.
— Носи его, милая… Если она и согршила тмъ, что пожалла меня, она знала, что я былъ близокъ къ… былъ близокъ къ дурному поступку, — я упрошу Бога сложить этотъ грхъ всецло на мою душу… Я не могъ жить безъ нея… Я умолялъ, настаивалъ, я грозилъ своей жизнью, и ея грхъ — это моя вина! Пусть проститъ мн святая душа покойницы!— перекрестился генералъ.— И ты меня прости, Таня, не вини за то, что испытала уже, что придется еще испытать, можетъ быть… Прости, дитя, не вини… отца…
Онъ наклонился къ ней и смотрлъ на нее влажными глазами, съ рсницами, на которыхъ дрожали дв крупныя слезы. Таня порывисто поднялась и обняла его шею руками.
— Отецъ… отецъ… отецъ!— впервые шептали ея уста это слово.— Никогда, никогда!..
И, прильнувъ къ нему мокрымъ отъ слезъ личикомъ, вся согртая тепломъ, она сладко вздохнула, полная какого-то безсознательнаго счастья.

VI.
Гора съ горою.

— Пусть меня растерзаютъ вс турецкіе черти съ самимъ Магометомъ во глав, если я двинусь хоть на шагъ отсюда!.. Нтъ, слуга покорный!.. довольно этого подражанія козамъ!.. Цлыя сутки изодня въ день карабкаться по такимъ крутизнамъ! Да не думаютъ ли они, что у меня ноги горной козы или легкость горнаго духа? Какъ бы не такъ! Къ тому же ни козы, ни духи не носятъ этихъ проклятыхъ сапогъ, которыми я имлъ одинаковую глупость съ вами, мой другъ, запастись въ Рагуз… Если горные духи нуждаются въ обуви, они носятъ, вроятно, такую же мягкую кожаную дрянь, совсмъ для насъ непривычную, какъ и этотъ черноглазый дьяволъ Петко, который вмст съ другими юнаками такъ сладострастно заглядывается на наше оружіе… Понимаю и эти взгляды, и вашъ не совсмъ юнацкій трепетъ, мой другъ!.. Увренъ, что въ своей вертеровской душ, упитанной самыми сантиментальными бутербродами, вы сожалете теперь о покинутомъ очаг, о какой-нибудь непремнно зеленой Wiese, о какихъ-нибудь непремнно голубыхъ, до тошноты глупо-сладкихъ глазахъ и проклинаете руку, промнявшую микроскопъ на винчестеръ… Понимаю, ибо самъ испытываю почти то же, хотя очень мало лъ бутербродовъ,-понимаете вы это русское: ‘въ су-хо-мятку’? Нтъ? ну, и не понимайте — не стоитъ! Не имю очага и не имю въ запас никакихъ голубы.чъ глазъ. Признаюсь, положеніе, въ которомъ очутились мы оба, вы — культурнйшій бутонъ культуры, и я — отпрыскъ полярнаго медвдя, дйствительно, и смшно, и глупо, Сантиментально явиться на помощь и очутиться въ положеніи совсмъ ненужнаго балласта для этихъ юнаковъ, которые, наврное, посылаютъ насъ ко всмъ чертямъ, зарятся на великолпные винчестеры и съ восторгомъ встртили бы мткій турецкій выстрлъ, который отдалъ бы имъ завидное оружіе этихъ непрошенныхъ добровольныхъ помощниковъ! Вы думаете, что они и сами не прочь какъ-нибудь этакъ… невзначай… при случа… ради патроновъ и винчестеровъ?.. Ну, что жъ, очень можетъ быть, хотя вы вообще настроены мрачно, Гербертъ, и все окрашиваете такимъ настроеніемъ, какъ Гретхенъ, когда та кое-что потеряетъ… Впрочемъ, очень можетъ быть, и по-своему, чортъ побери!— они, ей Богу, будутъ правы! Вдь мы для нихъ чистйшій балластъ съ нашимъ неумньемъ цпляться и карабкаться по горамъ, съ нашей невыносливостью и вашимъ постояннымъ чиханьемъ, когда вся эта война заключается, главнымъ образомъ, въ этомъ и въ соблюденіи тишины. Вотъ, вы опять чихнули, — экій у васъ въ самомъ дл насморкъ отъ утреннихъ тумановъ! Ну, и кой чортъ несло васъ въ это горное возстаніе съ такимъ меланхолическимъ носомъ? Еще!.. Тише, Гербертъ, — ей Богу, вы привлечете вниманіе турокъ!— не забудьте, что съ арнаутскими отрядами шутки плохи, — эти дьяволы не уступаютъ нашимъ юнакамъ… Преподлое, чортъ возьми, положеніе!.. Однако, юнаки разставляютъ, кажется, часовыхъ, — смотрите, Гербертъ, смотрите! Значитъ, мы не двигаемся и, наконецъ, отдохнемъ въ волю!.. О, наслажденіе!.. Гербертъ, самое розовое сердце на свт, воплощенный звукъ томной мандолины, Гербертъ, забудьте свой насморкъ и радуйтесь! Слушайте!.. да встряхнитесь же, чортъ возьми! У меня есть еще дв галеты, — слышите?..
Но даже заманчивая перспектива състь кусокъ галеты, предложенной ему воспрянувшимъ Сергемъ, на лицо котораго и годы, и густая черная борода, и лишенія послднихъ дней наложили теперь печать суровой мужественности, не могли разогнать хмураго настроенія уставшаго, слегка лихорадившаго Герберта. Уроженецъ южной Баваріи, нжный, хотя и крпышъ на видъ, онъ совсмъ не выносилъ условій этой горной драки, въ которую затянули его и доброе, отзывчивое сердце, и хорошіе стихи, и газетныя извстія о жестокостяхъ турокъ. Въ небольшомъ отряд возставшихъ, — людей ему совершенно чуждыхъ и по языку, и по нравамъ, — онъ, дйствительно, проклиналъ себя съ перваго дня, и случайная встрча тутъ же съ Сергемъ явилась для него самымъ цннымъ кладомъ. Тотъ говорилъ какъ нмецъ, понималъ его, помогалъ чмъ и какъ могъ, ободрялъ, и Гербертъ привязался къ нему, какъ къ родному брату. Онъ отдалъ ему даже письмо къ матери и кое-какія вещи, на случай, если бы турецкая пуля сразила его раньше, чмъ ему удастся выбраться. Впрочемъ, до сихъ поръ дло шло для него благополучно: отрядъ отступалъ горами, приближаясь къ границ, а въ перестрлкахъ, которыми ограничивались пока об стороны, ему приходилось ловить только тупые звуки, съ какими свинцовыя пули расплющиваются о камень.
— Удивляюсь я этой дикой способности шутить при самыхъ серьезныхъ обстоятельствахъ и приходить въ восторгъ по глупйшему поводу!— раздражительно говорилъ Гербертъ, дергая плечами.— Мн не до смха… Хоть бы турки, — провались они!— нагрянули, что ли! Удивительная, право, парадоксальность натуры!..
— Заговорили уже? Ну, слава Аллаху! Значитъ, сейчасъ и конецъ сплину!— шутилъ, смясь, Сергй.— Парадоксальность натуры? Ха, ха, ха! Какъ же быть иначе, когда я самъ чистйшій парадоксъ, мой милйшій Вертеръ? Судите сами: человкъ, выброшенный обстоятельствами за бортъ и потому, волей-неволей, принужденный хвататься за борты чужихъ лодокъ, хотя въ каждой онъ чувствуетъ себя чужимъ… Разъ!.. Врачъ, который ни аза не вритъ въ свою медицину и потому никогда не будетъ лчить даже насморка… Два! Музыкантъ, который такъ страстно любитъ свою музыку, что никакъ не ршается выступить въ концерт, несмотря на вс комплименты нашихъ свтилъ… Три! Хотите еще — четыре?
— Будетъ! Нтъ, нтъ! Легкое отношеніе ко всему, какъ и парадоксальность, это ваша національная черта!..
— Ага! значитъ пришли въ себя!.. Какъ только нмецъ приходитъ въ самочувствіе, онъ непремнно затрагиваетъ чужія національныя черты.
— Это ваша національная черта!
— Другъ мой, Гербертъ! да вдь мы вовсе и не нація!
— А что жъ вы такое?
— Мы? Мы земледльцы… Bauern!..
— Опять парадоксъ!
Гербертъ даже сплюнулъ съ досады.
— Другъ мой, не плюйте! Это вовсе не культурная привычка, которую вы пріобрли отъ свернаго варвара… Каюсь, очень дурная привычка, и за нее вамъ намылитъ голову ваша Liebchen!.. А все-таки повторяю вамъ: мы не нація… Спросите любого изъ своихъ компатріотовъ: кто онъ? Вы непремнно услышите: баварецъ! Позжайте въ Пруссію — пруссакъ… Во Францію — французъ…
— Ау васъ?— съ недовріемъ перебилъ Гербертъ.
— Ау насъ вы услышите въ громадномъ большинств и во всхъ углахъ: — мы крестьяне.
Гербертъ передернулъ плечами.
— Не удивляйтесь и не приходите въ гнвъ. Я вамъ уже говорилъ, чтобы вы не касались сверныхъ варваровъ, потому что изъ этого ничего путнаго не выйдетъ… Для культурной головы это твердый оршекъ… Пока вы не поймете, что такое ‘планида’ и ‘авось’, и еще другіе символы, вы ничего не поймете… Давайте лучше жевать галеты, на этомъ мы легко сойдемся… Желудокъ и зубы, дружище, — самое космополитическое явленіе.
Стояло утро, и восточные склоны горъ уже багровли всми тонами отъ легко-оранжеваго до краснаго, какъ кровь. Въ иныхъ мстахъ, гд скала только склонялась къ востоку, могло казаться, что чья-то невидимая рука наводитъ красный фонарь на темный, срый камень. Изгибы, уступы, щели не казались уже черными пятнами, а довольно ясно срли, опредленно выступая своими очертаніями. Тневыя стороны утопали въ голубоватыхъ тонахъ и казались затянутыми какимъ-то очень прозрачнымъ флеромъ, рдвшимъ все больше и больше. Даль, насколько она открывалась, походившая на цлый рядъ громадныхъ неподвижныхъ волнъ, окрашенныхъ во всевозможные тоны, выступала свтло и ясно. Вверху было совсмъ свтло, — слегка сроватая еще лазурь уже дышала свтомъ. Внизу все было заткано туманомъ и тнью. Долъ клубился, и легкіе совсмъ дымовые клубы ползли и тянулись кверху, какъ будто тамъ, внизу, стало уже тсно…
Вдругъ, съ одного изъ далекихъ противоположныхъ тневыхъ склоновъ быстро вынырнула клубистая бловатая струйка гуще и ярче тумана. Сейчасъ же что-то хлопнуло въ тихомъ воздух, точно вблизи изъ большой бутылки вырвало пробку, и грузно шлепнулось о глухой камень… Затмъ еще такая струйка, еще и еще, а съ ними и т же звуки… Сергй схватилъ свой винчестеръ, выстрлилъ по направленію вырывавшихся дымовыхъ струекъ и услышалъ, какъ съ боковъ шуршалъ щебень и вереекъ подъ ложившимися людьми… Молчаливая до сихъ поръ скала, залитая красноватымъ свтомъ утра, вдругъ разразилась цлымъ залпомъ по длинной извилистой линіи…
— Хорошо, хорошо, Гербертъ!.. такъ!— говорилъ Сергй.— Только вы ужъ очень горячитесь и не жалете патроновъ, хотя вс наши выстрлы, кажется, не опасне простыхъ салютовъ для этихъ дьяволовъ, такъ хорошо прикрытыхъ… Однако, нтъ, чортъ возьми!.. Смотрите!.. Тотъ флангъ начинаетъ рдть и уставать!.. Ага!.. Ловко!.. Цльтесь праве!.. туда, Гербертъ, туда! И слушайте, — нельзя такъ высовываться!
Горячая перестрлка между двумя громадными скалами, раздленными широкою долиной, продолжалась и росла. Что длалось тамъ, внизу, въ этой долин, нельзя было видть, конечно, за туманомъ и дымомъ выстрловъ. Вроятно, горные зайцы и лисицы притаились, дрожа, въ своихъ норахъ и насторожили въ трепет ушки. Какая-то птица имла смлость, а можетъ быть и страхъ, сняться и грузно пролетть долину. Сергй совсмъ беззаботно стрлялъ и не переставалъ шутить, удерживая пылъ своего друга, ничего не ожидая, не тревожась, такъ что рзкій крикъ снизу, не то гортанный, не то хриплый, заставилъ его вздрогнуть. Такъ выкрикиваютъ только сигналъ тревоги.
— Эге, Гербертъ, — шутки плохи!.. Надньте-ка штыкъ! Да кинжалъ, Гербертъ, кинжалъ!..
Онъ не договорилъ, какъ мимо пробжали уже люди съ ятаганами въ рукахъ и зубахъ. Нужно было спшить, чтобы не дать взобраться арнаутамъ на площадку и встртить ихъ на отлогости. Горная тактика знаетъ, что сбрасывать легче, чмъ поднимать… Близко уже шла возня, слышалась свалка и бшеный, хриплый крикъ, сквозь который прорывался холодный лязгъ желза. Все это неудержимо влекло къ себ, и оба друга кинулись, очертя голову, внизъ… Крикъ и лязгъ растягивались, какъ бы удлиняясь и, значитъ, ‘сбрасываніе’ шло пока удачно. Но вдругъ они усилились и стали гуще и чаще. Люди сдвигались все плотне, и плотне, точно впереди встртилось препятствіе, а задніе стали напирать все сильне. Минутная небольшая остановка… Сергй хотлъ протолкаться внизъ, но въ это время передніе тоже двинулись, только не впередъ, а назадъ… ‘Поднимаютъ значитъ!’ — мелькнуло у него, и тутъ же онъ увидлъ вдругъ вынырнувшія откуда-то красныя фески, бронзовыя лица, сверкавшіе блки глазъ и черные, открытые, кричавшіе ‘алла!’ рты. Въ немъ что-то заклокотало, кипучее, острое, бшеное, туманящее, и ему самому захотлось открыть ротъ и кричать. Онъ рванулся и почти неожиданно для самого себя воткнулъ штыкъ въ одного изъ напиравшихъ. Онъ помнилъ при этомъ одно, что этотъ штыкъ вошелъ ‘какъ въ масло’. Но тутъ же, прежде чмъ онъ усплъ его вынуть, другая феска выстрлила въ упоръ въ Герберта, и тотъ, какъ скошенный, повалился съ раздробленнымъ черепомъ.
— А вотъ же теб!— заревлъ Сергй, хрипя, и кинулся съ своимъ оружіемъ.
Онъ кричалъ, ревлъ, топталъ, кололъ и билъ теперь, какъ и вс кругомъ, ничего не видя вокругъ и ничего не понимая. Его сдавили, съ него было сорвано въ свалк все, даже рубашка висла лохмотьями, и очень больно ушибли ногу. Но, ковыляя, спотыкаясь, онъ все-таки, казалось, радостно сбгалъ съ другими, коля и рубя убгавшихъ ‘сброшенныхъ’.
— Юнакъ! Юнакъ! О, молодецъ русскій!— говорили ему посл отраженія турокъ, но Сергй съ удивленіемъ встрчалъ вс похвалы отряда.
Онъ не представлялъ и не понималъ, что онъ такое сдлалъ особеннаго отъ другихъ, что его хвалятъ. Вс кричали, вс рубились… ну, и онъ… А что ему пришлось быть впереди, такъ что жъ тутъ такое? Какъ-нибудь случайно… Онъ могъ поклясться, что все это вышло помимо сознательной воли. Вообще сраженіе не оправдало его ожиданій и представленій, оно просто-напросто сводилось на обыкновенную свалку взбшенныхъ вооруженныхъ людей. Ничего красиваго, позирующаго, эффектнаго, напротивъ, чортъ знаетъ что такое!.. И, главное, ничего страшнаго… Нчто даже совсмъ свободное отъ всякихъ ощущеній, кром какого-то тумана и неудержимаго бшенства озлобленія.
— Фу, совсмъ глупо и по-зврски!
То же повторялъ онъ и въ Тріест, куда вскор добрался на австрійскомъ пароход съ ушибленною, все еще нывшею ногой. Впрочемъ, такъ какъ душа человка рдко подчиняется сознательной вол своей тлнной оболочки и весьма охотно реагируетъ на условія и обстоятельства, лежащія вн власти послдней, то не удивительно, что въ Тріест Сергй готовъ былъ находить все и глупымъ, и зврскимъ, и мрачнымъ: въ карман у него не было ни гроша. Самое плохое дло въ большомъ, совершенно чуждомъ город, среди совсмъ незнакомыхъ людей, да еще и съ ушибленною ногой въ придачу, и онъ довольно правдоподобно сравнивалъ себя съ арабомъ, потерявшимъ въ пустын послдняго верблюда. Суета и кипучее движеніе, громадные дома и масса снующихъ людей, рынки и блестящіе магазины, — все это, вопреки инстинкту общественности, скрытому въ каждомъ сердц, вселяло холодный страхъ, если не ужасъ, такъ какъ нога не допускала мысли о работ, рука не протягивалась за подаяніемъ, а обладатель обихъ скорй свалился бы внизъ головой съ высокаго моста, чмъ попросилъ бы кусокъ плохо выпеченнаго хлба или галеты въ стоявшей наискосокъ булочной. Что для араба самумъ, песокъ, безлюдье, пустыня, то для него эти дома, люди, суета и благоустройство. Чортъ возьми, однако, съ такою жизнью! И нужно же было, чтобъ этотъ поясъ, въ которомъ были зашиты деньги, разсченный ударомъ ятагана и слетвшій затмъ въ пропасть, спасъ ему жизнь! Нтъ, рубиться съ бшеными арнаутами неизмримо мене страшно, чмъ очутиться на улиц большого города съ жизнью при себ, но безъ спасителя-пояса. Куда пострашне! Однако, все-таки, нужно какъ-нибудь добраться до Вны, чортъ возьми! Сергй отлично понималъ, что послднее почти невыполнимо, когда билетъ для прозда стоитъ гульдены, а въ карман нтъ даже крейцера, и человку, очутившемуся въ такомъ незавидномъ положеніи, предоставляется только свободный проходъ, но не проздъ по дорогамъ, хотя бы и съ ноющей ногой. Это ухудшало въ значительной мр его мрачное настроеніе, вызванное голодомъ, и усиливало холодное чувство безпомощности и страха, рисовавшихъ перспективы самыми черными красками. Все, что было выручено отъ продажи винчестера и револьвера, — ножъ затерялся въ свалк, все это ушло безвозвратно въ громадную пасть мірового ‘обмна’: за платье, дорогу, ду. Оставалось только рычать, мрачно смотрть на вещи, проклинать порывы, которые толкаютъ человка туда, гд въ немъ не нуждаются, — ну, и чего ползъ онъ въ эти горы, гд явился только балластомъ и гд его, наврное, придушили бы въ конц концовъ изъ-за оружія?— и смутно мечтать о какомъ-нибудь тихомъ пристанищ самой покойной, культурной миссіи…
Вечеромъ Сергй стоялъ на лужайк и окидывалъ самымъ естественнымъ въ его положеніи взглядомъ гулявшую, празднично-разодтую толпу. Къ общему мрачному настроенію присоединялось прямая свирпость, вызванная близкими визгливыми тонами скрипки, подъ неумлою, робкою рукой, жалобно, но тщетно вымаливавшею у гулявшихъ крейцеры. Эти визгливые тоны были тяжеле голода, и у Сергя то и дло бшено косило лицо. Онъ не прочь былъ бы раздлаться съ игравшимъ, какъ съ арнаутомъ, но когда тотъ, кончивъ свою музыку и обойдя ближайшихъ, подошелъ, наконецъ, и къ нему съ пустою совсмъ фуражкой, и онъ заглянулъ ему въ лицо, Сергю стало вдругъ жалко дряхлаго старика съ молящимъ взглядомъ.
— Ну, что, старина?.. пусто?— спросилъ онъ.
— Ничего, добрый господинъ, ни одного крейцера… А у меня жена старуха и дти, и вс они хотятъ сть.
Сергй вспомнилъ, что у него нтъ ни жены, ни дтей, а только одинъ единственный просящій желудокъ, и ему стало еще жальче. Тмъ не мене, онъ не могъ отвтить ничего другого, какъ то, что прямо и непосредственно устанавливалось обстоятельствами.
— Ну, и отъ меня вы не получите ни крейцера, старина, хотя, по правд сказать, мн васъ и очень жалко… Но, видите ли, видите ли, бываютъ обстоятельства, что и одинъ желудокъ не всегда находитъ.
Старикъ раскланивался, держа фуражку и улыбаясь, не зная, шутитъ ли добрый господинъ или говоритъ правду. Вдругъ Сергя, казалось, оснила блестящая мысль, — глаза его блеснули.
— Повторяю вамъ, у меня самого нтъ ни полкрейцера даже. Но вотъ что, старина, — я могу, кажется, кое-что для васъ сдлать.
— О, господинъ!.. О, добрый господинъ!
— Перестаньте кланяться, а дайте мн вашу скрипку и сами станьте возл.
— Мою скрипку?
— Да, да… я посмотрю, — можетъ быть, буду счастливе васъ, хотя рука и давно не держала смычка… Ну хорошо!.. О, да у васъ строй совсмъ не вренъ!.. Слышите? Квинта — на цлый полутонъ!.. А эта… эта… батюшки!.. Да вы эту совсмъ перекрутили… Что это, у васъ разныя уши, что ли, что вы настраиваете по разнымъ камертонамъ? Чортъ знаетъ что!
Старикъ сіялъ улыбкой, онъ все боле убждался, что передъ нимъ настоящій артистъ,— можетъ быть, даже какая-нибудь знаменитость. Мало ли какіе случаи бываютъ на свт!.. У артистовъ всегда самые странные порывы, на то они и артисты.
— Ну, теперь придвиньтесь… такъ!.. Я сейчасъ начну.
Глаза его, устремленные вдаль, загорлись и сверкали глубокимъ огнемъ вдохновенія, на лбу прошла складка. Моментъ, онъ опустилъ вки, прижалъ длинными пальцами струны, и т какъ-то сами собою запли. Сначала тихо, жалобно, какъ грустная мечта, какъ робкій, молящій взглядъ, они вдругъ стали бурными и горячими, какъ страстный натискъ безумно-отважной толпы арнаутовъ. Сергй еще разъ ударилъ смычкомъ, но только не этимъ, — нтъ, не этимъ! Старикъ отдалъ бы свою сдую голову, что это не его смычокъ такъ властно зоветъ и манитъ, не его старая, дешевая скрипка рыдаетъ такими глубокими, полными, точно изъ живой человческой груди вылетающими тонами… Глухой — и тотъ бы услышалъ, камень, срый пыльный камень, на которомъ стояли его дряхлыя ноги, трепеталъ и отзывался… Старикъ видлъ, какъ пробжало въ гулявшихъ рядахъ движеніе изумленія. Онъ видлъ, какъ, неотразимо повинуясь властному призыву этихъ мощныхъ звуковъ его скрипки, все тсне и тсне сдвигались эти ряды. Онъ видлъ, наконецъ, цлое море головъ, затаившихъ дыханіе, очарованныхъ, блдныхъ, возбужденныхъ, — видлъ сотни глазъ, то горвшихъ огнемъ, то затуманенныхъ влагой… И это для него, все для него!.. Онъ прижался ближе своею старою, сдою головой, какъ будто затмъ, чтобы и ея сдинъ коснулся свтлый лучъ ореола этого могучаго чародя, и старые глаза тихо катили слезы… А могучій чародй околдовывалъ все сильне, толпа цпенла, его старая, дешевая скрипка посылала властные тоны прямо въ людское сердце…
— Ну, теперь идите съ фуражкой!.. Идите же! Что это вы приросли къ мсту?— лихорадочно говорилъ Сергй.— Ловите моментъ, старина!
Воздухъ буквально дрожалъ отъ гула рукоплесканій и криковъ восторга многолюдной толпы, настойчиво требовавшей повторенія. Старикъ вернулся съ фуражкой, полной денегъ, деньги онъ несъ и въ полахъ своего сюртука.
— Вотъ, вотъ сколько!— съ гордостью и счастьемъ говорилъ онъ, когда посл повтореній игры Сергя они оба улизнули, воспользовавшись смятеніемъ восхищенной толпы, громко кричавшей: кто это? кто это?…— и требовавшей снова: ‘bis!’.
— Много?— спросилъ Сергй.
— Я не считалъ, добрый господинъ… По стольку мн не приходилось, должно быть, выручать и въ годъ, и въ два года… О, о, мой добрый господинъ, я слышалъ объ одномъ артист, который своею скрипкой отыгралъ гршную душу изъ пекла… Вы можете, о, все можете!.. Да, вы артистъ… но какъ же быть съ этими деньгами?
— Он ваши, старина… Вы мн дайте только что-нибудь за работу, потому что, знаете, я чертовски хочу сть и не знаю, гд мн выспаться.
— Пойдемте ко мн, мой дорогой господинъ!— говорилъ старикъ, горячо сжимая его руку, когда тотъ въ бглыхъ словахъ передалъ ему, что и какъ привело его въ Тріестъ.— О, пойдемте, сдлайте мн эту честь!.. Моя старая жена будетъ такъ польщена и сдлаетъ намъ отличный ужинъ… О, пожалуйста, не отказывайтесь! А деньги… нтъ, нтъ, я возьму только половину, я не могу больше!… Нтъ, добрый господинъ, мн совсть не позволяетъ больше!
Весь мрачный пессимизмъ Сергя разсялся, какъ ночная мгла съ наступленіемъ утра. Онъ шелъ за довольнымъ и счастливымъ старикомъ, прищелкивая пальцами, что означало у него всегда самый высокій діапазонъ настроенія. Но не успли оба пройти и сорока шаговъ, какъ ихъ нагналъ какой-то юркій, запыхавшійся маленькій человчекъ восточнаго типа, брюнетъ, въ высокомъ цилиндр и съ такимъ длиннымъ, выдававшимся впередъ носомъ, что Сергю, въ его настроеніи, стоило довольно-таки труда удержаться и не схватить пальцами за кончикъ.
— Постойте, постойте, многоуважаемый господинъ! Одну минуточку, господинъ артистъ!.. Честь имю рекомендоваться… импрессаріо… и устроитель… Да… да… я бжалъ за вами, искалъ, какъ сумасшедшій, и только вашъ ростъ… вашъ ростъ… Ахъ, вдь это вы такъ чудно играли, господинъ артистъ? Публика восхищена, она кричитъ, спрашиваетъ, требуетъ… Ради Бога! Честь имю… осмливаюсь спросить… ваше инкогнито… ваше имя… если будетъ угодно!..
— Мое инкогнито?— говорилъ Сергй, смотря сверху внизъ на заманчиво-вертвшійся кончикъ носа юркаго человка.— Вамъ нужно мое инкогнито? Хорошо, сударь!.. Праздношатающійся русскій, который недлю тому назадъ рзался въ горахъ съ арнаутами, а теперь дьявольски хочетъ сть.
Юркій человчекъ даже замеръ отъ изумленія или восторга. Онъ разставилъ руки, закинулъ голову такъ, что носъ его принялъ видъ островерхой крыши готическаго собора. Но черезъ моментъ онъ уже цокалъ языкомъ и вертлся ужомъ, изливаясь въ самыхъ восторженныхъ восклицаніяхъ:
— Какая реклама! Ха, ха, ха!.. что за реклама!.. О, господинъ артистъ! цлый городъ сбжится васъ слушать!.. Да, да, да, клянусь моею честью, — сбжится, какъ угорлый!.. Съ та кою рекламой? Saperment!.. Да къ вамъ потечетъ золотой дождь! Ха, ха, ха!.. столько гульденовъ, сколько въ город ушей!… Ой, сколько гульденовъ!— хлопалъ онъ крошечными ладонями короткихъ рукъ.— Не откажите, господинъ артистъ, одинъ концертъ, одинъ только концертъ!.. Половину чистаго сбора!.. Аккомпаниментъ что угодно: фортепьяно, віолончель, цлый оркестръ… Ради Бога не откажите!.. Идетъ, да? Не угодно ли вамъ получить авансомъ сколько-нибудь?.. Это можно!
Юркій человчекъ сдлалъ выразительное движеніе по направленію къ лвому боковому карману. Сергй слдилъ за нимъ задумчивымъ, колеблющимся взглядомъ. Въ сущности, ему было крайне неловко, но… въ такомъ положеніи…
— Послушайте, я ничего теперь не хочу, кром куска чего-нибудь горячаго. Въ желудк у меня вопитъ цлый оркестръ съ турецкимъ барабаномъ, фаготами и гобоями… Не лучше ли поговорить посл?
— О, о… къ вашимъ услугамъ… къ вашимъ услугамъ… Самое лучшее, сударь, самое настоящее!.. Saperlot!.. Приглашаю.., вотъ тутъ, тутъ… Нсколько шаговъ всего… ‘Золотой Левъ’…. Первоклассный ресторанъ, лучшая кухня… Вино… вино.. Бутылочка холодненькаго… Да, идетъ? Съ артистами иначе нельзя… Вотъ сюда… Это не въ счетъ, не въ счетъ…
— Я не одинъ, какъ видите… Со мной товарищъ.
— О, о… и васъ… и васъ приглашаю!— сменилъ юркій человчекъ, хватая руку старика который совсмъ растерялся и потому только кланялся ‘господину’ и улыбался, держа подъ мышкой скрипку.— Хорошая компанія — первое дло!.. Га! мы знаемъ, какъ вести дло съ артистами!… Псстс… псстс…— окликалъ онъ уже кельнера.— Меню… Три прибора… Все первый сортъ!.. Рыба… Мясо… Будете довольны, господа, будете очень довольны!
И, самъ довольный, юркій человкъ съ большимъ носомъ весело потиралъ свои руки.
Газетная реклама, на которую не поскупился юркій человчекъ, сдлала свое дло. Сергй возмущался, читая импровизацію юркаго полета пера, смшавшаго въ одну кучу снга и льды Сибири, горячую свалку съ арнаутами, блыхъ медвдей, геройскіе подвиги, — всю эту смсь правды съ небылицей, такую смсь, что все выходило какъ будто чистою неправдой. Но съ импрессаріо ничего нельзя было подлать, онъ клялся исправить вранье, сдлать оговорки, но, вмсто того, на другой день газетные столбцы пестрли еще боле яркою импровизаціей, а тотъ снова клялся, уже въ томъ, что это вина репортеровъ. Сергю даже пришлось довольно внушительно посмотрть на острый, подвижной носъ, чтобы отдлаться отъ просьбы: одть для концерта какой-то маскарадный костюмъ самой фантастической пестроты, выдаваемый юркимъ человчкомъ за мундиръ черногорскихъ юнаковъ. Но такъ или иначе, а наплывъ публики былъ дйствительно необычайный. Старикъ скрипачъ, въ новой пар и бломъ галстук, наблюдавшій за продажей билетовъ въ касс, то и дло потиралъ руки, гордясь удачей своего ‘друга артиста’, какъ онъ называлъ уже Сергя.
А тотъ чувствовалъ себя хуже робкаго школьника, вызваннаго къ столу строгаго экзаменатора, и проклиналъ все на свт, начиная съ себя и кончая носомъ своего импрессаріо. И нужно же было, чортъ возьми, чтобъ онъ согласился на это предложеніе! И, главное, никакъ нельзя отказаться, — онъ взялъ впередъ часть денегъ — и этотъ фактъ… эти приготовленія… афиши… Чортъ возьми! Совсмъ хоть въ петлю! Сергй стоялъ въ небольшомъ садик передъ концертною залой, уже сверкавшей огнями, нервно курилъ и убждался все больше, что изъ концерта выйдетъ только скандалъ. Смычокъ не вытянетъ ни одной ноты, въ душ пусто, холодно и нтъ ни малйшаго желанія играть. Вдь онъ не присяжный музыкантъ, чортъ возьми! Игра у него выходила только въ особенныя минуты. Онъ назначилъ извстныя, много разъ игранныя имъ пьесы, но все равно, онъ забудетъ ноты отъ первой до послдней строки, какъ только выйдетъ. Первый дебютъ — и провалъ! Онъ это чувствовалъ, и дло, казалось, дйствительно, стояло такъ. Ужъ не хватить ли, чортъ возьми, для храбрости? По крайней мр, смлости будетъ больше и не такъ совстно. Испуганными глазами смотрлъ онъ на прибывавшую публику, и страхъ его росъ все больше и больше. Только чудо могло бы спасти, но чудесъ не бываетъ или случаются какъ разъ не во-время. Женщины кидали на него искоса взгляды, онъ дйствительно былъ мужественно хорошъ, съ блднымъ лицомъ, въ черной пар, съ большимъ ярко-блымъ вырзомъ жилета подъ накинутымъ пальто, что всегда краситъ высокихъ брюнетовъ, но выбгавшій часто импрессаріо тревожно водилъ своимъ выразительнымъ носомъ, и то и дло совтовалъ ‘побольше бодрости’.
— Вдь вы же рзались съ турками, — серьезно доказывалъ онъ Сергю: — чего же вамъ робть самой мирной публики?— и проклиналъ новичковъ, всегда робющихъ больше всякой невсты.
Но у Сергя уже рябило въ глазахъ отъ страха. Все прибывавшая вереницей публика сливаясь для него въ одну безконечную, пеструю ленту. Чей-то кучеръ съ длиннымъ, бичомъ осаживалъ у подъзда лошадей, чье-то знакомое лицо мелькнуло, чьи-то глаза, блеснувъ, разсяли на мгновенье туманъ, но тотъ опять сейчасъ же затянулъ глаза… Кто-то звалъ его, наконецъ, прямо по имени:
— Сергй!.. Сергй!..
Онъ обернулся, всмотрлся и увидалъ себя лицомъ къ лицу съ Таней. Сомннія не могло быть. Время, конечно, сдлало свое: подростокъ превратился въ женщину, — но чудные глаза, лобъ, яркія губы, овалъ лица, пепельно-золотистыя пряди остались т же и, точно нарочно, въ волосахъ ея была темная гвоздика, какъ и тогда, въ окн, а блое платье напоминало пелеринку.
Въ груди у Сергя заклокоталъ сразу такой хаосъ, что бдный мозгъ никакъ не могъ справиться съ нимъ быстро. Поэтому его поблвшія губы могли выговорить только одно:
— Вотъ что!.. Таня?
— Да, я… и окликаю уже въ третій разъ!
Она вся сіяла радостью.
Тутъ онъ пришелъ въ себя, но его кинуло въ жаръ, во рту пересохло, въ горл что-то захрипло. На мгновеніе онъ снова не видлъ, кром чего-то двигавшагося вереницей или длиннымъ хвостомъ.
Но вдругъ опять все прояснилось, и въ ушахъ зазвенли только что сказанныя звуки родной, давно не слышанной рчи, точно псня. Онъ прижалъ руку къ сердцу, которое колотилось до одышки, и спросилъ еще разъ, какъ будто сомнваясь, дрожащими, плохо слушавшимися губами:
— Это ты, Таня?.. изъ Россіи?
— Нтъ, изъ Венеціи. Я съ больнымъ отцомъ: мы демъ въ Вну совтоваться съ знаменитостями, — ему очень плохо…
Она говорила быстро, спша, точно ловила все, что хотлось высказать какъ можно скоре, и освщала его своимъ счастливымъ взглядомъ. Но голова Сергя никакъ не могла еще справиться съ хаосомъ. Онъ потерялъ въ этомъ хаос нить ея рчи, и потому уста его выговорили, казалось, совсмъ не то, что хотлось.
— Ну, что у васъ?— спросилъ онъ хрипло, точно у него спеклось все горло.
— У насъ, то есть въ Россіи? Я думаю, все по-старому… Но ты… ты… Сергй!.. Ахъ, какъ ты блденъ, какъ горятъ твои глаза… Ты столько вынесъ! Я все знаю отъ Павлова и другихъ… Я все читала здсь, что писали о теб, и рвалась тебя увидть… Ахъ, какъ я рада, какъ я рада!.. Ты чаровалъ уже своею музыкой на гулянь для дряхлаго старика, читала, читала!.. Какъ я счастлива за тебя!.. Я горжусь и… и… завидую…
— Мн завидуешь?
Онъ спросилъ глухимъ, хотя и груднымъ голосомъ, который выбросила какая-то качавшаяся волна, поднимавшая его грудь. Тонъ звучалъ удивленіемъ и даже жалобой.
— Ну, конечно, теб… Ты долженъ чувствовать себя какъ самый могучій человкъ на свт… Какъ ты долженъ быть счастливъ!.. Видишь, какая я эгоистка, — я всегда хотла все только себ и себ… Помнишь? Да, я теб завидую!.. Такъ жить, съ такою полнотой! Знать что ты нуженъ и дорогъ всмъ… всмъ… что вс на тебя смотрятъ… Да разв это не счастье? Ну, скажи самъ…
Онъ не отвчалъ, а пристально, съ восторгомъ разглядывалъ эти чудные глаза, эти розовыя губки, сыпавшія слова, этотъ прелестный овалъ, оживая все больше и больше. Каждый фибръ, каждый нервъ его дрожалъ, какъ и самъ онъ. Мгновеньями онъ переживалъ, казалось, годы… Что это было такое: счастье, радость, любовь, — онъ не зналъ,— онъ чувствовалъ только, что это похоже на… на,.. туманъ того гашиша, который онъ испробовалъ разъ изъ любопытства.
— Ну, скажи же! Но, ахъ… тебя зовутъ, Сергй, — видишь! Ну, пора, значитъ… иди, — я пойду слушать… Посл концерта я подожду тебя здсь, ты меня проводишь. Мы демъ завтра… Желаю успха! Сыграй особенно хорошо для меня… для нашей встрчи!
— Для тебя… для этой встрчи?…
Онъ шелъ, никого не видя, ни маленькаго человка, ни публики, — шелъ улыбаясь и повинуясь лишь милому призыву.
Импрессаріо потиралъ руки. Ого, эти женщины, sapelote, умютъ подливать горячаго масла въ шкуру! Выйдетъ дло!
И оно дйствительно вышло. Сергй пришелъ на эстраду, но это былъ уже другой Сергй, не робкій, не полный страха. Онъ сталъ и выше, и мужественне, его движенія свободны и сильны. Такимъ онъ былъ въ тотъ моментъ, когда совтовалъ бдному Герберту привинтить къ ружью штыкъ. Онъ поклонился, встрченный залпомъ самыхъ бурныхъ рукоплесканій, и смло прижалъ къ плечу скрипку… Но кланялся онъ не публик, которую не видлъ, овацій которой не слышалъ, — она тонула для него въ какомъ-то блесоватомъ туман,— онъ кланялся чернымъ глазамъ, сверкавшимъ ему сквозь этотъ туманъ, какъ звзды млечнаго пути неба, и только для нихъ прижималъ такъ смло къ плечу свою скрипку.
‘Что-нибудь для тебя?… для этой встрчи?… Хорошо, я сыграю теб и для тебя!’ — И Сергй тронулъ волшебный смычокъ.
Это не игра, — онъ поетъ своимъ сердцемъ только ему и ей слышную псню безъ словъ, мотивомъ, который причудливо мняется съ каждою картиной, встающею въ возбужденной памяти. Онъ видитъ, какъ и эти черные глаза видятъ, слезы и ласки дтства. Онъ дышитъ воздухомъ тихой лунной ночи, когда робкій голосъ, невидимый и неслышный, только вдыхаемый, какъ ароматъ жасмина, шепчетъ ему первое признаніе: люблю!.. А потомъ… потомъ… ревность… страданія и муки безумно влюбленнаго. О, эти славные годы, эти золотые дни! Вотъ и вязъ, и плющъ у окна, и выступъ карниза, и она съ темною гвоздикой въ свтлыхъ волосахъ… Все было и… исчезло! Нтъ, никогда не исчезало оно, какъ и милый образъ, изъ сердца… никогда! Съ нимъ, съ этимъ образомъ онъ пытался подняться къ блоснжнымъ чертогамъ Гималая, къ свтлой цариц въ ея ледяномъ чертог, — съ нимъ и, можетъ быть, только изъ-за нея и ради нея!.. И затмъ эти годы, эти тяжелые годы скитанья, съ этимъ финаломъ — рзней въ горахъ, съ этими муками въ Тріест… съ этою блаженною… блаженною встрчей…
Очарованный залъ молчалъ, затаивъ дыханіе. Эти неожиданные, новые звуки, этотъ мотивъ, эта пьеса, не указанная въ программ, — все это вызвало сначала ошеломленіе. Что такое?.. Но звуки росли и покоряли неотразимо. Горвшіе глаза артиста, устремленные въ одну точку, всецло, казалось, подсказывали то, о чемъ пла скрипка. Можно было подумать, что онъ слышитъ гд-то витающіе, неслышные другимъ тоны, ловитъ ихъ чуткимъ слухомъ и передаетъ своей мелодичной скрипк… Не импровизація ли? По рядамъ пробжалъ трепетъ… Кровь била въ голову, въ вискахъ стучало, дышалось трудно… Каждое сердце благоговйно сознавало, что это была не игра уже, а самое чистое, самое высокое изъ доступнаго человку — творчество.

——

Полная луна стояла въ свтломъ, полупрозрачномъ неб, когда они оба медленнымъ шагомъ сворачивали по дорог къ морю. Теплый ночной воздухъ дремалъ, его не будилъ, казалось, и шопотъ,— впрочемъ, довольно громкій.
— Я теб уже сказала, Сергй, что ты самъ виноватъ. Ты не искалъ меня, бросилъ, когда все это вышло. А я… я… Ахъ, у меня тогда такъ сложилось… такъ сложилось!.. знаешь, я была двченка, и найти отца… Впрочемъ, я всегда знала, что мы съ тобою встртимся, непремнно встртимся. Я не могла и представить себ иначе…
— Ну, мы и встртились…— глухо отвтилъ Сергй, какъ бы не договаривая и предоставляя досказать спутниц. Но та не схватила скрытаго желанія.
— Да, и я вся очарована. Такой игры я не могла себ представить. Какъ хорошо, что за медициной ты не забросилъ свою скрипку и посщалъ музыкальную школу!.. Это… это… Ты видлъ, что длалось въ публик? Боже мой!— она готова была ломать все, чтобы добраться къ теб и забросать цвтами. Это колоссальнйшій успхъ!.. Воображаю, какъ ты долженъ быть счастливъ!’
Двушка, конечно, не сказала бы этого, если бъ заглянула ему въ лицо. Но, занятая своимъ, она сильно опиралась на его руку, смотря внизъ, и потому продолжала:
— Я завидую теб! Ахъ, ты не знаешь, какъ тяжело быть женщиной и таскать на себ юбку, которая мшаеть жить полною жизнью. О, я не побоялась бы и тою, куда забрасывало тебя!.. Я пошла бы и въ горы, къ этимъ смлымъ герцеговинцамъ!…
Сергю хотлось услышать изъ этихъ чудныхъ устъ кое-что другое, и потому въ его тон послышался легкій упрекъ.
— Однако, ты измнилась… Ты всегда говорила, что хочешь жить для себя.
— Измнилась? Ничуть!.. Я и теперь для себя! Разв заманчиво прикалывать банты, наливать чай и кофе, раздваться и одваться, иногда вальсировать и этимъ ограничивать всю свою жизнь?.. Понимаешь?— всю!.. Конечно, для себя хочу я полной жизни, широкой, — такой, какъ твоя, напримръ, — гд я не чувствовала бы себя ненужной, лишней, безполезной, какимъ-то полусуществомъ. О, какъ вы вс счастливы, мужчины, своею свободой!
— Что жъ бы ты длала съ свободой?
— Что длала?.. Сейчасъ — не знаю… Я бы хотла, прежде всего, видть все и знать, какъ и вы. А затмъ, затмъ… я, врно, нашла бы… Авсентьевъ… ты знаешь его?
— Это молодой профессоръ, о которомъ говорятъ теперь у васъ?.. Встрчался, когда онъ здилъ за границу. А что?— Онъ спросилъ, повидимому, равнодушно, но въ его глазахъ запрыгали огоньки.
— Онъ уже не профессоръ… бросилъ… Авсентьевъ много помогъ мн и другимъ открылъ глаза… Мы большіе друзья… Онъ далъ мн много рекомендацій къ здшнимъ свтиламъ, но болзнь папы…
Вспыхнувшая ревность разбудила больное подозрніе, и оба эти чувства такъ боролись другъ съ другомъ, ища выраженій, что вырвали одно безразличное выраженіе:
— Однако, ты живешь довольно свободно!
— О, я длаю, что хочу, то есть что позволяетъ мн моя юбка… Папа ни въ чемъ не стсняетъ… Я слушала курсы, у меня былъ большой кругъ знакомыхъ. Я знаю и твоихъ Павловыхъ, у нихъ журфиксы и… и Бугрова… Онъ разбитъ параличемъ… Да, ты знаешь? Бдный! Впрочемъ, это слово къ нему не идетъ: онъ и теперь такая же страшная сила! Ахъ, какое сердце! какая голова!.. Вынести все это и… остаться такимъ чистымъ, такимъ бодрымъ. Ахъ, Сергй! какіе есть чудные люди на свт!.. Какіе чудные! Онъ называетъ меня свтлянкой…
Но Сергй уже сдерживался съ трудомъ. Этотъ свтлый, веселый оптимизмъ, въ которомъ, казалось, тонуло все личное, не только мучилъ, но и обижалъ.
— Чего жъ ты молчишь и молчишь? Неужели безконечно счастливые люди молчаливы?
— Я не безконечно счастливъ, Таня…
— Какъ? Чего жъ теб еще нужно?
— А что у меня есть, — скажи?.. Скитаніе, эта перестрлка съ турками?.. Богъ съ нимъ, Таня, съ такимъ безконечнымъ счастьемъ!.. Никакой пользы… Жизнь течетъ своимъ чередомъ…
— Погоди, дай срокъ… Польза скажется въ свое время… Я не понимаю этого, Сергй, — неужели можно желать всего сразу?.. Это всегда кончается нытьемъ. Вдь и скрипку настроить теб нужно время. Нтъ, это не ты сказалъ… а такъ, вроятно, взгрустнулось, когда заговорили о родин. Ну, что жъ? ты скоро хочешь вернуться?
— Хочу, но…
— О, при хотніи нтъ никакихъ но, и все улаживается… Возвращайся, Сергй… ты нуженъ, очень нуженъ!
— Кому?
— Да всмъ… всмъ! Какой странный вопросъ… Постой, вотъ я познакомлю тебя съ папой, — онъ чудный у меня, Сергй, и очень любитъ такихъ, какъ ты, хотя, конечно, вы будете много спорить… Это все устроится… Ты сказалъ, что подешь провожать меня въ Вну завтра?
— Не знаю…
— Что съ тобой?!
Таня подняла глаза и тутъ только замтила, какое глубокое страданіе сквозитъ въ его лиц. Ее охватила нжная тревога, она спрашивала удивленными глазами, что съ нимъ, но вдругъ поняла, казалось, и вспыхнула. Его взглядъ скользнулъ на ея руку.
— Ты ищешь свое кольцо? Вотъ оно!
Они стояли, и Таня скинула перчатку. Голосъ ея звучалъ правдиво и нжно.
— Я хочу спросить тебя, Таня, остается ли за нимъ то значеніе, что и шесть лтъ назадъ?
— Да, неизмнно да!..
— И ты?
— Люблю тебя, какъ и прежде.
У Сергя заходила грудь, онъ схватилъ ея маленькія ручки и прижалъ ее къ себ.
Таня не сопротивлялась.
— Отчего же твоя любовь такъ холодна?
— Холодна? Я не знаю… Можетъ быть, я иначе не умю любить… Но я люблю тебя больше… больше всхъ… Я горжусь тобой… Мн кажется, что я тебя не стою. Ты… ты…
Она склонила къ нему на грудь голову, и Сергй поцловалъ ее горячими губами. Ея губки тоже дрогнули въ отвтъ, но не такъ, какъ бы ему хотлось.
— Послушай, Таня…— зашепталъ онъ голосомъ, задыхавшимся отъ глубокой страсти.— Зачмъ же длить?.. Мы можемъ и здсь обвнчаться. Слушай, — вдь у меня никого нтъ на свт, кром тебя… Я одинъ, какъ вонъ тотъ черный бронзовый воронъ на шпиц этой башни… Таня! я усталъ, мн хочется отдохнуть, мн тоже хочется чего-нибудь, теплаго, личнаго… Хоть обрывокъ, хоть осколокъ счастья! Зачмъ же длить?
Она тихо освободилась, пока онъ говорилъ, и посмотрла ему въ глаза.
— Разв теб мало, что я тебя люблю?
— Ахъ, Таня, ты такое же дитя, какъ и была…
— Можетъ быть… Но нтъ, это была бы неправда… Я понимаю, ты хочешь, чтобы я сейчасъ стала женой, но разв это такъ нужно? О, Сергй, это вздоръ!.. Я теб подруга, товарищъ… А жена.. Ну, посл… Я хочу прежде жить, хочу стать тоже чмъ-нибудь… Дай же мн тоже взять свое, — женою уже будетъ поздно. У женъ весь день отнятъ дтской и… домомъ… Разв не такъ?.. Неужели ты станешь слагающемуся человку поперекъ дороги? О, конечно, нтъ!.. Такъ демъ въ Вну? да?.. Ну, вотъ то-то!
И она подставила ему дружески губки, вся облитая зеленоватыми тонами ласковаго свта луны.

——

На двор стояло теплое веселое утро. Ясное солнце заглядывало и въ низкую комнату подвальнаго этажа старика музыканта.
— Вильгельмъ! закройте дверь!
Сергй, не спавшій ночь, былъ теперь дйствительно страшенъ. Его грудь ходила ходуномъ, губы были бшено сжаты, совсмъ какъ тогда, когда онъ собирался оторвать руку Эвелины. Онъ швырнулъ крошечный чемоданчикъ, въ который складывалъ свои пожитки, выпрямился во весь свой дюжій ростъ и дрожалъ съ ногъ до головы самою страстною злобой собственника, у котораго тащатъ его добро.
— Закройте дверь, Вильгельмъ, на ключъ! Такъ!
Старикъ скрипачъ, негодовавшій вмст съ нимъ, моментально исполнилъ приказаніе друга, и юркій маленькій человчекъ видимо ороблъ.
— Что это значитъ?— спросилъ онъ, храбрясь, но его выдалъ длинный носъ, который дрожалъ и побллъ.
— Что это значитъ? А вотъ увидите… Гд мой смычокъ?… Ахъ, вотъ онъ!.. Ну, чортъ побери, такъ вы даете мн только 200 гульденовъ изъ этого колоссальнаго сбора? Двсти гульденовъ?…
— Да… Это… это… ровно половина чистаго сбора… Вы уже получили сто… У меня были расходы… Залъ… освщеніе… Фортепіано…
— Были расходы?.. и потому только двсти гульденовъ?!— задыхался Сергй.
Маленькій человчекъ съежился.
— Ну, 250, если ужъ вы такъ пристали къ горлу. Богъ съ вами!.. Я предлагаю вамъ дать второй концертъ и тогда… и тогда… я, пожалуй, дамъ тысячу, и даже больше… Зачмъ вамъ узжать сегодня?
Сергй смотрлъ на него внизъ взглядомъ хищной кошки, и въ глазахъ его прыгали зеленоватые огоньки. Кончикъ смычка въ сильной рук тихо вздрагивалъ.
— Второй концертъ?.. и тогда вы дадите тысячу? Идетъ, я сейчасъ же дамъ этотъ концертъ… сейчасъ!.. Я сыграю на вашемъ длинномъ носу, синьоръ.
Юркій человчекъ позеленлъ.
— Мой носъ не инструментъ, милостивый государь!
— Это ничего… Я извлеку концертные звуки и изъ этой дряни… У меня ужъ такая привычка — давать вторые концерты на носахъ своихъ импрессаріо.
— Очень дурная привычка!.. Эй, вы, откройте дверь, или я буду кричать… Милостивый государь, прикажите…
— Вильгельмъ, держите плотне!
— Я буду кричать… Я позову полицію… Что это вы?… ахъ!.. Разбой!..
Сергй уже не сдерживался, — его бшеный гнвъ хлынулъ черезъ край. Въ голов только стучало: мои деньги… мои заработанныя деньги!.. Поднялась возня, разыгралась самая отвратительная сцена. Ноги маленькаго человчка описали въ воздух полукругъ, а руки усиленно, хотя и тщетно, прикрывали драгоцннйшую, казалось, часть всего его существа… Смычокъ дрогнулъ…
— Постойте… ахъ!.. Триста!.. Ну… ну… Ахъ, оставьте же! Ну, триста пятьдесятъ!
— Давайте пятьсотъ!.. Чортъ съ вами, хоть столько! Слышите: пятьсотъ… пятьсотъ… пятьсотъ!
— Даю, даю!— кричалъ маленькій человчекъ.— Даю! Оставьте носъ!.. Пятьсотъ гульденовъ!.. Ну, пустите же! Ахъ, вы, арнаутъ, чурокъ, дьяволъ, sapelote!— кричалъ онъ въ страстномъ бшенств, топая ножками, бросая деньги и плюясь, какъ верблюдъ.— Гд моя шляпа? Она стоитъ десять гульденовъ… Отворите же двери, sapermente!
Задыхаясь отъ возни и неостывшаго бшенства, Сергй считалъ дрожащими руками деньги.
— Врно, пятьсотъ… Ну, голубчикъ, Вильгельмъ, ей Богу, я отпилилъ бы ему носъ, если бъ онъ тянулъ дольше!
— А все-таки мало!— качая головой, говорилъ добрый старикъ.— Мало… Нужно было еще поиграть… Этакій разбойникъ!…
— Ничего, и это пригодится… Ну, а теперь въ дорогу, — поздъ уходитъ скоро…

VII.
Упавшее покрывало Изиды.

Дорога до Вны очень утомила больного генерала. Какъ ни крпился старикъ, какъ ни силился казаться бодрымъ и скрывать все возроставшія боли, чтобы не пугать дочь, скрыть отъ нея ему не удалось. Его выдали обмороки, правда, довольно легкіе, но сильно встревожившіе Таню: обмороковъ до сихъ поръ съ нимъ не случалось. Несомннно, болзнь прогрессировала, ухудшеніе возростало вмст съ общимъ упадкомъ силъ. Сергй, ухаживавшій за больнымъ, хмурился все сильне, избгалъ встртиться съ Таней глазами, а на лбу у него, между бровей, легла хорошо знакомая ей съ дтства суровая складка. Тмъ не мене, она не выдала своей тревоги, того смшаннаго чувства испуга и какой-то особенной внутренней боли, отъ котораго у нея совсмъ спеклось въ горл, а къ глазамъ подступали слезы. Съ поблднвшимъ лицомъ она пыталась казаться спокойною, отвчала шутками на попытки отца шутить, что успокоительно дйствовало на больного, и даже прилегла, когда и отецъ, и Сергй оба стали настаивать.
— Засни, засни… часа хоть два-три!— говорилъ ей больной, увренный, что ему удалось обмануть зоркій глазъ дочери.— Я тоже засну сейчасъ. Мн лучше, вотъ спроси доктора…
Онъ, дйствительно, скоро заснулъ. Сергй перешелъ въ дальній уголъ почти пустого вагона, услся въ широкое кресло и уставился въ открытое окно. Тихая теплая ночь смотрла на него свтлыми глазами звзднаго неба, но мгла таила въ себ что-то тоскливое, пустынное, холодное, — такъ, по крайней мр, казалось ему въ его настроеніи. Бываютъ моменты, когда ночная мгла просто давитъ человка тяжелымъ ощущеніемъ не то одиночества, не то безпріютности, и дышитъ ему въ упоръ самою гнетущею тоской. Именно такой моментъ и нахлынулъ теперь на Сергя. Все то острое, мучительное, больное, что отогнало отъ него сонъ въ прошлую ночь, раздражило, разстроило нервы до зврства, — какъ самъ онъ признавался себ, вспоминая теперь съ отвращеніемъ утреннюю сцену съ длинноносымъ импрессаріо, — что на время какъ бы успокоили, разсяли суета дня и уходъ за больнымъ, — все это снова стояло передъ нимъ лицомъ къ лицу и мучило въ тихомъ неподвижномъ поко ночи. Внутренній голосъ, покрывая собой грохотъ мчавшагося позда, ядовито шепталъ ему одно и то же, и отъ этого шопота у Сергя до слезъ ныло сердце, если бы онъ умлъ плакать, онъ, можетъ быть, и заплакалъ бы. Сотни разъ, какъ и въ прошлую ночь, повторялъ онъ себ, что Таня его не любитъ, и все-таки, казалось, мало этихъ сотенъ: ‘не любитъ’, ‘не любитъ’!— и нужно было повторять и повторять… Зачмъ? Можетъ быть, тамъ, гд-то глубоко-глубоко, все-таки тлло еще нчто похожее на сладкую надежду? Нтъ… никакой надежды! Всякая надежда — миъ, — онъ это чувствуетъ ясно и готовъ сто разъ уврять себя въ этомъ… Разв эта неожиданная встрча, все, все: и слова Тани, и ея настроеніе, и веселый смхъ, и холодъ поцлуя, — не сказали ему ясно, разв этого мало, чтобы понять? Ему ясно какъ день, что это не любовь, а простая пріязнь, привычка дтства, теплое дружеское отношеніе и только, — ясно, какъ и то, что его юношеская безумная страсть, казалось, совсмъ заглохшая, почти умершая съ годами, теперь воскресла сразу, вспыхнула, какъ порохъ, при первыхъ звукахъ голоса, при первомъ взгляд темно-карихъ глазъ… И къ боли такого сознанія примшивался еще и ядовитый, язвительный голосъ задтаго остраго самолюбія, упрекавшаго за признаніе, за мольбу, съ которыми онъ ринулся, какъ мальчикъ, не разсмотрвъ прежде дйствительнаго къ себ отношенія. Долгіе годы разлуки что-нибудь да значатъ, они тушатъ многое… Въ самомъ дл, какъ былъ онъ смшонъ со всмъ этимъ! Онъ почти напугалъ ее своими глупыми изліяніями, вынудилъ къ упреку. ‘Неужели ты станешь поперекъ дороги?’ — почти крикнула она ему, когда онъ вздумалъ такъ глупо разжалобить ее жалкими словами и мольбой. О, нтъ, — онъ никому не станетъ на пути, ни у кого не возьметъ ничего мольбой или изъ милости! Ни за что! Онъ это докажетъ при первомъ удобномъ случа, суметъ загладить и успокоить… Таня не услышитъ отъ него ни одного намека, не поймаетъ ни одного любовнаго взгляда… Конечно!.. Но зачмъ, въ такомъ случа, полетлъ онъ за ней въ Вну, понимая все такъ ясно, раскаиваясь, негодуя на себя?. Отчего не остался, чтобы порвать все сразу?
— Глупо!— проворчалъ онъ про себя и въ злой досад нервно заломилъ руки.— Мальчишески глупо!
За грохотомъ позда, за своимъ ворчаньемъ, весь погруженный въ свою боль, Сергй не замтилъ, какъ тихою, едва слышною походкой, чуть-чуть шурша платьемъ, къ нему неожиданно подошла Таня.
— Ты не спишь?
Онъ вздрогнулъ и поднялъ голову.
— Нтъ, я не сплю… Но что случилось? Что-нибудь нужно? Отчего ты не спишь?
— Не до сна…
Онъ замтилъ красноватые слды слезъ на блдныхъ щекахъ и понялъ, зачмъ она пришла къ нему.
— Не до сна…— повторила Таня и положила къ нему на плечо руку.— Скажи мн правду, Сергй, всю… всю правду…
Онъ такъ и зналъ, но какъ сказать ей, да и зачмъ эту жестокую, скверную правду?… Что положеніе старика плохо, безнадежно, она смутно догадывается сама, да и скажутъ ей, можетъ быть, внскіе консультанты.
— Какую правду ты хочешь знать?— уклончиво спросилъ онъ, оттягивая тяжелое объясненіе.
— Что съ отцомъ?
Таня какъ-то тихо скользнула и очутилась рядомъ съ нимъ бокъ-о-бокъ въ кресл, не сводя съ него пытливаго, полнаго боязни взгляда. За весь день они въ первый разъ очутились теперь одинъ на одинъ.
— Если я назову нсколько латинскихъ терминовъ, они теб ничего не скажутъ…— отвтилъ Сергй, отодвигаясь, чтобы дать ей мсто.
— Ахъ, нтъ, не уклоняйся!.. этимъ ты еще больше тревожишь меня!.. Скажи правду, опасная это болзнь? Да?
— Серьезная…— глухо отвтилъ Сергй и посмотрлъ ей прямо въ глаза.— Но съ такою болзнью можно и долго жить, соблюдая извстный режимъ, укрпляя силы, избгая волненій… Ты же сама это знаешь: діагнозъ лучшихъ клиницистовъ теб извстенъ.
— Да… да… Но обмороки… Это ухудшеніе?
— Не думаю… просто общая слабость… Вотъ прідемъ въ Вну, тамъ врачи укажутъ какія-нибудь средства… У нихъ, наврное, найдется что-нибудь противъ этого.
Таня вздохнула свободно. Рчь Сергя, спокойная, увренная, тонъ ея — хорошо подйствовали на двушку: она успокоилась, и красивые, грустные глаза даже засвтились. Какъ, въ самомъ дл, хорошо, что они встртились, что Сергй похалъ съ ними! Спать не хотлось, бесда дйствовала успокоительно, Таня услась удобне, вытянула ноги, завернулась въ платокъ, покрывавшій плечи, и заговорила уже совсмъ другимъ тономъ.
— У нихъ, говоришь ты?— подхватила она послднія слова Сергя.— А разв ты самъ не врачъ? Знаешь, я именно хотла бы услышать твой совтъ… Теб я врю больше, чмъ кому-нибудь, и будь я сама больна, твой совтъ я предпочла бы всякому другому… То, что ты знаешь, — ты знаешь, и зря, наобумъ ничего не сдлаешь…
Сергй покачалъ отрицательно головой.
— Я не врачъ, Таня.
— Почему?
— Потому что не владю искусствомъ врачеванія. Для этого нужны особыя способности, то, что называется интуиціей, вдохновеніемъ, чутьемъ… нужна вра въ средства, нужна…
— Но разв ты некончилъ медицинскій факультетъ въ Вн?
— Кончилъ, и не хуже другихъ, а все-таки я не врачъ. Не удивляйся: наука или, врне, рядъ точныхъ наукъ, составляющихъ медицину, и искусство врачеванія — дв вещи разныя. Можно отлично знать теорію словесности и совсмъ не умть писать стиховъ, можно отлично знать законы перспективы, сочетанія красокъ и т. д., и т. д.— и не умть нарисовать самаго легкаго пейзажа. Для этого нуженъ особый даръ: нужно быть художникомъ…
— Право же, я никогда не слышала ничего подобнаго отъ врачей!— перебила его изумленная Таня.
— А я скажу теб больше!— продолжалъ Сергй, съ удовольствіемъ втягиваясь въ разговоръ, который спасалъ его отъ тяжелыхъ думъ.— Искуснйшіе врачи, Таня, въ большинств случаевъ, если не всегда, были средними учеными, и лучшіе труды, величайшія пріобртенія науки сдланы не ими. Даже еще больше скажу теб:фактъ несомннный, что и совсмъ ничего не знавшіе люди, т, кого мы зовемъ шарлатанами, и по праву, вс эти знахари и т. д.— зачастую лчили и лчатъ весьма удачно. Чмъ берутъ они, какою силой, — внушеніемъ, вліяніемъ, — кто его знаетъ?.. Вроятно, тмъ же, чмъ и прежніе врачи, лчившіе средствами и способами, теперь оставленными наукой или даже совсмъ отрицаемыми, и все-таки составившіе себ великую славу искусныхъ врачевателей.
— Какъ же это понять, Сергй?
— Такъ и пойми, что наука — одно, а искусство врачеванія — другое… Конечно, чмъ лучше образованъ врачъ, чмъ лучше посвященъ въ опытъ другихъ, тмъ больше гарантированъ онъ отъ ошибокъ… Но, по правд сказать, наука и искусство далеко не идутъ рука объ руку, Таня… Наука двигается теперь громадными шагами, а искусство… оно не понизило даже на одну десятую общаго процента смертности людей, — это сказалъ Пироговъ, лучшій врачъ.
— Зачмъ же тогда твоя наука?
— Зачмъ наука?.. Ея роль громадна! Она изучаетъ и опредляетъ законы нормальной жизни организма, стремится открыть все враждебное и злое и дать противъ нихъ оружіе… Ея задача — опредлить условія жизни, при которыхъ врачеваніе станетъ ненужно.
— Долгая псня, Сергй!— улыбнулась Таня.
— Конечно… Но, согласись, что отъ насъ же, отъ доброй воли самихъ людей, зависитъ спть ее тмъ или другимъ темпомъ.
Глаза Сергя вспыхнули, — разговоръ сталъ касаться жгучей для него темы.
— Зачмъ же ты изучалъ медицину?
— Чтобы знать.
— И не будешь никогда лчить?
— Нтъ.
— Странно, Сергй… Отказываться помогать людямъ…
— Кому?— живо и горячо перебилъ онъ.— Богатымъ? О, для нихъ, мой другъ, и безъ меня найдется много врачей!.. А бднот, — ну, той врядъ ли много поможешь врачеваніемъ.
Теперь и у Тани вспыхнули глаза.
— Ну, нтъ, это неврно!— заговорила она быстро и оживленно.— Можетъ быть ты и правъ въ общемъ, — не знаю и не могу спорить, — но гутъ ты совсмъ неправъ… А наши земскіе врачи? Если бы ты только видлъ, какую пользу они приносятъ! У насъ въ ‘Рощино’ врачомъ Колдуновъ, — у него иногда совсмъ не хватаетъ времени принять всхъ больныхъ, которые стекаются къ нему изъ окрестныхъ селъ… О, это такая великая миссія, такая высокая… Нтъ, нтъ, тутъ я съ тобой совсмъ не согласна!
Она проговорила это такъ страстно, съ такимъ чистымъ увлеченіемъ, отъ нея вяло при этомъ такою добротой, такимъ теплымъ сочувствіемъ, что и съ Сергя, казалось, слетла его суровость. Онъ покачалъ головой, подумалъ и заговорилъ вдругъ крайне мягко и задушевно:
— Я, какъ и ты, Таня, благословляю каждую руку, подносящую къ запекшимся, жаждущимъ устамъ освжительный напитокъ, какъ и каждый актъ милосердія… Трижды благословенъ каждый добродтельный самарянинъ! Но, знаешь, я, все-таки, жалю, что тутъ нтъ съ нами твоего Колдунова, а у насъ нашлось бы поговорить кое о чемъ другъ съ другомъ. Мы взглянули бы другъ другу въ глаза, какъ два авгура… Колдуновъ? Я помню одного Колдунова, онъ кончилъ уже, когда я только вступалъ въ университетъ.
— Да, да, и онъ тебя зналъ… когда ты попалъ въ тогдашнюю исторію и выбылъ… Мы говорили съ нимъ о теб.
— Ну, въ такомъ случа, твой Колдуновъ сильно измнился. Когда я его зналъ, онъ мечталъ о другомъ, боле широкомъ пол, а къ дятельности врача относился довольно пессимистично. Впрочемъ, въ иное время и птицы поютъ иныя псни.
— Постой, Сергй, — заговорила Таня спшно, какъ бы вступаясь за друга, — онъ и теперь все такой же…— Она пріостановилась, точно затрудняясь найти настоящее слово сразу, и затмъ сказала быстро: — хорошій! Да, да, онъ хорошій!
— Въ такомъ случа, я попросилъ бы его отвтить по совсти: какъ онъ себя чувствуетъ и доволенъ ли своимъ дломъ?
— Нтъ, онъ не доволенъ собой и не вритъ, что приноситъ пользу… Онъ говоритъ, что большинство болзней зависитъ отъ общихъ причинъ, а лченіе — только палліативъ…
— Вотъ, то-то!.. Палліативъ!..
Лучшей реплики и не нужно было Сергю. Зачмъ же тому, кто дйствительно желаетъ служить ближнимъ, и браться за палліативы, тратить на нихъ свою силу, энергіи? и добрую волю? Онъ заговорилъ объ идеалахъ, о счастьи, о всеобъемлющей любви, двигающей на подвигъ, о широкихъ задачахъ и цляхъ, въ которыхъ безслдно тонетъ каждая частность. Кто не живетъ ими, тотъ мертвъ, по словамъ пророка, у того сердце — ледъ, а уста — только звенящій металлъ, и такимъ устамъ не отвчаетъ даже лсное эхо. Таня и не опомнилась, какъ все, что казалось ей до сихъ поръ яснымъ и правдивымъ, разлетлось прахомъ, исчезло, а могучій голосъ непоколебимаго убжденія, полный такой же вры и страстнаго воодушевленія, рисовалъ ей уже иныя, широкія перспективы, звалъ и манилъ за собой въ такую заманчивую высь, что у нея, казалось, кружилась голова и захватывало дыханіе… Жгучія темы затрогивались и развивались при ней и раньше, она слышала такія рчи отъ Бугрова и другихъ, но до сихъ поръ он почему-то ей не давались, были темны и неясны, не укладывались въ голов въ стройное, сознательное представленіе и, главное, не затрогивали, не волновали такъ глубоко ея чувства. Теперь же… теперь туманъ, застилавшій глаза, казалось, сталъ расползаться и гд-то въ уголк чуть-чуть не показалось даже что-то въ род просвта. Неясное становилось яснымъ, безформенное, какъ бы сбитое въ кучку, принимало форму. Она сама, казалось, зажигалась и этою страстною врой въ идеалъ, и этимъ горячимъ воодушевленіемъ непоколебимаго убжденія.
— Сергй!— чуть слышно прошептали ея очарованныя уста, какъ бы съ укоромъ за разбитый ясный міръ души, за разрушенный неумолимо покой, и Таня глубоко вздохнула.
Такъ вздохнуть могла только библейская праматерь, когда съ очей ея, искушенныхъ змемъ, спадала завса незнанія, или тотъ смлый юноша изъ Саида, что дерзкою рукой поднялъ покрывало богини. А Сергй наклонился къ ней еще ближе, его горячее дыханіе жгло ея щеки, смлые глаза смотрли, казалось, прямо въ душу, а тихій, взволнованный шопотъ сталъ звучать какою-то нервно-скорбною нотой:
— Я разскажу теб одинъ случай, но онъ стоитъ длинной рчи… Слушай, Таня! Тамъ, въ Тріест, у этого старика музыканта, для котораго я игралъ на гуляньи, есть молодая дочь, работающая на фабрик и приносящая каждый день гульденъ. Двушка очень больна и пьетъ всякую дрянь, какую ни присовтуетъ ей досужая фантазія добровольныхъ врачевателей… Признаюсь, мн было ее невыразимо жаль, жаль молодой жизни, молодой силы, которой хочется жить, хочется развернуться… Я уступилъ просьбамъ стариковъ и ея самой, — я изслдовалъ ее… Ахъ, Таня, эти молодые, глубоко впавшіе, грустные глаза глядли на меня съ такою врой, ждали правды и исцленія такъ страстно, что… что…
— Ну?— прошептала съ нетерпніемъ Таня.
— Ну, и старая псня, другъ мой! Гульденъ, который приноситъ она домой, — все ршеніе дла… Я обязанъ былъ бы сказать ей: немедленно бросайте фабрику, узжайте въ Каиръ, шьте устрицы, пейте хорошее вино, живите въ довольств, а, вмсто того, вмсто правды, которой она ждала отъ меня, я, какъ любой шарлатанъ, прописалъ порошки, чтобы кашель не мшалъ ей, по крайней мр, спать по ночамъ… Скажи я правду, она прозвучала бы въ этомъ жалкомъ подвал самою жестокою ироніей… Бдная двушка съ благоговніемъ глотаетъ теперь эти порошки, въ которыхъ есть добрая доза наркотическаго яда… Ну, что жъ, онъ поможетъ ей спать по ночамъ, ускоритъ развязку и сдлаетъ ее мене тяжелою…
…Тихій шопотъ зазвучалъ ядовитою и скорбною желчью. Блдныя щеки вспыхнули, на лбу снова прошла складка, глаза горли укоромъ, губы искривила злая улыбка. Таня даже вздрогнула. У молодыхъ, еще только складывающихся людей очень часто какой-нибудь случайный споръ или яркій фактъ играетъ роль ршающаго момента и незамтно воспринимавшееся, тихо нароставшее — вдругъ и какъ бы чудомъ слагается подъ вліяніемъ такого фактора въ цльное представленіе. Это по большей части люди сильнаго и остраго чувства, люди не анализа, а настроенія, и Таня была изъ этого типа. Съ нею именно случилось теперь такое чудо: ея глазамъ, казалось, открылся иной міръ, боле широкій, даже необъятный, туманный горизонтъ котораго скрывалъ чарующія перспективы. Сердце ея билось сильно, голова горла, не сводя глазъ, она слушала и слушала, покоряясь все боле неотразимой сил и мощи убжденія, неумолимой логик построеній, убдительной ясности образовъ, заставлявшихъ трепетать вс фибры ея добраго, отзывчиваго сердца. Широко открытыми, восхищенными глазами, будто околдованная, смотрла она въ горвшее страстью лицо и, неудержимо охваченная потокомъ все повышавшагося настроенія, казалось, видла и слышала голосъ самого пророка. А тотъ, самъ увлекаясь все больше, какъ бы заражаясь звуками собственнаго дрожавшаго голоса, развивалъ свою мысль все обаятельне и смле, чаруя и покоряя, казалось, все вокругъ — и ее, и воздухъ, и темную молчаливую мглу ночи, и блествшія далеко-далеко, какъ бы заслушавшіяся звзды.
— Сергй, ты хочешь быть пророкомъ!— зашептала она въ восхищеніи.
Пророкомъ?.. Пророкъ двигаетъ горами и глубоко вруетъ, что ему отвтятъ и камни, а у него нтъ ни этой мощи, ни этой вры… Нтъ, — онъ только откликъ, слабое эхо пророка, одно изъ звеньевъ того круга людей, которыхъ переродилъ могучій голосъ истиннаго пророка, научившаго и понимать, и любить… О, если бъ ему эти сила и вра! И страстными устами влюбленнаго рисовалъ онъ величавый образъ этого вдохновеннаго гиганта съ львиною головой, обрамленною длинными сдыми волосами на могучихъ широкихъ плечахъ, съ пылающимъ огнемъ въ сердц, съ дтски простою улыбкой на чистыхъ устахъ. Тотъ все можетъ, — его дыханіе, какъ буря, поднимаетъ тучи людскихъ песчинокъ, крушитъ и ломаетъ льдины, сковавшія людской океанъ… И для него зажегъ этотъ пророкъ факелъ, которымъ освщенъ весь его жизненный путь, почему его очамъ стало теперь все ясно, все видно, а личное и частное безслдно потонуло, стушевалось передъ всеобъемлющею и всепоглощающею идеей… Для себя онъ ничго не хочетъ и не простъ… Пусть т, къ кому онъ идетъ съ живымъ словомъ любви, какъ братъ братьевъ, бросаютъ въ него каменья, отнесутся къ нему, какъ т горцы, помогать которымъ въ защит родныхъ ущелій пошелъ онъ, рискуя жизнью, — онъ все пойметъ и ничмъ не смутится. Имъ двигаютъ долгъ, сознаніе и вра въ идеалъ… Конечно, какъ у большинства людей, и у него бываютъ моменты слабости,— моменты, когда хочется ласки, тепла, участія, но это — продуктъ развинтившихся нервовъ и… и… онъ, конечно, уметъ справляться съ этимъ…
Наступила пауза. Сергй нарочно подчеркнулъ послднія слова, и щеки его слегка вспыхнули. Таня тоже вспыхнула, — она какъ бы догадалась, о какомъ момент шла рчь. Ей вспомнилась залитая луннымъ свтомъ площадь Тріеста, жгучій взглядъ темныхъ глазъ, грустныя слова: ‘Я одинъ, — я какъ тотъ бронзовый воронъ на шпиц этой башни’. Въ сердц защемила жалость, и въ то же время ей стало не то обидно, не то больно, что все это названо мимолетнымъ настроеніемъ, продуктомъ слабости и больнымъ первомъ… Бдный, бдный!— онъ въ самомъ дл одинокъ, какъ тотъ черный воронъ! Тутъ же она, какъ-то вдругъ, замтила, что Сергй хорошъ собой, строенъ, что вся его фигура, все лицо дышатъ силой и отвагой… Онъ точно преобразился, — раньше она совсмъ не замчала этого… Дыханіе у нея захватило, сердце то сжималось, то вздрагивало, лицо горло… И — кто знаетъ?— какъ бы отвтили ему эти дрожавшія ручки, если бы Сергй схватилъ ихъ и сжалъ теперь, какъ прошлою ночью, эти сухія губы, если бы онъ къ нимъ прикоснулся?…
— Только настроеніе?.. только слабость?— переспросила она почти машинально, повинуясь какому-то безотчетному, но острому чувству, и красня при этомъ больше. И сейчасъ же разсердилась.
Сергй покраснлъ, замялся, но быстро овладлъ собой:
— Только настроеніе… только слабость!— повторилъ онъ.
Люди его типа грются только у чужого очага, а создавать свой имъ не доводится. Все это сладкая роскошь, — разнживающая, отвлекающая отъ долга, мшающая цльности и служенію одной чистой иде.
— Ты прости меня, Таня!.. я, кажется напугалъ тебя вчера…
Эта свалка въ горахъ, событія въ Тріест, — все это порядкомъ развинтило его нервы, ну, а неожиданная встрча, нахлынувшія волной воспоминанія прошлаго взволновали слишкомъ сильно… Онъ, кажется, наговорилъ ей достаточно разныхъ глупостей?…
Опять наступила пауза. Таня вспыхнула, но краска быстро исчезла съ лица, выдавая борьбу разнородныхъ ощущеній. Щемящая боль, точно отъ жестокой потери чего-то крайне дорогого, покрыла собою на моментъ острый голосъ обиженнаго самолюбія, и первымъ движеніемъ двушки было кинуться къ Сергю съ лаской, съ теплыми словами, уврить, что онъ не одинъ, — нтъ, что она… она… Даже слезы какъ будто навертывались на глаза. Но ее удержалъ и холодный, казалось, взглядъ Сергя, и этотъ жгучій голосъ обиды, зазвучавшій сильне. Лицо ея поблднло, губы дрогнули, и гд-то глубоко-глубоко засверлилъ даже гнвъ.,. Такъ вотъ какъ!.. Настроеніе… слабость!.. Ну, что жъ,— пусть будетъ и такъ, — она уйдетъ!.. Моментъ Таня какъ будто колебалась и стала молча поправлять прическу, но вдругъ быстро поднялась и, не глядя, пожелала спокойной ночи.
— Ты уходишь?
— Да… спать пора!..— Голосъ ея дрожалъ, но на губахъ, казалось, играла самая беззаботная улыбка.— Не хочу искушать твою цльность и преданность иде… Покойной ночи!
Она прикурнула, притворилась спящей, но ее долго щемила и досада за что-то на себя, и какое-то тяжелое, болзненное чувство, совершенно новое и незнакомое, хотя и близкое къ желанію заплакать. Въ голов копошились все одно и то же:— правду ли говорилъ Сергй или… или… его слова тоже только настроеніе?.. Въ то же время внутри поднимался какъ будто упрекъ за вчерашнюю холодность, за то, что она не отвтила иначе на его признаніе… но какъ она могла отвтить? Она такъ была поглощена этой встрчей… впечатлніями… всмъ… всмъ, что… что у нея все это вышло какъ-то само собою… Она такъ давно не видала Сергя, такъ отвыкла, казалось… Виновата ли она, въ самомъ дл? Наконецъ она заснула, такъ и не ршивъ ничего.
Сергй остался одинъ, и ночь казалась ему уже не такою давящей, съ души какъ будто слетло гнетущее настроеніе одиночества и безпріютности, на него точно пахнуло чмъ-то хорошимъ и бодрящимъ, ровно волна втерка освжила истомленныя зноемъ легкія. Этотъ дрожавшій голосъ, быстрый уходъ, слова, улыбка подсказали ему, казалось, что-то очень желанное… и, по правд, первымъ порывомъ его было остановить Таню, схватить ея руки, сказать опять, что онъ ее любитъ, что она… она… дороже ему всего на свт, что его слова были болзненнымъ крикомъ и т. д., но его удержало на мст что-то боле сильное вспыхнувшаго порыва… Зачмъ?.. А если все это показалось ему только, если… Онъ опять уставился въ открытое окно и, можетъ быть, только затмъ, чтобы не портить хорошаго настроенія, чтобы уйти отъ анализа настоящаго, сталъ копаться въ прошломъ.
Поздъ летлъ все впередъ съ грохотомъ и шумомъ вырывавшагося клубами пара, освщенныя блесоватыя полосы котораго быстро поглощала ночная мгла. Эта мгла одна оставалась неподвижной, — надъ ней, вверху, золотыя звзды тоже, казалось, летли куда-то безшумно и тихо. Такъ же безшумно и тихо летла и дума Сергя, смняя картину картиной. Онъ вспомнилъ послднее свиданіе въ окн пансіона и сейчасъ же подумалъ о громадной роли, которую играетъ въ жизни случай. Не будь этого свиданія, не было бы, пожалуй, и долгихъ годовъ разлуки… Впрочемъ, нтъ, это скудная философія, — въ жизни нтъ случая, есть только причинность, цлая цпь причинъ, часто скрытыхъ и неуловимыхъ. Такія причины лежали и въ основ ихъ отношеній, въ самомъ характер… Быстро пролетало предъ нимъ воспоминаніе о той острой боли, которую испыталъ онъ тогда съ побгомъ Тани, все пережитое, передуманное… Онъ вспомнилъ и коротенькое письмо ея, которое начиналось словами: ‘Я невыразимо счастлива, — я нашла отца!’ — и какъ будто совсмъ ничего не говорило о любви къ нему. Какою острою мукой сжалось тогда его сердце, какъ страстно заговорило въ немъ и самолюбіе, и гордость пролетарія, равная по сил разв только гордости испанскаго гранда. Въ самомъ дл, врядъ ли Таня могла тогда много думать о немъ въ своей новой обстановк, но теперь онъ это понимаетъ, это кажется вполн естественнымъ, а тогда… За вс свои муки, за всю боль — одно только холодное, коротенькое извщеніе!.. Онъ вспомнилъ, какъ изорвалъ это письмо въ мелкіе куски, убжалъ къ Бугрову, попалъ въ большое сраженіе, гд удивилъ всхъ страстностью и запальчивостью своей рчи. Затмъ… затмъ, черезъ много дней, онъ отвтилъ холодно, вжливо, сдержанно поздравилъ, пожелалъ счастья… и больше ничего. Въ ея новыхъ условіяхъ, съ той высоты общественной лстницы, она сама должна была сдлать къ нему первые шаги, а не онъ къ ней. Вкъ измнился, и ужъ пусть боги идутъ къ намъ съ Олимпа, а не мы на Олимпъ!— подсказывала гордость… Ну, а затмъ эта исторія, въ которой онъ игралъ такую видную роль, за что и поплатился сильно, далекое захолустье, тоска, одиночество, глубокая тина, въ которой судорожно билось его юное сердце… Правда, тамъ онъ опять получилъ ея письмо, но въ немъ звучала, казалось, только жалость, желаніе пріободрить, а въ этомъ онъ не нуждался.
Ни у кого никогда онъ не просилъ ни сожалнія, ни жалости, ничего подобнаго. Отецъ ея прислалъ ему туда пять тысячъ, которыя завщала ему покойная мать, оставившая ихъ у генерала до совершеннолтія сына, и на проценты съ которыхъ онъ учился до сихъ поръ, а Таня при этомъ извщала, что отецъ хлопочетъ о немъ… Въ послднемъ онъ тоже увидлъ только жалость, — благодарить не хотлъ, отказываться тоже не хотлъ, — слишкомъ ужъ ему хотлось вырваться, и потому промолчалъ,.. Ну, а дальше, въ свтлый веселый день, добродушный старикъ губернаторъ, — онъ вспомнилъ и день, и счастливую улыбку губернатора, — объявилъ ему, что, по ходатайству за него генерала, онъ можетъ ухать продолжать курсъ за границу, если хочетъ, выдалъ паспортъ, и Сергй улетлъ въ тотъ же вечеръ… А тамъ, въ этомъ кипучемъ водоворот, среди новыхъ разнородныхъ впечатлній, въ новомъ круг людей и знакомствъ — любилъ ли онъ Таню? Конечно, всегда любилъ!.. но эта любовь запряталась и притаилась гд-то глубоко-глубоко, до первой встрчи. Въ послдніе годы онъ совсмъ не писалъ ей, но потому, что ей было не до писемъ — она вырывала у смерти отца, съ которымъ здила и въ степи, и на Кавказъ, ну, а онъ…
— А, все-таки, міръ для двоихъ тсенъ!— вспомнилъ Сергй Диккенса.— Кто бы могъ думать, что намъ придется встртиться въ Тріест?
Онъ вспомнилъ вдругъ, какъ радостно кинулась къ нему вчера Таня, какъ свтло и прямо глядла ему въ глаза, какъ улыбалась — все, все вспомнилъ, — и вдругъ ему стало какъ-то неловко, какъ-то жутко. Въ первый разъ еще ему почудилось, что онъ какъ будто виноватъ въ чемъ-то передъ нею… Въ чемъ же, въ самомъ дл?
Онъ проснулся на зар. Въ окно глядла свжая, розоватая дымка утра, — пассажиры вагона еще безмятежно спали. Сергй заглянулъ къ генералу и, къ удивленію, засталъ его сидвшимъ. Старикъ курилъ, ласково улыбнулся ему и пригласилъ рукой занять мсто насупротивъ.
— Ну, какъ вы чувствуете себя, Илларіонъ Павловичъ?
— Ничего… получше!— Генералъ задымилъ сигарой, помолчавъ, точно собираясь съ чмъ-то, и пытливо посмотрлъ на Сергя.
— У меня къ вамъ большая просьба, Сергй Филипповичъ…
— Что такое?
— Вотъ что… Мы съ вами оба не пугливаго десятка и можемъ, слдовательно, говорить прямо и открыто. Говорите же прямо: какъ мое дло? Скоро туда? а?— указалъ онъ въ розоватую высь, улыбаясь шутливо, какъ улыбаются всегда, когда хотятъ скрыть что-нибудь щемящее, острое и придать себ видъ равнодушія.
Тотъ нахмурился.
— Вы сами знаете, что ваше положеніе серьезно, но…
— Вотъ то-то и есть ‘но’, а я не хочу этихъ ‘но’, другъ мой…— продолжалъ старикъ глухо и насупившись.— Мн нужно знать правду, — не для себя, — Богъ съ нимъ!— этотъ вопросъ лично меня никогда не занималъ особенно, а въ такіе годы и подавно, — а для нея, — понизилъ онъ голосъ, — для Тани… Нужно ее устроить, нужно ускорить дло объ узаконеніи, — князь мн общалъ, а все-таки тянутъ еще… Торопиться нужно, правда? Я хочу, чтобы все мое перешло къ ней.
— Вы ставите мн невозможную задачу…— серьезно отвтилъ Сергй и посмотрлъ ему прямо въ глаза.— Я ничего не могу скрывать отъ васъ, и когда такой человкъ, какъ вы, и по такимъ причинамъ въ особенности, ставитъ мн прямо вопросъ, я считаю своимъ долгомъ отвчать честно и правдиво… Но ни одинъ врачъ не можетъ отвтить вамъ на то, что вы спрашиваете. Ваше положеніе очень серьезно, — сомнваюсь, чтобы наука могла помочь много, но какъ долго можно прожить въ такомъ положеніи — это уравненіе со множествомъ неизвстныхъ. Тутъ много условій…
— Но недолго?— И генералъ пытливо посмотрлъ на него изъ-подъ насупленныхъ бровей.
— Думаю, что не долго…— отвтилъ Сергй слегка дрогнувшимъ голосомъ.
— И торопиться нужно?
— Непремнно!
— Такъ… Спасибо!— И генералъ сжалъ его руку своею исхудалою, слабою рукой.— Это-то мн и нужно было знать!— Онъ помолчалъ и снова задымилъ сигарой.— Ну, а какъ вы думаете, если тамъ, въ Вн, врачи будутъ совтовать остаться у нихъ, лчиться, — стоитъ оставаться? Я очень хотлъ бы вернуться домой, очень хотлъ бы, да и нужно…
У Сергя все больше и больше сжималось сердце.
— Это будетъ только мое мнніе, а вдь я могу ошибиться, Илларіонъ Павловичъ…
— Я хочу знать ваше мнніе…
— Не стоитъ, узжайте домой!— глухо отвтилъ Сергй.— Но я посовтую вамъ избгать усталости… Отдыхайте по пути какъ можно чаще и больше… Да, вотъ, еще: т порошки, прописанные вамъ въ Венеціи, бросьте… Это — шарлатанскій фокусъ-покусъ, направленный къ тому, чтобы маскировать упадокъ силъ. За временное оживленіе, которое они давали вамъ, вы расплатились вчерашними, очень опасными обмороками… Вы пьете кофе, пьете молоко съ коньякомъ, — этого съ васъ довольно.
Генералъ курилъ и пристально глядлъ въ окно, гд яркіе розовые лучи зари все побдоносне боролись съ синеватою дымкой уходившей, сдававшейся мглы. Оба молчали. Блдно-желтое съ болзненнымъ отливомъ лицо было неподвижно, срые, слегка слезившіе глаза, казалось, искали чего-то въ этой красивой борьб свта и тни и точно избгали встрчи съ глазами Сергя. Тотъ сидлъ молча, опустивъ глаза. Чмъ больше узнавалъ онъ этого старика, тмъ больше правился тотъ ему
Какъ жаль, что относился къ нему съ такимъ предубжденіемъ!.. Наконецъ, генералъ опять внезапно повернулся къ нему.
— Теперь о Тан…— и его голосъ слегка дрогнулъ.— Я прямо скажу: врядъ ли какому-нибудь отцу особенно пріятно отдавать дочь человку вашего типа, хотя вы мн нравитесь, и я васъ уважаю… Вы понимаете, что я хочу сказать?— мягко вставилъ онъ, беря съ лаской руку Сергя.— Но… но… свое счастье каждый иметъ право устраивать по-своему, а Таня уже не ребенокъ… Да и кто его знаетъ, гд найдешь это счастье и гд потеряешь? Я вполн понимаю и уважаю мотивы, по которымъ вы не искали ее, попавъ въ извстное положеніе, избгали переписки, не напоминали о себ, — на вашемъ мст я поступилъ бы, можетъ быть, такъ же точно. Сильный человкъ, который сознательно выбираетъ себ дорогу, иначе поступать и не долженъ… Но Таня никогда не забывала васъ, — ея привязанность не глохла, какъ я ни старался объ этомъ, — признаюсь вамъ открыто, — какъ ни старался окружить ее цвтомъ молодежи. Знаете, мн кажется, васъ связываетъ нчто общее, родное, — по духу, что ли, по типу… Она всегда оставалась вашей, всегда слдила за вами, и я зналъ, что раньше или позже, если жизнь такъ или иначе поставитъ васъ ближе другъ къ другу, вы…
Сергй поднялъ глаза.
— Нтъ, Илларіонъ Павловичъ, вы ошибаетесь!— перебилъ онъ.— Спасибо, что вы заговорили такъ прямо и открыто, и врьте, ч то я тоже понимаю васъ, и, если хотите, умю цнить и уважать. Но вы ошибаетесь… Для меня это тоже острая тема!— тутъ голосъ его слегка дрогнулъ, — и я много передумалъ… Таня меня не любитъ.
Генералъ посмотрлъ на него, подумалъ и спросилъ не то удивленно, не то нершительно:
— Вы думаете?
— Я думаю, что въ ней говорятъ только пріязнь и привычка дтства… Это простая хорошая дружба — не больше.
Генералъ задымилъ сигарой.
— Вамъ только такъ кажется, — она дитя еще… Женщина, можетъ быть, въ ней спитъ пока.
Его голосъ дрожалъ, въ немъ звучало и сомнніе, и скрытое желаніе, чтобъ это было именно такъ, какъ говорилъ Сергй. А у того больная судорога бороздила уже молніей лицо.— Если такъ, — сказалъ онъ сквозь зубы, — то разбудить ее можетъ и иной кто-нибудь.
— Врядъ ли!— генералъ покачалъ головой.— Таня не изъ такого типа… Она можетъ полюбить только того, къ кому относится такъ, какъ къ вамъ. У такихъ натуръ физическая сторона не факторъ, а только аксессуаръ… Я это хорошо знаю, — она вся въ свою мать… И васъ она называетъ своимъ женихомъ, а себя — невстой.
— Но что же можетъ значить такое слово въ спящихъ устахъ? Это тотъ же лепетъ ребенка!— горячо перебилъ Сергй. Его слухъ, однако, жадно ловилъ слова больного и какъ-то сладко упивался ими, хотя какое-то острое, больное чувство побуждало настаивать на своемъ. Въ то же время ему хотлось бы слушать и слушать, хотлось бы, чтобы доводы старика были все убдительне и ясне. Но старикъ замолчалъ и задумался.
— Только дружба!— прервалъ Сергй томительную для него паузу.— Врьте мн, Илларіонъ Павловичъ, хотя я сильно люблю Таню и, конечно, желалъ бы думать другое… О, какъ бы желалъ!— Онъ заломилъ пальцы, и голосъ его заколыхался волною глубокой, жгучей страсти.— Я бы много отдалъ за это, много… Но я сумю оставаться только другомъ, рзко установить границы, не насиловать чужой воли. Я слишкомъ люблю для этого Таню… И я не изъ тхъ, что могутъ становиться другому на жизненномъ пути… Нтъ, Илларіонъ Павловичъ, не изъ тхъ я… Воли и счастья другого человка я не возьму себ, если онъ самъ не отдастъ ихъ за мою волю, за мое счастье!
Блдное лицо больного мягко засвтилось, а въ срыхъ, глубоко впавшихъ глазахъ блеснула нжная ласка. Дрожавшею и лихорадившею рукой онъ взялъ холодную руку Сергя и, не выпуская ее, заговорилъ задушевно и взволнованно:
— Да, да, это такъ, это на васъ похоже… Но вы ошибаетесь другъ мой: близорукость — общій грхъ влюбленныхъ… Впрочемъ, такъ ли это, или не такъ, — будете ли вы ей только другомъ, братомъ или… или… мужемъ, — я счастливъ этою дружбой… Врьте мн!.. да, да, я говорю правду… Тан нуженъ другъ, сильный, умный, честный… она вдь одна… никого… какъ былинка… Когда я умру… когда меня не станетъ… у нея враги… вы одинъ…
Онъ не могъ сдерживаться дольше: старческій больной голосъ задрожалъ плачемъ, срые глаза заслезились сильне. Красный шрамъ сабельнаго удара выступилъ ярко-багровымъ пятномъ, морщинистыя впалыя щеки какъ-то съежились, сдые усы задрожали, и мужественная грудь заколыхалась судорожными, рыдающими взрывами. У Сергя застучало сильне сердце… Взволнованный до глубины, потрясенный, онъ потянулся къ старику.
— Успокойтесь, Илларіонъ Павловичъ, успокойтесь… Ради Тани же… Вамъ вредно такое волненіе.
Старикъ не выпускалъ его руки и сжималъ ее все крпче.
— Хорошо, хорошо… Но общайте мн одно…
— Что общать вамъ?
— Защищать ее, беречь, хранить общайте мою Таню, мою чистую голубку… Ахъ, и зачмъ у нея такое святое сердце? Такія сердца разбиваютъ!— И по старымъ больнымъ щекамъ уже катились крупныя слезы, голосъ явно звучалъ плачемъ.— Общайте быть врнымъ другомъ!
— Общаю!
Сергй сказалъ отъ полной груди, и это короткое слово прозвучало торжественною клятвой. Такъ клялись когда-то, давно-давно, крестоносцы на меч и крест. Смлый, открытый, правдивый взглядъ дополнилъ, досказалъ многое безмолвное. Если бы ему пришлось пройти для нея по горящей земл, онъ сдлалъ бы это, не почувствовавъ боли. Если бы ему пришлось одному встать за нее противъ всхъ, онъ прикрылъ бы ее собою, какъ свое счастье. Если бы сама смерть… но разв онъ боялся чего-нибудь на свт, хотя бы самой смерти?
Старикъ потянулся къ нему съ лаской.
— Ну, обнимите же меня!
Красный, какъ застыдившаяся двушка, взволнованный, какъ дитя, Сергй крпко обнялъ больного. Въ душ все гнетущее растаяло, — тамъ стало свтло, какъ въ разгоравшемся неб. Больной справился уже съ волненіемъ и говорилъ ему, что вопросъ о возвращеніи не представитъ особенныхъ затрудненій, что онъ переговоритъ съ посломъ по поводу небольшихъ исторій его за границей, не представляющихъ ничего особенно важнаго, что дло ршится скоро.
— Мы скоро встртимся въ ‘Рощино’, если я доживу до встрчи… Прямо къ намъ туда!…
Онъ прищурился отъ яркаго свта и кивнулъ головой на окно.
— А какіе вы оба славные у меня съ Таней, право, — вонъ какъ т чистые, свтлые лучи… И хорошо на зар… Да,— вздохнулъ онъ вдругъ:— хорошо-то, хорошо, да посмотримъ, что принесетъ намъ вечеръ?
— Что бы ни принесъ, но заря все-таки хороша!— улыбнулся Сергй, совсмъ другой, совсмъ не тотъ хмурый, не тотъ измученный, что прежде.— Хотя бы и буря… хотя бы воробьиная ночь налегла, — заутра все-таки встанетъ та же свтлая, чистая заря…
А заря разгоралась. На своихъ розовыхъ крыльяхъ она несла задушенной мракомъ земл свтлое утро и властно будила къ жизни. Цлыя волны новыхъ и новыхъ лучей, выплывая нежданно, точно чудомъ, изъ-за темной черты горизонта, непобдимою свтовою ратью спшили къ зениту. Послдняя дымка ночи, разорванная въ туманные клочья, волнуясь, убжала и исчезла, какъ испуганныя, усталыя группы разбитаго войска. Земля улыбнулась, — вставало солнце…
Въ Вн больной чувствовалъ себя значительно лучше, отдыхъ укрпилъ его, а близость родины, желаніе возвратиться къ себ домой, ускорить дло узаконенія Тани дйствовали на него возбудительно. За нсколько дней внской жизни онъ сблизился, сдружился съ Сергемъ до того, что почти не отпускалъ его отъ себя и къ отлучкамъ его относился съ тою особенною ревностью, съ какой вообще относятся больные къ врачу, которому они врятъ, и одно присутствіе котораго1 дйствуетъ на нихъ успокоительно, поднимаетъ настроеніе и самочувствіе. А Сергю онъ сильно врилъ: тотъ внушалъ ему такое довріе къ себ, что больной неизмримо больше интересовался словами и заключеніями его, чмъ ршеніями консиліумовъ внскихъ клиницистовъ, которые толпились у него изо дня въ день и которыхъ онъ приглашалъ только ради успокоенія дочери по настояніямъ того же Сергя. Такое явленіе весьма часто: тутъ дйствуетъ психологическій факторъ, хорошо извстный и давно подмченный всми. При каждой встрч больной, съ боязливымъ любопытствомъ, ловилъ глазами впечатлніе и выраженіе лица Сергя, очень радовался, когда тотъ смотрлъ весело и подбадривалъ его своимъ видомъ, и волновался, когда долго не видлъ его. Но и помимо этой частной причины къ Сергю влекло его и другое: тотъ вообще полюбился ему весь, и вншнимъ видомъ, и складомъ характера, и смлою оригинальностью мысли, и тою мужественною отвагой, которою дышала вся его сильная фигура, смягченная тою красотой граціи и красивой деликатности, что всегда отличаютъ художественную натуру артиста непринужденною простотой и прямотой. Несомннно, подкупало въ то же время старика и чувство къ Сергю Тани и его къ ней, какъ и то, что онъ быль сыномъ подруги его любимой жены, — женщины, которую онъ и цнилъ, и уважалъ. Даже рзкія вспышки, на которыя такъ былъ способенъ Сергй, нравились ему.
— Въ боевое время вы были бы, мой другъ, незамнимымъ офицеромъ!— говаривалъ онъ съ улыбкой, въ минуты хорошаго настроенія.— Такіе увлекаютъ и ведутъ за собой другихъ… И какъ ведутъ!.. Воображаю, если бы одть васъ въ кирассу, — то-то вышелъ бы кавалергардъ!
И больной смялся вмст съ Таней, оживавшей отъ его смха, какъ-то невольно бросавшей при томъ быстрый взглядъ на красивую фигуру Сергя и такъ же невольно краснвшей, когда этотъ взглядъ ловили Сергй или отецъ.
Наканун отъзда больной легъ въ постель раньше, спокойный и довольный, потому что Сергй общалъ ему проводить ихъ почти до границы. Онъ долго не отпускалъ его и затягивалъ разговоръ, все собираясь съ чмъ-то и какъ-то не ршаясь въ то же время или колеблясь. Сергй не могъ не замтить этого и терпливо выжидалъ, хотя зналъ, что на балкон одиноко сидитъ Таня, съ которой за вс дни ему не удалось еще ни разу встртиться съ глазу на глазъ безъ какой-нибудь помхи. Наконецъ, больной какъ будто ршился и, держа его руку въ своей, началъ издалека приближаться къ своей, очевидно, щекотливой тем:
— Я вамъ обязанъ много, другъ мой… Впрочемъ, мы вдь съ вами почти родные, — правда? А хорошіе родные не должны говорить объ обязательствахъ между собою… Не такъ ли?.. Ваша мать была въ тсной дружб съ покойною женой, я считалъ ихъ какъ бы сестрами… Мы не чужіе съ вами…
Мало выпадало на долю Сергя нжной ласки и теплоты въ жизни, и слова больного его глубоко тронули. Онъ сжалъ его руку.
Я очень счастливъ, если вы такъ думаете, Илларіонъ Павловичъ!
— Да! И врите мн?
— Конечно, врю!
— Ну, въ такомъ случа, мн легко предложить вамъ то, съ чмъ я давно собирался… Пока устроится ваше возвращеніе, пока что… мн больно думать, что вы, можетъ быть… будете поставлены въ положеніе… За границей вдь очень трудно… Какъ другъ вашей матери, какъ отецъ вашей невсты, я прошу… Словомъ, возьмите у меня… мы сочтемся. Вотъ, я приготовилъ чекъ.
Генералъ досталъ чекъ на тысячу рублей, и болзненно гордый и щепетильный Сергй не вспыхнулъ, не обидлся, а только улыбнулся хорошею теплою улыбкой, что служило, несомннно, лучшимъ свидтельствомъ установившихся добрыхъ отношеній между нимъ и генераломъ.
— Представьте себ, я взялъ бы у васъ денегъ, — ну, честное слово, взялъ бы!— если бы я въ нихъ нуждался…— сказалъ онъ, садясь на постель къ больному и пожимая его руку.— Но такъ же искренно говорю вамъ: он мн теперь не нужны, ихъ у меня довольно. Кром того, здсь у меня есть еще и остатокъ отъ моихъ пяти тысячъ на храненіи въ врныхъ рукахъ человка, который вчера возвратился въ Вну. Я вообще мало трачу на себя, а моя скрипка даетъ мн не дурной заработокъ игрой въ оперномъ оркестр. Въ Тріест я былъ въ большомъ затрудненіи потому только, что лицо, у котораго находились мои деньги, ухало изъ Вны, и я не зналъ адреса… Врьте мн, Илларіонъ Павловичъ… Вы сомнваетесь?.. Хорошо, я назову вамъ даже это лицо… это… это…
И Сергй назвалъ одно изъ громкихъ музыкальныхъ именъ.
— Знаменитый скрипачъ?
— Да, и мой учитель, — мой другъ, врне, — который почему-то слишкомъ много, какъ мн кажется, придаетъ значенія моему таланту. Онъ училъ меня даромъ, съ однимъ обязательствомъ: заплатить за его трудъ впослдствіи хорошею игрой на пользу людямъ, какъ говоритъ этотъ великій артистъ-человкъ. Я выговорилъ себ только одно право: заплатить другимъ чмъ-нибудь, а не музыкой, если моя совсть подскажетъ мн что-нибудь боле полезное и высокое.
— Боле высокое?.. Разв — слово?— вставилъ старикъ.
— И дло, Илларіонъ Павловичъ… Я не понимаю ихъ отдльно другъ отъ друга…
— Хорошо… Но отчего вы не оставили деньги въ банк? Это удобне и выгодне, — даже текущій счетъ приносить доходъ…
— Потому, что я не люблю ростовщичество ни подъ какимъ видомъ… Постойте, постойте, не возражайте!.. Я отлично знаю все, что вы можете сказать мн, и заране признаю вашу правду и логичность. Понимаю, что если въ этомъ направленіи быть послдовательнымъ, то придется уйти на необитаемый островъ. Такъ… такъ… Но я не отстаиваю такую послдовательность въ частной жизни… Вовсе нтъ! Въ данномъ случа, это просто исключеніе, тутъ затронута личная этическая сторона и говоритъ одна нравственная брезгливость… Вотъ вы же, напримръ, не выносите лгуновъ, хотя сами знаете, что въ жизни масса лжи. Такъ вотъ и тутъ: не выношу, да и только!..
Они разстались оба довольные другъ другомъ, дйствительно какъ близкіе люди.

—-

Таня давно сидла одна на балкон. Веселую, суетливую Вну уже окутывала ночная мгла, въ которой живо мерцали внизу цлые ряды уличныхъ фонарей и ярко освщенныхъ оконъ. Шумъ и движеніе угасали, постепенно замирая. Двушка какъ-то безцльно смотрла внизъ, ничего не видя, — ряды огней и двигавшіяся мрно по тротуарамъ фигуры пшеходовъ сливались для нея во что-то безформенное и неопредленное. Неугомонно сверлившая мысль туманила и заслоняла собою все. Что-то странное творилось съ двушкой. Ей, выросшей, казалось, за эти дни, расширившей свой горизонтъ, открывшей вдругъ такъ широко духовные глаза, что вся прежняя ясность, покой, все, чмъ жилось до сихъ поръ, показалось теперь такимъ малымъ и ничтожнымъ, ей стало пустынно въ этомъ простор, безпріютно, тоскливо оставаться одной. Разв одной?.. Чувство одиночества ее никогда не томило и было совсмъ незнакомо. Но теперь въ ней точно просыпалось что-то, похожее на него, что-то новое, томительное, грустное, дко напоминавшее такъ обидвшія, такъ задвшія ее слова Сергя. И эта дкость все росла, все подогрвалась этимъ новымъ и незнакомымъ досел, все боле и боле просыпавшимся, тоскливымъ чувствомъ. Ей страстно хотлось переговорить, объясниться, опять остаться съ Сергемъ съ глазу на глазъ, но вмст съ тмъ она не сдлала бы ни одного шага, ни одного движенія, даже намека для этого сама и первая. Ее удерживали и гордость, и самолюбіе, но и еще что-то, тоже новое и острое, что-то такое, за что она готова была даже разсердиться на себя. Сидя на балкон, вглядываясь безцльно въ ночную мглу, осторожно и боязливо разбираясь и копошась внутри, въ цломъ хаос мыслей и ощущеній, такъ осторожно, чтобы ничего не поставить себ опредленно и ясно, двушка знала, что Сергй зайдетъ къ ней сюда, и долгое пребываніе его у больного начинало се безпокоить. Не ухудшеніе ли опять?…
— Ну?
Вошедшій Сергй понялъ и этотъ робкій, боязливый шопотъ, и этотъ тревожный взглядъ.
— Все хорошо, Таня… честное слово! Завтра можно хать, но, конечно, отдохнуть опять въ Краков. Мы говорили о личныхъ длахъ: онъ предлагалъ мн денегъ, твой славный отецъ, и вообще глубоко тронулъ меня своею дружбой. Мы разстались друзьями!— Сергй улыбался въ своемъ хорошемъ настроеніи.— Я общалъ ему проводить васъ до Кракова.
Тан хотлось вскрикнуть радостно, но ее удержало что-то боле сильное и острое.
— Да?
Настроеніе Сергя разсялось. Тонъ этого какъ бы безразличнаго ‘да’ кольнулъ его больно.
— Онъ просилъ… Я для него только…— какъ бы оправдывался онъ глухо.
Теперь защемило и Таню.
— Я теб очень благодарна за отца… Ты, право, незамнимый другъ… Очень благодарна.
Наступила долгая пауза, — оба сидли молча, всматриваясь въ сумракъ, обоимъ жутко хотлось говорить, и словъ не было, — они не сходили съ устъ. Въ груди у Сергя что-то ныло, что-то болло и что-то какъ будто закипало. Онъ машиналь по барабанилъ пальцами по ршетк, пока Таня, закутанная въ платокъ, неподвижно сидла, откинувшись, въ кресл, и уставился въ какое-то далекое, ярко сіявшее окно.
— Ты хочешь спать?— спросилъ онъ наконецъ.
— Нтъ.
— Можетъ быть, хочешь остаться одна?
Таня пожала плечами.
— Тоже… нтъ.
Это ‘нтъ’ прозвучало Сергю какъ: ‘мн все равно’! Онъ нахмурился, ему стало тяжело и совсмъ больно. Онъ молча посидлъ еще, затмъ вдругъ рзко поднялся, чтобы уйти, но вмсто того такъ же внезапно повернулся къ ней.
— Отчего ты, Таня… такая?— спросилъ онъ глухо, съ какимъ-то грустнымъ упрекомъ.
Таня немного съежилась и быстро зарумянилась.
— А отчего ты… такой?— спросила она тихо и робко.
Опять наступила пауза.
— Таня!— дрогнуло вдругъ въ тихомъ ночномъ воздух страстною взволнованною нотой, и грудь Сергя заволновалась.
— Что, Сергй?
— Таня, зачмъ ты вызываешь?..— Сергй задыхался и все больше терялъ самообладаніе.— Разв ты не видишь, чего мн стоитъ быть такимъ, какъ я борюсь съ собою ради тебя, ради твоего покоя?.. Зачмъ этотъ вызовъ? Ты хочешь опять услышать, что я люблю тебя, да? этого ты хочешь?.. люблю безумно, безъ предла, что юношеская любовь вспыхнула бездоннымъ, глубокимъ чувствомъ мужчины?
— Но вдь это только настроеніе… слабость…
Таня почувствовала, что подбородокъ и губы ея дрогнули точно въ плач, что и въ тихомъ шопот какъ будто звучали слезинки. Сергй уже не могъ сдерживаться: онъ говорилъ совсмъ, казалось, не то, что хотлъ, — уста не подчинялись вол.
— Настроеніе? Когда я готовъ отдать жизнь за тебя безъ стона, безъ крика?… Настроеніе лишаетъ меня только самообладанія, и я говорю теб то, что не долженъ говорить…
— Потому что оно мшаетъ служенію иде?
Сергй схватилъ ея руки, она не отнимала.
— Не потому, Таня… Товарищъ и другъ въ пути къ одной цли — не помха… Не потому, а потому, что ты меня не любишь… Да, да, у тебя ко мн только пріязнь, только дружба дтства, но не любовь… не чувство женщины. Я говорю теб это, а мое сердце рвется на части… Я повторяю: ты меня не любишь. Ты даже упрекнула меня, ты сказала: ‘неужели ты станешь на моемъ пути?’ Я никогда не стану… Я останусь твоимъ другомъ… братомъ… Я не могу иначе, потому что… потому что… ты сама вызывала, ты сама хотла, — такъ слушай же: потому что я тебя люблю!
— Любишь?
Этотъ чуть слышный, стыдливо-робкій шопотъ, не отталкивающій, нжный, совсмъ его отуманилъ, — онъ потерялъ голову. Кипучая страсть вырвалась бурнымъ неудержимымъ потокомъ. Сергй опустился къ ея ногамъ и, какъ безумный, сталъ цловать ея платье, колни, ея дрожавшія ручки, повторяя все одно слово: люблю, люблю, люблю!.. Таня дрожала вся, точно въ испуг, и попыталась встать.
— Что ты длаешь, Сергй? Сергй!..
Но тутъ же ея руки какъ-то невольно обвили его шею, а стыдливый, тихій шопотъ самъ собою вырвался робкимъ вздохомъ:
— И я люблю тебя…
Сергю почудилось, что все вокругъ вспыхнуло яркимъ свтомъ.
— Ты любишь меня? Повтори!
Она не повторила и только прижалась ближе. Ея головка совсмъ упала къ нему на плечо. И вдругъ, полный счастья, дрожащій, почти боявшійся вздохнуть, чтобы не разсять вздохомъ своего счастья, Сергй почувствовалъ на своей ше теплыя слезы.
— Ты плачешь?.. отчего?.. Таня!
— Я сама не знаю…— шепнула она.
— Но зачмъ же эти слезы?.. Дитя мое звздочка!
Отвта не было.
— Таня! я не могу вынести твоихъ слезъ…
Что съ тобою, скажи мн? Почему ты плачешь?
— Ахъ, потому, что мн хорошо… И я хотла бы, чтобы всмъ, всмъ было такъ же хорошо.
Вся улыбаясь, съ дрожавшими слезинками на рсницахъ и щекахъ, она счастливо глядла уже въ его взволнованное, горвшее счастьемъ лицо.
— Видишь, я уже не эгоистка!..
А съ темно-лазоревой выси глядлъ ясный мсяцъ, и кроткія звзды дышали нгой и сладкой истомой.

VIII.
Разныя перспективы.

Женившись на Мими, Пуцковскій устроился недурно, хотя и не такъ ужъ хорошо, чтобы ничего не желать больше. Но кто же на свт устраивается такъ, чтобы ничего не желать? Мими, у которой, конечно, прошли ея мигрени, вышла доброю хозяйкой и такою преданною, подчиненною рабой, что Вавил Станиславовичу (онъ возсоединился и прежнее Владиславъ нарочно замнилъ такимъ кореннымъ, какъ ему казалось, русскимъ именемъ), вообще не жаловавшему чужой самостоятельности, оставалось только радоваться. Съ другой стороны, этотъ бракъ помогъ ему устроиться, снова вынырнуть и занять довольно солидное положеніе, благодаря, конечно, сановитой тещ, и безъ содйствія мужа сумвшей пристроить зятька. Вс вмст они оставили Петербургъ и поселились въ большомъ центр, гд ежегодная шеститысячная рента генеральши вмст съ довольно крупнымъ содержаніемъ по служб давала возможность и жить открыто, и кое-что прикапливать про черные дни. Зизи. проплакавшая свои двичьи дни, умерла еще въ Петербург отъ воспаленія легкихъ, и семья состояла теперь изъ двухъ Пуцковскихъ, генеральши, внучатъ, которыми правильно и аккуратно надляла ее Мими, и бывшаго шалопая Валерьяна, ея сына, теперь солиднаго дльца, служившаго по особымъ порученіямъ у Вавилы Станиславовича. Валерьянъ, завидный женихъ, дэнди, по отзывамъ многихъ хорошенькихъ устъ — даже ‘душка’, жилъ, впрочемъ, отдльно и только обдалъ у Пуцковскихъ. Вавила Станиславовичъ всегда зорко присматривалъ за нимъ, держался насторож, точно побаивался какого-нибудь coup de force въ род прежнихъ векселей, но въ общемъ благоволилъ, считалъ дльною головой. Оба понималіт другъ друга съ полуслова, у обоихъ, за безжизненно-тусклымъ выраженіемъ глазъ, чудился какой-то скрытый огонекъ, способный иной разъ навести, пожалуй, и трепетъ…
Никто не могъ бы сказать опредленно: добрый ли человкъ былъ Вавила Станиславовичъ или не добрый, любилъ ли онъ кого-нибудь на свт или никого, кром себя. Никогда онъ не выходилъ изъ себя, никогда не сердился, даже голоса не повышалъ, но подчиненные боялись его спокойствія больше самой страстной вспыльчивости, а жен и въ голову не пришла бы ршимость хоть чмъ-нибудь нарушить заведенный имъ порядокъ, какъ бы ей этого ни хотлось. Со всми онъ былъ вжливъ, даже радушенъ, какъ будто и ласковъ, улыбался, кланялся, никого не осуждалъ открыто, — только подхихикивалъ, когда при немъ перемывали чьи-нибудь косточки, — но это хихиканье разило чмъ-то такимъ жуткимъ, что каждый промнялъ бы его съ удовольствіемъ на прямую брань. Впрочемъ, никому никогда и въ голову не приходило, правду сказать, справляться и раздумывать объ этомъ. Когда заходила о немъ рчь, каждый думалъ про себя: ‘Вавила Станиславовичъ… гм… человкъ, несомннно, того… съ головой!’ — и только… И, право же, трудно было бы что-нибудь добавить къ этому, помня старую истину, что ‘чужая душа — потемки’. А у Вавилы Станиславовича были даже не потемки, а настоящая непроницаемая мгла, которую ни однимъ лучомъ не освщалъ какой-то неопредленный взглядъ безжизненныхъ, тусклыхъ глазъ… Но этотъ взглядъ врядъ ли кому-нибудь нравился на земл и врядъ ли кто-нибудь могъ смло доврять вчно ровному Вавил Станиславовичу.
Можетъ быть, все это вмст взятое и способствовало тому, что онъ съ особенною легкостью, безъ всякихъ видимыхъ усилій, подчинялъ себ, окручивалъ людей, оставаясь въ то же время какъ бы въ тни, какъ бы на второмъ план. Окрученная имъ жертва не билась, не терзалась въ тискахъ — она чувствовала себя и вольной, и властной. Строптивая, самовластная теща, напримръ, была убждена, что ‘милый Вава’ пляшетъ во всемъ подъ ея дудочку, что она глава всему, что все держится ею, — съ нею согласились бы и вс, вроятно, и только очень наблюдательный, подозрительный глазъ придалъ бы должное значеніе тому волненію и безпокойству, съ какимъ самовластная женщина справлялась: все ли сдлано такъ, какъ любилъ Вава, какъ онъ говорилъ, желалъ, просилъ и т. д. ‘Ахъ, ахъ, сегодня сварили чистый мокко и совсмъ забыли, что Вав нужно подмшать немного мартиникъ! Но что вы подлаете съ этими людьми?’ Или: ‘Мими, Мими! Ради Бога, не проговорись, что сыръ отъ Семидралова, а не отъ Бакалеева… Ты знаешь, какъ Вава не любитъ!’ — и об — самовластная владычица и запуганная, робкая жена — съ одинаковою тревогой входили въ стачку другъ съ другомъ и съ прислугой, чтобы скрывать отъ Вавы всякія погршности, всякія случайныя нарушенія режима, строго установленнаго и ревниво, хотя и безъ повышенія тона, оберегаемаго самимъ Вавой.
Въ каждой семь, какъ извстно, есть своя острая жгучая тема, и здсь являлось ею ‘Рощино’ съ его обитателями. Съ перездомъ изъ Петербур за сюда, — гд нкогда училась у Деруа Таня и откуда ‘Рощино’ было* сравнительно недалеко, — эта тема стала и боле острой, и боле жгучей. Ревнивыми, лихорадочно-жадными глазами глядла туда генеральша, чутко слдя и прислушиваясь къ слухамъ, что длаютъ тамъ ‘эта… эта — двченка’, — она не жалла самыхъ нескромныхъ эпитетовъ, не стснялась самыми ужасными подозрніями, — и ‘этотъ.., этотъ… brut, совсмъ потерявшій на старости послднюю искру ума!’ Конечно, она являлась самою несчастною жертвой и, какъ таковую, выставляла себя всмъ и везд, не стсняясь. Были попытки даже замолвить гд слдуетъ ‘о слабоуміи старика’, закинуть словечко ‘объ опек’, но такъ какъ ей сразу дали понять, что такіе намеки приведутъ только къ очень некрасивымъ результатамъ для нея самой, и Вава на колняхъ умолялъ ее ‘наплевать, ну его!’ — онъ былъ таки немножко вульгаренъ, этотъ милый Вава!— то бдной жертв пришлось ограничиться ламентаціями, инсинуаціями, выдумками, всмъ тмъ, что составляетъ такое жестоко-острое оружіе всхъ благородныхъ дамъ, превращенныхъ въ ‘жертвъ’. Кругъ генеральши, конечно, ей вторилъ, жаллъ, соболзновалъ, негодовали и такъ же яростно надлялъ ‘эту двченку’ эпитетами, обыкновенно произносимыми шопотомъ, а про генерала разсказывалъ небылицы. Все это было тмъ легче, что обоихъ никто не видалъ, т жили запершись въ деревн или странствовали, а искаженная до гадости исторія побга Тани изъ пансіона, превращенная въ самую фантастическую легенду гадко настроеннымъ воображеніемъ, давала, казалось, и пищу, и подтвержденіе. И ‘такая двченка’ вырывала у законной жены, у настоящей дамы хорошаго круга, и капиталы, и дома, и само прелестное ‘Рощино’? Но это ужасъ что такое! Положительно — ужасъ! Неужели нельзя найти управы?
Вавила Станиславовичъ только хихикалъ, но что онъ думалъ на самомъ дл, не зналъ никто. Правда, въ глазахъ у него при этомъ что-то прыгало даже, а смхъ звучалъ значительне самыхъ сильныхъ эпитетовъ, но это не вело къ разгадк. Правда, онъ возмущался ‘годкимь поведеніемъ двченки’, упоминалъ о курсахъ, на которые та поступила, намекалъ на кругъ какихъ-то подозрительныхъ людей въ очкахъ и плодахъ, но вдь онъ былъ заклятый врагъ всего демагогическаго, всего, что такъ легко укладывается въ понятіе ‘опаснаго’. Какъ же относился онъ къ вопросу о домахъ, капиталахъ и ‘Рощино’, не зналъ никто, — даже генеральша. Но въ одно утро она прозрла и восхитилась.
У генерала былъ братъ, отъ второго брака его отца, лтъ на двадцать моложе. Братья никогда не ладили между собою, каждый шелъ своею дорогой. Аркадій Павловичъ кутилъ, дрался на дуэляхъ, спускалъ съ цыганками большое наслдство, — каждый былъ выдленъ еще при жизни, отца, — и кончилъ тмъ, что, вслдствіе жестокой драки въ какомъ-то загородномъ ресторан, получивъ ударъ шампанскою бутылкой въ голову, заболлъ и кончилъ слабоуміемъ, а затмъ и полнымъ душевнымъ разстройствомъ. Такъ, по крайней мр, объясняли въ то время врачи. Илларіонъ Павловичъ спасъ остатки его состоянія, взялъ на себя обязанности опекуна и помстилъ больного брата въ одну изъ лучшихъ частныхъ лчебницъ. Природа, отнявъ разумъ, точно въ награду за это, съ особенною силою подняла растительные процессы. Больной на видъ былъ свжъ, силенъ, крпокъ, здоровъ на славу и все время готовъ былъ проводить въ д. Смирный, тихій, подавленный, онъ оживлялся только при вид пищи. За смертью сестры генерала этотъ несчастный остовъ человка являлся, однако, единственнымъ наслдникомъ его большого состоянія.
Какъ только разнесся слухъ о болзни генерала и тотъ ухалъ съ Таней на воды, Вавила Станиславовичъ проявилъ вдругъ что-то похожее на безпокойство. Правда, это безпокойство не выражалось ничмъ особеннымъ, но и жена, и теща замтили, что Вава задумывается и кажется какъ-то не по себ. Он шептались, подмчали, волновались, но изъ этого не выходило ничего до одного свтлаго утра. Въ это утро милый Вава, какъ всегда умытый, чистый, элегантный, въ кургузомъ пиджачк, плотно облегавшемъ его коренастую, пузатенькую фигуру, попрежнему весело и непринужденно подошелъ къ ручк maman, поблагировалъ, хихикнулъ и, вдругъ, вмсто того чтобы сказать обычное: ‘Ахъ, меня ждутъ дла!’ — и выйти скорыми шажками, услся на стулъ и забарабанилъ по столу короткими пальцами.
— У меня одна мысль, maman… Знаете, одно доброе дло… но безъ вашего совта я не предпринимаю ничего!— Онъ тепло чмокнулъ ручку и получилъ такой же теплый чмокъ въ плотно остриженную голову.— Вы помните Аркадія Павловича?
— Сумасшедшаго?— переспросила генеральша, волнуясь отъ предчувствія чего-то необычнаго.
— Да, но я справлялся: онъ совсмъ безопасенъ, тихъ, скроменъ, только стъ… Въ такомъ состояніи лишать его семьи, теплаго ухода, держать въ больниц — по-моему, жестоко. Я уже говорилъ, и со мною вс согласны… думаю, и вы, maman, — у васъ такое доброе сердце! Какъ вы думаете?.. Генералъ боленъ, ухалъ, заниматься опекой не можетъ, а у того кое-что есть. Какъ вы думаете?.. если… если я предложу взять больного къ себ… у насъ, какъ вы знаете, пустой мезонинъ, очень хорошая свтелка… и переведу опеку на васъ?
Генеральша оставила вязанье и, какъ бы сразу осненная чуднымъ свтомъ, въ восторг откинулась на спинку дивана.
— Mais c’est une ide, Вава!…
Вава скромно опустилъ глаза.
— Я уже говорилъ, справлялся… Это легко устроится…
— Mais c’est magnifique!
Генеральша въ восхищеніи всплеснула руками и горячопоцловала ‘этотъ умный лобъ’. О, такой умный!…
— У него есть и земля, и капиталъ?
— Да, да, — небольшой, но хорошій кусочекъ у самаго ‘Рощино’, — теперь въ аренд… Тоже въ банк кое-что есть. Вы будете получать вознагражденіе опекунши, ну… и содержаніе… лченіе…
Такимъ образомъ, семейство очень скоро увеличилось еще однимъ членомъ, свтелка мезонина была занята жильцомъ, годовой доходъ возросъ деньгами опеки, — а насколько, это зналъ, конечно, одинъ все знающій Вава, — и впереди открылись перспективы, потому что кто же на свт живетъ безъ перспективъ?
Но какой же вопль вырвался изъ груди генеральши и потрясъ воздухъ фешенебельнаго будуара, когда стало извстно намреніе ‘этого, этого… выжившаго изъ ума старика узаконить эту двченку, эту интригантку!’.. Да, да, ко всмъ прочимъ эпитетамъ прибавился теперь новый — интригантка, и, конечно, иначе и быть не могло. Интригантка разрушала комбинаціи, туманила ясность перспективы. Интригантка хочетъ завладть всмъ и, опутавъ старика, намрена втереться въ качеств дочери и прямой наслдницы въ настоящій свтъ, въ кругъ бомонда. Генеральша подняла бы, кажется, на ноги весь свтъ, если бы Вава опять не падалъ на колни и не просилъ ‘наплевать’. ‘Кругъ’, конечно, негодовалъ вмст съ нею, вмст съ нею восклицалъ съ протестующимъ недоумніемъ: ‘неужели это можетъ случиться?’ Но когда это, дйствительно, случилось, когда по возвращеніи изъ-за границы генералъ добился скоро узаконенія, — негодованіе, протесты, недоумнія и т. д. смнились прямымъ изступленіемъ. Генеральша даже слегла.
Что думалъ теперь Вавила Станиславовичъ, опять, конечно, не зналъ никто. Вс видли и слышали, какъ нжно просилъ онъ тещу успокоиться, не волноваться, — Богъ съ ней, съ этой интриганткой и ея наслдствомъ!.. Какой онъ, право, достойный и благородный! Правда, онъ зашиплъ сильне объ опасности большихъ денегъ въ недобрыхъ рукахъ, о разныхъ глупыхъ сумабродствахъ, о подозрительныхъ личностяхъ, но такіе взгляды раздлялъ съ нимъ весь его кругъ. Когда какъ-то самъ собою разнесся слухъ о какихъ-то смшныхъ филантропическихъ намреніяхъ богатой наслдницы, этотъ кругъ горячо и сочувственно пожималъ Вав руки. Въ клуб за карточными столиками только и говорили что объ этомъ.
— Слышали? Умора, да и только! Фаланстеры, говорятъ, какіе-то намрена строить, а?.. Четыре пикъ!..
Вава говорилъ ‘насъ’: онъ не любилъ зарываться, игралъ осторожно, съ врнымъ разсчетомъ, и всегда почти приходилъ изъ клуба съ барышомъ.
— Япасъ!.. Да, слышалъ-съ!.. Благодтельствовать желаютъ по всмъ правиламъ науки… Пасъ!— И онъ какъ-то злорадно и многозначительно хихикалъ.
— По правиламъ науки?.. Ха, ха, ха!.. Что вы скажете на это, профессоръ? Ха, ха, хэ!.. по наук… Бубны-съ!
Добродушный басокъ партнера выводилъ изъ молчанія выжившаго изъ ума, но молодившагося старичка, такъ задумывавшагося обыкновенно за картами, что надъ нимъ шутили, будто онъ извлекаетъ изъ нихъ корни. Старичекъ былъ изъ отставныхъ профессоровъ давнихъ временъ, винтъ предпочиталъ всему на свт, хотя науку считалъ своею собственностью. Никакихъ ученыхъ, кром себя, конечно, не признавалъ, обо всемъ судилъ съ апломбомъ, новшества ненавидлъ и самыя великія имена третировалъ en canaille…
— Черви-съ… Черви!— кричалъ онъ высокимъ теноркомъ.
— А насчетъ науки-съ, а? Ха, ха, ха!..
— Все глупости!— Онъ непремнно морозилъ какую-нибудь клевету, нелпость на новыхъ представителей знанія и въ этомъ доходилъ до виртуозности. Слова: кабакъ-съ! мальчишка! и т. п.— сыпались какъ изъ рога изобилія. Разъ онъ даже пресерьезно уврялъ, что эти ‘новые’ ради опыта и какихъ-то научныхъ теорій не прочь полакомиться и человкомъ. Впрочемъ, на другой день онъ могъ съ такимъ же апломбомъ говорить и обратное, — для него это ничего не значило. Но Вавила Станиславовичъ всегда съ какимъ-то злорадствомъ подзадоривалъ его къ такимъ выходкамъ, льстя, заигрывая и въ то же время, конечно, подхихикивая. И нужно правду сказать: благодаря этимъ подзадориваньямъ и нелпой болтливости выжившаго изъ ума человка, благодаря пересудамъ и сплетнямъ, на которыя у насъ вообще такъ падки, — первоначально признаваемыя только смшными, ‘филантропическія зати’ выросли во что-то чудовищное, совершенно невозможное. ‘Кругъ’ волновался, негодовалъ и жаллъ бдную жену, бдную генеральшу. Предубжденіе было посяно такъ ловко, что всякій слухъ, самый нелпый, принимался за фактъ.
Первый слухъ о намреніяхъ ‘рощинской барышни’ сообщила Вавил Станиславовичу старуха Анисья, бывшая нянька Мими, теперь няньчившая ея дтей. Анисья сама была рощинская, сохранила съ деревней связи, до обожанія была предана Мими и къ ‘рощинскимъ господамъ’, естественно, относилась съ тою лютою ненавистью и подозрительностью, на какую только и. способенъ добрый, всецло преданный холопъ къ врагамъ своихъ владыкъ. Ей сказалъ какой-то сватъ, прізжавшій въ городъ, но кто сказалъ этому свату — оставалось темню: не то горничная Саша, не то ‘фершалъ’ говорилъ какому-то другому ‘фершалу’, не то кузнецъ Сампсонъ, барышнинъ другъ-пріятель, проговорился кому-то, куя лошадь, не то отъ доктора пошло, многозначительно сказавшаго гд-то, что барышня-де много добра народу сдлаетъ. Кто не знаетъ, какъ неопредленны всегда источники слуховъ, ласкающихъ ухо деревенскихъ обитателей, — слуховъ, отвчающихъ ихъ надеждамъ, желаніямъ и взглядамъ? Случайно брошенное слово наивно превращается въ такихъ случаяхъ въ многозначительное предсказаніе, простое пожеланіе вырастаетъ въ прямое общаніе, и о чемъ бы ни шла рчь, но разъ ухо деревенскаго человка услышало слово ‘добро’, рядомъ съ нимъ моментально станетъ синонимомъ другое слово: ‘земля’. Зналъ ли это Вавила Станиславовичъ или не зналъ, но онъ не особенно налегалъ на источники и не особенно допрашивалъ, какое собственно ‘добро’ общано. Черезъ нсколько времени подобный же слухъ, но съ другими варіаціями и по другимъ уже источникамъ, принесъ Анись какой-то кумъ, еще черезъ нсколько времени братнинъ кумъ, тамъ уже сестринъ сватъ… а тамъ уже и пошло, и пошло. Въ конц концовъ, выходило такъ, что больной генералъ ‘для-ради спасенія души’, молъ, приказалъ ‘барышн’ отдать рощинцамъ посл его смерти то-то и то-то. Вавила Станиславовичъ только хихикалъ.
Но, по правд сказать, лично наталкиваясь на такихъ сватовъ и кумовьевъ, онъ не упускалъ случая вставить, по обыкновенію, не то ласково, не то жалючи:
— Какъ же!..— Ждите!.. Скрутитъ она васъ, какъ прядево!— вотъ, дайте только генералу-то умереть.
— И какъ есть скрутитъ!— вторила озлобленная Анисья.— Вкругъ пальца обовьетъ, — вотъ какъ! Таковская тожъ. Вотъ какъ матушку генеральшу-то обидла, всмъ завладала. Какъ же, ждите, — ишь ты, какую нашли благодтельницу!
Сваты и кумовья на это только вздыхали и чесали затылки. Извстно,. вдь, — кто его знаетъ, — милостивая-то какъ будто милостивая, а, чай, тоже свое добро любитъ. Можетъ, и въ самомъ дл скрутитъ. Вонь и школу завела, и такъ помогаетъ, а все же чужая душа — потемки… Опять же и старая Анисья зря болтать не станетъ, — баба умная, при господахъ состоитъ…
А вслдъ за ними чесала затылки и вздыхала, конечно, и вся деревня, съ которой сваты и кумовья длились слышаннымъ. Старый баринъ-то заказъ сдлалъ новой наслдниц барышн, ну, а какъ оно что выйдетъ, — кто его знаетъ?… Дай только Господи вку старому-то барину, — очень ужъ плохъ сталъ!…
И деревья искренно просила у Господа этого долгаго вка.
Старая истина, что дыму безъ огня не бываетъ, — такъ было и тутъ. Правда, что горничная Саша болтала стрекозой всмъ и каждому, что ‘ангелъ-барышня’ только и думаетъ, какъ бы сдлать кому добро, всхъ жалетъ, и многозначительно добавляла, что рощинцы должны будутъ вчно за нее Бога молить, потому много она добра длаетъ. Кто жъ бы могъ сказать, что собственно разумла эта вертлявая, веселая и крайне преданная стрекоза подъ ‘добромъ’, насколько здсь было личнаго элемента и насколько правды въ вид подслушанныхъ отрывковъ, на лету подхваченныхъ словъ?.. Правда, что и фельдшеръ, сирота мальчикъ, воспитанный стараніями Тани, говорилъ всмъ, и фельдшерамъ, и не фельдшерамъ, что другой такой барышни на свт не найдешь, что будь на то ея воля, она бы все съ себя раздала, указывалъ и на школу, и на больницу и гадалъ о томъ, что будетъ еще впереди, когда все перейдетъ въ полную собственность Тани. Правда, что и мрачный гигантъ Сампсонъ, — ну, да и голова жъ, паря!— только, вотъ, гордый — страсть!— говорили о немъ рощинцы, — другъ-пріятель барышни, которому она носила книжки, съ которымъ бесдовала такъ охотно,— этотъ мрачный, гордый кузнецъ не разъ выкрикивалъ деревенщин съ какимъ-то смшаннымъ чувствомъ высокомрія и жалости: ‘Эхъ, вы, темнота лаптевая, не стоите вы такого человка!.. Куда вамъ понять!’ Уменъ былъ Сампсонъ, но не долюбливали рощинцы этого мрачнаго высокомрія грамотнаго человка, смотрвшаго на нихъ съ какимъ-то холоднымъ!ірезрніемъ, высмивавшаго открыто бабъ съ ихъ предразсудками, которыми вс дорожили неизмримо больше, чмъ упомянутый выше профессоръ своими истинами, съ какою-то острою желчью глумившагося надъ всмъ. Много толковъ, нелпе одинъ другого, ходило о Сампсон, — и штундистомъ звали его, кто-то видлъ, будто въ постный день онъ ‘молоко лакалъ’, какая-то солдатка подъ вечерокъ чуть ли не самого чорта замтила даже у него въ горн среди пламени и дыму, но словамъ его все-таки придавали большое значеніе. Какъ-никакъ, а все-таки Сампсонъ былъ свой братъ, — мужикъ, и своихъ обманывать не станетъ. Да и на то не могли не обратить вниманія рощинцы, что назжавшіе изъ города друзья-пріятели барышни, и молодые господа, и молодыя барышни, охотно всегда заговаривали съ ними, справлялись о жить-быть, порой и косить ходили, и полоть, а не то и жать пробовали, не то въ шутку, такъ, баловства для-ради, не то и въ серьёзъ, и всегда говорили ‘по-душ’, ‘по-божески’, — правильно и хорошо. Вотъ эти-то вс огоньки и накурили того дыму, въ слояхъ котораго наростали и слухи, и гаданія, и напряженное, неясное ожиданіе деревней чего-то, завщаннаго, можетъ быть, самимъ генераломъ своей новой наслдниц ‘для-ради спасенія души’, — барышн хорошей, милостивой, но, пословамъ Анисьи и ‘городского барина’, способной и скрутить, и обойти…

—-

Тому, кто зналъ теперешнюю Таню, кто говорилъ съ ней, кому повряла она свои желанія, взгляды, свое отношеніе къ людямъ, — эти надежды деревенскаго люда не показались бы странными. За долгое пребываніе въ чужихъ краяхъ она измнилась до того, что прежніе знакомые только диву давались. Изъ живой, впечатлительной, жившей только порывами двушки она сложилась въ цльнаго, сознательнаго человка, вдумчиво всматривающагося въ жизнь добрыми, любящими глазами, искренно желающаго внести и свою лепту добра туда, гд такъ много горя. Бугровъ, который и души не чаялъ въ ней, только восхищался и то и дло повторялъ всмъ и каждому: ‘Вишь ты, какою славною стала наша бляночка!’ Влюбчивый врачъ Колдуновъ даже влюбился сразу, хотя Таня говорила съ нимъ только о больныхъ околотка, о больниц, которую стала строить немедленно по прізд, о пріют, о школ, хотя ихъ встрчи происходили при обстановк такого горя, такой нужды, что передъ ними должна была смолкнуть самая кипучая влюбчивость. Но таковъ ужъ былъ Колдуновъ, — онъ могъ влюбиться, какъ и спать, въ какомъ угодно положеніи, и зналъ только два отношенія къ женщин: влюбленность или равнодушіе. Много у насъ на Руси такихъ добрыхъ, жизнерадостныхъ малыхъ, счастье которыхъ зиждется, между прочимъ, и на томъ, что безчисленные сердечные взрывы ихъ такъ же скоро преходящи, какъ и вешнія грозы. Но и Таня многаго не узнала, вернувшись,— не узнала потому, что на все, раньше виднное, смотрла теперь уже другими, какъ бы просвтленными глазами. Море нужды, которое открылось ей вдругъ въ деревн, темнота, лишенія заставили теперь сильно забиться молодое сердце, расшевелило, разбудило какъ бы спавшее досел сознаніе своего долга передъ этимъ Божьимъ людомъ, пробудило живую, страстную потребность откликнуться, придти на помощь. И она вся отдалась этой потребности, отдалась такъ, какъ только и можетъ отдаваться добрая, отзывчивая женщина, этотъ типъ родной подвижницы, готовой отступиться отъ всего ради другихъ. Она занималась съ дтьми въ школ, навщала больныхъ, откликалась на каждый зовъ, на каждую нужду, и очень скоро въ околотк прошелъ слухъ о милостивой, доброй генеральской барышн, къ которой стекалась вся бднота съ своими длами и заботами. Работы и хлопотъ было много, — Таня даже похудла, осунулась, но втягивалась все больше, точно лихорадочно спша загладить теперь все прошлое безучастіе. Эти работы, эти хлопоты спасали ее, казалось, и отъ тревоги, отъ больныхъ думъ, которыя постоянно наввало все ухудшавшееся положеніе слабвшаго, угасавшаго отца. Тотъ крпился, перемогался, какъ всегда, но Таня видла, чего стоила отцу эта напускная бодрость, какъ росла болзнь, какъ слаблъ и таялъ изо дня въ день, и, видя это, изводилась сама. Ее бодрила, укрпляла только переписка съ Сергемъ, возвращенія котораго она ждала теперь все лихорадочне и страстне, но дло котораго, какъ назло, все еще тянулось, не приходило къ концу изъ-за канцелярской медленности и какихъ-то незначущихъ формальностей. Но и частыя письма его, умныя, бодрыя, полныя молодой вры и въ жизнь, и въ добро, длали свое дло, укрпляя и ободряя. Съ другой стороны, у Тани, благодаря этой переписк, было съ кмъ длиться своими болями и надеждами, было у кого спрашивать совта и указаній, кому сообщать о своихъ длахъ и планахъ, а это всегда дйствуетъ на неувреннаго въ себ человка оживляюще. Иногда ее навщали и старые знакомые, чаще другихъ Ларская, пансіонская подруга, теперь студентка медицинскихъ курсовъ, проводившая каникулярное время въ город, откуда и привозила съ собой въ ‘Рощино’ цлые короба новостей. Назжало иногда изъ города и много гостей, ея курсовыхъ подругъ, студентовъ и всякой другой молодежи, — генералъ любилъ и поощрялъ эти назды, — весь тихій домъ закипалъ суетой, шумомъ, весельемъ, молодежь спорила, затрогивала самыя интересныя темы, тогда завладвшія почти всми, — и Таня тоже оживлялась.
Разъ какъ-то въ числ другихъ пріхалъ и Авсентьевъ, завоевывавшій себ все больше и больше общія симпатіи, какъ публицистъ. Время было оживленное, публицистика имла значеніе и почву, и такой самостоятельный человкъ, съ такимъ яснымъ и опредленнымъ взглядомъ на вещи, какимъ былъ Авсентьевъ, несомннно долженъ былъ пріобрсти громадное значеніе и вліяніе. Опредленность и ясность мысли, прямота и смлость характера возбудили противъ него въ тогдашнее время сонный факультетъ, большинство котораго, къ сожалнію, только отчитывало свои лекціи, получало гонораръ и на все, что выходило изъ этого круга, смотрло подозрительными, угрюмыми глазами людей, которымъ мшаютъ мирно и спокойно дремать посл жирнаго обда. Авсентьевъ подалъ въ отставку, оставилъ каедру университета для боле широкой — публициста, и это одно должно уже было обратить на себя общее вниманіе: отказываться добровольно отъ обезпеченнаго положенія, какъ извстно, не въ нашихъ нравахъ, въ особенности если дло идетъ о взглядахъ, принципахъ и т. п. Таня познакомилась съ нимъ, когда онъ читалъ еще лекціи на курсахъ, и очень скоро стала относиться къ его семь, какъ къ родной. Авсентьевъ, Бугровъ и Павловъ составляли цльный, тсно сплоченный кружокъ, соединенный и симпатіями, и взаимнымъ уваженіемъ, и этотъ кружокъ хорошихъ, умныхъ людей помогъ сложиться тогда не одной смутно бродившей душ, — между прочимъ, и Тан. Встрча съ Сергемъ какъ бы освтила ей только все заложенное уже, разбуженное раньше этими людьми, къ которымъ Таня питала обычное въ такихъ случаяхъ теплое чувство, имющее такъ много общаго съ родственнымъ, связующее, однако, людей сильне послдняго. Прізду Авсентьева она очень обрадовалась, но, все-таки, прежде всего, спросила съ тревогой, каковъ ему кажется на видъ больной отецъ?
— А вы на себя-то поглядите!— ласково и съ участіемъ выговаривалъ ей Авсентьевъ.— До чего вы довели себя,— такъ нельзя… На васъ лица нтъ, а всякое безличіе, знаете вдь, не достоинство…
Онъ шутилъ, и подъ вліяніемъ этой мягкой ласковой шутливости, Таня совсмъ оживилась. Они пошли къ другимъ, въ большой залъ, гд гостившая молодежь горячо и страстно ломала копья. Спорь вызвала Ларская: она заявила, что оставитъ курсы и пойдетъ въ деревню фельдшерицей, потому что такъ она будетъ ближе къ масс. Къ врачу масса будетъ относиться какъ къ барын, а, слдовательно, говорила она, и съ меньшимъ будто бы довріемъ.
— Но почему же вамъ не окончить курсы и тогда уже стать хоть фельдшерицей?— возразили ей.— Лучшее знаніе вамъ не помшаетъ…
— Я и окончу, но не возьму диплома врача. Нужно сжигать за собой корабли, чтобы соблазну не было.
Споръ быстро перешелъ на боле общую тему и сразу раздлилъ спорившихъ на дв группы: одна отстаивала массу, какъ таковую, въ ея современномъ вид, считая ее носительницей и хранительницей идеаловъ и чистой правды, требуя отъ культурнаго человка, прежде всего, опрощенія, доказывала, что вся его роль сводится къ согласованію своихъ интересовъ съ интересами массы, у которой онъ самъ будетъ учиться, какъ жить по правд, а научить ничему не можетъ. Другая, соглашаясь въ вопрос о согласованіи интересовъ, рзко и прямо подчеркивала, что таковое должно ограничиваться предлами, устанавливаемыми совстью интеллигентнаго человка, который именно долженъ явиться въ роли руководителя-учителя. Въ масс, несомннно есть много хорошихъ сторонъ, коренится много чистой правды, но идеалы ея инстинктивны, а не сознательны и, во всякомъ случа, не формулированы. Тамъ коренится, кром того, много пороковъ, созданныхъ и привитыхъ, конечно, условіями, но противъ которыхъ неминуемо должна возмутиться интеллигентная совсть и жестоко бороться съ ними. Споръ становился все горяче, группы раздражались другъ противъ друга все больше. Сквозь общій гулъ то и дло прорывались ироническія восклицанія. Сладкопвцевъ, молодой страстный спорщикъ, перебгалъ отъ одного къ другому, ставя вопросы: ‘А что такое ваша интеллигентная совсть? Покажите-ка намъ ее! Что это за птица?’ — когда подошла Таня съ Авсентьевымъ, и послдній сейчасъ же вмшался:
— Что такое моя интеллигентная совсть? Хорошо, я покажу, что такое эта совсть… Это все выстраданное, все добытое нашими лучшими людьми, лучшими умами, вычитанное нами, преемственно добытое отъ нихъ. Это все то, что наука и знаніе помогли мн ясно формулировать, къ чему нравственное чувство побуждаетъ стремиться, что составляетъ мой долгъ…
— Позвольте, а разв есть какой-нибудь долгъ? Я отрицаю!
Это восклицаніе моментально прервало споръ, который сталъ бы еще страстне посл вмшательства Авсентьева. Но тутъ об группы сразу смолкли и какъ-то инстинктивно объединились, точно для самозащиты отъ наступавшаго общаго врага. Вс глаза устремились въ одну точку, гд, прислонясь къ колонн, молча и тихо стоялъ до сихъ поръ блдный, сухощавый, изможденный человкъ съ небольшой просдью, съ лицомъ, которое казалось значительно старше своихъ лтъ, съ блуждающимъ созерцательнымъ взглядомъ большихъ срыхъ глазъ, казалось, вчно искавшихъ чего-то въ пространств, съ мягкою, но, въ то же время, и скорбною улыбкой. Это былъ Дементьевъ, — до сихъ поръ онъ только вслушивался, не принимая никакого участія въ спор. Таня говорила о немъ, что его нельзя не любить, но что съ нимъ не то жутко, не то страшно становится, а на душу всегда ложится какой-то больной и грустный осадокъ. Молодежь уважала его, хотя и звала ‘поэтомъ разложенія’ и ‘теоретикомъ Сивы’ — онъ никогда не обижался, улыбался все одною и тою же улыбкой, выслушивалъ самые горячіе упреки все съ тмъ же блуждающимъ, разсяннымъ взглядомъ и совершенно спокойно продолжалъ свое. Одни склонны были признавать въ немъ черты геніальности, другіе называли маніакомъ, въ томъ числ и Колдуновъ, который такъ-таки прямо и говорилъ, горячась въ спор: ‘Вамъ, батенька, мсто въ больниц’. Самому Дементьеву, казалось, было все равно, что и какъ о немъ думаютъ. Несомнннымъ для всхъ было одно, что это человкъ громадныхъ знаній и самой широкой эрудиціи, выдающихся изъ ряда способностей и необычайный, почти неотразимый діалектикъ. Извстно было такъ же, что слово у него никогда не расходилось съ дломъ, что воля у него была чисто желзная. Въ жизни у него было нсколько рзкихъ переходовъ. Отецъ, богатый землевладлецъ, отдалъ его въ одно изъ спеціальныхъ военно-учебныхъ заведеній, онъ шелъ и учился первымъ, но вдругъ, не кончивъ курса, бросилъ. Отецъ разсердился, пересталъ высылать деньги, Дементьевъ голодалъ, перебивался Богъ его знаетъ какъ, но черезъ полтора года выдержалъ въ университет экзаменъ экстерномъ на кандидата математическихъ наукъ. На экзамен профессора невольно обратили на него вниманіе, сулили большое ученое будущее и устроили такъ, что его оставили при университет. Онъ тогда сильно увлекался наукой, ни съ кмъ не знакомился, жилъ анахоретомъ, поглощая книги за книгами… Вдругъ, такъ же неожиданно для всхъ, онъ бросилъ науку. Отецъ его умеръ, все громадное наслдство онъ отдалъ крестьянамъ, остался такимъ же бобылемъ-нищимъ, какимъ былъ и раньше, и куда-то нырнулъ. Его встрчали то въ положеніи смазчика вагоновъ, то кочегаромъ, то слесаремъ въ механическихъ мастерскихъ, но мало-по-малу совсмъ потеряли изъ вида. Наконецъ, онъ опять вынырнулъ, уже въ роли діалектика, исповдуя странный культъ ‘личности’, отдльнаго ‘я’, отрицая все, кром желаній, хотній этого ‘я’. У него не было ни угла, ни куска обезпеченнаго хлба, — ничего не было. Лишеній онъ не понималъ, работу бралъ всякую, какая ни попадалась, но ровно настолько, насколько ему нужно было въ данное время.
— Я утверждаю, что долгъ — это одинъ изъ мыльныхъ пузырей воображенія!— повторилъ онъ среди общаго молчанія.— Я утверждаю, что каждое ‘я’ руководствуется только хотніемъ, волей, желаніемъ, что другого импульса, другого критерія у него нтъ и не можетъ быть, — ни въ немъ, ни вн его.— И онъ продолжалъ развивать свою мысль съ необычайною діалектическою силой.— Абсолюта нтъ, какъ нтъ въ мір тепла и холода, а есть только извстная степень того или другого, степень температуры, которую мы называемъ тепломъ или холодомъ, смотря по тому, куда оно двигается отъ ноля — вверхъ или внизъ по произвольно начертанной скал… И этотъ ноль, и норма устанавливается произвольно, каждымъ ‘я’ отдльно, потому что ощущенія самаго громаднаго большинства не обязательны же для отдльной единицы. Всмъ имъ можетъ быть жарко, — ему холодно и, что бы они ни говорили, ему не станетъ отъ того тепле, заставить же его сбросить съ себя шубу они не имютъ права. Правда, большинство стремится навязать единиц свою норму, но вдь это — безправіе, насиліе… Такъ и нравственность, такъ и все въ мір… Большинство кричитъ: ‘мораль, — ахъ, наша мораль, — она обязательна для всхъ!’ Но разв ‘я’ существуетъ для морали, а не она для него? Формы! Но разв не он для людей, а люди для нихъ?.. А разъ абсолюта нтъ, — есть только условная норма всего, — то для единицы она является только предразсудкомъ, стснительною уздой, связующими счастье единицы, потому что счастье это — свобода хотнія и желаній…
— Другими словами, валяй каждый, кто во что гораздъ, — ничего, молъ, Ваньк, не будетъ, — все равно правъ!.. Такъ?— перебилъ пылкій Сладкопвцевъ.
— Именно! Правъ предъ собою, а до того, какъ смотрятъ ваши глаза, мн нтъ никакого дла…
— Позвольте, — опять перебилъ Сладкопвцевъ, — позвольте, однако!.. А если вы захотите превратить, напримръ, меня въ своего раба?
— Что жъ, это только мое и ваше дло. Если вы захотите быть рабомъ, отчего же вамъ и не быть?
— Вы, значитъ, допускаете рабство…
— Я ничего не допускаю… Я знаю только хотніе и волю моего ‘я’.
— Но вы не отстаиваете равенства?
— Еще бы! Я не понимаю его и не вижу… Равенство — миъ: двухъ людей даже нтъ на земл равныхъ другъ другу… Спросите же присущее вамъ, какъ и каждому человку, чувство справедливости: можно ли относиться одинаково къ Ньютону и неаполитанскому lazzaroni? Можно ли прилагать къ однимъ одинаковую мру, устанавливать для обоихъ одинаковый кодексъ… относиться къ обоимъ одинаково? Да это будетъ вопіющею несправедливостью! Геній — одно, просто умный человкъ — другое, масса, тупая, инертная, живущая только растительными инстинктами масса — третье… Равенство, братствоI.. Это только звуки, обманчиво ласкающіе слухъ, звенящая мдь, которые выдумала французская буржуазія прошлаго вка, чтобы лучше обдлывать свои длишки, провести другихъ, навязать желательную ей форму и надть ее уздой на каждое отдльное ‘я’… Братство! А іюньскіе дни — это тоже братство? Ха, ха, ха!…
Онъ засмялся, и этотъ смхъ звучалъ такою больною желчью, такою жгучею скорбью, такъ дисгармонировалъ съ спокойнымъ выраженіемъ блднаго лица и блуждающаго взгляда, что каждое сердце невольно вздрогнуло. ‘Это чортъ знаетъ что такое!’ — говорило, казалось, кругомъ каждое лицо. У Тани зарумянились щеки и вспыхнули глаза.
— Что же вы не возражаете противъ этого страшнаго пессимизма?— страстно спросила она Авсентьева.
— Это не пессимизмъ, Татьяна Илларіоновна.
— А что же?
Взволнованная Таня сама двинулась къ Дементьеву.
— Зачмъ вы это говорите, — вы, такой добрый, такой хорошій?— спросила она, кладя ему руку на плечо.— Зачмъ вы съ такою страстью хотите разбить въ насъ все то, что намъ дорого и свято, — наши лучшія чувства… наши…
Нервный Дементьевъ вздрогнулъ, — слова Тани, ея тонъ видимо взволновали его тоже. Онъ посмотрлъ на нее, и на моментъ въ этомъ безучастномъ, казалось, блуждающемъ взгляд мелькнуло что-то невыразимо теплое, точно слеза. Его блдныя губы тоже вздрогнули.
— Я ничего не хочу разбивать, — мягко сказалъ онъ ей, — я говорю только, что нужно будить къ жизни каждое ‘я’, чмъ бы ни жило оно, а не заботиться о научныхъ построеніяхъ, если хотятъ идти къ счастью. Я самъ горлъ когда-то вашими чувствами, вашими надеждами, и терялъ ихъ по дорог одно за другимъ. Жизнь безжалостно отнимала ихъ и учила другому, будя мысль и расширяя кругозоръ… Я говорю вамъ то, чему научился, что сознаю… предсказываю то, чему научитесь и вы…
— Никогда!— ршительно и страстно отвтила ему Таня.— Никогда! Я скоре умру…
— Смерть — не отвтъ, Татьяна Илларіоновна: она докажетъ только, что ваши иллюзіи вамъ дороже открывающихся новыхъ истинъ. Я самъ не разъ стоялъ предъ вопросомъ жизни и смерти, теряя иллюзіи одну за другой, но всегда ршалъ, что умирать въ такомъ случа — значитъ бояться истины, что умирать за иллюзіи не стоитъ…
— Иллюзіи?— подхватилъ Авсентьевъ.— Нтъ, для насъ это не иллюзіи. Вотъ въ томъ-то и дло, что все, признаваемое вами, отвлеченнымъ теоретикомъ, иллюзіями, для насъ вопросы жизни и смерти. Въ этомъ-то и разница между вами и нами!— Авсентьевъ очень умно и тонко воспользовался репликой Дементьева, и его рчь, прямая, умная, логическая, ясная, какъ сіявшій день, — вернула всмъ прежнее настроеніе. Ему жали руки, Сладкопвцевъ даже обнялъ, а развеселившаяся Таня повторяла: ‘Ахъ, какъ хорошо, ахъ, какъ хорошо!’ Спорить уже никому не хотлось, вс точно устали отъ споровъ, — и оживленною гурьбой вышли на воздухъ, гд мягко сіялъ, улыбаясь, теплый осенній вечеръ.
— Пойдемте-ка къ рк!— предложилъ Авсентьевъ Тан.— Я такъ люблю вашъ крутой берегъ и широкую даль…— Когда они пошли, Авсентьевъ спросилъ о Серг.
— Онъ, вроятно, прідетъ скоро…— отвтила, слегка зарумянившись, Таня.— Отцу общали…
— То-то, скорй!.. Павловъ и Бугровъ такъ и таютъ отъ нетерпнія… Бугровъ, тотъ совсмъ относится къ нему такъ, какъ древній эллинъ къ Аполлону… И, право же, безъ комплиментовъ, вы оба составите прекрасную пару… Оба вы яркіе представители двухъ разныхъ типовъ, и соединеніе выйдетъ очень красивымъ…
— Почему разныхъ типовъ?— переспросила Таня.
— Характеровъ, — поправился Авсентьевъ, — Въ жизни я замчаю два типа: одинъ — спокойный, ровный, вонъ какъ эта глубокая рка, что такъ плавно и мирно катитъ свои волны… Встртится ей препятствіе — на моментъ она остановится, точно задумается, — тихо разольется, захватитъ берегъ, обойметъ и опять потечетъ мирно и плавно, какъ ни въ чемъ не бывало.
— Это кто же изъ насъ?
— Это вы, Татьяна Илларіоновна.
— Ну, а другой?— спросила она, смясь.— Разв не такъ же?
— Другой не такъ… Другой, какъ т рки, что берутъ начала съ высокихъ горъ, изъ блоснжныхъ, недосягаемыхъ ледниковъ. Это, впрочемъ, не мое сравненіе, а Бугрова, когда онъ говоритъ о своемъ Аполлон. Вы были на Кавказ и видали Терекъ… Такія рки не текутъ, а мчатся и роютъ землю. Имъ нтъ удержу, какъ и этой рк, но он не обходятъ препятствій, а мчатся прямо на нихъ, съ силой, стараясь перепрыгнуть… Он не знаютъ этой зеркальной, тихой глади, и, одтыя пной, какъ броней, не знаютъ тихаго плеска, а пугаютъ шумомъ… И встрть он неодолимую преграду, он разобьются о нее мелкими брызгами…
— А разв есть неодолимое?
— Во времени, конечно, нтъ. Но вдь время — долгая псня!
Оба замолчали и смотрли на широкую гладь могучей рки, тихо и плавно катившей свои чуть видимыя волны. Вечеръ сгущался, красноватые тоны уже окрасили дремавшій воздухъ и обагрили темную сталь воды.
— Я признаюсь, мн больше нравится Терекъ…— сказала Таня.— Тамъ обаятельная красота и сила…
— Какъ вамъ сказать?.. Конечно, красоты и видимой силы много, но только на моментъ, для глаза туриста… Она утомляетъ и оглушаетъ… Жизнь ютится только у такихъ береговъ, какъ этотъ… И почему же вы думаете, что и тутъ не столько же своеобразной красоты и силы, хотя бы скрытой? Движеніе микрометрическаго винта тоже незамтно, однако это — непреоборимая сила.
Они подошли къ деревенской площади, гд, по случаю праздничнаго дня, у кабака толпился кучками полупьяный народъ. Косой Селифонтовъ торговалъ въ этотъ день бойко, въ ‘Рощино’ шла мстная ярмарка, а онъ былъ малый не промахъ и охулки на руку не клалъ. Генералъ считалъ его прямымъ мошенникомъ, сильно старался выжить изъ
‘Рощино’ и, наврное, выжилъ бы, если бы не болзнь, заставившая, на все махнуть рукой. Да и борьба съ Селифонтовымъ была далеко не легкимъ дломъ, — онъ былъ уменъ, ловокъ, пронырливъ, отлично зналъ деревенскій народъ и такъ умлъ подлаживаться, что вертлъ имъ какъ хотлъ. Какъ ни старался генералъ, а Селифонтовъ все-таки добился отъ общества приговора, попрежнему гнулъ свою линію, сталъ только осторожне въ разныхъ двусмысленныхъ продлкахъ и осмотрительне пряталъ концы. Наглъ и дерзокъ былъ онъ, какъ только и можетъ быть кабатчикъ, и любилъ юморъ. Разъ какъ-то становой приставъ принужденъ былъ сдлать у него обыскъ, вслдствіе какой-то кражи, такъ какъ многое ручалось за то, что краденое не миновало Селифонтова. Обыскъ, впрочемъ, не привелъ ни къ чему, и малый самодовольно улыбнулся. Старикъ-приставъ укоризненно покачалъ головой.
— Эхъ, Селифонтовъ, и какъ теб не стыдно!.. вчно ты подъ какимъ-нибудь подозрніемъ!… Нужно помнить законъ, каждый человкъ долженъ поступать по закону…
Селифонтовъ улыбнулся и мигнулъ косымъ глазомъ.
— Эхъ, ваше благородіе, да если каждый будетъ ступать по закону, — игралъ онъ словами, — такъ вдь законъ-то истопчутъ скоро…. Обходцемъ-съ, — оно получше…
Въ этотъ день онъ долженъ былъ чувствовать себя очень хорошо, потому что създъ былъ большой, и каждая душа что-нибудь земного да оставила у него на прилавк. Таня не любила пьяныхъ и свернула, чтобы обойти площадь, но ее уже замтилъ Абрамъ, тщедушный, плюгавенькій мужикъ, ободранный, въ лохмотьяхъ, съ рыжеватою вытертою бородкой, истый пропойца. Деревня его не долюбливала и презирала. Это была чисто рабья душа, подхалимья, юлившая, лебезившая, вчно что-нибудь выпрашивавшая ради кабака. Но съ тми, кто отъ него завислъ, онъ былъ просто жестокъ: жену, больную, слабую женщину, онъ дралъ кнутомъ, дти дрожали его вида. Замтивъ Таню, пьяный Абрамъ еще издали сталъ выдлывать что-то въ род земныхъ поклоновъ, причитая восхищеннымъ, умиленнымъ голосомъ:
— Матушка ты наша! Солнце красное! Младъ свтелъ мсяцъ!.. Баринъ пригожій, барышня-красавица!…
— Будетъ теб, да будетъ же!— уговаривали его другіе.— Что дуракомъ ломаешься? Стой Абрамъ!.. Нехорошо такъ-то!…
Но унять Абрама было трудно. Онъ догналъ уже Таню и съ тми же поклонами, съ клятвой, такъ же восхищенно разливался пьянымъ голосомъ въ своей любви къ ней, къ господамъ, къ барину-генералу.
— Люблю тебя… вотъ какъ люблю!…— бормоталъ онъ, падая къ ногамъ, поднимаясь, опять падая и затмъ топчась на мст.— Всхъ господъ люблю… Что, не вришь? Вели только: Абрамка, бултыхъ!— съ нашимъ удовольствіемъ… хоть въ воду! Стрррасть люблю!.. Что мы, мужиченки, супротивъ васъ? Какъ есть дррянь. Право, дрррянь!…
— Не блажи, Абрамка!— укоризненно унимали его изъ толпы, но тотъ не сдавался.
— Лллюблю!— бормоталъ онъ и опять падалъ.
— Ну, хорошо, ну, хорошо!— спшно говорила
Таня, прижимая платье, поцловать край котораго Абрамка выказывалъ неодолимое желаніе.— Спасибо, спасибо, будетъ ужъ, Абрамка, будетъ… пусти…
— А ты постой, посто-о-й! Не торопись, — я что-й-то скажу теб…— говорилъ онъ все-таки, схвативъ, наконецъ, край платья.— Мы тоже не какіе-нибудь, наслышаны!.. Чего торопишься?… Ужъ такъ я тебя люблю и барина вонъ энтого самаго! Ужъ такъ люблю!.. И енарала-батюшку люблю. Думаешь, не знаемъ, что енаралъ-то приказалъ всю землю намъ отдать, пошли ему Господи!.. Зна-а-емъ, наслышаны!.. Да ты, — онъ подмигнулъ пьянымъ глазомъ и понизилъ голосъ до шопота, — да ты скрутить хочешь… Хе, хе, хе, что жъ, и валяй!— онъ опять сочувственно подмигнулъ, — валяй, скрути… потому, мужики — дрянь… сущая дрянь!.. Крути!.. Вотъ только дай на косушечку, ужъ такъ люблю! Дай, слышь, барышня хорошая!
Но тутъ подосплъ, къ счастью, кузнецъ Сампсонъ и освободилъ Таню. Пьяный Абрамка отковылялъ, что-то бормоча, ругаясь, поминая землю и желаніе крутить. Таня стояла блдная, какъ полотно, и тяжело дышала. Авсентьевъ тоже смотрлъ растерянно.
— Что это онъ говорилъ про землю, про то, что я скручу?.. Кого скручу? Я?..— выговорила наконецъ Таня. Что это, Сампсонъ Ивановичъ?
Дюжій кузнецъ какъ-то отчаянно и ожесточенно махнулъ рукой.
— Мракъ!— выговорилъ онъ, точно съ усиліемъ отъ скрытаго презрнія.— Одинъ мракъ!
— Да и пьяный!— вмшался Авсентьевъ.— Говоритъ самъ не знаетъ что.
— Нтъ, это не такъ…— говорила Таня.— Тутъ что-то есть, Сампсонъ Ивановичъ! Онъ говорилъ неспроста и знаетъ что.
Кузнецъ почесалъ голову.
— Знать-то знаетъ, да все-таки мракъ… Что съ нимъ, съ этимъ мракомъ подлаешь? Они и отцу родному не врятъ, и того подозрвать будутъ.
— Да въ чемъ подозрвать, — допрашивала дрожащая отъ волненія Таня, — меня, что я что-то скрутить хочу? Отнять у нихъ что-то?
— Давно эти глупости ходятъ, и что имъ ни говори, все равно что колъ теши!— продолжалъ озлобленно кузнецъ.— Добры вы съ ними ужъ очень, — вотъ причина! Вы имъ добро, вы имъ то да се, — одинъ, другой скажетъ: барышня вотъ, молъ, и то еще сдлаетъ, и это, а ихъ и беретъ сомнніе. Какъ такъ, молъ: барышня, да свое сама же и отдавать будетъ?… За что? Ну, вотъ и пошелъ слухъ, что генералъ, молъ, приказалъ для спасенія души, а что приказалъ? Извстно что… Что мужику самое завидное?— земля! Ну, и пошло. А тутъ другіе и спорятъ: не дастъ, молъ, барышня, скрутитъ!.. Никому они не врятъ, — себ, и то скоро врить перестанутъ, — вотъ мракъ какой!
— Господи!— заломила Таня руки. Она готова была разрыдаться.— Скрутить!.. Господи!
— Да чего вы убиваетесь-то, Татьяна Илларіоновна?— продолжалъ этотъ мрачный гигантъ съ нжностью и участіемъ, которыхъ совсмъ не допускала его фигура!— Не стоитъ, право, не стоитъ.,.
— Я не могу такъ относиться!— нервно, сдерживая слезы, заговорила Таня.— Не могу… Мн жаль ихъ… Боже! Они думаютъ, что я могу…— она опять заломила руки.— Да вдь это ужасъ что такое!..
Авсентьевъ ее успокаивалъ, но его слова не дйствовали. Щеки ея покраснли отъ волненія и сдерживаемыхъ черезъ силу слезъ.
— Да вдь мракъ… — урезонивалъ ее мягко Сампсонъ Ивановичъ.
— Не говорите такъ!— перебила она его.— Знайте, въ васъ, Сампсонъ Ивановичъ, звучитъ больше презрнія, чмъ любви къ нимъ, а это нехорошо. Нтъ, это не хорошо… и я не могу такъ!
Кузнецъ немного обидлся.
— Да тутъ хочешь, не хочешь — озлишься!— угрюмо заговорилъ онъ съ сердцемъ.— Сладко, что ли, мн на эту темноту глядть? Свои вдь… Жалко! Какъ не озлиться? Обидно вдь… Люди, вонъ, такіе же, а поди ты!.. Темнота злитъ, на нее озлобишься!.. Я, вонъ, и такъ убжать отсюда хочу…
— Куда?— спросилъ Авсентьевъ, чтобы перемнить разговоръ.
— Свтъ глядть хочу… Знакомый слесарь въ Одессу зоветъ, на пароход мсто общаетъ… Поду другія страны смотрть… Прощайте, Татьяна Илларіоновна, книжекъ еще пожалуйте. Я т прочелъ…
— Хорошо… Приходите, я дамъ… Прощайте!
Она шла, опираясь на руку Авсентьева, и, попрежнему, тяжело дышала. Волненіе ея не улеглось, — напротивъ, оно какъ будто росло все больше съ удаленіемъ отъ этой площади.
— Господи! Я хочу ихъ обидть!— проговорила она сквозь сжатые зубы.— Я! Да мн ничего не нужно… ничего… Я все… все готова имъ отдать!
— Отдавать нужно умючи,— отвтилъ спокойно Авсентьевъ, стараясь втянуть въ разговоръ, чтобы дать улечься этому волненію, — и очень умючи, такъ, чтобы оно пошло впрокъ… Не стоитъ же отдавать Абрамк, чтобы онъ увеличивалъ фонды вашего косого кабатчика!
Таня вдругъ вырвала руку и закрыла ладонями лицо.
— Ахъ, не то, не то… Еще человкъ живъ, еще не умеръ, а уже длятъ… уже…
Она зарыдала почти истерично.

——

Вс гости снова были въ сбор въ большомъ кругломъ зал, опять вели оживленныя рчи, когда Таня съ Авсентьевымъ вернулись. На двор стало уже совсмъ темно, въ дом горли огни. Ларсісія взяла на себя обязанность хозяйки и разливала чай, а Дементьевъ, недурной пвецъ, сидлъ за піанино и разсянно бралъ аккорды. Отъ него требовали спть что-нибудь хорошее, и своимъ блуждающимъ взоромъ онъ, казалось, искалъ теперь въ пространств подходящую пьесу. Лицо его было грустно, какъ всегда, на губахъ блуждала все та же скорбная улыбка. Наконецъ, онъ нашелъ, казалось, чего искалъ, ударилъ по клавишамъ и заплъ слабымъ, но въ высшей степени музыкальнымъ теноромъ, съ мастерской фразировкой, эту удивительную по сил и простот пьесу Шумана:
— Кто здсь страдалъ, боролся,
Какъ друга смерти ждетъ!
Она ему свободы
Святую всть несетъ!..
Въ это время Таня уже умылась, посмотрла въ зеркало, видны ли еще слды слезъ, и направилась въ залу. По дорог она остановилась передъ дверью кабинета и прислушалась: тамъ было все тихо, — очевидно, больной спалъ. Она отошла уже, но замтила, что въ щель между порогомъ и дверью виденъ свтъ. Не забылъ ли отецъ потушить свчу? Таня осторожно пріотворила дверь, увидла, что отецъ сидитъ въ кресл у письменнаго стола, и улыбнулась ему.
— Ты не спишь?
Отвта не было.
— Папа!!
У Тани сильно застучало сердце. Она оставила дверь и съ устремленнымъ впередъ взглядомъ, въ которомъ застылъ испугъ, подошла къ креслу.
— Папа! Милый папа!!
Больной не шевельнулся… И вдругъ ея безумный отъ испуга и скорби взглядъ самъ какъ-то въ упоръ встртился съ неподвижнымъ взглядомъ застывшихъ, широко открытыхъ холодною смертью глазъ.
Таня всплеснула руками и свалилась, какъ подстрленная птица. Отчаянный вопль вырвался изъ ея помертвлыхъ губъ, точно полный ужаса и боли послдній стонъ умирающей жизни прорзалъ воздухъ, покрылъ аккорды піанино и сразу поставилъ на ноги всхъ…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Черезъ часъ, когда Колдуновъ съ другими все еще тщетно бился надъ безчувственною Таней, кипятясь, волнуясь, теряя голову отъ этого волненія, его подозвалъ Дементьевъ
— Придите въ себя!— сказалъ онъ ему своимъ ровнымъ, спокойнымъ тономъ, — такъ нельзя… Врачъ долженъ быть спокоенъ, а вы кипятитесь, отдаете противорчивыя приказанія.
Колдуновъ вспыхнулъ, хотлъ послать его къ чорту, но вдругъ схватился за голову.
— Я размозжу себ черепъ, если она не встанетъ!— почти крикнулъ онъ и скрежетнулъ зубами, — Вы правы, да!.. Ну, постойте, на всякій случай, слетайте въ городъ за N, — онъ назвалъ лучшаго клинициста.— Поздъ отходитъ черезъ полчаса… Слетайте!.. Онъ любитъ ломаться, но намекните, что кушъ будетъ изрядный,— полетитъ на крыльяхъ! Прізжайте поскоре, завтра къ пяти… Если его что-нибудь задержитъ, пригласите Z.
Дементьевъ стоялъ на площадк вагона и, казалось, вслушивался въ грохотъ мчавшагося позда. Этимъ монотоннымъ грохотомъ онъ точно хотлъ усыпить въ себ голосъ всего того мучительнаго и больного, что терзало его, въ сущности, нжную, способную на глубокую ласку, душу. Вмст съ нимъ со станціи слъ въ поздъ и Селифонтовъ, который спшилъ къ ‘барын-генеральш’, — врне, къ Пуцковскому, сообщить о смерти генерала, о болзни ‘барышни’ и получить нужныя инструкціи. Онъ былъ давно уже врнымъ адептомъ, — Пуцковскій умлъ находить нужныхъ людей, — а тутъ помогла еще и Анисья. Узнавъ въ Дементьев ‘гостившаго барина’, онъ вышелъ за нимъ на площадку и пытался разспросить, какъ что произошло. Дементьевъ молчалъ, по лицо его вздрагивало угрожающе.
— Насчетъ распоряженіевъ не освдомлены ли, — какъ что будетъ?— приставалъ онъ, не зная, какъ объяснить себ молчаніе этого хотя и барина, но съ виду какъ будто плоховатаго.— Я потому, собственно, какъ близкій человкъ… Опять же и генеральша-съ… насчетъ своей части какъ?
Онъ говорилъ и говорилъ. Дементьевъ молчалъ, но вдругъ поднялъ на него свои блуждающіе глаза.
— Послушайте, — перебилъ онъ ровнымъ, спокойнымъ голосомъ, и только лицо его попрежнему вздрагивало, будто улыбаясь, — послушайте: говорятъ, вы отчаянный негодяй и мошенникъ! Неужели вамъ никогда не приходитъ въ голову, что васъ, пожалуй, могутъ когда-нибудь… ну, вотъ, хоть съ такой площадки столкнуть, а?…
Селифонтовъ отступилъ, ошеломленный, не закрывая открытаго рта. Этотъ тонъ и взглядъ испугали его до поту.
— А законъ?— вымолвилъ онъ, наконецъ, вздыхая.— Господи! ишь, какъ напугали… Шутникъ баринъ, право!
У Дементьева еще сильне вздрогнуло лицо, въ глазахъ, въ блуждавшемъ взгляд блеснулъ какой-то холодный огонекъ. Но вдругъ онъ презрительно махнулъ рукой и вошелъ въ вагонъ.
Селифонтовъ смотрлъ ему вслдъ.
— Ишь, вдь!— съ полуиспугомъ произнесъ онъ, не находя другихъ словъ.— Ну, и народъ же пошелъ на свт, прости Господи!…
Онъ нервно звнулъ и набожно перекрестилъ ротъ.

IX.
‘Какіе-то бандиты завелись, чортъ возьми!’

Стояла поздняя осень. Увядшій, прлый листъ засыпалъ небольшой палисадникъ передъ старымъ деревяннымъ домикомъ, въ глухомъ переулк, гд жилъ Бугровъ. Утро было свжее, но чистое, ясное, — въ блдной осенней лазури ни одного облачка. Все кругомъ дышало какою-то усталою истомой, природа, точно вакханка, истомленная бурными порывами кипучей страсти и бшеной энергіи, казалось, отдыхала теперь съ застывшею на лиц улыбкой лнивой нги. Зато въ людяхъ просыпалось то, что теряла природа, — ея усталость отражалась тамъ обратно подъемомъ силъ и энергіи. Свжіе осенніе дни, несмотря на меланхолическіе тоны, какъ-то особенно хорошо дйствуютъ на всхъ, подбадривая и оживляя. Бугровъ чувствовалъ себя какъ нельзя лучше, и его тянуло на воздухъ.
Параличъ лвой стороны приковалъ его къ креслу, отнялъ каедру, лишилъ возможности принимать активное, непосредственное участіе въ общественной жизни, но не тронулъ ни ума, ни сердца. Каедру Бугровъ замнилъ переводами научныхъ, полезныхъ книгъ и уроками на дому, которые давали ему кое-какой заработокъ, необходимый для существованія, а умъ и сердце отдавалъ каждому, кто стучался за ними въ его дверь, кому нуженъ былъ совтъ, указаніе, помощь, чья смутно бродившая душа искала учителя и наставника-друга. Возл него всегда ютился молодой кругъ, члены котораго затмъ уходили въ жизнь, смняясь въ свою очередь новыми, но сохраняли всегда духовную связь другъ съ другомъ и глубокое уваженіе къ нему лично. Больной, онъ являлся какъ бы центромъ, соединявшимъ многихъ разбросанныхъ другъ отъ друга людей, а его нравственное вліяніе, его авторитетъ, уваженіе къ нему — цементомъ, скрплявшимъ эту связь. Почти весь интеллигентный кругъ города зналъ его, если не лично, то по слухамъ, о доброт его, доврчивости, простот ходили анекдоты, передававшіеся съ тою благодушною улыбкой, что всегда характеризуетъ мягкое, любовное отношеніе, а старенькій домикъ съ палисадникомъ въ глухомъ переулк такъ и звали шутя ‘лабораторіей’. Въ тигляхъ ума, идеаловъ, высокаго нравственнаго чувства тамъ перерабатывалась, очищалась человческая душа, разрозненные, разобщенные элементы которой слагались затмъ въ цльное, прочное соединеніе. Доживъ до сдыхъ волосъ, разслабленный, больной, онъ оставался все тмъ же свтлымъ идеалистомъ, полнымъ и вры, и жизни, какимъ былъ и раньше, сохранилъ нетронутой теплую отзывчивость, умлъ и приласкать, и согрть каждаго. У него толклись съ утра до вечера, каждый приходилъ съ своимъ, каждаго онъ выслушивалъ, о каждомъ, кому это было нужно, хлопоталъ: тому устраивалъ урокъ, тому переписку, той давалъ книги, для этого собиралъ деньги и т. д., и т. д., и все это онъ длалъ не вставая съ кресла. Единственное существо, относившееся къ нему немного свысока и позволявшее себ даже читать строгія нотаціи, была кухарка Марья, бывшая няня его покойной сестренки, съ которой онъ никогда не разставался, какъ и та никогда не могла бы разставаться съ своимъ большимъ ‘дитё’, — такъ называла его Марья. Она привязалась къ нему тмъ безграничнымъ, чисто материнскимъ чувствомъ, главнымъ факторомъ котораго является состраданіе. Она одна смотрла за порядкомъ, за тмъ, чтобы наставленія врачей исполнялись, берегла его, ходила за нимъ, заботилась дйствительно какъ о ребенк и, конечно, частенько ворчала.
— И, батюшки-свты, что-й-то, какъ я погляжу!.. На двор птухи поютъ, а мой-то Павелъ Петровичъ все за книжкой! Что доктуръ-то наказывалъ, а? Что наказывалъ?
Подъ вліяніемъ Бугрова, подъ вліяніемъ милосердія, которое двигало ее каждый день служить больному и связывало съ нимъ все крпче, душа простой Марьи развилась до той высокой красоты, за которою человкъ теряетъ все личное или, врне, свое личное полагаетъ исключительно въ служеніи другому, въ заботахъ не о себ, а о другомъ.
Въ послднее время тамъ поселился вынырнувшій снова на свтъ безпріютный Дементьевъ и помогалъ Марь въ ея хлопотахъ и заботахъ, какъ самый врный, самый заботливый другъ. Марья любила его больше всхъ друзей и знакомыхъ Бугрова, считала самою чистою, святою душой и уважала, какъ доктора, — докторовъ она считала всезнающими и всемогущими.— Дементьевъ возился за нее съ самоварами, носилъ за нее дрова, даже стряпалъ порой, берегъ, вообще относился, какъ относятся у насъ къ какой-нибудь великолпной барын. Марья даже конфузилась.
— Что-й-то, едоръ Ивановичъ, вы носите воду, ровно бы я сама не могу… За кого-то вы меня принимаете?.. Ровно бы я барыня какая…
Но Дементьевъ, часто рзкій, и даже очень, съ другими, только улыбался ей мягко и невозмутимо продолжалъ свое дло.
— Если бы вы были барыней, Марья Ивановна, — отвчалъ онъ, всегда называя ее по имени и отчеству, — я, конечно, этого бы для васъ не длалъ.
— Ужъ и не пойму, едоръ Ивановичъ…
— И не понимайте, голубушка. Лучше скажите, гд сковородка. Я сдлаю яичницу къ завтраку, а вы ужъ лучше отдохните.
Усталая Марья, съ которой отъ вчной работы всегда катился потъ, садилась, зная, что тотъ не дастъ себя переспорить, и только ворчала какимъ-то любовно благодарнымъ тономъ:
— И охота вамъ, едоръ Ивановичъ, грязнымъ дломъ руки марать?
— Именно, охота — возражалъ Дементьевъ.— Во-первыхъ, Марья Ивановна, это не грязное, а самое чистое дло, потому что оно на пользу другому, а во-вторыхъ, голубушка моя, — врьте мн, — нтъ боле пріятнаго, какъ послужить за друга, да еще и такого хорошаго, какъ вы…
— Ужъ и нашли хорошаго, нечего сказать!..— скромничала боле конфузившаяся, чмъ жеманившаяся Марья.— Такихъ-то за пятакъ въ каждой деревн сотню наберешь.
— И тмъ лучше!— возражалъ также спокойно Дементьевъ, самымъ аккуратнымъ образомъ выполняя кухонныя функціи.— Слава Богу, если такъ, потому что вы чистая сердцемъ… Ну, а знаете, чай, что общано чистымъ сердцами?
Марья не понимала хорошо, конфузилась, но чувствовала, что подъ ледяною оболочкой этого страннаго, не похожаго какъ будто на другихъ, молчаливаго человка стучитъ доброе отзывчивое сердце.
Съ Бугровымъ Дементьевъ былъ въ самой тсной дружб, хотя Бугровъ разъ и навсегда попросилъ его не развивать ему своихъ теорій и не спорить, такъ какъ споръ будетъ безполезенъ, — на положеніяхъ они никогда не сойдутся.
— Видите ли, — сказалъ онъ ему, — если бъ я держался вашихъ взглядовъ, мы ушли бы съ вами куда-нибудь на необитаемые острова и зажили бы первобытною жизнью… Въ сущности, вдь это дйствительно первобытное состояніе проповдуете вы.
— Въ новомъ и совершенно первобытномъ выраженіи, пожалуй… Вспомните-ка знаменитую гегелевскую тираду… Если идти вашимъ путемъ, каждый синтезъ можно будетъ уподобить тезису, изъ котораго онъ вытекъ.
— Хорошо, хорошо, я понимаю и принимаю, что вы хотите сказать… И иду дальше… Я живу среди людей, въ которыхъ, какъ и во мн, развитъ инстинктъ общественности, которые живутъ имъ и потому неминуемо укладываютъ, свою жизнь въ опредленныя формы. Естественно, остается пользоваться этимъ инстинктомъ и дружными усиліями, совмстною работой все идти впередъ, улучшая условія и формы.
— А если въ конечномъ вс эти улучшенныя формы — предразсудки?
— Въ конечномъ! То есть въ такой дали, куда никто изъ насъ никогда заглянуть не можетъ… Кто его знаетъ, можетъ быть! Но и тяготніе въ конечномъ можетъ оказаться предразсудкомъ, оно и Ньютономъ поставлено какъ гипотеза только, и до сихъ поръ — не законъ, а теорія… Что жъ, разв поэтому вы не должны пользоваться ею? Видите ли, едоръ Ивановичъ, въ океан есть разныя существа: одни живутъ на небольшой глубин, ближе къ поверхности, другія — на недосягаемой глубин. Строеніе у тхъ и другихъ различно, вторые на своихъ щупальцахъ носятъ даже особые фосфорическіе фонарики, потому что иначе не видятъ въ мрачной глубин. Согласитесь, что и т, и другіе никогда не сойдутся, органически, — не сойдутся въ своемъ міросозерцаніи, если бы начали говорить другъ другу… Вотъ такъ и мы съ вами.
И оба, живя вмст, никогда посл того не спорили другъ съ другомъ.
Въ это утро Бугровъ съ молодымъ жаромъ принялся за работу, заданную ему Таней, а работа была ему сильно по душ. Таня, какъ только оправилась, сейчасъ же заявила, что изъ наслдства оставитъ себ усадьбу съ паркомъ, а всю рощинскую землю даритъ рощинцамъ на добрую память объ отц. Чтобъ даръ дйствительно пошелъ впрокъ, а не попалъ въ руки Селифонтова, она попросила Бугрова и Авсентьева вдвоемъ обдумать и выработать условія и форму этой передачи, которыя обезпечивали бы, въ то же время, и школу, и больницу, и самое выгодное, самое правильное пользованіе рощинцами ея даромъ. Работа была трудная, но за то, несомннно, интересная для обоихъ. Она открывала возможность приложить на опыт, испробовать на дл вс новыя положенія науки. Общая схема была намчена Сергемъ въ его письмахъ къ Тан, а самое трудное — разработка всего — пришлось на долю обоихъ друзей. Они въ интересахъ строгаго выполненія рощинцами выработанныхъ условій, настояли на томъ, чтобы до поры до времени этотъ даръ не былъ узаконенъ формально. Земля отдавалась пока только частнымъ образомъ въ пользованіе на извстныхъ условіяхъ. Таня оставалась все-таки законною собственницей и, въ случа несоблюденія этихъ условій, право пользованія прекращалось. Главное руководительство оставалось за Таней и ея довренными лицами, весь чистый доходъ длился между рощинцами въ пропорціи, построенной на самыхъ гуманныхъ началахъ. Когда же рощинцы свыкнутся съ поставленными имъ условіями владнія настолько, что будутъ въ состояніи вести дло сами и явится, такимъ образомъ, гарантія, что формы пользованія и распредленія не выйдутъ изъ установленной колеи, и никакіе пройдохи не смогутъ какъ-нибудь гнусно воспользоваться простотой рощинцевъ, тогда Таня могла и узаконить свой даръ. Такая постановка дла казалась самою лучшей и практичной, гарантируя отъ всякаго рода случайностей, и только одинъ Сладкопвцевъ кипятился и возмущался, находя, что тутъ сквозитъ все то же высокомрное недовріе ‘интеллигента’ къ народу, желаніе командовать и навязывать свое. ‘Изъ простого акта справедливости, — кричалъ онъ суетливо, — добродтельные господа непремнно норовятъ выкроить благодяніе! И пахать-то безъ насъ-де не сумете! Ха, ха, ха!’ Но съ нимъ никто не соглашался, даже Ларская, которая въ общихъ воззрніяхъ сходилась съ нимъ вполн. Конечно, если бы спросить самихъ рощинцевъ, они, несомннно, поддержали бы его всецло, какъ и пройдоха Селифонтовъ, у котораго для этого были и свои виды, и свои перспективы. Искони подозрительные рощинцы объясняли этотъ даръ по-своему, твердо были уврены, что сдланъ онъ по распоряженію покойнаго генерала ‘для-ради спасенія души’ (кто жъ отъ своего-то добровольно отступится?), а на условія пользованія, о выработк которыхъ до нихъ доходили пока только темные слухи, смотрли, конечно, какъ на подвохъ со стороны наслдницы съ цлью ‘оттягать добро’. Такъ говорили и вковое недовріе, и Анисья, и Селифонтовъ и многоопытная мудрость стариковъ.
Работа была кончена. Бугровъ пробгалъ послднія черновыя строки, поджидая Авсентьева для совмстной окончательной редакціи, и тотъ не замедлилъ. Онъ пришелъ раздраженный и сообщилъ довольно непріятныя всти.
Оказывалось, что въ город праздные языки болтали уже по поводу этого дара всевозможныя небылицы. Благодаря стараніямъ и сплетнямъ генеральши и Пуцковскаго, для которыхъ желаніе Тани являлось, естественно, чмъ-то въ род ножа въ сердце, разбивая надежды и перспективы, — этотъ добрый актъ принималъ видъ чего-то злонамреннаго и тревожнаго. Подозрительные умы настороживали уши, языки болтали, кое-гд уже начинали кричать, что ‘нужно принять мры’, а въ довершеніе всего и сами рощинцы стали глупить. Они знаютъ уже, что земля будетъ имъ отдана, нетерпливо волнуются, толкуютъ, что отъ нихъ что-то скрываютъ, хотятъ ихъ надуть, а Селифонтовъ, пользуясь такимъ настроеніемъ, сетъ зачмъ-то смуты, дйствуя, вроятно, по наущеніямъ Пуцковскаго. Что онъ правая рука ‘тхъ’, — такъ называли оба генеральшу съ ея зятемъ, — извстно всмъ. Становому даже пришлось нарочно здить и успокаивать людей.
— Что жъ Колдуновъ-то? перебилъ Бугровъ.— Вдь онъ могъ бы растолковать… Тамъ, вдь, на мст… Знаютъ же его и врятъ ему.
— Ну, Колдуновъ за своимъ романомъ ничего не видитъ и не слышитъ!— улыбнулся Авсентьевъ.
Бугровъ хлопнулъ по столу рукой съ брезгливою досадой.
— Ахъ, эти добрые русскіе люди!… Не могутъ они рядомъ съ женщиной стоять безъ того, чтобы не завести романа… У постели умирающаго — и то романъ сочинятъ! Тьфу ты! Право же, птухи ведутъ себя, кажется, лучше! И глядите же, порядочный человкъ, неглупый, работящій, а вотъ же подавай ему объятія и ‘сладость устъ твоихъ’, или какъ тамъ говорится? Иначе не можетъ!.. И который это разъ у него?
— Ну, кто же сосчитаетъ!— шутилъ Авсентьевъ.— Съ каждымъ фазисомъ развитія… На нашихъ глазахъ была фельдшерица, — та предпочла другого врача… затмъ Ларская, но та о любви и слышать не хотла, — баловство, говоритъ… Теперь Таня…
— Ну, у той есть соколъ, до котораго Колдунову и глазомъ не достать!— вставилъ Бугровъ, хорошо улыбаясь, какъ улыбался онъ всегда при упоминаніи о своемъ любимц.— Нтъ, вотъ что противно, господа!— продолжалъ онъ возмущенно, возвращаясь къ прежней тем, отвратительно то, что и теорію, оправдывающую себя, найдетъ сейчасъ нашъ братъ, какъ только коснется амура… Съ постепеннымъ духовнымъ ростомъ, съ развитіемъ, молъ, я мняю и требованія, предъявляемыя къ подруг. Вотъ какъ! Не хочется сказать просто-напросто: птухъ я! ну, и замазываетъ себя теоріей… Погодите же, проберу я его, пусть только носъ покажетъ!
— Удивляюсь, — не удержался тутъ Дементьевъ, — право, удивляюсь!.. Чего тутъ кипятиться? И какое кому дло, какъ и сколько разъ кто-нибудь любитъ? У васъ темпераментъ Филимона, любившаго только Бавкиду, ну, и благо вамъ. Но не требуйте отъ Колдунова, у котораго въ жилахъ течетъ, можетъ быть, кровь андалузскаго гидальго, чтобы онъ велъ себя такъ же. Это дло темперамента, и вмшиваться тутъ никто не можетъ.
— Врно!— подхватилъ Бугровъ, — совершенно врно, но только до тхъ поръ, пока темпераментъ не мшаетъ работ и длу человка… Это разъ… А съ другой стороны… съ другой… Какъ вамъ сказать? Нужно, знаете ли, и предлъ какой-нибудь положить себ, чтобы темпераментъ не доводилъ до распущенности,
Дементьевъ пожалъ плечами.
— Распущенность? Экое, подумаешь, страшное слово какое!.. Байронъ, Гейне, Гёте, — имъ тоже кидало въ лицо это слово мщанское фарисейство… А ну-ка, поставьте и тхъ, и другихъ на всы, — не перетянетъ ли чаша съ этою тройкой всхъ обвинителей вмст? А? Да вотъ что лучше: покажите-ка мн хоть одного истиннаго моногамиста на свт, который бы любилъ только одну и одинъ разъ… Ну-ка, покажите по совсти, положа руку на сердце, — сто противъ одного, что не покажете!.. Абеляръ?.. Постойте, постойте, Авсентьевъ, — въ отношеніи Абеляра я, — съ такимъ же правомъ, какъ вы отрицаете,— утверждаю, что у него до Элоизы была по меньшей мр хоть одна Гретхенъ, какъ и у Элоизы до Абеляра могъ быть какой-нибудь ‘душка’ военный. Я утверждаю, наконецъ, что все наше современное представленіе о добродтели, вся ваша мораль вытекаетъ только изъ вопроса о воспитаніи и кормленіи дтей, забота о чемъ лежитъ на каждой семь отдльно. Ваша мораль зиждется, такимъ образомъ, не на природ человка, а исключительно на одномъ экономическомъ фактор современнаго строя, на римскомъ прав, на кодекс Юстиніана…
Но тутъ его перебили. Поднялся споръ, въ которомъ принялъ участіе и закаявшійся спорить Бугровъ. Авсентьевъ, наконецъ, махнулъ рукой и выбжалъ весь красный.
Въ то же утро, посл ухода Авсентьева, какъ нарочно, Колдуновъ показалъ свой носъ. Но этотъ носъ былъ спущенъ уныло, лицо глядло совсмъ убито, живые глаза стали какими-то тусклыми, матовыми, небольшая бородка смята, — отъ всей крпкой фигуры несло уныніемъ. Бугрову даже жалко его стало, но онъ все-таки разсердился.
— Вотъ и кстати!— сказалъ онъ.— Что у васъ тамъ такое за смуты, говорятъ?
Колдуновъ безнадежно махнулъ рукой.
— А ну ихъ совсмъ! Глупость безысходная! Жаль, ухалъ Сампсонъ кузнецъ, — тотъ умлъ ихъ урезонивать.
— А вы-то?
— Я?— Колдуновъ опять махнулъ рукой.— Не до нихъ!
— Вотъ какъ! Все романъ?
Бугровъ уже сердился.
— Ну, романъ, — пусть романъ! Чего же вы сердитесь? Что же длать, если я люблю?.. Сердцу не закажешь!— говорилъ Колдуновъ, уныло смотря на хозяина.
— Конечно, такъ и въ псн поется… Но поймите же вы, чудакъ, что она невста другого, что не сегодня-завтра Сергй будетъ здсь… Поймите…
Колдуновъ рзко махнулъ рукой.
— А, и пусть бы скоре! Если бъ онъ пріхалъ уже, или она ухала куда-нибудь, мн, кажется, стало бы легче… А то я сбгу, и чортъ съ ней и со службой… найду въ другомъ мст!
Бугровъ заговорилъ прямо и рзко. Его слова какъ будто пробудили что-то въ Колдунов, онъ задумался. Слова ‘птухъ’ и другія, равно какъ и напоминаніе о прежнихъ романахъ, щемили непріятію слухъ. Онъ повернулся, какъ будто немного растерянно, и, точно прося помощи или ища поддержки, спросилъ съ унылымъ отчаяніемъ:
— Ну, что же мн длать? Что длать, если я люблю?
— Что длать? Справляться съ собою надо, вотъ какъ справлялся съ собой этотъ самый Сергй, когда еще былъ юношей, а не мужчиной, какъ вы, и любилъ по-юношески, безумно… Да, да… Я хорошо помню, я слдилъ за нимъ и, признаться, помогалъ ему справляться, потому что видлъ его и понималъ, что малый годится кое для чего лучшаго слпой юношеской страсти. Таня тогда убжала изъ пансіона къ отцу, помните, — вы еще разсказывали, что хали съ ней вмст, — написала Сергю посл многихъ дней коротенькое письмо, холодное, какъ ему показалось, что-то еще у нихъ вышло, и въ маломъ закипло молодое самолюбіе, забушевала гордость пролетарія, полюбившаго аристократку, и… и… Да, если бъ вы видли, какъ справился этотъ юноша, какъ самъ налеталъ на все, чтобы затушить свою боль, а не носиться съ нею!.. Я помню это блдное молодое лицо, эти горящіе глаза и сильно сжатыя губы, чтобы не выдать ни малйшимъ звукомъ того, что кипло въ груди. Я помогалъ ему, я отвлекалъ его мысль, заставлялъ дрожать другія струны, взывалъ къ другимъ чувствамъ, но я видлъ, по сжатымъ губамъ, по глазамъ видлъ, что у малаго и своей силы довольнаго, что онъ и самъ справляется молодцомъ. Вотъ какъ, батенька!
Самолюбіе Колдунова было задто.
— Этотъ Аркановъ у васъ нчто въ род единицы мры. Вы прилагаете эту идеальную мрку ко всякому!— обидчиво и немного дко отпарировалъ онъ.
Бугровъ слегка сощурилъ глаза.
— Единица мры? Ну, нтъ! И потому нтъ, что подъ такую мру, батенька, ой-ой! врядъ ли много подойдетъ нашего брата!.. Право же, маловато… У насъ вотъ и дло изъ рукъ валится, когда насъ амуръ одолваетъ, намъ везд нужна взятка, хотя бы и амурная, — до того проло насъ взяточничество. Эхъ, батенька, мы и до сихъ поръ не можемъ стряхнуть съ себя крпостныхъ наслдій! Вдь, согласитесь же, что эти птушиныя свойства — прямой отголосокъ прежняго распутства и крпостныхъ гаремовъ, хотя Дементьевъ и готовъ утверждать, что такова вообще природа человка… Да-съ, батенька! Ну-съ, а Сергй не то… Такіе типы и сжечь себя могутъ, какъ наши прадды въ срубахъ, и умирать спокойно умютъ, не поморщившись, а не то что…
Онъ не договорилъ въ волненіи. Колдуновъ обрадовался, что разговоръ коснулся Сергя, — самой пріятной для Бугрова темы, съ которой тотъ долго могъ не сходить, разъ затронувъ.
— Вы отзываетесь о немъ такъ, точно онъ уже и совсмъ безъ общихъ слабостей!— подалъ онъ реплику, чтобъ отвлечь отъ себя.— Сами же вы въ разсказахъ своихъ говорили о порывистости натуры, которая доводитъ его чортъ знаетъ до чего, объ остромъ самолюбіи и чисто дьявольской гордости, о…
— Да, да, говорилъ!— страстно схватился Бугровъ.— Все это такъ, говорилъ!.. Но я указывалъ рядомъ и кое-что такое, что сильно смягчаетъ, сдерживаетъ, даже краситъ эти тни… Я говорилъ и о безграничной искренности и чисто классической прямот характера, о правдивости, которыя не допускаютъ его замазывать себ глаза на свои слабыя стороны и самооправдываться… Отъ себя же ему ой-ой какъ достается, и малый уметъ взнуздать себя и держать въ поводу… Я говорилъ и о теплой, чисто женской отзывчивости на всякое людское горе, о доброт, о деликатности чувства, что всегда сопровождаетъ сильныя натуры. Да-съ!.. Такъ ужъ свтитъ на насъ солнце, что нтъ ничего въ мір безъ тни, но за то и тни-то, батенька, бываютъ разныя… Кстати, вотъ, послушайте… Я самъ недавно узналъ эпизодъ изъ его ранняго дтства, характерный, хорошо его обрисовывающій. Ему было тогда лтъ одиннадцать, двнадцать, — не больше. Мать его тогда заболла, — ее послали доктора въ Крымъ, куда она взяла съ собой Таню, — вы знаете, Таня росла у нея, — а мальчика оставила у знакомой, не злой, но крайне раздражительной, болзненной женщины, которая, какъ посл оказалось, жестоко порола своихъ двухъ сыновей, сверстниковъ Сергя. Онъ учился, скоро предстоялъ экзаменъ, — дло было ранней весной, — и взять его съ собой она, конечно, не могла… Ну, подумайте, какъ почувствовалъ себя гордый мальчикъ, воспитанный только лаской и словомъ, что испытывалъ онъ въ этой новой обстановк, среди криковъ и брани, всевозможныхъ наказаній, угрозъ, даже битья?.. Ему, конечно, влетало тоже не разъ, и онъ возненавидлъ свою хозяйку самою глубокою ненавистью слабаго, беззащитнаго существа. Бжать было некуда, написать матери удерживала любовь, боязнь растревожить ее, а замтьте, онъ былъ еще совсмъ мальчикъ. Онъ ршилъ подчиниться, сносить все, но въ свою очередь дать и ей почувствовать, до чего скверно приходилось ему. Что же онъ придумалъ, а? какъ вы думаете? А вотъ что: у барыни были роскошные цвты, выхоленные, взрощенные ею же самой, которые она любила чуть ли не какъ дтей, и гордилась ими. На этомъ чувств и построилъ все мальчикъ… Что же онъ длаетъ? Посл несправедливости съ ея стороны, посл каждаго битья кого-нибудь изъ троихъ все равно, — онъ вынималъ свой перочиный ножикъ и тихонько, незамтно для всхъ, подрзалъ одинъ какой-нибудь корень. Правда, это злая месть, но какова выдержка, каковъ характеръ, а? И это у мальчика, у гимназиста пузыря! Но слушайте, какъ повелъ себя затмъ этотъ пузырь… Когда вс корни были подрзаны и цвты незамтно погибли, къ отчаянному горю изумленной, не понимавшей причины хозяйки, и она билась и разливалась потоками слезъ и жалобъ, кляня весь свтъ, — мальчикъ смло, хотя и поблднвъ, конечно, выступилъ впередъ и самъ разсказалъ ей все, — самъ, своими устами! Его никто не вынуждалъ къ гому, никто не подозрвалъ ни въ чемъ, а онъ сказалъ правду, какъ она была, не скрывъ ничего. Онъ указалъ ей на жестокости, на ея несправедливость, сказалъ, что, жаля мать, не хотлъ безпокоить ее своими жалобами, ршилъ не писать ничего и скрывать… А? каково?
— Ну, что жъ, — она жестоко отодрала его, конечно?
— Вотъ въ томъ-то и дло, что нтъ! Все это я узналъ отъ нея же самой. Она говорила, что все это какъ будто отрезвило ее. Мальчикъ своимъ жестокимъ урокомъ заставилъ ее оглянуться.. Такъ-то, сударь!.. Не нужно ли и намъ оглянуть ея, а? Не пора ли, въ самомъ дл?.. Давайте подржемъ какіе-нибудь корни, чтобы выручить отъ этихъ постоянныхъ амуровъ… Какой по счету приходится? Ну, говорите!
Нужно правду сказать, что рчь Бугрова какъ-то цлительно дйствовала на душу Колдунова, и нытье понемногу спадало, хотя онъ и волновался и даже, казалось, сердился. Обижаться на Бугрова, на его тонъ, на эту мягкую шутливую форму упрека, за которой чувствовалось столько теплоты, участія, ума, нравственной силы, было невозможно. Колдуновъ и самъ порой не могъ удержаться отъ улыбки, несмотря на унылость и нытье, но ему, все-таки, хотлось избжать больной темы. На его счастье, вошла Ларская проститься, — она узжала въ Петербургъ на курсы, — а затмъ подосплъ и Дементьевъ.
— Ну, что Таня?— живо1 спросила двушка, и въ живыхъ смющихся глазахъ ея запрыгалъ его некъ, ясно свидтельствовавшій, что тайна, которую, какъ думалъ Колдуновъ, онъ прячетъ и таитъ глубоко, врядъ ли непроницаема.— Все въ томъ же настроеніи?
— Да, все въ томъ же… Хандра… одиночество… книги…— слишкомъ ужъ равнодушно отвтилъ Колдуновъ, чтобы его равнодушія нельзя было не заподозрить.— Вотъ разв Аркановъ, когда вернется…
Дементьевъ подкатилъ кресло, въ которомъ каждый день каталъ по бульварамъ больного Бугрова.
— Пора на воздухъ, пора! Подемъ-ка!— сказалъ онъ.
— Ну, а мы пойдемъ съ вами, Матвй Михайлычъ!— сказала Ларская.— Кстати: я до сихъ поръ не собралась осмотрть постройку новой башни водопровода… Туда вс ходятъ, — говорятъ, замчательный видъ на городъ и окрестности съ верхней площадки… Ну, что жъ, пойдемъ, или дла есть? Нтъ? Тмъ лучше… Разсетесь….
Она подтрунивала слегка, какъ и вс, надъ влюбчивостью Колдунова, составлявшею Ахиллесову пяту этого, въ сущности, добраго, жизнерадостнаго малаго, къ которому весь кругъ относился мягко и любовно. Серьезнаго значенія его чувствамъ никто никогда, конечно, не придавалъ, да и самъ онъ, въ ‘свободные’ моменты, — такъ называли промежутки между концомъ одного увлеченія и началомъ другого, — подтрунивалъ и надъ собой, и надъ своими романами, признаваясь, что вс они носятъ у него характеръ чего-то въ род перемежающейся лихорадки.
— Ну, что жъ… Вы бы хинину побольше!— шутили друзья.
— Не беретъ! Specifica, а вотъ же и не беретъ… Удивительно!— такъ же весело отшучивался и онъ въ свободные моменты. Тогда онъ былъ и живъ, и бодръ, и веселъ, и энергиченъ, но начинался пароксизмъ — и Колдуновъ мнялся до неузнаваемости. Одно выходило еще не дурно, что пароксизмы эти были непродолжительны. Увлеченіе Ларской продолжалось не доле лтнихъ каникулъ. Къ рождественскимъ каникуламъ оно угасло, наступилъ свтлый промежутокъ вплоть до лта, когда Таня вернулась изъ-за границы. Бугровъ всегда предсказывалъ ему, что его непремнно скрутить и женитъ на себ какая-нибудь ловкая двица. Съ такими это постоянно случается и затмъ они неминуемо попадаютъ подъ башмакъ.
— Не захать ли мн по дорог къ Тан, — еще разъ повидаться?— сказала Ларская, когда они обогнули вокзалъ желзной дороги и повернули кратчайшимъ переулкомъ.— Сутки не бда, — куда ни шло…
— Что жъ, доброе дло!— отвтилъ мрачно Колдуновъ.— Въ ея состояніи каждый гость ей въ радость, а вы, Лидія Петровна, и подавно!..— И вдругъ, оставивъ мрачный тонъ, точно обрадовавшись, что нашелъ слушателя для своихъ изліяній, онъ заговорилъ оживленно и быстро: — Знаете: чмъ лучше я къ ней присматриваюсь, чмъ лучше узнаю, тмъ все больше изумляюсь и восторгаюсь… Право, это… это — нчто феноменальное… Замчательная двушка!
— Конечно… Таня славная!— улыбнулась Ларская. Такіе же восторги выпадали прошлое лто и на ея долю.
— Этого мало… нтъ, этого мало! Славная! Не славная, а что-то идеальное, небывалое! Какой умъ, какая наблюдательность и въ то же время какая простота! Мн Павловъ говорилъ, что на курсахъ она сразу обратила на себя вниманіе, — онъ читалъ у нихъ съ Авсентьевымъ… И какъ это у нея все просто выходитъ, — ни фразъ, ни рчей, — а посмотрите: тихонько, тихонько, а завела и школу, и больницу, и банкъ начала устраивать для крестьянъ, а теперь и землю отдаетъ имъ. Все отъ души, все отъ сердца… ‘Я, говоритъ, неоплатная должница предъ ними и должна платить свои долги всю жизнь!’
— Ну, это и не одна она понимаетъ и говоритъ теперь.
— Положимъ!.. но какъ говоритъ? Вы чувствуете сразу, что это не слова, а убжденіе… Напримръ, Плюховъ, — какія сладкія псни разводитъ, — то, молъ, и такъ, и этакъ, — а вотъ же нельзя отдлаться отъ впечатлнія, что это просто мошенникъ, который держитъ носъ по втру и своими пснями ловитъ только доврчивую, добрую Рыбину или, попросту, ея приданое.
— Онъ и мн не нравится…— сказала серьезно Ларская.— Жаль бдную, если это такъ, ну, да, впрочемъ, кто жъ его знаетъ?
— Тутъ и сомнваться нечего — скрутитъ! И знаете, боюсь я его… Смотрите, — ей-ей, предастъ онъ всхъ… Конечно, этотъ гусь — исключеніе, но все же… Разные бываютъ на свт, Лидія Петровна… бываютъ и такіе, что только говорятъ хорошія слова… Ну-съ, а Татьяна Илларіоновна, это человкъ совсмъ особаго склада. Такого другого днемъ съ огнемъ не сыщешь, хоть весь свтъ обойди! Да-съ, это человкъ, можно сказать, исключительнаго типа… Въ глубокой скромности, подъ необычайною деликатностью, у такихъ скрыта гигантская сила, ги-гант-ская!… Когда она говорить: ‘Не нужно мн вашихъ городовъ, вашихъ культуръ, я останусь въ деревн’, — вы сразу чувствуете, что это не игра, что она закабалитъ себя и дло сдлаетъ… Да, ужъ сдлаетъ!
— Но такихъ искреннихъ и добрыхъ — громадное большинство…
— Не спорю-съ… Но одна паршивая овца…— ворчалъ Колдуновъ. Въ моменты пароксизмовъ онъ всегда являлся пессимистомъ.
— Въ это я не врю. Никакая овца ничего тутъ испортить не можетъ!— страстно перебила двушка.— Чистое и славное всегда останется чистымъ и славнымъ!.. Скажите лучше о Тан, — она безповоротно ршила остаться въ ‘Рощино’?
— Безповоротно… Да и дла ей будетъ пропасть.
— Ну, а народъ? Что это у васъ тамъ за смуты?
— Народъ?— Колдуновъ ожесточенно махнулъ рукой.— Народъ — мракъ!— какъ говоритъ Сампсонъ Ивановичъ, нашъ рощинскій кузнецъ. Ничему и никому не вритъ, вс мы для него только лисицы, переодтыя въ овечьи шкуры, и гнемъ-де свои линіи съ какими-то задними цлями… Вотъ какъ! Ну, а тутъ еще мутитъ Селифонтовъ съ этимъ Пуцковскимъ… Слышали, Пуцковскій съ генеральшей, говорятъ, опеку грозятъ на ложить на Татьяну Илларіоновну за расточительство и прочее?.. Право же, вс говорятъ… Я увренъ, что они мутятъ съ этою цлью… Намутятъ, ну, а тамъ…
Но Ларская уже не слушала, — она возмутилась отзывомъ Колдунова о народ… Вотъ какъ! мракъ? Такъ могутъ отзываться только люди, уже втянувшіеся въ свою культурность, пессимисты съ буржуазными наклонностями. Это превосходничанье — продуктъ своего привилегированнаго положенія… Кузнецъ Сампсонъ? Онъ тоже испорченъ: его испортили грамотность, знаніе, знакомство съ культурными людьми… Это тоже превосходничанье, — его положеніе иное, онъ независиме и обезпечене, благодаря своему ремеслу… Чмъ сыте человкъ, тмъ онъ консервативне, — это старая истина. Правда, въ народ много недоврія, но, вдь, это такъ понятно и легко объяснимо… Зато стоитъ подойти къ нему поближе…
— Ну, хорошо, хорошо, подходите поближе…— обидлся Колдуновъ на обвиненіе въ буржуазности.— Не буду спорить… Вотъ мы подошли къ башн, но тамъ кто-то уже есть… Видите, смотрятъ въ бинокли?
— Тамъ всегда много…— отвтила Ларская, съ трудомъ обрывая взволнованную рчь.
Они взобрались по крутой лстниц, еще сырой, испачканной известью. Воздухъ былъ тяжелый, удушливый, какой всегда бываетъ въ новыхъ, только что отстроенныхъ каменныхъ помщеніяхъ, подъемъ крутъ и утомителенъ, зато на балкон было дйствительно хорошо. Ларская даже ахнула отъ восхищенія, — такой оригинальный видъ открылся ея взору. Громадный городъ разстилался внизу всею своею тяжелою, налегшею на землю массой, съ домами, похожими сверху на разноцвтныя коробки, съ улицами, переулками, площадями, на которыхъ пшеходы выглядли маленькими фигурками кукольнаго театра. Рка казалась узенькою синею полоскою гладкой полированной стали, зато зарчная часть, горы, покрытыя густымъ лсомъ, какъ будто приблизились и выросли. Веселыми глазами Ларская искала вдали знакомыя дачи, узнавъ, громко указывала на нихъ Колдунову. Дв какія-то дамы и кругленькій подвижной мужчина, — повидимому, ихъ спутникъ, — рзко оборвавшіе оживленный разговоръ при появленіи Ларской и Колдунова, стали заниматься тмъ же.
— Пуцковскій!— шепнулъ Колдуновъ, наклонившись.
Ларская живо вскинула глазами, — она никогда еще не встрчала его, — и перешла дальше по кругу балкона, который кольцомъ обвивалъ башню.
— Я не такимъ представляла его себ…— шепнула она въ отвтъ съ гримасой.— Фу! Ну, а эти дамы?
— Одна, кажется, жена, а другая… право, не знаю.
— Вы не знакомы?
— Конечно, нтъ!— отвтилъ Колдуновъ.
И оба стали всматриваться молча въ широкую открытую даль.
Въ то же утро съ поздомъ желзной дороги прибылъ, наконецъ, въ городъ и Сергй Аркановъ. Долгое томительное ожиданіе, тревога, неувренность, затмъ лихорадочное нетерпніе, съ какимъ каждый нервный, спшащій путникъ считаетъ часы и минуты, злясь на медленность позда, негодуя на остановки, — все это исчезло, свалилось. Что казалось только мечтой, страстно ловимымъ призракомъ — осуществилось: онъ опять у себя на родин, вблизи своихъ и, конечно, своей… Тани!.. Въ этотъ счастливый моментъ онъ желалъ только одного еще: поскоре встртить хоть одно знакомое, близкое, дорогое лицо и, казалось, ничего больше, — по крайней мр, въ душ не мстились желанія. Тамъ было столько счастья, жизнерадостности, подъема молодой энергіи, проснулась такая глубокая жажда жизни и вры въ нее, что закрыли, казалось, собою все. Давно уже грызла его тоска по родин, давно говорилъ онъ себ, что тамъ, за границей, ему нтъ ни мста, ни почвы. Еще прощаясь съ Таней у границы, онъ говорилъ ей, что между нимъ и людьми стояла ихъ исторія, взлелянныя ею традиціи, безчисленные ряды поколній, изъ которыхъ каждое оставляло ясно свой слдъ на всемъ, создавая органическую преемственность, цлую цпь послдовательнаго роста. У него не было ни этой исторіи, ни этихъ традицій, — ничего не было. Его настоящее было неопредленно, его будущее, куда онъ только и могъ смотрть глазами, гадательно. Но эта гадательность сама по себ, казалось, дйствовала возбудительно. Ничмъ не задерживаемый, ни на что не оглядываясь, онъ могъ купаться въ этомъ будущемъ свободно, какъ птица въ голубомъ безпредльномъ эир. И теперь онъ чувствовалъ себя почти какъ тотъ юноша, что, окончивъ долгіе школьные годы, идетъ въ большіе центры искать жизни, счастья, науки… чего бы то ни было, но только своего, непремнно своего.
Онъ оставилъ вещи на вокзал до ночного позда на ‘Рощино’, а самъ немедленно отправился по адресу Бугрова, но того не засталъ, — Бугровъ какъ разъ въ то время совершалъ свою прогулку. Сергй забжалъ къ Павловымъ, но и тхъ не засталъ, — прислуга ждала обоихъ только къ обду. Онъ пошелъ бродить по городу, каждый уголокъ котораго напоминалъ далекіе дни дтства, будилъ и воскрешалъ полузабытое прошлое кипучей, страстной юности. Много лтъ прошло, многое уплыло безвозвратно, но связь человка съ роднымъ пепелищемъ не порвалась. Она воскресла и, воскресая, шевелила какое-то теплое, чисто-родственное чувство ко всему въ отдльности, и къ улицамъ, казалось, и къ неподвижнымъ чужимъ домамъ, камню, дереву, ко всему мертвому, точно одухотворенному теперь воспоминаніями о мимо прошедшей жизни. Это прошлое, какъ всегда почти, вставало только въ хорошихъ свтлыхъ призракахъ, и отъ нихъ ложилось на душу какое-то нжное тепло, слегка отзывавшееся грустью. Сергй давно не испытывалъ того особеннаго, смшаннаго чувства покоя, уютности, связи съ людьми, какое испытываешь, когда попадаешь, наконецъ, въ свое мсто, гд все является не чужимъ, а близкимъ, почти родственнымъ. Ему хотлось все увидть сразу, все обнять взглядомъ, каждый уголокъ, и когда онъ добрелъ до башни, на вершин которой виднлись люди, работавшіе вблизи каменщики сказали, что доступъ на нее воленъ, онъ взбжалъ наверхъ однимъ духомъ и, немного запыхавшись, сейчасъ же прислъ на уступ каменный баллюстрады, раздливъ об группы. Онъ окинулъ всхъ быстрымъ взглядомъ и, не встртивъ знакомаго лица, жадно уставился въ открывшійся сверху просторъ.
— Кто?— шепнула Ларская и повела въ его сторону глазами.
Колдуновъ въ отвтъ пожалъ плечами и замоталъ головой.
— Красавецъ!— шепнула снова двушка.
— Н-да-съ, и дэнди!— подхватилъ Колдуновъ съ насмшливою улыбкой.— Изъ бонтонныхъ… сейчасъ видно. Костюмъ, движенія, манеры, — настоящій оперный баритонъ.
— И фигура!— подчеркнула Ларская подзадоривая.
Она всматривалась искоса въ это красивое незнакомое ей блдное, немного утомленное лицо съ густою бородой, которую слегка разввалъ втеръ, и въ то же время ловила слухомъ веселое хихиканье Пуцковскаго и снова начавшійся оживленный разговоръ его дамъ. Пуцковскій что-то разсказывалъ, очевидно, забавное и, можетъ быть, даже немного фривольное, такъ какъ дамы взвизгивали особеннымъ смхомъ, а одна то и дло выкрикивала: ‘Ахъ, какой языкъ! ахъ, что онъ себ позволяетъ! Мими, прикажите же ему замолчать!’ — продолжая въ то же время поощрительно заливаться хохотомъ.
— Охъ, охъ… перестаньте, а не то я свалюсь отъ смха! Мими, правда, онъ преувеличиваетъ? Неужели она такая… такая?
— Клянусь, баронесса!— продолжалъ весело Пуцковскій.— Мими, скажи правду, такъ это или не такъ?
— Это правда, это все истинная правда!— подхватила сейчасъ же Мими.
— Ну, вотъ, видите, баронесса, видите! Но это еще только цвточки, а вотъ, не хотите ли, ягодки…
И Ларская, и Колдуновъ невольно слушали, — у обоихъ защемило сердце, оба какъ будто поняли или догадались, что дло шло о Тан. Двушка посмотрла на Колдунова, тотъ поймалъ ея взглядъ и прошиплъ сквозь зубы: подлецъ! Сергй тоже слышалъ все, какъ ни хотлъ не слушать и уйти въ одно созерцаніе. Грязные намеки, хихиканье, болтовня, — все это не мирилось съ его настроеніемъ, нарушало безмятежность духа, раздражало. Онъ поднялъ голову и строго, почти вызывающе посмотрлъ въ сторону хохотавшей группы, но тамъ, увлеченные своимъ, ничего не замтили. Онъ уже колебался, не уйти ли ему лучше, когда Пуцковскій выпалилъ, наконецъ, невозможную гадость, которая заставила его брезгливо содрогнуться. Ему было ясно, что дло шло о женщин или двушк, что какой-то общей знакомой грязно, пошло перемывали косточки клеветой. Та, которую звали баронессой, даже всплеснула руками.
— Боже! Неужели это возможно?
Пуцковскій хихикнулъ.
— Помилуйте-съ!… Проживъ за границей, вы совсмъ не знаете, что у насъ творится… Эти стриженныя филантропки выкидываютъ и не такія штучки.
Сергй всталъ. Онъ не могъ уже оставаться спокойнымъ. Внутри у него что-то начинало клокотать и подниматься.
— И она носитъ его имя теперь? Его имя?..
— Какъ же-съ!— хихикнулъ Пуцковскій.— Теперь мы уже не Танька, а Татьяна Щарина, генеральская дочь!,
Сергй былъ уже почти у выхода, почти у самой лстницы. Его обожгло кипяткомъ, онъ остановился невольно, потому что въ глазахъ у него потемнло. Мгновеніе онъ, казалось, колебался, сомнваясь, не обманулъ ли его слухъ, такъ ли онъ разслышалъ? Это дорогое имя?.. Эта грязная клевета?.. Ошеломленный неожиданностью, онъ и врилъ, и не врилъ себ… Но только мгновеніе. Еще, казалось, не замерли въ воздух послдніе звуки этой грязной клеветы, этой кровной обиды, визгливый хохотъ еще дрожалъ и разливался, а его сильные пальцы уже клещами сжимали плечо Пуцковскаго, такъ же ошеломленнаго, такъ же захваченнаго врасплохъ.
— Вы негодяй и лгунъ! Слышите вы?!
И онъ самъ почти удивился кажущемуся безстрастію и спокойствію своего тона. Это была не обыкновенная вспышка гнва, не взрывъ вспыльчиваго, раздраженнаго и полупьянаго отъ безсонной ночи человка, забывшагося до издвательства надъ юркимъ импрессаріо въ Тріест, о чемъ и вспоминать было отвратительно… Тутъ не было забытья, — Сергй все помнилъ, все сознавалъ, жестокая боль обиды, все еще звучавшей въ ушахъ, леденила его теперь все больше и больше. Что онъ сдлаетъ, онъ и не думалъ, и не зналъ, но онъ понималъ ясно, что передъ нимъ стоитъ нчто роковое, безповоротное, нчто такое, что не вызываетъ посл ни сожалнія, ни раскаянія, и это сознаніе надляло его такимъ покоемъ. Глаза его различали только испуганное лицо врага и глубокую, срую пропасть.
— Слышите? Если вы не сознаетесь сами сейчасъ же, громко, при этихъ дамахъ, что вы негодяй и лгунъ, одинъ изъ насъ… одинъ изъ насъ…
Сергй началъ задыхаться и только рукой указалъ внизъ на мостовую.
— Что-о-о?
Пуцковскій все еще испуганно ворочалъ блками. Его дамы вышли изъ столбняка, взвизгнули и стали кричать: ‘Mais laissez donc, Vava, laissez!’ — полныя ужаса. Не мене перепуганная Ларская схватила за руку совсмъ растерявшагося Кулдунова.
— Что-о?.. Милости… милости… гсдарь!…
Рука Сергя дрогнула, глаза затуманились. Какая-то неодолимая сила, казалось, влекла его и манила туда… внизъ… въ срую пыльную пропасть.
— Да или нтъ?— захриплъ онъ сухимъ горломъ, задыхаясь.— Одну минуту… только одну минуту…
— Но что вамъ угодно?
Дамы бросились къ Пуцковскому и схватили его за полы пиджака, крича все то же: ‘Laissez, laissez!’ Ларская поблднла, какъ полотно, и судорожно сжала руку доктора, стоявшаго истуканомъ. Сергй уже терялъ всякое представленіе, казалось, и только задыхался и хриплъ.
— Что мн угодно?.. Что мн угодно?.. А вотъ что, негодяи и лгунъ!…
Его блдное лицо застыло въ какой-то холодной, почти безстрастной улыбк и въ то же время дышало необузданно-роковымъ гнвомъ. Ноздри дрогнули, онъ двинулся весь, и сильныя руки сами собой какъ-то сжали тисками круглыя, плотныя плечи оторопвшаго врага. Еще, казалось, одно мгновеніе… одно только рзкое движеніе — и свершится нчто ужасное, роковое, безповоротное, — нчто такое, въ трепетномъ предчувствіи чего вс свидтели безмолвно замерли въ испуг… Одно мгновеніе… Глаза потускнли, — въ нихъ сверкалъ только холодный, какой-то безжизненный блескъ, — но, къ своему счастью, Пуцковскій поймалъ этотъ безумный, роковой, застывшій взглядъ.
— Ну, хорошо, хорошо… Я негодяй и лгунъ… Извольте, извольте!…
— То-то!
Сергй оттолкнулъ его съ отвращеніемъ, точно избгая соблазна, и вс вздохнули громко и свободно, и самъ Пуцковскій, потерявшій, казалось, отъ ужаса способность понимать что-нибудь. Ларская даже вскрикнула облегченно: ‘ахъ!’ Сергй снялъ шляпу, провелъ по волосамъ и холодному влажному лбу и тоже вздохнулъ, точно съ него свалилась стопудовая гиря.
— Ну, помните же, негодяй и лгунъ!.. Если вы когда-нибудь… это имя… это чистое имя…
Онъ не могъ говорить отъ одышки: только теперь задрожавшія губы плохо слушались. Глаза его какъ-то совсмъ уже безучастно слдили за Пуцковскимъ, котораго тащили къ лстниц, внизъ, испуганныя, блдныя спутницы, повторяя: ‘Assez donc, Vava, assez! Allons, allons!’.. Тотъ покорялся, какъ манекенъ, но на второй ступеньк пришелъ въ себя, опомнился и уперся на мст.
— Кто вы?— крикнулъ онъ вдругъ, задыхаясь въ свою очередь отъ прилива злобы, смнившей прежній ужасъ.— Кто вы?
Сергй точно проснулся и сейчасъ же двинулся за нимъ.
— Это безразлично!.. Я не дерусь съ негодяями…
— Не драться… не драться!— шиплъ Пуцковскій, опускаясь и поворачиваясь въ то же время къ слдовавшему за нимъ Сергю.— Не драться!.. Есть другія средства… другія… другія…
— А, другія? Хорошо!— донеслось уже снизу до Ларской и Колдунова, все еще стоявшихъ неподвижно.— Сергй Аркановъ, докторъ Внскаго университета… Вотъ моя карточка, — ловите, негодяй и лгунъ!
Тутъ только оба пришли въ себя и опомнились. Ларская повторяла впопыхахъ: ‘Ахъ, ахъ, это онъ, онъ… Аркановъ! Онъ пріхалъ… Слышите, Колдуновъ?’ — и оба тоже бросились къ выходу. Когда они спустились наконецъ внизъ, у башни стояли только Пуцковскій и его дамы. Пуцковскій, вертя въ рукахъ карточку, выкрикивалъ вн себя: ‘Какіе-то бандиты завелись, чортъ возьми!’ — и грозилъ куда-то идти, кому-то заявить, но дамы тащили его домой, убждали успокоиться и не заводить скандала.
— Оставьте, Вава! Лучше оставьте такъ!.. Право же, кром скандала ничего не будетъ!
— Но позвольте, позвольте, вотъ свидтели!.. Господа, вы видли?— кинулся онъ къ сошедшимъ.— Вы видли, какъ велъ себя этотъ бандитъ?
Ларская пріостановилась взволнованная, задорная и дала волю накипвшему порыву.
— Да, господинъ негодяй и лгунъ: все видли и слышали!
Она сразу почувствовала облегченіе и, фыркнувъ, весело пошла съ Колдуновымъ къ Бугрову, къ которому, какъ оба догадывались, и долженъ былъ направиться Аркановъ.
— Вотъ это мужчина!— вырвалось у нея посл небольшой паузы.— Да, это мужчина!— и она тихо вздохнула.— Но когда онъ пріхалъ?
Колдуновъ разсердился почему-то.
— Женщинамъ всегда нравятся бшеные…
— Бшеные?
— Ну, конечно… Разв это не бшенство? За каждую мерзость, за каждую глупость перваго встрчнаго негодяя сейчасъ кидать его на мостовую, ломать кости, убивать!.. Помилуйте, гд же тутъ здравый смыслъ?
— Это вы серьезно, Колдуновъ?— пріостановилась Ларская.
— Конечно, серьезно! отвтилъ онъ, тоже пріостанавливаясь.
Ларская молчала и смотрла на него.
— Ну, если такъ, то уходите! Уходите, я не хочу идти съ вами рядомъ!.. Слышите? Бшеные! Ахъ, если бъ вс наши, — она не сказала или не нашла подходящаго слова: — были такіе! Ахъ, если бъ они были такіе!…
— Нужно было бы въ каждомъ дом пристраивать буйное отдленіе, — вставилъ Колдуновъ, теперь нарочно уже для спора, для задора.
Ларская топнула ножкой.
— Уходите!.. Говорю вамъ, уходите! Меланхолическая уравновшенность!— кинула она сквозь зубы и, вся веселая, бойкая, смлая, быстро пошла впередъ.— Экій буржуа!
Колдуновъ шелъ сзади и не могъ отвести глазъ отъ этой стройной, красивой фигурки. Самолюбіе его было задто. Вдругъ онъ вспомнилъ, что въ прошломъ году онъ такъ увлекался ею и, нельзя сказать, чтобъ она за это сердилась… ‘Гм… гы… А прехорошенькая! И ножка и бюстъ, и личико, все legi artis! Чортъ побери, однако, — неужели у меня тогда все это такъ быстро остыло? Что за странное непостоянство. Совсмъ точно пароксизмъ лихорадки… А прехорошенькая!’
Подъ вліяніемъ ли этихъ думъ, или чего другого, но онъ быстро догналъ ее и пошелъ рядомъ, хотя она спшила и не хотла смотрть на него.
— Ну-ну, не сердитесь, collega!— заговорилъ онъ вдругъ весело, точно вся любовная хандра его слетла: — не сердитесь!.. Давайте помиримся! Хотите, я даже закричу: да здравствуютъ бшеные!
Ларская шла, не отвчая, но глаза и губы, которыя она усиленно кусала, выдавали улыбку.
— Что жъ, collega, можно?— поддразнивалъ ее Колдуновъ.
— Идите, если ужъ вамъ такъ хочется, а только вы все-таки мирный буржуа.
— За счастье идти съ вами рядомъ, collega, я готовъ и не это выслушать изъ вашихъ прекрасныхъ устъ!— шутилъ Колдуновъ.
— Вотъ какъ! А Таня?— залилась двушка веселымъ, бойкимъ смхомъ.— Пароксизмъ прошелъ?
Колдуновъ сконфузился, но мрачность, которую онъ хотлъ напустить на себя, совсмъ ему не давалась. Онъ только вздохнулъ растерянно. Чортъ знаетъ, въ самомъ дл, что за ерунда!..

—-

Позднимъ вечеромъ Сергй съ Павловымъ оба шли къ вокзалу отъ Бугрова, у котораго по случаю прізда Сергя собралось много народа. Старые друзья молчали. Павловъ что-то обдумывалъ про себя, Сергй весь былъ полонъ еще неостывшимъ волненіемъ отъ горячихъ, страстныхъ споровъ. Наконецъ, ему точно надоло это молчаливое волненіе.
— Да, дружище, постой-ка!.. Ты все время, пока мы ломали копья, молчалъ и дипломатически уклонялся… Чмъ же ты живешь, а? Все архивами? Ну-ка, выкладывай!
— Между прочимъ, и архивами, — улыбнулся Павловъ: — а въ общемъ… въ общемъ… Знаешь ли, я, какъ и въ то время, когда ты еще увлекающимся юношей уврялъ меня, что черезъ нсколько лтъ, всего нсколько лтъ, мы будемъ прямо ловить жареныхъ голубей въ воздух, — какъ и прежде, я думаю, что не нами міръ начался и не нами кончится…
— Разсудительно!
Сергй остановился и заложилъ руки въ карманы по старой, юношеской привычк.
— Разсудительно! Но согласись, ученйшая премудрость, что если бы ты спросилъ моллюску, чмъ живетъ она, и эта моллюска могла бы теб отвтить, она непремнно повторила бы твои ученйшія слова.
— Можетъ быть!.. Но разница въ томъ, что моллюска этого не сознаетъ и не представляетъ, а я сознаю и представляю.
— И очень жаль!.. Я совсмъ не понимаю этого философски-спокойнаго прозябанія въ вкахъ, пространств, этого отрицанія насущныхъ задачъ текущаго дня, — иронизировалъ Сергй.— Вдь такъ, сквозь туманъ своей эрудиціи, ты ихъ не видишь и не знаешь, — это именно хочешь ты сказать?
— Нтъ, не это. Я хочу сказать, что они не альфа и омега, — что процессъ развитія безконеченъ и въ каждый новый моментъ выдвигаетъ все новыя насущныя задачи.
— А разв я говорю не то же?
— То же, но поступаешь какъ будто не сознавая этого… Ты весь уходишь въ текущій день, какъ въ альфу и омегу… Отдаешься всецло!
— Но потому, что я живой человкъ, а не воплощенная эрудиція.
— Пусть будетъ и такъ, хотя я и не знаю, при чемъ тутъ эрудиція. Мы просто разно устроенные съ тобою люди, — вотъ и все. Чувства у тебя если не преобладаютъ, то, по меньшей мр, находятся въ гармоніи съ головой и никакого спеціальнаго регулирующаго объективнаго аппарата налицо не имется. Поэтому, когда ты стоишь передъ фактомъ, истиной, что ли, ты и готовъ каждую минуту расшибить себ голову за ея немедленное торжество…
— А ты?
— А я поступаю иначе, ибо голова преобладаетъ у меня надъ всмъ. Этотъ регулирующій факторъ всегда напоминаетъ мн, что никакой фактъ, никакая текущая истина не есть альфа и омега всего, что процессъ жизни безконеченъ и, значитъ, разбивать себ голову не изъ чего. Я констатирую истину и спокойно занимаюсь своимъ дломъ, увренный, что раньше или позже она восторжествуетъ усиліями всхъ, ходомъ жизни…
— Не совсмъ такъ… При ихъ посредств — да. Они необходимый факторъ поступательнаго хода жизни, но это же не значитъ, что я непремнно обязанъ быть таковымъ именно. Жизнь требуетъ и создаетъ для себя много типовъ, много различныхъ факторовъ…
— И филистера, конечно, о которомъ, какъ ты помнишь, вроятно, поэтъ сказалъ, что это ein hohler Darrn voll Furcht und Hoffnung dass Gott erbarm! Право же, если бъ я не зналъ тебя, по твоимъ словамъ я могъ бы назвать тебя филистеромъ!
Павловъ покраснлъ и взялъ друга подъ руку.
— Будемъ говорить серьезно!— сказалъ онъ.
— Ну, будемъ.
— Слушай же. Возьмемъ вс выдающіяся теченія, — приглядись… Ну, скажи на милость, не могу же я пть въ унисонъ съ Сладкопвцевымъ, что вся земная правда живетъ только въ темной масс, что у нея долженъ я только учиться.
— Положимъ.
— Дале, не могу же я видть все спасеніе только въ абсолютной индивидуализаціи, какъ Дементьевъ, и утверждать, что только борьбой обыкновенныхъ и свободныхъ отъ всего особей, борьбой съ какими бы то ни было формами создается счастье.
— Допустимъ. Но ты можешь взять у каи даго то истинное, что тамъ есть, и сдлать заключеніе, какое длаютъ Авсентьевъ, Бугровъ и другіе, опредляя роль интеллигентнаго дятеля.
— Скоре всего! но для этого у меня нтъ вашей вры, — каюсь. Я не могу думать, что, сдлавъ то-то и то-то или добившись того-то, я сраз’ измню положеніе, для котораго нтъ еще готовыхъ условій. Дай готтентоту телеграфный аппаратъ, и онъ разобьетъ его, чтобы изъ металлическихъ частей понадлать наконечники стрлъ и копій для грабежа сосдей. Такъ-то, другъ мой!.. По-моему, ходъ жизни напоминаетъ микрометрическій винтъ: незамтно, но неудержимо. Вы хотите подложить рычагъ, повернуть сразу, — ну, что жъ, пробуйте… Всему доброму я сочувствую и готовъ помогать, но идти вмст не могу, — у меня свои взгляды и свое дло. Кто его знаетъ, какъ еще пойдетъ ваше рощинское предпріятіе, эта попытка устройства быта на раціональныхъ научныхъ данныхъ! у васъ много сильныхъ и сплоченныхъ враговъ. Говорятъ, и рощинцы, которымъ вы хотите сдлать добро, смущены и думаютъ, что ихъ хотятъ надуть, что земля имъ завщана будто бы покойнымъ генераломъ и что условія, въ которыя вы облекаете передачу земли, только попытка лишить ихъ завщаннаго имъ. Ну, положимъ, это недовріе понятно… Все прошлое… невжество… непониманіе… но съ этимъ все-таки придется крпко посчитаться, въ особенности если всякіе Пуцковскіе и кабатчики будутъ мутить еще въ своихъ цляхъ… А съ другой стороны, разв Сладкопвцевъ не возмущается вами, не говоритъ, что вы хотите просто только командовать, вмсто того, чтобъ учиться жить у рощинцевъ и отдать имъ все безъ всякихъ условій и прочее, и прочее? Посмотримъ!
— Не каркай!
— Я не каркаю, а говорю, что изъ добра можетъ выйти и бда.
— Ну, что жъ, если выйдетъ, значитъ, мы взялись неумло — и только. Не значитъ же это, что мы несли ложь…
— Конечно!
— То-то. Но я не хочу спорить: я такъ уже наспорился за вечеръ, что прямо-таки набилъ оскомину… Да вотъ и вокзалъ уже, давай поужинаемъ.
— Идетъ.
— Не читай, не читай!— остановилъ друга
Сергй, когда они вошли въ залъ и Павловъ углубился въ меню.— Не читай!.. Все равно, не изобртешь ничего лучшаго отбивной котлеты, ручаюсь! Такъ ужъ мы устроены, говорятъ… Сто разъ перечитай, а непремнно кончишь котлетой.
— Ну, давай котлеты, — разсмялся Павловъ: — и вина… вина!.. Буду пить за васъ съ Таней… Всего хорошаго!.. Ты какъ же, твердо ршилъ уже ухать съ нею на зиму въ Питеръ, да?
— Хочу. Какъ врачу иностраннаго университета, мн предстоитъ еще поврочное испытаніе, вотъ я и буду держать его зимой. Ну, а къ весн домой. Кончится судебная процедура съ наслдствомъ, и мы примемся за раціональныя начала, какъ ты говоришь… Да вотъ и вино, наливай!
— Ну, за тебя и Таню!— сказалъ Павловъ, поднимая стаканъ.— За ваше счастье и успхъ!
— Спасибо! За что же пить мн?
— За что хочешь.
— Ну, хорошо, я пью за ученыхъ, за людей эрудиціи… Пью за то… за то, чтобы на склон лтъ, когда каждый изъ нихъ оглянется назадъ, онъ не увидлъ бы въ прошломъ одн уступки да сдлки съ собой… Вотъ за что я пью, дружище! Пусть свтитъ наука, но пусть же свтятъ и люди, которые ведутъ ее!
Павловъ покачалъ головою.
— Язвительно, хотя твоя шпилька отточена плохо. Наука всегда свтить будетъ, — на то она и наука, — ну, а ученые, люди эрудиціи, тмъ и не предписано, дружище, свченіе… Ихъ роль боле простая и скромная. Это т же работники, мозолящіе только не руки, а голову, и предъявлять къ нимъ другія требованія, кром добросовстнаго исполненія работы, никто не иметъ основаній. Они создаютъ матеріалъ, добываютъ данныя, на которыя опираются т, что дйствительно свтятъ, истинные герои жизни, т, что несутъ въ нее не только голову, но и сердце. И, въ отвтъ на твой тостъ, я пью за послднихъ, обнимаю тебя и привтствую Таню.
Друзья обнялись крпко и расцловались, ни Сергй все-таки вставилъ:
— Я помню, дружище, одну чудную ночь, въ которую ты не былъ такимъ опортунистомъ… Ты пилъ тогда за святую Прометееву искру.
— А разв не она продиктовала теперь мой тостъ?
— Ты пилъ тогда за то, чтобы она никогда не потухала…
— Какъ и теперь! Эта искра и тянетъ меня къ наук, какъ тебя въ жизнь, она и побуждаетъ меня работать. Отъ каждаго — по его силамъ, — гласитъ справедливость, — и по его способностямъ.
Черезъ полчаса поздъ уже мчалъ Сергя по направленію къ ‘Рощино’. Измученный всми волненіями дня, бурною утреннею сценой, горячими спорами, тревожными слухами объ интригахъ и козняхъ генеральши и Пуцковскаго, въ которомъ онъ нажилъ себ совершенно случайно кровнаго врага, Сергй безпокойно дремалъ, забившись въ уголъ вагона, охваченный тяжелымъ кошмаромъ. Ему грезилась утренняя сцена, но съ другимъ финаломъ. Грезилось ему, что длинныя, страшно длинныя руки Пуцковскаго уносили отъ него куда-то далеко-далеко, въ какой-то безпросвтный туманъ его Таню, а онъ, бездыханный, неподвижный, превращенный чьею-то магическою волей въ нмого истукана, но сознающій, чувствующій точно въ летаргическомъ сн, стоялъ безъ силы, безъ воли спасти ее, несмотря на мольбы и призывы. Его глаза видли, его уши слышали, но члены не двигались, а изъ омертвлой груди вырывались только больные, жгучіе стоны безсилія, изъ глазъ текли только слезы, прожигавшія камень, на который он падали звонко, быстро, одна за другою. И только, хотя внутри, подъ ледяною оболочкой смерти, сковавшей члены, кипла и бушевала страсть, дрожала такая сила, жила такая великая любовь, что, вырвись он наружу, свершилось бы чудо: он разметали бы скалы и горы, за которыми исчезалъ дорогой образъ. И слышалъ Сергй торжествующій, наглый хохотъ кругомъ, видлъ наглые, горвшіе хищною радостью взгляды, старая генеральша и ея громадный кругъ прямо издвались надъ нимъ, а онъ все стоялъ неподвижный, безсильный и только стоналъ въ отвтъ. ‘Ну же, гд твоя любовь, твоя вра въ себя, твоя сила?’ — кидали ему прямо въ лицо кругомъ. И нигд ни одного слова участія, ни одного взгляда сочувствія и состраданія, только одинъ Павловъ, боязливо прячась, кидаетъ ему изъ-за пыльныхъ хартій робкій взглядъ печальнаго участія и тихо, чуть слышно вздыхаетъ. Рощинцы, которымъ отдано такъ много, чешутъ затылки и, звая, бормочутъ кругомъ, что такъ-де ему и надо… ‘Значитъ, по заслугамъ!’ — слышитъ явственно Сергй. Даже Сладкопвцевъ упрекаетъ его, что онъ слишкомъ много бралъ на себя, ставилъ свой интеллектъ слишкомъ высоко, вмсто того, чтобы ‘опроститься’, покорить свою гордость, смириться духомъ. И чувствуетъ Сергй, какъ въ его воспаленной груди зажигается мало-по-малу, капля за каплей, горячая злоба, какъ страстно загорается неугасимая жажда мести. Царившая тамъ любовь одваетъ боевую броню, беретъ щитъ и опускаетъ забрало. ‘Я любовь, я ненависть!’ — говоритъ она ему… И чье-то блдное лицо со взглядомъ не то безумца, не то генія, съ желзною волей, которая выразительно сжала блдныя, сухія губы, наклоняется къ нему, какъ къ другу, смотритъ въ упоръ глазами, въ которыхъ застыла слеза участія, и шепчетъ любовно: ‘Проснись!’ — ‘Дементьевъ!’ — вскрикнулъ Сергй, узнавъ это блдное лицо, и проснулся. Онъ открылъ глаза, встртилъ первые розовые лучи ясной, свтлой зари и вздохнулъ полною грудью, какъ только вздыхаютъ, освободившись отъ кошмара.
Въ томъ вагон, въ другомъ углу, дремалъ здоровый, рослый, бородатый рощинецъ, угрюмый Никандръ и тоже тревожно грезилъ. Никандръ былъ, несомннно, самый умный мужикъ въ деревн и главный воротила, за которымъ шли и которому врили вс, Колдуновъ даже звалъ его рощинскимъ Бисмаркомъ. Работникъ былъ онъ на диво, трудился не покладая рукъ, не зная устали, хозяйство велъ образцово, да и жену взялъ себ подъ стать, такую же домовитую хозяйку-работницу Мару. Когда-то Никандръ здорово пилъ, но у него хватило и силы, и воли оборвать быстро и круто, посл чего онъ и не прикасался даже къ вину, а къ выпившимъ относился съ тмъ брезгливымъ полупрезрніемъ, съ какимъ чистоплотный голландецъ относится къ нерях-чужестранцу. Такіе типы всегда деспотически прилагаютъ свою личную мрку къ каждому другому и смотрятъ на человка сверху внизъ, если человкъ не длаетъ того же, достигнуть чего у нихъ хватило умнья и силы. ‘Смогъ я, — значитъ, и ты моги!’ — говорятъ они и часто мучатъ, просто, своимъ личнымъ превосходствомъ, нетерпимостью. Да будь ты себ чище луча солнечнаго, только не мучь своею чистотой!— частенько приходитъ охота сказать такимъ людямъ въ жизни, но рощинцамъ Никандръ нравился, а его брюзжаніе, укоры, превосходничанье приходились имъ по душ. Вс рощинцы выпивали, хозяйство вели худо, не прикапливали, должали, и для каждаго изъ нихъ трезвый, хозяйственный, зажиточный Никандръ являлся воплощеннымъ идеаломъ, недосягаемость котораго вызываетъ сокрушенные вздохи и ссылки на свою немощь, не убивая въ то же время жгучую, но безсильную жажду достиженія, скоре похожую на легкую безнадежную зависть. ‘Эхъ, Никандра, — чесали затылки рощинцы, — вотъ, какъ ему Богъ далъ!.. Ха-а-рошій, пра, мужикъ!… Все въ дому есть, — какъ есть настоящій хозяинъ!’ А такое сознаніе, конечно, являлось косвеннымъ признаніемъ за Никаіндромъ права на брюзжаніе и превосходничанье. ‘Какъ не лаять нашего брата?— говорили рощинцы. — Врно говоритъ Никандра-то, сущую правду… Ругай, ругай, Никандра, валяй нашего брата за правду-то!’ Эта Никандрова правда вполн отвчала постоянному глухому ропоту, который денно и нощно томилъ каждую наивную рощинскую душу, на свое безсилье и неумнье справляться со слабостями и зажить по-настоящему, по-ннікандрову. И, тмъ не мене, каждая такая ропщущая душа въ моменты соблазна, когда приходилось бороться съ тою или иною слабостью, какъ-то безнадежно безсильно чесала затылокъ, заглушала смутный ропотъ сокрушенными вздохами, что все, молъ, отъ Бога, всему-де положенъ свой предлъ, и… забывала идеалъ. Но проходилъ моментъ и, вмст съ просыпавшимся боле остро душевнымъ ропотомъ, вставалъ во всемъ своемъ недостижимомъ, но желательномъ обаяніи идеалъ, и Никандрово брюзжанье приходилось еще больше по душ.
— Ругай, ругай, Никандра, потому за дло! Эхъ, кабы мн-то талантъ твой, гол-лова человкъ!., Ну, да что подлаешь? Каждому свое, знать, отъ Бога… Въ старосты бы тебя у насъ поставить!
Но Никандръ никогда на это не соглашался, — служба только хозяйству помха, — его значеніе и такъ было сильно, безъ службы. Правда требуетъ сказать, что Никандръ былъ и доброй души мужикъ, — жену, напримръ, онъ никогда и пальцемъ не тронулъ, — а послднее врядъ ли можно было сказать о многихъ рощинцахъ. Дтей даже баловалъ, не то чтобы драть, — подзатыльники, конечно, влетали, но безъ нихъ нельзя, — въ общемъ же онъ былъ крайне нжный отецъ. Ни въ чемъ не отказывалъ другимъ: если могъ помочь чмъ-нибудь, — помогалъ, хотя, конечно, и своего не упускалъ. Зналъ онъ немного грамот по-старопечатному, и это знаніе много бды принесло ему во время введенія уставной грамоты, когда рощинцы смутьянили, не соглашались принимать надлы, ссылаясь на Никандрово толкованіе ‘Положенія’, которымъ, будто бы, какъ объяснялъ тогда этотъ единственный ихъ грамотй, имъ вся земля полагается. ‘Положеніе’ пришлось волей-неволей вводить силой, и Никандру тогда влетло жестоко, — больше двухъ недль онъ провалялся, охая на печи подъ тулупомъ. Съ тхъ поръ онъ и сталъ такимъ угрюмымъ на видъ, а врожденная подозрительность и недовріе усилились до крайности. Никандръ никому не врилъ, — даже отцу родному не поврилъ бы, кажется, если бы тотъ сталъ говорить ему, что готовъ кому-нибудь сдлать добро безкорыстно… И въ голов у него совсмъ не помщалась мысль, что кто-нибудь можетъ творить добро другимъ, добиваться его безъ какой-нибудь задней личной цли. Если онъ встрчалъ что-нибудь дйствительно доброе и не могъ въ этомъ усмотрть цли ясной личной выгоды, онъ объяснялъ себ это добро желаніемъ спасти на томъ свт душу, ‘для-ради спасенія’, — значитъ, опять-таки выгодой и пользой. Вмст съ тмъ, несмотря на жестокое наказаніе, въ его подозрительной, недоврчивой душ никогда не умирала смутно копошившаяся мысль, что ‘тогда’ все-таки ‘скрутили’, поступили съ надлами неправильно, не по Положенію. Въ общемъ, это былъ типъ самаго исправнаго, работящаго, строго лональнаго деревенскаго жителя, но самая локальность его, какъ и вообще въ деревняхъ, всецло отвчала только тому, что онъ самъ называлъ и признавалъ правдой.
Съ такимъ же недовріемъ, такъ же угрюмо-подозрительно встртилъ онъ и слухъ, что барышня отступается отъ земли и хочетъ передать ее ни съ того ни съ сего рощинцамъ. Конечно, барышня была добрая, жалостливая, но кто же когда-нибудь отступается отъ своего, добровольно раздаетъ свое добро другимъ? Это длали святые угодники, положимъ, — но на то они и угодники. Подозрительность зашевелилась, тема была слишкомъ страстная, и голова поневол заработала. Сама собою подсказывалась мысль, что такъ завщалъ умирающій баринъ для спасенія души, на смертномъ одр только признавъ то самое, съ чмъ не соглашался ‘тогда’, давно, при введеніи Положенія, когда Никандръ, стоявшій за правоту, теперь признанную, такъ сильно поплатился… А разъ дло стояло такъ, то само собою длалось ясно, что вс проволочки въ передач завщанной земли, вс намренія барышни урегулировать пользованіе этою землей, о которыхъ ходили слухи, являлись простымъ подвохомъ съ ея стороны — оттягать свое наслдственное добро. Разв самъ Никандръ поступилъ бы иначе, если бы дло шло о наслдственномъ надл, усадьб или хотя бы о телг, даже о дуг? ‘Кому охота длиться своимъ?’ Крайній собственникъ, онъ и не могъ понимать иначе. Еще недавно у нихъ въ сел разыгралась цлая драма изъ-за раздла наслдства между двумя братьями, его ближайшими сосдями. Споръ шелъ изъ-за мерина, который перешелъ къ Ивану, съ чмъ никакъ не могъ примириться его братъ Петръ, который въ злостной ярости и подрзалъ у мерина на переднихъ ногахъ сухожилья, — коли не мн, молъ, такъ и не теб! Иванъ за это, тоже тайкомъ, поджегъ Петровъ овинъ и чуть не спалилъ все село. Прямыхъ уликъ противъ обоихъ не было, судъ вмшаться не могъ, — хотя село отлично знало, какъ вышло все, — оба оставались на свобод, злобствуя другъ противъ друга и наводя страхъ на всхъ перспективой новыхъ взаимныхъ каверзъ, которыя могли отразиться зломъ и на сосдяхъ. Правда, оно какъ будто и большой грхъ не соблюдать въ точности завщанія умирающаго, ну, да господа-то не очень безпокоятся о грхахъ, — думалъ Никандръ, къ церкви не очень прилежны, постовъ не блюдутъ, — вообще грха какъ будто и не боятся. Създивъ въ городъ по порученіямъ Селифонтова, онъ побывалъ у Анисьи, и та, конечно, только подтвердила своими раздраженными рчами его подозрнія. Рощинцевъ хотятъ скрутить вновь, — это было для него теперь и ясно, и неопровержимо. Долго и мучительно работала встревоженная голова истинно ‘мірского’ человка надъ вопросами: какъ быть, какъ отстоять свое добро, оттягать его отъ этихъ хитрыхъ, умныхъ и вліятельныхъ господъ, готовыхъ, когда нужно, прикинуться и добрыми, и жалостливыми, и, обезсиленный, наконецъ, этою жгучею работой, Никандръ заснулъ. Тяжелый кошмаръ давилъ его всю ночь напролетъ. Видлъ онъ себя и ‘мірскимъ ходокомъ’, посланнымъ всмъ рощинскимъ ‘міромъ’ искать управы на алчную барышню, не желающую выполнить какъ должно завщанія, видлъ вс бды, выпадающія на долю такихъ ходоковъ, видлъ давніе эпизоды, когда вводили ‘Положеніе’, и онъ, казалось ему, опять валяется и охаетъ на печи подъ тулупомъ и слышитъ горькія причитанія своей Мары. Когда кондукторъ разбудилъ его передъ самою станціей, онъ долго не могъ еще придти въ себя, долго оглядывался изумленными, подозрительными глазами.
— А-а! здравствуй, Бисмаркъ!— смясь кивнулъ ему Колдуновъ, когда онъ выползъ, наконецъ, изъ вагона на дебаркадеръ. Колдуновъ возвращался въ томъ же позд и теперь суетился съ вещами Сергя, съ которымъ вмст направлялся въ ‘Рощино’.— Здравствуй! Тоже здилъ? Ну, что тутъ ваши глупятъ? Ты урезонилъ бы ихъ, Никандръ.
Никандръ угрюмо сдернулъ шапку, поклонился и, закинувъ котомку за плечо, молча направился по дорог.
— Кто ихъ знаетъ, баринъ!— неопредленно кинулъ онъ хмуро сквозь зубы и сейчасъ же подумалъ: ‘Заглупилъ бы и ты, кабы твое добро оттягивали у тебя. Птухомъ заплъ бы, небось!’.
— Нашъ первый министръ!— засмялся Колдуновъ Сергю.
— Этотъ вотъ?
— Этотъ самый. Умный мужикъ… Трезвый, работящій, первый въ ‘Рощино’… Да вотъ только угрюмый онъ какой-то. Совсмъ медвдь. Ну, а нашему брату, — хоть ты на крест клянись, — ни въ чемъ не повритъ… Никому не повритъ. Это уже въ крови у нихъ.
Сергй покачалъ головой.
— Это наша вина, а не ихъ, collega…— сказалъ онъ сдвигая хмуро брови.— Кто изъ насъ пытался подойти къ нимъ? Постойте, постойте, не возражайте, — знаю!— попытки были, отдльныя, но чисто дтски-наивныя, не серьезныя, такъ больше порывами… А между тмъ вка, цлые вка, учили ихъ другому. Помните въ библіи: грхъ отцовъ на дтяхъ ихъ! Такъ-то! Ну, а вамъ-то, collega, во всякомъ случа, непростительно, — вдь вы уже цлые годы съ ними.
— А вотъ посмотрите сами!— вспыхнулъ горячій Колдуновъ.— Попробуйте-ка, подойдите!
— Неудача моего опыта, если она и встртитъ меня, ничего еще не скажетъ, — отвтилъ Сергй.— Вспомните, collega, что они сфинксъ для меня, чистйшій сфинксъ, что я даже не знаю, какъ и говорить-то съ ними… Вс мы знаемъ о нихъ только изъ картинъ нашихъ беллетристовъ, а много ли тхъ-то?… Левитовъ, Успенскій, Наумовъ, да вотъ еще и новый, недавно выступившій — Златовратскій. Какъ видите, нельзя сказать, чтобы много…
И лицо его нахмурилось еще больше.

——

Тревожно металась, тревожно грезила эту ночь и Таня. Впрочемъ, давно уже двушка не знала, покойнаго, безмятежнаго, тихаго сна. Смерть отца, посл которой она проболла такъ долго, козни генеральши и Пуцковскаго, о которыхъ до нея все-таки доходили слухи, наконецъ, смуты въ ‘Рощино’, вызванныя толками о земл, — все это, тсно связанное одно съ другимъ, тяжелою гирей придавило молодую, нжную душу. Правда, о деревенскихъ смутахъ до Тани доходили только слабые отголоски, — окружавшіе заботливо скрывали отъ нея все, что могло волновать и отравлять ее, — но и этихъ отголосковъ было довольно, конечно, чтобы смутить такое молодое и нжное сердце. Недовріе и подозрительность рощинцевъ поразили ее чмъ-то близкимъ даже къ испугу, — ничего подобнаго она и допустить не могла раньше. Явиться на помощь бдному люду деревни, оссть тамъ за добрымъ дломъ, казалось ей раньше и очень легко, и очень просто, такъ что открывшаяся внезапно, раздлявшая ихъ бездна, полная недоврія и недоразумній, — совсмъ отравила ея покой. Таня отлично умла оріентироваться въ этомъ открытіи, понимала причины, породившія все, но примириться все-таки не могла, — какъ-никакъ, молодому сердцу было и обидно и невыразимо больно. Нтъ, кажется, большей обиды, какъ сознавать, что въ протянутой тобою съ лаской рук человкъ непремнно видитъ и хочетъ видть злую угрозу, ехидство, подвохъ. Таня понимала, что не будь у нея богатства, культурности, всего того, что такъ рзко отличало ее отъ рощинцевъ и длало ее сильне и выше ихъ, — понимала, что явись она къ нимъ такою же какъ они, такою же крестьянкой, бдною странницей, даже нищей, къ ней относились бы, конечно, иначе, не было бы ни этихъ подозрній, ни этого недоврія. Но все-таки иногда ей становилось до того жутко, что она, казалось, готова была все бросить, оставить, отдать имъ въ руки ‘Рощино’, а самой уйти куда-нибудь, скрыться отъ всей этой обиды и боли. Богъ съ вами, если вы ничему не врите и все только подозрваете! Ее удерживало чувство долга, все возроставшее, и крпшее сознаніе, что она нужна, полезна, что жить только для себя, не заботясь о другихъ, нельзя и не должно. Чмъ же можно лучше наполнить жизнь, какъ не полезнымъ служеніемъ этой темной, обездоленной сред? Что можетъ принести боле отрады, какъ не сознаніе своей полезности? Раньше она этого не понимала, не потому, что не доразвилась тогда до такого сознанія, что мало знала и видла. Она кидалась во вс стороны, какъ птица, которая ищетъ дерево, на которое бы ей уссться и подъ листвой котораго укрыться, но всегда хотлось ей быть свободной, сильной, независимой, какъ мужчина, тоже имть свой удлъ въ жизни, а не ограничиваться ‘однимъ разливаньемъ чаю и кофе’. А разв можетъ найтись лучшій удлъ, какъ тотъ, что открывался теперь передъ нею? Да и какой же товарищъ и другъ вышелъ бы изъ нея для Сергя, если бы первыя неудачи, первые удары или непріятности испугали бы ее до того, что она сразу все оставила бы, бросила, съ первыхъ же шаговъ отказалась бы отъ намченнаго ею же совмстно съ нимъ? Эта мысль подбодривала и оживляла самолюбивую двушку. Нтъ, ни за что не сойдетъ она съ своего пути! Въ конц концовъ разсются же эти недоразуменія, поймутъ же рощинцы, какъ они неправы. Унывать и падать духомъ стыдно. Она крпилась, работала въ своей школ, гд всецло1 уходила въ свое дло, и только все нетерпливе ждала Сергя. Ея любовь къ нему росла теперь, казалось, съ каждымъ днемъ все больше и сильне. Съ потерей отца, Сергй являлся для нея единственнымъ лицомъ въ цломъ свт не чужимъ, близкимъ, роднымъ, съ которымъ она не чувствовала себя одинокой, и теперь, казалось, она отдавала ему все, что раньше длила между нимъ и отцомъ. Какъ-то совсмъ незамтно для себя, точно помимо воли, она стала теперь вникать даже въ тонъ его писемъ, ловить ихъ настроеніе. Въ душ иногда быстрою судорогой про бгала даже струйка чего-то похожаго на ревность, когда ей казалось, что письмо слишкомъ объективно, спокойно или мало посвящено ей и его чувству къ ней. Иногда ей казалось, что она какъ будто подчиняться стала ему, что Сергй овладваетъ ея волей, точно поглощаетъ ее, но теперь это не затрогивало уже самолюбія, не будило задора. Иногда ей казалось даже, что она стала какъ будто совсмъ, совсмъ другою.
Таня проснулась, какъ всегда, рано и вышла въ столовую, гд горничная Саша приготовила уже чай. Почту еще не принесли, и, сидя за чаемъ, двушка занялась дтскими тетрадями, которыя нужно было просмотрть, поправить и отнести сегодня въ школу. Косые блдные лучи осенняго солнца сквозь стеклянную дверь балкона падали полосой на блую скатерть, и, пробгая съ невольною улыбкой дтскія каракули, Таня слегка щурилась, что придавало особенную миловидность ея и безъ того красивому личику. Какъ ни старалась она всецло углубиться въ свои тетрадки, въ голов все-таки неугомонно шевелился одинъ и тотъ же жгучій вопросъ: получитъ ли она сегодня письмо отъ Сергя? Она ждала уже нсколько дней этого письма, немного волновалась, не получая, и ночью ее преслдовали тревожные сны. Ей снилось сначала, что Сергй боленъ, а потомъ что-то тяжелое, скверное, какая-то путаница, въ которой она не могла разобраться, даже вспомнить хорошо не могла, но отъ которой проснулась въ тревог. Она посмотрла на часы, удивляясь, почему не несутъ почту, хотла уже кликнуть Сашу, когда та сама вошла къ ней и сообщила, что пріхалъ какой-то баринъ съ вокзала.
— Кто пріхалъ?— удивилась она, такъ какъ Саша знала хорошо всхъ навщавшихъ ‘Рощино’ гостей.
— Не знаю, барышня. Новый какой-то… — отвтила Саша.— Не видала я его.
— Новый?
Таня оправила на плечахъ косынку, встала, немного удивленная, сказала: проси!— повернулась и вдругъ остановилась неподвижно, какъ статуя: этотъ ‘новый’ стоялъ уже въ дверяхъ.
— Сергй!— крикнула она ему навстрчу голосомъ, въ которомъ звучало и удивленіе, и сомнніе, и восторгъ.— Неужели это ты, Сергй?
И, прежде чмъ Сергй усплъ двинуться съ мста, на которомъ такъ и окаменлъ, казалось, завидвъ ее, она сама бросилась къ нему въ протянутыя руки и прижалась къ его задыхавшейся отъ счастья груди.
— Милый, милый, милый!— шептала она въ отвтъ на его поцлуи, на страстныя, задыхавшіяся рчи, прижимаясь все крпче, точно убгая и прячась отъ своего одиночества, отъ всхъ больныхъ тревогъ и волненій у этого сильно бившагося сердца.
И вдругъ расплакалась.

X.
Результаты различныхъ настроеній.

Житковская усадьба, принадлежавшая больному Аркадію Павловичу, лежала всего въ трехъ верстахъ отъ ‘Рощино’. Еще съ осени тамъ появились плотники, штукатуры, маляры, нанятые Пуцковскимъ, и дружно работали, приводя въ порядокъ старый, запущенный, давнымъ-давно нежилой барскій домъ. Пуцковскій готовилъ себ дачу, куда весной должны были перехать генеральша, Мими съ дтьми, больной владлецъ и Валентинъ. Весь ‘кругъ’ зналъ, что длается это исключительно съ двумя видами: улучшенія запущеннаго хозяйства, принадлежавшаго ‘несчастному больному’, и боле строгаго, боле удобнаго надзора за ‘безобразіями’, которыя творятся или должны твориться рощинскими интриганами, филантропами и бандитами,— рощинскихъ владльцевъ иначе не называли. Об цли эти одинаково говорили въ пользу милаго и умнаго Вавилы Станиславовича, были одинаково почтенны и достойны. О ‘Рощино’ ходили такія сплетни, передавались изъ устъ въ уста такіе невроятные факты, такая смсь небылицъ, клеветы, выдумки и прямой лжи изливалась потоками въ анонимныхъ доносахъ, адресованныхъ чьею-то невидимою рукой во вс углы, что самый мирный, самый спокойный человкъ долженъ былъ бы встревожиться и спросить изумленно: ‘Да что жъ это такое, наконецъ? Какъ же это терпятъ?’ Бдный становой, на долю котораго и безъ того приходилось милліонъ триста тысячъ входящихъ и исходящихъ въ годъ, былъ заваленъ теперь по поводу этихъ доносовъ новыми тысячами ‘строжайшихъ’, ‘немедленнйшихъ’, ‘секретнйшихъ’ и всякихъ другихъ предписаній и запросовъ, съ которыми онъ совсмъ не зналъ какъ быть и какъ справиться. Можно было подумать, что маленькое ‘Рощино’ грозило всему міру гладомъ, моромъ и другими неслыхано жестокими бдами. Когда становой отписывался, что все обстоитъ благополучно и никакихъ бдствій не усмотрно, ему не врили, приписывали это его старости, неумнью уловить и подмтить, говорили, что туда бы надо послать молодого, ловкаго, энергичнаго. Вавила Станиславовичъ, по крайней мр, говорилъ всмъ и каждому, что онъ устраиваетъ свою дачу, чтобы организовать какъ можно лучше надзоръ и что отъ глазъ Валентина, котораго онъ туда командируетъ съ дамами, не ускользнетъ ничто. ‘Отлично, отлично, организуйте, — отвчалъ ему весь кругъ, — что же терпть въ самомъ дл?’ Ему жали руки, благодарили, называли умнымъ и дльнымъ, пли хвалу чувствамъ и ставили въ примръ. Онъ скромно кланялся и тихонько хихикалъ.
— Ахъ, этотъ Вавила Станиславовичъ, — что за дльная, въ самомъ дл, голова!
Чуть только потянуло первымъ тепломъ, еще и снгъ не стаялъ, Аркановы не вернулись изъ Петербурга, — перездъ совершился. Мими вся ушла въ хозяйство, съ счеты куръ, гусей, индюковъ, яицъ, генеральша въ Валентиномъ при посредств преданной Анисьи и юркаго Селифонтова всецло отдались рощинской политик. Какъ повели они свое дло, осталось ихъ тайной, но очень скоро смущенные рощинцы стали баюкать себя сладкою надеждой, что, въ случа чего, если бы барышня въ самомъ дл вздумала что-нибудь ‘нарушить’ или ‘скрутить’, у нихъ за плечами есть матушка-генеральша, которая можетъ и не допустить до обиды, есть истинный, настоящій наслдникъ — больной баринъ, у котораго хотя и перехвачено хитростью наслдство, но который тоже можетъ ‘не допустить’. Даже рощинскій Бисмаркъ, угрюмый Никандръ, поврилъ и пересталъ тревожно ломать голову надъ вопросомъ: какъ отстоять свое и мірское добро? Надежда укрпилась, рощинцы, повидимому, успокоились и только все страстне, все напряженне ждали возвращенія молодыхъ, которые должны же были, наконецъ, объявить имъ прямо, какъ и что. Никандръ, подсылаемый ‘міромъ’, все чаще и чаще сталъ навдываться къ старух Анись.
— Ну, что, Анисья едоровна, — спрашивалъ онъ съ низкимъ, преданнымъ поклономъ, — какъ быть-то?… Что господа промежъ себя говорятъ про молодыхъ господъ?
— Лаютъ, сердешный!— жалостливо качала головой выжившая изъ ума старуха.— Ужъ таковскіе, говорятъ, таковскіе, что и не приведи Господи… Что ни на есть первые душегубцы… Жадные, слышь… Какъ матушку-генеральшу-то обошли, — все заграбастали!
— А насчетъ нашихъ дловъ какъ?
— А насчетъ вашихъ ддовъ и не знаю ужъ, милый… На обчее положеніе, сказываютъ, по вернуть хотятъ. Собча, говорятъ, милый…— несла Богъ всть что ничего не понимавшая и плохо слышавшая господскіе толки Анисья.
Никандръ даже вздрагивалъ отъ этой угрожающей зловщей тарабарщины, въ которой и самый умный человкъ, кажется, не могъ бы разобраться.
— На какое такое положеніе, Анисья едоровна?— спрашивалъ онъ, не понимая и только чуя нчто злое.
— А кто-е знаетъ какое…— говорила она, качая головою, — нехорошее, знать… Можетъ, и въ крпость повернуть хотятъ.
Никандръ былъ слишкомъ уменъ., чтобы поврить послднему, но отдлаться отъ тяжелаго, гнетущаго впечатлнія, навваемаго подобнымъ карканьемъ, не могъ. Онъ заискивающе кланялся Анись и конфиденціально сообщалъ, съ улыбкой, прямо просившей о поддержк, что ‘міръ’ надется на генеральшу и больного барина.
— Матушка-генеральша, поди, не оставитъ насъ… А ты ужъ похлопочи, Анисья едоровна, за міръ… Постой за него… Мы те въ ножки кланяться будемъ…
— Постою, сердешный, постою!— живо подхватила добрая, въ сущности, старуха.— Сама въ ножки генеральш паду… Разказните, ваше превосходительство, скажу, а ужъ міръ помилуйте!.. Будь покоенъ!
Никандръ уходилъ къ ‘міру’, передавалъ посвоему слова Анисьи, вставлялъ, конечно, и отъ себя, что ему выяснялось изъ разговора, и, такимъ образомъ, въ сред рощинцевъ укрплялись и росли увренность и надежда.
— Ужъ ты охлопочи, Никандра!— радостно говорили ему на ‘міру’.— Обдумай насъ, умная твоя голова… Мы теб во какъ за это!.. Первющій ты у насъ человкъ, стало быть!
И мірское сердце угрюмаго Никандра вздрагивало при этомъ и трепетно билось горделивымъ счастьемъ.
Все это, незамтное сразу, ничмъ особеннымъ не выдающееся, назрвавшее и складывавшееся въ тиши и тайн, не могло, однако, укрыться отъ глаза, привыкшаго всматриваться. Умный и наблюдательный Дементьевъ прочуялъ и грубо сшитую интригу, что шла изъ житковской усадьбы, и тревожное настроеніе рощинскаго ‘міра’. Съ отъзда Сергя и Тани онъ поселился въ ‘Рощино’ въ званіи управляющаго и принялъ на себя по просьб обоихъ и Бугрова подготовительную работу по осуществленію задуманныхъ проектовъ. Лучшаго, боле аккуратнаго и точнаго работника найти, конечно, было трудно. Правда, къ самымъ проектамъ онъ относился довольно скептически. Въ то время какъ вс почти видли въ нихъ чуть ли не попытку коренного разршенія многихъ жгучихъ вопросовъ, для него они являлись только высоко гуманнымъ актомъ все той же традиціонной филантропіи, построеннымъ, правда, на раціональныхъ научныхъ основаніяхъ. Когда ему возражали, что въ жизни всегда важенъ первый шагъ, иниціатива, что хорошій актъ можетъ явиться заразительнымъ примромъ для другихъ, — онъ отрицалъ это жизненными фактами, указывалъ на рочдэльскихъ піонеровъ Англіи, примръ которыхъ сдлалъ очень мало или почти ничего, приведя только къ сравнительному благосостоянію небольшой изолированной и замкнутой группы. Тмъ не мене, сочувствуя въ общемъ всему доброму, онъ охотно согласился на просьбу пріятелей, благо подъ руками ничего лучшаго, на его взглядъ, пока не было. Онъ закупалъ смена, орудія, строилъ громадный складъ для общихъ продуктовъ, размежевывалъ поля для разной культуры, длалъ примрныя таблицы учетовъ и расчисленій, спша подготовить все къ возвращенію Сергя и Тани. Тонкій и чуткій слухъ, наблюдательный глазъ скоро открыли ему всю паутину рощинской смуты, но, по правд, онъ не придавалъ ей большого значенія. Смута, думалъ онъ, уляжется тотчасъ же, какъ только съ возвращеніемъ Аркановыхъ рощинцамъ будетъ все формально объявлено и разъяснено, а житковскую паутину объяснялъ себ простымъ желаніемъ какъ-нибудь насолить и подгадить за утрату большого наслдства. О перспективахъ Вавнілы Станиславовича онъ не имлъ пока ни малйшаго представленія. На продлки юркаго Селифонтова, распространявшаго и кричавшаго кругомъ невозможнйшія глупости, прямо-таки сбивавшаго рощинцевъ, а въ особенности рощинскихъ бабъ, съ толку, смотрлъ какъ на личную месть себ и Колдунову за сцену на площадк вагона и за свидтельство о побояхъ, которое Колдуновъ выдалъ мужику, жестоко избитому Селифонтовымъ, и которое тотъ представилъ судь. Эти Селифонтовскія глупости вызывали у него только самый веселый хохотъ. Колдуновъ, горячій, впечатлительный, относился иначе. Разъ онъ прибжалъ къ нему до того раздраженный и взволнованный, что на немъ, какъ говорится, лица не было.
— Чортъ знаетъ что!— такъ и началъ онъ вмсто всякаго привтствія.— Право же, Этотъ негодяй Селифонтовъ натворитъ бды…
— Что, разв опять кричалъ: ‘камуна’ — или въ этомъ род?— засмялся Дементьевъ.— Ну, послушайте, — стоитъ ли волноваться изъ-за такого негодяя? Посмотрите, батенька, — на васъ лица нтъ!
— Да, смйтесь!— волновался обиженно Колдуновъ.— Вамъ смхъ, а мн-то каково?.. ‘Камуна’! Нтъ, сударь мой, теперь ужъ не ‘камуна’!.. Подлецъ моихъ бабъ перемутилъ… Фельдшеръ говоритъ мн, что т, дуры, спрашивали, вправду ли, молъ, доктора ребятъ травить будутъ? Вонъ что! Это все по поводу мръ, принимаемыхъ земствомъ для борьбы съ дифтеритомъ, — слышали, эпидемія-то къ намъ тянется и не миновать намъ, — охъ не миновать, — кругомъ тянется! Ну, а это его штуки, ей Богу, его! Вотъ, голову даю, что это онъ, подлецъ, намутилъ…
— Пустяки, батенька!— спокойно отвтилъ Дементьевъ.— Столько лтъ вы здсь врачомъ, населеніе къ вамъ такъ привыкло, — мало ли что негодяй говоритъ?… Ну, дв-три встревоженныя дуры спрашивали, — экая бда!
— Да, да, да, поговорите-ка съ ними!— горячился Колдуновъ.— Хорошо вамъ-то, а вотъ потолкуйте съ ними! Вы не знаете, сударь, что такое ‘баба’, не знаете! Это преопасный элементъ въ своемъ безпросвтномъ мрак. И мужиковъ съ толку собьетъ, какъ начнетъ пилить да приставать съ утра до вечера, и намутитъ, и такого начудитъ, что и не расхлебаешь. Бда на этой струнк у нихъ играть, не дай Боже!.. Негодяй-то знаетъ что длаетъ, — ловкій пройдоха!
— Вздоръ!
— Нтъ-съ, далеко не вздоръ! Самый умный мужикъ не устоитъ, когда его начнутъ додать бабы!— кипятился Колдуновъ.— Ну, а понесетъ вздоръ одна, загалдятъ вс, вс подхватятъ, какъ сороки, потому что страшно. Мужиковъ на дыбы поднимутъ… Мало ли было примровъ!.. Заварится каша, наглупятъ люди, ну, а потомъ затылки только чешутъ, каются… ‘Мы-ста ничего, мы-де и такъ, и этакъ, — все, молъ, бабы виноваты, он все подняли’. Начнешь стыдить: какъ же это вамъ, длиннобородымъ, не стыдно всякій вздоръ слушать? Каются, опять затылки чешутъ, опять на бабъ… ‘Донимали ужъ очень, съ утра до вечера пилили, — просто, молъ, въ огонь людей своимъ языкомъ ввели…’. Вотъ какъ, батюшка… Видывали мы ужъ эти штуки!
А злая эпидемія, дйствительно, приближалась, все плотне и плотне окружая ‘Рощино’ страшнымъ кольцомъ, грозя еще издали тревожными слухами и самыми нелпыми толками. Мими ахала и охала, готовилась бжать куда-нибудь съ дтьми, но пріхавшій изъ города къ тому времени Вавила Станиславовичъ сообщилъ скверную всть, что эпидемія везд, что бжать некуда и лучше всего сидть здсь, гд пока еще ничего нтъ, а можетъ быть, дастъ Богъ, ничего и не будетъ. Онъ взялъ отпускъ и предполагалъ пожить съ семьей мсяцъ, а можетъ быть и больше. ‘Бандиты’ должны были вернуться на-дняхъ, и свое присутствіе здсь онъ считалъ необходимымъ, — у него были какіе-то свои виды и цли, о которыхъ, кажется, зналъ одинъ Валентинъ. Тотъ шнырялъ всюду, разнюхивалъ, разузнавалъ, шептался съ косымъ Селифонтовымъ, пытался даже подойти къ Дементьеву, но тотъ огрлъ его сразу и прямо. По вечерамъ Вавила Станиславовичъ запирался съ нимъ въ кабинет, а къ утру, обыкновенно, изготовлялись дватри таинственныхъ пакета, которые кучеръ отвозилъ на вокзалъ для отправки въ городъ.
Среди рощинцевъ паника росла съ каждымъ днемъ. Изъ разныхъ мстъ шли толки и слухи о томъ, что какая-то странная хворость вырываетъ десятки дтей, у которыхъ ‘захватываетъ горлышко’, что дтей этихъ насильно тащатъ въ больницы, не допускаютъ къ нимъ постороннихъ, не позволяютъ цловать мертвыхъ и, обсыпая известкой, спшно хоронятъ, а затмъ истребляютъ всякое ‘добро’ въ избахъ, гд болзнь проявилась. Къ этой правд примшивалась куча небылицъ, изобртеній напуганнаго воображенія, по-своему искавшаго посильнаго объясненія этого страшнаго явленія, а подчасъ и злонамренной лжи какого-нибудь Селифонтова, имвшаго свои виды и цли. Больше всего трепетали, конечно, бабы, какъ всегда падкія на всевозможные темные слухи, которые он распространяли съ неимоврною быстротой, приплетая къ нимъ въ свою очередь новыя небылицы, подсказываемыя страхомъ и суевріемъ. Мужиковъ какъ будто больше смущало то обстоятельство, что ‘добро’ заболвшихъ предаютъ истребленію, и главный интересъ, казалось, вертлся на вопрос: платятъ ли за это истребляемое, или нтъ. Темные слухи и тутъ путали, говорили, что платить ‘приказано’, но исполнители не выполняютъ, будто бы, приказанія, а традиціонныя подозрительность и недовріе легко допускали это. Вообще, земство, правду сказать, проявило самую похвальную энергію въ борьб съ эпидеміей, — оно длало все, что могло, что было только въ силахъ сдлать,зато исполнители частенько гршили. Гршили легкимъ отношеніемъ къ мужику, къ его опасеніямъ, недоврію и страху, гршили высокомрнымъ отношеніемъ къ его темнот, пренебреженіемъ къ сомнніямъ, которыя онъ проявлялъ къ непонятнымъ ему мрамъ слишкомъ увренныхъ въ себ исполнителей и проявлять которыя побуждало его весьма часто самое святое, самое чистое чувство любовь къ дтямъ. Въ большинств случаевъ разъясненій никакихъ не длалось, мры проводились деспотически, самоувренно, а это влекло за собою всякаго рода столкновенія и осложненія, которыя, въ свою очередь, служили канвой для новыхъ нелпыхъ толковъ. Добрый, усердный Колдуновъ тоже гршилъ, какъ и другіе: онъ горячился, кричалъ, вмсто разъясненій — ругался, слушая нелпые толки, высмивалъ ихъ, негодуя, но въ то же время и страшно жаллъ въ душ этотъ несчастный, темный и напуганный людъ. Его сердце сжималось острою болью, когда какая-нибудь святая простота съ тревожнымъ страхомъ допрашивала таинственнымъ шопотомъ: правда ли, молъ, что доктора травятъ?— но сдерживать себя, встрчать все это спокойно, выдержанно не допускала горячая, экспансивная натура. Фельдшера вели себя еще хуже, — полузнаніе всегда до-нельзя заносчиво, — т просто-напросто высокомрно глумились и, глумясь, подливали въ огонь масло.
Когда Аркановы, наконецъ, верну лисъ и кружокъ пріятелей встрчалъ ихъ на вокзал, жизнерадостныхъ, полныхъ вры и бодрой энергіи, Сергй невольно обратилъ вниманіе на крайне встревоженное лицо Колдунова.
— Что съ вами, collega?— спросилъ онъ, пытливо засматривая ему въ глаза.— Съ вами какъ будто что-то неладное?
Колдуновъ конфиденціально наклонился къ его уху:
— Уже и сюда, кажется, заглянулъ дифтеритъ…— шепнулъ онъ ему.— Цлыхъ три крайне подозрительныхъ случая.
— Можетъ быть angina?— шепнулъ ему въ отвтъ успокоительно Сергй.
— А налётъ? Нтъ, collega, — какъ есть настоящій!
Лицо Сергя омрачилось.
— Вотъ какъ? Плохо!— И, взявъ его за руку и немного подумавъ, онъ добавилъ дружескимъ шопотомъ: — Знаете, collega, въ такихъ скверныхъ случаяхъ, какъ острыя эпидеміи, нужно быть очень осторожнымъ съ встревоженнымъ населеніемъ… Это главное… Впрочемъ, вы и сами, конечно, знаете… Я такъ только… къ слову…
Но Колдуновъ только разставилъ руки.
— Никакою осторожностью тутъ ничего не подлаешь… такая темь, такой мракъ, хоть колъ теши!.. Ужъ я ли не остороженъ, а вотъ…
Онъ не договорилъ и только съ отчаяніемъ махнулъ рукой.

——

Былъ теплый, просто роскошный весенній вечеръ. Вверху, надъ деревьями, какъ бы сгущенный воздухъ еще отливалъ слегка золотистымъ свтомъ, но внизу, въ парк, уже притаилась синеватая дымка, а въ свтившемся прозрачно голубомъ неб начиналъ блестть тонкій и блдный серпъ молодого мсяца. Все уже притаилось, спряталось, молчало, только встревоженная чмъ-то малиновка быстро и отчетливо чирикала, да откуда-то издалека, вмст съ легкимъ запахомъ вечерняго дыма, глухо доносилось сливавшееся другъ съ другомъ довольное, сытое блеянье и мычанье вернувша гося стада. Тани не было, — она ушла въ больницу, — и Сергй оставался одинъ на широкомъ балкон, выходившемъ въ паркъ. Заложивъ руки въ карманы, какъ всегда въ минуты раздумья, и насвистывая, онъ угрюмо шагалъ изъ угла въ уголъ. Мысли текли невеселыя, — положеніе длъ казалось дйствительно плохимъ. Во-первыхъ, разразившаяся эпидемія, — констатировалъ онъ про себя.— Второе, безтактность этого добраго, но горячаго Колдунова, который своими мрами, хотя и разумными въ общемъ, только раздражаетъ людей. Дйствовать нужно не такъ, — съ невжествомъ нужно считаться, а не игнорировать его и глумиться… Чортъ знаетъ какую сумятицу поднялъ онъ! Дошло уже до того, что, какъ говоритъ горничная Саша, солдатка Домна увряла всхъ на улиц, будто видла собственными глазами, какъ онъ съ Таней напускали болзнь на село въ трубу. На-дняхъ они дйствительно смотрли въ трубу на окрестности съ передняго балкона… Вотъ до чего нужно быть осторожнымъ, чортъ побери! Ахъ, эта несчастная, бдная темнота! Но что всего хуже, это, конечно, тотъ взрывъ, который вызвало среди рощинцевъ объявленіе имъ условій передачи и пользованія подаренною землей. Онъ и Таня, оба разсчитывали, что это поведетъ къ успокоенію, обрадуетъ и разсетъ мрачное настроеніе, о которомъ предупреждалъ Дементьевъ, а вотъ же… Какъ разъ наоборотъ! Чортъ возьми, какъ скверно!… Ей Богу, онъ отдалъ бы и душу, и жизнь, и кровь по капл, лишь бы разсялся этотъ ужасный мракъ, лишь бы одинъ лучъ свта проникъ въ эту пропасть бездоннаго мрака и горя! Сергй даже дрожалъ отъ волненія и какъ будто задыхался. Разстроенный, онъ остановился въ углу и, какъ всегда въ моменты сильнаго волненія, сталъ всматриваться безцльнымъ, но горвшимъ взглядомъ въ темнвшую все больше и больше даль, пока сзади не послышался скрипъ. Онъ вздрогнулъ, повернулся и встртилъ входившаго Дементьева.
— А, это вы!.. Ну, что тамъ?— кинулся Сергй къ нему, но, взглянувъ ему въ лицо, сразу понялъ, что всти плохія.
— Скверно!— отвтилъ Дементьевъ однимъ словомъ.
— Что именно?
— Они ходили міромъ къ Пуцковскому, и тотъ подтвердилъ, что генералъ завщалъ имъ или желалъ завщать, — трудно разобрать, — всю землю.
— Быть не можетъ!
— Никандръ клянется, а ужъ онъ не совретъ… Теперь чортъ знаетъ что поднимется… Я увренъ, что Пуцковскій хочетъ довести дло до скверной развязки.
Дло дйствительно было плохо, если и Дементьевъ казался встревоженнымъ. Онъ молча услся и поднялъ глаза на Сергя. Тотъ стоялъ въ раздумь, точно колеблясь или ршаясь на что-то, и только дрожавшія ноздри да блдность лица выдавали поднявшуюся внутри бурю.
— Ну, ладно же!— почти крикнулъ онъ, точно ршившись.— Довольно! Будетъ съ меня всхъ этихъ доносовъ, гадостей, подвоховъ, которые и такъ мн довольно насолили и стоятъ!.. Будетъ!.. нужно кончить… Иванъ!— крикнулъ онъ внизъ садовнику:-скажи запречь Варвара въ бговыя дрожки.
— Вы подете къ Пуцковскому?
— Да, къ нему.
— Возьмите и меня!..— Холодный, безцльный взглядъ Дементьева какъ будто блеснулъ вдругъ въ сгущавшемся мрак.
— Ну, нтъ, вы непремнно оставайтесь здсь. Мало ли что можетъ случиться?
Красавецъ Варваръ быстро помчалъ его по гладкой, хорошо укатанной дорог. Ночь смняла уже вечеръ, небо потемнло, изъ прозрачно-голубого стекла синимъ, и на потемнвшемъ фон ярко сверкали теперь и молодой мсяцъ, и безчисленныя звзды. Все дышало миромъ, глубокимъ покоемъ, усталою нгой, но горвшимъ глазамъ Сергя чудилось иное. Мрачные альпійскіе ледники, холодные, мертвые, дышатъ безмятежною радостью тому, кто смотритъ на нихъ жизнерадостными глазами, а свтлому настроенію мертвая игра свта и тни въ ледникахъ, холодные цвтовые контрасты говорятъ о жизни. Для глазъ человка природа — зеркало, въ которомъ послушно отражается всегда его собственное настроеніе, а душа безсознательно ловитъ свой образъ. И взволнованному, раздраженному Сергю казалось, что такая кроткая ночь дышитъ чмъ-то зловщимъ, грозящимъ, такимъ же бурнымъ, какъ и то, что закипало у него внутри, овладвая имъ все сильне и сильне. Детально вспомнилась теперь вся сцена на площадк водопроводной башни, и эти воспоминанія только усиливали озлобленіе. Вотъ какіе типы становятся иногда въ жизни поперекъ дороги! Голова горла, въ вискахъ стучало, мысли начинали путаться. Все усиливавшееся раздраженіе какимъ-то невидимымъ токомъ передавалось, казалось, и нервной лошади, которая стала волноваться, безпокойно вздрагивала тонкими ушами и то и дло порывалась нести. Сергй натянулъ вожжи и нервно-сердито сжалъ губы… Что-то будетъ, чмъ кончится это свиданіе? Во всякомъ случа, тянуть дольше нельзя, такъ или иначе, нужно объясниться, выяснить все, нужно кончить! Хотя въ душ все сильне закипали негодованіе и злоба, но сознаніе все-таки подсказывало ясно, что мирное разршеніе было бы самое унизительное. но какъ добиться такого разршенія?— объ этомъ, однако, онъ ни разу не подумалъ. ‘А! вотъ, наконецъ, логовище этихъ змй, все назначеніе которыхъ только шипть и кусать…— проговорилъ онъ неслышно про себя, лишь только увидлъ житковскую усадьбу.— Ну, посмотримъ!’ Ловкимъ движеніемъ руки онъ круто повернулъ во дворъ разгорячившагося рысака и сразу осадилъ у подъзда.
— Подержи, Саша, — сказалъ онъ сидвшему сзади конюху, — да посматривай, — Варваръ хочетъ шалить.
Онъ взбжалъ по ступенькамъ и почувствовалъ вдругъ, какъ тотъ же холодный, леденящій покой, что и тогда на балкон башни, объялъ его съ ногъ до головы. Въ передней не было ни души. Сергй сбросилъ пальто, быстро прошелъ въ полуоткрытую дверь залы и лицомъ къ лицу столкнулся съ изумленнымъ и встревоженнымъ Валентиномъ.
— Аркановъ!— кинулъ онъ ему.— Мн нужно видть господина Пуцковскаго.
— Его нтъ… онъ вышелъ… растерянно забормоталъ ему тотъ.
— Въ такомъ случа я подожду.
Сергй спокойно услся, и только нервно застучавшіе по столу пальцы выдавали скрытое волненіе.
— Но Вавила Станиславовичъ можетъ долго не вернуться… На всякій случай, позвольте представиться, — Валентинъ чопорно поклонился и назвалъ себя съ дланною аффектаціей.— Къ вашимъ услугамъ… Если что-нибудь спшное, я могу всегда…
Сергй поднялъ на него въ упоръ совсмъ потемнвшіе отъ быстро возстававшаго гнва глаза.
— Спасибо!— оборвалъ онъ круто и рзко.— Съ господиномъ Пуцковскимъ мы уже нсколько знакомы и потому объясняться именно съ нимъ мн будетъ удобне.
Валентинъ на эти слова сдлалъ самое невинное лицо.
— Но его нтъ… и, по всей вроятности, онъ не скоро придетъ.
— А я думаю, что онъ есть!.. И знаете ли что, милостивый государь?— отвтилъ Сергй, повидимому, спокойно, чуть-чуть улыбаясь холодною улыбкой, — посовтуйте-ка ему лучше не прятаться… Я увренъ, вы не сомнваетесь, что на такой пріятный визитъ меня вынудило нчто крайне экстренное… Право же, ему будетъ лучше выйти и переговорить… Дло скверное и можетъ кончиться скверно, а каяться ему придется, врьте мн… Вы длаете изумленное лицо?.. Знаете ли, оставимъ-ка лучше эту игру!.. Я вдь все вижу и знаю, и хочу кончить насколько можно мирно… Да, да!.. Скажите ему, что я пріхалъ объясниться, главнымъ образомъ, по поводу его словъ рощинцамъ… Онъ уврилъ народъ, что земля была имъ завщана…
— Ахъ, но вдь онъ высказалъ только свое предположеніе… и не въ такой опредленной форм… Насколько зналъ покойнаго… насколько слышалъ… Ничего опредленнаго… И если вы такъ хотите его видть…
Но растерянную, спутанную рчь Валентина вдругъ перебилъ плавный, тягучій звукъ колокольнаго набата. Онъ ворвался внезапно, будя неподвижный, полный глубокой ночной тишины воздухъ, и густая волна его, не дозвучавъ, не замеревъ, потонула въ новыхъ такихъ же звуковыхъ волнахъ, откуда-то выплывавшихъ цлымъ потокомъ, быстро слдуя другъ за другомъ, догоняя и обрывая одна другую. Въ воздух плыла, казалось, невидимая звуковая рка, волны которой вырывались мрно изъ одной и той же точки, какъ дымовые клубы, оба — и Сергй, и Валентинъ — вздрогнули, насторожились и бросились на крыльцо. Имъ навстрчу блеснуло изъ-за крышъ надворныхъ строеній ярко-багровое пламя. Точно борясь съ густымъ мракомъ ночи, оно разливалось все шире и выше, посылая къ зениту обагренные дымовые клубы, сквозь которые только чуть-чуть просвчивали блдныя звзды.
— Въ ‘Рощино’ горитъ, Сергй Филипповичъ!— крикнулъ ему навстрчу испуганный, поблднвшій конюхъ.
Сомннія не могло быть. Сергй кинулся въ дрожки, схватилъ вожжи, но, прежде чмъ пустить лошадь, обернулся къ Валентину.
— Скажите же ему, что онъ раскается! Ну, Варваръ, выручай!
Кровный, умный рысакъ, точно самъ почуявъ, что медлить нельзя и’ нужно выручать, пустился стрлою. Они мчались, казалось, прямо на пламя, которое багрило воздухъ, дорогу, рысака, вырастая все ближе и ярче, то и дло Вспыхивая цлыми каскадами яркихъ искръ, разсыпавшихся на багровомъ фон блестящимъ золотымъ дождемъ. Изъ-за пригорка ничего, кром этого огня и дождя искръ, не было видно, нельзя было съ увренностью опредлить даже, въ какой части села пожаръ. Кругомъ царила невозмутимая, глубокая, какъ и ночная мгла, тишина, въ которой рзко и отчетливо звучала частая дробь копытъ быстрой рыси, и только издали глухо поднимался вверхъ, вмст съ клубами огня, какой-то смшанный гулъ, похожій на жужжаніе пчелинаго роя. Но когда мчавшійся Варваръ свернулъ, наконецъ, къ усадьб, у Сергя сейчасъ же дрогнуло сердце, и онъ самъ почувствовалъ, что лицо его поблднло. На моментъ онъ, однако, усомнился.
— Что горитъ, Саша, какъ теб кажется?— спросилъ онъ конюха поблвшими губами.
Саша тоже встрепенулся, точно не довряя своимъ глазамъ, привсталъ немного, но сейчасъ же и ахнулъ.
— Больница, Сергй Филипповичъ! Ей Богу, знать, больница горитъ! съ ужасомъ подтвердилъ онъ догадку Сергя.
Теперь уже, кажется, все стало ясно — и пожаръ, и его причина, Въ ум промелькнулъ Пуцковскій, страшная злоба вспыхнула въ сердц, но все это быстро разсялось, исчезло передъ однимъ роковымъ вопросомъ: гд Таня и что съ нею?.. Сергй похолодлъ и стегнулъ Варвара вожжей. Они промчались мимо усадьбы, перескочили плотину и быстре втра влетли въ темную, широкую улицу села. Кругомъ не было ни души, все точно вымерло! Въ воздух носился удушливый запахъ сильной и дкой гари, стоялъ цлый содомъ отъ смшанныхъ криковъ и гула, но Сергй не чувствовалъ и не слышалъ. Онъ различалъ только, какъ билось его сердце, ощущалъ, какъ неотступно сверлящій, единственный вопросъ: гд Таня?— леденитъ его кровь, точно ужасъ, охватываетъ тревогой, доходящей до мучительной боли. Стиснувъ отъ этой боли зубы, онъ еще разъ стегнулъ Варвара, и тотъ вытянулся, рванулся и понесъ, какъ бшенный, по пустынной улиц. Но на поворот кто то громко закричалъ: ‘Стой!’
— Это вы?
Сергй даже привсталъ и отвалился назадъ на вожжахъ, чтобы сдержать расходившагося рысака.
— Я… я!— быстро отвтилъ задыхавшійся Дементьевъ, ловко вскакивая въ дрожки на мсто соскочившаго Саши.— Я!.. Бда пришла!
Но Сергй занятъ былъ только одною думой.
— Гд Таня?— спросилъ онъ второпяхъ, сухо и отрывисто.
— Самъ ищу ее!..
— Вотъ какъ!..— крикнулъ Сергй хрипло сухимъ голосомъ, и по тлу у него пробжала хи лодная дрожь.
Варваръ мчался, а Дементьевъ впопыхахъ коротко разсказывалъ ужасную исторію. Когда толпа вернулась отъ Пуцковскаго, въ кабак Селифонтова пошло разливное море. Затмъ бабы первыя кинулись за село къ больниц и стали выносить больныхъ ребятъ. Пошли угрозы, крики, свалки съ фельдшерами и сторожами. Подоспли мужики. Какому-то фельдшеру влетло, и тотъ сдуру выстрлилъ изъ револьвера… Ну, а затмъ и пошло… Колдуновъ, говорятъ, избить, фельдшера убили… еще кого-то убили, впрочемъ, можетъ быть, и вздоръ, всякую чушь несутъ! А затмъ подожгли… Онъ самъ еще не былъ тамъ…
— Искали Таню?— перебилъ Сергй.— А если она тамъ!— онъ указалъ рукой на пламя.
— Едва ли…
Горвшая больница была теперь какъ на ладони, ихъ отдлялъ отъ нея только деревенскій выгонъ. Толпа разбгалась, точно сама испугавшись своего злого дла, и бшенный Варваръ мчался теперь мимо цлыхъ группъ убгавшаго люда, на моментъ останавливавшихся, смотрвшихъ вслдъ и затмъ снова пускавшихся бжать. Съ дрожекъ они оба разслышали уже голосъ старика священника, укорявшаго народъ за сдланный грхъ, увщевавшаго образумиться и раскаяться. Пламя пожара сверкало теперь прямо передъ ними. Соскочивъ съ дрожекъ, Сергй разжалъ, наконецъ, зубы.
— Я найду ее, хотя бы пришлось броситься туда…
Онъ указалъ рукой въ огонь и быстро пошелъ вдоль тлвшей ограды. Первый, на кого онъ наткнулся, былъ избитый сотскій, онъ стоялъ и охалъ. Дальше, тоже озаренные багровымъ отблескомъ пожара, валялись какое-то платье, куски мебели и тряпки. Слва имъ что-то громко кричалъ дьячокъ, выдлявшійся во мгл какимъ-то фантастическимъ багровымъ призракомъ, и манилъ къ себ рукой. Они повернули къ нему, но въ это же время раздался отчаянный призывный крикъ разглядвшей ихъ горничной Саши.
— Баринъ! Сергй Филиппычъ! Сюда!.. Сюда!…
Сергй толкнулъ кого-то, перескочилъ какое-то препятствіе и въ одинъ мигъ очутился передъ чмъ-то такимъ ужаснымъ, что изъ груди его вырвался вопль, совсмъ оледенившій спшившаго за нимъ Дементьева. На моментъ тотъ остановился, какъ столбъ, отъ этого вопля. Затмъ онъ услышалъ страстный призывный крикъ: ‘Таня! — услышалъ глухое рыданіе, какъ бы силой вырвавшееся изъ сжатаго, стиснутаго горла, и увидлъ, какъ этотъ сильный, безстрашный человкъ склонился къ земл, точно сломанная втка.
Когда онъ подошелъ вплотную и широко открытыми отъ ужаса глазами разглядлъ истерзанную, полумертвую уже Таню, у него самого чуть-чуть не подкосились ноги. Внутри что-то заклокотало и подступило къ горлу.
— Зври!— сами собой прошептали сухія, холодныя губы, и рука нервно сжала револьверъ.
И была ли это судорога агоніи, почудилось ли ему въ игр дрожавшихъ багровыхъ лучей пожара, въ перебгавшихъ пятнахъ свта и тни, въявь ли это было, но онъ видлъ, какъ на его хриплый, бшеный шопотъ открылись вдругъ эти кроткіе, добрые, темные глаза и блеснули ему улыбкой любви и прощенія. Онъ увидлъ, какъ раскрылись эти окровавленныя уста и, грезилъ ли онъ, пораженный, или нтъ, онъ не знаетъ, но эти уста, казалось, явственно прошептали его замиравшему сердцу съ послднимъ вздохомъ:
— Не-счаст-ны-е!…

XI.
Опущенное забрало и поднятый щитъ.

Заря уже занялась, румяная, свтлая, веселая… Она сулила, казалось бы, ясный день, но сперва медленно надвигалась густая черная туча. Въ воздух чуялась гроза, молодой весенній громъ уже перекатывался вдали веселыми, пока еще мягкими и глухими перекатами. Сергй, завернувшись въ плэдъ, все сидлъ неподвижно у самой тропинки, что шла по обрыву, круто заворачивала за высокій утесъ большого холма и затмъ уже прямо тянулась полями къ ‘Рощино’, откуда доносился сюда легкій запахъ гари бывшаго пожара. Это было любимое мстечко покойной Тани. Съ зарей изъ села стали доноситься легкій гулъ и мелкая дробь барабана. Пуцковскій, опекунъ новаго владльца, сейчасъ же упросилъ по телеграфу вызвать войска для обузданія рощинцевъ, и Никандру, какъ и во время оно, опять предстояла теперь перспектива оханья на печи подъ тулупомъ, а можетъ быть и боле скверная. Угрюмо сидлъ онъ на лавк въ съзжей изб, и тяжелая гнетущая дума низко пригнула энергичную голову этого мірского человка, пытливо, но всегда неудачно пытавшуюся разобраться въ хаос житейскихъ осложненій. Собственными ушами слышалъ онъ, какъ полупьяный Абрамка, больше всхъ расточавшій ему до сихъ поръ льстивыя слова, яростне другихъ чудившій въ роковую ночь пожара, рабски продавалъ его теперь, издваясь, выставляя главнымъ виновникомъ всего дла, подстрекателемъ и коноводомъ. ‘Енъ все, ёнъ!…— кричалъ Абрамка, а за нимъ и другіе: — отъ Никандра все пошло!’ — и лютая злоба закрадывалась теперь въ эту искреннюю мірскую душу, такая лютая, что, дай ей волю, она, кажется, сожгла бы не только все ‘Рощино’, но и самую землю, на которой оно стояло. ‘Нестоящій народъ!— горько шевелилось въ угрюмой, обиженной душ.— Какъ есть дрянь народишко! Не стоило по-настоящему-то и вмшиваться въ мірскія дла. Эхъ, кабы знать-то!’ Сердце сжимала мучительная дума о жен и дтяхъ, въ глазахъ неотступно стояла родная кормилица-полоска, зеленющая теперь высокою рожью, тщетно ждущая заботливой хозяйской руки, душу сверлила чисто мужицкая жажда работы, труда до поту, жажда вковчнаго хозяина-пахаря, и все ниже и ниже опускалась голова, все большая злоба-тоска охватывала сердце неподвижно сидвшаго угрюмаго Никандра.
Такъ же неподвижно-угрюмо сидлъ и Сергй у подошвы утеса, все въ одной и той же поз, въ какой-то безграничной апатіи, подавленный или охваченный столбнякомъ, и только вздрагивалъ нервною дрожью. Даже злоба не бушевала въ истомленной, убитой скорбью душ, гд, казалось, все замерло безповоротно. Дементьевъ слдилъ за нимъ тревожнымъ, заботливымъ взглядомъ, сидя также молча, не произнося ни одного слова. Но грозная туча все надвигалась, — онъ посмотрлъ на нее, оглянулся, подумалъ и вдругъ положилъ на плечо друга руку.
— Сергй… а Сергй!… Пойдемъ!
— Куда пойдемъ?— глухо спросилъ тотъ, не поворачиваясь.
— Свтъ великъ…
Наступила пауза.
— Да, великъ… И у меня нтъ въ немъ ни души!— глухо отвтилъ Сергй.
Дементьевъ немного подумалъ и сказалъ тихо:
— Есть ваше собственное сердце…
Сергй сухо засмялся.
Въ томъ-то и бда, что есть… Что мн съ нимъ длать-то?
— Что длать? Гм!.. гы… Вспомните поэта: пока сердце стучитъ, оно и любитъ, и ненавидитъ.
— Я не способенъ теперь ни на то, ни на Другое.
Дементьевъ покачалъ головой.
— Нтъ, другъ мой, — это переходящее состояніе… Поэтъ безусловно правъ… Прислушайтесь: неужели васъ не волнуетъ этотъ глухой шумъ суеты торжествующаго побдителя? Не поминки ли по Тан справляетъ Пуцковскій тамъ, а? прошиплъ Дементьевъ сквозь гнвно сжатыя губы.
Сергй вздрогнулъ, но, казалось, вышелъ изъ столбняка. Онъ распахнулъ плэдъ, ползъ рукой въ карманъ и молча вынулъ портсигаръ.
— Нтъ ли у васъ огня, дружище?— спросилъ онъ, — Я не курилъ уже, кажется, цлыя сутки.
— Огня? Къ сожалнію, нтъ… Но постойте, я сейчасъ достану: внизу живетъ лсникъ… Посидите минуту, одну минуту…
Дементьевъ быстро побжалъ внизъ, оглядываясь на друга. Тотъ сидлъ такъ же неподвижно и смотрлъ ему вслдъ тусклымъ, полупотухшимъ, полусоннымъ взглядомъ. Съ кручи открывалась широкая красивая лсистая даль, необъятный голубой просторъ, въ которомъ рзко купалась веселая птица, манилъ и тянулъ къ себ человка, но Сергю все казалось глухою, безпріютною и мертвою пустыней. Просторъ точно давилъ его. Онъ поглядлъ вверхъ, въ глубокое небо, горвшее веселымъ багрянымъ свтомъ утра, посмотрлъ на поднимавшуюся тучу, грозившую ливнемъ, и опять завернулся въ плэдъ. Не все ли въ самомъ дл равно, — вёдро ли стоитъ, грозитъ ли бурей? Что бы тамъ ни было, легче и лучше не станетъ…
Пуцковскій проснулся съ зарей и, веселый, довольный, счастливый, быстро выпилъ свой стаканъ чая, пока дамы еще спали, заглянулъ къ Валентину, котораго не оказалось, — онъ давно уже былъ въ ‘Рощино’, — и, немного подумавъ, ршилъ, наконецъ, отправиться и самъ туда же. Знакомою тропинкой идти было недалеко, утренній моціонъ, извстно всмъ, очень полезенъ, а къ тому же, какому владльцу не хочется поскоре и получше осмотрть свои владнія и озаботиться принятіемъ тхъ или иныхъ мръ отъ возможнаго всегда расхищенія? Подумавъ, онъ надлъ шляпу, взялъ въ руки свою трость съ отточенною, скрытою внутри, толедскою шпагой, — предосторожность никогда не мшаетъ, и Вавила Станиславовичъ всегда это помнилъ, — надлъ калоши на случай сильной росы и вышелъ, напвая веселую шансонетку. Вдали виднлась туча, но онъ доберется задолго до начала дождя, — путь короткій: минутъ тридцать не больше. Шелъ онъ бодро, весело, насвистывая, напвая, сшибая тростью стебли бурьяна, какъ ходятъ вс безпечные, беззаботные люди. Въ самомъ дл, ему чертовски повезло. На такой выходъ онъ никогда не разсчитывалъ, все сложилось само собою такъ, какъ и во сн, казалось, не снилось. У него были другіе пути, виды, намренія, а вотъ же сама жизнь поднесла ему неожиданный сюрпризъ въ вид катастрофы съ Таней… Сама виновата: не нужно было затвать опасныхъ глупостей съ ‘хамьемъ’, — улыбнулся весело Пуцковскій.— О. онъ ихъ быстро подтянетъ! Съ хамьемъ нужны только ежовыя рукавицы да крпко натянутыя вожжи. Онъ поднялся уже въ гору, подошелъ къ утесу, повернулъ и вдругъ остановился безъ слова, безъ движенія, полный не то ужаса, не то изумленія: прямо въ упоръ ему глядли хорошо знакомые и страшные глаза.
— А-а!.. вотъ кто?!
Это вырвалось у Сергя какъ-то совсмъ невольно, потому что сначала, заслышавъ шаги, онъ думалъ, что возвращается Дементьевъ. На такую встрчу онъ не разсчитывалъ, сама судьба, казалось, ее подготовила. Онъ вскочилъ, и оба врага стояли другъ противъ друга, затанвъ дыханіе, у обоихъ громко и судорожно билось сердце, но только разнымъ боемъ. Мгновеніе — и глаза ихъ снова встртились, но они читали уже не изумленіе. Сергй вдругъ вспыхнулъ и ожиль, — душа точно освободилась отъ сковывавшаго ее гнета, — страстная, кипучая природа проснулась. У него заходила грудь и застучало въ вискахъ, а въ глазахъ пошли какіе-то круги… У Вавилы Станиславовича?.. Онъ растерялся, полный ужаса, и хотлъ, казалось, броситься бжать, но, вмсто того, самъ не зная какъ, вдругъ обнажилъ свой скрытый толедскій клинокъ.
Это было самое безразсудное… Все было бы лучше, чмъ грозить Сергю, — для людей подобнаго типа всякая угроза — вызовъ. Его ноздри дрогнули, даже улыбка, кажется, мелькнула на этихъ мертвенно-блдныхъ губахъ.
— Вотъ какъ!.. Ну, хорошо, — мы сведемъ наши счеты!
Онъ истерически расхохотался и кинулся, совсмъ какъ безумный, съ голыми руками. Пуцковскій отступилъ на шагъ, темно синій клинокъ блеснулъ въ воздух, алая струя обагрила блую, сухую ладонь Сергя, но черезъ мгновеніе все уже было кончено: Пуцковскій всплеснулъ руками, растянулся у самаго края кручи и захриплъ, съ клинкомъ въ груди по самую рукоять.
— А-а!..— прозвучалъ въ тотъ же моментъ изумленный голосъ Дементьева.
Нсколько мгновеній онъ стоялъ, всматриваясь, точно соображая происшедшее, и вдругъ его безстрастные глаза блеснули.
— А-а!.. Настоящій Божій судъ, — совсмъ какъ во времена сеньоровъ!.. Вооруженный рыцарь и безоружный виланъ… Ловко справились!— И онъ наклонился къ лежащему, точно ища признаковъ жизни.
— Врный ударъ, чортъ возьми!— продолжалъ онъ, поднимаясь.— Къ тому же, вполн законный, — въ самооборон… Но что это у васъ, дружище, съ рукою?
Задыхавшійся и все еще дрожавшій Сергй не отвчалъ и совсмъ машинально, казалось, сжималъ глубокій порзъ ладони, изъ котораго такъ и била кровь.
— Рана? Давайте-ка, дружище, я перевяжу!— говорилъ Дементьевъ, вынимая платокъ.— Вотъ такъ… Видите?.. Правда, я не дурной перевязчикъ, а? Могъ бы сойти за вашего фельдшера? Ну, кончено… лучшей повязки и хирургъ не наложитъ… Пойдемъ теперь!
— Куда?— спросилъ глухо Сергй.
— Мало ли мста на свт?.. Или вы хотите поджидать слдователя? Пойдемъ, дружище!… Каждое живое сердце услышитъ въ жизни призывъ, лишь бы сумло, да нашлась бы охота откликнуться…
И, обнявъ друга съ невыразимо нжною лаской, онъ повелъ его за собою.
— Ну, сознайтесь же, что поэтъ правъ!
Туча совсмъ надвинулась, грохоча и сверкая, на землю обрушился настоящій ливень. Все окрестъ потонуло въ срой пелен дождя и только при блеск ослпительныхъ молній на сромъ фон мгновеніями еще долго вырзывались темные силуэты друзей.
Тихо на широкомъ кладбищ, гд пріютилась и Танина могилка среди безчисленныхъ другихъ могилъ, извстныхъ и неизвстныхъ, съ крестами и безъ крестовъ, оплакиваемыхъ и позабытыхъ. Много могилъ, — счета имъ не знаетъ даже и черный угрюмый воронъ, лучшій счетчикъ могильный. Считаетъ ихъ вольный втеръ, да счетъ теряетъ по дорог, когда несется, убгая отъ нелюбимой земли, нагибая вковыя ели да качая поникшія долу втви плакучей березы.
‘Спи, спи, спи!’ — напваетъ онъ имъ свою вчно унылую псню, точно боясь, что проснется почившее сердце.
Тихо и уныло… каждый спшитъ мимо скоре. Пройдутъ глупые — небылицы плетутъ, недругъ пройдетъ — глаза опуститъ, пройдетъ близкій — у того сердце сожмется тоской, а на глаза навернутся слезы… и только! Одн вольныя птицы любятъ это тихое, унылое мсто и въ зеленой кущ плакучихъ березъ и угрюмыхъ елей отъ зари до зари поютъ свои псни… Да Божье солнце еще — безпристрастное, одинаково ласковое для живыхъ и мертвыхъ — весело глядитъ туда, и навстрчу его теплымъ ласковымъ лучамъ смло поднимаетъ къ нему съ неподвижныхъ могилъ свои нжные стебли молодая зелень.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека