В.В. Розанов На закате дней Л. Толстой и интеллигенция
Мы заметили, что Толстой животворит все, кроме интеллигенции, и добавили, что это ‘не серьезно и только до времени’. Помните ли вы в ‘Воскресении’ группу ссылаемых интеллигентов? Задача ‘воскресить’ Катюшу Маслову, которая не далась Нехлюдову, папашей которого был приблизительно Вронский, а мамашей Бетси Тверская (из ‘Анны Карениной’), — эта мучительная и нужная задача ‘воскресить’ действительно напрасно загубленную девушку, которая задавлена жестоким и тупым миром, — легко и сама собой далась недалекому, тупому как ломовая лошадь, но как ломовая же лошадь, чистому и невинному Симонсону, нигилисту, именующему себя ‘мировым фагоцитом’ (по Мечникову). Личность Симонсона — один из самых удивительных портретов, написанных Толстым за все 55 лет его литературной деятельности. Прежде всего он явно глуп. Он вечно рассуждает, и рассуждает только шаблонным образом, общими фразами, — как лошадь ‘идет’ и не умеет не идти, как ее природе не свойственно ни ‘полежать’, ни ‘поиграть’. Лошадь идет, а Симонсон рассуждает: Но как у лошади ее ход, — это натура и это правда, так у Симонсона его рассуждения — это тоже его ‘интеллигентная’ натура и (с этого-то и начинается страшно серьезное) это в нем настоящая правда, тогда как у Нехлюдова (в котором много автобиографических черт самого Толстого) ‘рассуждения’ его суть что-то наносное, временное, бессильное… Нехлюдов ‘рассуждает’, а как пришлось ‘воскрешать’ Катюшу, — он и не смог. Возвратить проститутку к состоянию жены — ‘фи!’… Тут в Нехлюдове-Толстом вдруг заговорил весь Петербург. Да, да! ‘Фи! Священный институт брака, нежная, благоуханная семья и… запах проститутки’. Демократ Толстой, все-таки граф Толстой, — не вынес. ‘Но миру нужны и глупые’, — это уже сказал Толстой своим портретом Вронского. Симонсон есть демократическая форма Вронского, Вронский, снизу поднявшийся. Он (как и Вронский) шаблонен, без тонко развитой личности в себе, с общими правилами, т.е. (по интеллигентной своей натуре) с ‘общими рассуждениями’, но в которые он верит, как и Вронский верил в свои ‘правила’, и в этом заключена была вся его суть. По рассуждениям и Толстого Катюша была невинна, и ее надо было спасти. Да ведь это и по мировому так? Но граф Толстой скис, Нехлюдов скис: ‘худо пахнет, не может ввести в семью’. Тут крайне важна крохотная сценка в конце ‘Воскресенья’, где Нехлюдов, осматривая детские комнаты, кажется дочери генерал-губернатора, дает вдруг почувствовать атмосферу ‘Детства и отрочества’, Китти и Наташи Ростовой… Катюша около этого представилась просто невозможною, и он отвел в сторону Нехлюдова, выдвинув на место его Симонсона… Пожалуй, ведь в жизни так и бывает: погубит один, а спасает другой. Хотя и тот, ‘погубитель’, тоже в своей жизни спас кого-нибудь, но не свою, а чужую жертву, ну, не женитьбой (зачем же непременно этим), то чем-нибудь другим… Так мы и все мы порознь в мировом море, и все вместе. Продолжим указания. Симонсон, со своими коротенькими, недалекими рассуждениями, со своей не тонко развитою организациею, вот как у Вронского-Аракчеева, но уже с тенденциями к низу, к демократии, при приближении Катюши сказал, что он не только не чувствует в ней ничего худого, но что, по его мнению, она — тоже ‘мировой фагоцит’, предназначенный самою природою приносить только добро и везде поглощать и бороться с дурным и вредным! Вот и раз! Толстой-Нехлюдов кричит: ‘Да ведь пахнет’, а Симонсон, действительно, совершенно тупой, говорит: ‘Не слышу’. И исцеление ‘расслабленного’, — восстановление действительно ‘прокаженного’ (ибо, легко сказать: ‘проституция’, а ведь это надо пережить, ведь от этого ‘остается’) — это евангельское чудо евангельской силы и красоты — совершено нигилистом-отрицателем! Никогда не смог, не имел великодушия это сказать Достоевский (см. его ‘Бесы’ и их мораль). И всего удивительнее, что это сказал тот Толстой, который так не любит интеллигенции…
Но договорим. У действительно тупого Симонсона и все чувства притуплены, недоразвиты, и он воистину ничего ‘худого’ не слышит, не обоняет в проститутке, все-таки проститутке по факту, каковы бы ни были причины ее положения. И ‘спасение’ вышло у него правдою, проистекающею из самой физиологии его, вот этой притуплённой или ограниченной. Ибо он не только ее спасает, но и сам становится в приятное себе положение! ‘Муж мирового фагоцита, и сам тоже мировой фагоцит’. Никакой разницы, дисгармонии! И опять надо договорить, что, как чисто резонерская натура, — вечно ‘рассуждающий’ и поступающий по своим рассуждениям человек, — он именно ‘человек’ только, но ни мужчина, ни женщина, и не имеет специально мужских предрасположений или антипатий, вот этого отвращения, например, к ‘потерянной’ женщине… Он просто этого не чувствует, это для него ничто. Для него есть только душа, дух… Ну, это у Катюши, как у всех. Симонсон, в сущности, не имеет пола, он бесполовой человек, вот, как сказано в Евангелии о ‘скопцах от чрева матери’. Но и Катюша, — если вдуматься серьезно в суть проститутки и проституции, — есть уже также бесполая, кастрированная женщина: страшная ее профессия шаг за шагом, день за днем вскрывала у нее всю внутренность, всю эту половую внутренность, где ‘топтался’ народ, топтались смазные сапоги. Как женщина она умерла! Это-то с ужасом Нехлюдов и Толстой и почувствовали, и оба убежали в сторону, струсили. ‘Жених выскочил в окно’, как говорят, смеясь, в народе. ‘Ну как жениться на кастрированной?’ Но Симонсон, ‘скопец от чрева матери’, не чувствует этой ее кастрированности, сам только дух и духовность, он находит в ней эту же только духовность, одну духовность, без (погубленного) тела, которое его и не занимает. Перед браком его не занимает ничего полового. ‘Даже не приходит на ум’. Хотя он и будет делать все, что нужно, без отвращения, без обоняния, — без этого, конечно, без существа брака, кровного сожития ничего бы и не вышло, не вышло бы ‘спасения’, а оно нужно и оно есть. Пренебреги совершенно этим Симонсон, — и он не ‘воскресил’ бы, не ‘восстановил в жену’ Катю, но он, как и она, уже равнодушен и инертен к этому, для него главное — в душе, в духовном общении, на что глубоко способна Катя и на что она горячо ответит.
Нехлюдов и Толстой, дети Вронских и Тверских, дети Элен Безуховой и Пьера, люди породистые, с сильными и красивыми предками, органически не могли вынести брака с проституткой. Ведь это потруднее, чем написать книжку поучительной морали (Толстой) или пропутешествовать в Сибирь за ссыльною. Ведь она будет жена… Это слишком близко! Нужно с ней спать, нужно ее любить. Любить активно? Проститутку? Нехлюдов и Толстой зажмурились. Правды не выйдет, реального не выйдет. Нужно каждое утро видеть, как Катюша, вот ‘такая’ и немножечко ‘таковская’ (ведь это есть, куда же девать это?!!), натягивает на себя длинные шерстяные чулки, или если и шелковые на нехлюдовские деньги, то это как-то еще хуже, печальнее и зловоннее. Поутру натягивает чулки, а с ноги остригает ногти и спрашивает своего ‘marie’: ‘Ты не замечаешь, — у меня, кажется, мозоль?’ И Нехлюдову, как ‘любящему’ мужу, надо посмотреть, не мозоль ли в самом деле. Тут ‘любящий’ и выйдет только в кавычках: натуры не будет, жизни не будет, ничего не будет. ‘Воскрешения’ не будет, т.е. темы романа, а его откуда-то надо взять. Пришел Симонсон и принес его. Кто такой Симонсон? Его род, племя, религия? Ничего нет. Предки были шведы или англичане, а он сам… русский нигилист, да взаправду нигилист и взаправду русский, как и вообще в нем ничего нет неправдивого. Это русский правдоискатель, коренной наш тип, повторивший точь-в-точь древних юродивых, этих лохматых, странствующих, голодных и холодных ‘святых’ людей старой Руси. В сущности, по дарам его, по предкам, по породе и породистости — Симонсон несколько недоносок, что и отразилось в убожестве его воззрений, в слишком большой их недалекости. Ну, он не ‘доносился’ матушкою, а Катюша по печальной судьбе своей слишком износилась. И оба сливаются, маленькие. Один к одному льнут, как два Лазаря…
Страшно! Правдиво! Глубочайше нравственно!
Другим же языком рассказать, без аксессуаров нового русского реализма, — и получилась бы трогательнейшая из трогательных христианских легенд! Здесь у старого Толстого уже не хватило таланта: в общем роман ниже своей темы, он написан бледно, тускло, неуклюже, и удались только некоторые побочные сцены, где старой мастерской рукой он выводит петербургское шалопайство. Но нужно было писать вовсе не это, и даже вовсе не нужно было писать ‘романа’ (куда!), ибо ничего тут ‘романтического’, влюбленного нет, нет ‘интриги’ и ‘чувства’, ничего для романа нет, а есть простая и бывающая история о том, как одну убогую находит другой убогий, и, дыша в ее гнойные раны (которые есть, которые не затрешь), дыша ртом своим, безмерно любящим и смиренным, исцеляет эти раны, или, точнее, как тут невидимо приходит Бог и исцеляет обоих, поднимает в силах, берет обоих слабых в свои Отчие небесные, мировые объятия.
Легенда, а не роман.
Но, возвращаясь к общему, заметим, до чего здесь, на склоне лет своих, в последнем своем романе, Толстой посмотрел на интеллигентов уже не прежним взглядом вражды и отрицания. Спокойный старец погасил волнующиеся свои чувства и, воспоминательным оком окинув ‘виданное и слыханное’, — вывел группу мятущихся правдоискателей интеллигентов-юродивых, в которых столько нравственной красоты! Перечтите подробно характеристики их: вот дочь генерала, ушедшая из дома отца и начавшая жить среди рабочих, обучая их, возясь с ними, с их болезнями, детками. Как все хорошо! Да и все они добрые, ясные. И этот милый Симонсон, сущий праведник, младенец в 30 лет, — форменно ‘яко юродивый’. Воистину мировые фагоциты, без всяких кавычек и иронии. Живут около народа, для народа. Чего лучше? Делают добро и любят правду. ‘С кривдой не мирятся’, оттого пошли и в Сибирь. ‘Поглощают все зло, всякое мировое зло’. Ну, совсем фагоциты по Мечникову. И Мечникова читают. И вообще читают всякие книжки и живут по книжкам. ‘Интеллигенты’… Поглотили собой ‘грамотеев’ Владимирской Руси, но с другой стороны, с отрицательной стороны. А сердце то же, а душа та же, наша русская, у этих ‘космополитов’… Забрали и англичанина Симонсона к себе, ‘обрусили’, да как! Тоже в Сибирь пошел за эти, кажется, русские идеи, это уж не то, что поляки, с скрежетом зубовным учившиеся при Гурко по-русски в школах. Тут объединение покрепче. И вообще тут все абсолютно крепко, ибо абсолютно нравственно, абсолютно здорово и праведно. И старым, вещим своим словом (сравните с ‘Бесами’ Достоевского), — ибо это слово вещее и относилось до будущего, до будущих отношений к интеллигенции, — Толстой сказал:
— Хорошо.
Впервые опубликовано: ‘Русское слово’. 1907. 30 октября. No 249.