На вечное владение, Туркин Александр Гаврилович, Год: 1913

Время на прочтение: 24 минут(ы)

На вчное владніе.
Разсказъ.

Семья разночинца Соколова — давно освшаго на башкирской арендованной земл — была дружная, работящая, во всемъ согласная семья. Главная сила заключалась въ двухъ сыновьяхъ Соколова — что съ самаго рожденія выросли на заимк, далеко отъ душнаго города, въ степи безгршной, около матери-земли… Выросли крпкіе, свжіе, послушные во всемъ, еще не знавшіе женщинъ. Самъ Соколовъ — толстый, съ ревматичными ногами — больше наблюдалъ: за порядкомъ на двор, за рогатымъ скотомъ, за гусями и горластыми утками, что плескались, звонкими лтними вечерами, на говорливой рк, у зеленыхъ, задумчивыхъ ракитъ. Или запряжетъ лошадь и подетъ покалякать съ башкирами въ ближайшія деревни, и узнать — между прочимъ — не продастъ ли кто по нужд траву на лугахъ, или не попадетъ ли задешево земля, чтобъ взять еще въ аренду. И выходило всегда такъ, что Соколовъ, тонко изучившій башкиръ, ловко подкарауливъ моменты, когда въ обиходъ доврчивыхъ степняковъ особенно лзла цпкая нужда. Тогда именно Соколовъ за гроши покупалъ траву на лугахъ, или стога сна, а то бралъ въ аренду цльную, малоработанную землю. И разсчитывался съ башкирами не деньгами, а все больше ‘натурой’: дешевымъ кирпичнымъ чаемъ, сахаромъ, мукой пшеничной, иногда бараномъ. Вшалъ все это на своихъ собственныхъ всахъ, очень неуклюжихъ и громоздкихъ, съ неклейменными гирями, съ поломанной стрлкой наверху, движенія которой были понятны только Соколову…
А самая тяжелая работа окало земли — весной и осенью — лежала на сыновьяхъ. Работниковъ со стороны брали только въ самыхъ крайнихъ случаяхъ, когда, напримръ, кто-нибудь захварывалъ, или погода мшала стройной, планомрной работ, и все накапливалось къ разу. И больше работали одни сыновья, и всегда почти они, двое, высокіе, молчаливые, возвращались на заимку поздно — загорлые, почти, черные, съ мозолями на рукахъ, съ пересохшими глотками. На вопросы отца или матери отвчали кратко, хриповато, но всегда покорно и тихо. Посл ды почти тотчасъ же валились спать — лтомъ, обычно, на двор, и, съ разсвтомъ, напившись чаю, узжали опять до вечера. И казалось, что вся молодая радость жизни, желанія, тайныя и знойныя, образы звонкіе — все глоталось, какъ ямой безъ дна, молчаливой работой двоихъ…
Шло время въ сплошномъ труд, но праздники, по традиціямъ, чтили — не работали, разв-бы когда выдался особенный, исключительный случай, врод того, что посл дождей, мшавшихъ снокосу, вдругъ загорался яркій и жгучій день, когда была цнна каждая минута для того, чтобы во-время убрать скошенную, быстро сохнувшую траву. Тогда работали въ праздники, если приходилось, и Соколовъ въ такихъ случаяхъ длалъ скорбное лицо, широко крестился и говорилъ:
— Прости, Господи! Самъ, Милостивый, видишь: не убери травку — останемся безъ кормовъ… Этимъ живемъ!
И яркій, сверкающій золотомъ день, смясь и ликуя, точно подчеркивалъ, что жизнь, дйствительно, не ждетъ, и завтра, быть можетъ, небо опять надолго обнимется съ рыхлыми, ползущими тучами, и посыплетъ мелкій, тягучій дождь на недлю, могущій испортить многое…
…Но это было, сравнительно, рдко, и праздники чтили — не работали. Соколовъ съ женой обычно узжали въ ближайшее русское село въ церковь, а молодые оставались дома — смотрли за домашнимъ. Прізжали домой старые, тогда молодые уходили погулять — всякій по-своему: младшій, Онисимъ, рыбачить или стрлять дикихъ утокъ, а старшій, Герасимъ, поиграть на гармоник у рки. Онъ очень любилъ поиграть, родители этому не противились и Герасимъ, тихими лтними вечерами, весь охваченный странной тоской, игралъ у рки…
Въ нжныхъ, переливчатыхъ краскахъ вечера, когда тихо плескалась рка, и шептались ракиты, когда пашни безгршныя, заодно съ колосьями, замирали въ поко торжественномъ—тогда особенно ярко и красочно пла гармоника на берегу, ковала образы и сладко, до боли, волновала душу… Игралъ Герасимъ, тосковалъ и все смотрлъ на сосдній берегъ, гд сплетались ракиты, и все казалось ему, что вотъ-вотъ задрожатъ втки, раздвинутся, и, вмст съ волнующимъ душу шорохомъ травы, сверкнетъ смуглое лицо, черкнетъ черезъ плечо тяжелая коса книзу, и зазвенитъ по рк нжный смхъ, такой сверкающій и зовущій…
Не было въ жизни у Герасима на виду смуглой смющейся двушки, но гармоника вызывала образы о смуглой, плакала заодно съ молодой душой, и отъ этого точно скрашивалась срая, трудовая жизнь въ степи, такая тяжелая и длинная, когда недлями некогда посмотрть на небо, на рку, на ястреба, что чертитъ воздухъ свободнымъ и гордымъ крыломъ… Точно стальной цпью, холодной и прочной, сковалъ вчный трудъ молодыя жизни, и объ этомъ также пла и тосковала гармоника.
Обычно, до ночи игралъ Герасимъ, когда волнистый туманъ, тонкій, какъ кружево, поднимался, въ силуэтахъ и башняхъ, надъ ркой и полями, когда кричали, какъ безумные, перепела, и свистли крыльями утки. Тихо поднимался на ноги Герасимъ, бережно замыкалъ гармонію на крючки и медленно шелъ къ изб, по росистой трав, съ грустно и четко колотившимся сердцемъ. И все казалось ему, что сзади звенитъ смхомъ смуглая, стройная, съ тяжелой косой и черными очами…

——

Младшій сынъ Соколова, Онисимъ, наружнымъ спокойствіемъ своимъ, рчами, всей поступью и манерами, совсмъ походилъ на взрослаго мужика, умудреннаго долгими годами. Жилъ и дышалъ только однимъ хозяйствомъ, и вс неодушевленные предметы, начиная съ бороны и кончая хомутомъ, имли для Онисима смыслъ и значеніе живущаго. Отецъ, опытный и пожившій человкъ, часто, съ невольнымъ уваженіемъ, выслушивалъ совты по хозяйству отъ сына и удивлялся, вмст съ женой,— откуда у Онисима такая смекалка, упрямство къ достиженію намченнаго и способность быстро оцнивать практически вещи?.. Нужно-ли исправить печь, починить испорченную машину, по какой цн съ пуда дать башкиру на время молотилки, выгодно-ли, въ этомъ году, посять коноплю, гд и чья дешевле мельница работаетъ въ округ — все это лучше всхъ зналъ Онисимъ, и первое слово, вопреки семейнымъ традиціямъ старшинства, почти всегда принадлежало ему. Работы было по горло, но Онисима будто не удовлетворяла она, и каждый свободный часъ онъ жадно пополнялъ чмъ-нибудь: чинилъ сть, натачивалъ топоры, исправлялъ надорванные хомуты, или задумчиво разсматривалъ механизмъ попорченной машины. Когда развалилась старая, никуда негодная уже баня — Онисимъ, по бревнышку, поставилъ новую, и вс мелочи, какія требовались здсь, сдлалъ одинъ, безъ всякой посторонней помощи. Высокій, жилистый, съ свсившимися волосами на мокрый лобъ, съ безстрастнымъ лицомъ, онъ былъ похожъ на человка, который всю жизнь ищетъ кладъ и роется въ земл, не покладая рукъ. Въ то время, когда Герасимъ, пахучими лтними вечерами, тосковалъ у рки съ гармоникой — Онисимъ, въ это-же время, дйствовалъ практически: наловитъ въ рк рыбы, или настрляетъ связку жирныхъ касатыхъ утокъ… И за дой, во время ужина или обда, Онисимъ держался особенно: лъ быстро, молча, аккуратно собирая крохи, и изрдка, если шелъ разговоръ о домашнемъ, вставлялъ какое-нибудь дловое замчаніе, которое сразу чувствовалось цннымъ и практичнымъ. И страннымъ все это казалось въ парн восемнадцати лтъ, похожемъ привычками и словами на пожилого, точно не было для него радости молодого, звонкопоющаго и новаго въ бытіи…
Разъ, вечеромъ, самъ Соколовъ сидлъ на завалинк у избы и смотрлъ, какъ сыновья, за огородомъ, складывали привезенную въ снопахъ пшеницу. Вечеръ былъ красивый, золотой, осенній вечеръ, когда звонко гремятъ колеса по дорог, за перелскомъ сверкаетъ желтое жнитво, пахнетъ полынью и свжимъ сномъ. Далеко, за ркой, бжали скошенные луга, бродили спутанныя, на корму, лошади, и несся издалека крикъ отлетавшихъ журавлей. Гд-то башкиръ игралъ на кура, и странно, молодо и нжно, сживалось все это: и золотой осенній вечеръ, и звонкая дорога межъ полей, и крикъ большихъ, милыхъ птицъ, улетавшихъ къ югу…
Когда покончили съ кладью сноповъ, Онисимъ медленно подошелъ къ отцу и слъ рядомъ съ нимъ. Отецъ любовно покосился на него, хотлъ что-то спросить, но остановился, пораженный выраженіемъ лица у сына. Онисимъ смотрлъ въ землю угрюмо, почти злобно, и огромныя руки его, жилистыя и грубыя отъ работы, странно перебирали пальцами, точно Онисимъ собирался задушить кого-то…
— Ты… чего? Здоровъ ли?— спросилъ осторожно отецъ.
Онисимъ не отвтилъ сразу. Перебиралъ пальцами рукъ, смотрлъ въ землю и вдругъ хрипло спросилъ отца:
— Ты, тятя, сколько лтъ держишь аренду у башкиръ?
— Теб зачмъ?
— Надо!
Отецъ долго считалъ про себя, шевелилъ, какъ сынъ, пальцами и отвтилъ:
— По-моему ужъ двадцать третій годъ… Ежели Герасиму нын стукнулъ двадцать одинъ, такъ мы съ матерью года за два здсь поселились, какъ родиться Герасиму…
Онисимъ помолчалъ, посмотрлъ на луга и медленно заговорилъ:
— Ну, скажемъ, двадцать два года. Сколько же ты за вс эти года, аренды заплатилъ?
— Всяко было! Ране платили меньше, а эти года бол… Никогда не подсчитывалъ!
Отецъ говорилъ это и поймалъ себя на мысли, что трудно, дйствительно, подсчитать, ибо сплошь и рядомъ за землю платилось, чмъ попало и какъ придется: кирпичнымъ чаемъ, мукой, рдко деньгами, и знали объ расчетахъ одни хитрые всы, съ поломанной стрлкой, что стояли молчаливо на двор… И Соколовъ еще разъ сказалъ ршительно:
— Не подсчитать!
— Жалко это…— отвтилъ сынъ.
Отецъ тревожно взглянулъ на сына и опросилъ:
— Да зачмъ теб это? Живемъ, слава-те Господи, ладно — не хуже людей!.. Зачмъ это?
Онисимъ всталъ съ завалинки, прошелся немного, остановился и, хмуро смотря въ землю, отвтилъ:
— Давно и думаю объ одномъ: живемъ імы здсь двадцать два года, платимъ за землю, работаемъ вс много, а, все-таки, земля, тятя, не наша!..
— Не наша!— какъ эхо, повторилъ отецъ.
— Ну, вотъ!.. А ходимъ за землей, какъ за родной матерью! Ко всему мы здсь привыкли съ измалтства, и все оно точно наше. А вотъ придутъ башкиры и скажутъ: ‘айда! Земля эта наша!’ и пойдешь! И ничего не сдлаешь! И все это надо бросить будетъ, вдь работало здсь двадцать два года! Жалко, тятя, это. Шибко жалко!
— Да вдь насъ не гонятъ?
— Это такъ, но, все-таки, не наша земля. Могутъ и погнать — кто ихъ знаетъ? Кто другой можетъ цну набавить за аренду, или самимъ понадобится… Кто ихъ знаетъ?
— Они, башкирье, къ намъ привыкли…
— Такъ это, но могутъ привыкнуть и къ другимъ. Нын — слыхалъ вдь ты — мужики шибко мечутся — все ищутъ земли, особливо разночинцы, какъ мы… И вотъ придетъ другой, дастъ башкирамъ дороже — и айда отсюда! А вдь сколько работало было — Боже ты мой! Какъ родная она теперь, эта земля! Самъ по себ я знаю: много работало было, и люблю я землю! А она не наша! И все это не наше!..
Онъ очертилъ кругомъ рукой, точно все старался захватить сразу: золотой осенній вечеръ, солнечный закатъ за ркой и луга, мягко уходящіе въ сумерки, что беззвучно крались изъ низинъ…
Отецъ снялъ фуражку, вытеръ вспотвшій лобъ и сказалъ Онисиму:
— Взбудоражилъ ты меня, сынокъ!
Сынъ чуть-чуть усмхнулся и слъ опять рядомъ съ отцомъ. И заговорилъ тихо:
— Ты не сердись, тятя: я вдь для нашей же пользы… Ты пойми: мы можемъ заниматься только хлбопашествомъ, къ другому тяжело привыкать, да и не хочется.! Вотъ думаю я прошлый разъ: можно бы развести пчелъ — мн давно желательно это… Можно бы хорошенько наладить огородъ — разв это у насъ огородъ? Ты видлъ огороды у нмца на стать? Вдь это картинки, а не огороды, да и пользы больше! Мы садимъ почти одну картошку, да и ту, по ночамъ, воруютъ башкиры… Можно бы купить сепараторъ, можно бы амбары построить какъ слдуетъ, а у насъ все гниль, да и строить новое опасно: придутъ башкиры — хозяева и скажутъ: убирай все, моя земля! Вотъ это главное все, тятя: хозяйства нельзя прибавлять на чужой земл — боязно!..
— Это такъ!— согласился отецъ и уперся въ землю глазами.
Помолчали. Прошелъ мимо Герасимъ и безразлично посмотрлъ на сидящихъ. Все гуще уходили луга въ сумерки, точно тушевался красный закатъ, и жнитво за перелскомъ потемнло. Гд-то звонко заржалъ жеребенокъ, на рк крякали утки, и точно заплакала потревоженная пиголица…
— Да, это такъ!— повторилъ Соколовъ.— сколько ни работай — все не наше!.. Такъ что-же теперь длать? Не бросать же хозяйство?
— Зачмъ бросать? Шутка, что-ли, его бросить? Не завяжешь все это въ узелокъ… Нтъ, надо изъ-за этой аренды присматривать землю и купить ее, тятя…
— Купить?
— Да. На вчное владніе…
— На вчное владніе?
— Да.
Соколовъ посмотрлъ внимательно на сына и подумалъ, что эта мысль о покупк своей земли никогда самому ему не приходила въ голову. Прошли годы, десятки лтъ, и все думалось прежде, что здсь, на арендованной земл, живется свободно, крпко и вольготно. И вышло какъ то такъ, что арендованная земля, такая близкая и родная по труду, вложенному годами, казалась точно своей — близкой и понятной. И нелпой казалась мысль, что все это родное и близкое, рожденное десятками лтъ, вдругъ придется отдать, когда потребуютъ… Не сегодня, завтра, черезъ годъ! И чмъ дальше пойдутъ годы аренды, тмъ больше и глубже вопьется въ душу привычная мысль, что все это здсь, кругомъ, насиженное годами, свое, такое близкое, такое родное, что, кажется, отнять бы это невозможно! Но придутъ хозяева и холодно прикажутъ отдать все это!..
Соколовъ думалъ это и пришелъ къ заключенію, что сынъ поднялъ у него въ душ что-то новое, больно и остро потревоженное. Точно въ тихую, зеркальную поверхность рки бросили огромное, громоздкое, и отъ этого долго и пугливо звенли потревоженныя рчныя струи. Сынъ, несомннно, практиченъ, рано практиченъ, но сейчасъ, именно, онъ забросилъ въ душу новое, пугающее и волнующее… И Соколовъ, чтобы подбодрить себя, спросилъ почти враждебно:
— Гд ты купишь землю? На что купишь? Это вдь легко сказать!
Сынъ посмотрлъ на слегка покраснвшее лицо отца и отвтилъ спокойно:
— Искать надо помаленьку, подсматривать… Прошлый разъ я говорилъ объ этомъ съ волостнымъ писаремъ…
— Гд?— удивленно спросилъ отецъ.
— Вотъ, когда здилъ въ Кулуеву, на мельницу… Нарочно заходилъ въ правленіе поговорить съ писаремъ объ земл: ничего, человкъ онъ разговорный!..
— Ну, и что же онъ сказалъ?
— Онъ много говорилъ. Надо, говоритъ, сбивать башкиръ-припущенниковъ выходить въ собственность, потому что, говоритъ, законъ девятаго ноября и ихъ касается. А у насъ здсь какъ разъ припущенники: Муразбаевъ, Галевъ, Кутлузамановъ, Сактіановъ — вс припущенники, а мы у нихъ арендуемъ… И земскій, говоритъ писарь, не долженъ противиться этому. Разъ бы вышли они въ собственность — купить можно у нихъ землю… Какъ разъ ту землю, на которой мы сидимъ!.. Стало быть, можно сбивать ихъ, тятя?
Соколовъ смотрлъ на Онисима, и опять черкнула мысль о томъ, что сынъ далеко впереди его самого бжитъ въ жизни, и что парень, молчаливый и покорный съ виду, знаетъ о томъ, что никогда ему самому не приходило въ голову. Но чтобы показать сыну, что это его не удивляетъ, онъ отвтилъ, сохраняя дловитый видъ:
— Сбивать, говоришь? Не знаю: какъ бы разстройства какого не вышло!
— Какое разстройство? Вдь это же по закону будетъ длаться… Нтъ, надо подумать, тятя, и начинать. Ты пойми: купить бы землю, на которой мы сидимъ двадцать два года! Купить бы ее! На вчное владніе! А?
Странная дрожь, какъ металлъ, переливалась въ голос у парня. Онъ опять шевелилъ сильными пальцами рукъ и смотрлъ въ землю. Соколовъ, точно придавленный чмъ-то громоздкимъ, тяжело поднялся съ завалинки и сказалъ хрипло:
— Ну, пойдемъ ужинать. Взбудоражилъ ты очень меня!

——

Въ рекрутскій наборъ, въ октябр, выяснилось, что Герасимъ не уйдетъ въ солдаты потому, что достался ему дальній билетъ. Это было неожиданно и радостно для Соколовыхъ, ибо сохранялся работникъ въ семь, и можно было женить его. Самъ Герасимъ также радовался, ибо пугала его невдомая солдатская жизнь — вдали отъ родной заимки и полей, гд протекла его молодость. Противъ женитьбы онъ также ничего не имлъ, хотя смутно сознавалъ, что надо бы самому поискать въ жизни ту смуглую милую двушку, образъ которой онъ вызывалъ у рки гармоникой… Но старыя традиціи были слишкомъ сильны для того, чтобы Герасимъ могъ самовольно переступить желаніе и волю родителей. Поэтому устройство судьбы своей онъ отдалъ въ ихъ руки.
А старики Соколовы зашевелились и быстро повели дло о женитьб Герасима. Во-первыхъ, давно въ дом хотлось имть сноху, покорную, молчаливую, работящую, такую, что ‘уважала бы’ стариковъ, слушалась ихъ во всемъ и работала бы наравн съ другими. Во-вторыхъ, хотлось имть въ будущемъ и внучатъ для того, чтобы размножалось и крпло соколовское племя, чтобы жили вс вмст, нераздльно, и умножали бы такъ трудно нажитое хозяйство…
Искали невсту во всей округ, но не могли долго найти ‘по душ’. Эта, по слухамъ, ‘очень гордая’, у другой — лицо попорчено оспой, у третьей — ‘выпиваютъ часто родители.’, у четвертой — приданнаго совсмъ нтъ… Искали такую, чтобы ‘по всмъ статьямъ вышла’: и родня-бы приличная, домовитая, и невста бы была красивая, а, главное, послушная и покорная во всемъ…
Искали въ округ долго, но не могли найти, а женить Герасима считали необходимымъ, да и самъ онъ желалъ сильно этого. Ршили поискать невсту въ город, въ такой семь, что подходила бы къ деревенскому обиходу. Не хотлось, собственно, брать молодуху изъ города, но пришли къ заключенію, что не вс-же тамъ поголовно ‘испорчены’, и что найдется, быть можетъ, такая, что согласится жить съ мужемъ и на заимк.
Узжали старики въ городъ на цлую недлю и пріхали веселые, довольные. Отыскалась въ город старая знакомая, вдова Погорлова, что торгуетъ сномъ на хлбной площади, живетъ безбдно и иметъ два дома, изъ которыхъ одинъ отдаетъ подъ квартиру. Есть у ней три дочери, изъ нихъ старшая, Дунечка, очень понравилась Соколовымъ: по дому работящая, кроткая, и красивая — бленькая, съ румянцемъ во всю щеку, и не худая… Похаживали старики къ вдов Погорловой, присматривались и дали понять — зачмъ пріхали. Смекнула это вдова и развернулась во всю: угощала чаемъ, обдами, заводила хриповатый граммофонъ, даже сама пла старинныя русскія псни и дала понять откровенно, что не прочь она породниться съ хорошими людьми, и желательно бы посмотрть жениха…
Посл этого снаряжали Герасима, чтобы показать его невст. Мать вынула изъ стариннаго сундука — отпиравшагося съ протяжнымъ и печальнымъ звономъ — новый пиджакъ и брюки, сшитые когда-то проходящимъ николаевскимъ солдатомъ, который, сверкая сдыми усами, много разсказывалъ о томъ, какъ ему приходилось шить форму ‘на самихъ господъ офицеровъ’. Шилъ солдатъ ‘костюмъ’ цлую недлю, много курилъ и разсказывалъ про былое, а когда примряли сшитое, то на первое время вс даже ахнули: ноги у Герасима, въ новыхъ брюкахъ, походили на лутошки, до того были узки брюки, а пиджакъ былъ странно широкъ и коротокъ, такъ что тло у Герасима въ пиджак, точно ‘хлябало’… Самъ Соколовъ былъ недоволенъ сильно и замтилъ, что въ такихъ брюкахъ только ‘бгаютъ отъ долговъ’, но солдатъ солидно отвтилъ, что въ такихъ вещахъ ‘надо понимать’ — и это подйствовало. Портного разсчитали, какъ слдуетъ, даже угостили водкой, и солдатъ, сверкнувъ усами въ послдній разъ, ушелъ съ заимки… А сшитая пара была положена въ сундукъ — что открывался съ длиннымъ, печальнымъ звономъ — до того времени, когда она могла понадобиться серьезно.
Повезли Герасима въ городъ. Для такого важнаго случая въ жизни запріягли пару лошадей и въ корень поставили Сраго — красивую лошадь съ большимъ, крупнымъ бгомъ. Сбрую на лошадей надли новую, съ блестящими мдными бляхами, съ бубенчиками, что нжно и переливчато разговаривали между собой. Герасимъ взялъ, на случай, гармонику, сильно волновался и думалъ, что въ жизни его, точно глубокая борозда на непаханной земл, налаживается что-то новое и большое…
Въ город жили три дня и часто ‘бывали’ у невсты. Вначал Герасимъ чувствовалъ себя не важно, роблъ и смущался отчаянно, особенно когда смшливая Таня, младшая изъ сестеръ Погорловыхъ, фыркала надъ его брюками, что плотно, какъ піявки, всосались въ его длинныя ноги. Не разъ онъ мысленно проклиналъ стараго солдата, но скоро все это прошло, и вс сестры сразу потеплли, когда онъ началъ имъ играть на гармоніи. Здсь онъ чувствовалъ себя владыкой, гармоника пла заодно съ думами, выплывали въ памяти образы у ракитъ, въ тишин безгршнаго вечера надъ полями, и страстно хотлось Герасиму, въ звукахъ родныхъ и понятныхъ, перенести сюда, въ городскую комнату, запахъ дремавшаго поля, звонъ журавлиной стаи и женскій смхъ, трепетавшій въ зеленыхъ ракитахъ… И каждый разъ, какъ игралъ Герасимъ, невста Дуня, странно задумчивая и тихая, горла яркимъ румянцемъ на лиц и смотрла на Герасима нжно…
Поршили окончательно длать свадьбу, и Дуня, съ матерью, прізжала въ гости на заимку. Вдова Погорлова все осматривала основательно, ко всему про себя прицливалась и, вслухъ, громко расхваливала хозяйство Соколовыхъ. Старики Соколовы точно помолодли, угощали Погорлову съ дочерью и давали понять имъ обимъ, что хозяйство у нихъ ‘полное’, заводилось оно десятками лтъ, и вся семья у нихъ крпкая, дружная, работящая… Герасимъ, подъ вечеръ, когда горлъ золотой закатъ, гулялъ съ Дуней по берегу у рки, опять игралъ на гармоніи и влюбленно смотрлъ въ свжее, блое лицо невсты, въ ея голубые, ласковые глаза…
Ршили вс, по семейному, не откладывать дла и, черезъ недлю, свадьбу сыграли. Попировали въ город сначала, потомъ на заимк. На радостяхъ Соколовъ не забылъ и башкиръ — своихъ хозяевъ по земл. Устроилъ для нихъ угощеніе и скачку лошадей на призъ — выставилъ для этого годовалую телку. Нались до-сыта полуголодные гости, потомъ боролись на поясахъ и бшено скакали на своихъ выносливыхъ лошадяхъ на призъ. Пли башкирскія, заунывныя псни, играли на кура и вслухъ хвалили молодуху:
— Аяй, хуруша баба! Аяй, якши баба!
Посл свадьбы старики Соколовы дали ‘побаловаться’ молодымъ и зорко наблюдали за снохой, ибо нсколько сверлила мысль, что Дуня — изъ городскихъ, непривычна къ тихой, трудовой жизни на заимк, среди молчаливыхъ полей, особенно передъ зимой, когда уныло маячили голые перелски, и ночью, у оконъ, жалобно плакала осень… Но Дуня точно не замчала этого, была весела и непринужденна, ласково обращалась со всми и, понемногу, вся ушла въ ту же работу, какою вс жили на заимк. По утрамъ ей приходилось вставать рано — доить цлый десятокъ коровъ, кормить телятъ, курицъ, а потомъ стряпать для всей семьи. Вечеромъ опять приходилъ скотъ, нужно было убрать его, а тамъ еще ждала работа со льномъ… Герасимъ былъ нженъ съ женой и точно переродился: шутилъ со всми, украдкой цловалъ Дуню, сильно и весело налегалъ на работу и старался, гд можно, помочь жен. И трудные рабочіе дни, среди молчаливыхъ полей, въ рамкахъ печальной и грустной осени, скрашивались тайнымъ счастьемъ двоихъ…

——

Какъ музыка, рожденная Вчнымъ, съ скорбнымъ плачемъ въ голосахъ, въ красиво-печальныхъ образахъ и тканяхъ, уходила золотая осень… Все чаще, съ далекаго, лохматаго Урала, налетали вихри. Играли, безумные, мертвыми листьями, трепали сухія ракиты у рки и длинными, темными ночами стонали у оконъ… Все чаще обнимались въ неб срыя, тяжелыя тучи, прятали въ рыхлыхъ складкахъ блдное, точно виноватое солнце, бродили безцльно цлыми днями, и, подъ вечеръ, какъ въ старой и грустной легенд, он тихо-тихо шептались снжинками съ землей… Потомъ заиграли молодыя, звонкія мятели въ степяхъ, радостныя и тревожныя — боги стерегущей зимы… Начинались мягкимъ шорохомъ въ голыхъ перелскахъ, сыпали снжный пухъ на заснувшія пашни, пробгали, крадучись, межами и затихали, коварныя, въ ракитахъ у свинцовой рки… И вдругъ, опять, какъ лебеди блые, метались, съ звономъ тревожнымъ и радостнымъ, въ безглагольной и мглистой степи…
Пришла зима — суровая, вся закутанная въ снжное и волнистое. Одла пашни и перелски въ блое, сжала пвучія струны рки. Прыгалъ весело пухлый, румяный морозъ, дышалъ холодомъ колючимъ и, какъ пьяный, хохоталъ въ степяхъ — вмст съ пургой… По ночамъ зима заодно съ мсяцемъ, зажигала огни на снгу, играла ими въ милліонахъ блестокъ и ковала образы четко-холодные и дивные. Будто въ старинныхъ бло-мраморныхъ залахъ, гд поднимались стройныя колонны, гд плакали чуть слышно незримыя флейты, тихо бродилъ кто-то чистый и блый, нжный и забытый, и звалъ къ себ лучезарную жизнь… Но крпко заснула, на время, царевна-жизнь, и будто тайнымъ величіемъ смерти вяло отъ холодныхъ, безмолвныхъ равнинъ, одтыхъ въ саваны блые…
Зимой у Соколовыхъ, какъ и у многихъ, сокращалась работа, но разсчетливый во всемъ отецъ-Соколовъ не давалъ ‘залеживаться’ семь. Въ эту зиму онъ поршилъ, отправить Герасима, съ парой лошадей, въ городъ на заработки. Этому особенно радовалась уже беременная молодуха Дуня, которую вдругъ потянуло къ матери, въ городъ, отдохнуть отъ тяжелой, осенней работы. И самъ Герасимъ желалъ этого, заодно съ женой, но оба вслухъ не высказывали свои мысли, чтобы подозрительные старики не измнили своего ршенія… Ибо пуще всего на свт, боялись старики, чтобы сыновья не ушли отъ нихъ ‘на сторону’, чтобы не раздлилась семья и, отъ этого, не ослабло въ хозяйств…
Снарядили Герасима съ женой въ городъ, помолились вс Богу, и Соколовъ говорилъ сыну и снох внушительно:
— Живите въ город, какъ слдуетъ — это вдь не на заимк: ухо надо держать востро!.. Лошадей чтобы не тяпнули тамъ, а деньги отдавайте пока свать… Ты, сынокъ, не вздумай ходить по трактирамъ!.. Прокляну, коли слухъ дойдетъ! Не для этого тебя ростили: поили да вскармливали… А ты, Дунюшка, смотри хорошенько за мужемъ, да и помогай ему, ежели что тамъ случится… Ну, съ Богомъ!..
Ухали Герасимъ съ женой, и на заимк стало точно скучновато, особенно для стариковъ. Привыкли они жить вмст съ сыновьями, а сноха Дуня, молодая, свжая и покорная, скрашивала хмурое, рабочее житье. Одинъ Онисимъ, по-прежнему, былъ вчно занятъ. Возилъ, по санному пути, сно съ луговъ, чинилъ къ весн обрую, ставилъ на рк, подо льдомъ, морды и налавливалъ рыбы, крылъ стями, около кладей, доврчивыхъ куропатокъ, что со стужей подлетали къ самой заимк…
Онъ работалъ, не покладая рукъ, молчаливый и суровый съ виду, точно пожилой, но въ душ у него вчно пла одна неугомонно-звонкая мысль о своей земл. Не было для него краше этой мысли, но не зналъ ясно — какъ осуществить ее… Такъ и сякъ обдумывалъ все снова и часто, сидя на возу сна, бросалъ, какъ лунатикъ, вслухъ:
— Какъ же бы землю эту купить? А?
Въ длинныя зимнія ночи, когда играли мятели.за окномъ, онъ долго ворочался съ боку на бокъ и все думалъ о земл — гд прошла воя его молодая жизнь, гд было насижено хозяйство, и гд все такъ мучительно казалось своимъ… Точно даже злая, непогодная пурга, кричавшая за окномъ, казалась родной и близкой, ибо встарь, протяжными пснями, она баюкала его въ колыбели, что длиннымъ очепомъ своимъ ломала въ сумеркахъ избу… И странно-соблазнительно чеканилось новое на своей, собственной земл: блая изба, какъ у нмцевъ, садъ, пышный огородъ и пчелы, глухо звенвшія въ кроткой тишин лтняго вечера… По утрамъ, какъ вставалъ Онисимъ, точно разсыпались красивыя мечты, рожденныя ночью, но цпко держалась коренная мысль о земл…
Разъ на заимку пріхалъ башкиръ Сактіяновъ, у котораго Соколовъ арендовалъ 30 десятинъ земли — луговъ и полей. Какъ всегда водилось въ такихъ случаяхъ, Соколовъ самъ встртилъ, у воротъ, Сактіянова, завелъ его лошадь на дворъ и радушно пригласилъ ‘хозяина’ въ избу. Сактіяновъ былъ коротконогій, толстый башкиръ, и была у него привычка, безъ всякой причины, хохотать жирно и сочно. Здороваясь съ Соколовыми, онъ хохоталъ, садился на стулъ — опять хохоталъ… Прищурившись, почти безъ глазъ, красный и лоснящійся, сложивъ на брюх руки, или сдвигая аркчинъ съ боку на бокъ, онъ хохоталъ до-сыта, до слезъ, хотя бы въ эти моменты вс люди переживали цлую трагедію… И никто въ округ не могъ объяснить себ этотъ сочный, безпричинный смхъ, за исключеніемъ стараго муллы Хасанова, который увренно говорилъ всмъ, что въ Сактіянова ‘шайтанъ гулялъ’ за какіе-то старые, темные грхи… Не замолилъ у Аллаха Сактіяновъ эти старые грхи и шайтанъ влзъ въ башкира вчнымъ смхомъ — гулкимъ и жирнымъ. И не радъ Сактіяновъ, да хохочетъ…
Какъ всегда, для. Сактіянова поставили самый большой, пузатый самоваръ, нарзали много хлба и пригласили его къ чаю. Обливаясь потомъ, хлюпая толстыми губами, пилъ Сактіяновъ чай, чашку за чашкой, лъ много хлба, громко икалъ, гладилъ животъ, говорилъ и хохоталъ… Онисимъ, сидвшій въ сторон, наблюдалъ за нимъ. Потомъ выбралъ моментъ и спросилъ башкира:
— А что, Габидулла, спрошу я,— много у тебя всего земли?
Сактіяновъ прищурилъ глаза и закричалъ весело:
— Земля? Ха-ха-ха! Моя по дисятой ревизіи земля: на четыре душъ! По дисятой ревизіи! Моя бульше сетни десятинъ иметъ… Хо-хо-хо!
— Не продаешь землю?
Башкиръ замолчалъ, подумалъ, опять прищурилъ глаза и грохнулъ хохотомъ:
— Го-то-то! Какъ ее продашь? Зачмъ продавать?
— Да вдь ты одинъ?
— Одна! По дисятой ревизіи давали на четыре душъ, а я одинъ: атай {Атай — отецъ.} умеръ, сыновья умеръ… Одна я!
Что-то промчалось у него на лиц, затихъ и, качая бритой головой, повторилъ:
— Одна я. Ха! ха!
Онисимъ все наблюдалъ за нимъ горящими глазами и сказалъ:
— Земскій говоритъ, Габидулла, что башкирамъ можно продавать землю…
Сактіяновъ шумно вздохнулъ и отвтилъ:
— Покупай, пожалыста! Ха-ха-ха! Одна я! Хлопочи, пожалыста, давай! Якши!
Посл этого еще попилъ чаю, похохоталъ, получилъ деньги отъ Соколова за аренду впередъ, росписался побашкирски въ полученіи и ухалъ. Онисимъ выждалъ время и, за ужиномъ, сказалъ отцу:
— Надо-бы, тятя, пробовать: Сактіяновъ не прочь продать…
— Надо…— согласился отецъ. Помолчалъ и добавилъ:
— Хотя чортъ его разберетъ — этого Сактіянова! Хохочетъ, бритая башка, да и все тутъ!
— Намъ что за дло — пусть хохочетъ… Я думаю, тятя, надо-бы теб създить къ земскому: какъ онъ на счетъ этого?
— Надо-бы създить…
— На той недл земскій въ волости дла будетъ разбирать — я узналъ отъ башкиръ. Създи, пожалуйста, тятя!
— Ладно…
— Узнай хорошенько — какъ приступить къ длу? Время идетъ — посл трудно добиться, какъ вс на землю ползутъ!
— Это — врно, сынокъ, врно! Обязательно поду къ земскому — надо выршить… Здорово у тебя засверлило съ землей!
Онисимъ мрачно посмотрлъ на отца и глухо отвтилъ:
— Безъ своей земли не жизнь, а кабала! И работать не хочется времемъ…
— Врно, сынокъ. Съзжу!
Соколовъ сдержалъ свое слово и похалъ въ волость — увидать и поговорить съ земскимъ. Днемъ ему не пришлось говорить съ нимъ, ибо земскій съ утра разбиралъ дла о самовольныхъ порубкахъ лса. Высокій, худой и нервный, земскій горячился, грызъ маленькую, остроконечную бородку и, постанавливая приговоры, говорилъ каждому обвиняемому:
— Сами себя обворовываете! Гд у васъ лсъ? Вдь одн палки остались, а не лсъ, ворон некуда ссть! Эхъ, темный народъ — башкирье, не народъ вы, а черепки!
Говорилъ онъ такъ не зло, грызъ бородку, а обвиняемые чесали затылки и заявляли:
— Купію, ваша благородія, купію давай!
— Ладно — черезъ три дня получите. Все равно — жалуйтесь! Эхъ, черепки разбитые, а не народъ!
Къ вечеру земскій ушелъ на квартиру, и Соколовъ ршилъ зайти къ нему. Роблъ вначал, громко стучало сердце, но земскій принялъ его добродушно и сказалъ:
— Русскій элементъ на башкирской почв… Это пріятно! Въ чемъ у васъ дло?
Соколовъ объяснилъ свою просьбу. Земскій слушалъ, грызъ бородку и оказалъ:
— Дло-бы хорошее, конечно, но разв это народъ? Черепки это, а не народъ! Я пробовалъ на этотъ счетъ такъ и сякъ — не выходятъ изъ общины! Сначала хакъ будто согласятся, а потомъ придутъ и говорятъ: ‘ка-бы чего не вышло, ваше благородіе’… Черепки! Въ ‘Положеніи о башкирахъ’ прямо говорится: ‘на земли башкирскихъ припущенниковъ гражданскаго и военнаго званія распространяется Высочайшій указъ 9 ноября 1906 года’. Вдь это законъ! На сходахъ я оралъ до хрипоты: ‘выходи, кто желаетъ, въ собственность!’ Галдятъ, соглашаются, а черезъ часъ: ‘ка-бы чего не вышло’! А чего боятся? Боятся, что вс земли у нихъ раздернутъ помаленьку, а сами задушевые надлы продаютъ въ банки… Продаютъ, получаютъ деньги, пьянствуютъ и, черезъ мсяцъ, опять воютъ волками отъ голода… А въ собственность выходить — ни одинъ! Положимъ, починъ нуженъ — это, вдь, стадо баранье: брякнулъ одинъ баранъ ногой — вс остальные задрыгаютъ… Выйди одинъ изъ общины — пойдетъ писать губернія! А пока ни одного случая у меня нтъ — вотъ, начинайте!
— Какъ начать, ваше благородіе?
— Весьма даже просто! Пусть желающій выйти изъ общины подаетъ объ этомъ заявленіе на мое имя. Остальное я все проведу!.. И укажу, что надо дальше, а пока заявленіе…
— Такъ можно начинать?
— Дйствуйте! Все равно, размотаютъ землю современемъ… Надо ухватывать вамъ: оно симпатично, что вы — русакъ. Симпатично! А вдь они черепки несчастные — не народъ!
Онъ говорилъ это увренно и сочно, точно передъ нимъ, дйствительно, валялись черенки — мертвые, срые, измызганные… Точно, дйствительно, былъ увренъ, что никогда ‘черепки’ не загремятъ голосами живыхъ, настоящихъ людей!.. Будто не зналъ никогда и не думалъ, что цлыми вками, обойденные правомъ и жизнью, валялись эти черепки въ безглагольныхъ степяхъ, жалобно звенли подъ ногами сильныхъ и гнили на нарахъ, обреченные на смерть… Точно не зналъ еще, что маленькія, дрожащія полосы свта начали попадать въ гнилыя избы — едва очерчивать силуэты живыхъ, настоящихъ людей, что сотнями лтъ хрипли и корчились на нарахъ…
— …Такъ можно начинать, ваше благородіе?— еще разъ спросилъ Соколовъ.
— Начинайте съ Богомъ! А я проведу… Только сначала заявленіе нужно… Валяйте на здоровье!
Утромъ Соколовъ похалъ домой радостно и приподнято. Звонко похрустывалъ снгъ подъ полозьями, по сторомамъ тянулись холодныя, безжизненныя поля, курчавились снгомъ перелски. Временами, въ сторон, чернли деревни, струились дымки изъ чуваловъ и несли иллюзію о человческой жизни… Быть можетъ, въ бдныхъ, точно забытыхъ избахъ любили и плакали, радовались или ненавидли, но видимая жизнь трепетала только въ тонкихъ, сизоватыхъ струйкахъ, что тянулись, далеко въ сторон, изъ чуваловъ…
Дома Соколовъ все подробно разсказалъ сыну, и Онисимъ точно ожилъ — загорлся весь и засмялся… Мечта о своей земл — на вчное владніе — начала подходить къ настоящему, и Онисимъ смялся… Посл долгаго совщанія, гд принимала участіе и мать, ршено было пригласить въ гости всхъ хозяевъ по аренд земли: Мурзабаева, Галева, Кутлузаманова и Сактіянова. Поршили заколоть барана, купить водки и угостить, сначала, гостей на славу…
Въ одну изъ пятницъ — въ праздничный день у башкиръ — Соколовъ пригласилъ гостей, которые живо и охотно пріхали. За часъ до нихъ Онисимъ създилъ за старостой изъ ближней деревни — Араслановымъ. Самъ Соколовъ не ожидалъ этого и удивленно спросилъ сына наедин:
— Зачмъ ты старосту приволокъ? Тмъ и такъ будетъ мало одного барана!..
Онисимъ чуть-чуть усмхнулся и отвтилъ:
— По закону все сдлаемъ… Если дадутъ заявленіе здсь — староста можетъ удостоврить: чтобы не отперлись потомъ…
Отецъ громко захохоталъ, ударилъ по плечу Онисима и сказалъ:
— Ну, голова у тебя! Далеко, должно быть, пойдешь, сынокъ!
— Не знаю…
Хозяевъ земли и старосту угостили на славу. ли гости жирнаго барана, пили водку, чай, потомъ вс пли гнусаво тягучія башкирскія псни. Сактіяновъ грохоталъ безсмысленно жирнымъ хохотомъ, остальные кричали, точно на сходк. Когда наступилъ подходящій моментъ — Соколовъ осторожно подошелъ къ главному и попросилъ его выслушать. Долго объяснялъ въ чемъ дло, ему помогалъ Онисимъ — чуткій и настороженный, какъ рысь… Слушали Соколова гости, чмокали лоснящимися отъ ды губами, и первый загрохоталъ Сактіяновъ:
— Валяй заивлинья! По дисятой моя ревизія! Пулсотни можемъ продавать! Ха- ха! ха!
— Писай!— согласились остальные.— Чива намъ земля? Пливать земля!
Вышло какъ то такъ, что вс ‘заявленія’ о выход изъ общины были заране заготовлены, и Онисимъ предупредительно приготовилъ все нужное, чтобы подписаться гостямъ. Изъ грамотныхъ то-башкирски оказался одинъ Сактіяновъ, но на помощь пришелъ староста Араслановъ, и гости, возбужденные и пьяные, кричали ему:
— Пичать давай, староста, пичать!
— Тамга давай, староста, тамга!
Староста Араслановъ вытащилъ должностную печать, которую въ экстренныхъ и даже малопонятныхъ ему случаяхъ готовъ былъ приложить къ конскому хвосту, если бы его значительно попросили… Принесли зажженную свчу, староста нагрлъ печать, важно подышалъ на нее и торжественно ‘клалъ пичать’ на вс четыре заявленія… Поршили на томъ, что заявленія земскому передастъ самъ Соколовъ, и, посл этого, гости опять налегли на ду, а къ ночи разъхались. Онисимъ весь сіялъ отъ радости, что дло налаживается, а самъ Соколовъ хохоталъ довольно и весело. Долго въ эту ночь не ложились опать, много говорили о грядущемъ, и странно-красиво рисовалась въ мечтахъ другая, новая жизнь на своей земл…
На другой день Соколовъ собрался въ городъ, къ земскому, чтобы лично подать заявленія башкиръ о выход изъ общины. Готовился уже залзать въ экипажъ, какъ вдругъ, точно по команд, вчерашніе гости, вс четверо, подкатили къ заимк. Почему-то бурно стукнуло сердце въ груди у Соколова, а стоявшій рядомъ Онисимъ сильно поблднлъ… Тяжело вылзли башкиры изъ саней и подошли къ Соколову. Первый хрипло поздоровался Мурзабаевъ и сказалъ угрюмо:
— Давай бумага!
— Какую?
— Бумага давай! Ни надо земля продавать. Моя земля!
Что-то начало подступать къ горлу Соколова, глаза наливались кровью. Онисимъ, какъ лунатикъ, для чего-то вынулъ изъ саней отца топоръ и взялъ его въ руки. Нарождалось глухое, пополамъ съ ненавистью и гнвомъ…
— И мн бумага давай!— сказалъ Галевъ.
— И моя!— просиплъ удушливо Кутлузамановъ.
— Ха! ха! ха! Моя дисятой ревизія зимля! Зачмъ прудовать земля?— точно грохнулъ Сактіяновъ. Бурное бшенство жгло въ груди у Соколова, но, какъ молнія, черкнула мысль, что, вдь, это хозяева земли, и каждую минуту они могутъ отказать отъ аренды… Стараясь изо всхъ силъ сдерживать бшенство, Соколовъ крикнулъ дрожаще:
— Разв этимъ шутятъ? Вы при старост подписались!
— Намъ пливать староста!— рзко отвтилъ Мурзабаевъ.— И пичать его намъ пливать! Давай бумага! Наша вчира пьяный былъ…
— Бумага давай, Соколовъ!— сиплъ Кутлузамановъ.— А то айда съ заимки!.. Мой земля!
Съ трясущейся челюстью Соколовъ, молча, развязалъ платокъ, куда спряталъ прошенія въ дорогу, швырнулъ ихъ на землю и прошиплъ:
— С-с-собаки проклятыя!
— Зачмъ ругался?— спокойно сказалъ Кутлузамановъ.— Давай моя земля, айда съ моя пашня!
— Врешь!.. Не скоро уйдемъ!— почти задыхался Соколовъ.
Онисимъ вдругъ бшено ударилъ топоромъ въ стну и вонзилъ его въ дерево до половины… Вс башкиры уставились на него и встртили яркій, какъ у волка, взглядъ, жутко сверкающій на поблвшемъ лиц… Точно опять по команд, башкиры, странно притихшіе, повернули къ своимъ лошадямъ, живо сли и ухали. Соколовъ выругался матерно вслдъ, а Онисимъ все стоялъ у стны, покачивался, какъ пьяный, и вдругъ, точно подкошенный, безсильно опустился на крыльцо…

——

Весна пришла бурно и стремительно въ этомъ году, точно надумала сразу изжить полно, ярко и красиво дни короткой жизни своей. Живо растаялъ снгъ, обнажились черныя, влажныя пашни, зарокотали рзвые, степные ручьи, и солнце — ослпительное солнце — сыпало золотыя стрлы свои… Раньше прилетли важные грачи, орали въ перелскахъ, какъ пьяные, а жаворонки чеканили псни серебряныя, купаясь въ синемъ простор надъ степями. Скоро пошли дожди, заиграли молодыя, рзвыя грозы, и быстро, точно по часамъ, нарастала пышная зелень, какую не помнили старики… Точно срая земля, вся измученная прошлымъ, вдругъ зачуяла въ себ старыя, мощныя силы, дрогнула богатырской грудью и, въ праздникъ великій жизни своей, засмялась цвтами и травами…
Семья у Соколова вся была въ сбор, и, по-старому, готовились къ весеннимъ работамъ. Соколовъ точно забылъ, что произошло съ башкирами, вновь возобновилъ съ ними арендный договоръ, но Онисимъ тосковалъ… Работалъ онъ по-прежнему съ ненасытнымъ упрямствомъ, попрежнему молчаливый, но точно постарло молодое лицо, точно длинное и острое изжила душа. Мало разговаривалъ съ домашними, почти не улыбался, и отецъ съ матерью безпокойно посматривали на лицо сына, такъ похожаго съ виду на пожилого…
Разъ Онисимъ, исправляя борону, сильно прокололъ себ руку. Почти не обратилъ на это вниманія, завязалъ тряпицей и работалъ по-прежнему. Однако, рука не заживала, нагнаивалась, пухла, и временами ее ломило. Начали привязывать къ рук печенаго луку, нарывного пластырю, и рука какъ будто заживала. Но Онисимъ чувствовалъ, что временами его сильно знобитъ, а къ ночи онъ разгорался жаромъ… Отецъ предложилъ ему създить въ городъ, въ больницу, но Онисимъ презрительно усмхнулся и отвтилъ:
— Не такое теперь время, чтобы разъзжать… Все пройдетъ — не въ первый разъ!
Однако, за утреннимъ чаемъ, когда вс сидли за столомъ, Онисимъ вдругъ громко простоналъ. Вс взглянули на него и обмерли… Голова у парня запрокинулась назадъ, весь онъ странно выпрямился, какъ палка, и лицо судорожно подергивалось… Какъ ужаленный, подскочилъ отецъ, за нимъ Герасимъ, спрашивали дрожаще Онисима — въ чемъ дло, но онъ, со стиснутыми челюстями, съ запрокинутой назадъ головой, выпрямленный и одеревенлый, только стоналъ и скриплъ зубами. Понесли его на кровать, онъ не гнулся, какъ каменный, и былъ странно тяжелъ, точно свинцовый… Мать припадала къ нему, опрашивала нжно, но Онисимъ, точно закованный во что-то, не двигался и стоналъ…
Живо запрягли лошадей и повезли Онисима въ городъ — лежачаго, все также выпрямленнаго странно. Въ город прямо направились въ больницу, вытащили Онисима, и дежурный фельдшеръ, бгло взглянувъ на больного, дернулъ плечомъ и нахмурился… Соколовъ робко отвелъ фельдшера въ сторону и спросилъ тихонько — что за болзнь у Онисима? Фельдшеръ не смотрлъ въ лицо Соколова, все бгалъ куда-то глазами въ стороны, но отвтилъ:
— Столбнякъ! Не болло ли что у него раньше?
— Рука болла…
— Хм… Доктора ждите.
Сказалъ и унырнулъ куда-то. Скоро пришелъ докторъ — сырой, хмурый человкъ въ очкахъ — осмотрлъ внимательно Онисима и что-то глухо пробормоталъ… Сурово посмотрлъ сначала на отца, потомъ на мать и сказалъ:
— Въ больниц будетъ лежать. Болзнь тяжелая у него…
— Какая, ваше благородіе?
— Столбнякъ!.. Отъ руки это у него пошло… У вашего брата, деревенскихъ, все такъ: когда умирать начнутъ — тогда въ больницу… Надо было хорошенько лечить руку!..
— Не думали этого…
— Теперь, вотъ, начнете думать… Безпокоить его не надо — вы можете узжать!
— Приходить можно?
— Конечно. А теперь не мшайте…
Точно пришибленные, боясь посмотрть другъ на друга, выходили старики Соколовы изъ больницы. Не могли оба оформить во что-нибудь опредленное и ясное болзнь Онисима, но чуяли сердцами опасное, грозящее, невдомое и отъ этого еще больше пугающее… Поршили жить въ город у Погорловой, чаще навщать сына, чтобы легче было ему. И оба, мысленно, горячо были уврены, что гроза пройдетъ, Онисимъ поправится, и старая жизнь потечетъ по-прежнему.
На другой день, утромъ, пришли въ больницу — и ихъ допустили къ сыну. Онисимъ лежалъ на спин, все такъ же вытянутый, но смотрлъ глазами осмысленно, и тнь улыбки промчалась у него на лиц, когда увидалъ родителей. Долго смотрлъ на мать, и что-то доброе, родное засвтилось у него въ глазахъ… Мать близко наклонилась къ нему, погладила волосы и тихо поцловала въ губы. И отъ того, быть можетъ, что она поцловала, что въ памяти сверкнуло чмъ-то далекимъ, забытымъ въ работ — когда былъ маленькимъ — Онисимъ вдругъ закрылъ глаза, точно старался скрыть сверкавшія изъ-подъ рсницъ слезы…
— Голубчикъ мой!— тихо залепетала мать.— Что, лучше теб?
— Лучше…— прошепталъ Онисимъ.
— Чмъ лечили?
— Въ воду горячую сажали… Пить что-то давали…
Онъ опять открылъ глаза и посмотрлъ на отца. И сказалъ громче:
— Ты бы, тятя, халъ домой: время теперь горячее…
Отецъ точно поперхнулся, стараясь скрыть что-то, и отвтилъ:
— Тебя дождусь: вмст подемъ домой!..
— Надо бы, тятя, сходить теб къ земскому: не началъ ли кто изъ башкиръ выходить въ собственность?
— Ты опять за это!
— Я все думаю объ одномъ. Безъ земли своей невозможно, тятя! Хоть въ другомъ гд мст, да свою надо!
— Поправишься, и будемъ думать объ этомъ.
— Я поправлюсь!..— увренно сказалъ сынъ.— А землю надо. На вчное владніе!
Онъ началъ дышать тяжело и часто, голова потянулась назадъ… Пришелъ фельдшеръ, взглянулъ на него и коротко приказалъ Соколовымъ уйти. Сынъ смотрлъ имъ вслдъ тоскливымъ, долго тянувшимся взглядомъ…
Когда на третій день Соколовы пришли въ больницу — ихъ встртилъ фельдшеръ, метнулъ въ сторону глазами и сказалъ глухо, что Онисимъ ночью умеръ… Мать сначала странно поползла всмъ тломъ книзу, потомъ дико метнула руками и бросилась въ отдленіе, гд лежалъ Онисимъ,— по-прежнему вытянутый, спокойный на видъ, точно навсегда разршилъ вс думы, какія мучили при жизни… Билась и кричала мать, какъ смертельно раненая птица, безсмысленно и тупо стоялъ на одномъ мст отецъ, точно его хватили чмъ-то тяжелымъ сзади… Все казалось сномъ, отъ котораго мучительно хотлось проснуться…
Хоронили Онисима въ город, съ погребальнымъ звономъ, въ ослпительно яркій вешній день, когда, какъ безумная, кричала красками и голосами жизнь, когда жестокой и ненужной казалась смерть… Падали съ кладбищенской церкви печальные, тоскующіе удары, но скоро и тревожно замирали въ грохот улицъ, залитыхъ солнцемъ, въ голосахъ помолодвшихъ отъ весны людей, въ синихъ волнахъ пьянаго воздуха, насыщеннаго запахомъ тополей… На кладбищ, гд зеленли большія, сильныя березы, чирикали птицы, сверкала бархатная зелень, и еще больше здсь казались лишними и ненужными молчаливые кресты на могилахъ…
Въ церкви Соколовъ всталъ неподвижно у гроба, у самой головы сына, и все время смотрлъ въ мертвое лицо. Тихо поднимались синія волны ладана, плыли, какъ туманы у рки, сплетались между собою и кружились надъ гробамъ. Смотрлъ Соколовъ въ лицо сына, а мать билась въ чьихъ-то рукахъ и звенла:
— Умеръ ты въ весну зеленую… Дитятко мое родное, ненаглядное!..
Звенла, какъ встарь, колыбельными пснями, что рождались въ бдной изб заодно съ пургой… Но молчалъ сынъ, нахмуренный и строгій, будто никогда не слыхалъ псенъ земли…
Начали прощаться съ мертвымъ. Соколовъ очнулся и вздрогнулъ. Лицо у него было черное и дергалось, а руки странно поводили пальцами. Сначала мать безумно цловала холодныя, застывшія губы, ее оторвали и увели… Соколовъ наклонился къ лицу сына, долго смотрлъ на него и вдругъ громко спросилъ:
— Что, сынокъ, нашелъ себ земельку? На вчное владніе нашелъ-таки? А? Три аршина нашелъ?
Спрашивалъ такъ, точно съ живымъ говорилъ, кривилъ губами и странно-отчетливо, въ синихъ волнахъ пахучаго ладана, звучали его одинокія, пугающія слова… Дико оглянулся назадъ и опять сказалъ громко:
— Ну, прощай, сынокъ! Нашелъ земельку на вчное владніе — все тужилъ объ этомъ! Ну… прощай… сын…
Не договорилъ, точно задохнулся. Сталъ наклоняться къ лицу сына, но пошатнулся и, черный, съ дергавшимся лицомъ, тоненько заскулилъ…

А. Туркинъ.

‘Современникъ’, No 3, 1913

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека