…На тему о ‘наилучшем детском журнале’ вступили в прения родительницы… ‘Что нужно в журнале?’ ‘Какие рубрики?’ ‘Как их повести?..’
— Как излагать естествознание, историю? В каком объеме? Каким языком?
— Как излагать астрономию? ‘Дети необыкновенно интересуются звездами…’
— Также и кометой Галлея. ‘Все говорят…’
— Допустимы ли статьи о жизни и о смерти. ‘Дети постоянно задают вопрос о смерти…’
— Нужен ли ‘Почтовый ящик’?
— ‘Нужен. Он живо занимает всех’.
— ‘Нет, не нужен: потому что один мальчик получит на свое письмо ответ, а другой не получит, он обидится, а это — ужас…’
— Но позвольте: теперь Г. Дума. Он слышит дома разговоры о Г. Думе, — о том, что говорят там. Должен ли в идеальный детский журнал быть введен политический отдел?
— Да, но до известного предела.
— Чем же вы ограничите его?
— Мне кажется, политического отдела не надо вводить, — сказала сдержанно учительница-докладчица.
— Значит, ребенок не будет понимать окружающего? Такого окружающего, от которого все зависит, зависит жизнь его родителей, жизнь его дома?
— Надо ввести.
— Нет, и по моему мнению, политического отдела в детский журнал не надо вводить, — сказала одна родительница.
Но она была одна.
— Странно не знакомить с политическими партиями: мальчик или девочка слышат дома названия всех партий: кадетская партия, октябристы, слышат даже эс-деки и эс-эры. Можно ли допустить, чтобы дети не понимали значения слов, которые они слышат?!
— Нельзя с детьми жить неправдивыми: скрывать от них, что есть политический мир, которым живут родители, — было бы ужасною ложью и лицемерием! Было бы притворством и деланностью.
— Невозможно… Конечно, статьи, разъясняющие политику, должны быть!!
— Должны!
— Должны! (почти все).
— Но позвольте: а статьи касательно религии?
— Мир религии — глубокий и великий… Но здесь мы должны быть искренны: первое правило — не вводить никакой лжи в воспитание детей. Статьи о религии могут быть в журнале, — но с субъективной точки зрения. Мать не может сказать ребенку ничего, в чем сама не уверена: и может ему сказать… т.е. изложить свои религиозные убеждения, если она их имеет. Но если имеет: это надо твердо помнить.
— Историю христианства можно излагать и объективно: просто как известные факты.
— Да, но историю. И без мифов, легенд…
— Да. Но легенды поэтичны…
— Не спорю. Но это надо строго отличать от истины.
В живых речах все это было гораздо выразительнее, чем я пишу: было очень осмысленно, округленно, мотивированно, доказательно. Было наукообразно. Говорившие матери были все, видимо, очень образованны, — и едва ли только средним образованием, но, по всему вероятию, по крайней мере некоторые, — и высшим. Речь лилась хорошо, ясно, раздельно.
Да, но во всем этом не было ничего оригинального!
Не как мысли: но ни у одной матери не послышалось оригинального материнского тона.
Эти умные речи, которые я услышал, — я давно читал их перепевы в газетах и журналах… Где именно — не помню: кажется, — везде!
Произносились они, безусловно, как свое. И от этого было красиво: речи были красивы. Видно, что это все — давно вычитанное, наконец, давно продуманное всякою матерью и ставшее у нее ‘своим’. Да, но от этого не лучше: сюжета своего ни у одной матери не было!
‘Боже, — подумал я с ужасом, — неужели до такой степени у всех выросла одна большущая газетная голова. Из папье-маше… Не живая, не кровная… В сущности, в глубине — не своя‘.
— Мы тоже пережевали все мысли… Всякие… Мы недаром учились, и в гимназиях, и на курсах, даже за границей. Мы знаем все, что знают и мужчины.
‘Все’, что знает ‘Русская Мысль’, ‘Вестник Европы’ и 1-2 газеты, получаемые ‘дома’.
Но пусть это в гостиной, в кабинете. Неужели же это перенеслось и в детскую?!
В длинном заседании, таком тихом и скромном, я пережил то, что переживают зрители в ‘Театре ужасов’, который, кажется, был на Литейной. ‘Как человека гильотинируют’, ‘Как человек умирает от ужасной язвы’ или ‘Нападение индейцев’… Здесь были эти же сюжеты: ‘человек с отрубленной головой’, ‘умер от язвы’, ‘напали индейцы’. ‘Индейцами’ оказались ужасные ‘культурные идеи’, — ‘общеизвестные и общепризнанные’, — которые съели живую душу у матерей: и эти матери показались мне ужасающе несчастными!
Как — не почувствовать своего ребенка!
Быть матерью только по внешности, а на самом деле не иметь вовсе материнского содержания, такого особливого и оригинального в мире!! Все ‘содержание’ иметь ‘от ‘Вестника Европы’.
Не заметно вместо вопроса ‘о наилучшем детском журнале‘ матери обсуждали собственно вопрос о наилучшем журнале для себя, для взрослой и образованной женщины, с ‘гимназией’ и ‘курсами’, для ‘гражданки’.
В том и ужас, что это было совершенно не замечено, ни одной не пришло на ум, что это совершилось неуловимо. Неуловимо с первого же слова все стали обсуждать программу и устройство, идеалы и задачи журнала для себя!!
Поразительно.
Но никто не поразился.
Ни у одной матери не было представления о ребенке как о чем-то другом, нежели она сама. Точно они не видали своих детей. Не видали не только души ребенка, но и физического его существа: ‘Вот такой пузастый, с молочными губами, с вопросами то нелепыми, то трогательными. С миром мыслей и предчувствий, точнее, — предмыслия и предчувствия, — до того оригинальным, своим, до того особливым, что не придет на ум приложить к ним схемы из ‘Вестн. Евр.’.
С миром невинности!
С миром наивности!
Где все сказка и религия. Все миф. Где есть предчувствия гроба, смерти, Бога, совести, греха… но до того в новых очертаниях, не в таких, в каких знаем мы, взрослые.
Все матери точно говорили залпом:
— Скорее превращайте его во взрослого! Вот как мы… Пусть не теряет времени: долбите ему астрономию, историю религий, о камнях и раковинах (‘естествознание’)… Обо всем, пожалуйста, обо всем. Пожалуйста, поскорее… Да чтобы названия-то все знал… И понимал чтобы все…
Во мне шевельнулся Вольтер:
— А ведь мамаши не знают, чего они собственно хотят. В Москве есть универсальный магазин ‘Мюр и Мерилиз’. Этажей в шесть, и где все можно найти. Матери собственно задаются желанием приготовить из детей своих идеального ‘мальчика-приказчика’ к ‘Мюр и Мерилизу’: малого шустрого, ‘на все руки’, расторопного, ‘обо всем имеющего понятие’ и особенно знающего ‘названия’ всех вещей, а также значение и употребительность всякой вещи. ‘Мальчишка дока’, — как называют ‘хозяева’. Но неужели это не чудовищно, что обеспеченные, богатые и европейски образованные русские матери семейств не имеют никакого другого идеала человека, как ‘дока-приказчик’ в магазине? Это до того прискорбно, это до того грустно, это так страшно…
В длинном трехчасовом совещании не было произнесено ни одного слова и никем:
1) О развитии сердца ребенка.
2) О душе его. Ни одного слова:
3) О невинности ребенка, — о том, как к ней отнестись, как ее сохранить! Ни одного слова! Даже не упоминалось!!!
Все рассуждения, без исключения все, двигались, толпились, летели залпом по одной колее, к одной цели:
1) Как можно скорее!
2) Как можно больше (знаний).
Пусть ‘все испытает’, ‘все знает’, ‘да чтобы реальнее’, ‘да чтобы правдивее’. И ‘Почтовый ящик’, и ‘как шел Гапон’ (неужели скрыть от него, когда на улицах льется кровь’, — был поставлен определенный вопрос).
— Боже… Да ведь они готовят или требуют от школы, чтобы она готовила каких-то кандидатов в будущие члены клуба самоубийц. Если мальчик ‘так скоро’ пойдет по ‘всем знаниям’, — к знанию эс-деков в 10-11 лет, то в 17 лет ему ничего не останется ‘нового’, кроме как пустить пулю во ‘всезнающую голову’. Ибо чем же жить от 17 до 60 лет?? ‘Уже все знает’ и естественно ‘все скучно’. — ‘В моей смерти прошу никого не винить’…
‘Никого’?.. Но может быть, мать…
Я вышел из собрания с ужасом.
Впервые опубликовано: Новое Время. 1910. 3 марта. No 12203.