На полях журналов, Оружейников Н., Год: 1933

Время на прочтение: 6 минут(ы)

На полях журналов

БУРЖУАЗНАЯ ‘ГУМАННОСТЬ’ С. СЕРГЕЕВА-ЦЕНСКОГО.— УДАЧА Н. ОГНЕВА.— ДОКУМЕНТЫ РЕВОЛЮЦИОННОЙ БОРЬБЫ.— М. ЗОЩЕНКО — ‘УЧИТЕЛЬ ЖИЗНИ’.— ВОЛНЕНИЕ НОВОЙ ТЕМОЙ. — СУЧКИ И ЗАДОРИНКИ НАШЕЙ КРИТИКИ.
‘ОКТЯБРЬ’ No 5—6. ‘КРАСНАЯ НОВЬ’ No 6. ‘НОВЫЙ МИР’ No 5. ‘ЗНАМЯ’ No 6. ‘ЗВЕЗДА’ No 6. ‘ЛИТЕРАТУРНЫМ СОВРЕМЕННИК’ No 6.

Опасность литературщины, цеховой замкнутости, жиденького гениальничанья, унаследованных от времен ‘Весов’ и ‘Золотого руна’, где трогательное содружество глашатаев символизма не стеснялось солидной вывеской Рябушинского, опасность искусства показного и подслеповатого усердно отмечается, на столбцах наших журналов.
Характерно в этом смысле страстное выступление Ив. Катаева (‘Октябрь’, No 6), требующее искусства ‘всевидящего’, воинствующего и. высмеивающего художественный снобизм: ‘Холодное щегольство, фразой, ловким, но мелким афоризмом, эффектной метафорой, — формальное новаторство ради новаторства’.
Однако единственная ли это опасность? И. Разин (‘Октябрь’, No 5) объединяет в одну группу ‘подверженных литературщине’ А. Митрофанова, Ф. Гладкова, Н. Зарудина и Сергеева-Ценского. При этом литературщина ‘характеризует’ творчество первых трех писателей, а у последнего лишь ‘дает себя очень сильно чувствовать’. Такая уравнительность оставляет в стороне классовую природу творчества.
В оны дни В. Воровский, рассматривая С. Сергеева-Ценского на общем фоне ‘веховской’ литературы, был вправе выделить зависимость этого писателя от формы, невыносимую претенциозность его раннего стиля. Но невозможно сейчас ставить на одну доску автора ‘Цемента’ и ‘Энергии’ и писателя, неспособного хотя бы в частности, в небольшом, правильно отобразить смысл и содержание нашей революции.
В очередной книжке ‘Нового мира’ помещена повесть С. Сергеева-Ценского ‘Львы и солнце’. В ней нет сколько-нибудь режущей глаз вычурности. Изобразительная манера писателя ‘реалистична’. Но фальшив, никчемен и чужд подход к явлениям революции. В повести дан разбогатевший торгаш с обостренным собственническим чувством. Вспыхивает Февральская революция. Перед Полезновым не думские говоруны, не ‘цензовые’ люди, — он видит бунтующую массу. Обижен был до этого Полезное желной своей, изменившей ему, жуликом подручным, мошенниками интендантами, но не эти обиды определяют его поведение. ‘Медленно вытеснялась и замещалась личная правда и личная обида Ивана Ионыча огромнейшей правдой и непомерной обидой толпы, которая все-таки всегда и везде несет в себе вековое, и как бы ни был стар, памятливо древен каждый отдельный человек, толпа все-таки бесконечно старше, древнее его’.
Полезнов с винтовкой борется на баррикадах. Он гибнет бессмысленно, от случайной пули, но почти умиротворенный. Его мучило лишь ‘изумление перед последним мошенничеством, перед последним обманом из тех, которые приготовила ему жизнь’. Жулика Полезнова коснулась животворящая стихия ‘древней толпы’, и сразу сгинули все родимые пятна капиталистической психики. Нет, в таком понимании революции, в таком понимании психики Полезнова повинна не ‘литературщина’. С. Сергеев-Ценский Прокладывает на внешне нейтральном материале тропочки и стежки буржуазному гуманизму.
Классово враждебные влияния просачиваются в литературу или в оперении абстрактных, формалистических головоломок или в маске ‘общечеловеческого’. Перспектива бесклассового общества подчас становится поводом для игнорирования сегодняшней революционной действительности, для слезливого отношения к врагу, для его прихорашивания и, наконец, для мелкобуржуазного развязывания ‘интимных’ чувств.
Интересная отповедь ‘гуманистам’ заключена в рассказе Н. Огнева ‘Гуманность’ (‘Знамя’, No 6). Ситуация взята основательно истертая: баррикады разделяют братьев. Но, сумев в рассказе боевого большевика передать волнующие картины штурма мятежного Кронштадта, Н. Огнев добился свежей мотивировки этой ситуации. ‘Гуманность’ надо применять как инструмент в работе: без пути не пускать в ход’.
Этому тезису учит и рассказ М. Никулина (‘Красная новь’), хорошо показавшего на маленьком эпизоде — убийство работника — звериный оскал кулака, опьяненного собственническими чувствами. Прекрасными документами против гуманистов являются лаконичные, внешне скупые повести Эс-Хабиб-Вафа ‘Гарни Камгар’ (‘Красная новь’) и Э. Мадараса ‘Предатели’ (‘Знамя’). В первом случае показано индийское подполье, в другом — драматическая история венгерской революции. Тут нет благодушных Полезновых, приветливо улыбающихся революционному солнцу.
Если у С. Сергеева-Ценского простое самообнажение, откровенный выход на публику в ‘идеологическом дезабилье’, то у Ив. Макарова недостаточная подкованность, недостаточная идейная зрелость. Вот он в романе ‘Черная шаль’ (‘Октябрь’, кн. 5-6) рассказывает о левоэсеровском восстании устами матери вожака этого восстания, и как бы меркнет кулацкая подоснова этого движения, а на первый план выдвигается личная драма много страдавшей, чувствовавшей и искренней, незаурядной женщины. Капля за каплей, а подтачивают заманчивую тему романа назойливые ручейки ‘человечности’ и ‘гуманизма’.
Правда, роман еще не закончен, и возможно акценты от развязки переместятся, но пока чувствуешь, как яркий, своеобразный писатель тесним чужим, порочным подходом к материалу. Отсюда — естественное стремление художника раздвинуть свои горизонты, подобрать ключи к сложным научным и философским проблемам. ‘Сезам, откройся!’ — восклицают сейчас многие писатели. Однако подлинный взлет художественной мысли не отделим от критического подхода к наследству буржуазной науки и философии.
Но вот перед нами талантливый Мих. Зощенко в ответственной и серьезной роли ‘учителя жизни’. Повесть его ‘Возвращенная молодость’ (‘Звезда’) распадается на две части: повествование и комментарии к нему. В повествовании уже знакомое сочетание иронической словесной ткани с лиризмом положений и многозначительные обещания автора: ‘Здесь будет все, чего ждет читатель от книги, которую он взял почитать вечерком, чтобы рассеять свои дневные заботы и чтобы окунуться в чужую жизнь, в чужие переживания и в чужие помыслы. Но это — только с одной стороны. С другой стороны, наша книга — нечто совершенно иное. Это такое, что ли, научное сочинение, научный труд, изложенный, правда, простым, отчасти бестолковым, бытовым языком, доступным в силу знакомых сочетаний самым разнообразным слоям населения, не имеющим ни научной подготовки, ни смелости или желания узнать, что творится за всей поверхностью жизни’.
Дальше следуют забавные рассказы о художнике, хворавшем иконой, о жадном муже, пившем женино молоко, чтобы оно не пропадало, об исключительном здоровьи героев старинных романов. Вы располагаетесь в ожидании дальнейших событий среди сентенций и нравоучений, которые кажутся вам законспирированной насмешкой. Но вот следуют комментарии, и вдруг тонкий и остроумный рассказчик превращается в неуклюжего ‘энциклопедиста’.
Мих. Зощенко доказывает составлением сложных таблиц о возрасте, в котором умирали гениальные люди, что ‘случайной смерти как бы не существует’, что ‘природа не терпит противоречий’, что ‘вдохновение — сублимация’, что ‘здоровье организуют своими руками’. При этом ‘учитель жизни’ не знает, очевидно, что отсутствие противоречий не позволило бы Энгельсу написать ‘Диалектики природы’, что фрейдистская теория сублимации игнорирует общественный характер творчества и его кульминационной точки — вдохновения, что поучительная смерть Сенеки отнюдь не лучший пример стойкости, какой мог бы привести современный историк.
Но Мих. Зощенко упивается своей новой ролью. Ведь к нему многократно обращались читатели за советами, что делать, ‘чтобы хоть на мгновение чувствовать себя хорошо и жизнерадостно’. Почему же не посоветовать?
Лишь недавно были опубликованы две замечательных пьесы М. Зощенко ‘Свадьба’ и ‘Преступление и наказание’. Юмор М. Зощенко по своей эволюции напоминает пути от Чехонте до Чехова. Писатель действительно шире и глубже видит мир, чем раньше. Но он еще далек от той вышки, откуда виден весь могучий социальный ландшафт СССР.
Ни Кант, ни Сенека не могут возместить идейной узости темы М. Зощенко, ощущающего и преодолевающего ‘обывательщину’, но не делающего даже разведок в других направлениях. Правда, ‘Возвращенная молодость’, может быть, выведет М. Зощенко за пределы этой темы, но неужели для этого нужны такие окольные пути, как апелляция к природе, ‘не знающей противоречий’?
Торопливое ‘учительство’ никогда не помогало художникам, а М. Зощенко оно увлекает в совершенно излишние эмпиреи.
Молодость нашей страны, наших людей не нуждается только в образцах Сенеки и Канта. Это хорошо чувствуют такие писатели, как Г. Фиш, в рассказе ‘Разведчик’ (‘Л. С.’) показавший возрождение морального здоровья ‘шпаны’ на конкретном практическом деле, или Л. Соловьев, рассказ которого ‘Сто двенадцатый опыт’ тоже повествует о ‘возвращенной молодости’, творческой молодости ученого, погрязшего в мелких корыстных чувствах и освободившегося от них под влиянием предметного урока, данного , советской молодежью (хотя Л. Соловьев даже не попытался коснуться научной основы ‘Сто двенадцатого опыта’).
М. Зощенко своеобразней по манере, зрелее, опытнее, но неустоявшиеся еще, спотыкающиеся в иных строках писатели опережают его ощущением жизни. Остро, по-новому, по-сегодняшнему может быть ощущена подчас и историческая, мемуарная тема. Основной недостаток закончившейся печатанием в ‘Новом мире’ повести А. К. Вороненого ‘Бурса’ именно в том, что жуткие, омерзительные картины семинарского быта, проникнутые негодованием очевидца, лишь хронологически отстоят от образов Помяловского. В подходе к материалу нет ничего нового. Поэтому, несмотря на красочность и остроту характеристик, повесть А. К. Воровского воспринимается лишь как человеческий документ, как некая летопись. Это литература созерцательная, несмотря на страстные филиппики по адресу бурсацких воспитателей.
Хочется отметить из ‘начал’ первые главы нового романа Н. Кочина ‘Парни’ (‘Октябрь’). Противоречия меняющегося в революции рабочего быта вскрываются без ‘учительства’ в простом и непритязательном повествовании, но с поразительной силой красок.
В нашей литературе чрезвычайное обилие таких ‘хроник’, ‘эпопей’, открывающих новые земли для художника, читающих ‘белые пятна’ на литературном атласе. Жадное осведомление о жизни, стремление раздвинуть пределы литературной тематики характерно для писателей, принявших на себя задачу создания литературы, отображающей правду социалистической действительности.
В литературе, несущей с собой новые образы, новые характеристики следует искать черты социалистического реализма. Поэтому надо приветствовать резкое увеличение в отчетных книжках журналов критических выступлений, посвященных творчеству конкретных писателей. Мы имеем критические статьи о М. Шолохове (Ф. Гинзубрг в ‘Знамени’), Новикове-Прибое (С. Варшавский в ‘Звезде’), Сейфуллиной (Прянишников в ‘Красной нови’), Толстом (Старчаков в ‘Новом мире’), Артеме Веселом (М. Парный в ‘Октябре’).
Уровень статей неравноценен. Статья Прянишникова о Сейфуллиной обстоятельна, но не вскрывает идейно-образного содержания, определившего собой стилистическую манеру писательницы. В результате оказывается, что перед нами ‘маскарад’, ‘малоудачный выбор’ и т. д. Так нельзя характеризовать стиль Л Н. Сейфуллиной, произведения которой заслуженно входят в основной фонд советской литературы.
Нельзя признать удовлетворительной и статью Ф. Гинзбурга о М. Шолохове. Автор, анализируя ‘Тихий Дон’, составил своеобразный баланс: в одной графе — щедрые похвалы, а другой — ‘крестьянский пантеизм, натурализм, вульгарное украшательство, ходульность идеологических диалогов’. А в заключение: ‘Тихий Дон’ еще не закончен. Поэтому значительная часть вышесказанного носит условный гипотетический характер. Безусловно только одно —в этом романе мы имеем одно из крупнейших произведений нашей эпохи’. Такая система оговорок лишает критику всякой определенности.
Вызывает интерес статья С. Варшавского о ‘Цусиме’. Автор стремится доказать, что книга Новикова-Прибоя отражает противоречивое сознание — ‘сознание матросской массы в годы русско-японской войны’. Фатализм и революционная активность борются в нем, не уступая друг другу ни пяди’. Утверждая это, С. Варшавский практически ликвидирует революционное, активное значение книги Новикова-Прибоя. У нас нет возможности вступать в подробную полемику с С. Варшавским, но нельзя не отметить, что, выдвигая свою спорную теорию, он не критикует ‘ошибки’ А. Новикова-Прибоя, а занимается их апологией. ‘Вырастая вместе с ростом сознания рабочего класса, Новиков-Прибой отразил даже в ошибках и колебаниях своего творчества процесс идейного становления пролетариата из ‘класса в себе’ в ‘класс для себя’.
Эта позиция позволяет С. Варшавскому, отрицая революционную устремленность ‘Цусимы’, видеть в ней пролетарскую классовую основу. С. Варшавский оправдывает и обосновывает несуществующие из’яны ‘Цусимы’, правдивой, революционной и нужной нам вещи.
Но ‘лиха беда начало’. Значительный успех состоит уже и в том, что от общих мудрствований критические отделы журналов переходят к анализу творческой продукции советских писателей. Тем легче обнажить и исправить неверные методологические установки отдельных критиков.
Творческая дискуссия должна развиваться по этим конкретным направлениям.

Н. ОРУЖЕЙНИКОВ

‘Литературная газета’, No 37, 1933

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека