В конце чудесного майского дня Павел Анисимыч Шкарин ехал на своем молодом буланке, запряженном в легкую самодельную тележку, по дороге к уездному городу. Там была квартира пристава их стана, а у Павла Анисимыча было до него дело. На днях его обокрали, и он, подозревая, что это сделал никто иной, как их второй пастух Максимка, указал на него в волостном правлении и уряднику и попросил разыскать этого человека и взять под арест. Но его не послушали, сочли причину подозрений неважной и попросили каких-нибудь более веских доказательств. Это очень разобидело Павла Анисимыча, и он решил отправиться к самому становому и его попросить, чтобы он убрал вредного человека.
Уверенность, что это сделал Максимка, а никто другой, явилась у Павла Анисимыча по одной причине. За последние годы Шкарину трудно стало жить на своем общественном наделе, и он, чтобы помочь себе немного, снял неподалеку у одного купца небольшую пустошь, разделал ее и получал уже несколько лет хорошие урожаи. Года два тому назад, на некоторых десятинах в пустоши, он посеял клевер. На молодую отаву клевера, после покоса раз зашла скотина, облакомилась и зашла в другой раз.
— 116 —
Из клевера скотина пробралась в хлеб. Сначала Павел Анисимыч не хотел грешить с людьми из-за этого, а просто сгонял скотину с своего хлеба. Скотина этим не пронялась и продолжала заходить снова. Павел Анисимыч не вытерпел, стал брать на двор скотину и требовать выкуп. Из-за этого пришлось ссориться с миром и пастухом. Прошедший год он, застав скотину в хлебе, бросился в стадо и нашел Максимку, который был в это время в стаде, спокойно спавшим под кустом. Шкарин заругался, на брань Павла Анисимыча Максимка, вместо того, чтобы извиниться, сам начал браниться. Павел Анисимыч сгоряча чуть не отколотил его, а нынче весной, когда старший пастух взял было Максимку опять во вторые пастухи, Павел Анисимыч настоял на миру, чтобы этого негодяя не нанимать, когда же старший пастух заявил, что он уж ему и задатку 3 рубля выдал, тогда Шкарин выкинул пастуху свои три рубля и настоял, чтобы Максимке отказали. Парень из-за этого остался без места. Он побожился, что чем-нибудь да докорит Шкарина и, действительно, докорил. Весны еще шести недель не прошло, а у Павла Анисимыча случилась кража.
Украли у Шкарина в амбаре, сломав замок. И хотя украли немного, должно быть столько, сколько можно на себе унести, но вещи были все ценные и нужные: русское сукно, только что выделанное, аршин тридцать, суконную шубочку дочери, ременные вожжи и двое новых гужей от хомута. Павлу Анисимычу очень жалко было своих вещей, и он три дня ходил по соседним деревням: выспрашивал, вынюхивал, но ничего не нашел. Отправился было со старостой и понятыми на дом к Максимке, но не только ничего не нашел у него, а самого-то его не застал дома. Это все увеличивало огорчение Павла Анисимыча и натолкнуло его на мысль ехать к становому и просить его помощи.
Ехал Шкарин с беспокойным сердцем: его тревожило и волновало и предстоящее свидание с приставом,
— 117 —
и жалоба его на низшее начальство, и забота о том, как встретит его жалобу становой. Ну, а если и он отнесется к его заявлению так же холодно и равнодушно, как и низшие власти? К голове Павла Анисимыча прилила кровь и всего его как-то передернуло.
‘Это что ж тогда? — стал думать Павел Анисимыч. — Нашему брату жить будет нельзя: ты ломай, трудись, весь век курицы стараешься не обидеть, а на тебя налетит какой-нибудь сорванец, тебе и расправы на него искать негде. Нет, это не порядки!’
II.
Воздух как будто сгущался и делалось душно, облака начали стягиваться к западу и сбираться в темную тучу. Туча уже заслоняла собой низко опускавшееся солнце, сразу стало темней, повеяло холодком. Павел Анисимыч встрепенулся, взглянул на небо и, проговорив: ‘Э-э, гроза собирается!’ надвинул поглубже картуз и подстегнул лошадь. Действительно, прошло только с четверть часа, как туча сделалась совсем темной, сверкнула бледная молния и прогудел отдаленный раскат грома. Листочки на росшем по обеим сторонам дороги кустарнике затрепетали, пронесся резкий, порывистый ветерок, и с минуты на минуту можно было ждать, что закапает дождик.
‘Не доехать, запоздал, поздно выехал’, проговорил Павел Анисимыч, соображая, что до города еще около десяти верст, а между тем ночь была близка и заходящая гроза, того и гляди, что сейчас разразится.
Шкарин стегнул лошадь. Телега загремела, подбрасывая седока над канавкой и ямкой. Впереди, не больше как в версте, показалась деревня. Уж видна была ее улица и избушки, вытянутые в два ряда, как по ниточке. От этой деревни до города было верст девять, и хотя от нее дорога шла лучше (деревня стояла на большаке), но Павел Анисимыч понял, что до города ему сегодня не добраться.
— 118 —
Когда он въехал в деревню, то туча расползлась уже по всему западу и одним крылом осеняла деревню. Чтобы не попасть под дождь, Шкарин поспешил поскорее куда-нибудь укрыться и, увидав в одной избе открытое окно и выглядываюшую из него бабу, повернул туда лошадь и спросил:
— А что, родимая, нельзя ли ночевать у вас?
— А куда едешь-то? — вместо ответа спросила баба.
— Недалеко, да вишь гроза собирается, хочется убраться.
— Большака-то дома нет… а ты вот что: поезжай-ка лучше к Горкину, эна на том конце-то живет, вон ставни-то у окон зеленые, он пускает. У него, коли-что, и водочки можно найти, и харчей каких.
— Чего мне харчиться, я не дорожный, мне бы где от дождя спрятаться да от темной ночи.
— Все равно, у него лучше, у него все проезжие ночуют.
— Ну, ладно, поедем хоть туда, — сказал Шкарин и, дернув за вожжи, поехал дальше.
‘Горкин, Горкин, — вслух думал Павел Анисимыч, — прозвище что-то знакомое! А, это не тот ли мошенник, что одного проезжего обобрал?’
И Павел Анисимыч вспомнил, как несколько лет тому назад ходили слухи, как в этой деревне на ночлеге ‘обчистили’ одного проезжего, и когда он поднял шум, то его так исколотили, что он еле со двора убрался. ‘Неужели это тот?’ — подумал Шкарин, и его охватила робость, но это чувство продолжалось не долго.
‘Что я, капиталы, что ль, у меня какие или добра много, чего мне бояться-то? — ободрил он себя. — Мне он не страшен, еще, може, скорей что о пропаже своей в таком месте разузнаю’.
Вскоре он подкатил к большой крепкой избе с зелеными ставнями и, слезши с телеги, подошел под среднее окно и постучался в него кнутовищем.
— Что надо? — послышался громкий оклик из избы.
— 119 —
— Ночевать нельзя ли?
— Подъезжай к воротам.
Павел Анисимыч повернул лошадь к воротам, в это время изнутри стукнули щеколдой, и ворота отворились. В них стоял толстый, приземистый мужик с рыжей бородой, грязноватым цветом лица и быстро бегающими небольшими серыми глазами. По тому, что он был в кумачевой рубашке и двубортной грязной и выцветшей жилетке, можно было подумать, что он сам хозяин. Павел Анисимыч поклонился ему.
— Здорово, — небрежно кивнул ему хозяин, быстро окинув взглядом и подводу, и проезжего, и видимо ничего не замечая особенно выгодного в них для себя.
Павел Анисимыч взял лошадь под уздцы и ввел ее в широкий и просторный, наглухо покрытый соломой двор.
На улице в это время прокатился гулкий раскат грома, и тотчас же закапал редкий, но крупный дождик. Павел Анисимыч перекрестился.
— Слава Богу, убрался до дождя, — проговорил он и стал выпрягать лошадь.
— А куда едешь-то? — как-то сквозь зубы процедил хозяин.
— Еду-то? В город, — сказал Павел Анисимыч.
— По каким делам?
Шкарин запнулся. ‘Зачем ему говорить правду?’ — мелькнула в голове его мысль. И сейчас же он торопливо ответил:
— За покупками кое-какими.
— Так, — протянул Горкин. — Ну, убирайся тут да приходи в избу.
И он поднялся на высокие мостенки и скрылся в сенях. Павел Анисимыч отпряг лошадь, задал ей корму и, окинув взглядом надворные постройки Горкина, отправился вслед за ним.
— 120 —
III.
Изба была просторная и неуютная: окна казались выехавшими на улицу, стекла грязные, на стенах хотя и были прибиты несколько картин, но небрежно, на лавках было разбросано разное тряпье, на полу у печки лежала небольшая дощечка с кормом, должно быть, для цыплят, хотя цыплят в избе уже не было, а только были заметны их следы. Людей, кроме хозяина, в избе еще было двое: высокая, худая, как будто забитая и запуганная баба, хозяйка, и молодая, краснощекая, с надменным лицом девка, дочь хозяев, более похожая на отца, особенно глазами, Хозяйка ответила на приветствие Шкарина обычным ‘добро пожаловать’, а девка почти и не взглянула на него, а с совершенно равнодушным видом прошла в чулан и осталась там.
— Садись вон там, — сказал хозяин, показывая место Шкарину под средним окном у чулана, а сам сел к боковому окну по конец стола. Шкарин сел на лавку и еще раз окинул избу глазами. На улице снова сверкнула молния и раздался сильный раскат грома, вслед за этим дождь полил как из ведра. Шкарин перекрестился, а хозяин вскочил с места, подошел к окнам и стал запирать их, хозяйка, истово перекрестившись в свою очередь, скрылась в чулане.
— Эка благодать-то! Все теперь обмоет, оживит, — отозвалась она уж из чулана, видимо выглядывая в окно.
— А нельзя ли эту благодать-то чайком вспрыснуть, — проговорил хозяин.
— Куда тут, на ночь глядя, с самоваром возиться, да еще в грозу, — проговорила хозяйка.
— И в грозу поставишь, эка беда, — строго проговорил Горкин. — Вот пройдет маленько и разведешь.
Хозяйка замолчала. В чулане загремели самоваром, потом девка с пустым ведром прошла из чулана в сени и воротилась оттуда с наполненным ведром. Дождь шел
— 121 —
как из ведра и залил водою всю дорогу, наполнил канавки, а с крыш лился сплошною стеной и, падая на землю, сразу же промывал себе ложбинки и по ним стекал в ту сторону, куда вел скат.
Гром раскатился еще несколько раз и начал затихать, новый раскат его послышался не ранее, как через четверть часа, и уж глухо: видимо гроза ушла далеко. Хозяин поднялся с места, подошел к окну и, заметив, что и дождь идет уже мелкий и частый, опять обратился к своим и проговорил:
— Ну, разводите самовар-то, гроза проходит, можно и чай пить.
В чулане опять загремели. Хозяйка вышла со скатертью в руках и стала накрывать стол. Потом подошла к небольшому шкафчику, вделанному в стенку чулана, и начала вынимать из него посуду. Хозяин молчал. Шкарину как-то неловко чувствовалось молчком, ему очень хотелось завести такой разговор, с каким бы легко можно было подойти к тому, что его теперь так интересовало, т. е. узнать, не проходило ль или не проезжало ль какого подозрительного человека с вещами. Помявшись немного, он вдруг откашлянулся и начал:
— А мимо вас небось много народу ездит?
— Да, ездят, — как-то нехотя сказал хозяин. — Дорога большая, то-и-дело кому куда-нибудь нужно.
— И начальство проезжает?
— Земский часто катает то туда, то сюда.
— Ничего, он вас не мучает?
— Что ж ему мучить, у нас все исправно.
— Ну, это знать хороший человек, — сказал Павел Анисимыч. — Эна в том краю, говорят, такой… навязался, совсем замучил мужиков, то есть как проедет мимо деревни, так штраф и штраф. То у двора нечисто, то улица не в порядке, и к чему только не придерется!
— Без ума — голова шелбала, она никому спокою не даст, — равнодушным тоном проговорил хозяин и, широко зевнув, откинулся к стене и потянулся.
— 122 —
IV.
Дождик делался меньше и меньше. На западе уже прояснялось, и в скором времени оттуда брызнули огненные лучи заходящего солнца и заиграли на каплях дождя, покрывавших и листву деревьев, и ярко зазеленевшую придорожную траву.
Шкарин убедился, что ему нужного разговора, видимо, вызвать не удастся, и замолчал. Закусивши, он пил чай, чашку за чашкой.
Под боковым окном что-то мелькнуло, одна половинка его вдруг отворилась с улицы и в нем показалась человеческая голова в измятом и засаленном картузе, с острыми глазами, с небольшой щетинистой бородкой. Шкарин при виде ее вдруг замер, сердце его сильно дрогнуло, из рук чуть не выпрыгнуло блюдце. Он узнал Максимку-пастуха.
‘Что за чудо, не наваждение ли?’ промелькнуло в его уме, и он подался головой назад в простенок, чтобы скрыть в тени свое лицо, и стал ожидать, что будет.
— Чай да сахар, — проговорил Максимка смело и самоуверенно.
— Просим милости, — проговорил Горкин. — Иди в избу, чего под окном-то встал?
— И в избу приду, отопри-ка пойди мне заднюю калитку, — сказал спокойно Максимка и юркнул от окна вниз.
Хозяин допил чашку, вылез из-за стола и пошел вон из избы.
Шкарин немного овладел собой, хотя сердце его продолжало сильно биться. Ему захотелось, не теряя времени, сделать кое-какие расспросы, и он, быстро допив блюдце и обратившись к хозяйке, спросил:
— Что ж этот человек-то живет, что ль, у вас?
— Нет, он не наш вовсе, а так, прохожий.
— Знать часто останавливается у вас, хорошо вас знает-то?
— Кто нас не знает, нас все знают.
— 123 —
— Что ж это он не пошел, где люди-то ходят, а в заднюю калитку? — помолчав с минуту, снова спросил Шкарин.
— А кто ж его знает, — сказала хозяйка.
‘Это что-нибудь да не так’, подумал Павел Анисимыч и почувствовал, как у него снова кровь ходуном заходила.
Вскоре послышался стук в сенях, и в избу вошли хозяин, а потом Максимка. Хозяин прошел прямо за стол и сел на прежнее место, а Максимка, перекрестившись, стал было здороваться, и вдруг, взглянув на Павла Анисимыча, запнулся, в лице его что-то дрогнуло, и он на минуту потерялся. Павел Анисимыч пристально глядел на него, стараясь сохранить спокойствие, хотя в душе его клокотала целая буря.
Максимка видимо преодолел себя и с деланной улыбкой проговорил:
— Ба, знакомому человеку! Как это тебя Бог занес сюда?
— А ты как попал?
— Я, знамо как, на своем двоем, на палочке верхом.
— Ну, а я на лошади приехал.
— Хорошее дело, — сказал Максимка и стал скидывать с себя кафтан. — Далеко ль пробираешься?
— Да куда лошадь повезет.
— Лошадь скотина, она идет, куда хозяин натрафит. Куда хозяин-то надумал?
— Далеко, отсюда не видать.
— Не хошь говорить, не надо, твое дело, — вдруг набравшись смелости, грубо проговорил Максимка и, одернув в подоле старую, выношенную самотканную рубашку, подошел к рукомойнику и стал мыть руки.
— Вы, что ж, знаете друг дружку? — проговорил хозяин, обращаясь к Шкарину и стараясь прямо глядеть на него, но будучи не в состоянии удержать бойких, беспокойных глаз, кидал их то направо, то налево.
— 124 —
— Знаем, — коротко сказал Шкарин.
— Знакомые, — отозвался Максимка: — на одном солнышке онучи сушили.
— Ну, так садитесь рядом: может, потолкуете по душе, — с ехидной улыбочкой на лице сказал хозяин.
Максимка сел около Шкарина на скамейку. Хозяйская дочь Федорка молча встала из-за стола и плавной походкой подошла к шкафчику, взяла оттуда пустую чайную чашку и стала наливать ее чаем.
— Небось есть хочешь? — облокотившись на стол и снова улыбаясь, но уже добродушно, спросил Горкин, обращаясь к Максимке.
— Давай, коли есть что.
— Подай, Матрена, — отрывисто приказал Горкин жене, и когда та подала свинину и хлеб, снова спросил:
— Как же это тебя дождем не промочило?
— В овине просидел.
— Ну, так разве.
Шкарин пристально глядел на Максимку и думал: он обокрал его амбар или нет? И чем больше он приглядывался к нему, тем уверенность в этом разрасталась в нем больше и больше, мало того, ему думалось, что Максимка и здесь-то очутился не иначе, как по этому делу, и что в этом деле не безучастны хозяева этого дома, по крайней мере сам Горкин. ‘И я здесь, среди них! — подумал Павел Анисимыч. — Да они меня прикокошат, как пить дадут’. И вдруг по коже Шкарина подрало морозом, и волосы на затылке у него зашевелились. Но это продолжалось всего одну минуту, а потом этот страх самому Шкарину показался смешным, и он сказал сам себе: ‘Что я испугался-то? Неужели, правда, у них на меня поднимутся руки, чего ради-то?’
И он быстро оправился, перевел глаза на Максимку и стал наблюдать и за ним и за хозяином, и, наблюдая за ними, он чувствовал, как сердце его распалялось на них нехорошими чувствами.
— 125 —
V.
Будучи сам честным и трудолюбивым и проводя жизнь почти не разгибая спины, Павел Анисимыч понимал и уважал только людей подобных себе, к людям же, смотрящим на жизнь по другому, он всегда относился с глубоким презрением. ‘Какие же это люди, — говорил он, — если они от дела как от медведя сторонятся? Это уж не люди, а лодыри, а лодырь никак не может прожить честно, благородно, а беспременно должен на чужое добро глаза пялить, а это разве по-Божьи?’ Он всю жизнь остерегался таких людей, и вдруг ему пришлось делить с ними компанию и быть вот в какой близости. С сильно бьющимся сердцем он привалился к стене и молча, задумчиво поглядывал то на Горкина, то на Максимку.
Максимка, наевшись, тоже принялся за чай, но пил его без видимого удовольствия. Выпив чашки три, он бросил огрызок сахару в сахарницу и перевернул чашку вверх дном. Как его ни уговаривали хозяин с хозяйкой, он больше не захотел.
— Будет, спаси Христос, довольно и этого.
И сказавши это, он вылез из-за стола и, отошедши к приступке, стал доставать табак.
— Эх, покурить с горя! — сказал он, развязывая кисет и усаживаясь на приступку. — Говорится пословица: кто курит, тот в телеге турит, а кто нюхает, тот пешком плюхает. А все неправда это.
— Неправда, думаешь? — снова слегка улыбаясь и щурясь как кот, спросил Горкин.
— Одни враки. Я вот с коих пор курю, а все пешком турю, а вот Павел Анисимыч не курит, не пьет а лучше нас живет.
Павел Анисимыч и по тону и по смыслу Максимкиных речей понял, что тот его хочет задеть, и насторожился.
— Никому так жить не заказано, — сказал он, — всяк живет, как душа его желает.
— 126 —
— Ну, уж это ты оставь! — точно задетый чем, проговорил Максимка. — Где это ты найдешь таких, чтобы жили, как душа хочет? Я вот желал бы, чтоб у меня всего было вдоволь, чтобы не заботиться ни о чем целый век, а выходит, что этого и во сне не снится, а не то что вьявь случится.
— Зачем же такого желать, что получить трудно? А ты доволен будь, что положено.
— Другому ничего не положено, а что сам возьмет, тем и сыт будет, — сказал вдруг Горкин и засмеялся.
— Верно, что так, — молвил Максимка, закуривая и вставая с приступки и приотворяя дверь, чтобы выпускать в нее табачный дым: — что сам возьмешь, тем и сыт будешь.
Почти совсем смеркалось. На западе широко разливалась туманно-огненная заря, а вверху неба из окна было видно, как плыли высокие облака, видимо остатки тучи. На улице послышалось блеянье и мычанье скотины, напротив дома Горкина, на другой стороне улицы, заскрипели, отворяясь, ворота. Федорка бросила перемывать посуду, поправила обеими руками платок на голове и, сказавши: ‘Стадо идет, пойду собирать’, направилась вон из избы. Горкин встал и тоже направился было вон, но его остановил Максимка:
— Ты куда?
— Лошадей в ночном спутать.
— Погоди, ты куда меня на спанье-то положишь? Отведи, да я и лягу, а то и устал да и завтра рано вставать нужно.
Павел Анисимыч тоже поднялся и проговорил:
— И мне бы уголок отвел, и я улегся бы.
— Куда ж мне вас девать-то? В сарай если отвести? — сказал Горкин и, остановившись посреди избы, задумался. — Или вот что: пойдемте в шалашку за двором, там оба и поместитесь, и у стороны будет, и не жарко, проспите как у Христа за пазухой.
Максимка взглянул на Павла Анисимыча, и по лицу его мелькнула какая-то тень. Но Павел Анисимыч был до-
— 127 —
волен. ‘Может быть, удастся там хорошенько припереть этого головореза и узнать насчет пропавших вещей’, думал он.
Шалашка позади двора была построена для хранения корма в зимнее время. Здесь еще сейчас лежала охапка сена и была густо натрушена яровая солома. Войдя в шалашку, Павел Анисимыч постелил свой халат и увидал, что постель будет прекрасная. Максимка тоже пристраивал свой кафтан.
— Ты смотри, только курить тут не вздумай, подожжешь еще, сохрани Бог, — предупредил Максимку Горкин.
— Ну, вот еще, неужели я не понимаю! — воскликнул Максимка.
— То-то! Ну, спите с Богом, да не поругайтесь, смотрите: вы что-то друг на друга козыритесь, — сказал Горкин и, засмеявшись, скрылся за калиткой, ведущей во двор.
VI.
После грозы воздух был необыкновенно свеж. В нем разливался тонкий, непонятный сразу аромат. С одной стороны, из небольшого садика, куда выходила шалашка, несло запахом трав и цветущих деревьев. Павлу Анисимычу один раз показалось, что на него будто пахнуло запахом свежего сырого сена, какой бывает в покосе по вечерам. С другой стороны, от двора, ясно несло перепрелым навозом, но и то и другое было очень приятно, и Павел Анисимыч почувствовал прилив такой свежести и бодрости, что позабыл, где он и по какому случаю здесь очутился.
Прежде чем ложиться, Шкарин вышел вон из шалашки, помолился на восток, постоял с минуту, втягивая в себя воздух, и потом уже медленно, как бы с неохотою снова вошел в шалашку. В шалашке было почти темно и совсем тихо, так тихо, что слышно было, как
— 128 —
летают в воздухе шершни и как жует за забором лошадь Павла Анисимыча. Укладываясь на постель, Павел Анисимыч опять вдруг почувствовал, что ему предстоит тяжелое и неприятное дело, и это снова давило его сердце. В глубине души своей он пожелал, чтобы этого ему совсем не предстояло.
Но это было мгновенное желание. Тотчас же он решил, что дело нужно поскорее привести к концу, что оно очень важно, что из-за этого он и здесь очутился и встреча с этим человеком для него счастливый случай. Вытянувшись на своей постели и зажмурив глаза, с забившимся сердцем, он набрался храбрости и спросил:
— А что ж, парень, теперь, стало быть, ты так и решил жить там, где что в руки попадется?
Максимка, прежде чем отвечать, повернулся на месте, зевнул и тогда уже лениво и видимо недовольным голосом проговорил:
— Надо как-нибудь себе хлеба-то добывать: ты меня с места-то протурил, а другого не вышло, — чем же кормиться-то?
— Не я тебя, а ты сам себя с места прогнал, — пересевшим голосом проговорил Павел Анисимыч.
— Что говорить, лиходей я сам себе, что у себя хлеб-то отбивать буду?
— Как же ты не лиходей! Ты себе и людям лиходей, когда взялся за дело, а не исполняешь его как следует. Ты что ж думаешь задаром деньги-то получать?
— Как так задаром? Что ж я по болотам скакал да клюкву сбирал? Тоже, чай, пас, как и люди пасут.
— Пас, да не на положенном месте, а в чужой угоде. Какая же это пастьба?
— Что же я со скотиной-то сделаю? Она тварь беспонятная, уж коли полезет куда, ее не скоро остановишь.
— А ты останавливай хорошенько! — вспоминая все прошлогодние обиды и от этого начиная мало-по-малу горячиться, воскликнул Павел Анисимыч. — А то это какой же
— 129 —
порядок: скотине где понравилось, так и пускай туда ходит, ведь скотина-то всей деревни, а я один, каково мне ото всех терпеть-то?
— А ты не отлучайся от деревни-то, чорт тебя пихнул от людей-то наотлет, — еще раз повертываясь и более грубо, видимо уже не зная что сказать, проговорил Максимка.
— Ну, уж в этом никто никому не указ. Я сам себе хозяин, что хочу, то и делаю, это не твоего ума, брат, дело! — горячо и задорно проговорил Павел Анисимыч.
— Ну, терпи и нападки хозяйские.
— Потерплю, потерплю, да и будет скажу: одного обидчика отстранил, другой объявится — и другому то же будет.
— А они-то на тебя поглядят! Ты их, а они тебя. У тебя, може, горло на них широко, а у них еще что-нибудь на это найдется.
Максимка проговорил это мерно, отчетливо и таким твердым и спокойным голосом, что Павел Анисимыч закипел.
— И там осекутся: раз сделают, другой сделают, да попадутся.
Павел Анисимыч придавал своим словам такое значение, как будто они невесть как были страшны, но Максимка, очевидно, принимал это с таким равнодушием, какого Шкарину и представить себе было нельзя.
— Эк нашел, чем грозить! — засмеялся он. — Ну, посадят в острог, а в остроге разве хлебом не кормят? Или в Сибирь сгонят — и в Сибири солнце светит… Все одно, брат! Зато уж натешишься над тем, как пожелаешь! Подберешься вот к какому-нибудь пузану да чикнешь его так, что только стены останутся, а то и стен-то не будет, вот и пущай он тогда попляшет да локти погрызет: они близко, да не достанешь!
— А чего ж ты у меня-то мало поработал? — вдруг
— 130 —
спросил Шкарин и закрыл глаза, как будто ожидая какого удара.
— На первый раз будет и этого, — опять невозмутимо спокойным голосом сказал Максимка.
— Так это ты меня обокрал!? — с визгом вскрикнул Павел Анисимыч и даже привскочил на месте.
— Кто тебе сказал? Что ты? — со смехом воскликнул Максимка.
— Да ты сам же сейчас сознался, подлец этакий!
— Мели, Емеля, ложись, спи знай, я не знал, что тебя и обокрали-то. Когда же это с тобой случилось-то? А? Вот ведь дело-то! А я и не слыхал. И на много свиснули?
— Подлец ты, подлец! — упавшим голосом проговорил Шкарин. — Никакой совести в тебе, в мерзавце, нету. Не чаял я от тебя этого!
Павел Анисимыч так возмутился, что больше говорить не мог. Он опять лег на свое место и несколько минут лежал, тяжело дыша. В сердце его кипело и озлобление на Максимку, и жуткость при сознании существования таких отчаянных голов, и многое другое. Максимка тоже лежал молча и не шевелясь.
— Ну, ладно, — немного спустя и несколько успокоившись, но все еще пересевшим голосом сказал Павел Анисимыч: — людской суд тебе не страшен, а Божьего суда ты не боишься? — На том свете вашего брата, ты думаешь, похвалят за это?
— Может быть, и похвалят, почем мы знаем?
— То есть как это почем мы знаем? Священное писание-то что говорит? Заповеди-то Божии что гласят? Не убей, не укради, не пожелай дому ближнего твоего.
— Я этих заповедей не слыхал, знаю я одну заповедь ‘не зевай’, вот я ее и помню, а те, знать, не для нас писаны, коли нам неизвестны.
— Так узнавай: сам не можешь прочитать, другого, кто может, попроси, а это озорство выходит, коли я чего не знаю, то и знать этого не хочу.
— 131 —
— Не озорство, а вольному воля, а спасенному рай.
— Как же это вольному воля? По-твоему, теперь значит, всяк для себя должен уставы уставлять: ты будешь жить, как тебе вздумается, а я — как мне вздумается?
— А то что же? Это мне теперь по твоей дудке плясать? На кой ты мне, такой хороший!
— И так хорошего мало, если кто силен да смел, тот все и съел. Всякий человек для себя трудится, и в закром к нему забираться — не по-людски.
— Нет, должно быть, по-людски.
— Нет, не по-людски. Это волки так только делают, зато им волчья и честь, а людям, брат, другой закон даден: трудись в поте лица.
— Что ты поешь мне барыню-то! — чуть не вскрикнул Максимка и тоже, как Павел Анисимыч давеча, вдруг вскочил с места: — Трудись, в поте лица ешь хлеб! Да кто от трудов-то сыт бывает? Может, ты один? Так каково тебе твоя сытость-то достается? Знаем, небось, как ты ломаешь-то! Да и сытость-то твоя — какая сытость? Ты вот не куришь, не пьешь, над каждым лишним куском трясешься как Иуда над кошельком, а опусти рукава-то маленько, в один год все рассыплется, и ты не плоше меня живот подведешь, а то говорит — трудись! Не своими руками люди сыты-то бывают и в довольстве-то живут, а чужими.
— Пожалуй, есть и такие, так что же нам на них глядеть?
— Как же на них не глядеть, когда они везде, куда ни пойдешь, куда ни взглянешь? Как кто хорошо живет, так верно чужую кровь пьет!
— Нам такие люди не указ, они не по правде делают, они за свои грехи перед Богом ответят.
— Ну, а мы за свои ответим. Что ж делать-то, авось не больше ихнего нагрешим.
Максимка лег на свое место, должно быть, повернулся и замолчал. Шкарину стало слышно только его прерывистое,
— 132 —
видимо сдерживаемое дыхание. Павел Анисимыч в свою очередь повернулся и хотел было много, много сказать на это, но Максимка, заметив это, грубо прервал его:
— Ну, будет язык-то ломать, мне спать хочется, спи и ты, а не хошь спать, ступай в иное место, а другому не мешай!
И он, должно быть, завернул голову кафтаном, так как дыхание его затихло, и Павел Анисимыч больше уже не мог слышать его.
VII.
После всего этого Павлу Анисимычу было не до сна. В нем вдруг поднялось и забродило такое обилие мыслей, какого, кажется, у него сроду не бывало. То ему вдруг казалось, что Максимка так удивительно прав в каждом своем слове, что ему редко когда такую правоту и встречать приходилось, то в нем вдруг вспыхивало сознание, что в этом не только нет правоты, а что тут коренится страшная зловредная ложь. То опять зарождалось что-нибудь в оправдание Максимке, то снова это оправдание уничтожалось. Павел Анисимыч никак не мог ни справиться с мыслями, ни сдержать их. Он решил, что ему нужно успокоиться, и для этого он поднялся с своего ложа, встал на ноги и, держась за забор, вышел из шалашки. Выйдя из нее, он не остановился около, а прошел дальше, прошел через сад и, дойдя до какой-то постройки, оказавшейся амбаром, заметил около нее валявшуюся лапу и сел на нее.
Давно уже смерклось. Небо было все усеяно звездами, хотя не такими яркими, как бывало зимой или осенью, но все-таки заметными. За сараями над болотом густою белою полосою стояла роса. Изредка слышалось, как кто-то посвистывал, должно быть, в ночном, и поскрипывал коростель. Шершни все еще изредка летали, жужжа в воздухе, а к востоку, на самом небосклоне то и дело сверкали фосфорические вспышки неизвестно от чего: блесте-
— 133 —
ла ли это молния далеко ушедшей грозы, или же играли бледные зарницы. Павел Анисимыч дышал полной грудью, втягивал в себя приятный запах мокрой травы, но успокоиться все еще не мог. Сердце в нем клокотало, в висках стучало, и вся кровь ходила ходуном.
‘Ежели по его рассуждать, думалось Шкарину, то что же тогда выйдет? Тогда значит ни в какой неправде греха нет, все как будто так и надо, потому это не от себя мы делаем, а с других пример берем. А зачем нам на других глядеть? На других глядя жить — решетом воду носить, а нужно свой закон соблюдать, как тебе, значит, положено, так и действуй…’
Прошло с полчаса, как Шкарин вышел из шалашки. Его охватил озноб, холод со всех сторон окружал его, лез за шею, за пазуху, по телу его выступили мурашки, и оно затрепетало от легкой дрожи. А он совсем не замечал этого, а все думал и думал. Многое передумал Павел Анисимыч и сильно утомился. Голова его слегка закружилась.
‘А я-то при чем, какое мое-то дело? — подумал Шкарин, — Я ни у кого не ворую, чужой труд ничей не заедаю, разве я виноват чем? А эти головорезы-то и меня не обходят, когда на худое идут. Нет, это не годится, на этого щеголя-то нечего глядеть, надо его прищучить’.
И только он подумал так, как тотчас же почувствовал, что теперь должно быть очень поздно и что ему стало холодно. Крякнув, он поднялся с места и, слегка пожимаясь, направился к месту своего ночлега.
Максимка, должно быть, еще не спал, так как Шкарин, когда пробрался в шалашку и лег на свое место, то вдруг услышал, как тот шумно повернулся на месте и громко вздохнул. Кроме того, около шалашки носился резкий запах махорки, от свежего воздуха еще более чувствительный: видимо, малый недавно курил.
‘И у него башка размышляет’, подумал Шкарин и, улегшись на свое место, продолжал обдумывать, что ему
— 134 —
лучше сделать с Максимкой: по чести ль попросить его отдать ему его вещи, или объявить старосте, задержать его и попросить вместе с ним отправить Максимку в стан. ‘Запрется, ничего от него не выудишь, — подумалось на это Павлу Анисимычу. — Так что же делать?’
Утомленный непривычной работой мозг Шкарина шевелился медленно, и чем дальше, поворачивался тупее, наконец он совсем перестал работать, и Павел Анисимыч неожиданно для себя крепко заснул.
VIII.
Проснулся Шкарин совсем утром. В шалашке было уже светло. Павел Анисимыч с минуту не мог сообразить, где он, сообразивши же и вспомнив все вчерашнее, он вдруг вскочил с места и огляделся кругом. В том углу, где спал Максимка, было пустое место. У Павла Анисимыча как будто на мгновение остановилось биться сердце, но потом оно сразу забилось сильнее, и всего мужика охватило не то какое-то беспокойство, не то тоска.
Шкарин вышел из шалашки. Утро начинало рассветать. Солнце пробивалось сквозь густую пелену, похожую на серебряную пыль росы, и обливало мягким, теплым, красноватым цветом все окружающее. Яблони стояли все мокрые от росы и точно плакали. Кусты тоже все были облитые росой и ярко блестели жизнью и свежестью. Сотни мелких пташек с неугомонным щебетаньем кишели в вишеннике и звенели как серебряные колокольчики. Но Павла Анисимыча это нисколько не тронуло, он даже не остановился, а прямо пошел во двор. Подойдя к своей лошади, он заметил, что у ней выеден весь корм, несмотря на то, что запас его был довольно порядочный, очевидно, к телеге пролезли ночью коровы и подобрали его, тем более, что и лошадь-то была голодна, это Павел Акисимыч узнал по тому ржанью, которым встре-
— 135 —
тила его лошадь. У Павла Анисимыча сразу поднялось враждебное чувство к хозяевам и их скотине: ‘Какие должно сами хамы, такая и скотина’, подумал он. Потом он заметил, что с лошади съехала уздечка, и та вбила ее в навоз, ворча, Щкарин поднял уздечку, сердито хлестнул ею лошадь по носу и, сердитый и расстроенный, опять вышел за двор, чтобы, обмыть себе руки о мокрую траву, росшую в саду, и потом уж направился в избу Горкина.
Вся семья Горкиных тоже встала. Хозяин сидел у стола, хозяйка находилась в чулане и топила печку, легкий дымок, выбившийся из трубы, носился по избе и резнул глаза Шкарину. Поздоровавшись, он обвел избу глазами и проговорил: