На морском берегу, Гнедич Петр Петрович, Год: 1882

Время на прочтение: 40 минут(ы)

Петр Гнедич

На морском берегу

I.

По высокому и широкому трапу, вроде тех лестниц, что в старинных барских домах вели на антресоли, я поднялся из колыхавшейся лодки на палубу огромного морского парохода. Татарин потащил вслед за мной, кверху, чемоданы. Мои спутники, с которыми отчаливши от берега я попал в одну лодку: какой-то моряк, старуха с толстым носом и желтым петухом, обвернутым в тряпку, да тощая дева, видимо изнывающая за неимением мужа — поднялась вслед за мною. Я прошел на корму, выбрал себе место в тени и расположился поудобнее.
Утро было чудное. Из-за крутых, фиолетовых с золотистой оторочкой облаков только что выплыло свежее, молодое солнце и залило море широким розливом огня. Вершины гор стояли совсем розовые, — да и все было розовое: и наш пароход, и дым, выбивавшийся плотными клубами из его труб, и городок, белевший на самом берегу у подножья гор, — маленький приморский городок. Сизо-зеленая поверхность воды еле будоражилась волнистою, слабою зыбью, задумчиво плескавшею в купеческие суда, сонно качавшиеся на якорях. В воздухе стояла та утренняя торжественная истома, которая всегда следует за страстной южной ночью, с ее душным ароматом, огромными зелеными звездами и фосфорическим блеском луны.
Я ехал один, и очень скучал одиночеством, особенно когда приезжал на место. Дорога переносилась гораздо легче: этому способствовало и постоянное разнообразие впечатлений, и удивительная сообщительность русского пассажира. Я по опыту знаю, что невозможно проехать сутки в вагоне и не познакомиться с кем-нибудь из спутников. У вас окажутся не только общие знакомые в Петербурге, Ташкенте или Чугуеве, но и сам пассажир придется вам всенепременно родственником, ужасно дальним, — через каких-то древних тетушек, которые давным-давно истлели по склепам. Отличительная черта этих родственников та, что они спят в дороге восемнадцать часов в сутки. Я это им вменяю в особенную заслугу, — и по этой причине их никогда нельзя встретить между Москвой и Петербургом, где всего езды-то пятнадцать часов, и где поэтому они еле успевают выспаться, забывая даже про существование буфетов. Пароход менее скучивает пассажира, и потому знакомства вяжутся не сразу. Мне, вдобавок, езды было всего каких-нибудь пять часов — и потому я питал надежду, что никаких родственных встреч не произойдет: как ни будь скучно, — такая встреча влечет за собою скуку еще жесточайшую… Но вскоре я принужден был разувериться в ожидании.
Я слонялся бесцельно по палубе, смотрел, как на паровых блоках подымали грузные бочки и складывали куда-то глубоко вниз, как машинисты вытирали масляными тряпками стальные поршни и цилиндры, как старуха укладывала петуха, пугливо дергавшего головой, в круглую корзинку. Изнывающая дева скромно поместилась во втором классе, сняла с своих бесцветных волос шляпу с целым кустом сирени, и вынув из маленького дорожного сака какую-то провизию, не без удовольствия жевала. К трапу то и дело подплывали лодки с пассажирами и багажом. Птицы шумно летали вокруг, садились на мачты. Матросы шныряли туда и сюда по борту, воздух наливался все сильнее теплом и жаром.
— Купи бирюза, настояща черноморца, — предлагал армянин, раскладывая целую коллекцию мелких и крупных камней, своими черными, закорузлыми пальцами. — Свезешь в Москва, барышне подаришь.
Я перешел на носовую часть, — оттуда городок был виднее. От него к нам словно мухи ползли-чернели по волнам катера, лодки с пассажирами и грузом. А сам он казался отсюда хоть и живописным, но таким маленьким, жалким: словно эти детские домики кто-то просыпал мимоходом, а они так и прилипли к тем местам, куда их бросило. Все они были какие-то беленькие, кубические, только порой кой-где выпрыгивал минаретик и нарушал своей тонкой иглой монотонность построек. Я люблю эти полурусские, полувосточные городки издали. Но за то избави Бог жить в них, где-нибудь на татарских задворках, среди вони и грязи уже совсем восточной, которая в десять раз хуже нашей, великороссийской…
Рядом со мной стоял плотный, плешивый мужчина с рыжей бородкой, и рассеянно-устало поглядывал вокруг. Я чувствовал, что разговор неизбежен, что он вот-вот заговорит, — и не ошибся…
— Изволите любоваться? — начал он. — Приятная местность.
Я должен был согласиться, что приятная.
— Любопытные места, — продолжал он. — Вот тут пойдет левее Алупка, Орианда, Мисхор. Изволили насладиться ими? Далеко небезынтересно. Я вот третий год сюда езжу, и каждый раз наслаждаюсь.
— Издалека ездите? — спросил я, чтобы что-нибудь спросить.
— Издалека. Можно сказать, из Сибири, — из Екатеринбурга. Жену вожу на излечение. Теперь привез ее, еду обратно. Очень спокойно. Пароходы уместительные, комфортабельные… Впрочем на сей раз едем мы с маленькою неприятностью.
— То есть как?
— Вчера всех нас чуть не перестреляли тут… Изволите удивляться? Да, оно точно удивительно. С нами, изволите видеть, князек один едет, по фамилии Тузлуков. Так он к вечеру напивается, и по палубе с пистолетом бегает в растерзанном виде…
— Вы шутите?
— Ни Боже мой.
— Что же с ним делают?
— Ничего не делают. Да и сделать невозможно. Лицо официальное: едет куда-то по казенной надобности, и даже кое-кому племянником приходится. Впрочем, что он по казенной надобности едет, — это вздор, а вот что он племянник, это точно…
— Да ведь он убьет кого-нибудь?
— Пистолет от него отобрали. И странный человек. Утром такой тихий, скромный. Сидит в уголку, и все извиняется. К вечеру напьется, и сейчас дебош. Образованный человек, на многих языках говорит. А вот, подите, какая болезнь…
— Так ведь можно бы распорядиться, чтоб ему вина не давали из буфета.
— Да где же тут, не усмотришь! Сунул лакею целковый — ну и тащит ему бутылку… Он так-то очень приличен. Говорит, что ему стыдно смотреть на людей по утрам… а к вечеру опять и готов-с. Уж это натура такая, — ведь это вся фамилия Тузлуковых на один образец. Что этот самый князек в Москве выделывал — и-и, Господи! Уж и секли-то его, по просьбе матери, — ничего не помогает… Теперь, говорит: ‘еду по казенной надобности’. Да кто же его пошлет: ведь он путаник известный… Хотели протокол вчера составлять — да решили, что не стоит, — потому сегодня окончательно пароход на место придет.
— Где ж он теперь?
— Ходит, пассажиров благодарит.
— За что?
— За то, что протокола не составили.
— А те что?
— Да что, — ничего. Все-таки князь, человек благородный. Хотите посмотреть его?
— Бог с ним, не интересно!
— Да вот он идет.
Он показал на подходящую фигуру, — ни дать ни взять коми из парфюмерного магазина, в шотландской шапочке и светленьком костюме из чичунча. Он был бледен, лицо опухши, глаза красные. Увидев моего собеседника, он подошел к нему и протянул руку.
— Извините, — скромно проговорил он, приподнимая шапочку. — Вчера опять это случилось… Мне так совестно, так совестно… Просто я не знаю, что это со мною…
— И-и, ваше сиятельство, с кем это не бывает! — утешил тот его.
— Ну, нет, — процедил князь сквозь зубы, — нет, вы этого не говорите, — это не с каждым случается… Просто позор… На пароходе, с револьвером, и притом почти безо всего… Ведь вот оказывается, что я одну даму свиньей назвал… Что же это такое! Я теперь перед всеми готов извиняться, перед всеми… Извините, ради Бога, — обратился он ко мне, — может быть я вчера и вас как-нибудь неумышленно…
Я объяснил ему, что только что прибыл на пароход. Он видимо смешался, — ему было досадно познакомить еще нового человека с своими деяниями…
— Нет, нет, решено: больше не буду пить, — бормотал он отходя, — это яд, положительный яд!..

II.

Пароход снялся с якоря и бесшумно двинулся вдоль берега, разбрасывая по сторонам и далеко оставляя за собою длинные ленты кружевной пены. Пассажиры стали стягиваться в кружки. Армянин опять заходил с бирюзой. Кое-где раскрылись карточные столы.
— У меня был вот такой же дядя, — не отставал от меня мой собеседник, — так он, как напьется, — сейчас в церковь. Свечу поставит — и на колени, плачет, разливается: сколь, говорит, много во мне чревонеистовства!.. Ну, совсем с цепи сорвавшийся. А между тем медаль получил.
— За что?
— Сыроварни у него первые в крае, — теперь-то они ко мне перешли, а до позапрошлого года его были… Жену с малолетними детьми на чердаке держал, чтобы дом не подожгли, а приказчиков в намордниках водил, чтобы не разговаривали.
Я развернул книгу и сделал вид, что интересуюсь чтением. Бородач завздыхал, полез в карман, вытащил золоченую табакерку, с которой по углам слезла позолота, и красный фуляр, насквозь пропахший табаком, — весь сморщился, сощурился, и не без наслаждения потянул порошок себе в нос…
— И чего он акробатом одевается, — не унимался он, смотря издали на князька. — Мамаша благотворительностью занимается, а сын на черноморских пароходах целковые спускает в карты…
Я молчал с упорством и смотрел в книгу. Он попыхтел еще немножко, и отошел.
Пароход уже совершенно разошелся и несся на всех парах. Мимо, как в движущейся панораме, шли крутые берега, залитые садами и парками, сквозь листву сквозили дворцы и дачи. С безоблачного неба солнце жгло и палило. Дельфины в неистовой пляске мчались за нами, высоко выпрыгивая из воды, — словно Нептун в честь нас задавал праздник, и велел им вертеться вокруг судна хороводом. Было еще сравнительно рано, а уже дышать было нечем, так накалялся воздух. Я стал рассчитывать, сколько времени осталось до завтрака, а с завтрака до прибытия парохода на рейд. Спать было неудобно, читать не хотелось, говорить тем более.
Неподалеку, рядом с сыроваром, поместился какой-то седенький, с подслеповатыми глазками, господин и с чувством рассказывал о том, что слышал еще от своего деда.
— Безбожие, милостивый государь, ни к чему не поведет, — говорил он, опираясь подбородком на палку, — и прочно укорениться в человеке не может. Уж на что, например, был безбожник Вольтер?.. А между тем и с ним какое чудесное обращение было! Случай достопримечательный, который в жизнеописаниях его не поминается. Передавал мне это очевидец, дед мой, как я уже вам докладывал.
— Жду с интересом, — подбодрял рассказчика сыровар.
— Надо вам сказать, милостивый государь, и вам, конечно, это не безызвестно, что императрица Екатерина Великая состояла с французским безбожником Вольтером в переписке, и настолько им заинтересовалась, что пожелала его видеть. Пригласила она его на лето в Петербург. Он приехал и поселился на отведенной для него даче, близ Чесменской богадельни, если изволите знать. Занимался он своими книгами, изумляя императрицу безбожием и ученостью. Спорил с ним митрополит, архиереи, но убедить не могли: затвердил одно: нет Бога, и души нет, а есть разум. Только хорошо-с. Прогуливается он однажды в поле. Видит, мужик землю пашет и крестится. Подходит он к нему и спрашивает: что это, говорит, ты рукой делаешь? Мужичок отвечает: крестное, говорит, знамение совершаю, молю Творца моего об урожае. — Да ведь Бога-то нет, — говорит Вольтер. — Как нет! а урожай откуда? — Урожай из земли. — Да ведь и неурожай из земли? — Верно, — говорит Вольтер, — а больше от погоды. — Да погода-то откуда? — А погода сама по себе. — Тут мужик не выдержал — засмеялся. — Ну, говорит, и пущай. А вот я как перекрещусь, так у меня урожай и будет… Вольтер задумался. Пошел дорогой, думает. Спать лег — думает… Что же бы вы полагали, милостивый государь: так ведь на него этот случай повлиял, что он все свое безбожие оставил и в Бога уверовал!.. В монахи постричься хотел — вот до чего…
Сыровар с изумлением покачал головою, а рассказчик принялся за новое повествование, очевидно столь же интересное. Я опять стал блуждать по пароходу, прислушиваясь к звону посуды, раздававшемуся из столовой. За одним из карточных столов князек играл в пикет с каким-то бородатым господином, сомнительного происхождения, который все возмущался, что он ‘разносит’. Князьку, очевидно, везло. Когда я подошел к нему — у него на руках было семь пик и пять фигур.
— Ну вот и извольте сносить, — обратился он ко мне, как к знакомому, — не угодно ли…
Играл князек плохо, и несмотря на масти, чуть не каждый раз отдавал лезу противнику. Противник играл очень тонко, с большим расчетом, и был совсем князьку не под пару. Он как-то ухитрялся каждый раз брать короля, изредка только приговаривая:
— Однакожь это, с позволения сказать, — собачье счастье.
К кому относилось это ‘собачье счастье’ — к нему, или к князю — этого я не мог определить.
Когда сигнальный колокол прозвонил к завтраку, и пассажиры, шаркая ногами, двинулись в залу, по какой-то необъяснимой случайности я очутился за столом рядом с князем. Он отодвинул бутылку сотерна от себя подальше, и спросил себе содовой воды.
— Чем кончилась ваша партия? — полюбопытствовал я.
— Представьте, проиграл три с полтиной, — удивлялся он. — Карта валила ужасно, а между тем кончилось проигрышем.

III.

В третьем часу, в самый жар, пароход подошел к давно желанному рейду. Он сбавил ход, и стал осторожно пробираться между судов. Вместо дельфинов, вокруг него запрыгали по воде дюжие парни, пловцы-аматеры, которые жалобно глядя своим мокрым лицом на пассажиров, просили: ‘Барин, бросьте монету, я ртом поймаю…’ С борта летели дождем гривенники и пятиалтынные, парни ныряли в густую, сизую воду и снова выскакивали на поверхность, отплевываясь, фыркая, показывая монету и тотчас пряча ее за щеку. Дамы не без интереса смотрели на их атлетическое сложение, а сыровар почему-то утверждал, что это несомненно ярославцы, — что это плут-народ, и кроме их никто такого средства наживы не выдумает.
На пристани маленький, коренастый татарин подхватил мой чемодан и плед, и рысью кинулся через площадь к гостинице, пыхтя, и всеми силами желая показать, что чемодан ужасно тяжел, и что поэтому ему надо дать на водку как можно больше. При входе в отель с ним случилось несчастье: он пнул углом чемодана в стеклянную дверь и разбил окно. К сожалению, свободных номеров здесь не оказалось, нам пришлось искать пристанища в другом месте, и слышать сзади себя всякие хорошие пожелания швейцара, вознегодовавшего на разбитие стекла. Носильщик молчал упорно, только хрюкал, и бежал боком, каким-то галопом, весь обливаясь потом и задыхаясь. Я еле поспевал за ним, а он все оглядывался и шептал:
— Недалеко, мусье, недалеко.
В новой гостинице посчастливилось более. Какой-то линючий лакей повел меня во второй этаж и показал огромную комнату с двумя кроватями, из которых одна была широчайшая, двуспальная. На мой протест, что такого семейного нумера мне не нужно, он, позвякивая ключами, ответил:
— Все занято, больше нигде не найдете, — и потом прибавил, — да может вы не одни будете?
— А с кем же?
— Может проезжие есть знакомые?
Я велел внести свои вещи и подать воды для умыванья. Через отворенную дверь мелькнула фигура князя, очевидно тоже остановившегося где-нибудь по соседству. Под окнами рос какой-то терновник, или чертополох, в воздухе пахло из кухни пролитым на плиту маслом. Немного подальше, за окном, ругались извозчики, еще дальше — шло голубое поле залива, и жалобно белели сожженные жгучим солнцем скалы.
Словом, вид был не из важных, не из тех, про которые говорят итальянцы: ‘ты его видел, и теперь можешь умереть’. Умереть тут можно было разве со скуки.
Переодевшись, я отправился по своим делам, и первым делом на почту — нет ли писем poste-restante. Над городом носилась, всеконечно, белая пыль, садилась на платье, забиралась в рот, в нос и в уши. На прилавках по улицам продавали великолепные яблоки, виноград, груши, тоже обсыпанные, как сахаром, пылью. Поднявшись в гору, я дошел по тощему бульвару до клуба, — какого-то неуклюжего барака, разыскал там капитана, которого мне надо было видеть, съел какой-то невозможный обед с ‘антрекотом’ — и в конце концов воротился домой поздно вечером, когда уже солнце, покраснев тихонько, закатывалось в туманную дымку далекой смутной полосы горизонта.
К величайшему изумлению, я нашел свою комнату отворенной, на двуспальной постели, под простыней потягивалась какая-то фигура, у стены помещался огромный чемодан и симметрично расставленные ботинки. У умывального столика возился тот же линючий лакей.
— Что это такое? — крикнул я…
— Это тоже-с проезжий, — не смущаясь ответил он. — Ведь вы говорили, что вам комната велика, и постель лишняя. Так вот они и заняли.
Проезжий сдернул с головы простыню и приподнялся.
— Извините пожалуйста, — заговорил он нежно, и по голосу я тотчас признал в нем того господина, что играл в пикет с князем. — Я не хотел занимать эту комнату, но во всем городе ни одного ж номера, а этот (он ткнул пальцем на лакея) говорит, что вы были не прочь занять с кем-нибудь комнату. Я и расположился.
Мне, конечно, оставалось только развести руками. Я вообще терпеть не могу спать с кем бы то ни было, а уж тем более с незнакомым, который просто-напросто может обокрасть. Но ведь не гнать же мне его было ночью с кровати…
— А я ж ужасть как устал, — продолжал он… с легким польско-жидовским акцентом, — потому не дожидаясь вас, с позволения сказать, разделся. Вы извините, пожалуйста, такой случай, можно сказать экстраординарный.
Я решил непременно завтра же утром отделаться от подобного соседства, и начал раздеваться.
— Вы мне позвольте рекомендоваться, — говорил он. — Гродненский помещик Шнейдер, Болеслав Яковлевич. Путешествую для развлечения. А с кем имею удовольствие?
Я назвал себя. — Очень приятно. Я имел удовольствие видеть вас на пароходе… Вы завтра на смотр едете?
— На какой смотр?
— Государь смотр здесь завтра делает, — мы с князем решили ехать. Маневры будут. Очень интересно. Поедемте, веселее втроем.
— Ну, уж не знаю.
— Я разбужу вас завтра пораньше, может и поедете…
Такая нахальная любезность меня ужасно взбесила, и я тут же положил, что никуда не поеду.
— Государь всего на несколько часов приедет из Ливадии — мы услышим выстрелы, когда пароход войдет в гавань. Да и лакею я приказал разбудить меня… Вы на ночь не купались?
— Нет.
— Напрасно… Это освежает, делает тело каким-то гуттаперчевым… Pardon, — вам, кажется, спать хочется, а я болтаю, мешаю вам. Покойной ночи…
Он повернулся на бок и тотчас же захрапел, как-то особенно высвистывая носом.

IV.

Утром, сквозь полусон, я почувствовал, что меня трясут за плечо.
— Вставайте, вставайте, — кричал над ухом голос, — яхта вошла в гавань.
У окна, завернувшись в простыню, стоял князь, прибежавший из своего номера, а рядом с ним, в таком же костюме, гродненский помещик.
Мне ужасно захотелось их выгнать: так-таки взять за шиворот, вытолкнуть за дверь, повернуть ключ в замке, и снова натянуть на себя одеяло. Но разве это возможно: в нашем, девятнадцатом веке! Оставалось скрипеть зубами и ругаться про себя.
По заливу с музыкой и выстрелами катились две яхты, на одной развевался желтый штандарт.
— Извозчика скорей, — кипятился Шнейдер, мечась из угла в угол, держа в одной руке стакан, в другой туфлю. Он посылал поминутно куда-то лакея, кричал, что мы опоздаем, сам принес мне вычищенные сапоги, полоскал рот, разливал чай… Он меня буквально одел, даже шляпу надел на голову, раза четыре сбегал за князем, стащил нас с лестницы и усадил в коляску.
Очевидно, он принадлежал к числу тех людей, которые раз прилипнув, уже не отлипают, и отделаться от которых невозможно трудно. С князем, конечно, пришлось познакомиться короче, ибо помещик, поместившись на передней скамейке коляски, стал уверять, что мы люди прекрасные, что я ему понравился с первого раза. Он даже тянулся ко мне с целью поцеловаться, но я его убедил сделать это потом, не на улице…
— Приятно поместиться в одной комнате с образованным человеком — говорил он сладко щурясь на меня своими хитрыми глазками. — Я ужасно общество предпочитаю… А скука здесь, в этом проклятом городе, убийственная. Хорошо еще, что вот с князем вчера в картишки перебросились… Да такое несчастие опять мне валило.
— Однако же я шесть рублей проиграл, — заметил князь.
— Так вы ж небрежно играете, — возразил помещик… — Да что уж тут, — собачье счастье.
Скоро город остался позади, мы поехали по холмистой долине. Вдали правильными рядами чернели войска. Смотр уже начался, и полки, отбивая мерно шаг, с криком ‘ура!’ с развернутыми знаменами шли мимо свиты. Мы вышли из экипажа и вмешались в разношерстную толпу, кольцом оцепившую войско…
— Хорошо сидит, — похвалил князек полковника, танцевавшего на горячей гнедой лошади перед публикой. — Эх, бывало, я как в полку гарцевал, и на каких конях!
— Разве вы были военным? — поинтересовался я.
— Да, я в кавалерии… Принужден был выйти, — ведь вы знаете мой характер… то есть слышали, — наивно сознавался он. — Побил ‘домашним образом’ одного из начальствующих — ну и попросили оставить полк.
Он даже вздохнул.
— Многим мне пришлось поплатиться за эту страсть, — продолжал он. — Вы не поверите, сколько мне все это стоило! Я думаю, армию обмундировать на эти деньги можно…
Он говорил это так просто, с таким сожалением, что я положительно недоумевал, как это такой скромный мальчик способен раздетый бегать по пароходу с револьвером и называть дам свиньями.
Шнейдер увидел в коляске знакомых: какую-то толстоносую барыню с неприличным лицом, и молоденькую девушку с золотистыми по плечам волосами, в широкой шляпе с целым букетом. Он подошел к ним, и тоже влез в коляску, чтоб было виднее…
— Я ведь уж раз разжалован был, — говорил мне князек чуть не со слезами в голосе. — Мать огорчается, — а что же мне делать? Я всегда был таким… В гимназии в первом классе четыре года сидел, просто беда. Военные науки как-то легче дались, я даже служил порядочно, — а теперь приходится без толку небо коптить…
— А вы не служили по статской?
— Конечно служил. Чиновником особых поручений был при губернаторе. Да тот к жене меня ревновал, и в отставку заставил выйти…
Он мне, все с той же наивностью, начал рассказывать подробности того, как ревновал свою жену губернатор (ревновать-то он имел полное право), хотел даже его отдать под суд (все из-за жены), что его спасло только родство да связи…
— Коли правду говорить, — я давно бы жил где-нибудь на Чукотском носу, — говорил он, — хотя в сущности преднамеренно и мухи не обидел. И бумаги-то я важные терял, и купца одного чуть не убил, и неприятности из-за барынь имел. Вот мне двадцать пять лет, а меня решительно ничто не интересует. Вот теперь приехал на парад посмотреть, так чем-то старым сердце заиграло, службу полковую вспомнил, — а то что…
Он вдруг осклабился.
— Знаете, меня в кружки социалистические приглашали, агитатором хотели сделать, — засмеялся он.
— Ну и что же вы?
— Три месяца их компанию поил. Это в Москве было, на Никитской. На балы их ходил, с мадамами ихними познакомился. Одной все папиросы покупал, — она по тысячи штук в неделю выкуривала. Но оказался непригоден. Так и решили. Держали только меня из-за того, что денег у меня всегда очень много бывает. А потом побил я их вожака, — он там мастерскую какую-то содержал, — ну и разошелся. Они меня стилистом все называли…
Между тем, на равнине захлопали пушки. Им в ответ, внизу в лощине, заговорила ружейная перестрелка. Полки быстро двинулись мимо нас, спускаясь куда-то за кусты вниз. Экипажи тоже тронулись, народ хлынул в рассыпную, и вскоре мы остались вдвоем, все с теми же разговорами о Москве и социалистах. Мимо скакали какие-то верховые, на холмах вспыхивали выстрелы, перекатный гром канонады так и стоял в воздухе…
— Ведь вы знаете, — я женат, — говорил мой спутник.
— Вы? На ком?
— На горничной. На простой горничной.
— Зачем же это вы?
— Назло матери. Потом валялся в ногах у нее. Целую ночь у ее постели стоял на коленях. Простила.
— Где же теперь ваша жена?
— Чёрт ее знает, я даже не справляюсь. За границу уехала с моим товарищем… Однако мы кажется с вами с дороги сбились.
Что мы были не на месте, это я давно видел. Вокруг нас то и дело проносились ординарцы, и поглядывали на нас очень недружелюбно. Мы попали в самую кипень маневров.
— Вот с этого пригорка должно быть видно шоссе, — сообразил князек, — и разбежавшись полез на крутой скат холма. Но в этот момент совершились что-то непонятное. Пред ним словно из-под земли вырос усатый фейерверкер, что-то крикнул, замахал руками, потом взял его за шиворот и хватил прямо лицом о землю. В тот же момент над ним вспрыгнул белый клуб дыма, и оглушительный пушечный выстрел грохнул так, что адъютант, полукругом подскакивавший к нам, так и пригнулся…
Мы попали на батарею…

V.

Несмотря на то, что князек принадлежал к числу отставных жрецов Марса, падение и выстрел его оглушили порядком, и он долго не мог оправиться, когда мы зашагали с ним обратно, по направлению к городу. Нас обогнал, уже у самого въезда, Шнейдер, — он ехал в коляске с дамами, сидя бочком на узенькой передней скамейке, и посылая нам воздушные поцелуи ручкой.
Когда мы пришли в гостиницу, он был уже там, и ждал нас.
— С вами всенепременно желает познакомиться семейство Роговых, — заговорил он, с восторгом пожимая наши руки.
— Каких Роговых? — изумились мы.
— А этой же дамы, с которой я ехал, — видали какова дочка? На щечках ямки, глаза, с позволения сказать, как молния. То есть мое старинное знакомство, — им очень скучно, и они меня покорнейше просили, чтобы я попросил вас поскучать с ними вместе. Я сказал, что привезу вас сегодня вечером…
— Напрасно, я не поеду, — возразил я.
— Зачем?
— Да затем, что я завтра чем свет еду в Бахчисарай, и потому ложусь в девять часов спать.
— Оставьте, потом съездите!
— Нет, — уж я так рассчитал, что завтра надо ехать…
— От-то, какой! Ну, вот князь поедет.
— Да, дочка-то хорошенькая? — прищурился тот.
— Венера таврическая, — засмеялся в ответ Шнейдер, очевидно очень довольный своей остротой. — Образованная девица, на четырех языках разумеет… да нет же, — на шести языках: по-итальянски, по-польски, по-английски.
И он начал, загибая пальцы, пересчитывать достоинства девицы.
— Вы куда? — внезапно обратился он ко мне, увидев, что я направляюсь к двери.
— Купаться.
— А! Так и мы ж идем! Князь, берите простынку, покувыркаемся в воде!
Я не оглядываясь пошел, чуть не побежал от них. У купальни они меня догнали.
— Тут надо быть осторожнее, — таинственно говорил нам Шнейдер, — деньги того и гляди вытащат, пока в воде сидишь. Вы лучше оставьте бумажники в кассе. Дайте я отдам кассиру.
Но я ему не дал. Он взял бумажник от князя и отнес в кассу. — Экая роскошь, экая прелесть! — фыркал он, погружаясь по маковку в соленую, густую воду. — А-ах, как хорошо после трудов праведных! А-ах!
Я с нетерпением ожидал часа, когда, наконец, они уедут. Гродненский помещик ходил за мной весь день по пятам. А за ним как тень маячился князек. Признаюсь, я был готов сбежать не только в Бахчисарай, но даже назад, в золотушный Петербург.
Наконец они уехали, Шнейдер еще раз звал меня, уверяя, что это очень образованное семейство, но я не поддался на его уверения. Он словно обиделся на меня: вы, дескать, не доверяете моим рекомендациям. Но я ему предоставил полное право обижаться, как ему только будет угодно.
Мне он ужасно не нравился, и главнейшим образом тем, что едва ли он был гродненский помещик, да еще с двенадцатью тысячами дохода, как это он успел мне заявить через несколько минут после нашего знакомства. Он, правда, носил тонкое белье, отличные золотые часы, и даже алмазные запонки (это в дороге-то!), говорил, что у него много аристократических знакомств в Петербурге, где он принят, как свой, — и в тоже время мыл руки только утром, ел рыбу ножом, и кидал спички на пол. Меня особенно возмущало последнее. Это самый характерный признак, во-первых — нелюбви к порядку и чистоте в комнате, а во-вторых, — привычки к отсутствию под ногами ковра, на который уж конечно не бросишь тлеющейся спички. Он кашлял и плевал где попало, резал сыр толстейшими, так называемыми ‘поповскими’ ломтями, спал чуть не три часа после обеда, — а главное, говорил, что он богат, и с хорошими связями. В комнате он ужасно насвинил, оставлял на комоде стаканы из-под лимонада, стряхал всюду сигарный пепел, разбросал по столам гребенки с поломанными зубцами.
Князек был несравненно сноснее. Пока он не пил, он был достаточно мил, умеренно разговорчив, и в конце концов сам отлично сознавал свои недостатки. Я понял, почему пассажиры не составляли протокола, и не высадили его где-нибудь в татарской деревушке: он был слишком хороший малый для этого. Он чувствовал, что жизнь у него давно выбилась из колеи и идет невыносимыми толчками. Он ничего не хотел, ни к чему не стремился, всеми силами желая только, чтобы его невольные скандалы не получали огласки. Особенно ему было обидно, когда какой-то московский листок напечатал историю о том, как он побил в каком-то загородном саду буфетчика за то, что подали тухлые анчоусы, и в буфете не оказалось рокфора. Дело, конечно, кончилось без всяких мировых судей, но газетный репортер, подвернувшийся свидетелем, которому князек позабыл заплатить, тотчас же напечатал подробное описание скандала в ‘Хронике’ на первом месте, назвав его ‘возмутительным самоуправством’. Князек едва не заболел с отчаяния, в тот же вечер напился, и побил в том же саду злосчастного репортера, за что и отсидел сколько то времени в заключении.
Я, во всяком случае, был в восторге от мысли, что завтра большую часть дня я проведу один, в осмотре Бахчисарая, — но увы! моим надеждам не суждено было сбыться…

VI.

В три часа ночи явились мои сожители, оба навеселе, и объявили, что они тоже едут в Бахчисарай, и Роговы, — и мамаша, и дочка, — тоже. Князек был очень доволен знакомством, восхищался Стасей (так звали дочку), говорил, что приятно время провел, и все сожалел, что меня не было. Шнейдер все прикидывался обиженным, и ворчал про себя:
— Господи, поганые мы, что ли, какие, что и знакомства-то с нами нельзя водить? Вот съездите с нами, увидите, что это за превосходные люди.
И мне, действительно, пришлось поехать, пришлось увидеть, что это за превосходные люди.
Рано утром мы были на дебаркадере. Роговы были уже там. Мамаша вблизи имела совсем непозволительную физиономию: она носила пенсне, толстый нос грушей, маленькие, заплывшие жиром глазки, животные толстые губы, двойной подбородок, и на левой щеке бородавку с кустиком седых волос. Чесалась она пренахально, пробор сбоку, гребенка тоже на боку. Одета была какой-то распускней, без корсета, — руки в заштопанных митенках. Зато дочка была и вправду интересна. Продолговатое болезненное личико, сама стройная, гибкая, с волнами волос по плечам, — ну ни дать ни взять портрет молоденькой англичанки. Мамаша меня чуть не приняла в объятия.
— Вы нас избегаете, а мы насильно навязываемся к вам в знакомство. Августа Павловна Рогова, — она чуть не присела, и улыбаясь показала два ряда черных, гнилых зубов. — Моя дочь, Настя.
Настя протянула мне руку и пожала несколько крепко для девицы.
— Ужасно рада, что наше знакомство совершается при такой поэтической обстановке, — продолжала трещать мамаша. — Ужасно рада.
— То есть какая же поэтическая обстановка? — возразил я, оглядываясь на тюки и чемоданы, которыми был переполнен вокзал, и принюхиваясь к запаху кожи, дыма и масла, которым был насыщен воздух…
— А как же, — фонтан слез! — восторженно ответила она, даже слегка припрыгнув на пятках. — Фонтан воспетый Пушкиным.
Опасаясь, чтобы она не вздумала декламировать при кондукторах стихи, я предложил взять билеты. Она вынула грязную десятирублевку, и попросила — несколько в нос — взять для нее и для дочери два билета первого класса.
Когда мы поместились на грязных, переполненных паразитами бархатных подушках, m-me Рогова уселась против меня, очевидно с целью занимать. Князек расположился на отдельном диване рядом со Стасей, а Шнейдер как ввалился в вагон, так и захрапел.
— Мы путешествуем с дочерью, — повествовала Августа Павловна, — но Боже мой, какая скука! Мы объехали Кавказ и Крым, теперь едем в Одессу, — мы там живем постоянно. Стасю очень развлекло путешествие, но меня оно только утомило. Все это мною видано, да и перевидано. Я столько лет жила в Париже и в Италии, что право эти Пятигорски и Ялты меня не интересуют. Стася веселилась очень. Был домашний спектакль, она играла главную роль с громадным успехом, я была рада за нее. Теперь я стремлюсь домой, хочу отдохнуть. Но вот мне вдруг представился случай увидать фонтан слез, и я не могу не воспользоваться. Я такая почитательница стихов…
Я больше смотрел в окно, старался молчать…
— Ах, это кажется Инкерман! — волновалась она. — Стася, Стася, смотри — вот Инкерман. Это пещеры, в которых жили генуэзские монахи, во времена владычества римских колоний. Здесь они отстреливались от скифов, — помнишь, мы все это читали в ‘Указателе’. Я всегда готовлюсь к путешествию, — продолжала она, — и набираюсь теми сведениями, которых не дает образование. Что же делать — весь век приходится учиться. Весь век стараешься совершенствоваться. Прогресс так свойственен человечеству…
Все это говорила она залпом, словно стреляла из картечницы. Она размахивала руками, сопела носом, и буквально обливалась от жара.
— Я сочувствую прогрессу, я не могу не сочувствовать, — волновалась она, ерзая на диване, — вы знаете, я ведь красная, совсем красная! Меня даже наш полицеймейстер в шутку всегда называл ‘специалисткой’, — ах, говорит, вы ‘специалистка!’… Вы знаете, я даже была знакома с…
Она таинственно наклонилась ко мне и сказала какую-то фамилию.
— Это кто же такой?
Она всплеснула руками. — Вы не знаете, кто это? Вы? Да это святотатство, вы, извините меня, — алеут! Кто же его не знает! Он теперь всем воротит в Лондоне. Прежде жил в Швейцарии, но потом переселился в Англию: знаете, Лондон более удобен как центр. Он оттуда и руководит. Это апостол новой веры. И как он говорит! Увлекательно, с жаром. Так, знаете и брызжет, и брызжет красноречием, — у нас его самоваром звали…
В эту минуту поезд влетел в туннель, сразу сделалось темно, хоть глаз выколи. Слышно было только глухое рокотание колес, да в открытые окна рвался едкий, перемешанный с золою дым.
— Ах, как это ужасно, что здесь не зажигают огней, — продолжала m-me Рогова. — Каково даме, одинокой, без кавалера, в такой тьме! Ведь это ужас что такое. Такой тьмы я еще никогда не видывала… И как длинно это… Знаете, — вот я думаю, в аду совершенно также.
Понемногу в вагоны стали пробиваться отдаленные голубоватые проблески дневного света, стало возможным различать контуры грузной фигуры моей собеседницы. Потом выделился нос, бородавка с кустиком. Глаза долго не хотели вырисовываться, и выяснились уже на полном свету.
От резкого перехода из густого мрака к яркому солнцу и блеску роскошной южной природы, стало даже больно в глазах. Шнейдер храпел по-прежнему, — но у князя со Стасей что-то случилось. Она сконфуженная, красная пересела на диван к матери, а он, отвернувшись, разглядывал что-то на горизонте… Мать не обратила на это ни малейшего внимания, хотя посмотрела и на дочь, и на князя.

VII.

Узкие, грязные улицы Бахчисарая кипели народом. Старые балюстрады и балконы нависали со всех сторон над нами. Пестрые халаты, желтые туфли, фески, чалмы, — все это ужасно не гармонировало с нашими колясками, платьями и пенсне. Чувствовалось то неловкое положение, которое должен испытывать актер, вышедший на сцену в куцем сером пиджаке, с папиросой в зубах, вместо римской тоги, или монашеской рясы. Было как-то стыдно со стороны вторгаться в совершенно чуждую нам жизнь, мешать занятым людям ради какого-то совершенно праздного и бесцельного любопытства. А мы именно вторгались. Коляски наши шагом двигались среди делового люда, а вокруг нас, тут же, в открытых лавочках, бойко шла жизнь. Тут мяли кожи, шили туфли, шаровары, брили головы, продавали мясо, курили трубки, пили кофе, говорили о политике. На нас, к счастью, никто не обращал ни малейшего внимания. Старики даже головы не поднимали при нашем проезде…
— Что за странная барышня, — шепнул мне князь, когда мы доехали до ханского дворца, блестевшего на солнце вышками своих мечетей и минаретов, и вылезли из экипажей. — Я поцеловал ее, когда мы в туннель въехали, — думал, что она мне плюху закатит, — а она хоть бы что…
Он в недоумении пожал плечами, и мы пошли по гладкому, усыпанному песком двору, отыскивая вход во дворец и проводника. Скоро нашлось то и другое. Шнейдер начал махать руками и восторгаться. Ему вторила и во всем с ним соглашалась m-me Рогова. Стася, напротив, относилась к нему с каким-то затаенным недоброжелательством. По их отношениям видно было, что они действительно очень давно знакомы, что он знал еще Стасю девочкой, а потому прощал ей все ее колкости и грубости. Князек опять стал ходить вокруг нее, она смеялась с ним, весело поглядывая то на него, то на меня своими темно-синими, блестящими глазками.
— Как хорошо здесь, — говорила она, когда мать и Шнейдер ушли настолько вперед, что не могли ее слышать. — Я так давно не была за городом, что сегодняшняя прогулка для меня большое наслаждение.
— Так вы давно уже живете здесь? — спросил я.
— Месяца полтора. Ужасная скука. Гости, что у нас бывают, совсем не интересные.
— А тот генеральчик, что я у вас вчера видел? — возразил князь.
— Ну, что же, это старик в парике, и усы у него крашеные, — наивно ответила девочка. — Да и что же это за гость.
— Вы только что на Кавказе были? — спросил я.
— Нет, — отчего вы это спрашиваете?
— Да мне… — начал было я, и не кончил, подавленный разнообразными мыслями…
— Мы сюда прямо из Одессы, — продолжала она. — Мамаша все хотела ехать на Кавказ, да вот папа денег не высылает. Он в Одессе служит. Мама не живет с ним, но он выдает ежемесячно деньги на нее и на меня. А теперь вот не высылает, и мы в ужасном положении.
— То есть как денег нет? — прямо поставил вопрос князек. — А как же я вчера вашей матушке около ста рублей проиграл?
— Да ведь вы кажется проиграли Шнейдеру?
— Тому четыреста само собой.
Стася закусила губу и нахмурилась. Лицо ее стало строго, глаза получили какой-то угрюмый блеск, на щеках заиграл румянец.
— Хорошо, что вы мне сказали, — задумчиво проговорила она. — А я и не знала.
Она замолчала, и ускорила шаги. Я догадался с кем меня свела судьба: барыня — аферистка, не живущая со своим мужем, эксплуатирующая свою, дочь подыскиванием женихов, и живущая на счет их. Явление очень частое у нас. Мне захотелось убедиться, насколько я прав, и я решил непременно побывать у них на квартире.
Мы шли по залам, расписанным пестрою кистью какого-то суздальского маляра. Проводник из отставных солдат точно нам панораму показывал. ‘А вот, извольте посмотреть, в этой комнате, после купанья, хан доклады слушал, трубки покуривал…’
‘Фонтан слёз’ не вполне удовлетворил m-me Рогову, тем более, что в сущности никакого фонтана и не было, а просто из стены бежала струйка холодной, чудесной на вкус воды. Я успокоил ее тем, что когда Пушкин посетил Бахчисарай, тогда из ржавой трубки еле сочилась вода, а теперь водопровод исправлен, а потому фонтан еще более имеет привлекательный вид чем прежде.
— Нет, это все не то, — с грустью заметила она. Я думала, что он в саду, вроде петергофского фонтана какого-нибудь… А это что же — просто стена.
Сады одалиск удовлетворили ее гораздо больше: она даже на память набрала диких каштанов. Гродненский помещик тоже развеселился, и внезапно прошелся колесом по аллее, к общему удивлению и неожиданности.
— Я ведь отличный гимнаст, — пояснил он, и в доказательство предложил пощупать мускулы. — Каковы, — а? Я нарочно занимался много лет гимнастикой, — очень полезно.
Мы все для чего-то по очереди пощупали его мускулы.
Мне пришло в голову, что его гимнастические способности действительно должны служить ему на пользу: иначе много бы раз его били, по крайней мере его физиономия так и напрашивалась на битье…
Он до того расходился, что придя на ханское кладбище начал выделывать необычайные антраша. Его даже князек остановил, найдя это неприличным: все-таки усыпальница царей. Но Шнейдеру было все равно: он был в таком настроении, что не смутился бы и в преисподней…

VIII.

От его кривляний стало невыразимо гадко. Это чудное, поэтическое кладбище, все в розах, увитое стенами винограда, со своими белокаменными монументами в чалмах, дышало невыразимой прелестью. Все разрослось, сплелось, разливало вокруг пышный аромат. Голубые тени полосами ложились по траве. Мулла, отворивший нам калитку, зло хмурился. Стася вдруг повеселела, и звонко хохотала. Смех ее, ударяясь о стену, гулко разносился над мирными могилами, давно уже, а может быть и никогда, не видавшими такого веселья.
— Здесь бы хорошо пикник устроить, — сообразил князек. — Один из саркофагов вместо стола, — прекрасно…
— О, как вы прозаичны, — затянула m-me Рогова, — среди такой природы, и вы остаетесь нечувствительны…
Но и она сама, кажется, гораздо более говорила, чем чувствовала. На ее лице так и было написано: а хорошо бы этакой какой-нибудь бараний бок с кашей! Тем не менее она урезонивала князя, ни дать ни взять монолог говорила из французской мелодрамы.
— Терпение, милый князь, — терпение! Уж мы у нас дома пообедаем. Нельзя так поддаваться страстям, — страсти губят человека. Еще несколько часов — и мы будем дома. Я заказала сегодня пирог: знаете, нашу русскую кулебяку?! Надеюсь, — обратилась она ко мне, — вы не откажете разделить с нами нашу трапезу.
Я отвечал согласием.
— Не думайте, что будет что-нибудь особенное. Пирог, суп, кефаль, дичь и мороженое…
По выспреннему тону, с которым было это сказано, ясно было видно, что такое menue у них далеко не каждый день, и сегодня очевидно обед званый.
— Я, знаете, люблю, чтобы все было просто и мило, — продолжала она. — Я враг всякой роскоши и излишества. Человек нуждается только в необходимом комфорте — не больше.
Рассчитав наших проводников, причем мулла даже не поблагодарил за сунутую ему бумажку, мы вышли из дворцовых ворот. Рогова не без нежности оперлась мне на руку.
— А что, князь, — сегодня реванш хотите? — сладко сощурясь спросил Шнейдер?
— Отчего же нет, — равнодушно ответил Тузлуков.
— Представьте, четыреста рублей вчера проиграл, — сказал мне гродненский помещик, стараясь сделать изумленные глаза, для чего он их пучил до невероятия.
— Все в пикет?
— Все в пикет. Можете представить, как ни сдам, — все себе восемь и восемнадцать. Даже стыдно мне было…
— Верно плохо тасуете?
Он отвернулся и ничего не ответил.
— Сегодня отыграетесь, милый князь, — говорила Августа Павловна, закатывая глаза горе. — Вы ужасно рискуете, не надо так рисковать.
Я дал себе слово внимательно следить сегодня за игрой: я был твердо убежден, что это шулер, и что Августа Павловна принадлежит к числу таких особ, которые никогда не прочь за какие-нибудь сто рублей примкнуть к мошеннической шайке.

IX.

Приехали мы домой только к семи часам, когда все уже к обеду перепрело и испортилось. Роговы занимали очень хорошенький уютный номер в первом этаже, с прекрасной мягкой мебелью, трюмо, портьерами, ковром. Посредине комнаты стоял накрытый не совсем чистой скатертью стол, а по диванам и креслам сидели гости, которые, не стесняясь, расположились ждать возвращения хозяев.
Рогова сейчас же нас познакомила: генерал Ведьмин!
Маленький, улыбающийся, коротко стриженый, с черными крашеными усами, премиленький генерал, щелкнул шпорами и пожал мне руку.
Представление продолжалось.
— Господин Петров, господин Сидоров…
Это были тощие, костлявые юноши, одетые в какие-то не то пиджаки, не то куцевейки. Лица их были ужасно мрачны, и я бы мог принять это выражение за какую-нибудь зловещую решимость, если бы не знал наверно, что они расстроены долгим ожиданием обеда. Каждый из них, по очереди, стиснул мою руку, сурово глянув куда-то в сторону.
Генерал, напротив того, был очарователен: он шаркал ножкой, брызгал слюнами, и все улыбался. Он поцеловал у Стаси обе ручки, со вкусом, смакуя каждый поцелуй, сказал: ‘а мы вас ждали-ждали, и жданки потеряли’, — побежал в угол, где лежала его фуражка, и принес оттуда коробку с конфетами…
— Шоколад! — многозначительно сказал он. — Ваш любимый.
— Merci, — улыбаясь ответила Стася.
Он всхлипнул, и опять припал к ручке. Юноши свирепо уткнулись в газеты.
— Я обижен, — лепетал наивно-детским голоском Ведьмин, — меня барышня обидела: не взяла с собой…
— Да мы так скоро собрались, — оправдывалась Стася.
— Обижен! — мотал он головою, закрывая глаза.
За обедом болтали больше всех генерал и Шнейдер. Стася сидела рядом с князем. Мать зорко поглядывала на обоих. Возле меня сел не то Сидоров, не то Петров (я их тотчас же перепутал). Он был довольно чистенький, опрятный, с белыми, мягкими руками, и обкусанными в кровь ногтями, ел он убийственно много, обильно посыпая солью каждое кушанье. Он молчал весь обед, и только когда уже насытился, и разговор зашел о свободе проживания за границей без паспорта, — он внезапно заметил:
— Да и у нас можно без паспорта.
— Это как же? — удивился генерал.
— С фальшивым.
— А вы по фальшивому живете? — спросил внезапно князь.
— Нет, кажется, по законному, — ответил он, нимало не смущаясь.
— Я всегда на законной почве стою, — заговорил Шнейдер, ударяя себя по левому боку: вот тут всегда все документы со мною, и по первому требованию всегда предъявляю.
— Ну, у вас никто и не спросит, — вас всякий будочник знает, — заметил Петров.
— Ах, какой язык! — внезапно умилилась Рогова. — Какой вы злой… Ведь вы знаете, — он с Никифором на одной квартире жил, — обратилась она ко мне.
— С каким Никифором?
— Да вот, что я вам говорила, в Женеве…
— Никогда я с ним не жил, — ероша волосы заговорил Петров. — Я не понимаю, что вам за охота всякий вздор повторять.
Она несколько опешила. — Как, как, — да ведь я вас у него сама встречала?
— Ну да, я бывал у него каждый день — и только.
— Кто это Никифор? — добивался я.
— Эмигрант, — ответил Петров, — старик, лекции о социализме в Женеве читал, к нему наши барышни на поклонение ездили, ломались, — мы дескать, либералки-патриотки…
Это уже было не в бровь, а прямо в глаз. Августа Павловна вспыхнула и опустила глаза в тарелку.
— Для наших барынь первое дело — мода, — продолжал Петров, — а там, чем модничать: юбкой ли, или идеей — им все одно. Только разница та, что в юбке хоть что-нибудь смыслят, а уж в отвлеченных идеях ни черта!.. А туда же: мы сочувствуем, — а кто их сочувствия просит? Следовало бы их, с позволения сказать…
— Ну, вы полегче, mon cher, здесь дамы, — заметил Ведьмин. — У вас необузданность выражений часто переходит границы. Вы не умеете себя держать в известной рамке.
— Да я ведь не нарисован, чтобы в рамке сидеть, — я живой человек: все физиологические отправления совершаю…
— Ну, довольно-с, — строго заметил генерал, опасаясь, чтобы он не стал при Стасе развивать подробности своих физиологических отправлений.
Петров что-то хрюкнул про себя, и с ожесточением принялся за мороженое.

X.

Кончили обедать в девятом часу, и сейчас же принялись за чай. Шнейдер спросил бутылку фин-шампань, и стал поговаривать о картах, предлагая генералу сыграть в мушку. Генерал нахмурился, и тоном, который совсем не шел к нему, проговорил:
— Вам известно, милостивый государь, что с вами играть я не стану.
Шнейдер тихонько глянул на князя и на меня: не слышали ли мы его слов. Князь был далеко, — я сделал вид, что читаю газету. Он как-то съежился, и отошел.
— Гм… вы говорите, преступление, уголовное преступление! — говорил князю Петров. — А вот, вы знаете, — я уголовное преступление раз совершил, — и виновным себя не считаю. Я из человеколюбия по чужому паспорту экзамен держал.
— Ведь скажет, — из человеколюбия! — в восторге говорила Рогова.
— Из человеколюбия, совершенно серьезно. У меня товарищ был, из грузин, — тупица, но милейший малый. Жил в Москве, женился. Нигде не служил, способен ни на что не был, существовал на средства отца — тот сто рублей в месяц ему присылал. Потом узнал, что сын женат — вдруг взбесился. ‘Не буду, говорит, недоучке денег посылать. Выдержи сперва экзамен на аттестат зрелости!’ А тот дальше четвертого класса не шел. Что делать, — хоть волком вой. — Ну, я за него и выдержал.
— И обман не открылся?
— Нет: тогда карточек не прилагали к документам… Уж очень я по богословии силен был: самого попа сбил. По математике двойку получил, да латынь с греческим вывезла. Ну, какое же это преступление? Отец счастлив, сын счастлив, я доволен, начальство довольно. Аттестат лежит где-то в столе, — а он на него по сту рублей в месяц процентов получает. Говорят — уголовное преступление…
Сидоров позвенел ложечкой в стакане.
— Да ведь это кто говорит, — возразил он. — Постепеновцы. Ездят по свету, да сентимент разводят.
— Стилисты! — смеясь сказал князь, вспоминая свое московское наименование.
— Стилисты! — спокойно подтверждал Сидоров и обвел глазами комнату, — ах, какое бы было для мира благодеяние, если бы всех их вздернули на осину…
— А если вас? — беспокойно спросил генерал.
Сидоров подумал. — Что ж, если заслуживаю, так пожалуй и меня, — согласился он. — Я отнюдь не прочь.
Генерал его поздравил, иронически расшаркиваясь, и вдруг объявил, что ему пора домой. Его стали удерживать.
Между тем карточный стол устроился. Князек опять уселся в пикет и при том очень по большой. Подали шампанского. Все выпили, — князя тоже начали просить выпить, он отказывался, говоря, что пьет чай с фин-шампань, и ничего более не хочет. Но его все-таки заставили.
Августа Павловна взяла меня за руку и таинственно повела в уголок. Генерал со Стасей забились в противоположный угол.
— У меня есть до вас маленькое дельце, — нежным шепотом заговорила она. — Вы давно знаете князя?
— Третий день.
Она грустно покачала головой. — Так мало! Ах, как жаль. А мне хотелось собрать о нем сведения… Вы знаете, он так ухаживает, так ухаживает за моей дочерью… Ведь фамилия Тузлуковых, кажется, очень известна?
— Известна.
— Его мать очень богата, я знаю. У нее три дома в Москве, да еще дом в Петербурге. Сестра ее замужем в Петербурге за министром, вы знаете…
— Как же, как же…
— Ах, я сама высокого происхождения, — вздохнула она, — в жилах Стаси течет баронская кровь… Муж мой занимает очень видное место в Одессе… А вы чем занимаетесь?
Я объяснил ей.
— Так, так… Послушайте, — князь, кажется, ведет нерегулярную жизнь?
— Кажется.
— Женится — переменится. Он уже делал намеки моей дочери. Конечно, эта партия еще не Бог весть что… Но если Стася согласится, я никогда против не пойду.
— Да ведь он женат, — внезапно брякнул я. Эффект получился полный. Августа Павловна так и замерла с открытым ртом.
— Же-нат! — по слогам выговорила она. — На ком?
— На какой-то горничной.
Она всплеснула руками.
— Откуда вы это знаете?
— Он сам говорил.
— Боже мой, Боже мой, — какой позор…
Она встала, пошла к дочери и стала ей что-то говорить, та очень равнодушно пожала плечами.
Я стал присматриваться к Шнейдеру. Сдавал он еще сносно, — но что он плутовал в прикупке, это я видел ясно. Он всегда возвращал неудачный снос, — и делал это удивительно ловко. У князя боковой записи совсем не было…
Августа Павловна, все еще не успокоившаяся и красная, стала приглашать меня играть с нею. Я отказался, отговариваясь незнанием. Она упросила хотя в дурачки поиграть. — От дурачков отказался было невозможно: мы сели по рублю сдачу. Через полчаса я проиграл ей шесть рублей. Этим дело и кончилось.

XI.

Генерал стал в десятый раз прощаться. Увидев в открытом рукаве Стаси ее полненькую беленькую ручку, он стал приставать к ней — позволить поцеловать ямочку в локтевом сгибе. Она не позволяла и хохотала. Он наклонялся и тоже хохотал. Наконец ему удалось чмокнуть, и он, очень довольный, стал в восторге топтаться на месте.
— Пух! Пух! — говорил он. — Беленький, мяконький, легонький… Вы вся пух, — пух от уст Эола… Хе-хе! Позвольте, повернитесь ко мне спиной… Согните руки.
Он взял ее за локти, и натужившись приподнял раза три кверху. — Пух! Пух! — повторял он.
Стася его погнала. — Коли идти, так идите: — тысячу раз прощается. Фуражку мнет в руках. Терпеть не могу.
Прощаясь с князем, Ведьмин даже свистнул, увидевши запись. Вдобавок у князя почему-то было записано одним королем меньше, чем у Шнейдера. Князь впрочем этого не замечал, и шампанское подливал себе уже без приглашений. Юноши нахмурились, когда генерал, спутав их фамилии, одного назвал Карповым, а другого Ивановым, — они приняли это должно быть за насмешку. Наконец он ушел.
— Боже мой, как вы проигрываете, милый князь, — соболезновала Рогова. — Нет, я этого не допущу, — как хотите, но берите меня в половинную долю. Непременно, непременно.
Стася стояла у окна и кланялась генералу, делавшему ей с улицы ручкой. Я подошел к ней.
— Луна какая чудесная, — сказала она, — прелесть.
Ночь была южная, темная. По серовато-розовому фону неба, из-за туч выплывала золотисто-красная луна, дробясь золотою сеткою зыби в воде, заливая все волшебным светом.
— Знаете что? — предложила Стася. — Поедемте в лодке. Здесь пристань два шага.
— А ваша мамаша ничего не будет иметь, если мы уедем вдвоем?
Она с наивно-детским удивлением покачала головой. — Конечно ничего. Я пользуюсь у нее полной свободой.
Действительно, Августа Павловна даже одобрила план прогулки, только сказала, чтобы на воде мы были осторожнее.
Стася надела шляпку, накинула мантилью, и взяла меня под руку. — Мы на тот берег переедем, — сказала она, показывая рукой на ту сторону залива. — Ты мама, главное, не беспокойся.
Мы пошли. Старик-лодочник подогнал к пристани свою лодку. Стася ловко перепрыгнула через борт, показывая узенькую ботинку из-под платья. ‘Пух, пух!’ — вспомнил я генерала.
На воде было еще лучше. Теплая, тихая, она чуть плескалась вокруг высоких бортов большой морской лодки. Старик-рыбак сильно налегал на весла своими шершавыми ладонями. На веслах сверкали капли, и алмазными нитями сыпались в волны. Разноцветные огни пароходов гирляндами сияли на рейде. Огромные суда, как морские чудища, всплывшие на поверхность вздохнуть свежим вечерним воздухом, тяжело пыхтели, смутно чернея распростертыми реями в золотистой ночной мгле. Звезды дрожали и искрились в воде. Мы скользили словно в дымке какой, как в песне германского лирика:
…Wir sassen beisammen
Traulich im leichten Kahn.
Die Nacht war still, und wir schwammen.
Auf weiter Wasserbahn…*)
*) — …мы с тобою сидели
Доверчиво в лёгком челне.
Тиха была ночь, и хотели
Мы морю отдаться вполне.
Генрих Гейне (пер. Афанасий Фет)
Недоставало только далекой песни любви… Стася сбросила мантилью и задумчиво смотрела на небо. Ее темно-синие глаза казались теперь совсем черными… ‘О чем она думает, — мечтает?’ — спрашивал я сам себя.
— Вы в карты не играете? — внезапно сказала она.
— Нет, — а что?
— Я так… Это хорошо, что вы не играете, — и не играйте. Особенно у нас…
— Отчего же…
— Оттого что этот Шнейдер… С ним не надо играть. Он плутует в игре.
— Как же ваша мамаша принимает его, знакома с ним, если он шулер?..
Она опять подняла глаза на луну, и ничего не отвечала…
— Настасья Николаевна, — вам сколько лет?
— Семнадцать…
— Только? — вырвалось у меня.
— Правда, — я старше выгляжу? — улыбнулась она. — Я много пережила, я очень много пережила и видела. Иной во всю жизнь не увидит того… Вы знаете, что меня теперь ничто не интересует, — в семнадцать-то лет!..
‘Вроде князя, — подумал я: того тоже ничто не интересует…’
— Я давно не помню, чтобы хоть что-нибудь живо заняло меня, на что бы я от души откликнулась. Я иногда с ужасом думаю: Господи, да неужели мне все еще семнадцать лет, — неужели впереди еще так много…
— Конечно много: встретитесь с человеком, который вам понравится, влюбитесь, — новая жизнь зацветет.
Она грустно тряхнула головой. — Нет. Я не встречусь, — если встречусь, то не полюблю, — а если и полюблю, то никогда не скажу об этом.
— Отчего?
— Оттого что я искалеченная. Я не такая, как все остальные. Я бы муку для мужа составила. Послушайте… Нет, вы не поймете меня… Это трудно понять. Да я и высказать не умею. Видите, я верю, что в человеке бывает иногда еще что-то такое, что не у всякого бывает. Какая-то сила в нем есть, — и этой силой он может окружающих мучить. Вы не понимаете?
— Что-то смутно…
— Ну да, — я знала, что вы этого не поймете. Вот во мне эта сила и есть. Это ужасная вещь… Она у меня временами проявляется. Меня тогда все начинают бояться. Я и сама себя тогда боюсь… И я знаю, кто это все делает…
— Кто? То есть как кто?..
— Нет, — вы ведь смеяться будете…
— Зачем же? Ведь вы искренно говорите?
— Искренно, конечно, искренно! — с жаром воскликнула она. — Неужели же вы думаете, что я бы решилась с вами… Нет это правда, самая ужасная правда, — я бы Бог знает что дала, только бы избавиться от этой правды.
— Вы все больше меня заинтересовываете…
— Это с малолетства у меня. Началось это ночью. Как закрою глаза — вижу передо мной что-то… я не знаю что… только не человек. Чудовище какое-то. Только фигура эта без головы… Вот вы теперь надо мной смеяться будете… Я лучше не буду говорить…
Я уверил ее, что тут нет ничего смешного.
— Ах, это ужасно было, — продолжала она. — Он мучил меня, щипал, щекотал — я не смела крикнуть. Потом он и днем стал являться. Как закроешь глаза, или задумаешься, — он уж тут… И у него с годами лицо стало образовываться… Нет, что это за лицо! Вы себе представить не можете, — теперь, при одной мысли, меня в дрожь кидает… Троньте мою руку.
Я взял ее маленькую белую ручку, — от нее пышало горячечным жаром. Она поднесла мою руку к своему лбу.
— Чувствуете виски какие? До чего наливаются кровью жилы… Представьте, что же со мной делается тогда!.. Это раз пять в год бывает…
— Вы лечились?
— Как же! У всех знаменитостей. Посылают на воды… Пила я воды, — еще хуже… Служили молебны у чудотворных икон, — не помогает нисколько. И теперь он только стал появляться не сразу. Я вдруг почувствую, — где бы ни была, что бы ни делала, — вдруг почувствую далеко, далеко его присутствие. Я слышу, как он до меня начинает добираться. Иногда целый день он не может дойти до меня… Иногда он точно стены какие ломает, кирпичи, камни падают… Ближе, ближе, — наконец так близко, что я слышу, как он дышит — хрипло, со свистом, и зубами скрипит.
Она дрожала как в лихорадке, глаза ее широко раскрылись, она оперлась своей рукой на мою руку, и совсем близко наклонилась, почти прижалась ко мне…
— Меня в эти минуты мамаша боится, — каким-то торжествующим голосом говорила она. — Она забивается иногда в угол и молится. Так что если со мной припадок случится, — я часами лежу на полу без помощи… Теперь вы понимаете, отчего я замуж не пойду — и могу ли я думать о будущем…

XII.

Я с глубоким сожалением глянул на этого бедного, надломанного нервами, ребенка, на это горячее существо, с пылавшей головкой…
— Говорят, мне надо лечиться сомнамбулизмом… или магнетизмом, — ну словам пассами какими-то… Я ведь могу вещи очень странные делать… Я могу стук вызывать. Во всем, в полу, в мебели, в земле, в потолке. Я сама не знаю, что это такое… Если хотите, — прибавила она по-французски, взглянув на лодочника, — я вам сделаю пример: вы услышите стук в дно лодки. Слушайте.
Она стиснула мою руку, и насторожилась. Несколько секунд ничего не было слышно, — и вдруг тупой мягкий удар раздался под водой. Старик поднял весла.
— Что это? — спросил я у него…
— Ударило что-то…
— Может на дельфина сонного наехали…
Старик покачал головой и осмотрелся. А в дно послышался новый удар только глуше и дальше. Стася улыбнулась, и опять закуталась в мантилью…
Луна поднялась совсем высоко и стала из красной бледно-серебристой. Воздух сильнее налился мглою, тени сильнее сгустились. Бесконечный морской разлив как стекло стоял пред нами…
— Есть много чудесного в природе, — задумчиво говорила Стася. — Я знаю это по себе, — и меня никто не уверит, что это нервы… Может быть я бы и поправилась, если бы за мной был настоящий уход. А ведь мамаша…
Она остановилась словно не решаясь сразу высказать.
— Мамаша мучит меня, когда я здорова. Словно вымещает надо мной то, что ей приходится терпеть во время припадков. Это постоянное подыскивание женихов, — приказание кокетничать с ними… Это голоданье днями, — это ужасно!.. Порою мне хочется закрыть глаза и полететь куда-нибудь далеко, далеко… Мне все чудится страна горячая, самая южная, — там и тигры, и слоны, и цветы огромные… Если б туда я попала, у меня все бы прошло, потому что я наверно знаю, что ему там запрещено бывать…
Я смотрел, не шутит ли она, не хочет ли надо мной посмеяться: но нет, — она вся дрожит от нервного волнения, в горле судорожное сжимание: притворяться так нельзя, — да и не к чему притворяться…
— Я точно Богом проклята с детства, — говорила она, — за чужие грехи должно быть. За что же испытания такие?.. Доктора успокаивают: говорят — нервы! Да что же мне за дело, нервы это, или нет, — важно то, что он приходит — вот что! А от нервов ли, от чего ли другого, — не все ли мне это равно?.. А тут еще вокруг — эти карты, ужины… Ах…
Она спрятала в платок свое лицо.
Мне было так не по себе, я был как в чаду. Словно в сказке какой: вокруг чернеет вода, звезды то вспыхивают, то потухают, лодка колышется, мыслей вереница снует и путается в голове. Тук-тук! раздается на дне лодки. Лодочник крестится. Да что же это — сон, что ли, весь этот разговор, и это катанье, и эти стуки… Да нет же, — это действительность, — отчего же так дышать тяжело, и проснуться нельзя, а надо жить в этом сне?..
Она подняла заплаканное лицо. — Ведь вы для меня совсем чужой, но, я вижу, вы понимаете меня, — и этим ближе родного. Вы сочувствуете мне, милый, — да! Пожалейте вы меня, — за что меня бросил Бог в этот мир? Чтобы вечно, вечно мучиться?.. И никто этого проклятья, никто снять не может. И не хотят понять, что мне тяжело так, и только тиранят мое сердце, по капле кровь пьют… Хоть бы камень на шею, — да вот сюда, в глубь — на дно морское… Там и покой, и тишина. И он не придет, — он воды боится…

XIII.

Минутами мне казалось, что она помешана. В ее глазах блестел какой-то совсем особенный огонь. Во всем лице светилось какое-то особенное, нечеловеческое выражение. Точно и вправду она была не от мира сего.
— Разве ваша мама сильно стесняет вас?
— Ах, она мучит меня! — вырвалось у нее… — Она меня в замужество богатому жениху продать хочет… Вы думаете, она отчего не сказала ничего сегодня, когда князь поцеловал меня в вагоне, — ведь вы это знаете, я слышала, как он говорил с вами об этом… Она не сказала ничего, потому что считала его за жениха. А как вы сказали, что он женатый — она мне подходить к нему запретила, теперь посылает с вами кататься… И ведь знаете — это с тринадцати лет так: и чего я навиделась, чего наслушалась… Сколько раз на волоске судьба моя висела. В чужом городе меня бросали, — без хлеба я голодала, платьями обносилась: заплатки не было починить… Чуть ведь не полы мне приходилось мыть… И никогда, никогда теплой, искренней ласки мне не удавалось испытать…
— А вот этот генерал, — он так вам в глаза и смотрит.
— Это… отец мой… Впрочем, не знаю — быстро прибавила она, — боюсь ошибиться… Я его помню с тех пор, как помню сама себя… Он прежде постоянно меня наказывал, да из комнаты вон гонял… А теперь вот каждый день конфеты возит, да ручки целует…
Она опять задумалась, пристально глядя в хрустальную зыбь воды. Между сдвинутыми бровями легла морщинка, на лице отразилась словно какая-то тупая, внутренняя боль.
— Ну, домой, — пора, — сказала она вздрогнув, — и велела лодочнику повертывать лодку назад. — Нас ждут вероятно…
— Вы мне прежде, кажется, говорили, что ваш отец в Одессе… — спросил я.
— То не отец — это муж мамин. Они давным-давно разошлись… Он военный, важную должность занимает… Ах, как я расстроилась от этого разговора, — заметила она, поводя плечами… — У меня теперь до того нервы напряжены, что кажется вот капля одна переполнит — и припадок будет.
Я велел грести скорее к берегу, опасаясь, чтобы припадок этот не случился в лодке.
— Когда же всему этому конец будет, когда! — прошептала она сквозь рыдания, склоняясь ко мне на руку, конвульсивно вздрагивая от слез. — Неужели же кроме смерти нет избавителя другого…

XIV.

Шатаясь она дошла по улице до подъезда той гостиницы, где они жили, и где два дня назад мой носильщик разбил стекло.
— Сегодня князь будет в большом проигрыше, — сказала она, тяжело переводя дыханье…
Юноши уже ушли. В накуренном воздухе было тяжело и душно. Сквозь облака сигарного и папиросного дыма блестел при свечках широкий лоб Шнейдера, чернел силуэт взъерошенной головы Тузлукова. Августа Павловна сидела близ князя. Шнейдер, мне показалось, был очень недоволен нашим возвращением.
— Что так скоро? — спросила Рогова, взглянув на бледное лицо дочери и переводя на меня свои подозрительные болотные глаза.
— Мне что-то нехорошо… чуть дурно не сделалось, — объяснила Стася.
— Утомилась в дороге, — успокоительно заметила мать. — А у нас здесь наш милый князь совсем в проигрыше, — я его никак не могу остановить, — отказалась даже быть с ним в доле: он уже более тысячи рублей проиграл…
— Я-с больше не играю, — говорил Шнейдер, тасуя колоду, привычными, наметавшимися руками. — Потрудитесь рассчитаться за проигранное, — а то ведь не на орехи же, с позволения сказать, мы играем.
— Не угодно ли продолжать, — резко заметил князь, окончательно уже охмелевший, толкая под столом ногой поставленные туда пустые бутылки. — Если я говорю — продолжать, так значит продолжать надо.
— Не хочу, — ответил спокойно Шнейдер, бросая карты.
— А я… я требую! — крикнул князь, ударив по столу кулаком так, что подсвечник, подскочив, упал с края стола на пол.
Я подошел к нему.
— Довольно, князь. Едемте домой. Все устали и спать хотят.
Шнейдер нахмурившись посмотрел на меня.
— Князь должен мне тысячу двести сорок рублей, — сказал он.
— Завтра он вам заплатит.
— Извините, я его не выпущу, пока не получу с него тотчас же. И вас, милостивый государь, прошу не путаться, — и не соваться где вас не спрашивают!
Я поднял князя за руку.
— Едемте князь.
— Я вас не пущу, — крикнул Шнейдер, шагнув к нам.
— Постойте, постойте, — сказал Тузлуков, проводя неверной рукой по своему лбу. — Я разочтусь сейчас. Сколько вам надо?
— Тысячу двести сорок рублей.
Князь написал на сукне 1240, — подумал, что-то соображая.
— Это я вам проиграл? — спросил он. — Да? Ну, если так, то вы… — Он задумался. — Вы не гродненский помещик, а мерзавец!
— Что-о? — заревел Шнейдер… — Что… Да как вы смеете…
Рогова завизжала, и стала искать колокольчика…
— Мерзавец! — хладнокровно повторил князь. Он говорил совершенно чисто и ясно, только гораздо медленнее. — И если вы шагнете, — я вас вышвырну за окно…
— Уйдемте, ради Бога, — я не могу, — проговорила бледнея Стася. — Куда-нибудь, уйдемте…
— Да как же князя оставить?..
Она пошатнулась, схватилась за стол.
— Уйдемте, уйдемте! — повторяла она…
— Меня, меня вышвырнуть, — хрипел задыхаясь Шнейдер, — да ты знаешь, что я медюки в трубки скручиваю…
Князь насмешливо смотрел на него пьяным взглядом, опустив руки в карманы.
— Денег я не отдам, — мерно говорил он, — потому что вижу, что ты приписывал… Ну, прочь от меня, или…
Шнейдер вдруг попятился к дивану, побледнел как полотно. Стася кинулась в двери. Я, хорошенько не понимая в чем дело, бросился за ней…
— Куда вы, — послушайте, — говорил я, догнав ее на улице…
— Там… — лепетала она указывая на окно.
Оттуда грянул выстрел, раздался какой-то вскрик, Стася пошатнулась и без чувств повалилась на землю…

ХV.

Когда она пришла немного в себя, первое что она прошептала, это были слова: — Везите, везите меня куда-нибудь, только подальше… я туда не пойду.
Я усадил ее в первую попавшуюся коляску, и повез к себе. Она, окаменелая, без движения, сидела рядом со мной, словно не сознавая окружающего. Она машинально пришла ко мне в комнату, машинально сбросила накидку. — У меня завтра утром будет припадок, — сказала она…
Я ей дал выпить воды, спросил, не надо ли ей позвать горничную, она сказала что не надо. Она села в кресла и закрыла глаза…
Она сидела так всю ночь. Пред рассветом, когда свечи стали бледнеть, она забылась. Я боялся ее оставить хотя бы на минутку. А между тем меня мучило любопытство, что там делается: в кого был дан выстрел, какие были результаты… Если наповал… Быть может Сибирь?..
Несчастная пьяная фигурка князька так и стояла у меня пред глазами. Вся прелесть судебного следствия, во всей красоте, развернулась предо мной. И за что пропал человек?!.
Я ходил по комнате, прислушивался к шуму под окнами и в коридоре. Но все было тихо, — ночь все бледнела и тускла. Девочка ровно дышала, свесив голову на грудь.
Я прилег на диван, — но едва забылся, как вскочил от необычайного гама.
— Где моя дочь! — разносился по коридору голос m-me Роговой. — Где она, — возвратите мне мою дочь!
Я вышел к ней за дверь.
— Она у вас?
— Тише, — она больна.
— Я хочу ее видеть, — возвратите мне мою дочь…
— Войдите…
Она вошла, хищным взглядом окинула комнату. Стася не просыпалась. Августа Павловна мрачно скрестила на груди руки.
— Позвольте вас спросить, — начала она, — что мне прикажете делать с нею. Репутация ее погублена навсегда…
— Чем это?..
— Как? Она ночью убежала с вами…
— Да ведь этого никто не знает…
— Согласитесь, что теперь ей немыслимо выйти замуж…
Речь у нее полилась потоком, она точно горох в стакан сыпала… Тут были намеки на то, что я обязан жениться, чтобы поддержать честь ее дочери, что она могла выйти замуж за какого-нибудь графа, — что я навсегда погубил ее будущность. Одним словом, она наговорила ту массу вздора, которую всегда способна наговорить женщина в минуту раздражения. В конце концов она объявила, что я виновник, что ее вчера чуть не убили…
Насилу-насилу я ее убедил закрыть фонтан ее красноречия, уверил, что ничего ужасного не произошло, и что она же должна быть благодарна за то, что я увез ее дочь от полицейских протоколов и скандала.
Понемногу она остыла. Оказалось, что вчерашний выстрел был для всех безвреден: пуля ушла в стену. Князь арестован, но денег Шнейдеру все-таки не заплатил…
— Удивительно, что Шнейдер пропал куда-то, — говорила она, — я наугад сюда приехала, мне казалось, что вы именно здесь остановитесь… Ах, я так потрясена, так потрясена…
Но тем не менее она напилась чаю. Гнев ее окончательно прошел. Она совсем не поминала про оскорбление, нанесенное ее дочери. Напротив, она была со мной чрезвычайно любезна.
— Это припадок, — говорила она. — Если бы вы знали, до чего я намучилась с ней! Я сама больна от этих волнений… Это ужасно, ужасно!
Когда дочь проснулась, она с нежностью стала ее целовать. Потом внезапно отозвала меня в угол и попросила в долг двадцать пять рублей. Я был тоже измучен всеми впечатлениями последних суток, и мне продолжало казаться, что все это сон.
— Что-то с князем бедным будет? Покушение на убийство… Ведь это ужасно! — говорила m-me Рогова, уезжая с дочерью. — О, какие ужасные события…

XVI.

Я решился бежать на север. Впечатления юга усиливались с каждым днем, и далее выносить не было сил. Стася весь следующий день пролежала больная. На утро, когда я укладывал вещи, ко мне внезапно вошел князек, чистенький, вымытый, веселый. Он так мне обрадовался, что кинулся на шею.
— Отпустили! — в восторге кричал он.
— Как вам Бог помог?
— Да и здесь начальство оказалось знакомым. Шнейдера вчера же выслали отсюда, а с меня взяли слово, что я сегодня уеду. Вы едете?
— Да.
— Так едемте вместе.
Он бросился к себе укладывать чемодан. Оказалось, что ‘начальство’, когда дело выяснилось, решило покончить дело короче. Шнейдер, конечно, не получил ни гроша. Тем не менее, он добился свидания с князем, простился с ним по-приятельски, поцеловался даже, и уверил его, что был тоже пьян, потому и погорячился, и записал что-нибудь лишнее. Но князь на это не сдался и отказался от всяких долгов.
— Знаете, я какой-то несчастный, особенный человек, — говорил он мне, когда паровоз помчал нас через пропасти и мрачные туннели по таврическим горам. — Ну, посмотрите, как все шло хорошо, благополучно, вплоть до вчерашнего вечера. И не пил я, — и гладко, и ровно все было… А теперь — в полиции сидел, арестован был: чёрт знает, что такое. Вот мать говорит, что Стася не от мира сего. Ей Богу, и я такой же… Отчего же с другими никогда ничего подобного не случается… Нет, баста! Зарок даю — пить больше не буду?..
— Надолго?
— Зарок-то?.. Навсегда!.. Впрочем, надо полагать не выдержу.
В X… мы расстались. Я полагаю, что он не выдержал.
Август 1882 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека