По высокому и широкому трапу, вроде тех лестниц, что в старинных барских домах вели на антресоли, я поднялся из колыхавшейся лодки на палубу огромного морского парохода. Татарин потащил вслед за мной, кверху, чемоданы. Мои спутники, с которыми отчаливши от берега я попал в одну лодку: какой-то моряк, старуха с толстым носом и желтым петухом, обвернутым в тряпку, да тощая дева, видимо изнывающая за неимением мужа — поднялась вслед за мною. Я прошел на корму, выбрал себе место в тени и расположился поудобнее.
Утро было чудное. Из-за крутых, фиолетовых с золотистой оторочкой облаков только что выплыло свежее, молодое солнце и залило море широким розливом огня. Вершины гор стояли совсем розовые, — да и все было розовое: и наш пароход, и дым, выбивавшийся плотными клубами из его труб, и городок, белевший на самом берегу у подножья гор, — маленький приморский городок. Сизо-зеленая поверхность воды еле будоражилась волнистою, слабою зыбью, задумчиво плескавшею в купеческие суда, сонно качавшиеся на якорях. В воздухе стояла та утренняя торжественная истома, которая всегда следует за страстной южной ночью, с ее душным ароматом, огромными зелеными звездами и фосфорическим блеском луны.
Я ехал один, и очень скучал одиночеством, особенно когда приезжал на место. Дорога переносилась гораздо легче: этому способствовало и постоянное разнообразие впечатлений, и удивительная сообщительность русского пассажира. Я по опыту знаю, что невозможно проехать сутки в вагоне и не познакомиться с кем-нибудь из спутников. У вас окажутся не только общие знакомые в Петербурге, Ташкенте или Чугуеве, но и сам пассажир придется вам всенепременно родственником, ужасно дальним, — через каких-то древних тетушек, которые давным-давно истлели по склепам. Отличительная черта этих родственников та, что они спят в дороге восемнадцать часов в сутки. Я это им вменяю в особенную заслугу, — и по этой причине их никогда нельзя встретить между Москвой и Петербургом, где всего езды-то пятнадцать часов, и где поэтому они еле успевают выспаться, забывая даже про существование буфетов. Пароход менее скучивает пассажира, и потому знакомства вяжутся не сразу. Мне, вдобавок, езды было всего каких-нибудь пять часов — и потому я питал надежду, что никаких родственных встреч не произойдет: как ни будь скучно, — такая встреча влечет за собою скуку еще жесточайшую… Но вскоре я принужден был разувериться в ожидании.
Я слонялся бесцельно по палубе, смотрел, как на паровых блоках подымали грузные бочки и складывали куда-то глубоко вниз, как машинисты вытирали масляными тряпками стальные поршни и цилиндры, как старуха укладывала петуха, пугливо дергавшего головой, в круглую корзинку. Изнывающая дева скромно поместилась во втором классе, сняла с своих бесцветных волос шляпу с целым кустом сирени, и вынув из маленького дорожного сака какую-то провизию, не без удовольствия жевала. К трапу то и дело подплывали лодки с пассажирами и багажом. Птицы шумно летали вокруг, садились на мачты. Матросы шныряли туда и сюда по борту, воздух наливался все сильнее теплом и жаром.
— Купи бирюза, настояща черноморца, — предлагал армянин, раскладывая целую коллекцию мелких и крупных камней, своими черными, закорузлыми пальцами. — Свезешь в Москва, барышне подаришь.
Я перешел на носовую часть, — оттуда городок был виднее. От него к нам словно мухи ползли-чернели по волнам катера, лодки с пассажирами и грузом. А сам он казался отсюда хоть и живописным, но таким маленьким, жалким: словно эти детские домики кто-то просыпал мимоходом, а они так и прилипли к тем местам, куда их бросило. Все они были какие-то беленькие, кубические, только порой кой-где выпрыгивал минаретик и нарушал своей тонкой иглой монотонность построек. Я люблю эти полурусские, полувосточные городки издали. Но за то избави Бог жить в них, где-нибудь на татарских задворках, среди вони и грязи уже совсем восточной, которая в десять раз хуже нашей, великороссийской…
Рядом со мной стоял плотный, плешивый мужчина с рыжей бородкой, и рассеянно-устало поглядывал вокруг. Я чувствовал, что разговор неизбежен, что он вот-вот заговорит, — и не ошибся…
— Изволите любоваться? — начал он. — Приятная местность.
Я должен был согласиться, что приятная.
— Любопытные места, — продолжал он. — Вот тут пойдет левее Алупка, Орианда, Мисхор. Изволили насладиться ими? Далеко небезынтересно. Я вот третий год сюда езжу, и каждый раз наслаждаюсь.
— Издалека ездите? — спросил я, чтобы что-нибудь спросить.
— Издалека. Можно сказать, из Сибири, — из Екатеринбурга. Жену вожу на излечение. Теперь привез ее, еду обратно. Очень спокойно. Пароходы уместительные, комфортабельные… Впрочем на сей раз едем мы с маленькою неприятностью.
— То есть как?
— Вчера всех нас чуть не перестреляли тут… Изволите удивляться? Да, оно точно удивительно. С нами, изволите видеть, князек один едет, по фамилии Тузлуков. Так он к вечеру напивается, и по палубе с пистолетом бегает в растерзанном виде…
— Вы шутите?
— Ни Боже мой.
— Что же с ним делают?
— Ничего не делают. Да и сделать невозможно. Лицо официальное: едет куда-то по казенной надобности, и даже кое-кому племянником приходится. Впрочем, что он по казенной надобности едет, — это вздор, а вот что он племянник, это точно…
— Да ведь он убьет кого-нибудь?
— Пистолет от него отобрали. И странный человек. Утром такой тихий, скромный. Сидит в уголку, и все извиняется. К вечеру напьется, и сейчас дебош. Образованный человек, на многих языках говорит. А вот, подите, какая болезнь…
— Так ведь можно бы распорядиться, чтоб ему вина не давали из буфета.
— Да где же тут, не усмотришь! Сунул лакею целковый — ну и тащит ему бутылку… Он так-то очень приличен. Говорит, что ему стыдно смотреть на людей по утрам… а к вечеру опять и готов-с. Уж это натура такая, — ведь это вся фамилия Тузлуковых на один образец. Что этот самый князек в Москве выделывал — и-и, Господи! Уж и секли-то его, по просьбе матери, — ничего не помогает… Теперь, говорит: ‘еду по казенной надобности’. Да кто же его пошлет: ведь он путаник известный… Хотели протокол вчера составлять — да решили, что не стоит, — потому сегодня окончательно пароход на место придет.
— Где ж он теперь?
— Ходит, пассажиров благодарит.
— За что?
— За то, что протокола не составили.
— А те что?
— Да что, — ничего. Все-таки князь, человек благородный. Хотите посмотреть его?
— Бог с ним, не интересно!
— Да вот он идет.
Он показал на подходящую фигуру, — ни дать ни взять коми из парфюмерного магазина, в шотландской шапочке и светленьком костюме из чичунча. Он был бледен, лицо опухши, глаза красные. Увидев моего собеседника, он подошел к нему и протянул руку.
— Извините, — скромно проговорил он, приподнимая шапочку. — Вчера опять это случилось… Мне так совестно, так совестно… Просто я не знаю, что это со мною…
— И-и, ваше сиятельство, с кем это не бывает! — утешил тот его.
— Ну, нет, — процедил князь сквозь зубы, — нет, вы этого не говорите, — это не с каждым случается… Просто позор… На пароходе, с револьвером, и притом почти безо всего… Ведь вот оказывается, что я одну даму свиньей назвал… Что же это такое! Я теперь перед всеми готов извиняться, перед всеми… Извините, ради Бога, — обратился он ко мне, — может быть я вчера и вас как-нибудь неумышленно…
Я объяснил ему, что только что прибыл на пароход. Он видимо смешался, — ему было досадно познакомить еще нового человека с своими деяниями…
— Нет, нет, решено: больше не буду пить, — бормотал он отходя, — это яд, положительный яд!..
II.
Пароход снялся с якоря и бесшумно двинулся вдоль берега, разбрасывая по сторонам и далеко оставляя за собою длинные ленты кружевной пены. Пассажиры стали стягиваться в кружки. Армянин опять заходил с бирюзой. Кое-где раскрылись карточные столы.
— У меня был вот такой же дядя, — не отставал от меня мой собеседник, — так он, как напьется, — сейчас в церковь. Свечу поставит — и на колени, плачет, разливается: сколь, говорит, много во мне чревонеистовства!.. Ну, совсем с цепи сорвавшийся. А между тем медаль получил.
— За что?
— Сыроварни у него первые в крае, — теперь-то они ко мне перешли, а до позапрошлого года его были… Жену с малолетними детьми на чердаке держал, чтобы дом не подожгли, а приказчиков в намордниках водил, чтобы не разговаривали.
Я развернул книгу и сделал вид, что интересуюсь чтением. Бородач завздыхал, полез в карман, вытащил золоченую табакерку, с которой по углам слезла позолота, и красный фуляр, насквозь пропахший табаком, — весь сморщился, сощурился, и не без наслаждения потянул порошок себе в нос…
— И чего он акробатом одевается, — не унимался он, смотря издали на князька. — Мамаша благотворительностью занимается, а сын на черноморских пароходах целковые спускает в карты…
Я молчал с упорством и смотрел в книгу. Он попыхтел еще немножко, и отошел.
Пароход уже совершенно разошелся и несся на всех парах. Мимо, как в движущейся панораме, шли крутые берега, залитые садами и парками, сквозь листву сквозили дворцы и дачи. С безоблачного неба солнце жгло и палило. Дельфины в неистовой пляске мчались за нами, высоко выпрыгивая из воды, — словно Нептун в честь нас задавал праздник, и велел им вертеться вокруг судна хороводом. Было еще сравнительно рано, а уже дышать было нечем, так накалялся воздух. Я стал рассчитывать, сколько времени осталось до завтрака, а с завтрака до прибытия парохода на рейд. Спать было неудобно, читать не хотелось, говорить тем более.
Неподалеку, рядом с сыроваром, поместился какой-то седенький, с подслеповатыми глазками, господин и с чувством рассказывал о том, что слышал еще от своего деда.
— Безбожие, милостивый государь, ни к чему не поведет, — говорил он, опираясь подбородком на палку, — и прочно укорениться в человеке не может. Уж на что, например, был безбожник Вольтер?.. А между тем и с ним какое чудесное обращение было! Случай достопримечательный, который в жизнеописаниях его не поминается. Передавал мне это очевидец, дед мой, как я уже вам докладывал.
— Жду с интересом, — подбодрял рассказчика сыровар.
— Надо вам сказать, милостивый государь, и вам, конечно, это не безызвестно, что императрица Екатерина Великая состояла с французским безбожником Вольтером в переписке, и настолько им заинтересовалась, что пожелала его видеть. Пригласила она его на лето в Петербург. Он приехал и поселился на отведенной для него даче, близ Чесменской богадельни, если изволите знать. Занимался он своими книгами, изумляя императрицу безбожием и ученостью. Спорил с ним митрополит, архиереи, но убедить не могли: затвердил одно: нет Бога, и души нет, а есть разум. Только хорошо-с. Прогуливается он однажды в поле. Видит, мужик землю пашет и крестится. Подходит он к нему и спрашивает: что это, говорит, ты рукой делаешь? Мужичок отвечает: крестное, говорит, знамение совершаю, молю Творца моего об урожае. — Да ведь Бога-то нет, — говорит Вольтер. — Как нет! а урожай откуда? — Урожай из земли. — Да ведь и неурожай из земли? — Верно, — говорит Вольтер, — а больше от погоды. — Да погода-то откуда? — А погода сама по себе. — Тут мужик не выдержал — засмеялся. — Ну, говорит, и пущай. А вот я как перекрещусь, так у меня урожай и будет… Вольтер задумался. Пошел дорогой, думает. Спать лег — думает… Что же бы вы полагали, милостивый государь: так ведь на него этот случай повлиял, что он все свое безбожие оставил и в Бога уверовал!.. В монахи постричься хотел — вот до чего…
Сыровар с изумлением покачал головою, а рассказчик принялся за новое повествование, очевидно столь же интересное. Я опять стал блуждать по пароходу, прислушиваясь к звону посуды, раздававшемуся из столовой. За одним из карточных столов князек играл в пикет с каким-то бородатым господином, сомнительного происхождения, который все возмущался, что он ‘разносит’. Князьку, очевидно, везло. Когда я подошел к нему — у него на руках было семь пик и пять фигур.
— Ну вот и извольте сносить, — обратился он ко мне, как к знакомому, — не угодно ли…
Играл князек плохо, и несмотря на масти, чуть не каждый раз отдавал лезу противнику. Противник играл очень тонко, с большим расчетом, и был совсем князьку не под пару. Он как-то ухитрялся каждый раз брать короля, изредка только приговаривая:
— Однакожь это, с позволения сказать, — собачье счастье.
К кому относилось это ‘собачье счастье’ — к нему, или к князю — этого я не мог определить.
Когда сигнальный колокол прозвонил к завтраку, и пассажиры, шаркая ногами, двинулись в залу, по какой-то необъяснимой случайности я очутился за столом рядом с князем. Он отодвинул бутылку сотерна от себя подальше, и спросил себе содовой воды.
— Чем кончилась ваша партия? — полюбопытствовал я.
— Представьте, проиграл три с полтиной, — удивлялся он. — Карта валила ужасно, а между тем кончилось проигрышем.
III.
В третьем часу, в самый жар, пароход подошел к давно желанному рейду. Он сбавил ход, и стал осторожно пробираться между судов. Вместо дельфинов, вокруг него запрыгали по воде дюжие парни, пловцы-аматеры, которые жалобно глядя своим мокрым лицом на пассажиров, просили: ‘Барин, бросьте монету, я ртом поймаю…’ С борта летели дождем гривенники и пятиалтынные, парни ныряли в густую, сизую воду и снова выскакивали на поверхность, отплевываясь, фыркая, показывая монету и тотчас пряча ее за щеку. Дамы не без интереса смотрели на их атлетическое сложение, а сыровар почему-то утверждал, что это несомненно ярославцы, — что это плут-народ, и кроме их никто такого средства наживы не выдумает.
На пристани маленький, коренастый татарин подхватил мой чемодан и плед, и рысью кинулся через площадь к гостинице, пыхтя, и всеми силами желая показать, что чемодан ужасно тяжел, и что поэтому ему надо дать на водку как можно больше. При входе в отель с ним случилось несчастье: он пнул углом чемодана в стеклянную дверь и разбил окно. К сожалению, свободных номеров здесь не оказалось, нам пришлось искать пристанища в другом месте, и слышать сзади себя всякие хорошие пожелания швейцара, вознегодовавшего на разбитие стекла. Носильщик молчал упорно, только хрюкал, и бежал боком, каким-то галопом, весь обливаясь потом и задыхаясь. Я еле поспевал за ним, а он все оглядывался и шептал:
— Недалеко, мусье, недалеко.
В новой гостинице посчастливилось более. Какой-то линючий лакей повел меня во второй этаж и показал огромную комнату с двумя кроватями, из которых одна была широчайшая, двуспальная. На мой протест, что такого семейного нумера мне не нужно, он, позвякивая ключами, ответил:
— Все занято, больше нигде не найдете, — и потом прибавил, — да может вы не одни будете?
— А с кем же?
— Может проезжие есть знакомые?
Я велел внести свои вещи и подать воды для умыванья. Через отворенную дверь мелькнула фигура князя, очевидно тоже остановившегося где-нибудь по соседству. Под окнами рос какой-то терновник, или чертополох, в воздухе пахло из кухни пролитым на плиту маслом. Немного подальше, за окном, ругались извозчики, еще дальше — шло голубое поле залива, и жалобно белели сожженные жгучим солнцем скалы.
Словом, вид был не из важных, не из тех, про которые говорят итальянцы: ‘ты его видел, и теперь можешь умереть’. Умереть тут можно было разве со скуки.
Переодевшись, я отправился по своим делам, и первым делом на почту — нет ли писем poste-restante. Над городом носилась, всеконечно, белая пыль, садилась на платье, забиралась в рот, в нос и в уши. На прилавках по улицам продавали великолепные яблоки, виноград, груши, тоже обсыпанные, как сахаром, пылью. Поднявшись в гору, я дошел по тощему бульвару до клуба, — какого-то неуклюжего барака, разыскал там капитана, которого мне надо было видеть, съел какой-то невозможный обед с ‘антрекотом’ — и в конце концов воротился домой поздно вечером, когда уже солнце, покраснев тихонько, закатывалось в туманную дымку далекой смутной полосы горизонта.
К величайшему изумлению, я нашел свою комнату отворенной, на двуспальной постели, под простыней потягивалась какая-то фигура, у стены помещался огромный чемодан и симметрично расставленные ботинки. У умывального столика возился тот же линючий лакей.
— Что это такое? — крикнул я…
— Это тоже-с проезжий, — не смущаясь ответил он. — Ведь вы говорили, что вам комната велика, и постель лишняя. Так вот они и заняли.
Проезжий сдернул с головы простыню и приподнялся.
— Извините пожалуйста, — заговорил он нежно, и по голосу я тотчас признал в нем того господина, что играл в пикет с князем. — Я не хотел занимать эту комнату, но во всем городе ни одного ж номера, а этот (он ткнул пальцем на лакея) говорит, что вы были не прочь занять с кем-нибудь комнату. Я и расположился.
Мне, конечно, оставалось только развести руками. Я вообще терпеть не могу спать с кем бы то ни было, а уж тем более с незнакомым, который просто-напросто может обокрасть. Но ведь не гнать же мне его было ночью с кровати…
— А я ж ужасть как устал, — продолжал он… с легким польско-жидовским акцентом, — потому не дожидаясь вас, с позволения сказать, разделся. Вы извините, пожалуйста, такой случай, можно сказать экстраординарный.
Я решил непременно завтра же утром отделаться от подобного соседства, и начал раздеваться.
— Вы мне позвольте рекомендоваться, — говорил он. — Гродненский помещик Шнейдер, Болеслав Яковлевич. Путешествую для развлечения. А с кем имею удовольствие?
Я назвал себя. — Очень приятно. Я имел удовольствие видеть вас на пароходе… Вы завтра на смотр едете?
— На какой смотр?
— Государь смотр здесь завтра делает, — мы с князем решили ехать. Маневры будут. Очень интересно. Поедемте, веселее втроем.
— Ну, уж не знаю.
— Я разбужу вас завтра пораньше, может и поедете…
Такая нахальная любезность меня ужасно взбесила, и я тут же положил, что никуда не поеду.
— Государь всего на несколько часов приедет из Ливадии — мы услышим выстрелы, когда пароход войдет в гавань. Да и лакею я приказал разбудить меня… Вы на ночь не купались?
— Нет.
— Напрасно… Это освежает, делает тело каким-то гуттаперчевым… Pardon, — вам, кажется, спать хочется, а я болтаю, мешаю вам. Покойной ночи…
Он повернулся на бок и тотчас же захрапел, как-то особенно высвистывая носом.
IV.
Утром, сквозь полусон, я почувствовал, что меня трясут за плечо.
— Вставайте, вставайте, — кричал над ухом голос, — яхта вошла в гавань.
У окна, завернувшись в простыню, стоял князь, прибежавший из своего номера, а рядом с ним, в таком же костюме, гродненский помещик.
Мне ужасно захотелось их выгнать: так-таки взять за шиворот, вытолкнуть за дверь, повернуть ключ в замке, и снова натянуть на себя одеяло. Но разве это возможно: в нашем, девятнадцатом веке! Оставалось скрипеть зубами и ругаться про себя.
По заливу с музыкой и выстрелами катились две яхты, на одной развевался желтый штандарт.
— Извозчика скорей, — кипятился Шнейдер, мечась из угла в угол, держа в одной руке стакан, в другой туфлю. Он посылал поминутно куда-то лакея, кричал, что мы опоздаем, сам принес мне вычищенные сапоги, полоскал рот, разливал чай… Он меня буквально одел, даже шляпу надел на голову, раза четыре сбегал за князем, стащил нас с лестницы и усадил в коляску.
Очевидно, он принадлежал к числу тех людей, которые раз прилипнув, уже не отлипают, и отделаться от которых невозможно трудно. С князем, конечно, пришлось познакомиться короче, ибо помещик, поместившись на передней скамейке коляски, стал уверять, что мы люди прекрасные, что я ему понравился с первого раза. Он даже тянулся ко мне с целью поцеловаться, но я его убедил сделать это потом, не на улице…
— Приятно поместиться в одной комнате с образованным человеком — говорил он сладко щурясь на меня своими хитрыми глазками. — Я ужасно общество предпочитаю… А скука здесь, в этом проклятом городе, убийственная. Хорошо еще, что вот с князем вчера в картишки перебросились… Да такое несчастие опять мне валило.
— Однако же я шесть рублей проиграл, — заметил князь.
— Так вы ж небрежно играете, — возразил помещик… — Да что уж тут, — собачье счастье.
Скоро город остался позади, мы поехали по холмистой долине. Вдали правильными рядами чернели войска. Смотр уже начался, и полки, отбивая мерно шаг, с криком ‘ура!’ с развернутыми знаменами шли мимо свиты. Мы вышли из экипажа и вмешались в разношерстную толпу, кольцом оцепившую войско…
— Хорошо сидит, — похвалил князек полковника, танцевавшего на горячей гнедой лошади перед публикой. — Эх, бывало, я как в полку гарцевал, и на каких конях!
— Разве вы были военным? — поинтересовался я.
— Да, я в кавалерии… Принужден был выйти, — ведь вы знаете мой характер… то есть слышали, — наивно сознавался он. — Побил ‘домашним образом’ одного из начальствующих — ну и попросили оставить полк.
Он даже вздохнул.
— Многим мне пришлось поплатиться за эту страсть, — продолжал он. — Вы не поверите, сколько мне все это стоило! Я думаю, армию обмундировать на эти деньги можно…
Он говорил это так просто, с таким сожалением, что я положительно недоумевал, как это такой скромный мальчик способен раздетый бегать по пароходу с револьвером и называть дам свиньями.
Шнейдер увидел в коляске знакомых: какую-то толстоносую барыню с неприличным лицом, и молоденькую девушку с золотистыми по плечам волосами, в широкой шляпе с целым букетом. Он подошел к ним, и тоже влез в коляску, чтоб было виднее…
— Я ведь уж раз разжалован был, — говорил мне князек чуть не со слезами в голосе. — Мать огорчается, — а что же мне делать? Я всегда был таким… В гимназии в первом классе четыре года сидел, просто беда. Военные науки как-то легче дались, я даже служил порядочно, — а теперь приходится без толку небо коптить…
— А вы не служили по статской?
— Конечно служил. Чиновником особых поручений был при губернаторе. Да тот к жене меня ревновал, и в отставку заставил выйти…
Он мне, все с той же наивностью, начал рассказывать подробности того, как ревновал свою жену губернатор (ревновать-то он имел полное право), хотел даже его отдать под суд (все из-за жены), что его спасло только родство да связи…
— Коли правду говорить, — я давно бы жил где-нибудь на Чукотском носу, — говорил он, — хотя в сущности преднамеренно и мухи не обидел. И бумаги-то я важные терял, и купца одного чуть не убил, и неприятности из-за барынь имел. Вот мне двадцать пять лет, а меня решительно ничто не интересует. Вот теперь приехал на парад посмотреть, так чем-то старым сердце заиграло, службу полковую вспомнил, — а то что…
Он вдруг осклабился.
— Знаете, меня в кружки социалистические приглашали, агитатором хотели сделать, — засмеялся он.
— Ну и что же вы?
— Три месяца их компанию поил. Это в Москве было, на Никитской. На балы их ходил, с мадамами ихними познакомился. Одной все папиросы покупал, — она по тысячи штук в неделю выкуривала. Но оказался непригоден. Так и решили. Держали только меня из-за того, что денег у меня всегда очень много бывает. А потом побил я их вожака, — он там мастерскую какую-то содержал, — ну и разошелся. Они меня стилистом все называли…
Между тем, на равнине захлопали пушки. Им в ответ, внизу в лощине, заговорила ружейная перестрелка. Полки быстро двинулись мимо нас, спускаясь куда-то за кусты вниз. Экипажи тоже тронулись, народ хлынул в рассыпную, и вскоре мы остались вдвоем, все с теми же разговорами о Москве и социалистах. Мимо скакали какие-то верховые, на холмах вспыхивали выстрелы, перекатный гром канонады так и стоял в воздухе…
— Ведь вы знаете, — я женат, — говорил мой спутник.
— Вы? На ком?
— На горничной. На простой горничной.
— Зачем же это вы?
— Назло матери. Потом валялся в ногах у нее. Целую ночь у ее постели стоял на коленях. Простила.
— Где же теперь ваша жена?
— Чёрт ее знает, я даже не справляюсь. За границу уехала с моим товарищем… Однако мы кажется с вами с дороги сбились.
Что мы были не на месте, это я давно видел. Вокруг нас то и дело проносились ординарцы, и поглядывали на нас очень недружелюбно. Мы попали в самую кипень маневров.
— Вот с этого пригорка должно быть видно шоссе, — сообразил князек, — и разбежавшись полез на крутой скат холма. Но в этот момент совершились что-то непонятное. Пред ним словно из-под земли вырос усатый фейерверкер, что-то крикнул, замахал руками, потом взял его за шиворот и хватил прямо лицом о землю. В тот же момент над ним вспрыгнул белый клуб дыма, и оглушительный пушечный выстрел грохнул так, что адъютант, полукругом подскакивавший к нам, так и пригнулся…
Мы попали на батарею…
V.
Несмотря на то, что князек принадлежал к числу отставных жрецов Марса, падение и выстрел его оглушили порядком, и он долго не мог оправиться, когда мы зашагали с ним обратно, по направлению к городу. Нас обогнал, уже у самого въезда, Шнейдер, — он ехал в коляске с дамами, сидя бочком на узенькой передней скамейке, и посылая нам воздушные поцелуи ручкой.
Когда мы пришли в гостиницу, он был уже там, и ждал нас.
— С вами всенепременно желает познакомиться семейство Роговых, — заговорил он, с восторгом пожимая наши руки.
— Каких Роговых? — изумились мы.
— А этой же дамы, с которой я ехал, — видали какова дочка? На щечках ямки, глаза, с позволения сказать, как молния. То есть мое старинное знакомство, — им очень скучно, и они меня покорнейше просили, чтобы я попросил вас поскучать с ними вместе. Я сказал, что привезу вас сегодня вечером…
— Напрасно, я не поеду, — возразил я.
— Зачем?
— Да затем, что я завтра чем свет еду в Бахчисарай, и потому ложусь в девять часов спать.
— Оставьте, потом съездите!
— Нет, — уж я так рассчитал, что завтра надо ехать…
— От-то, какой! Ну, вот князь поедет.
— Да, дочка-то хорошенькая? — прищурился тот.
— Венера таврическая, — засмеялся в ответ Шнейдер, очевидно очень довольный своей остротой. — Образованная девица, на четырех языках разумеет… да нет же, — на шести языках: по-итальянски, по-польски, по-английски.
И он начал, загибая пальцы, пересчитывать достоинства девицы.
— Вы куда? — внезапно обратился он ко мне, увидев, что я направляюсь к двери.
— Купаться.
— А! Так и мы ж идем! Князь, берите простынку, покувыркаемся в воде!
Я не оглядываясь пошел, чуть не побежал от них. У купальни они меня догнали.
— Тут надо быть осторожнее, — таинственно говорил нам Шнейдер, — деньги того и гляди вытащат, пока в воде сидишь. Вы лучше оставьте бумажники в кассе. Дайте я отдам кассиру.
Но я ему не дал. Он взял бумажник от князя и отнес в кассу. — Экая роскошь, экая прелесть! — фыркал он, погружаясь по маковку в соленую, густую воду. — А-ах, как хорошо после трудов праведных! А-ах!
Я с нетерпением ожидал часа, когда, наконец, они уедут. Гродненский помещик ходил за мной весь день по пятам. А за ним как тень маячился князек. Признаюсь, я был готов сбежать не только в Бахчисарай, но даже назад, в золотушный Петербург.
Наконец они уехали, Шнейдер еще раз звал меня, уверяя, что это очень образованное семейство, но я не поддался на его уверения. Он словно обиделся на меня: вы, дескать, не доверяете моим рекомендациям. Но я ему предоставил полное право обижаться, как ему только будет угодно.
Мне он ужасно не нравился, и главнейшим образом тем, что едва ли он был гродненский помещик, да еще с двенадцатью тысячами дохода, как это он успел мне заявить через несколько минут после нашего знакомства. Он, правда, носил тонкое белье, отличные золотые часы, и даже алмазные запонки (это в дороге-то!), говорил, что у него много аристократических знакомств в Петербурге, где он принят, как свой, — и в тоже время мыл руки только утром, ел рыбу ножом, и кидал спички на пол. Меня особенно возмущало последнее. Это самый характерный признак, во-первых — нелюбви к порядку и чистоте в комнате, а во-вторых, — привычки к отсутствию под ногами ковра, на который уж конечно не бросишь тлеющейся спички. Он кашлял и плевал где попало, резал сыр толстейшими, так называемыми ‘поповскими’ ломтями, спал чуть не три часа после обеда, — а главное, говорил, что он богат, и с хорошими связями. В комнате он ужасно насвинил, оставлял на комоде стаканы из-под лимонада, стряхал всюду сигарный пепел, разбросал по столам гребенки с поломанными зубцами.
Князек был несравненно сноснее. Пока он не пил, он был достаточно мил, умеренно разговорчив, и в конце концов сам отлично сознавал свои недостатки. Я понял, почему пассажиры не составляли протокола, и не высадили его где-нибудь в татарской деревушке: он был слишком хороший малый для этого. Он чувствовал, что жизнь у него давно выбилась из колеи и идет невыносимыми толчками. Он ничего не хотел, ни к чему не стремился, всеми силами желая только, чтобы его невольные скандалы не получали огласки. Особенно ему было обидно, когда какой-то московский листок напечатал историю о том, как он побил в каком-то загородном саду буфетчика за то, что подали тухлые анчоусы, и в буфете не оказалось рокфора. Дело, конечно, кончилось без всяких мировых судей, но газетный репортер, подвернувшийся свидетелем, которому князек позабыл заплатить, тотчас же напечатал подробное описание скандала в ‘Хронике’ на первом месте, назвав его ‘возмутительным самоуправством’. Князек едва не заболел с отчаяния, в тот же вечер напился, и побил в том же саду злосчастного репортера, за что и отсидел сколько то времени в заключении.
Я, во всяком случае, был в восторге от мысли, что завтра большую часть дня я проведу один, в осмотре Бахчисарая, — но увы! моим надеждам не суждено было сбыться…
VI.
В три часа ночи явились мои сожители, оба навеселе, и объявили, что они тоже едут в Бахчисарай, и Роговы, — и мамаша, и дочка, — тоже. Князек был очень доволен знакомством, восхищался Стасей (так звали дочку), говорил, что приятно время провел, и все сожалел, что меня не было. Шнейдер все прикидывался обиженным, и ворчал про себя:
— Господи, поганые мы, что ли, какие, что и знакомства-то с нами нельзя водить? Вот съездите с нами, увидите, что это за превосходные люди.
И мне, действительно, пришлось поехать, пришлось увидеть, что это за превосходные люди.
Рано утром мы были на дебаркадере. Роговы были уже там. Мамаша вблизи имела совсем непозволительную физиономию: она носила пенсне, толстый нос грушей, маленькие, заплывшие жиром глазки, животные толстые губы, двойной подбородок, и на левой щеке бородавку с кустиком седых волос. Чесалась она пренахально, пробор сбоку, гребенка тоже на боку. Одета была какой-то распускней, без корсета, — руки в заштопанных митенках. Зато дочка была и вправду интересна. Продолговатое болезненное личико, сама стройная, гибкая, с волнами волос по плечам, — ну ни дать ни взять портрет молоденькой англичанки. Мамаша меня чуть не приняла в объятия.
— Вы нас избегаете, а мы насильно навязываемся к вам в знакомство. Августа Павловна Рогова, — она чуть не присела, и улыбаясь показала два ряда черных, гнилых зубов. — Моя дочь, Настя.
Настя протянула мне руку и пожала несколько крепко для девицы.
— Ужасно рада, что наше знакомство совершается при такой поэтической обстановке, — продолжала трещать мамаша. — Ужасно рада.
— То есть какая же поэтическая обстановка? — возразил я, оглядываясь на тюки и чемоданы, которыми был переполнен вокзал, и принюхиваясь к запаху кожи, дыма и масла, которым был насыщен воздух…
— А как же, — фонтан слез! — восторженно ответила она, даже слегка припрыгнув на пятках. — Фонтан воспетый Пушкиным.
Опасаясь, чтобы она не вздумала декламировать при кондукторах стихи, я предложил взять билеты. Она вынула грязную десятирублевку, и попросила — несколько в нос — взять для нее и для дочери два билета первого класса.
Когда мы поместились на грязных, переполненных паразитами бархатных подушках, m-me Рогова уселась против меня, очевидно с целью занимать. Князек расположился на отдельном диване рядом со Стасей, а Шнейдер как ввалился в вагон, так и захрапел.
— Мы путешествуем с дочерью, — повествовала Августа Павловна, — но Боже мой, какая скука! Мы объехали Кавказ и Крым, теперь едем в Одессу, — мы там живем постоянно. Стасю очень развлекло путешествие, но меня оно только утомило. Все это мною видано, да и перевидано. Я столько лет жила в Париже и в Италии, что право эти Пятигорски и Ялты меня не интересуют. Стася веселилась очень. Был домашний спектакль, она играла главную роль с громадным успехом, я была рада за нее. Теперь я стремлюсь домой, хочу отдохнуть. Но вот мне вдруг представился случай увидать фонтан слез, и я не могу не воспользоваться. Я такая почитательница стихов…
Я больше смотрел в окно, старался молчать…
— Ах, это кажется Инкерман! — волновалась она. — Стася, Стася, смотри — вот Инкерман. Это пещеры, в которых жили генуэзские монахи, во времена владычества римских колоний. Здесь они отстреливались от скифов, — помнишь, мы все это читали в ‘Указателе’. Я всегда готовлюсь к путешествию, — продолжала она, — и набираюсь теми сведениями, которых не дает образование. Что же делать — весь век приходится учиться. Весь век стараешься совершенствоваться. Прогресс так свойственен человечеству…
Все это говорила она залпом, словно стреляла из картечницы. Она размахивала руками, сопела носом, и буквально обливалась от жара.
— Я сочувствую прогрессу, я не могу не сочувствовать, — волновалась она, ерзая на диване, — вы знаете, я ведь красная, совсем красная! Меня даже наш полицеймейстер в шутку всегда называл ‘специалисткой’, — ах, говорит, вы ‘специалистка!’… Вы знаете, я даже была знакома с…
Она таинственно наклонилась ко мне и сказала какую-то фамилию.
— Это кто же такой?
Она всплеснула руками. — Вы не знаете, кто это? Вы? Да это святотатство, вы, извините меня, — алеут! Кто же его не знает! Он теперь всем воротит в Лондоне. Прежде жил в Швейцарии, но потом переселился в Англию: знаете, Лондон более удобен как центр. Он оттуда и руководит. Это апостол новой веры. И как он говорит! Увлекательно, с жаром. Так, знаете и брызжет, и брызжет красноречием, — у нас его самоваром звали…
В эту минуту поезд влетел в туннель, сразу сделалось темно, хоть глаз выколи. Слышно было только глухое рокотание колес, да в открытые окна рвался едкий, перемешанный с золою дым.
— Ах, как это ужасно, что здесь не зажигают огней, — продолжала m-me Рогова. — Каково даме, одинокой, без кавалера, в такой тьме! Ведь это ужас что такое. Такой тьмы я еще никогда не видывала… И как длинно это… Знаете, — вот я думаю, в аду совершенно также.
Понемногу в вагоны стали пробиваться отдаленные голубоватые проблески дневного света, стало возможным различать контуры грузной фигуры моей собеседницы. Потом выделился нос, бородавка с кустиком. Глаза долго не хотели вырисовываться, и выяснились уже на полном свету.
От резкого перехода из густого мрака к яркому солнцу и блеску роскошной южной природы, стало даже больно в глазах. Шнейдер храпел по-прежнему, — но у князя со Стасей что-то случилось. Она сконфуженная, красная пересела на диван к матери, а он, отвернувшись, разглядывал что-то на горизонте… Мать не обратила на это ни малейшего внимания, хотя посмотрела и на дочь, и на князя.
VII.
Узкие, грязные улицы Бахчисарая кипели народом. Старые балюстрады и балконы нависали со всех сторон над нами. Пестрые халаты, желтые туфли, фески, чалмы, — все это ужасно не гармонировало с нашими колясками, платьями и пенсне. Чувствовалось то неловкое положение, которое должен испытывать актер, вышедший на сцену в куцем сером пиджаке, с папиросой в зубах, вместо римской тоги, или монашеской рясы. Было как-то стыдно со стороны вторгаться в совершенно чуждую нам жизнь, мешать занятым людям ради какого-то совершенно праздного и бесцельного любопытства. А мы именно вторгались. Коляски наши шагом двигались среди делового люда, а вокруг нас, тут же, в открытых лавочках, бойко шла жизнь. Тут мяли кожи, шили туфли, шаровары, брили головы, продавали мясо, курили трубки, пили кофе, говорили о политике. На нас, к счастью, никто не обращал ни малейшего внимания. Старики даже головы не поднимали при нашем проезде…
— Что за странная барышня, — шепнул мне князь, когда мы доехали до ханского дворца, блестевшего на солнце вышками своих мечетей и минаретов, и вылезли из экипажей. — Я поцеловал ее, когда мы в туннель въехали, — думал, что она мне плюху закатит, — а она хоть бы что…
Он в недоумении пожал плечами, и мы пошли по гладкому, усыпанному песком двору, отыскивая вход во дворец и проводника. Скоро нашлось то и другое. Шнейдер начал махать руками и восторгаться. Ему вторила и во всем с ним соглашалась m-me Рогова. Стася, напротив, относилась к нему с каким-то затаенным недоброжелательством. По их отношениям видно было, что они действительно очень давно знакомы, что он знал еще Стасю девочкой, а потому прощал ей все ее колкости и грубости. Князек опять стал ходить вокруг нее, она смеялась с ним, весело поглядывая то на него, то на меня своими темно-синими, блестящими глазками.
— Как хорошо здесь, — говорила она, когда мать и Шнейдер ушли настолько вперед, что не могли ее слышать. — Я так давно не была за городом, что сегодняшняя прогулка для меня большое наслаждение.
— Так вы давно уже живете здесь? — спросил я.
— Месяца полтора. Ужасная скука. Гости, что у нас бывают, совсем не интересные.
— А тот генеральчик, что я у вас вчера видел? — возразил князь.
— Ну, что же, это старик в парике, и усы у него крашеные, — наивно ответила девочка. — Да и что же это за гость.
— Вы только что на Кавказе были? — спросил я.
— Нет, — отчего вы это спрашиваете?
— Да мне… — начал было я, и не кончил, подавленный разнообразными мыслями…
— Мы сюда прямо из Одессы, — продолжала она. — Мамаша все хотела ехать на Кавказ, да вот папа денег не высылает. Он в Одессе служит. Мама не живет с ним, но он выдает ежемесячно деньги на нее и на меня. А теперь вот не высылает, и мы в ужасном положении.
— То есть как денег нет? — прямо поставил вопрос князек. — А как же я вчера вашей матушке около ста рублей проиграл?
— Да ведь вы кажется проиграли Шнейдеру?
— Тому четыреста само собой.
Стася закусила губу и нахмурилась. Лицо ее стало строго, глаза получили какой-то угрюмый блеск, на щеках заиграл румянец.
— Хорошо, что вы мне сказали, — задумчиво проговорила она. — А я и не знала.
Она замолчала, и ускорила шаги. Я догадался с кем меня свела судьба: барыня — аферистка, не живущая со своим мужем, эксплуатирующая свою, дочь подыскиванием женихов, и живущая на счет их. Явление очень частое у нас. Мне захотелось убедиться, насколько я прав, и я решил непременно побывать у них на квартире.
Мы шли по залам, расписанным пестрою кистью какого-то суздальского маляра. Проводник из отставных солдат точно нам панораму показывал. ‘А вот, извольте посмотреть, в этой комнате, после купанья, хан доклады слушал, трубки покуривал…’
‘Фонтан слёз’ не вполне удовлетворил m-me Рогову, тем более, что в сущности никакого фонтана и не было, а просто из стены бежала струйка холодной, чудесной на вкус воды. Я успокоил ее тем, что когда Пушкин посетил Бахчисарай, тогда из ржавой трубки еле сочилась вода, а теперь водопровод исправлен, а потому фонтан еще более имеет привлекательный вид чем прежде.
— Нет, это все не то, — с грустью заметила она. Я думала, что он в саду, вроде петергофского фонтана какого-нибудь… А это что же — просто стена.
Сады одалиск удовлетворили ее гораздо больше: она даже на память набрала диких каштанов. Гродненский помещик тоже развеселился, и внезапно прошелся колесом по аллее, к общему удивлению и неожиданности.
— Я ведь отличный гимнаст, — пояснил он, и в доказательство предложил пощупать мускулы. — Каковы, — а? Я нарочно занимался много лет гимнастикой, — очень полезно.
Мы все для чего-то по очереди пощупали его мускулы.
Мне пришло в голову, что его гимнастические способности действительно должны служить ему на пользу: иначе много бы раз его били, по крайней мере его физиономия так и напрашивалась на битье…
Он до того расходился, что придя на ханское кладбище начал выделывать необычайные антраша. Его даже князек остановил, найдя это неприличным: все-таки усыпальница царей. Но Шнейдеру было все равно: он был в таком настроении, что не смутился бы и в преисподней…
VIII.
От его кривляний стало невыразимо гадко. Это чудное, поэтическое кладбище, все в розах, увитое стенами винограда, со своими белокаменными монументами в чалмах, дышало невыразимой прелестью. Все разрослось, сплелось, разливало вокруг пышный аромат. Голубые тени полосами ложились по траве. Мулла, отворивший нам калитку, зло хмурился. Стася вдруг повеселела, и звонко хохотала. Смех ее, ударяясь о стену, гулко разносился над мирными могилами, давно уже, а может быть и никогда, не видавшими такого веселья.
— Здесь бы хорошо пикник устроить, — сообразил князек. — Один из саркофагов вместо стола, — прекрасно…
— О, как вы прозаичны, — затянула m-me Рогова, — среди такой природы, и вы остаетесь нечувствительны…
Но и она сама, кажется, гораздо более говорила, чем чувствовала. На ее лице так и было написано: а хорошо бы этакой какой-нибудь бараний бок с кашей! Тем не менее она урезонивала князя, ни дать ни взять монолог говорила из французской мелодрамы.
— Терпение, милый князь, — терпение! Уж мы у нас дома пообедаем. Нельзя так поддаваться страстям, — страсти губят человека. Еще несколько часов — и мы будем дома. Я заказала сегодня пирог: знаете, нашу русскую кулебяку?! Надеюсь, — обратилась она ко мне, — вы не откажете разделить с нами нашу трапезу.
Я отвечал согласием.
— Не думайте, что будет что-нибудь особенное. Пирог, суп, кефаль, дичь и мороженое…
По выспреннему тону, с которым было это сказано, ясно было видно, что такое menue у них далеко не каждый день, и сегодня очевидно обед званый.
— Я, знаете, люблю, чтобы все было просто и мило, — продолжала она. — Я враг всякой роскоши и излишества. Человек нуждается только в необходимом комфорте — не больше.
Рассчитав наших проводников, причем мулла даже не поблагодарил за сунутую ему бумажку, мы вышли из дворцовых ворот. Рогова не без нежности оперлась мне на руку.
— А что, князь, — сегодня реванш хотите? — сладко сощурясь спросил Шнейдер?
— Отчего же нет, — равнодушно ответил Тузлуков.
— Представьте, четыреста рублей вчера проиграл, — сказал мне гродненский помещик, стараясь сделать изумленные глаза, для чего он их пучил до невероятия.
— Все в пикет?
— Все в пикет. Можете представить, как ни сдам, — все себе восемь и восемнадцать. Даже стыдно мне было…
— Верно плохо тасуете?
Он отвернулся и ничего не ответил.
— Сегодня отыграетесь, милый князь, — говорила Августа Павловна, закатывая глаза горе. — Вы ужасно рискуете, не надо так рисковать.
Я дал себе слово внимательно следить сегодня за игрой: я был твердо убежден, что это шулер, и что Августа Павловна принадлежит к числу таких особ, которые никогда не прочь за какие-нибудь сто рублей примкнуть к мошеннической шайке.
IX.
Приехали мы домой только к семи часам, когда все уже к обеду перепрело и испортилось. Роговы занимали очень хорошенький уютный номер в первом этаже, с прекрасной мягкой мебелью, трюмо, портьерами, ковром. Посредине комнаты стоял накрытый не совсем чистой скатертью стол, а по диванам и креслам сидели гости, которые, не стесняясь, расположились ждать возвращения хозяев.
Рогова сейчас же нас познакомила: генерал Ведьмин!
Маленький, улыбающийся, коротко стриженый, с черными крашеными усами, премиленький генерал, щелкнул шпорами и пожал мне руку.
Представление продолжалось.
— Господин Петров, господин Сидоров…
Это были тощие, костлявые юноши, одетые в какие-то не то пиджаки, не то куцевейки. Лица их были ужасно мрачны, и я бы мог принять это выражение за какую-нибудь зловещую решимость, если бы не знал наверно, что они расстроены долгим ожиданием обеда. Каждый из них, по очереди, стиснул мою руку, сурово глянув куда-то в сторону.
Генерал, напротив того, был очарователен: он шаркал ножкой, брызгал слюнами, и все улыбался. Он поцеловал у Стаси обе ручки, со вкусом, смакуя каждый поцелуй, сказал: ‘а мы вас ждали-ждали, и жданки потеряли’, — побежал в угол, где лежала его фуражка, и принес оттуда коробку с конфетами…
— Шоколад! — многозначительно сказал он. — Ваш любимый.
— Merci, — улыбаясь ответила Стася.
Он всхлипнул, и опять припал к ручке. Юноши свирепо уткнулись в газеты.
— Я обижен, — лепетал наивно-детским голоском Ведьмин, — меня барышня обидела: не взяла с собой…
— Да мы так скоро собрались, — оправдывалась Стася.
— Обижен! — мотал он головою, закрывая глаза.
За обедом болтали больше всех генерал и Шнейдер. Стася сидела рядом с князем. Мать зорко поглядывала на обоих. Возле меня сел не то Сидоров, не то Петров (я их тотчас же перепутал). Он был довольно чистенький, опрятный, с белыми, мягкими руками, и обкусанными в кровь ногтями, ел он убийственно много, обильно посыпая солью каждое кушанье. Он молчал весь обед, и только когда уже насытился, и разговор зашел о свободе проживания за границей без паспорта, — он внезапно заметил:
— Да и у нас можно без паспорта.
— Это как же? — удивился генерал.
— С фальшивым.
— А вы по фальшивому живете? — спросил внезапно князь.
— Нет, кажется, по законному, — ответил он, нимало не смущаясь.
— Я всегда на законной почве стою, — заговорил Шнейдер, ударяя себя по левому боку: вот тут всегда все документы со мною, и по первому требованию всегда предъявляю.
— Ну, у вас никто и не спросит, — вас всякий будочник знает, — заметил Петров.
— Ах, какой язык! — внезапно умилилась Рогова. — Какой вы злой… Ведь вы знаете, — он с Никифором на одной квартире жил, — обратилась она ко мне.