Зиму и лето Чебыкин жил в Царском Селе вдвоем со старушкой матерью и за крошечный флигелек в две комнаты платил 200 руб. в год. Проезд до Петербурга по годовому билету стоил не слишком дорого, и Чебыкину, получавшему в канцелярии 40 руб. в месяц да по 100 руб. к Рождеству и Пасхе наградных, удавалось сводить концы с концами. Зато с начала мая и по август он пользовался дачей.
Летом, приехав со службы, он обедал, а затем с полчаса приводил себя в порядок перед зеркалом. Черный потертый галстук уступал место розовому или голубому из полосатого батиста, светло-коричневый летний костюм, помятый и покоробленный от дождя, оживлялся белым жилетом, заплатанные ботинки заменялись желтыми скороходами. И даже форменная фуражка, которую заменить было нечем, подвергалась некоторому поверхностному ремонту. Тщательно вычистив бархатный околыш, Чебыкин снимал и вновь надевал белый чехол, приподняв его сзади по русскому образцу, отчего фуражка приобретала обманчиво-свежий и воинственный вид.
У Чебыкина было землисто-бледное, слегка одутловатое лицо и глаза неопределенного цвета, казавшиеся то карими, то голубыми. Едва заметно пробивались усы, борода не росла вовсе, но тем не менее Чебыкин выглядел гораздо старше своих тридцати лет и знал, что если надвинуть фуражку совсем на брови, то у него получится строгое выражение лица.
Стоя перед зеркалом в своем обманчиво-свежем костюме, всматриваясь в затененные козырьком глаза, Чебыкин казался самому себе внушительным и в то же время галантным. Проникнутый чувством какого-то самоуважения и довольства, он брал трость и, медленно проходя через палисадник, говорил провожавшей его старушке матери что-нибудь вроде:
— Вы, мамаша, меня не ждите, я иду на прогулку и с точностью вам не могу определить времени своего возвращения. На всякий случай оставьте мне кипяток и чай, а сами, пожалуйста, ложитесь спать и не причиняйте себе лишнего беспокойства.
Эта размеренная и длительная речь, как ему казалось, чрезвычайно гармонировала с его наружностью и составляла предмет его особой гордости и заботы. Чебыкин придавал большое значение слогу — письменному и устному и к своим обязанностям на службе относился далеко не механически. От отца, служившего в свое время в той же канцелярии, приносившего иногда бумаги на дом и обладавшего привычкой, переписывая, читать их слово за слово вслух, Чебыкин унаследовал фанатическую любовь к витиеватому казенному слогу, и этой любви не могли выкурить из его сердца ни катехизис, ни Корнелий Непот, ни уравнения и логарифмы. А исключительные успехи по чистописанию довершили дело. С пятнадцати лет, выйдя из гимназии, Чебыкин сначала поступил в частную контору на 5 руб. в месяц, а затем, после смерти отца, занял в канцелярии его место.
И теперь для него не было большего наслаждения, чем смаковать величественную и в то же время игривую текучесть казенного слога, который Чебыкин считал образцом человеческой речи. Поэтому он не любил современной литературы, а в газетах читал одни передовые статьи. И в разговоре, прежде чем произнести фразу, он взвешивал каждое слово, а затем, произнося его, сам прислушивался к своему голосу. Тон голоса у него был такой, что издали можно было подумать, что он читает официальное донесение или циркуляр. Говорил и даже думал Чебыкин длинными витиеватыми периодами, и вся его речь была испещрена такими выражениями, как: ‘ввиду изложенного’, ‘принимая во внимание’, ‘означенный’, ‘присовокупляя’ и т. д.
II
Выйдя из палисадника, Чебыкин направлялся к вокзалу. Флигелек, в котором он жил, составлял часть обширной дачи с террасой и мезонином и, так же как и дача, выходил одним фасадом на шоссе, а другим на огороды, примыкавшие к железнодорожному полотну. По ту сторону шоссе, за низким деревянным забором, возвышались конюшни и службы ипподрома, на котором каждое лето происходили скачки.
В восьмом часу вечера стихал обычный ветер, и небо приобретало перламутровые оттенки. Чебыкин шел мимо ипподрома по дощатому тротуару, солидно опирался на палку и снисходительно поглядывал на обгонявшие его экипажи с дачниками и дачницами, спешившими на музыку в Павловск. Впереди и позади Чебыкина шли и ускоряли шаги смеющиеся и болтливые группы дачной молодежи, среди которой выделялись офицеры и студенты в белоснежных кителях и с хлыстиками. Но это не толкало его вперед, и, приближаясь к вокзалу, он даже нарочно замедлял ход, как бы наслаждаясь своей солидностью и выдержкой.
Под деревянным навесом, разбившись на пары и группы, стояла та же оживленная толпа, а по краям платформы тянулось и перегибалось вперед несколько петербургских дачников, заглядывавших в сторону Петербурга навстречу далеким паровозным дымкам. Несмотря на оживление, и говор, и праздничный шелест шелка, в воздухе стояла загадочная тишина, липы и березы на той стороне полотна были странно неподвижны и скучны, как будто им было ясно, что голоса, и звяканье шпор, и шелковый веселый шелест, все это вместе с запахом дорогих духов и сигар через минуту перенесется на несколько верст.
Чебыкин солидно расхаживал в толпе, вежливо давал дорогу дамам, внушительно поглядывал в глаза мужчин, и у него был такой вид, точно он сам собирался на музыку. А когда подходил поезд и на платформе становилось сумрачно и тесно и к аромату духов примешивался странно волнующий запах угольной пыли, нафталина и карболки, Чебыкин вместе с публикой взбирался на площадку какого-нибудь вагона и становился у самой дверцы. Задевая его, в вагон торопливо проходили дамы, причем он испытывал непонятное удовольствие, и ему хотелось, чтобы минута стоянки поезда обратилась в вечность. После третьего звонка и обер-кондукторской трели он все еще стоял перед ступенькой, выжидая, когда тронется поезд, и уже тогда медленно сходил на платформу. Становилось светло, просторно и пусто. Красный фонарь последнего вагона бежал из глаз, долго не сливаясь с мутнеющей зеленой далью.
И каждый день, все лето, единственным развлечением Чебыкина было провожать музыкальные поезда, а потом ожидать их обратно, и время между половиной восьмого и двенадцатью часами проходило незаметно. Медленно и солидно, с козырьком фуражки на глазах, Чебыкин расхаживал взад и вперед по платформе, отдыхал на скамейках и время от времени заглядывал в зал первого класса, где за буфетной стойкой переступали с ноги на ногу томящиеся фигуры буфетчика и лакеев. Искусственные пальмы с покрытыми пылью растопыренными листьями, неуклюжие бронзовые канделябры, столики с одинокими пепельницами посредине, правильные батареи бутылок, круглые часы с неподвижно застывшими стрелками — все это не казалось Чебыкину однообразным и скучным, а, напротив, было исполнено скрытого, волнующего смысла. И, проходя мимо зеркала, чтобы мельком взглянуть на свой пикейный жилет и розовый галстук, он, совершенно удовлетворенный, шел дальше и думал что-нибудь вроде:
‘Принимая во внимание полное соответствие внешних преимуществ с внутренним содержанием и присовокупляя некоторые данные, не требующие проверки, надлежало бы немедленно перейти к приложению означенных качеств на деле’ и т. д.
‘Данными, не требующими проверки’, было то, что уже давно хорошенькая дочка буфетчика, так же, как и он, проводившая почти все вечера на платформе и сидевшая на скамейке то с книжкой, то с работой в руках, поглядывала на него с той улыбкой, а при встрече с ним потупляла глазки с тем смущением, которые красноречивее слов. И если он до сих пор не завязал знакомства, то это произошло в силу его застенчивости и неумения говорить с женщинами. Целыми вечерами, расхаживая взад и вперед мимо хорошенькой девушки, Чебыкин не решался не только заговорить с ней, но даже сесть на ту же скамейку, хотя бы поодаль. От застенчивости и оттого, что девушка ему нравилась, приближаясь к ней, он делал напыщенное и неприступное лицо и смотрел куда-то в сторону, а девушка смущенно потупляла глазки, и при этом обоим было тягостно и неловко, но не хотелось уходить с вокзала.
III
В белые лунные ночи розовая заря занимала полнеба, и диск луны, едва заметный в вышине, отдавал розовым блеском, наполняя воздух жидкими, струящимися, золотисто-розовыми лучами. Далекие березы, липы и сосны стояли завороженные, измученные светом, и казалось, что если бы воцарилась темнота, то они вздохнули бы глубоким радостным вздохом. Огни вокзала, фонарей и семафоров были похожи на расплавленные драгоценные камни, ничего не освещали и горели одинокими точками — бледных топазов, изумрудов и рубинов. Вместе с зарей и лунным сиянием они окрашивали рельсы, влажные от росы, делали их колеблющимися, живыми и точно ускоряли их невидимый волшебный бег.
При легком ветерке со стороны Павловска минутами слышался военный оркестр, и звуки гавота или вальса, долетавшие до Чебыкина и хорошенькой дочки буфетчика, сжимали их сердца невольной грустью, и оба вспоминали, что там, за три версты от них, гудит нарядная толпа, два капельмейстера по очереди размахивают палочками и студенты в белых кителях и с хлыстиками выступают рядом с барышнями в воздушных шляпках. Отрывистые, вспыхивающие и погасающие звуки, казалось, побуждали к сближению, делали неопределенную тоску обоих молодых людей интимной и общей. Чебыкин шел навстречу девушке сотый раз и мысленно готовил длинную витиеватую фразу. На площадке, свободной от деревянного навеса, хорошенькое личико, освещенное золотисто-розовыми лучами, казалось теплым, печальным и нежным, и каждый раз, когда Чебыкин наконец решался подойти и заговорить, девушка по-прежнему потупляла глаза, а плечи, закутанные в пуховый платок, как будто отодвигались с испугом.
Чебыкин шел дальше и размышлял: ‘Вследствие неопределенности отношений, требующих более внимательного исследования, и принимая в соображение могущее возникнуть недоразумение, следует отнестись к данному вопросу с надлежащей осторожностью’.
И он снова принимался обдумывать длинное, витиеватое вступление, которое в конце концов оказывалось запоздавшим. Девушка, измученная ходьбою, опускалась на первую попавшуюся скамейку, а к ней подсаживался багажный кассир или помощник начальника станции, а чаще всего телеграфист. И, видя их вместе, Чебыкин чувствовал минутный холодок утраты, а затем ему казалось, что он презирает и девушку, и телеграфиста.
Гуляя по платформе, он намеренно не доходил нескольких шагов до их скамейки, круто поворачивал назад, громко стучал тростью и, затягиваясь папиросой, небрежно пускал колечки дыма. И потом, когда молодая парочка поднималась, чтобы пройтись немного на прощанье, Чебыкин видел, что дочь буфетчика бросала на него укоризненные взгляды и, как бы нарочно выждав его приближение, говорила телеграфисту, освобождая из-под платка пухлую, беленькую ручку:
— Спокойной ночи, до завтра! Смотрите же, выходите из вашей клетки пораньше… Хорошо?
И в ее деланно-протяжном голосе слышалась та же скрытая, обращенная к Чебыкину укоризна.
Останавливалось несколько поездов, один за другим приходивших из Павловска, выбрасывавших часть говорливой толпы. Казалось, что какой-то аккорд из шелеста шелка, стука высоких каблучков, звяканья шпор, чувственно-кокетливых ноток смеха удаляется и тает в воздухе вместе с ароматом острых, смешанных духов. В вагонах стоял полумрак — теплый, густой и сонный, и поезд, на минуту заслонявший слепую пустоту полотна, делал платформу странно уютной и тоже сонной, а когда трогался с места, то колеса начинали осторожно выстукивать какую-то колыбельную песню.
Перед тем как идти домой, Чебыкин иногда заглядывал в буфет, чтобы выпить полбутылки пива. В пустынной и душной зале, на длинных столах по-прежнему скучали растопыренные листья пальм вместе с никогда не зажигаемыми свечами в канделябрах, и даже свет электрических лампочек казался скучающим и напрасным.
Чебыкин выходил на платформу. Неприятный росистый холодок пронизывал его тонкий костюм, и, невольно ускоряя шаги, он переходил через рельсы.
Березы, липы и сосны тревожно вздрагивали во сне, и ночь дремала с открытыми глазами, не смея сомкнуть их, а золотистые, розовые и голубые виденья не давали ей ни на минуту забыться. Кто-то невидимый и строгий бродил между холодными стволами деревьев, залегал в траве и глядел из окон на улицу.
И Чебыкин шел домой так поспешно, что опережал свои усталые, витиеватые мысли.
IV
В то лето, когда был достроен новый вокзал с двумя длиннейшими платформами и туннелем и это совпало с открывшимися на месяц скачками, Царское Село, идиллически тихое, вдруг сделалось необычно шумным, а местность, прилегавшая к вокзалу и ипподрому, переполнилась дачниками.
Однажды вечером, приехав домой со службы, Чебыкин заметил в большом саду, отделенном от его палисадника деревянным частоколом и принадлежавшем не занятой до сих пор даче, тревожные признаки перемены. К террасе было прислонено несколько велосипедов, по дорожкам валялись разбросанные крокетные молотки, а в нижнем этаже дачи были широко распахнуты окна, причем внутри слышались голоса и стук передвигаемой мебели. Недалеко от террасы, среди деревьев, на желтой скамейке сидел студент в темно-серой тужурке, внимательно перелистывавший книгу и поминутно наклонявшийся к ней глазами в круглых никелированных очках. Эти очки и рыжая окладистая борода делали студента слегка старообразным и притом похожим на англичанина или немца. Всмотревшись в кучку велосипедов, Чебыкин различил, что их четыре и что два из них низенькие, дамские.
В непонятной тревоге Чебыкин принялся за обед. Проглотив несколько ложек супу, он выжидательно посмотрел на мать, но старушка, хлопотавшая у стола, не заметила его взгляда. Чебыкин отставил тарелку, помолчал еще немного и сказал:
— Вследствие нахождения в саду постороннего студента, а также и разнообразных предметов, как, например, велосипеды и крокетные молотки, я полагал бы, что дача сдана кому-либо на лето?
— Совершенная правда, Модестушка, — отвечала мать, — слава Богу, переехали благополучно, вещей сколько понавезли, корзин… Барышни, видно, модницы. Да и люди-то хорошие, образованные. Папаша, говорят, адмирал, две дочки одна другой краше, да сынок — гимназист, и еще студент, родственник, что ли, репетитор. Барышни, как ангелы, одна такая разбитная да хохотушка, а другая серьезная. Та, которая серьезная, все больше со студентом ученые разговоры разговаривает. А мамаши, слышно, что нет, сиротки барышни-то.
— Ввиду изложенного, — сказал Чебыкин, придвигая горшок с гречневой кашей, — придется ходить на вокзал не через их сад, а в другую калитку, так как первое было бы теперь неудобно.
Пообедав торопливее обыкновенного, Чебыкин долго завязывал и расправлял перед зеркалом свой лучший батистовый галстук с белыми подковками по ярко-розовому фону. Потом взял фуражку, трость и вышел в палисадник.
В соседнем саду, на скамейке, по бокам от студента сидели две барышни, громко смеялись, теребили его за рукава и старались вырвать у него книгу. Студент хмурился, потрясал рыжей бородой и кричал:
— Послушайте, ведь это же ни на что не похоже! Надо уважать личность.
— Ах, как страшно! Личность! Ха-ха-ха! — смеялась брюнетка с яркими, точно накрашенными губами и прической гейши. — У-у! Личность, личность!
Другая девушка, с волосами тоном светлее и менее пышной прической, перестала дергать студента за рукав и сказала:
— В самом деле, Сашенька, если Ипполит Максимович действительно не хочет… Если ему интереснее книжка, — обиженно добавила она.
— Интереснее или не интереснее — это его дело, но он все равно должен с нами ехать, должен и должен!
И Чебыкин увидел, что барышня, которую звали Сашенькой, наконец завладела книгой и, громко захлопнув ее, забросила далеко в кусты.
— Перед насилием остается только преклониться, — иронически произнес студент, поправляя очки и разглаживая спутанную в борьбе рыжую бороду. — Только уж, если на то пошло, сыграем лучше в крокет. На велосипедах я предложил бы завтра с утра произвести подробную рекогносцировку.
— Тогда надо позвать Леву, — сказала Сашенька, — иначе у нас не составится партия.
V
Новые лица, звонкие голоса барышень, сверкающие спицы велосипедов, распахнутые окна дачи, прислуга, поминутно выбегающая на террасу и забирающая оттуда какие-то тюки и свертки, все это новое, беспокойное и шумное сразу перепутало размеренные казенные мысли Чебыкина. На полдороге, не дойдя до калитки, он повернул назад и вошел в свой флигель. Постоял задумчиво перед зеркалом. Надвинул на глаза фуражку… Ив первый раз за целый месяц не пошел на вокзал. Это случилось как-то нечаянно. Выйдя в палисадник, он услыхал стук деревянных молотков о шары, а в соседнем саду, на расчищенной площадке, увидал четыре перебегающие с места на место фигуры, причем незнакомая и самая юркая была в парусиновой курточке с гимназическим кушаком. Рыжебородый студент, играя в партии с ‘серьезной’ барышней, непринужденно распахивал и запахивал полы темно-серой тужурки и говорил с преувеличенным хладнокровием:
— Будем держаться политики наступательной и устрашительной. Ну-ка, Леокадия Васильевна, попробуем-ка попасть вот в этот шарик с двумя черненькими полосочками… Это чей, Левушкин? Нет? Ага, тем лучше, значит — Александры Васильевны… Попали. Великолепно. Пренебрежем временными выгодами, тем более что ворота мы пройдем с одного хода. Как вы думаете, уважаемая Александра Васильевна, если ваш шарик отправить вон туда, за калитку, к той канавке, ему не будет там сыро, он не простудится?
— Не смейте угонять, невежа! С вами играть нельзя.
Алые, точно накрашенные губки притворно надулись, и молоток с двумя черными полосками заслонил молоток студента.
— Опять насилие? — воскликнул студент, становясь в протестующую позу.
— Невежа! — еще раз сказала Сашенька, отодвигая свой молоток.
И шар помчался за калитку, едва касаясь песку и шелестя травой.
Чебыкин, остановившийся у невысокого частокола, совершенно позабыл о прогулке и обо всех станционных телеграфистах и буфетчиковых дочках на свете. Несколько лет подряд на этой даче жили почтенные старички, все больше отставные генералы с престарелыми женами, просиживавшие вечера в гробовом молчании с ‘Новым временем’ в руках или ежедневно ездившие в Павловск. Молодые голоса, раздававшиеся в саду, звучали для Чебыкина впервые, и в их соседстве, в том, что завтра, через неделю и через месяц, возвращаясь со службы, он будет видеть мелькающие между деревьями кисейные платья и ножки в домашних туфельках и солидно восседающего с книгой студента в неуклюжей тужурке, — во всем этом было что-то интимное, привлекательное и многообещающее. Чебыкин постоял у частокола и вернулся к себе в комнату. Ему было и весело, и неловко, и отныне он почувствовал себя в каком-то плену. Машинально он стал рыться на этажерке и взял первую подвернувшуюся книжку. Это был томик ‘Истории Государства Российского’ Карамзина, единственного автора, доставлявшего Чебыкину подлинное литературное удовольствие. Не машинально, а уже сознательно, но в то же время как будто скрытно от самого себя, он вынес из комнаты в палисадник небольшой плетеный стул.
Игра в крокет продолжалась. Студент беспрестанно угонял шар через калитку в поле, Сашенька надувала губы и заставляла гимназиста пригонять его оттуда обратно.
VI
Небо розовело, прошли первые музыкальные поезда. Из большого сада и палисадника, в котором сидел Чебыкин с томиком Карамзина в руках, отчетливо слышались звонки, а потом было видно, как длинной игрушечной лентой тянулись вагоны. В половине девятого приехал из Петербурга отец барышень, адмирал, в белом кителе и шинели, нагруженный свертками и корзинками, одна из которых была тотчас же выхвачена Сашенькой, причем из разорванной бумаги посыпались крупные желто-розовые вишни. Молотки полетели на песок, а два угнанных за калитку шара так и остались в поле. И оба враждебных лагеря, заключив перемирие до следующего дня, расположились на ступеньках террасы и стали есть вишни. Адмирал прошел в комнаты. Терраса, затянутая в полотно с кумачными оборками и фестонами, большие кадки с шарообразно подстриженными лавровыми деревьями, вырисовывались как раз напротив палисадника, и Чебыкин, сидевший на своем стуле, сделал суровое, напыщенное лицо, смотрел в книгу, ничего не видя, и боялся поднять глаза.
— Модестушка! — громко и протяжно сказала Чебыкину мать, появляясь на пороге флигеля. — Иди-ка, батюшка, чай пить.
И когда раздался ее голос, молодежь, истреблявшая вишни, впервые заметила незнакомца в розовом галстуке и форменной фуражке, который, вздрогнув, поднялся со стула и со зверски-суровым, почти перекошенным лицом вошел внутрь невзрачного, похожего на избу, бревенчатого домика.
Чебыкин не разговаривал с матерью, хмурился и смотрел в карамзинский томик. Выпив вместо положенных трех стаканов один, он взял фуражку и трость, угрожающе буркнул в пространство: ‘А засим отправляюсь на вокзал’ и быстро ушел из дому.
Он шел, не оборачиваясь, и математически-прямо смотрел вперед. Только дойдя до полотна железной дороги, он оглянулся, продолжая скрытничать перед самим собой. На террасе белела скатерть, и веселым праздничным пятном выделялось красное платье Сашеньки. Уклончивая, громадная тень самовара с чайником на конфорке стояла на освещенной изнутри парусине.
‘Ввиду изложенного, — пытался думать Чебыкин, переходя через рельсы и направляясь к платформе, — принимая во внимание, а равно и… присовокупляя…’
Но дальше у него ничего не получалось, и фуражка постепенно съехала на затылок, а хмурые напряженные складки быстро разгладились на лице. Хорошенькая дочка буфетчика, шедшая ему навстречу вместе с телеграфистом, не произвела на него ровно никакого впечатления.
У Чебыкина не было мыслей, витиеватые казенные фразы не лезли в голову, ему было безотчетно весело, и, пройдя в буфет, он выпил большую рюмку водки. Потом, не дождавшись десятичасового поезда с музыки, он вернулся домой.
На террасе была сдвинута вплотную парусина, а за ней шевелились тени, и голос студента говорил с утрированной досадой:
— Прошу вас, Леокадия Васильевна, прекратим этот бесполезный спор. Для того чтобы судить о Ницше, нужно прочесть его целиком и непременно в подлиннике… А теперь, что касается меня, то — до свидания. Я иду спать.
Несколько раз хлопнула стеклянная дверь, и один за другим попрятались молодые звучные голоса. Чебыкин долго ходил по палисаднику, поглядывал на затихшую дачу и, когда в окнах потухли огни, тихонько направился к себе.
Засыпая, он видел перед глазами темно-серую тужурку и рыжую веерообразную бороду, незнакомое, назойливо звучавшее в памяти имя Ницше показалось ему необыкновенно внушительным и ученым, а такие выражения, как ‘в подлиннике’ и ‘что касается меня’, окончательно расположили Чебыкина в пользу студента. И он был рад, что завтра праздник и не нужно ехать на службу.
VII
Обыкновенно Чебыкин просыпался в одиннадцатом часу и по праздникам, когда не приходилось торопиться на поезд, до обеда сидел у себя в комнате или в палисаднике, накинув вместо пиджака старенькое летнее пальто. Сегодня он умылся, оделся и, насколько мог, прифрантился сразу. Поглядывая в окошко, он видел, как по ту сторону улицы, в боковом дворе ипподрома, водили лошадей, покрытых желтыми попонами с круглыми отверстиями для глаз, как вздрагивали нежные, настороженные уши, выгибались гордые шеи и осторожно, будто стеклянные, ступали хрупкие и тонкие ноги. Из раскрытого окошка, несмотря на яркое июньское солнце, веяло холодком, серебристо-отчетливый шелест листьев был странно холоден и музыкален, а желтый утоптанный песок дорожек казался твердым, как лед. В большом саду, на расчищенной площадке, стояли неубранные крокетные воротца, и молотки с шарами виднелись тут же в длинном зеленом ящике. В воздухе стояла тишина, окна дачи были закрыты, а на террасе горничная в белом чепчике расставляла по столу кувшины с молоком и тарелки с черным хлебом, яйцами и маслом. Не успел Чебыкин подумать, что, должно быть, скоро проснутся соседи, как вблизи зазвучали разноголосые звонки, и в саду один за другим, мягко прыгая через положенную у калитки доску, показались четыре велосипеда, а на них барышни в коротких белых платьях, студент в синей рубашке, подпоясанной шелковым шнурком, и гимназист.
И сразу сад наполнили голоса, велосипеды приткнулись куда попало, на террасе появился адмирал, и Чебыкин, собиравшийся выйти в палисадник с томиком ‘Истории Государства Российского’ в руках, остановился в нерешительности на пороге. Наконец он набрался храбрости и, не глядя в сад, как будто там никого не было, вышел из двери и поместился верхом на скамейке у частокола. На террасе завтракали, стучали тарелками, и адмирал гудел глубоким сипловатым басом:
— Сашенька за Баркароллу, Леокадия за Айриш-Лада, ты, Левушка, за кого? За Мисс Перке? Прекрасно. Остановка за Ипполитом Максимовичем. Ну-ка, профессор, вы за кого?
— За черта в ступе, — совершенно серьезно сказал студент.
Барышни засмеялись.
— Да такой и лошади нет, — не понимая шутки, говорил адмирал, пробегая программу скачек.
— Ну, если нет, то я ни за кого.
— Как же так, — протестовал адмирал, — уговор лучше денег. Решено пойти всем вместе и по одному разику поставить.
— Я не поставлю, — заявил студент, — тотализатор — безнравственная вещь. Пойти — пойду, а ставить не буду.
Чебыкин сидел с раскрытой книгой, невольно прислушивался, делал хмурое и сосредоточенное лицо, причем, глядя на него издали, можно было подумать, что он читает что-нибудь философское, малопонятное, или готовится к экзамену.
— Господа! — говорил между тем гимназист. — А не сыграть ли нам до скачек одну партию в крокет?
— Ни за что, — отозвалась Сашенька. — Во-первых, мне нужно одеться, а во-вторых, я дала слово больше с Ипполитом Максимовичем не играть. Не очень весело сидеть все время за калиткой, в канаве.
— Придется искать партнера на улице, — плаксивым тоном говорил студент, спускаясь со ступенек террасы, — вот, кстати, идет какой-то священник, Арсений везет мороженое… Эврика, — воскликнул он, — у нас есть партнер.
Чебыкин сидел в нескольких шагах, по-прежнему хмурил брови, но при последних словах студента невольно поднял глаза. И с удивлением он увидал, что синяя рубашка с шелковыми кистями у пояса направляется в его сторону. Сверкнули на солнце круглые никелированные очки, руки сделали широкий театральный жест, а затем рыжая веерообразная борода просунулась между кольями невысокого забора, так что Чебыкин увидал ее почти у своего лица.
— Милостивый государь, — сказал студент деланно-торжественным голосом, как будто собирался произнести речь, — если бы вы узнали, что недалеко от вас существует группа так называемых интеллигентных людей, все интересы которых сведены к катанью на велосипедах, игре в тотализатор и бессмысленному стуканию молотками по шарам, и что вместе с тем благополучие этой группы случайно зависит от того великодушного незнакомца, который… и так далее. Одним словом, позвольте представиться: Сережников. Вы играете в крокет?
Ошеломленный неожиданностью, Чебыкин встал, выронил книгу на траву и, не зная, что отвечать, потирал руки. Точно загипнотизированный, он смотрел на веерообразную рыжую бороду, которая смеялась вместе с полным розовым ртом и крупными белыми зубами. Но в этой улыбке, в беззаботно косившем вороте синей рубахи, в тоне голоса была такая подкупающая простота, что Чебыкин, не веря себе, вдруг шаркнул ногами и сказал:
— Извините, никогда не играл, но, вследствие любезного предложения, очень вам благодарен.
— И распрекрасно, — заявил студент, — умения никакого не требуется. Пойдемте-ка, я вас со всеми перезнакомлю.
VIII
Насколько Чебыкин казался суровым издали, в особенности когда делал вид, что углублен в книгу, настолько теперь, идя за студентом, он был беспомощен и робок, и застенчивая, ребяческая улыбка расплывалась у него на лице. Сашеньки и адмирала уже не было ни на террасе, ни в саду. Подведя Чебыкина к Леокадии и гимназисту, студент произнес речитативом:
— Вот вам партнер. — И продолжал: — Поклонитесь, сударь, барышне и шаркните ножкой. Пожалуйста, поотчетливее имя и отчество. Как вы говорите — сорок семь, сорок восемь?
Чебыкин неловко протянул руку, страшно покраснел и повторил более внятно:
— Кстати, вы, кажется, чиновник? — спросил студент. — У вас фуражка с кокардой.
Чебыкин назвал место своей службы.
— Что вы чиновник, — сказал студент, — это вам на минус: терпеть не могу чиновников.
— Я по вольному найму, — сконфуженно произнес Чебыкин.
— У нас там есть знакомый, — вмешалась Леокадия, — должно быть, ваше начальство: фон Бринкман, Павел Алексеевич.
Студент добавил ей в тон:
— И если вы будете ленивым партнером, то мы ему на вас пожалуемся. Ну, а теперь за работу. Для первого дебюта я играю с вами. Вот мы им сейчас покажем.
Студент тормошил Чебыкина, таскал его от ворот к воротам за рукав, проводил его шар вместе со своим, угонял шары противников, и когда, несмотря на все трудности, выиграл партию, у Чебыкина вчуже катился градом пот.
К концу игры на террасе появилась Сашенька, а позади нее адмирал. На Сашеньке было модное платье из белого английского пике, с короткой юбкой, из-под которой виднелись высокие красные ботинки. С белой соломенной шляпы спускался длинный красный вуаль с крупными мушками, в руках был белый кружевной зонтик, и Сашенька, освещенная солнцем во весь рост, с пышными начесами гейши и алыми, будто накрашенными губами, показалась Чебыкину ослепительной. Сравнительно привыкнув к своим партнерам, он снова оробел при появлении Сашеньки и адмирала, а те смотрели на него и на студента, делавшего молотком заключительный удар, совершенно одинаковым взглядом, как будто Чебыкин был им знаком давно.
— Леокадия Васильевна, — протяжно говорила с террасы Сашенька, — а как же ваша милость? Второй час, намерены вы переодеваться ?
Барышня в белом велосипедном костюме, раскрасневшаяся за игрой, бегло оглядела себя, разгладила несколько складок и сказала:
— Ну, вот еще, не стоит, поправлю волосы и возьму хлыстик.
— Как всегда, желаем быть эксцентричны! — пошутила сестра. — Ну, а Ипполит Максимович, всем назло, разумеется, наденет поверх синей рубашки свою отвратительную тужурищу?
— И всенепременно надену тужурищу, — подтвердил студент, — о моем туалете вы бы лучше не беспокоились.
— Вы нас прямо скомпрометируете, — продолжала Сашенька, — взяли бы еще с собой вашу излюбленную дубину.
— И непременно возьму дубину.
Чебыкин стоял посреди крокетной площадки и не знал, куда девать руки. О нем, очевидно, забыли, а Сашенька и адмирал продолжали смотреть на него, как на старого знакомого. Краска залила ему лицо, и руки похолодели от пота. Он кашлянул и закрыл ладонью рот. Никто не догадывался его представить.
— Как вы думаете, господа, — спросила Сашенька, — приедет сегодня на скачки Павел Алексеевич?
— Еще бы ему не приехать, — отозвался студент, — человек утробный, чем же ему иначе кровь полировать?
— Вы иногда бываете невозможны, — сходя в сад, сказала Сашенька и сделала недовольную гримаску, — и я заметила, что вы вообще предубеждены против фон Бринкмана. Чем он перед вами провинился?
— Решительно-таки ничем, — невозмутимо произнес студент, просовывая сквозь сверкавшую на солнце бороду все десять пальцев, — чинодрал как чинодрал. Человек двадцатого числа, которому голову с великой исправностью заменяет желудок. Э, да я совсем было позабыл, что вот господин Чебыкин служит под его начальством. Ему лучше знать. Правда, ведь ваш фон Бринкман порядочная тыква?
— Что за выражения, прямо ужас! — отворачиваясь, но уже смеясь, говорила Сашенька.
Чебыкин краснел, переминался с ноги на ногу и чувствовал, что начинает обожать и веерообразную бороду, и круглые очки, и синюю косоворотку студента. Жестикуляция, голос, слова, срывавшиеся с уст легко, непринужденно и смело, создававшие вокруг студента атмосферу откровенности и простоты, действовали на Чебыкина успокоительно. В то же время присутствие адмирала и барышень и самое упоминание о начальстве, перед которым дрожала вся канцелярия, заставляли его невольно подтянуться.
— Ну, что же? — торопил студент.
— Принимая во внимание, — начал Чебыкин и, безнадежно краснея, умолк.
— Полно смущать человека, — вмешался адмирал, — да и вы, профессор, уж, знаете ли, тово… чересчур. Давайте-ка, гос-пода, собираться.
С Чебыкиным никто не прощался. Леокадия ушла причесываться, студент куда-то исчез, адмирал с гимназистом и Сашенькой в ожидании их прогуливались мимо ипподрома по той стороне улицы. Чебыкин оглянулся кругом и, согнувшись от непонятного стыда, быстро прошел к себе. Вспомнил он, что за все время не сказал ни одной правильно построенной фразы, что на большинство вопросов, обращенных к нему за игрой, он застенчиво бормотал какие-то нечленораздельные звуки. И затем, сопоставив все это с появлением на ступеньках террасы ослепительно-эффектной Сашеньки, он пришел в отчаяние от своих несветских манер и неумения говорить в обществе. И студент в синей рубахе, говоривший в присутствии заслуженного адмирала такие смелые и остроумные вещи, все рос и рос в его глазах.
Чебыкин стоял у себя в комнате перед зеркалом, оправлял покоробленный дождями пиджак, — и лучший галстук с подковками по ярко-розовому полю казался ему жалкой, никуда не годной тряпкой. Вспомнились почему-то мелькающие по песку домашние туфельки Леокадии и краснеющие на ступеньках террасы высокие ботинки Сашеньки, беленькие выхоленные ручки, капризные, чрезвычайно аристократические, в глазах Чебыкина, нотки голосов, и тогда смущение и безотчетный стыд уступили место какому-то лестному, горделивому чувству. Пожалуй, и хорошо, что он не произнес ни одной фразы. Да и что мог бы он, вольнонаемный переписчик, сказать в столь высоко воспитанном и светском обществе? А все-таки его пригласили, играли с ним в крокет, и все лето будут жить с ним бок о бок.
На ипподроме отчетливо и часто-часто зазвонили в колокол, и через несколько минут Чебыкин увидел, как по боковому двору длинным гуськом провели измученных лошадей, наскоро прикрытых желтыми попонами. За окошком стояла жара, и деревья шелестели глухо, а от травы и цветочных клумб тянулся вялый разогретый аромат. Чебыкин постепенно приходил в себя от наплыва мыслей, и розовый галстук казался ему уже не столь безнадежным, а когда старушка мать подала обед по-праздничному, в три часа, он весело посмотрел на дымящийся борщ и сказал:
— Вследствие состоявшегося знакомства, а равно и по причине жаркой погоды, было бы своевременно выпить бутылку холодного пива. Вы, мамаша, как насчет изложенного?
— Запасла, Модестушка, стоит бутылочка на хозяйском леднике. Вот с пельменями и разопьешь, — заботливо и любовно суетилась старушка. — Уж я все наблюдала, Модестушка, и как студент тебя, дай ему Бог здоровья, пригласил, и все. Семейство-то какое барственное, адмирал, говорят, сановитый. Может быть, что хорошее для тебя выйдет из этого знакомства. При случае, Бог даст, окажет и поддержку. Всякие случаи бывают. Вот и выбьешься в люди.
— А к сему, мамаша, присовокуплю нижеследующее: начальник нашей канцелярии бывает у адмирала, и даже студент Ипполит Максимович, в качестве человека, видевшего господина фон Бринкмана неоднократно, высказали о нем предположительное мнение.
— Ах, Модестушка, видно, это Господь тебе счастье посылает.
И старушка побежала в хозяйский ледник за пивом. После обеда, сидя на ступеньках своего флигеля, Чебыкин вслушивался в монотонные и продолжительные звонки, доносившиеся с ипподрома, и смотрел на лошадей, которых все время водили через двор. От этих звонков и выпитой бутылки пива Чебыкина клонило ко сну, и мысли, приходившие в голову, бессловесные, не облеченные в броню канцелярского слога, были полны тайного предчувствия, были и смелы, и скромны, и от них пахло нежными духами, как от белых платьев Леокадии и Сашеньки.
X
Когда из переулка, огибавшего ипподром, потянулись экипажи с разряженной в пух и прах публикой, а у калитки сада вскоре послышались знакомые голоса и показались фигуры барышень, у Чебыкина, погруженного в сладкие, несбыточные мечты, вдруг тревожно застучало сердце. И с этой минуты он понял, что в его жизни произошла значительная, серьезная перемена. Он понял, что сегодняшний вечер, и завтрашнее утро, и многие солнечные и сумрачные дни будут для него отныне исполнены волнующего любопытства, что мелькающие среди деревьев платья, и стук стеклянной двери на террасе, и огни в закрытых окнах, все это почему-то уже не может пройти мимо его маленькой и до сих пор обособленной жизни. И время распределится не с той убогой правильностью, как раньше, и неизвестно, пойдет ли он сегодня и завтра вечером на вокзал, позовут или не позовут его снова играть в крокет, пойдут ли они в следующий раз на скачки, приедет ли к ним в гости его главный начальник фон Бринкман?
На террасе обедали, спорили и смеялись, громко выкрикивая имена жокеев и лошадей, а Чебыкин, нигде не находя себе места, то сидел в палисаднике, то возвращался в комнату и принимал перед зеркалом разнообразные позы. И минутами то ненавидел свой пиджак и розовый галстук, то примирялся с ними. Прислушиваясь к громкому разговору на террасе, он уловил фамилию фон Бринкмана и по отрывкам фраз догадался, что тот был на скачках и уехал обратно в Петербург, сожалея, что не может остаться у генерала обедать. Потом Леокадия с гимназистом поливали из леек цветочные клумбы, а студент сидел поблизости на скамейке и читал книгу, то и дело пригибаясь к ней круглыми никелированными очками. Кончив поливку цветов, Леокадия подсела к студенту, и они стали пригибаться к книге уже вместе. Сашенька, адмирал и гимназист скрывались в глубине дачи. И когда Леокадия со студентом ушли туда же, Чебыкин взял трость и отправился на вокзал.
В ожидании музыкальных поездов начинала собираться публика. Чебыкин быстро расхаживал по платформе, заглядывая то в буфет, то в багажное отделение и кассы, время от времени выходя через главный подъезд вокзала на площадь. И у него было неопределенно-радостное чувство, как будто сам он ждал чьего-то приезда. К половине восьмого на платформе собралась громадная толпа. За несколько минут до прибытия поезда Чебыкин, проходя мимо билетной кассы, вдруг увидал знакомую веерообразную бороду студента. Тот стоял в длинном хвосте публики, постепенно приближался к окошку кассы, и у него было озабоченное лицо, а через левую руку, кроме собственного штатского пальто, были перекинуты две легкие дамские кофточки. Темно-серой тужурки уже не было, ее заменял мешковатый китель с широко расставленными пуговицами на длинной талии. Блестящая рыжая борода, по-видимому, была тщательно расчесана.
Чебыкин простоял несколько минут в нерешительности и вдруг подошел к студенту и сказал:
— Представляется вероятным, что вы едете в Павловск и вследствие сего берете билеты?
Эта фраза показалась самому Чебыкину чрезвычайно удачной и светской, и на его лице расцвела умеренная, как раз насколько нужно фамильярная улыбка.
— А, это вы, — сказал студент, — ну, батенька, и втянули же меня в кашу. Терпеть не могу этой толчеи, так, изволите видеть, напяливай на себя крахмаленный воротник, полезай в чертову кожу и целый вечер таскайся вот с этими финтифлюшками.
Студент совершенно непочтительно потряс своим воздушным грузом и продолжал:
— Виновато во всем ваше в высокой степени тупоголовое начальство. Господи, что за идиот! Наиграл кучу денег и захотел во что бы то ни стало угостить всю нашу компанию шампанским. Перед обедом все отказались. И вот чтобы все-таки добиться своего, взял слово, что мы будем в Павловске. Барышни, конечно, растаяли, и не только Сашенька, но и Леокадия Васильевна расфуфырилась. Вот с этим поездом едем. Скажите откровенно, у вас в канцелярии известно, что господин фон Бринкман глуп, как крокетный шар?
Чебыкин огляделся по сторонам, слегка хихикнул и, нагнувшись к студенту, произнес:
— Конфиденциально считаю долгом подтвердить.
— То-то же! — удовлетворенно сказал студент, пробираясь к окошку кассы. — Подержите-ка за это сию драгоценную ношу.
И Чебыкин бережно подхватил обеими руками две светло-серые, подбитые шелком и волшебно пахнущие кофточки. Испытанное им блаженство продолжалось недолго. Пробил второй звонок, со стороны платформы замелькала воздушная тень, и каменный пол слегка задрожал под ногами, а где-то близко-близко послышалось пыхтенье паровоза. Студент выхватил у Чебыкина кофточки и побежал на поезд.
Фон Бринкман, бритый господин с великолепно закрученными черными усами, в цилиндре и модном пальто, пестревшем разноцветными искрами, стоял на площадке вагона с букетом роз в руках и разыскивал кого-то взглядом. Увидав адмирала в шинели и барышень в кружевных розовых платьях, он приподнял цилиндр и обнажил коротко обстриженную голову, заостренную кверху. Горбатый нос, отливавшие синевой бритые щеки и маслянистые черные глаза, несмотря на немецкую фамилию, делали его похожим на армянина или грека. Стоя в проходе на платформу, Чебыкин видел, как его начальник, известный в канцелярии между прочим тем, что никто его не помнил улыбающимся, живо и молодо, гораздо моложе своих сорока лет, соскочил со ступеньки и с любезной, изысканной улыбкой подбежал к барышням. Букет роз оказался двумя сложенными вместе бутоньерками. Дальше Чебыкин видел, как барышни поспешно направились к вагону, а фон Бринкман поочередно подсаживал их на площадку. Студент лениво плелся позади всех, и рукава светло-серых кофточек, перекинутых через его локоть, почти волочились по полу.
XI
Мягко покатился поезд. Чебыкин остался один, и вечер, проведенный им на вокзале, показался ему длиннее и скучнее целого года его жизни. Мелькали поезда. К вокзалу подъезжали экипажи. Офицеры выходили из вагонов и входили в вагоны, с дребезжанием волоча по асфальту громадные белые сабли. Дамы с крупными брильянтами в ушах, сверкавшими сквозь длинные цветные вуали, жадными глазами смотрели им вслед или поднимались со скамеек им навстречу. По платформе гуляла дочь буфетчика с телеграфистом и багажным кассиром по бокам. И все это, волновавшее Чебыкина раньше, возбуждавшее в нем ребяческое любопытство, беспричинную ревность и зависть, заставлявшее принимать неестественные позы, хмуриться и надвигать фуражку на лоб, сегодня не останавливало его взора.
Итак, у него появилось знакомство, о котором он до сих пор мечтал как о чем-то несбыточном, невозможном. Барышни, дочери адмирала, изящные, светские, прекрасно одетые, говорящие особенными, капризными, страшно аристократическими голосами, вдруг сегодня держали себя с ним совершенно запросто, умный, страшно ученый, дьявольски смелый и откровенный студент говорил с ним, как с равным. И Чебыкину, прожившему десять лет подряд между канцелярией, разговорами с матерью и одинокими прогулками по вокзалу, знакомство с соседями представлялось событием особой, почти фатальной ценности. И когда эти соседи вернулись из Павловска, Чебыкин почему-то не решился попасться им на глаза, крадучись, издалека проводил их до дачи, а потом, войдя в свой бревенчатый флигель, не зажигая огня, лег спать.
Несколько вечеров подряд Чебыкина приглашали играть в крокет. Простодушные шутки студента, сближающая подвижность игры, живая перекрестная болтовня постепенно выкуривали из него застенчивость и робость. Барышни с ним не стеснялись, адмиралу нравилась его почтительная выдержка, а студент со второго же вечера решил заняться его развитием.
— Вы, господин хороший, закоснели, — говорил он, потрясая своей рыжей бородой, — плюньте на вашего Карамзина и займитесь-ка на досуге вот чем.
И на столе у Чебыкина появилось несколько популярных курсов и брошюр по истории культуры, политической экономии и физиологии, подобранных студентом в особой постепенности и порядке.
Говорил Чебыкин мало, больше улыбался шуткам, чем отвечал на них, но зато каждый раз, как он вставлял в свою речь такие выражения, как ‘ввиду изложенного’ или ‘присовокупляя’, — барышни встречали его дружным смехом.
— Присовокупляя, присовокупляя! — хохотала Сашенька. — Я вас теперь так и буду звать: господин ‘Присовокупляя’. Ха- ха-ха!
— Что же вы с ним поделаете, — вступался студент, — если конусообразная голова господина фон Бринкмана такого у них страха напустила, что они, несчастные, бредят казенщиной. А вы, батенька, в самом деле, отучайтесь. Хотите, мы будем вас штрафовать за каждое канцелярское слово?
— Ввиду единодушного осуждения всеми… — начинал Чебыкин.
— Штраф! — кричали ему.
— Виноват, — поправлялся он, — вследствие выраженного всеми желания…
— Штраф! — было ему ответом.
Чебыкин путался и умолкал.
Штрафы начались с того, что в один прекрасный вечер барышни надавали ему поручений в Гостиный двор, куда он заехал со службы и откуда вернулся нагруженный бесчисленными коробочками и свертками. Затем, по совету студента, за десять канцелярских оборотов и слов Чебыкин обязывался прочесть ночью (‘для упражнения в русском языке’) какой-нибудь чеховский или тургеневский рассказ и передать его утром всей компании своими словами. И требование это было столь безапелляционно, что поневоле приходилось исполнять, под страхом ‘отлучения от крокета’, как говорил студент.
XII
Так прошла целая неделя. Один раз заезжал фон Бринкман, с тем чтобы вместе отправиться в Павловск, и, пока одевались барышни, медленно расхаживал по саду с адмиралом.
Чебыкин стоял у себя в комнате в простенке между окнами и одним глазом посматривал на начальство. А ‘начальство’ было в том же модном разноцветном пальто с круглыми и покатыми плечами, в желтых перчатках и ботинках, и палка с загнутой, как у опереточного пастуха, ручкой висела на согнутом локте руки.
Голос у фон Бринкмана был какой-то приторный, медовый, и теперь в нем отсутствовали те холодные, стальные нотки, которые Чебыкин слышал в канцелярии еще утром.
С террасы вышли Леокадия и студент. Барышня была одета скромнее, чем в прошлую поездку в Павловск, а на студенте была надета излюбленная им темно-серая тужурка. И Чебыкин увидел, как его ‘просветитель’ утрированно медленно и спокойно подошел к фон Бринкману, высоко поднял рыжую бороду и, как бы снисходя, протянул руку. И фон Бринкман, подававший на службе подчиненным два пальца, с тем чтобы сейчас же брезгливо выдернуть их обратно, тут поспешно снял перчатку и, взяв протянутую руку студента, долго мял ее в своей. А студент, не сказав ни слова, в ожидании Сашеньки уселся с Леокадией на скамейке. Они о чем-то таинственно и тихонько совещались, и Чебыкину показалось, что рыжая борода несколько раз кивнула в его сторону.
— Что-то наш Модест Николаевич поделывает? — неожиданно громко сказал студент, когда адмирал и фон Бринкман проходили мимо.
Но это не произвело никакого впечатления ни на того, ни на другого.
Леокадия смеялась, не поднимая глаз, и делала протестующие жесты.
— Удивительное дело, — еще громче сказал студент, когда те проходили снова, — и куда запропастился Чебыкин? Модест Николаевич, Модест Николаевич!
Чебыкин спрятался в простенке, опустился на корточки и похолодел от неловкости и страха.
Фон Бринкман прервал разговор с адмиралом и, повернувшись к студенту, спросил:
— Какого это вы Чебыкина зовете? Знакомая фамилия, даже вдвойне. У меня в канцелярии служил сначала отец, а теперь сын. Вы говорите, Модест? Нашего как раз, кажется, и зовут Модестом.
— Да, — отвечал студент, — Модест Николаевич называл какую-то канцелярию. Очень хороший малый. Да вот что-то его не видать. Пойти разве к нему…
И он быстро направился в палисадник, а когда, переступив порог комнаты, увидал Чебыкина, сидящего на кровати с перекошенным от ужаса лицом, то сначала расхохотался, а потом сказал:
— Послушайте, какого дьявола вы киснете здесь? Пойдемте-ка в сад.
Чебыкин махал руками и, плотно сжав губы, отрицательно качал головой.
— Да вы не этого ли гуся стесняетесь? — говорил студент. — Кажется, вы не в канцелярии, а у себя дома… Да вы совсем рехнулись, — вглядываясь в Чебыкина, продолжал студент и вдруг закричал в окошко: — Леокадия Васильевна! Модест Николаевич здесь, сейчас идет.
Чебыкин чуть не упал в обморок, побелел как полотно, и, если бы, на его счастье, с террасы не вышла Сашенька и все не заторопились на вокзал, студенту пришлось бы тащить его в сад силой. Так, дружными усилиями, тренировала Чебыкина молодежь.
XIII
Чебыкин долго не мог разобраться в своих чувствах. И студент, и барышни, и даже сам адмирал казались ему людьми совершенно особого мира, одаренными всеми добродетелями и лишенными всяких недостатков.
Барышни были одинаково красивы, утонченно воспитаны и различались между собою только тем, что одна переодевалась чаще и причесывалась пышнее другой и что в глазах у Сашеньки постоянно сверкали какие-то смеющиеся загадочные искорки, а у Леокадии взгляд был спокойный, глубокий и добрый, и над Чебыкиным она подшучивала гораздо реже. Впрочем, шутки Сашеньки все равно не доставляли ему ничего, кроме удовольствия.
Студент был колоссально образован и производил такое впечатление, как будто знает решительно все.
У адмирала была такая осанка, такой внушительный, авторитетный и в то же время добродушный голос, такие белоснежные кители и чехлы на фуражке, так уютно и непринужденно висел на шее орден Владимира, что Чебыкин чувствовал к адмиралу какое-то благоговение, и притом без всякой примеси страха. Наконец Левушка, розовый, подвижный, с плутовскими глазками и ушками на макушке, был прелесть что за гимназист.
И эти люди жили между собою в такой гармонии, что временное недовольство друг другом, какой-нибудь спор адмирала со студентом, случайная размолвка барышень казались чем-то придуманным нарочно, шуточным, вызывали у Чебыкина веселую, благожелательную улыбку.
Сохраняя общее восторженное впечатление, Чебыкин мало-помалу начинал разбираться в деталях. И он заметил, что Сашенька была особенной баловницей адмирала, постоянно висла у него на шее и забрасывала просьбами, которые исполнялись беспрекословно. Кроме того, на правах баловницы, она чаще позволяла себе капризничать, причем красиво надувала алые, точно подкрашенные губки. К серьезным разговорам она была равнодушна, книжек не читала и со студентом Ипполитом Максимовичем заранее, на всякий случай, говорила обиженным тоном. Леокадия, хотя и любила крокет, прогулки на велосипеде, но в ее движениях, манере говорить, умении слушать чувствовалась какая-то уравновешенность и серьезность. Студент, говоривший со всеми в таких выражениях и с таким видом, что трудно было понять, шутит он или нет, уединяясь с Леокадией, подолгу читал ей вслух книжки, объяснял прочитанное, и при этом исчезала даже та едва заметная ирония, с которой он относился к Сашеньке и адмиралу.
Только в одном все были одинаковы — это в отношениях с ним, Чебыкиным. Засыпая после целого вечера игры в крокет и разговоров на террасе, куда Чебыкина с первой же недели стали приглашать пить чай, он, растроганный до слез, припоминал ту приветливость и какую-то родственную простоту, с какой к нему относились все. Казалось, что студент, надававший ему кучу книг, выучивший его ездить на велосипеде, трепавший постоянно по плечу и говоривший такие лестные слова, как ‘дорогой мой’ и ‘батенька’, — казалось, что, ораторствуя на ученые темы, тот обращал свою речь специально к нему. Леокадия, хозяйничавшая за самоваром, с видимым удовольствием предлагала ему лишний стакан чаю, Сашенька, надев новую кофточку или видоизменив прическу, частенько говорила: ‘Вот я спрошу у Модеста Николаевича, идет мне или не идет? Он — беспристрастный человек’. И беспристрастный человек каждый раз находил, что ‘очень даже идет’. И, скромно припоминая все эти не заслуженные им знаки общего внимания, Чебыкин краснел от радостного стыда и засыпал счастливым сном.
Одни лишь появления фон Бринкман а, заезжавшего раза два в неделю, обыкновенно со скачек, и увозившего всю компанию в Павловск, отравляли сладостное для Чебыкина течение вечеров. И он ненавидел эти скачки, со злобой смотрел на лошадей, которых водили по двору ипподрома, а монотонные, продолжительные звонки заставляли сжиматься его сердце. Когда приезжал фон Бринкман, Чебыкин, возвращаясь со службы, еще издали видел в саду знакомый вылощенный цилиндр и, сгорбившись, старался незаметно прошмыгнуть в свой палисадник. Но все равно через минуту за ним являлся всевидящий студент, который в конце концов убеждением и даже силой заставлял Чебыкина выходить в сад.
И получалось нечто сложное, натянутое, нещадно бьющее по самолюбию, о чем Чебыкин потом, ворочаясь в постели всю ночь, не мог припомнить без боли.
Фон Бринкман при виде его, слегка кивнув на поклон и вовсе не протягивая руки, делал каменное лицо и продолжал разговор с барышнями или адмиралом. Леокадия и Сашенька старались показать Чебыкину, что решительно ничего не изменилось, что он свой человек, обращались к нему с придуманными, ненужными вопросами, на которые он отвечал невпопад. У студента от демонстративного желания подчеркнуть, что он уважает Чебыкина и презирает всех начальников канцелярий на свете, было злое и напряженное лицо. Он чаще обыкновенного трепал Чебыкина по плечу, а с фон Бринкманом говорил таким тоном, что у Сашеньки на лице появлялась обиженная, капризная гримаска.
И пока все не уезжали в Павловск, Чебыкин чувствовал себя, как на горячих угольях.
XIV
В первых числах июля, как-то в воскресенье, утром, к Чебыкину зашел студент.
— Приятное известие, — закричал он с порога, — адмирал только что получил телеграмму, что фон Бринкман собирается сегодня на целый день… В результате: барышни перед зеркалом, на велосипедах не едем, обед закатывается со всеми онёрами, а вечером, как ни финти, — Павловск… За что я терпеть не могу этого господина? — растрепав свою рыжую бороду, патетически продолжал студент и стал откладывать на пальцах: — Что он глуп, это еще не беда. Что не читает ничего, кроме ‘Правительственного вестника’, тоже. Что у него наружность профессора верховой езды, не важно. Что он ухаживает за Сашенькой и даже, по-видимому, имеет матримониальные намерения — черт с ним. Что, презирая меня уже за одно то, что я студент, он тем не менее, из страха получить от меня в один прекрасный день в морду, трясет мне руку — наплевать… За что же тогда? А вот за что. За то, что господин статский советник фон Бринкман — тип. Понимаете ли вы, что все эти благоухающие, идеально выбритые пассажиры первого класса воображают, что весь мир существует только ради того, чтобы иметь честь производить для них шампанское, породистых лошадей, тонкое сукно, кафешантанную музыку и всякую дребедень. Черт бы их расподрал! И ведь сколько этих ничего не делающих начальников канцелярий… Знаете что, — неожиданно оборвал студент, — я решил ему устроить бенефис, и вы мне нужны больше, чем кто-либо. Успокойтесь, — добавил он, увидав испуг на лице Чебыкина, — для вас ничего страшного. От вас требуется только быть благородным свидетелем. Вот именно мне и хотелось бы на ваших глазах, на глазах человека, которому он заведомо подает два пальца, как-нибудь посадить этот ходячий желудок в лужу.
Чебыкин только что встал и весь находился под впечатлением волшебного, очаровательного сна, приснившегося ему под утро.
Видит он, что на нем студенческая серая тужурка и что вместе со своим благодетелем Ипполитом Максимовичем, подготовившим его в университет, он сидит в буфете на царскосельском вокзале и пьет пиво. Студент любовно хлопает его по коленке и все время приговаривает: ‘Да, коллега, так-то, коллега!’ — и затем еще что-то на латинском языке, страшно ученое, но для Чебыкина совершенно понятное. Потом куда-то исчезает вокзал, и Чебыкин со студентом ходят по бесконечной аллее, причем Ипполит Максимович идет впереди под ручку с Леокадией, а Чебыкин — позади с Сашенькой. И Сашенька ему будто бы говорит: ‘Какая на вас славная тужурка, а ведь теперь я за вас выйду замуж. Леокадия за Ипполита Максимовича, а я за вас’. И они все ходят по аллее, и у Чебыкина сладко замирает сердце, а ручка Сашеньки, теплая и нежная, дрожит на его руке.
Проснувшись, Чебыкин чуть не заплакал от горя, что он проснулся, и в то же время ему сделалось стыдно, что он осмелился увидеть такой самонадеянный и дерзкий сон. И теперь, стоя перед студентом, он скромно и как-то виновато моргал глазами и говорил:
— ‘Историю культуры’ Липперта я, Ипполит Максимович, прочитал, штрафованных два рассказа тоже прочитал, но, вследствие явившегося сегодня препятствия, изложу их содержание завтра.
— Ну вас с рассказами, — махнул рукой студент, — вот вы все равно опять канцелярщину загнули. ‘Вследствие явившегося сегодня…’ Отвечайте лучше: поедете с нами вместе в Павловск?
— Не представляется возможным, Ипполит Максимович, — тихо и по-прежнему виновато произнес Чебыкин.
— Вздор, — сказал студент, — почему?
— Извините, но так как до сего времени ни разу… И притом необходим соответствующий костюм.
— И это вздор, — сказал студент, — я сам нарочно так и останусь в рубахе. А главное, я беру вас под свое покровительство. Вот, например, на обед я вас сегодня не приглашаю, ибо никаких обедов не устраиваю… Ну, а в Павловск особых приглашений не нужно. Пускают без билетов. Во всяком случае, знайте, что если вы не поедете, то этим обидите меня.
— Поеду, — решительно произнес Чебыкин, — как это можно. Ввиду вышеизложенного… Обязательно поеду.
И у него был такой вид, как будто ради студента он решался на необыкновенно героический поступок.
XV
Когда прошел часовой поезд, мелькнув вдали игрушечной лентой вагонов, а затем, минут через пять, у калитки сада показались покатые круглые плечи и блеснул на солнце цилиндр, Леокадия, студент и Чебыкин сидели втроем на скамейке, адмирал, вытащив с террасы качалку, читал газеты, а Сашенька одна задумчиво прогуливалась по дорожке.
И по тому, что Сашенька ходила одна, по той манере, с какой она, выделывая маленькие грациозные шаги, поднималась и опускалась на цыпочках и при этом с едва заметной улыбкой смотрела вниз на кончики своих туфель, было видно, что она ждет больше всех. На белом, точно эмалевом лице, без малейшего румянца, горели яркие, определенные, слишком законченные губы, волосы с начесами на ушах казались слишком плотной и черной массой, и голова Сашеньки походила на голову фарфоровой японской куколки. Над ушами были приколоты желтые хризантемы, по поводу которых Сашенька еще утром выдержала горячую битву с адмиралом. И только студент, принявший ее сторону и доказавший адмиралу, как дважды два — четыре, что с врагом нужно сражаться посредством пушек, боевых талантов и народного образования, а не дамских причесок, отвоевал ей хризантемы.
Фон Бринкман, стоя в калитке с приподнятым цилиндром в руке, изобразил на лице растерянность, недоумение, как будто хотел показать, что он заблудился между скамейкой, где сидела Леокадия, качалкой адмирала и расхаживающей по дорожке Сашенькой. Но так как Сашенька была ближе всех, он подошел к ней, делая вид, что в то же время отступает, как бы ослепленный. Взяв протянутые пальчики и задержав их в своей руке, он закричал издали адмиралу:
— Ваше превосходительство! С вашей стороны положительно непатриотично иметь в лице своей старшей дочери такую очаровательную японочку. Гм, да, — продолжал он, пожирая Сашеньку глазами, — совершенно непатриотично. Это, знаете ли, пахнет изменой отечеству.
Адмирал, подходивший в это время к фон Бринкману, как будто обрадовался и сказал:
— А вы думаете, я сам этого не нахожу? Так вот подите же с ними. Говорят, что пушками надо врага, а не прическами… Ха-ха-ха! Ну, здравствуйте.
— Положительно непатриотично, — твердил фон Бринкман и наконец выпустил Сашенъкину руку, чтобы поздороваться с адмиралом.
На скамейке, где сидели Леокадия, студент и Чебыкин и куда гость направил свои шаги, произошло некоторое замешательство. Чебыкин хотел привстать, но студент крепко держал его за рукав, и, только когда фон Бринкман подошел вплотную и уже здоровался с Леокадией, Чебыкину удалось освободиться. В двух шагах от начальника, одетого по последней английской картинке, вытянутая фигура в мятом светло-коричневом пиджаке и неизменном розовом галстуке казалась убогой и жалкой. А студент в синей косоворотке, сидевший по-прежнему развалившись на скамейке, снисходительно смотрел на фон Бринкмана в очки. Начальник канцелярии пожимал Леокадии пальцы и говорил:
— Вот Леокадия Васильевна не заодно с внешними врагами…
— Модест Николаевич, вы куда? — в то же время громко спрашивал студент.
— Я-с?.. По причине… так сказать, никуда.
— Тогда чего же вы вскочили, сидите себе.
Фон Бринкман протянул студенту руку и сказал преувеличенно любезно и фамильярно:
— Здравствуйте, господин будущий профессор.
— Ну, какой из меня получится профессор, — не поднимаясь с места, спокойно возразил студент, — если целый месяц я не могу, например, втолковать Модесту Николаевичу такой простой вещи, что у коллежского регистратора и статского советника, когда они едут на велосипедах или сидят рядом в театре, совершенно одинаковые права.
Фон Бринкман, до сих пор не замечавший Чебыкина, быстро повернулся, процедил сквозь губы что-то похожее на: ‘Ммн… асс… вы’ — и подал ему свою горячую, полную руку, которую тотчас же и выдернул обратно.
Для Чебыкина началась форменная пытка. Студент не отпускал его от себя ни на шаг, обед предвиделся нескоро, и все ходили в разных направлениях по саду. Фон Бринкман говорил банальные комплименты барышням, адмирал раскатисто смеялся, гимназист, прибежавший с поля, вертелся тут же. И казалось, что в саду не семь, а двадцать человек народу, причем самым лишним и самым ненужным чувствовал себя Чебыкин. Студент, забрав его под руку, водил взад и вперед по дорожкам, все время стараясь встретиться с фон Бринкманом. В голове у Чебыкина стояла какая-то толчея. Он не понимал вопросов студента, отвечал на них ничего не выражающими отрывистыми словами, и все время ему было стыдно своего костюма, и со стыдом и ужасом он гнал от себя навязчивые, дерзкие и самонадеянные мысли, с которыми проснулся сегодня. Чебыкин взглядывал на Сашеньку, с которой несколько часов тому назад, во сне, он шел по бесконечной аллее и которая теперь, воздушно ступая на носках, гуляла под ручку с фон Бринкманом и смеялась кокетливо-капризным смехом. И он невольно отводил глаза, и простодушная, искренняя мысль, что он — ничтожество в сравнении с своим начальником, красивым, великолепно одетым, пахнущим дорогими духами, точила его сердце.
Только когда закончились приготовления к обеду и горничная в белом чепчике появилась на ступеньках террасы, Чебыкину удалось незаметно проскользнуть к себе в палисадник. И в первый раз, быть может, за целый год Чебыкин сел обедать без аппетита, и все время, пока он обедал, ему почему-то было стыдно раскрытых окон.
С террасы доносился Сашенькин смех, медовый баритон фон Бринкман а и ядовитый, притворно хладнокровный голос студента. Но, против обыкновения, Чебыкин боялся вслушиваться в разговор. Пообедав, он закрыл окна, опустил шторы и ничком бросился на кровать. И долго он пролежал без сна, без мыслей, без тоски, без горечи, с чувством тупого отвращения к жизни и к самому себе.
XVI
Часов в шесть в глубокой и душной тишине Чебыкин поднялся с постели и вдруг вспомнил о своем обещании ехать со студентом в Павловск. Вспомнил он и о том, что его начальнику готовится какой-то ‘бенефис’, в котором ему, Чебыкину, по уверению студента, придется сыграть роль благородного свидетеля. И на мгновение смутное предчувствие чего-то недоброго шевельнулось у него в душе. Но непоколебимое доверие к студенту оказалось сильнее всяких предчувствий, и тогда у Чебыкина явилось нечто похожее на едкое, болезненное и враждебное любопытство. И тут же ему представились Сашенька и фон Бринкман, гуляющие по дорожкам сада, сливающие взоры, интонации, полувопросы во что-то общее, недоговариваемое, понятное без слов. И снова, при воспоминании о несбыточном сне, который приснился утром, в сердце Чебыкина, лишенном всякой надежды, замерло робкое, не смеющее развиться чувство.
Чебыкин осторожно приподнял штору и открыл половину окна. Было тепло и тихо, и в саду — никаких признаков жизни. Не уехали ли в Павловск? Но этого не могло бьггь, так как за ним зашел бы студент. Наверное, отправились гулять. И Чебыкин, точно узник, выпущенный на свободу, побежал в сад. Одиноко в разных углах блистали велосипедные спицы. Сашенькин белый зонтик валялся на траве, перекинутое через спинку скамейки, висело пестрое пальто фон Бринкмана. Оглянувшись во все стороны, Чебыкин подошел и потрогал это пальто, издававшее какой-то строгий, холодный, начальнический аромат. А рукав, откинутый в сторону, напомнил ему ту мертвенно-чуждую руку, которую сегодня он удостоился впервые держать в своей.
Чебыкин вернулся в комнату и с лихорадочной торопливостью занялся своим туалетом. С мучительным отвращением он рылся в кучке старых дешевых галстуков, пристегивал к бумажной манишке чистый воротничок, отчищал щеткой застарелую пыль с бархатного воротника тяжелого драпового пальто.
И потом, когда вдвоем со студентом, отделившись от остальной компании, они ехали ‘принципиально’ в третьем классе и стояли на площадке вагона, у Чебыкина было странное волнение, приводившее его в мелкую внутреннюю дрожь. Растерянно улыбалось лицо, и, глядя на высокую вздрагивающую фигуру, облаченную, за неимением летнего, в осеннее пальто, можно было подумать, что Чебыкину действительно холодно.
Поезд промчался лесом и через полминуты уже стоял у платформы павловского вокзала. Студент подтолкнул Чебыкина с площадки и быстро потащил его вперед. Страшно знакомое, смешанное ощущение прохлады, гулкости, острого запаха свежей земляники и паркета, оставшееся в памяти от единственной поездки в Павловск три года тому назад, вдруг охватило Чебыкина. При входе в концертную залу студент остановился у темной ниши с корзинами, букетами и бутоньерками живых цветов, схватил Чебыкина за рукав и спросил:
— Есть у вас полтора рубля?
Чебыкин покраснел, замялся и полез за кошельком, говоря:
— Извините… так как… вследствие поспешности… кажется, не найдется.
— Ерунда, потом сосчитаемся, — говорил студент, отдавая продавщице три рубля и беря две небольшие бутоньерки.
— Теперь повинуйтесь беспрекословно, — продолжал он, увлекая Чебыкина назад. — Наши ползут в толпе. Берите бутоньерку. Берите же! Я подношу Сашеньке, а вы Леокадии. Говорить ничего не надо. Это вас только портит. И притом молча, пожалуй, даже эффектнее… Ну, жарьте, идут.
Впереди шли барышни, а по их пятам фон Бринкман и адмирал. Студент непринужденно тряхнул рыжей бородой и протянул Сашеньке цветы с таким видом, как будто делал это в тысячу первый раз. Сашенька взяла бутоньерку и, посмотрев на нее и на студента смеющимися глазами, недоверчиво покачала головой. А тот, как ни в чем не бывало, произнес:
— Сегодня очень интересная программа. Поет, между прочим, Долина.
Слегка отставший от студента Чебыкин, не дойдя до Леокадии нескольких шагов, остановился, вытянул руку с таким напряжением, точно в ней была не бутоньерка, а пудовая тяжесть, сконфуженно моргал глазами и ждал. Синее рыночное пальто с непомерно широкими, приподнятыми вверх плечами и маленькая фуражка с измятым белым чехлом придавали Чебыкину какой-то жалкий, провинциальный вид. И невольное сострадательное чувство мелькнуло в добрых глазах Леокадии, взявшей цветы и сказавшей так, чтобы никто не слышал, кроме него:
— Какой вы милый. Только как же вам не стыдно разоряться!
Вышло так, что студент пошел рядом с Сашенькой, а Чебыкин с Леокадией. И при этом чувствовалось, что студенту совершенно безразлично, сколько позади него идет адмиралов и начальников канцелярий, а на широкой спине Чебыкина было написано безысходное оцепенение и жалобный заячий страх.
XVII
При входе в зал студент отделился от Сашеньки, потянул Чебыкина за рукав, и барышни остались с фон Бринкманом и адмиралом.
— Начало сделано, — сказал студент, — пойдем, хватим для храбрости коньяку.
Толпа, которую Чебыкин так любил провожать на царско-сельском вокзале и которая рисовалась в его воображении потом, в тихие ночи, когда из Павловска долетали обрывки музыки, теперь вливалась в концертный зал со всех сторон. Воздушные шляпки, цилиндры, белые кители, студенческие фуражки, офицерские погоны и хлыстики мелькали, смешивались и жили страшно обособленной от Чебыкина, волшебною жизнью. Выпив в буфете две рюмки коньяку, он наконец освободился от странного, пригнетающего ощущения в плечах, как будто его кто-то собирался ударить сзади. И как раз, когда они со студентом возвращались в зал, раздались громовые звуки увертюры. Притушенное электричество едва теплилось в громадных люстрах тонкими красноватыми завитками, а эстрада сплошь была залита чрезмерным золотом света. И музыка, лившаяся оттуда, казалась слишком театральной, а целомудренный и тихий вечер, смотревший в окна, сосны, березы и липы, стоявшие за дверями в розовых лучах, слушали и не хотели верить неискренним, дребезжащим, крикливым звукам. Чебыкин порывался уйти в парк, но студент тащил его в проход между рядами скамеек, и он неловко пробирался в толпе, толкаясь и отдавливая ноги.
В одном из передних рядов сидели адмирал, барышни и фон Бринкман, а дальше, как раз за ними, виднелся небольшой свободный промежуток.
— Великолепно. Только, чур, повиноваться, — сказал студент, сжимая Чебыкину локоть, — протискивайтесь и садитесь рядом, а я за вами… Ну, айда.
И он подтолкнул Чебыкина в спину.
Задевая чужие колени, стал пробираться Чебыкин, и, как во сне, мгновениями длиннее вечности, его взор сливался с чудовищно близкими глазами адмирала, Леокадии и Сашеньки. Страшно стучало сердце, и столь знакомые, милые, до сих пор расположенные к нему лица теперь, казалось, дышали ему в упор насмешкой, брезгливостью и удивлением. Последним сидел фон Бринкман в застегнутом на все пуговицы пальто и блестящем цилиндре, и Чебыкин заметил, что его черные масленистые глаза, брезгливо отведенные в сторону, на секунду точно окаменели, а когда он уселся рядом, рука в желтой перчатке поспешила подвернуть полы пальто. А студент пробирался позади Чебыкина легко и весело, чуть не задевая всех по лицу шелковыми кистями у пояса косоворотки.
Гремела увертюра, и, тесно прижатый студентом к самому плечу фон Бринкмана, Чебыкин чувствовал себя ни живым ни мертвым, а оглушительные звуки оркестра казались ему почти неслышными. Только мелькала в воздухе палочка, и кто-то безумный, стоя к публике спиной, корчился, перегибался вперед, топал ногами, грозил и умолял, злобно поднимал плечи и с отчаянием падал навзничь. Чебыкин боялся повернуть лицо в сторону фон Бринкмана и сквозь толстый драповый рукав странно отчетливо ощущал твердое как камень и холодное как лед враждебное и чуждое тело.
Вдруг смолк оркестр, и безумец, перестав метаться на одном месте, повернулся к публике вполоборота и, скромно и стыдливо улыбаясь, стал раскланиваться на аплодисменты.