На берегах Ганга, Самаров Грегор, Год: 1892

Время на прочтение: 610 минут(ы)

Грегор Самаров.
На берегах Ганга

Книга первая.
Прекрасная Дамаянти

Часть первая

I

В Западной Англии, в графстве Ворчестер, вблизи местечка Черчиль, на одном из невысоких выступов Клентского холма, густо обросшем лесом, возвышался замок Дайльсфорд. Не особенно велик, но вполне благоустроен. Местность вокруг замка повсюду представляла плодородные поля и роскошные луга, на которых паслись тучные стада.
Несмотря на всю прелесть и приветливость ландшафта, он, по-видимому, производил весьма печальное впечатление на молодого человека лет шестнадцати, смотревшего из окна дома священника маленькой деревенской церкви. Его лицо — бледное, красивое, с резкими, будто изваянными из мрамора чертами и темными глазами — выражало мужество, твердую, непоколебимую силу воли и вместе с тем глубокую грусть. Он мрачно, почти угрожающе уставился на старый замок, затем перевел взгляд на роскошную цветущую местность, и из широкой груди вырвался глубокий вздох. Рука его, державшая перо, все время праздно покоилась на открытой тетради. Все в нем отличалось изысканным благородством, но поношенное платье из грубой шерстяной ткани и простые деревянные башмаки говорили о нужде и бедности. Так же проста и бедна была обстановка комнаты, из окна которой он так мрачно смотрел на озаренный солнечным светом замок. Белый некрашеный пол был усыпан чистым песком, у стены стояло старое канапе, на покрытом выцветшей скатертью столе лежала большая Библия. На этажерке в углу теснилось несколько книг, а над канапе висела гравюра, изображавшая английского короля Георга II. Несколько простых стульев и придвинутый к окну простой, чисто вымытый стол довершали несложное убранство комнаты.
Юноша до того погрузился в размышления, что не заметил, как вошел почтенный старый человек в наглухо застегнутом сюртуке, черных чулках и потертых башмаках с пряжками, с морщинистым, но приветливым кротким лицом, обрамленным по моде того времени белыми напудренными волосами.
Его преподобие мистер Гастингс, священник довольно бедного деревенского прихода в Дайльсфорде, нес на деревянном подносе два глиняных кувшина со свежим молоком и два больших куска черного хлеба. Остановившись в дверях, он скорее печально, нежели с укором, сказал:
— Уоррен, Уоррен, дитя мое, опять ты сидишь и мечтаешь бог знает о чем и забываешь о своей работе. Это ни к чему не ведет, потому что жизнь требует ясной мысли и твердой деятельности. Твои отец и мать тоже жили мечтами и надеждами. Обоим было по шестнадцати лет, когда они вступили в брак, и, несмотря на мои увещевания, фантазия их не переставала рисовать им роскошнейшие планы будущности, а когда ничего не осуществилось, оба умерли, надломленные физически и нравственно. Вот почему тебе следует остерегаться излишних мечтаний и размышлений и взяться за задачу жизни твердой рукой. Садись, будем завтракать.
С этими словами старик поставил на стол поднос с молоком и хлебом.
Молодой Уоррен подошел и, не меняя своего мрачного выражения лица, сказал:
— Не бедного отца моего и мать следовало бы осуждать вам, дедушка, а свет, испорченность и жестокость которого сделала их такими несчастными и предала нужде и лишениям. Разве они не имели права мечтать о великих и прекрасных задачах, когда поднимали глаза на этот старый замок Дайльсфорд, в котором их предки были когда-то господами и в котором теперь угнездился торгаш из лондонского Сити.
— Это все правда, — подтвердил старый священник. — Он жесток и знает счет своим деньгам. Даже мне отказывает в законной десятине. Приходится начинать тяжбу, платить за судебные издержки и, вероятно, долго ждать, пока я добьюсь своего законного права, если только его адвокат не сумеет сделать неправым правое. Последний Гастингс, хозяйничавший в Дайльсфорде и принужденный покинуть его из-за алчности жестоких кредиторов, хотел мне, своему двоюродному брату, оказать последнее благодеяние и подарил этот пасторат. За это новый владелец возненавидел меня и довел до такой бедности, что я даже не могу, бедное дитя мое, предложить тебе ничего, кроме молока и хлеба.
— О, мне это безразлично, — возразил юноша, со здоровым аппетитом, свойственным его летам, принявшийся за завтрак, — но то, что семейство наше лишено своего старого владения, семейство, предки которого строго дорожили честью и жертвовали кровью и достоянием за королей, и то, что там, где когда-то царил рыцарский дух, засел теперь торгаш, — вот это-то, дедушка, и возмущает меня до глубины души. Прежде можно было взяться за оружие и пуститься по свету, чтобы завоевать себе честь, славу и даже владения. Нынче же мечом ничего не возьмешь, потому что всем миром управляют деньги. Поэтому я поклялся, как некогда рыцари клялись остаться верными мечу и чести, что напрягу все силы для приобретения денег, этого могущественного рычага жизни. Я хочу служить золоту, служить неукоснительно, непоколебимо, не зная ни покоя, ни жалости.
— Уоррен, Уоррен! — воскликнул старик с укором. — Не так следует нести тяжелый крест свой! Все горькое, постигающее нас в этом мире, есть только ниспосланное нам Господом испытание, которому мы должны покориться со смирением.
Уоррен со скрежетом сжал зубы.
— Воле Господней покорюсь со смирением, — сказал он, — если увижу, что действительно карает меня десница Божия, даруя врагу победу надо мною. Но откуда взять смирение, если я вижу, что человек, не обладающий ничем, кроме презренного металла, вытеснил благородную семью из ее родовых владений, что он имеет власть повергнуть вас, дедушка, вас, служителя Бога, в нужду и несчастья? Если Бог дает золоту столько власти в мире, то я готов всеми силами стремиться к тому, чтобы приобрести золото, заменяющее в наши дни меч, дающее человеку почет и славу, могущество и власть над себе подобными, я готов служить ему, чтобы оно в свою очередь послужило мне и вновь подняло на ту высоту, откуда низвергло моих предков…
— Ты богохульствуешь, Уоррен, — прервал его старый священник, — не того возвышает Бог, кто сам стремится возвыситься, а того, кто унижается или безропотно принимает ниспосланное ему уничижение.
— Нет, дедушка, нет! — воскликнул Уоррен. — Это неправильно! Мало ли великих исторических деятелей вышло из ничтожества и сделалось сильными и могущественными? Неужели же не суждено вновь подняться тому, кто, свергнутый с высоты, горит желанием снова занять положение, которое подобает ему занимать по рождению?
— И как же ты намерен поступить, чтобы осуществить честолюбивые мечты свои? — спросил старик, качая головой. — Ты не дерзнешь поднять ноги даже на первую ступень замка, здесь, в глуши этой маленькой деревушки. Не решишься же ты отправиться в чужие страны, как делали это некогда отважные рыцари, чтобы там искать приключений и завоевать себе славу?
— Отчего бы и нет? — спросил Уоррен. — Разве в Германии прусский король не вербует солдат везде и повсюду, и отчего бы мне из солдата не сделаться полководцем, как это удавалось уже многим?
— Уоррен, Уоррен, что за мысли, что за речи!
— Нет-нет, дедушка, — сказал молодой человек, — этого я не сделаю, успокойся. Гастингс из Дайльсфорда, будь он даже в лохмотьях, служит только своему отечеству, а не чужестранцам. Но если меч в наше время бессилен, то все же существует еще нечто, высшее, нежели всесильное золото, и это высшее, дедушка, — знание. Знание — это сила, сила великая, и знание поможет мне подчинить себе и золото, и весь мир…
— Бедный мой Уоррен, — сказал старец с состраданием. — Какими же судьбами ты думаешь приобрести эту силу знания? Ведь опять одно только золото открывает врата в храм знания. То, чему ты можешь научиться здесь, в маленькой школе, не в силах вознести тебя на высоту, о которой ты мечтаешь. Поэтому лучше покориться неизбежному решению судьбы и предоставить Господу избавлять тебя от ниспосланного испытания. Учись тому, чему можно здесь научиться, возьмись за жизнь твердой рукой. Труд делает человека свободным, отважным и богатым.
— Труд! — воскликнул Уоррен горячо. — Какой труд может ожидать меня здесь? Не отправиться ли мне туда, наверх, к владельцу замка и предложить себя в слуги тому, кого мои предки едва ли приняли в арендаторы? Нет, никогда. Никогда этого не будет! Разве вы не рассказывали мне, что существует еще один Гастингс, спасший хоть что-то после крушения нашего дома и нашедший себе занятие в Лондоне?
— Совершенно верно. Твой дядя Говард живет в Лондоне и состоит на государственной службе. Он не считается богатым, но ему живется много лучше нашего.
— В таком случае я обращусь к нему, — сказал Уоррен. — Если он носит имя Гастингс, то в его жилах должна течь кровь Гастингсов, и он протянет мне руку, чтобы помочь выбраться из недостойного ничтожества к высотам знания. Мне много не надо. Я готов терпеть нужду, готов голодать, если нужно, но я хочу учиться, учиться и учиться… Я сегодня же напишу дяде, надеюсь, он не откажет мне в крове и куске хлеба.
— Этим дело не ограничится, бедное дитя мое, — заметил старик. — И приобретение знаний, и посещение высших училищ стоит денег, да еще каких денег!
— От Гастингса я могу даже решиться принять милостыню, — возразил Уоррен мрачно. — Если только он даст мне возможность питать мой ум знанием.
С этими словами юноша вышел из дома и направился к ручью, протекавшему через луга Дайльсфорда, откуда тропинка вела к большому кусту на пригорке.
В то время как Уоррен беседовал с дедом о планах на будущее, под этим кустом, на опрокинутом древесном пне, сидела молодая девушка и плела венок из полевых цветов. По виду совсем еще ребенок, но на ее нежном, обрамленном золотистыми локонами личике и в больших, ясных голубых глазах уже светился огонек зарождающейся женственности. Опытной рукой она связывала цветок к цветку и то и дело смотрела на деревню и ведущую к ней со стороны ручья тропинку. Но вдруг с противоположной стороны, за кустами, раздались шаги, и когда девушка подняла голову, то увидела приближавшегося молодого человека почти одних лет с Уорреном, но внешностью далеко не похожего на последнего.
Одет он был не так бедно, как Уоррен, в костюм из очень тонкой и дорогой ткани и ослепительно белое белье. По всему видно было, что он уделял много внимания своей внешности, может быть, потому, что природа не наделила его такой красотой, как внука бедного деревенского священника. Фигура приземиста и неуклюжа, движения неловки, осанка лишена изящества. Лицо не отличалось правильностью черт, маленькие глазки смотрели неприятным пронизывающим взглядом. Весь облик его выражал смущение и неловкость, свойственные людям, которые чувствуют, что они далеко не те, за кого себя выдают.
Он приветливо снял шляпу и несколько принужденно сказал:
— Очень рад встретить тебя здесь, Эллен Линтон. Давно мы с тобой не виделись. Ты избегаешь меня, а ведь я ничего тебе не сделал и всегда относился так хорошо, как дай Бог всякому.
Молодая девушка покраснела и опустила глаза на цветы.
— Я никого не избегаю, Элия Импей, никого, и вас в том числе, но у меня много дел в доме и саду, а время детских игр миновало… Мы выросли, и поэтому считаю неприличным, чтобы мы говорили друг другу ‘ты’, как в былое время. Прошу вас, Элия, более не делать этого… мы выросли, и наши дороги расходятся.
В глазах Элии сверкнул злой, враждебный огонек. Он подошел ближе и сказал:
— Да, Эллен, мы перестали быть детьми, мы выросли, но это еще не причина, чтобы наши дороги расходились. Напротив, они должны теперь соединиться еще теснее, должны слиться в один общий счастливый путь. Ты, конечно, знаешь, Эллен, как страстно я этого желаю, и поэтому мне очень обидно и больно, что ты умышленно избегаешь меня.
— Не причина, чтобы наши дороги расходились? — повторила девушка, будто не поняла значения этих слов. — Но каким бы образом это было возможно? Я дочь бедного школьного учителя, а ваш отец богатый землевладелец, покупающий одну пашню за другой. Вам скоро придется поступить в университет, ведь вы хотите сделаться юристом и уехать отсюда, и вам не будет никакого дела до бедной Эллен Линтон.
— Ты отлично знаешь, что это неправда, Эллен, ты знаешь, что я хочу уехать, с тем чтобы возвратиться. Деньги отца помогут мне пробить дорогу, а когда я возвращусь, Эллен, возвращусь ради тебя, чтобы взять тебя с собой. Тогда ты сделаешься важной дамой, если захочешь… но ты не хочешь этого, Эллен, я вижу…
А если бы и хотела, — возразила она, — разве вы можете, разве я сама могу заставить себя хотеть этого? Если я говорю вам, что мне решительно не улыбается перспектива сделаться вашей женой, если я говорю вам, что люблю свою родину, что хочу остаться здесь и жить в бедности, окружавшей меня с детства, то почему же вы не оставите меня в покое? Зачем мучаете меня, зачем заставляете говорить вам то, что вам неприятно слушать, а мне больно высказывать?
— Вы любите вашу родину, говорите вы, Эллен! — воскликнул Элия. — Нет, это неправда. Вы любите, но любите не этот ручей, не поля, не этот пригорок, нет, вы любите того, кого я ненавижу всей душой, любите высокомерного Уоррена, выступающего в лохмотьях и деревянных башмаках с такой важностью, будто он рожден властвовать над замком Дайльсфорд, из которого тем не менее изгнали его предков. Вы любите Уоррена, я отлично знаю это, и с ним вы не отказались бы уехать хоть на край света!
Эллен широко открыла глаза и гордо посмотрела на обезображенное ненавистью и злобой лицо Элии.
— Не следует вам, — сказала она, — бранить бедного Уоррена, никогда не делавшего вам никакого зла, а относившегося к вам ласково с самого детства, и, несмотря на его лохмотья и деревянные башмаки, над которыми вы так издеваетесь, стоящего гораздо больше многих, умеющих лишь бренчать золотом, наполняющим их карманы…
— Да как же мне не ненавидеть его, раз ты его любишь, Эллен, хотя он не может предложить тебе ничего, кроме нужды и бедности, даже большей нужды и большей бедности. С ним тебя ожидают горькая нужда и лишения… Я же могу предложить тебе блеск и почет и, ей-богу, самую искреннюю, самую преданную любовь.
Эллен вспыхнула было, но лицо ее тотчас же стало кротким и приветливым, а в глазах засветилось искреннее сострадание. Она протянула юноше руку и ласково сказала:
— Я верю вам, Элия, верю, что вы любите меня и хотите сделать счастливой, но разве сердцу можно приказывать? Забудьте меня и не питайте ко мне злобы…
— Никогда этого не будет, Эллен, потому что я люблю тебя гораздо сильнее, чем ты предполагаешь, чем можешь поверить. Я не принадлежу к числу тех добрых людей, которые открыто предлагают свое сердце всякому встречному и гордятся тем, что оказывают другим услуги, на которые им никогда не ответят. Я не признаю ни дружбы, ни расположения, как многие другие, единственное чувство, волнующее мое сердце, это моя любовь к тебе, Эллен, которая так велика, так необъятна, что я готов пожертвовать для тебя всем на свете. Ты не знаешь, от чего ты отказываешься, но, конечно, — прибавил он, горько усмехнувшись, — ты не можешь приказать своему сердцу, потому что любишь другого.
— Элия!
— Да, другого, я в этом уверен. Ты любишь мрачного, скрытного Уоррена, который не может забыть, что его предки когда-то господствовали в Дайльсфорде.
— Замолчите! — воскликнула Эллен, с ужасом глядя в лицо юноши, искаженное от злобы и ненависти. — Замолчите! Вы не имеете права говорить так со мною. Мое сердце принадлежит мне, и я обязана отдать отчет в этом одному Богу.
— Ты не хочешь любви моей, — закричал он, хорошо, ну так пусть же тебя преследует моя ненависть, пусть мое мщение преследует тебя и того, ради которого ты пренебрегаешь мною и который никогда не сможет любить тебя так сильно, как люблю я!
Он с угрозой простер к ней руку, и Эллен с ужасом отстранилась. Она вдруг увидела идущего по тропинке Уоррена, бросилась в его объятия и закричала:
— Защити меня, Уоррен, защити от того, кто смеет грозить мне, потому что… — И она спрятала лицо на груди юноши.
— Потому что ты похитил у меня ее сердце, Уоррен, — яростно воскликнул Элия, — похитил единственное благо, которого я жажду на земле. Но… и тебе не знать счастья!.. Моя ненависть и мщение будут преследовать тебя повсюду, куда бы ни ступила нога твоя.
Глаза Уоррена метнули молнии. Казалось, он готов был броситься на Элию и уложить его на месте. Он тихо высвободился из объятий Эллен и с мрачным, печальным видом сказал:
— Ты не справедлив ко мне, Элия, я не желаю похищать ничего из принадлежащего тебе или чего ты мог бы добиться. Дороги наши никогда не пересекутся. Твоя жизнь ведет тебя по освещенному солнцем полю, полному цветов и плодов, мне же предстоит проложить себе путь через каменную почву, скалы и колючий шиповник.
Эллен с ужасом смотрела на холодное, мрачное лицо Уоррена, и густая краска разлилась по лицу ее. Затем она смертельно побледнела, и большие голубые глаза ее стали так неподвижны, будто перед нею встало никогда еще не виданное страшилище.
— Но она любит тебя, Уоррен, она любит тебя! — воскликнул Элия. — И потому отказывается от руки, которую я предлагаю ей для прочной счастливой жизни, от всего, что только может эта жизнь представить лучшего.
По лицу Уоррена скользнула глубокая печаль, а в глазах засветилась пламенная страсть, но черты его лица тотчас же вновь сделались мрачно спокойными. Он схватил руку дрожащей девушки и сказал:
— Выслушай меня, Эллен, выслушай и поверь мне, так как то, что я намерен сказать тебе сейчас, будет истинная правда и должно решить дальнейшую судьбу нашу. Любовь твоя — драгоценнейший, великолепнейший дар в мире, и не раз я осмеливался мечтать о счастье иметь право принять этот небесный дар, но только тот может осмелиться принять его, кто готов жертвовать жизнью за такое благо. Я же, Эллен, я не могу сделать этого… и не хочу, — прибавил он тоном, от которого веяло ледяной холодностью. — Я нищий, Эллен, и не имею права связать свою жалкую судьбу с другой. Со мной тебя ожидали бы труды и лишения, а перенести это я был бы не в силах… Моя жизнь обречена на борьбу с силами, ныне управляющими всем миром. Такая борьба требует в жертву всю мою жизнь, а сильный могуч, лишь пока он один. Поэтому, Эллен, возьми дар свой обратно, отдай свою любовь Элии, который может предложить тебе достойное будущее.
— Уоррен! — закричала девушка, простирая к нему руки, с выражением неописуемого отчаяния и упрека.
— То, что я сказал тебе, верно и неизменно. Одному легче нести свое несчастье, одному легче выдержать труднейшую борьбу, но если собственные нужда и беды постигнут и любимое существо, то разве от этого не разорвется на куски сердце? Не сердись на меня, я обязан был сказать тебе правду… Молчать было бы малодушием и трусостью. Видишь, Элия любит тебя так, как ты достойна быть любимой, да и мне ты окажешь благодеяние, если доставишь утешение видеть тебя счастливой с ним.
Он взял руку Эллен и повел трепещущую девушку к Элии, стоявшему в безмолвном изумлении.
— Исполни мою просьбу, Эллен, — сказал Уоррен с невыразимой мягкостью, — первую и последнюю просьбу, с которой я к тебе обращаюсь… Отдай ему свою руку. Конечно, мы еще дети, но он будет тебе верен, потому что я видел и убедился, насколько он тебя любит.
Эллен горько рыдала. Уоррен с нежностью опустил ее на грудь Элии, который также плакал от искреннего умиления.
— Да, Эллен, — воскликнул он, сжимая в объятиях рыдающую девушку, — я буду тебе верен, клянусь небом! Я готов пожертвовать всей своей жизнью, чтобы оказаться достойным любви твоей, и никогда тебе не придется раскаиваться, если ты отдашь мне свое сердце. Но пусть небо будет свидетелем еще одной клятвы, — прибавил он, положив руку на золотистую головку Эллен. — Уоррен! — произнес он громко и торжественно. — Клянусь, я буду твоим другом навеки и ничто не должно казаться мне слишком трудным или слишком великим, чего бы ты от меня ни потребовал! Слышишь ты это, Уоррен, слышишь, что я говорю? Напомни мне об этой клятве, если тебе когда-либо понадобится помощь преданного друга. Дружба к тебе и любовь к Эллен отныне будут считаться моими святынями.
— Благодарю тебя, Элия, — возразил Уоррен холодно и равнодушно. — Верю, что ты говоришь от души и что клятва твоя искренна, но едва ли я когда-нибудь тебе о ней напомню, потому что я или окажусь победителем в борьбе с жизнью, или погибну… Но так или иначе я никогда не прибегну к чужой помощи и не стану просить ее. Прощай, Эллен… Если Провидение не оставит меня, то я скоро отсюда уеду… тогда забудь меня, как забывают мертвецов, ведь я бы никогда не мог дать тебе счастья.
Он взял Эллен за руку. Она с минуту сжимала ее в своей, как будто желая за него уцепиться, затем она отступила и пристально поглядела вслед Уоррену, быстро удалявшемуся.
— Он никогда не любил меня! — воскликнула она с невыразимым отчаянием, и из глаз ее снова хлынули ручьями слезы.
— Зато я, Эллен, люблю тебя! — воскликнул Элия. — И если ты теперь еще не можешь любить меня, то все же твое сердце освободилось от очарования, которое делало его недоступным и недосягаемым для меня… Теперь ты все же обратишься ко мне, теперь ты должна будешь полюбить меня, и все окончится к лучшему.
Он крепко прижал ее к себе и осушил глаза ее поцелуями. Эллен не противилась. Она казалась сраженной неожиданным ударом, безжалостно уничтожившим первый цвет ее молодого сердца.
— Он никогда не любил меня! — прошептала она еще раз. — Он, наверно, забудет меня… Что не связано с сердцем, о том легко забывается.
Еще с минуту смотрела она на тропинку у ручья, по которой Уоррен поспешно удалялся, направляясь к деревне. Затем она гордо выпрямилась, ее щеки покрылись густым румянцем, и глаза заблистали твердой решимостью.
— Я также позабуду его, — воскликнула она. — Я должна забыть его, если не хочу краснеть перед самой собою, если не хочу потерять веру в самое себя. Как бы ни была я ничтожна, но все же любовь моя должна цениться дороже того золота, из-за которого он собирается начать борьбу.
— Так и следует, Эллен, так и следует! Я оправлю в золото перл, который он не сумел оценить, и не перестану носить его на своем сердце.
Он снова поцеловал ее глаза и волнистые волосы, но она освободилась из объятий.
— А ваш отец, Элия, — спросила она, — что скажет он? Он такой богатый… а я дочь бедного учителя… Подумайте хорошенько и откажитесь от меня. Я не вынесла бы, если ваши родные стали меня стыдиться.
— Отец любит меня, Эллен. Он гордится мною, потому что я прилежен и хочу учиться. Денег у него достаточно, а твоего отца он уважает. Я сегодня поговорю с ним, потому что хочу наверно знать свое будущее.
Они долго еще сидели на пригорке. Каждое из слов Элии выражало искреннюю, горячую любовь, которая тем более должна была тронуть Эллен, что она знала, как холодно и надменно он относился к другим, да и оскорбленное сердце гораздо восприимчивее ко всякому утешению и признанию его достоинств. Когда они наконец расстались, Эллен отвечала пожатием на пожатие руки Элии и улыбнулась ему, хотя еще и несколько печально, но все же искренно и приветливо, и в этой слабой улыбке он увидел первый луч надежды на счастье.
Уоррен в тот же день написал своему дяде в Лондон и вскоре получил ответ, что тот, хотя и сам не обладает средствами, но, принимая во внимание имя и семейные узы, готов пристроить Уоррена в Вестминстерскую школу, там юноше придется довольствоваться только необходимым, зато представится возможность научиться чему-нибудь порядочному и приобрести положение в жизни. Поэтому он советовал племяннику не медлить, а приезжать в Лондон как можно скорее.
Желания Элии Импея также исполнились. Его отец согласился, чтобы он дал слово Эллен Линтон. Обручение молодых людей было тихо и скромно отпраздновано в присутствии обоих семейств.
Уверенный в будущем счастье, Элия упросил отца позволить ему поступить в Вестминстерскую школу, и ему приходилось уезжать в одно время с Уорреном.
Из посланных дядей денег Уоррен ухитрился купить пару приличных башмаков и переделать один из старых сюртуков деда. От помощи, предложенной ему Элией, он решительно отказался. От дружбы с ним он также уклонился. Его бедность была несокрушимой стеной, не допускавшей сближения с сыном богатого землевладельца.
Настал день отъезда. Старый священник проводил внука до почтовой кареты в Черчиль. У молодого человека после покупки билета осталось всего несколько шиллингов для первого выхода в свет, в котором он намеревался вести борьбу не на жизнь, а на смерть.
Эллен с родителями и стариками Импей также явилась проводить Элию до почтовой кареты.
Элия был одет с иголочки, чемодан набит битком, а в кармане находился туго набитый кошелек. Он сиял счастьем и в глазах Эллен читал то же счастье, заставлявшее его забыть о предстоящей разлуке.
Уоррен на прощание молча протянул Эллен руку. Когда он увидал блестящего, франтоватого Элию, светящегося от радости, и затем бросил взгляд на собственную жалкую одежду, на губах его мелькнула горькая усмешка. Он молча обнял деда и быстро вошел в почтовую карету.

II

Калькутта, главная колония Ост-Индской компании, в 1772 году была далеко не так обширна, как теперь, но все же считалась городом, полным разнообразия.
Населенные англичанами кварталы около губернаторского дворца уже тогда походили на европейские, несмотря на то, что улицы были почти не мощены и часто представляли большие незастроенные пустыри. В других частях города возвышались многочисленные храмы индусов и мечети магометан. Тут же, рядом с гигантскими дворцами знатных туземцев, встречались убогие хижины беднейшего класса. Торговля необходимыми жизненными припасами производилась прямо на улицах, и только мастеровые, трактирщики и аптекари имели небольшие лавочки перед своими домами.
С морем город сообщался посредством реки Хугли, не особенно доступной судоходству и не обладающей удобными якорными стоянками, так что большие корабли не могли подходить близко, и связь с морем поддерживалась многочисленными маленькими судами. На улицах всегда происходило замечательно разнообразное движение. Тут были европейские экипажи с запряженными в них великолепными чистокровными лошадьми из Белуджистана, в экипажах сидели дамы и кавалеры в костюмах, не уступавших по элегантности и вкусу парижским и лондонским, тут же ходили магометане с резкими чертами и пылающими глазами, тюрбанами на головах, более знатные ездили верхом в сопровождении слуг. Индусы низших каст гнали перед собой небольших ослов, навьюченных товарами. Лица высших классов передвигались в паланкинах, а самые знатные из них наносили визиты на богато украшенных слонах, окруженные многочисленными слугами. Мелькали странные фигуры индийских факиров и кающихся, большей частью испачканных грязью, с бледными лицами, одетых в рубища.
Рядом с городом находилась английская крепость — форт Вильям, солидное сооружение в виде восьмиугольника, снаружи почти незаметное, так как заросшие зеленью валы походили на постепенно возвышающиеся холмы. Перед устроенными в этих валах тяжелыми железными, крепко запирающимися воротами стояли караулы из европейских солдат, прекрасно вооруженных и одетых в легкие шерстяные мундиры. Над крепостью развевался английский флаг, а на платформах, через штукатуренные бойницы, виднелись пушки огромного калибра.
Форт Вильям, внушавший страх всем окрестным жителям, был цитаделью Ост-Индской компании, железной рукой управлявшей этой пестрой жизнью, центром которой был большой правительственный дворец, величественно возвышавшийся на большой площади, окруженной роскошными садами. У большого подъезда стоял двойной караул, во внутреннем дворе находилась охрана. Повсюду видна была оживленная деятельность, всегда присущая правительству страны, в которой военная сила, политика и дипломатия сливаются с торговлей и промышленностью.
Роскошные апартаменты губернатора, занимавшие комнату, выходящую в сад, в конце 1772 года пустовало. Бенгальский губернатор Кливе, долгое время управлявший страною, был отозван, а на его место назначен бывший губернатор Мадраса Уоррен Гастингс. В Индии он был известен как весьма деятельный, остроумный и деспотичный человек. Его приезда как англичане, так и индусы и магометане, ожидали с большим интересом, поскольку он был связан с реформой всего ост-индского управления, уже решенной в Англии.
Новый губернатор Бенгалии отныне должен был считаться генерал-губернатором всех владений Ост-Индской компании, и ему подчинялись остальные губернаторы. Следовательно, вся власть господствовавшей над Индией таинственно-безмолвной, почти мистической компании, должна была сосредоточиться в правительственном дворце Калькутты в руках одного лица. Но компания и английское правительство по весьма понятному недоверию не пожелали сделать власть эту неограниченной. Генерал-губернатор имел право объявлять войну, заключать мир, назначать чиновников или увольнять их, но во всех своих действиях обязан был подчиняться решению совета, состоявшего из четырех лиц. В совете он обладал одинаковым правом голоса с другими членами, и только при равенстве голосов его голос был решающим. Генерал-губернатор становился как бы исполнительным органом совета, члены же совета, в свою очередь, были ответственны перед управлением компании в Лондоне и ее акционерами.
При совете, кроме того, был верховный суд, которому предоставлялась власть, совершенно независящая от совета и генерал-губернатора. Высшая инстанция этого суда находилась в Лондоне.
Назначение Уоррена Гастингса состоялось, члены совета также были уже назначены в Лондоне, однако имена их еще не были известны, за исключением одного, а именно испытанного чиновника компании мистера Барвеля, сухого, спокойного дельца, до приезда генерал-губернатора заведовавшего делами компании. Очевидно, предстоял полный правительственный переворот, вследствие чего усилилось волнение среди магометан и индусов, постоянно оспаривающих власть и влияние во всей Индии.
Ост-Индская компания старалась постепенно присвоить себе весь контроль над страной, сохраняя при этом для вида старые порядки. В Дели еще владычествовал Великий Могол, повелитель всей Индии, которому компания платила ежегодную дань. Наместники Великого Могола, набобы, управлявшие отдельными округами страны, также получали определенные суммы на личные расходы в обмен на существенную часть своих правительственных прав, хотя формально все законы и распоряжения исходили от их имени.
В самых близких отношениях к компании находился набоб Бенгалии, живший в непосредственной близости к Калькутте, в Муршидабаде. Первый министр набоба получал личное содержание в размере ста тысяч фунтов стерлингов и, кроме того, заведовал частными расходами набоба в триста тысяч фунтов стерлингов ежегодно. На нем лежало содержание блестящего двора, и за все свои действия он был ответственен только перед компанией, которая выговорила себе у набоба право назначения на эту должность. Влияние министра было огромно, потому что в то время в Муршидабаде царствовал несовершеннолетний сын последнего набоба Мир Яссир.
Места первого министра всегда особенно добивались две сильные партии магометан и индусов. На этот раз особенно хлопотали брамин магараджа Нункомар и Магомед Риза-хан, знатный магометанин персидского происхождения. Губернатор Кливе назначил министром Риза-хана, и он неограниченно властвовал над двором в Муршидабаде, индусы же злобствовали и всеми силами старались оказывать сопротивление.
Таково было положение дел в то время, когда в Калькутте ожидалось прибытие нового генерал-губернатора Уоррена Гастингса.
В полдень одного из тех ясных дней, в которые солнце бросает свои палящие лучи на пестреющий разнообразием мир Востока, одетый по-европейски мужчина лет тридцати проезжал по улицам Калькутты верхом на маленькой сильной индийской лошадке в сопровождении индийцев-слуг. Судя по наружности, он едва ли принадлежал к важным чиновникам или знатным лицам, что подтверждалось ограниченным числом сопровождавших его слуг. Его оттененное соломенной шляпой лицо сильно загорело, и коротенькую бороду свою он, вероятно, отпустил ради того, чтобы избавить себя от труда бриться. Платье его из белой бумажной ткани было просторно и удобно, а через плечо была перекинута сумка из тонкой сафьяновой кожи. Его легко можно было принять за одного из купцов, специально приезжавших в Индию из Англии, а часто и из других европейских стран, чтобы закупить товары.
Должно быть, дорога была ему хорошо известна, так как он совершенно уверенно направлял свою лошадь по улицам, пока наконец не доехал до дворца, окруженного роскошным садом. Внутрь этого великолепного и необыкновенно обширного здания, на башнях и зубцах которого развевались пестрые флаги, вели высокие ворота. Их широко открытые чугунные створки были украшены красивой резьбой с позолотой, перед ними толпилось много людей всякого рода. Тут были нищие и снующие взад и вперед слуги, торговцы и мастеровые с товаром.
Всадник довольно бесцеремонно направил свою лошадь на всю эту толпу и вскоре пробрался через высокие ворота в первый внутренний двор замка.
С той стороны ворот на позолоченном деревянном кресле сидел привратник в белой одежде и взирал на толпившийся народ с величественным спокойствием. Он был уверен, что одного его знака или мановения золотого жезла в руке будет достаточно, чтобы ему тотчас же беспрекословно повиновались.
Приезжий, встреченный привратником с величественным равнодушием, слез с коня, передал поводья одному из слуг и пошел по двору мимо ведущих в верхние этажи галерей и лестниц, отделанных цветными камнями с позолотой. Через вторые ворота он вошел в другой двор, где находились великолепные конюшни для лошадей, волов и слонов. Бесчисленное множество слуг занималось кормлением громадных, но кротких животных маслеными лепешками и рисом, другие выводили лошадей и украшали их длинные, тщательно расчесанные гривы пестрыми лентами. На более отдаленных дворах находились кухни.
Следующий двор был окружен жилищами высших чиновников и дворцовых служителей. Здесь перед воротами были устроены галереи, из которых внутрь здания вели прекрасные широкие лестницы. Под галереями сидели мужчины в белых и светлых одеждах и молодые женщины, которые читали или занимались рукоделием. Другие гуляли по двору и беседовали со спокойствием, свойственным только индусам, избегающим малейшего внутреннего волнения.
Ближайший затем двор, на который теперь вступил приезжий, вел в покои самого магараджи, выходившие окнами непосредственно в парк, раскинувшийся вплоть до берегов Хугли.
Двор был сплошь вымощен цветными камнями, образующими замысловатые мозаичные фигуры животных и растений, и весь усыпан листьями гарцинии и цветами. В золоченых клетках сидели птицы всех пород, в роскошных вольерах качались на кольцах и тонких шелковых веревочках многочисленные грациозные фигуры маленьких обезьян.
Только крики этих животных нарушали тишину двора. Слуги и чиновники позволяли себе говорить только шепотом, не смея нарушить драгоценного покоя такого знатного лица, как их высокий властелин.
Перед красивым порталом, ведущим в жилище магараджи, также сидел привратник на золоченом кресле. К нему и обратился приезжий с вопросом, будет ли ему разрешено засвидетельствовать магарадже свое благоговение.
Привратник поманил к себе слугу и подал переданный ему приезжим вырезанный зигзагами кусок картона, который при складывании с другой половиной служил удостоверением личности предъявителя. Слуга скоро возвратился и, низко поклонившись гостю, повел его вверх по лестнице.
Во всех коридорах и покоях пол был отделан разноцветными камнями и выкрашен яркими красками. Повсюду, даже на дверных притолоках и оконных переплетах, сверкало серебро и золото.
Наконец слуга благоговейно отворил отделанную золотом и драгоценными камнями дверь и пропустил приезжего в большую высокую комнату. Вся противоположная стена состояла из широких раздвижных хрустальных дверей. Они были открыты, и комната как будто продолжалась на широкой, усыпанной песком, террасе парка.
На некотором расстоянии от входа было устроено что-то вроде беседки из высоких горшечных растений, зеленая тень внутри которой еще более сгущала царивший в покоях полумрак. В этой беседке приезжий увидел группу, напоминавшую сказку из ‘Тысячи и одной ночи’.
На широком удобном кресле из золоченого бамбука сидел сам магараджа Нункомар. Перед ним на маленьком столике замечательной мозаичной работы из золота и драгоценного дерева стояла украшенная жемчугом и драгоценными камнями шахматная доска с искусно сделанными из слоновой кости и золота фигурами, а против него на низком диване лежала молодая женщина. Магарадже было немного более сорока лет. На внешности его лежал особый отпечаток, свойственный знатным индусам касты браминов. Его высокая стройная фигура отличалась замечательной пропорциональностью и красотой сложения, члены его были гибки и изящны, и по осанке он казался еще молодым и подвижным. Подбородок и часть щек были покрыты кудрявой темно-русой бородой, большой орлиный нос с подвижными ноздрями вздрагивал при дыхании, как у породистого коня. Большие, продолговатого разреза глаза с темными, металлически блестевшими зрачками порой выражали странную смесь мечтательности и спокойного равнодушия, а подчас сверкали хитростью и почти коварным лукавством. Волосы, по цвету схожие с бородой, были схвачены повязкой из тончайшего, похожего на батист полотна, затканного серебряными и золотыми нитями.
На магарадже было одеяние из необычайно тонкого белого полотна, переплетенного золотыми нитями и украшенного на подоле и по краям рукавов золотой каймой. Через левое плечо была перекинута уттария, подобие тоги, подхваченная под правым плечом роскошным бриллиантом в золотой оправе. В ушах висели тяжелые золотые кольца, усыпанные драгоценными камнями, а на кистях надеты браслеты из резной слоновой кости с золотой инкрустацией. Ноги были обуты в сандалии из белой кожи.
Женщина, играющая с магараджей в шахматы, была молода и замечательно красива. Лицо ее — нежной овальной формы — поражало тонкими, прелестными чертами. Большие миндалевидные глаза, брови сильно подкрашены и удлинены, густые темно-каштановые волосы спускались по плечам длинными прядями, украшенными жемчугом, драгоценными камнями и живыми цветами. На ней была почти такая же одежда, как у магараджи, с той только разницей, что пояс был еще роскошнее, а подол вышит еще богаче. Платье открывало ее замечательной красоты руки, обвитые от плеч до кисти бесчисленным множеством браслетов.
Позади прекрасной Дамаянти, супруги Нункомара, стояло несколько молодых красивых прислужниц, грациозно махавших белыми веерами, сделанными из хвостов тибетских волов. Одна держала коробку из слоновой кости, в которой находились лакомства, другие — кувшины для воды, наполненные белыми, желтыми и голубыми цветами лотоса.
Приезжий непринужденно приблизился к живописной группе под зелеными растениями и почтительно поклонился. Царственные супруги ответили ему на поклон по-европейски, слегка кивнув.
Нункомар с важной снисходительностью протянул гостю руку и сказал на английской языке, которым владел безукоризненно:
— Позвольте мне, друг мой, закончить партию… Дело, по-видимому, принимает печальный для меня оборот, так как Дамаянти — большая искусница в шахматной игре.
Он сделал ход. Дамаянти тотчас же схватила вырезанного из слоновой кости слона с башенкой, полной крошечных стрелков замечательно тонкой работы и подвинула вперед:
— Шах и мат! — воскликнула она также по-английски. — Партия окончена! Твой король взят в плен… Там стоит мой великий визирь Мохамантри, а здесь Пелу, мой слон… Твоему королю уйти некуда!
— Ты совершенно права, — согласился магараджа, отодвигая шахматную доску, — я побежден! Если бы моего короля победил простой смертный, было бы, конечно, обидно, но ты привыкла посредством красоты и остроумия побеждать всех и все!
При таком почти европейском комплименте он встал, поднес к губам розовые пальчики супруги и продолжал:
— Теперь оставь меня одного с гостем… Мне нужно поговорить с ним о торговых делах большой важности. Он должен совершить для меня одну сделку, связанную с покупкой редких вещей, часть которых придется и на твою долю.
Дамаянти ласково кивнула гостю, поклонилась супругу и вышла плавной походкой, свойственной только индусским женщинам и придающей их движениям очаровательную грацию. За нею вышли и ее служанки. Магараджа хлопнул в ладоши. Тотчас же явился слуга и, получив приказ властелина, удалился, чтобы немедленно вернуться. Он внес поднос, на котором стояло два хрустальных кубка, несколько серебряных сосудов и драгоценных золотых кувшинов. Слуга проворно приготовил панху — подобие европейского пунша, налив в кубки чистой горячей воды и добавив в нее рома, чая, сахара и, наконец, выжав туда же сок нескольких лимонов.
— Друг мой, — сказал магараджа, — очень неосторожно с вашей стороны открыто, на глазах у всех являться ко мне… Если вас узнают, боюсь, как бы дело не приняло для вас дурной оборот.
— Опасаться нечего, — возразил гость. — Мои бумаги в порядке. Они выданы на имя итальянского торгового комиссионера… Мой паспорт завизирован английскими властями, а легкий акцент, с которым я говорю по-английски, заставит принять меня столько же за итальянца, как и за француза. Поверьте, никто не заподозрит в безвредном купце опасного кавалера д’Обри.
Нункомар покачал головой.
— Этого мне недостаточно, — сказал он. — Покуда правительство и полиция безмолвствуют, и в данную минуту здесь все тихо. Пока нет губернатора, никто и не станет особенно о вас заботиться.
— Возможно, поэтому, — прибавил кавалер д’Обри, — данный момент благоприятен для исполнения наших планов.
— Даже благоприятнее, чем вы полагаете. Не потому, что здесь отсутствует правительство, а именно потому, что начинается новое. И для начала мы должны выждать, потому что оно расчистит для нас путь.
— То, что вы изволите говорить, — заметил д’Обри, — кажется мне очень странным… Я полагал, нам следует действовать до утверждения нового правления. Уоррен Гастингс известен как весьма энергичный и решительный человек.
Нункомар улыбнулся.
— Он будет делать то, что должен делать и что для него подготовил я… У меня есть преданные друзья из числа директоров компании. Деньгами и добрым словом можно многого добиться, особенно у верных людей. У нас все готово. Уоррен Гастингс приезжает сюда с приказом подвергнуть строгому расследованию все дела визиря Риза-хана. Ему указали на меня как на надежного помощника, а я позаботился о том, чтобы следствие оказалось гибельным для визиря. Тогда министром и опекуном маленького набоба стану я и у нас появится необходимая почва для успешных действий, потому что, если я буду держать в руках средства набоба и в то же время слыть добрым другом англичан, то не трудно будет подготовить восстание со всех концов сразу.
Кавалер с оживлением закивал головой в знак согласия.
— Преклоняюсь перед вашей дальновидностью. Задумано прекрасно, и если предположение ваше окажется верным, если только новый губернатор действительно везет с собой приказы, о которых вы оказали мне честь сообщить, то…
— Дело обстоит именно так, как я говорю вам, — прервал его Нункомар. — Я получил копии этих приказов. Теперь, однако, необходимо, чтобы мы в случае восстания могли рассчитывать на помощь французских войск… Ни индусы, ни сами рохиллы не помогут нам против английского могущества, нам необходимы не только оружие и амуниция, но и обученное войско, если мы хотим быть уверенными в победе. После этого над освобожденными от английского владычества областями тотчас же будет провозглашено покровительство Франции. Компания будет изгнана раз и навсегда и никогда уже не найдет сил вернуть себе прежнее положение.
— Король Франции, мой высокий повелитель, — сказал кавалер, — готов принять на себя обязательства. Он обещает содержать в Индии достаточное число войск, чтобы предохранить страну от любого нападения. Обещает предоставить индийским князьям, а вам в особенности, ведение всех дел по управлению страной, а вашей религии — свое особенное покровительство и преимущество перед всеми остальными религиями. Взамен король требует, чтобы торговля была передана в руки французских торговых фирм, а англичане были бы к ней совершенно не причастны.
— И какую гарантию можете вы предоставить мне в исполнение этого обещания? — спросил Нункомар.
— Самую лучшую, какая только есть на свете: у меня есть исполнительный документ.
Кавалер маленьким ножичком распорол подкладку камзола и, достав сложенный пергамент с большой печатью, подал его магарадже. Последний начал читать документ медленно и внимательно, произнося про себя каждое слово.
— Отлично, — сказал он, окончив чтение, — против этого у меня нет возражений. — Он спрятал документ в складки уттарии. — Значит, вопрос только в том, — продолжал он, — чтобы как можно скорее сделать все необходимые приготовления. Нам необходимо французское вспомогательное войско от двадцати пяти до тридцати тысяч человек, а так как доставить такую массу народа без столкновения с англичанами на море почти невозможно, я предлагаю отправить переодетых солдат на разных кораблях через Пондишери. Конечно, следует выбрать самых толковых и надежных людей. Точно так же следует отправить оружие и амуницию под видом товаров. Главное условие — строгая секретность, чтобы англичане раньше времени не догадались в чем дело. Как только необходимое число войск будет собрано в Пондишери, удар следует нанести быстро и неожиданно.
— Совершенно верно, — подтвердил кавалер. — И я полагаю, что сделать это будет нетрудно. Англичане, не имея оснований для подозрений, не подумают задерживать и обыскивать корабли, а в несколько месяцев мы успеем все подготовить.
— В таком случае буду ждать известий, — сказал Нункомар, — и, как только получу их, немедленно позабочусь о начале дела. Тогда французские силы должны немедленно направиться сюда из Пондишери и, главным образом, запастись хорошей артиллерией, чтобы повсюду поддерживать восстание и противопоставить англичанам хорошо организованное европейское войско.
— План для подобного похода уже вполне обдуман губернатором, и все подготовлено, — подтвердил кавалер.
— Значит, все решено, — сказал Нункомар, — вопрос только в том, чтобы новое правление скорее началось, и тогда можно будет действовать с полной энергией. Вы видите, новый губернатор Уоррен Гастингс сам дает нам оружие в руки, чтобы низвергнуть его вместе с компанией и наконец, — прибавил он несколько слащаво, — освободить наше бедное отечество и поставить нашу святую и полную благодати религию под благородное и великодушное покровительство Франции, дав ей возможность подняться вновь после продолжительного упадка.
Кавалер с минуту помедлил, затем, пристально глядя в лицо магараджи, заметил почтительно:
— Не хватает только одного: вашего заявления об условиях и принятом обязательстве.
— Да разве мы не переговорили обо всем?.. Разве я вам не дал сейчас ясного и определенного объяснения? — спросил Нункомар с наивным удивлением.
— Но губернатор Пондишери, — возразил кавалер, — потребует от меня письменного удостоверения и, если даже не усомнится в справедливости моих слов, то легко может усомниться в правильном понимании слов ваших.
— Но вы должны согласиться, что письменный документ опасен для сохранения тайны, — возразил Нункомар.
— Я отвечаю за него моей жизнью.
— Прекрасно, ваше слово для меня свято, но… кто может поручиться в том, что вместе с вашей жизнью у вас не отнимут и документа?
Кавалер пожал плечами.
— Бывают, конечно, несчастные случаи, против которых мы бессильны. Во всяком случае, клянусь вам, что даже смертельно раненный я найду время уничтожить находящиеся при мне бумаги. Я передал вам, — прибавил он несколько строгим тоном, — документ моего высокого повелителя и, кажется, вправе требовать того же от вас.
— Король Франции может быть спокоен. Он в безопасности, в Версале…
— Едва ли его величество в большей безопасности, чем вы здесь. Должен вам заметить, что я получил приказ привезти с собой письменный документ.
— А если это невозможно? — осторожно спросил Нункомар.
— В таком случае, — возразил кавалер, — все, о чем мы только что говорили, состояться не может, потому что Франция будет лишена каких бы то ни было гарантий, и всякий, кто не имеет чести лично знать вас, может заподозрить, что французскому войску готовится западня.
На лице Нункомара не дрогнул ни один мускул, и только чуть заметное дрожание век выдавало овладевшее им волнение. На некоторое время он погрузился в размышления.
— Вы правы, кавалер д’Обри, — сказал он наконец, — между друзьями откровенность и доверие необходимы. Какого рода заявление желали бы вы получить от меня?
— Губернатор дал мне форму такого заявления. — Д’Обри достал из-под подкладки камзола второй документ и подал магарадже. Тот прочитал его с невозмутимым лицом и сказал:
— Будь по-вашему. Я согласен подписать этот документ. Слуга поднес шкатулку и золотой письменный прибор. Нункомар подписал документ и возвратил его кавалеру. Затем он открыл ключом, висевшим на шее, шкатулку:
— Мне почему-то кажется, что вам небезопасно находиться в стране под видом итальянского купца, — сказал он. — При малейшем подозрении никто бы не задумался арестовать и обыскать вас, и тогда тайна наша оказалась бы в чужих руках. Вы должны путешествовать в качестве английского офицера.
— Английского офицера! — воскликнул кавалер, невольно рассмеявшись. — Да разве это возможно?
— Здесь, в Калькутте, конечно, нет, — возразил Нункомар. — Здесь вас узнали бы немедленно. Но как только вы оставите город, вам нечего будет опасаться, потому что ни английские власти, ни сами английские военные не знают офицеров других гарнизонов.
— Английскому офицеру необходим паспорт, — заметил кавалер, — и, кроме того, обмундирование, оружие.
— Все это будет для вас приготовлено, — возразил Нункомар. — А прежде всего, вот паспорт.
Он достал из шкатулки бумагу и передал ее кавалеру. Тот раскрыл ее и воскликнул:
— Действительно, вполне правильный паспорт! Кто такой этот Гарри Синдгэм, и каким образом паспорт его попал в ваши руки?..
— Гарри Синдгэма не существует, — отвечал Нункомар, около губ которого играла чуть заметная улыбка. — Бояться вам нечего, а каким образом у меня появился этот паспорт — тайна. Вы можете спокойно путешествовать по стране. Все необходимое для обмундирования английского офицера вы найдете в чемодане, который слуга принесет вам, как только мы закончим разговор. Итак, вы предложили мне купить золотые вещи венецианской работы, и я сейчас сделаю выбор.
При этих словах он протянул руку за стоявшим позади него плоским ящиком, открыл его и вынул оттуда различные цепочки и браслеты, украшенные редкими по чистоте и блеску драгоценными камнями.
— Вот, кавалер д’Обри, — сказал он, — это и есть товар, который вы мне якобы показывали. Я выберу, что мне понравится, а остальное вы возьмете обратно.
— Возьму обратно! — воскликнул кавалер с удивлением. — Но эти драгоценности вовсе не мои.
— Разве вам не следует унести их, хотя бы для того только, чтобы мои слуги подумали, что вы торговец?
Кавалер покраснел.
— Это слишком, — пробормотал он. — Такой богатый подарок…
— Когда приходится скрывать большие тайны, не обходимо соблюдать осторожность даже в мелочах.
Нункомар захлопал в ладоши и сказал появившемуся слуге:
— Этот купец, привезший мне такие роскошные вещи, будет обедать со мной и бегум Дамаянти. Пусть сервируют обед в концертном зале. Проводи туда господина, а затем отнеси выбранную мною цепь в казначейство. Сейчас и я сам последую, за тобой.
Он поклонился кавалеру, и тот последовал за слугой. Обширный зал, куда вошел кавалер, был весь украшен резьбой из слоновой кости и золота и задрапирован пурпурным штофом. На стенах висели картины, изображающие семь нимф, которые, согласно обычаям индусов, представляли семь тонов индусской музыкальной гаммы.
Несколько молодых прислужниц, все до одной замечательно красиво сложенные и украшенные цветами, держали в руках инструменты и играли. Девушки с любопытством посмотрели на незнакомца, но не изменили своего положения и продолжали игру, сопровождаемую мелодичным пением.
Слуга предложил гостю золоченое кресло, несколько других слуг внесли роскошно сервированный стол. В залу вошла и прекрасная Дамаянти, сопровождаемая многочисленной свитой. Вскоре появился и Нункомар с толпой слуг и охранников. Начался обед, совершенно европейский, с той только разницей, что одновременно подавалось много разнообразнейших блюд, так что сделать выбор между ними было затруднительно.
На буфете стояло бесчисленное множество золотых, серебряных и хрустальных графинчиков с напитками и винами. Д’Обри оказал честь как блюдам, так и напиткам.
Нункомар говорил со своим гостем о настоящем положении дел в Индии, об английском управлении и военной организации. Он выставлял себя преданнейшим другом англичан, а в особенности Ост-Индской компании, упоминая о недостатках в административных и военных учреждениях исключительно в выражениях живейшего сожаления, но тем не менее так точно и определенно, что кавалер из этой легкой застольной беседы, ведущейся в присутствии многочисленного штата слуг, мог почерпнуть массу важных для себя сведений, касающихся слабой стороны английского могущества.
Дамаянти с интересом справлялась о европейских обычаях и прерывала рассказы кавалера о жизни в Италии и Париже такими наивно пикантными и вместе с тем остроумными замечаниями, что ему не раз приходилось от души смеяться и в то же время восхищаться тонкостью суждений молодой женщины.
По окончании обеда слуги подали в широких хрустальных чашках крепкий навар индийского растения густринам, заменявший здесь чай или кофе, но далеко превосходивший их по вкусу и аромату. Нункомар еще раз наклонился к своему гостю и, кивнув ему головой, сказал последний застольный привет.
Пока гость благодарил магараджу и говорил хозяйке приличный случаю комплимент, раздался оглушительный пушечный выстрел. Нункомар встал, прислушиваясь, слуги задрожали, музыка умолкла, и даже прекрасная Дамаянти вздрогнула от испуга. За первым выстрелом быстро последовали второй и третий.
— Это привет из крепости новому губернатору, — сказал Нункомар. — Вероятно, на рейде показался его корабль.
Вскоре в дверях появился один из слуг, который подтвердил прибытие корабля с губернаторским флагом. Войска собираются встречать его на пристани, а в Муршидабад уже посланы эстафеты известить визиря, чтобы он вовремя поспел к встрече представителя Ост-Индской компании.
Когда умолк двадцать первый салют с валов форта Вильяма, Нункомар обратился к своему гостю:
— Извините меня, если я вас оставлю. Мне нужно подготовиться к встрече нового губернатора… Впрочем, и вас, кажется, дела заставляют торопиться… Лучше будет, — прибавил он вполголоса, — если вы покинете город как можно быстрее.
— Я тотчас же уеду и постараюсь в точности исполнить ваше поручение, — согласился кавалер и распрощался с магараджей и его супругой.
Местное население находилось в большом волнении. Все стремились к пристани, где большая часть набережной была оцеплена войсками. Повсюду толпился народ, и весь этот гул и шум покрывался доносившимся из форта боем барабанов и сигнальными рожками, призывавшими войско строиться к параду.
Во время этой оживленной сутолоки, царившей в блестящей резиденции британского правительства, на маленькой сильной лошадке в сопровождении двух слуг ехал кавалер д’Обри, которого по скромному костюму легко было принять за путешествующего торговца. На него никто не обращал внимания, а между тем он вез роковую тайну, развязка которой должна была уничтожить владычество общества английских купцов над гордыми индусами и магометанами.

III

Около пристани был расставлен целый батальон английских солдат в красных мундирах и сипаев в легких одеждах и тюрбанах.
Войско оцепило шпалерами большую квадратную площадь, посредине которой была сооружена громадная, убранная пышными коврами палатка для членов совета и представителей индусских и магометанских туземцев.
Наконец на площади появился исполняющий обязанности губернатора мистер Барвель в богато расшитом мундире. Его сопровождал старший чиновник Ост-Индской компании.
Мистер Барвель, человек лет пятидесяти, по внешности скорее походил на простого чиновника, нежели на человека, занимающего такой высокий пост.
Комендант форта Вильяма полковник Чампион встретил его со всеми подобающими военными почестями и вместе с ним вошел в палатку, где был приготовлен легкий десерт и прохладительные напитки.
Спустя некоторое время на дороге из Муршидабада показался отряд всадников, во главе которого ехал визирь Риза-хан на великолепном арабском жеребце. Уздечка и седло были украшены золотом и драгоценными камнями, на тюрбане визиря с развевающимся султаном был прикреплен аграф редких по величине и чистоте воды брильянтов. Не менее роскошно было платье и сабля сановника, украшенная жемчугами и редкими драгоценностями. Его почти черная борода была тщательно завита, во всей осанке видно гордое сознание своего достоинства и благородное спокойствие.
Рядом с ним ехал предводитель сипаев Шитаб-Рой, один из высших сановников при дворе в Муршидабаде. Лицо его с поседевшей бородой сильно загорело и отличалось резкими, крупными чертами бывалого солдата.
За ними следовали несколько придворных чиновников и многочисленный штат слуг. Все были вооружены кто шпагой, кто карабином или пистолетом. При приближении всадников толпа почтительно расступилась, войска разомкнули шпалеры и сделали на караул.
Риза-хан, в сущности, был наместником законного властелина страны, набоба, от имени которого и управляла страной компания, и поэтому ему следовало воздавать все княжеские почести. Визирь соскочил с коня и вместе с Шитаб-Роем и высшими чинами свиты вошел в палатку, встреченный у входа мистером Барвелем. Они поклонились друг другу с холодной сдержанностью, ясно доказывавшей, что каждый из них ревниво заботился о сохранении своего достоинства. Затем они сели рядом и с серьезным видом заговорили о совершенно неинтересных предметах, но скоро были прерваны прибытием Нункомара, явившегося со свитой, великолепие и роскошь которой затмили богатство свиты визиря.
Шпалеры войска разомкнули и перед ним, но уже не отдавали тех военных почестей, которых удостоился Риза-хан. Гордый магараджа сделал вид, что безучастен к этому. Он с некоторой намеренной фамильярностью приветствовал представителя компании мистера Барвеля, а Риза-хану поклонился с холодной, торжественно-изысканной вежливостью. Он также занял одно из поставленных в палатке кресел, и разговор, такой же сдержанный, возобновился.
Наконец, издали на реке раздались громкие возгласы. Несколько лодок с солдатами расчищали фарватер, и за ними медленно и плавно приближалась большая барка с белоснежным парусом. Мистер Барвель и чиновники компании встали и быстро подошли к пристани, Риза-хан и Нункомар последовали за ними. Барка с самой середины реки завернула к берегу и, управляемая опытной рукой, причалила.
На палубе, с которой тотчас же перекинули трап, показался предмет всеобщего любопытства — Уоррен Гастингс. Новому губернатору было в то время лет около сорока. Он был крепкого, мускулистого сложения, сухощав, высок и держался прямо. На красивом, резко очерченном лице с несколько выдающимся носом, плотно сжатыми губами и пронизывающими, пытливыми глазами выражалась железная сила воли. Он был одет в черный бархат с серебряным шитьем, роскошно, но вместе с тем просто. Густые волосы были причесаны по тогдашней моде — правильно расположенными надо лбом локонами.
Рядом с ним стояла высокая стройная молодая особа лет двадцати пяти. Замечательно нежный цвет ее подвижного лица как нельзя лучше гармонировал с большими темно-голубыми глазами, опушенными длинными ресницами. Рыжевато-белокурые волосы не были, вопреки царившей моде, напудрены и причесаны по-гречески. Она держала за руку девочку лет пяти, с любопытством рассматривавшую толпу. В больших вдумчивых голубых глазах ребенка замечалось большое сходство с матерью.
Немного поодаль стоял изящный молодой человек в мундире английского офицера, а в нескольких шагах от него — другой молодой человек, лет тридцати, с красивым, но маловыразительным лицом, по-видимому, секретарь губернатора. Это можно было заключить по почтительной позе, с которой он стоял между губернатором и бесчисленным множеством европейской и индусской прислуги, собравшейся на палубе.
Уоррен Гастингс подал руку даме и вступил на трап. В ту же минуту загремели барабаны. Войска сделали на караул. Полковник Чампион, стоявший перед фронтом, салютовал шпагой, а с форта Вильяма раздался выстрел из пушки.
Мистер Барвель приветствовал губернатора краткой, почти деловой речью. Уоррен Гастингс также ответил ему речью, сердечной и ласковой по содержанию, но холодной и формальной по тону.
Затем к губернатору подошел Риза-хан. Он поклонился ему по обычаю магометан, приложив ладонь к голове, и сказал заранее приготовленную речь, в которой передал новому губернатору приветствие несовершеннолетнего набоба и высказал надежду на то, что дружба между набобом Бенгалии и Ост-Индской компанией сохранится и впредь к обоюдному удовольствию.
Гастингс смерил оратора пытливым, надменным взглядом, а затем, как бы снисходя к нему, наклонил голову и ответил:
— Буду очень рад, если правление набоба предоставит мне возможность поддерживать и сохранять дружбу, которую компания с августейшего согласия его величества короля Великобритании до сих пор оказывала наместнику властелина в Дели.
При упоминании имени короля Гастингс почтительно снял шляпу, затем несколькими любезными словами приветствовал Шитаб-Роя, представленного ему визирем, и быстро обратился к Нункомару, подошедшему к губернатору с почтительной, но в то же время фамильярной улыбкой, как будто встречал старого искреннего друга. Мистер Барвель представил новому губернатору магараджу, и тот в высокопарных выражениях начал говорить о радости индусского народа при прибытии регента. Гастингс и магараджу смерил таким же пытливым взглядом, как Риза-хана, однако впечатление, произведенное на него речью Нункомара, казалось менее благоприятным. Он ответил магарадже лишь несколькими короткими словами, которыми подтвердил намерение компании продолжать оказывать индусам такое же покровительство, какое она оказывает всем, доказавшим свою дружбу.
Нункомара, по-видимому, поразил этот короткий, холодный, даже надменный ответ на его приветствие, но, призвав на помощь всю свойственную индусам способность к притворству и самообладанию, он постарался скрыть настоящие чувства под любезной улыбкой.
— У вас, кажется, есть сын, магараджа Нункомар? — спросил Гастингс. — Удивляюсь, что он не явился меня встретить, ведь дом ваш всегда считался верным и преданным компании.
Нункомар вздрогнул. Своим вопросом Гастингс коснулся больного места магараджи и вместе с тем доказал ему, что как нельзя лучше осведомлен о положении дел в Калькутте. Нункомар действительно имел сына Гурдаса от первой, рано умершей супруги, которому теперь было около двадцати лет. Но он почему-то не любил его и, хотя окружал подобающим почетом, старался отстранить от всяких дел. Носился слух, будто магараджа боялся, как бы отличавшийся выдающейся красотой и умом сын не превзошел его. Некоторые даже шептали, что он ревновал к нему свою вторую супругу, красавицу Дамаянти.
Однако выражение неудовольствия и испуга тотчас же исчезло с лица Нункомара, и он возразил как можно приветливее и любезнее:
— Я полагал, что моего появления как главы и представителя нашего рода, достаточно, и не посмел навязывать вашей светлости своего семейства при первом вашем появлении у нас, но мой сын, воодушевленный одинаковой со мной преданностью и верностью к Англии, не преминет представиться вашей светлости.
Гастингс кивнул, подал стоявшей около него молодой особе руку и сказал громким, почти повелительным голосом:
— Имею честь представить вам баронессу Имгоф, мою приятельницу, которая оказывает мне честь быть представительницей моего дома и будет принимать моих гостей.
Мистер Барвель тотчас же подошел и поцеловал руку молодой особы, поклонившейся всем с достоинством королевы. Риза-хан поклонился ей с той холодной сдержанностью, которой придерживаются все магометане по отношению к европейским женщинам. Нункомар же, напротив, обратился к баронессе с поэтически вычурной речью, сравнивая ее с лучшим цветком Индостана.
Затем Гастингс представил стоявшего около него молодого английского офицера, сэра Вильяма Бервика, сына одного из членов английского парламента, приехавшего изучить Индию, и, как бы вскользь, своего секретаря, барона Имгофа, супруга его приятельницы, не распространяясь, однако, подробнее об этих странных отношениях. После этого подошел к войску, чтобы пожать полковнику Чампиону руку и приветствовать солдат.
Для губернатора и его свиты подали лошадей. Когда церемония встречи закончилась, Гастингс помог баронессе Имгоф вскочить на поданную ей под дамским седлом лошадь, затем сам с юношеской ловкостью вскочил на коня и, пробираясь сквозь толпу восторженно приветствовавшего его народа, поскакал по направлению к губернаторскому дворцу. Риза-хан со своей свитой пустился вслед за ним, а Нункомар сел в паланкин и приказал нести себя обратно во дворец.
Как Риза-хан, так и Нункомар, были разочарованы и расстроены. Визирь ожидал, что губернатор заговорит с ним обстоятельнее о положении дел в стране. Нункомар же предполагал, что Уоррену в Лондоне было специально указано на него, как на помощника в назначенном над визирем следствии, Гастингс встретит его особенно приветливо и даже отличит перед другими, а главным образом выслушает его и спросит совета. Вместо того Уоррен Гастингс встретил его не только высокомерно и равнодушно, но даже враждебно.
Губернатор в сопровождении мистера Барвеля и полковника Чампиона, проехав через толпу народа, громким ликованием приветствовавшего нового властелина, направился к резиденции и тотчас же удалился в приготовленное для него помещение, обставленное с княжеской роскошью и выходившее окнами в сад.
После беглого осмотра своего будущего жилища Гастингс выбрал себе для кабинета и приемной те же комнаты, которые занимал его предшественник, затем обратился к мистеру Барвелю и полковнику Чампиону в тоне, не допускавшем никакого возражения и похожем на приказание:
— Господа, я уже имел честь представить вам баронессу Имгоф как мою приятельницу и представительницу моего дома. Баронесса в настоящее время хлопочет о разводе со своим супругом, моим секретарем, и процесс, вероятно, скоро окончится. Как только развод состоится, баронесса сделается моей женой. Поэтому я просил бы вас, чтобы вы уже теперь смотрели на нее как на мою жену и оказывали ей все почести, подобающие ее положению. Я не желаю, чтобы над женщиной, которая будет моей супругой, тяготело какое бы то ни было подозрение, и надеюсь, что друзья мои и чиновники компании воздержатся от всяких ложных толкований положения моей будущей супруги.
Мистер Барвель и полковник приблизились к баронессе и почтительно поцеловали ее руку. Она вспыхнула, но с достоинством королевы приняла оказываемое ей почтение. Затем Гастингс предложил ей вместе с дочерью осмотреть дом, а сам с Барвелем удалился в кабинет, попросив полковника Чампиона подождать в приемной.
— Милый мой мистер Барвель, — сказал Гастингс, опускаясь в кресло перед письменным столом, — сегодня мы начнем нашу совместную деятельность для великой цели, одинаково дорогой для нас обоих. Поэтому необходимо, чтобы между нами с самого начала царило полное согласие, исключающее любое недоразумение.
— Я ничего лучшего не желаю, — возразил мистер Барвель, прямо и открыто поглядев ему в глаза, — и вы можете быть уверены, что не найдете у меня ни задней мысли, ни двуличия.
— В таком случае, — продолжал Гастингс, — поговорим откровенно. Парламент в Лондоне утвердил для Индии новое положение. Положение это я не одобряю и, судя по обстоятельствам дела, оно может сделаться опасным не только интересам компании, но и могуществу Великобритании. Кроме губернатора, в руках которого должно находиться управление всей Индией, учреждается совет, который может парализовать все его распоряжения, даже касающиеся самых важных вопросов.
— Совершенно верно, — сказал Барвель. — Я немало удивлялся такому распоряжению и, конечно, если бы мой голос имел какое-либо значение, то решительно воспротивился бы этому. Впрочем, пока я еще не предвижу дурных последствий, так как совет и губернатор, конечно, всегда будут действовать согласно.
— А может быть, и не всегда… Может быть, директора в Лондоне захотят смотреть на разногласия совета с губернатором как на средство крепче держать в руках бразды правления. Мне необходимо с самого начала знать, кого мне держаться и чего ожидать, поэтому-то я и спрашиваю вас: смотреть ли мне на вас, как на друга или как на врага? Я не желаю уклончивых ответов, общих фраз, так как всегда придерживаюсь правила: кто не за меня, тот против меня. Я знаю Индию, знаю, как следует обращаться со страной к ее населением, и могу выполнить свой план только в том случае, если не встречу сопротивления, а, напротив, найду деятельную поддержку. Мой план состоит в том, чтобы, уничтожив даже фиктивную зависимость компании от туземных князей, сосредоточить британское господство в руках губернатора. Англия тогда только будет великой и могущественной державой, когда удержит за собой власть над Индией. Если вы согласны быть моим союзником, моим другом в этом деле, то дайте мне руку, если же нет, то скажите мне откровенно и честно, чтобы мы с первого же дня знали, как нам относиться друг к другу.
— Я согласен, — отвечал Барвель, решительно и быстро схватив протянутую руку Гастингса.
— Прекрасно, — сказал Гастингс. — Значит, мы союзники, и мне остается только уверить вас, что во всех случаях жизни я всегда остаюсь другом своих друзей, но и врагом врагов. А теперь перейдем непосредственно к делу. Какого вы мнения относительно Риза-хана?
— Он строгий магометанин, — отвечал Барвель, не задумываясь, — и деспотичная натура, но все же честный человек и истинный друг Англии.
— Таково и мое мнение, судя по тому, что мне приходилось о нем слышать. А все-таки, — прибавил он, метнув на собеседника быстрый пронизывающий взгляд, — мне кажется, в Лондоне смотрят на дело иначе.
— Но почему же? Я никогда не докладывал ничего такого, да и губернатор был со мною одного мнения, потому что он сам назначил Риза-хана визирем.
При этих словах лицо Барвеля выражало такое непритворное удивление, что Гастингс едва ли мог бы предположить в нем двуличие.
— А Нункомар? — спросил он.
— Это мошенник! Со всем свойственным ему умением притворяться он выставляет себя нашим другом, делает вид, что покорно и униженно подчиняется нашим требованиям, а между тем все трудности, возникающие на пути нашем, — его заслуга. Да, я почти держу в руках ясные доказательства того, что он имеет тайные сношения с двором в Дели и не пожалеет ничего, чтобы при случае подкопаться под английское владычество и возбудить вражду населения.
— А между тем в Лондоне, как кажется, о нем совершенно другого мнения…
— Не может быть, не может быть! В моих докладах директорам я никогда не скрывал своего взгляда на Нункомара, да и Кливе хорошо знал его.
— Вероятно, в Лондоне откуда-то черпают и другие известия. Но так как мы друзья и я вполне доверяю вашим словам, то считаю долгом доверить вам тайну, которая, впрочем, скоро перестанет быть ею.
— Тайну, касающуюся Нункомара? — спросил Барвель.
— Касающуюся как его, так и Риза-хана. Я привез с собой приказание немедленно подвергнуть управление Риза-хана строгому расследованию.
— Это несправедливо, он не заслужил этого, вы глубоко оскорбите его!
— Все равно. Приказания следует исполнять. Мне указано, что для успеха следствия я должен прибегнуть к помощи Нункомара. Компании было бы желательно назначить его министром и опекуном несовершеннолетнего набоба.
— А… уж это его рук дело! По своей привычке подкрадываться впотьмах он нашел способ доставить свои наветы в руки компании! И вы хотите исполнить это приказание?
— Насколько это соответствует нашим целям, непременно. Мы должны служить Англии и компании даже против воли.
Гастингс пожал руку Барвелю и сказал ему на прощание:
— Единственно, о чем попрошу вас, это сделать так, чтобы никто не предполагал и не ожидал чего-нибудь необычайного: прикажите раздать всем нищим на улице милостыню, простому народу — как можно больше фруктов и рису — словом, пусть думают, что первый день своего приезда я посвящаю только доставлению радости другим. Старайтесь, чтобы чиновники мои говорили, будто им приказано относиться к Нункомару с уважением, пустите слух, что я боюсь магараджи…
Когда Барвель ушел, Гастингс приказал позвать в кабинет полковника Чампиона.
— У меня есть для вас приказ, милейший полковник. Он требует строгой секретности, от точного, быстрого исполнения его зависит очень многое.
— Вы можете быть уверены, при исполнении приказов я не привык медлить и рассуждать.
— Вам нужно действовать тотчас же. С наступлением ночи вы должны с сильным отрядом солдат отправиться в Муршидабад и арестовать визиря Риза-хана и полковника Шитаб-Роя.
— Арестовать Риза-хана? Вы серьезно?
— Это приказ, — ответил Гастингс, — но, чтобы успокоить вас, добрейший полковник, скажу вам, что действую по инструкциям Ост-Индской компании.
— Но чем провинился визирь, чтобы с ним поступать таким образом? Он честный и преданный нам человек.
— Я вполне этому верю. Но приказ есть приказ. Его управление предписано подвергнуть строгому расследованию.
— Его нельзя упрекнуть ни в чем, — заметил Чампион твердым голосом.
— Тем лучше для него.
— А Шитаб-Рой? — спросил Чампион. — Это лучший солдат из всех магометан и верный союзник. Он не раз отличался на службе компании. Губернатор в присутствии всего совета засвидетельствовал, что он самый храбрый солдат во всей Азии.
— Это и мне хорошо известно, милейший полковник, но тем не менее его придется арестовать.
Полковник молча поклонился.
— Вы полагаете, они станут сопротивляться? — спросил Гастингс.
— Нет, не думаю. Конечно, в Муршидабаде достаточно вооруженных слуг, но они не посмеют.
— Хорошо. Я дам вам с собою капитана Вильяма Бервика, моего офицера-ординарца, чтобы он присмотрелся к местным отношениям.
Полковник снова поклонился и вышел.
Гастингс быстро переоделся и отправился на половину баронессы Имгоф, роскошно обставленную, полную ароматов всего цветочного царства берегов Ганга.
Маленькая Маргарита играла с обезьянкой на золотой цепочке и от души смеялась над ее потешными движениями. Баронесса Имгоф пошла Гастингсу навстречу и подала ему руку, которую он почтительно и нежно поднес к губам.
— Посмотри, друг мой, — сказала она, — какие роскошные подарки прислал мне магараджа Нункомар.
Она открыла большую корзину, отделанную цветами, и раскинула перед Уорреном роскошнейшие ткани индийского производства: белый атлас, художественное шитье золотом, бумажные ткани самых ярких оттенков, тонкие шерстяные материи и чудеснейшие шелка. Тут же были уборы из золота, цепочки и браслеты с драгоценными камнями. В маленьком ящичке из слоновой кости лежала легкая ткань — индийский муслин, похожая на прозрачный туман. Это было невероятное, редкое и драгоценное произведение индийского ткачества.
Гастингс бросил взгляд на все эти драгоценности, стоившие в Европе целое состояние, и равнодушно заметил:
— Тебе придется поблагодарить магараджу за внимание, но не забывать, что оказать тебе внимание было его обязанностью. Он, да и все прочие, должны смотреть на тебя как на свою королеву. С его стороны очень умно первому засвидетельствовать тебе уважение, но тем не менее будь с ним холодна и осторожна, потому что он не друг нам и никогда им не станет.
— Я так и думала, — сказала баронесса, — при первом взгляде я решила, что он двуличный и лукавый, хотя ловко умеет скрывать это.
— Я не сомневаюсь в проницательности моей дорогой Марианны. Ты, конечно, прекраснее цветка лотоса, воспеваемого индусскими поэтами, но красота не властна надо мною. Ум может уважать только ум, который никогда не старится и смеется над временем. Так и мы с тобой не поддадимся старости. Любовь наша переживет нас и в седины наши сумеет вплести лучшие цветы.
Он поцеловал баронессу в лоб, а она посмотрела на него с благоговейным восторгом.
В это время вошел дворецкий с докладом, что обед подан. Гастингс подал баронессе руку и повел ее в столовую. Там их ждали сэр Вильям и барон Имгоф.
В домашнем кругу Гастингс казался совершенно другим человеком и поддерживал светский разговор, тщательно избегая всего, что относилось к делам или политике. Он говорил об искусстве и науках, о новейших произведениях европейской литературы, индусских древностях, обычаях страны. Баронесса Имгоф как нельзя лучше умела поддерживать разговор, как и сэр Вильям, человек всесторонне образованный, с ясным живым умом.
Зато барон Имгоф почти все время молчал и держал себя за столом как простой служащий.
— Будьте любезны, сэр Вильям, — сказал Гастингс после десерта, — отправиться к магарадже Нункомару и от моего имени поблагодарить его за подарки, присланные баронессе. Прикажите подать себе несколько чашек севрского фарфора, шлифованных хрустальных вещей и несколько кусков английского бархата, все это вы передадите супруге магараджи от имени баронессы.
— Благодарю за поручение, мне будет в высшей степени интересно посетить дом знатного индуса. Супругу магараджи мне едва ли удастся увидеть, так как гарем его, вероятно, никогда не открывается для посетителей мужского пола, а тем более иностранцев…
— Ошибаетесь, милый друг мой, — сказал Гастингс. — У индуса вовсе нет гарема. Настоящий индус, а знатный в особенности, вовсе не признает затворничества женщин и не прячет их. Вам наверняка удастся видеть супругу магараджи, и, полагаю, вы останетесь довольны, — прибавил он улыбаясь, — по слухам, красавица Дамаянти — прелестнейшая женщина, и получила хорошее европейское образование. Когда вы вернетесь, будьте любезны явиться к полковнику Чампиону. Он получил от меня приказ для важной и тайной экспедиции, и вы должны ему сопутствовать. Вас не будет несколько дней, но зато представится случай изучить нравы туземцев вполне обстоятельно.
— От души благодарю за доброту вашу и постараюсь оказаться ее достойным. А теперь поспешу исполнить поручение.
Вскоре он в полной парадной форме, на чистокровном арабском жеребце, в сопровождении многочисленной свиты подъезжал ко дворцу Нункомара. Слуги бросились ему навстречу и без доклада сопроводили в покои магараджи. Тот встретил его на пороге приемной, приветствовал как старого, хорошего знакомого и тотчас же повел в гостиную.
Он с почтительным поклоном выслушал благодарность, которую сэр Вильям принес ему от имени губернатора, и, по-видимому, был вне себя от радости, что баронесса Имгоф вспомнила о его супруге и послала ей такие роскошные подарки. Он тотчас же послал позвать бегум Дамаянти и приказал также явиться своему сыну Гурдасу.
— Весь дом мой, — сказал он, с выражением восторга, — должен быть свидетелем той чести, которую угодно оказать мне губернатору и его высокой, отличающейся такими великолепными качествами приятельнице.
Немного погодя явился Гурдас, высокий, стройный и красивый молодой человек лет двадцати двух. Он, так же как и отец его, носил индусский костюм, только из менее роскошной ткани и почти совсем без украшений. Лицо его было бледно, над губами и на подбородке виднелся легкий пушок. На отца он смотрел с каким-то чувством страха, особенно в то время, когда тот начал рассказывать, как внимателен был к нему губернатор. Непосредственно за молодым человеком явилась и прекрасная Дамаянти, сопровождаемая многочисленными прислужницами.
Сэр Вильям стоял как бы ослепленный ее появлением, потому что никогда еще не видал дивной красоты знатных индусок, таинственно сказочной, как тени пальмовых лесов.
Молодой офицер пошел ей навстречу и хотел с обычной европейской галантностью передать ей привет баронессы, но язык плохо ему повиновался и он с трудом пробормотал несколько бессвязных слов. Дамаянти тонким чутьем, свойственным всем женщинам земного шара, сразу заметила впечатление, произведенное ею на молодого человека. Глаза ее с удовольствием остановились на высоком стройном офицере, молодецкий рост и осанка которого еще больше выигрывали от красивого военного мундира, а взор красноречивее всяких слов выражал его волнение.
От магараджи также не скрылось глубокое впечатление, произведенное супругой на молодого офицера, и по тонким губам его скользнула хитрая улыбка. Он быстро подошел к супруге и повел ее к столу, на котором были разложены подарки баронессы Имгоф, прославляя доброту последней и превосходное качество подарков.
Дамаянти при виде подарков всплеснула руками и неутомимо пересматривала по нескольку раз все вещи, прелестью новизны возбуждавшие в ней тысячи вопросов о том, как употребляют и для чего служит тот или другой предмет.
Сэр Вильям уже успел овладеть собою. Он отвечал на вопросы Дамаянти и был не в силах даже на минуту оторвать от нее взор. Когда ее глаза, пылающие страстным блеском, встречались с его взглядом, юношу как будто пронизывал электрический ток. Когда же при передаче какой-нибудь вещи рука его дотрагивалась до ее руки или дыхание ее касалось его щеки, сердце билось сильнее, и кипучая кровь приливала к вискам и щекам.
— Как приятно, должно быть, носить такие ткани, — сказала Дамаянти, проводя рукою по фиолетовому бархату. — Здесь, конечно, при палящих лучах нашего солнца, ходить в них невозможно, но все же я доставлю себе удовольствие пользоваться ими.
Она сказала своим прислужницам несколько слов по-индусски, те положили на пол кусок тяжелого бархата и несколько подушек, и Дамаянти в очаровательной, грациозной позе прилегла на это импровизированное ложе, откинув голову и подперев ее руками, роскошные косы спустились на плечи и грудь.
— Разве это не прелесть? — спросила она, обжигая сэра Вильяма взглядом из-под полуопущенных ресниц.
Тот пробормотал что-то нечленораздельное и сделал движение, как будто готов был пасть перед нею ниц в безмолвном восторге. И действительно, картина, представлявшаяся ему, была восхитительна.
Магараджа со свойственным ему умением и ловкостью продолжал разговор, не подавая вида, что заметил, как коротки и односложны ответы сэра Вильяма, и что последний краснел, как школьник, когда встречался со взглядом Дамаянти, все еще покоившейся на придуманном ею ложе и освежавшей себе губы сладким фруктовым соком, который она приказала подать себе в одной из подаренных ей чашек севрского фарфора.
Молодой Гурдас сидел безмолвно и только изредка вставлял слово. Иногда он мрачно посматривал на Дамаянти, и тогда на губах его мелькала горькая улыбка.
Солнце уже опустилось за вершины гарциний, когда сэр Вильям вспомнил, что получил приказание принять участие в какой-то экспедиции полковника Чампиона. Он поспешно поднялся и откланялся Нункомару, который пригласил бывать в его доме в любое время. Гурдас поклонился гостю мрачно и безмолвно, Дамаянти же, подражая обычаю англичанок, протянула ему руку. Сэр Вильям поднес ее к губам и поцеловал так горячо и страстно, что индуска вся вспыхнула и еще ниже опустила ресницы.
Сэр Вильям переоделся в походный мундир и в сопровождении двух слуг, захвативших его багаж, помчался в форт Вильям.
Здесь уже стоял готовый к отправлению большой отряд конницы в полном вооружении. Сэр Вильям явился к полковнику Чампиону, даже не спрашивая о цели их ночного марша, которая, впрочем, в данный момент интересовала его весьма мало, так как все мысли были заняты красавицей Дамаянти.
Едва солнце скрылось за горизонтом, отряд двинулся в путь в полном безмолвии.
Полковник Чампион и сэр Вильям ехали рядом молча. Старый солдат с грустью думал о возложенной на него неприятной служебной обязанности. Мысли же молодого офицера снова витали около прекрасной Дамаянти, и под звездным небом теплой летней ночи ему все еще представлялась очаровательная картина: лежащая на темном бархате красивая женщина, бросающая вверх душистые цветы лотоса.

IV

Улица, ведущая из Калькутты в главный город провинции Орисса, древней священной земли индусов, Катак, по преданиям, основанный богами, чтобы искупить грехи смертных, вьется вдоль юго-западных склонов Землиндара. Вдоль моря тянутся заросли низкорослых кустарников и камыши, где обитают хищные звери и ядовитые змеи, и куда избегают ходить даже самые смелые из туземцев. Далее, вверх по склонам, растут громадные леса, а еще выше, на границе непроходимых лесов, к которым примыкают рисовые поля и пашни, расположены довольно богатые деревни, в которых местами еще заметны признаки благосостояния древних индусов.
Во всей Ориссе единственной годной для судоходства гаванью, из которой можно было выходить прямо в море, было устье реки Маганади, и поэтому здесь преимущественно проезжали торговцы и путешественники, которым приходилось ехать в Калькутту или из Калькутты в Катак.
Этот путь и избрал д’Обри, чтобы через Катак доехать до моря и под видом итальянца-комиссионера или же, если верить паспорту, английского офицера, совершить путешествие в Мадрас, а оттуда — в Пондишери.
Сев на корабль в Калькутте, он наверно возбудил бы подозрения, в Катаке же ему бояться нечего, и он весело пустился в путь. Опасаться встречи с хищными зверями можно было только в ночное время, потому что днем тигры покидают джунгли весьма редко и почти никогда не нападают на путешественников.
На некотором расстоянии от кавалера д’Обри следовали его слуги-индусы, а он сам беспечно смотрел на вершины кедров, любуясь их могучими кронами.
В густой чаще леса, почти около самой дороги, расположилась группа людей, ловко скрывавшихся от взглядов прохожих. Эта странная и даже страшная компания была занята едой малоаппетитной, но для них, по-видимому, весьма лакомой. От молодого бычка, на шее которого еще виднелась веревка, отрезали куски мяса, и каждый из присутствовавших жарил свою порцию, надетую на острый конец палки, на дымящемся костре. В высокой траве валялись бутылки с араком и ромом, из которых они время от времени пили большими глотками. Все эти расположившиеся вокруг огня люди имели крайне страшный, неприятный вид. Мужчины и женщины различного возраста были одеты в лохмотья или звериные шкуры. Лица их были грязножелтого цвета и безобразны, с животно-диким выражением, волосы жесткими прядями торчали в разные стороны.
Это была орда парий, самой низкой, самой отвратительной касты индусского народа. Их до того презирают, что не позволяют дышать одним воздухом с браминами. С ними обращаются как с дикими животными. Они живут в лесах, питаются крадеными или издохшими животными и подчас соединяются в опасные разбойничьи шайки. Густые лесные чащи провинции Орисса представляли для этих изгоев общества весьма удобные убежища. Здесь они находили достаточно дичи и воровали в ближайших окрестностях все, что попадалось под руку.
Чем страшнее и безобразнее казалась расположившаяся кругом огня группа, тем сильнее удивило бы случайно проникшего в эту глушь человека, что в непосредственной близости от нее, под деревом, лежал юноша, по-видимому, не имевший ничего общего с остальными. Ему могло быть лет восемнадцать или девятнадцать и, несмотря на весьма скромное платье, он не был лишен известной доли изящества и элегантности, которую трудно было надеяться встретить в такой глуши. На нем были камзол и короткие брюки из грубой шерстяной материи, мягкая поярковая шляпа и крепкие кожаные башмаки. Лицо его было правильно и красиво, а цвет кожи почти такой же белый, как у европейца. Руки также были белы, изящны и красивой формы, а каштановые волосы густыми, мягкими локонами выбивались из-под шляпы. Черты лица его, несмотря на мягкость и нежность молодости, уже выражали горечь, печаль и ненависть. Губы были плотно сжаты, и красивой формы рот кривился от едкой насмешки. Большие темно-карие глаза смотрели злобно и угрожающе и казались жестокими и неумолимыми. За поясом камзола торчали длинный кинжал и два пистолета великолепной работы. Рядом на траве лежало такое же превосходное ружье. Сумка с пулями и пороховница были перекинуты через плечо. В пиршестве остальных он не принимал участия. Около него на широкой каменной плите, заменявшей стол, находились стеклянный сосуд со смесью арака и воды, бананы и вареный рис. Иногда он съедал что-нибудь, затем снова погружался в свои мрачные думы, прислонясь спиной к стволу большого кедра, осенявшего его широкими ветвями.
Так прошло немало времени.
Вдруг юноша поднялся и насторожился. Со стороны дороги раздался топот. Глаза молодого человека сверкнули мрачным блеском демонической радости, и через сжатые губы вырвался своеобразный полушипящий-полусвистящий звук. Услышав его, парии встрепенулись, прервали обед и вскочили. Все разом бросились к лежащему рядом оружию: кинжалам, большим бамбуковым палкам с острыми железными наконечниками, лукам со стрелами и тихо, неслышными шагами, как дикие кровожадные звери, стали собираться вокруг юноши — их предводителя, который стоял также с оружием в руках. Топот копыт раздавался явственнее и все приближался. На лицах парий выражалась алчная радость. Движения их были тихи, беззвучны, как у привидений. Вожак сделал повелительный знак. Парии остановились позади него и, когда он направился к дороге, последовали за ним ползком, беззвучно пробираясь через ветви и вьющиеся растения, как толпа страшных привидений.
Он быстро достиг края дороги и притаился за стволом могучего кедра, совершенно незаметный за плотной стеной вьющихся растений, окружающих ствол. Глаза его светились фосфорическим блеском. Он приподнял ружье, просунул дуло в просвет между листьями и замер.
Топот копыт приближался. Лошадей было несколько. Вдруг раздался выстрел. С дороги донесся короткий болезненный крик. Парии продолжали беззвучно приближаться.
Кавалер д’Обри только успел поравняться с местом, где скрывались парии, как выстрел поразил его в самое сердце. Растопырив руки и не издав ни единого звука, он закачался в седле и свалился с лошади. Оба сопровождающих его индуса с ужасом посмотрели на чащу леса, обменялись несколькими словами и, повернув лошадей, пустились в бегство. Но парии, услыхав резкий крик предводителя, высыпали из чащи леса, настигли всадников, сорвали с седел и в одно мгновение растерзали. Они продолжали наносить уже мертвым телам новые и новые удары бамбуковыми палками и кинжалами.
Предводитель остановился возле тела д’Обри, рассматривая труп и наматывая уздечку коня кавалера на свою руку.
— Его настиг злой рок! — сказал он мрачно. — Это его несчастье, что он заехал сюда, в область моего мщения людям. В его стране не знают кастовой разницы, низводящей человеческое существо до положения дикого животного. Там стараются поддерживать несчастных и поднять их из грязи, как мне говорили, здесь же они преследуемы. Но все равно, — прибавил он, горько улыбаясь, — не мне жалеть других, раз меня затравили, как зверя.
Он наклонился и осмотрел платье убитого. В кармане оказался туго набитый кошелек и бумажник с банковскими билетами. Все это он небрежно бросил на землю, нащупав зашитые в подкладку бумаги. Достав из-за пояса кинжал, он быстро разорвал швы камзола и вытащил несколько бумаг, которые тотчас же принялся читать, сначала молча, со вниманием, затем все быстрее, причем мрачные глаза его засветились адской радостью. Наконец с губ его сорвался громкий крик торжества.
— Ага! — закричал он. — Сам бог мщения отдал мне в руки этого человека! Пусть же и его невинная кровь падет на виновных! Кто знает, может быть, неисповедимые, непроницаемые силы, управляющие миром, хотят и меня возвысить до настоящего человека…
Он свистнул. Парии привели лошадей убитых слуг.
— Откройте чемоданы, — приказал предводитель. — Посмотрим, какова добыча!
Приказание его было исполнено с быстротой молнии. В чемоданах оказались платья, бутылки с араком и ромом, а также разные копчения. На самом дне оказалась полная обмундировка английского офицера со всею необходимой амуницией. Когда парии вынули все находившееся в чемоданах, глаза юноши вновь засветились гордой радостью. Парии же с жадностью набросились на продукты и крепкие напитки.
— Стойте! — приказал предводитель. — Здесь, на дороге, нас могут увидеть. Сначала уберите трупы и бросьте туда, в джунгли. Если начнут искать убитых, то подумают, что они сделались жертвой тигров.
Парии исполнили его приказание.
— Теперь уведите лошадей с кладью в лес, к нашему лагерю.
И это приказание было немедленно исполнено. Парии с замечательной ловкостью открыли между вьющимися растениями и ветвями проход для лошадей и тотчас же снова закрыли так, что даже самый опытный глаз не отыскал бы пути, по которому они прошли.
Через несколько минут на дороге уже не осталось ничего, кроме нескольких луж крови, от которых шли следы в джунгли. Увидев это, легко можно было подумать, что здесь на путешественников напали тигры и утащили их в заросли.
Прибыв к своему лагерю, юноша снова начал читать документы убитого и рассматривать добычу, затем на некоторое время он задумался и наконец, по-видимому, принял твердое решение. Он подозвал к себе людей и сказал:
— Эта добыча принадлежит вам. Тут много денег, а я возьму себе лишь малую часть. Остальное поделите между собой. Я хочу покинуть вас, дороги наши расходятся, но одно обещаю вам, что на том пути, который избираю для себя теперь, всегда буду стараться сделать для вас и для таких, как вы, все, что будет в моих силах.
Он высыпал деньги на землю, оставив себе в кошельке и бумажнике только необходимую часть.
— Вот это все мое, мундир и оружие, остальное берите вы. Эту лошадь я оставлю себе, обе другие пусть останутся вам.
Он отложил мундир и амуницию английского офицера в сторону и начал снимать с себя одежду. Парии начали шептаться, затем приблизились к предводителю с угрожающим видом и оружием в руках.
— Ты хочешь нас покинуть? — воскликнул один из них. — Этого не должно быть! Ты хочешь изменить нам и выдать врагам. Нет, этого не будет!
Он подошел еще ближе, а остальные следовали за ним, извиваясь как змеи, с яростными взглядами и угрожающими жестами. Молодой человек гордо выпрямился. Глаза его метали молнии.
— Неблагодарные! Негодные! Так вот как вы платите за благодеяния, которые я оказал вам, вот как вы платите за подарок, который оставляю вам! Не хотите ли вы заставить меня поверить, что высокомерные брамины правы, преследуя вас? Назад, говорю вам! Или вы забыли, что во мне живет духовная жила дракона Раху, имя которого я ношу и который может заставить солнечный свет померкнуть…
Он выхватил пистолеты из-за пояса, курки щелкнули, и дула направились на наступавших.
— Падите ниц! — закричал он. — Падите во прах и трепещите перед Раху, драконом мрака!
При этих словах, сказанных страшным, угрожающим голосом, все парии задрожали. Они гораздо сильнее испугались произнесенного имени страшного дракона, созвездие которого стоит на небе против солнца и властвует над всеми ужасами мрака, нежели направленных на них пистолетов. Они начали отступать, ворча, как дикие звери перед укротителем.
— Долой оружие! — воскликнул Раху, все еще не опуская пистолетов.
Парии повиновались.
— А теперь садитесь на свои места, — приказал Раху, — знайте, что первый, кто пошевелится, падет от моей пули, отлитой, как известно, под лучами созвездия Дракона.
Парии снова повиновались и сели на землю спиной к брошенному оружию. Раху положил пистолеты около себя так, чтобы можно было достать их рукой, быстро переоделся в мундир английского офицера.
— Кто-нибудь один выведите лошадь, остальные оставайтесь на местах.
Один из парий встал, взял под уздцы лошадь кавалера д’Обри и снова повел дрожащее и фыркающее животное через кустарники и лианы на дорогу. Раху закричал париям:
— Прощайте! Пусть оставленный вам подарок принесет счастье. Я прощаю вам возмущение ваше.
Он приказал человеку, выведшему лошадь, идти рядом часть пути, все время держа дуло пистолета у головы провожатого, не имевшего при себе оружия. Отъехав от опушки леса шагов на триста, он приказал парии вернуться обратно, но все время продолжал следить за его движениями и держал пистолет наготове. Затем, когда тот исчез в чаще леса, он пришпорил лошадь и как стрела помчался в направлении Калькутты. По дороге он встретил многих путешественников и почти все ехали с конвоем. Они вежливо кланялись английскому офицеру, который в красивом мундире и на здоровой, сильной лошади вполне походил на джентльмена, а он коротко и холодно отвечал на поклоны.
Доехав до того места, где были убиты кавалер д’Обри и его спутники, путешественники, увидав лужи крови и кровавые следы, исчезавшие в джунглях, слышали в густых камышах злобное рычание, как будто хищные звери грызлись из-за добычи, и, объятые ужасом, пришпоривали лошадей.
Солнце закатилось. Мрак наступил внезапно, без сумерек. Кругом царила глубокая тишина. После заката солнца ни один путник уже не рисковал пуститься по дороге между лесами и джунглями, где с одной стороны раздавалось глухое злобное рычание и рев тигров, а с другой доносились почти такой же дикий вой и крики парий, радовавшихся неожиданной богатой добыче.

* * *

В последующие за приездом Гастингса дни в Калькутте все было спокойно и шло своим чередом. Новый губернатор делал визиты чиновникам компании и знатнейшим из городских жителей, часто показываясь народу то верхом, то в экипаже, постоянно сопровождаемый многочисленным и блестящим штатом слуг и отрядом конницы. При всех его выездах и прогулках ему сопутствовала баронесса Марианна Имгоф, которую он представлял как свою будущую супругу, не распространяясь о своих отношениях с ней, и требовал, чтобы этой державшей себя с достоинством королевы даме воздавали те же военные почести, какие воздавали ему как представителю английского правительства в подвластных компании округах.
Между тем отношения эти как среди англичан, так и среди индусов, возбуждали большое изумление и даже неудовольствие. Англичане находили неприличным требование губернатора признавать и уважать как будущую его супругу эту особу, хотя они и слыхали, что она разводится с мужем и действительно вскоре выйдет замуж за Уоррена Гастингса. Индусы же никак не могли понять, как женщина, муж которой живет тут же и, мало того, даже состоит секретарем у губернатора, публично решается показываться вместе с мужчиной. Об этом говорили и судили много, но исподтишка, громко же никто не решался что-нибудь сказать, так как все знали непомерную гордость нового губернатора и его непримиримый характер, все боялись ослушаться его приказаний, чтобы не сделаться его врагом. Однако озлобление, особенно у дам, росло сильнее, так как баронесса Имгоф далеко превосходила последних и красотой, и привлекательностью, не говоря уже об исключительном уме.
Народ, конечно, об этом совсем не заботился. Пышность, сопровождавшая нового губернатора, приветливое снисхождение, выражаемое им даже самым бедным и низшему классу, в то время как со знатными и богатыми он обращался свысока, вскоре приобрели ему всеобщую популярность, так что, где бы он ни показался, индусы и магометане повсюду встречали его с ликованием, даже факиры и нищие дервиши прославляли его, так как он при каждом своем появлении приказывал оделять их щедрыми подачками.
Нункомара Уоррен Гастингс посетил в первые же дни своего приезда. Магараджа встретил его на пороге своего дома и приветствовал баронессу Имгоф даже почтительнее, нежели самого губернатора. Прекрасная Дамаянти ожидала гостей в роскошной гостиной и при появлении баронессы подала ей букет из цветов лотоса. Баронесса обняла прекрасную бегум, поцеловала ее в лоб, и обе женщины как будто сразу почувствовали симпатию друг к другу. Ни у одной из них не было причин завидовать другой ни в красоте, ни в грации. Дамаянти с любопытством расспрашивала обо всех мелочах жизни европейских женщин, и они весело и непринужденно болтали.
Нункомар тотчас же повел разговор с губернатором на государственные темы и бросил несколько неодобрительных замечаний по поводу управления в Мушедабаде. Он прямо объявил, что Риза-хан — ярый враг Англии и стремится к тому, чтобы захватить в свои руки всю власть несовершеннолетнего набоба и устранить влияние его матери Мунни, весьма преданной Англии. Он уверял губернатора в собственной преданности стране и компании и дал ему понять, что как нельзя лучше осведомлен о положении всех дел, а поэтому может дать точные сведения обо всех злоупотреблениях и даже знает способы их прекращения. Он рассчитывал, что Гастингс, которому указали на Нункомара как на помощника, поговорит с ним обстоятельнее, но ошибся, так как губернатор выслушивал все его замечания с железным спокойствием, и ни один мускул на лице не выдал какого бы то ни было удивления или участия, напротив, он при каждом удобном случае, хотя в вежливой, любезной форме, но решительным тоном старался перевести разговор на другие предметы. Впрочем, весьма естественно, что Гастингс не желал говорить о делах, к тому же столь важных, в присутствии молодых женщин.
Через некоторое время после любезного осведомления со стороны губернатора о сыне магараджи Гурдасе последний явился, и Нункомар представил его гостям с отечески нежной гордостью. Гастингс сказал молодому человеку несколько любезных слов, но взгляд его пытливо и пронизывающе следил за лицом молодого индуса, который то и дело поглядывал на отца боязливым, мрачным взором, а при чрезмерно отеческих нежных словах даже не мог скрыть горькой улыбки.
Затем Нункомар счел нужным особенно лестно отозваться о Вильяме Бервике, статью и умом которого он не мог нахвалиться. При упоминании Нункомара о молодом офицере Дамаянти низко склонила голову к цветку лотоса. Магараджа из-под опущенных ресниц пытливо смотрел на губернатора, но последний остался неподвижен и непроницаем, он только подтвердил похвалы магараджи. После окончания визита Нункомар проводил гостей до порога своего дома, причем весь штат его прислуги поклонился губернатору до земли.
— Мне будет очень приятно, — обратился Уоррен Гастингс к баронессе, — если ты ближе сойдешься с этой прелестной индуской Дамаянти. Она очень умна, и если умело руководить ею, то можно узнать многое о местных обстоятельствах, подробное знание которых мне крайне необходимо.
— Клянусь Богом, — сказала баронесса, — она замечательно хороша собой, но и очень несчастна и, кажется, сделается еще несчастнее.
— Несчастна? Почему?
— Она не любит супруга, который гораздо старше ее.
— Индусским женщинам этого и не требуется, — возразил он. — Роскошь и богатство заменяют им любовь.
— Нет! — воскликнула баронесса. — Только не этой, только не Дамаянти. У нее сердце полно пылкой страстью, и если она, может быть, до сих пор легко обходилась без любви, то только потому, что не знала ее, теперь же ей, бедняжке, придется сделаться еще несчастнее.
— Но почему же?
— Потому что она увидела и полюбила сэра Вильяма.
— Она видела его всего один раз, — заметил Гастингс недоверчиво.
— А разве один взгляд не решает все? Не решает судьбу сердца? Разве я не полюбила тебя с первого взгляда? Поверь мне, в этом женщина никогда не ошибается. Когда упомянули имя сэра Вильяма, я заметила, что Дамаянти его любит, и что она несчастна, глубоко несчастна, и будет еще несчастнее при ее пламенном сердце.
Гастингс задумчиво уставился на голову своей лошади, он, по-видимому, не разделял сострадания баронессы к прекрасной индуске, напротив, на его тонких губах заиграла улыбка удовольствия.
В следующую затем ночь полковник Чампион вернулся из своей экспедиции так же тихо, как и отправился. Слуги, прибежавшие с факелами, очень удивились, когда из середины сомкнутого конного отряда были выведены великий визирь Риза-хан и генерал Шитаб-Рой. Они спешились. К ним подошел с непокрытой головой полковник Чампион, сопровождаемый ротой солдат, и повел их во дворец, где уже были приготовлены для них помещения. Великий визирь был бледен и серьезен, но в осанке и выражении лица тщательно старался сохранить холодное спокойствие, так как магометанин, фаталист по природе, покоряется судьбе. Менее покорным судьбе оказался Шитаб-Рой. Его левая рука судорожно сжимала клинок шпаги, которую у него не отняли, а правой он нервно теребил складки мундира, бормоча сквозь зубы ругательства.
Вся дворцовая прислуга была крайне изумлена. Они хорошо знали визиря и Шитаб-Роя и часто видели их в числе самых почетных гостей прежнего губернатора, и вдруг теперь этих гордых, всеми уважаемых сановников привозят сюда арестованными. Что могло вызвать такое невероятное, ужасное событие? Что за человек этот новый губернатор, когда он осмелился совершить такое дело? Слуги, дрожа, стояли в коридорах и низко склоняли головы перед арестованным визирем, которого полковник Чампион со всеми признаками глубочайшего уважения вел в назначенное для него помещение, перед которым поставил довольно значительный караул.
С арестованными прибыло несколько магометан, личных слуг, а кроме того, им был предоставлен еще и местный штат прислуги, которым внушили обходиться с арестованными с должным их званию и сану уважением. Караульным было выдано удвоенное число патронов и приказано стрелять во всякого, кто без разрешения вздумал бы выходить из запертого помещения или попытался бы туда проникнуть.
Сэр Вильям находился около полковника, и оба, уверившись в благонадежности караула, отправились в кабинет губернатора, чтобы доложить об исполнении поручения. Несмотря на поздний час, Уоррен Гастингс немедленно принял полковника. Он сидел перед письменным столом, закутанный в шлафрок, углубившись в чтение писем и бумаг, но тотчас же встал, чтобы приветствовать вошедших. Его обыкновенно спокойное лицо выражало крайнее напряжение.
— Ну, — спросил он, — удалось ли дело? Привезли вы визиря?
— Я получил приказ привезти его живого или мертвого, и если бы мне не удалось исполнить приказания, то меня бы здесь не было. По счастью, я доставил его живым.
— А Шитаб-Роя? — спросил Гастингс с беспокойством.
— Он также здесь, но переносит свое несчастье не с таким спокойствием, как визирь, и, полагаю, он совершенно прав, если гневается, так как я никогда не знал человека более храброго и преданного Англии. Неблагодарность — политическая необходимость, но солдат никогда не поймет ее.
Гастингс пожал руку полковника, говорившего дрожащим от глубокого волнения голосом.
— Благодарите Бога, полковник, — сказал он, — что вы призваны быть солдатом, а не кем-нибудь иным. Но будьте спокойны, арестованным не грозит опасность, мне приходится исполнять приказание, ослушаться которого я не смею. Но я никогда не пойду далее буквального повиновения, и на этот раз, обещаю вам, случится только то, чего требует укрепление и расширение могущества нашего отечества.
— Слова вашей милости успокаивают меня, — сказал полковник, вздохнув с облегчением. — Как тяжка должна быть вина арестованных, чтобы перевесить все то, что они сделали хорошего на службе Англии.
— Не пытались ли они сопротивляться? — спросил Гастингс.
— Когда я объявил Риза-хану об аресте, он приказал телохранителям набоба держать наготове оружие, Шитаб-Рой обнажил шпагу, и, если бы дело дошло до борьбы, все магометане единодушно восстали бы против нас. Я, конечно, победил бы их, потому что у меня было достаточно людей, но, клянусь Богом, это было бы кровавой резней.
— Каким же образом вы избегли этого?
— Я разъяснил визирю, что сопротивление бесполезно. Убедил его в том, что сила на моей стороне и поклялся, что стану биться насмерть. Я просил его пощадить людей и покориться неизбежному. Визирь колебался, а Шитаб-Рой, пылая гневом, закричал: ‘Тысячу раз лучше умереть честной смертью, нежели жить обесчещенным, и если английский народ, которому я слепо верил и за который сражался, способен на такую неблагодарность, то пусть, по крайней мере, видит, что я так же храбро и отважно умею защищать мою жизнь и свободу, как когда-то защищал от врагов его знамя! Вперед, друзья мои, вперед!’ Он взмахнул саблей, в ту же минуту его люди обнажили оружие и бросились нам навстречу. Первая шеренга моих солдат приготовилась стрелять. Команда ‘Пли!’ уже готова была сорваться с моих губ. В эту минуту распахнулась дверь зала, и вошла бегум Мунни с сыном своим — набобом. Ребенок с испугом смотрел на массу готовых к бою вооруженных людей, стоявших друг против друга.
— Да, действительно, грандиозное зрелище, — воскликнул сэр Вильям, — великий европейский художник отдал бы несколько лет жизни за возможность сделать с натуры эскиз такой картины.
— Что же было далее? — спросил Гастингс, улыбаясь.
— Бегум Мунни закричала солдатам ‘Стой!’, — продолжал полковник Чампион, — и я тотчас же приказал своим людям сделать перед набобом на караул, после чего и магометанские телохранители, и слуги опустили оружие и поклонились ему до земли. ‘Что здесь происходит? — спросила бегум Мунни. — Что значит этот шум во дворце вашего повелителя, что значит обнаженное оружие в его присутствии?’ Все кинжалы и сабли тотчас же были вложены в ножны, а Шитаб-Рой закричал дрожащим от гнева голосом: ‘Происходит то, что верных слуг набоба и верных друзей Англии пришло арестовать английское войско, и такому позору я противлюсь: я согласен лучше умереть, нежели перенести подобное оскорбление, терпеть такую неблагодарность!’ — ‘А вы, милостивый государь, — обратилась ко мне бегум Мунни, — отвечайте мне, в чем дело, что угодно нашему другу губернатору от набоба и от его слуг?’ — ‘От набоба ничего, ваша светлость, — возразил я, — но что ему угодно от слуг ваших, этого я сейчас сказать не в состоянии. Мне приказано отвезти визиря и Шитаб-Роя в Калькутту и при этом относиться к обоим с подобающим их сану уважением’. — ‘В таком случае в чем же вы видите причину ссориться с нашими друзьями и отказывать им в исполнении их желаний? — спросила бегум Мунни. — Это простое недоразумение, которое, наверное, разъяснится, и если визирь окажется виновным, что это случилось без ведома набоба, и наказание его будет заслуженным’. — ‘Пусть эту вину докажут! — воскликнул Шитаб-Рой. — А позолоченные цепи все же не перестанут быть цепями!’ — ‘Значит, из-за вашего тщеславия, из-за вашей ложной гордости, — сказала бегум Мунни, — столько славных людей должно жертвовать жизнью, набоб должен рассориться со своими друзьями-англичанами, всегда бывшими его верными защитниками? Хочешь ли ты, — обратилась она к сыну, — ты, властелин наш, хочешь ты отказаться исполнить желание его милости губернатора Калькутты, твоего друга и союзника? Хочешь ты, чтобы верные слуги твои пали от пуль английских солдат?’ Набоб со страхом озирался. Он покачал головой, глаза его наполнились слезами и, чуть не всхлипывая, он сказал: ‘Нет, нет, не хочу, чтобы убивали бедных людей!’
Гастингс одобрительно закивал головой.
— Эта женщина действительно умна и умеет пользоваться случаем, чтобы отомстить врагам.
— Слова бегум Мунни, — продолжал Чампион, — произвели на всех глубокое впечатление. Все скрестили на груди руки и поклонились еще ниже. Шитаб-Рой воскликнул: — ‘Вы, кажется, намерены повиноваться женщине и несовершеннолетнему ребенку? Разве визирь не опекун его и разве не в его руках все права ребенка на владычество? Вперед, защищайте свободу и честь дома вашего повелителя, которого оскорбляют в лице первого слуги его’. Но ни одна рука не дрогнула, все телохранители и слуги продолжали стоять со скрещенными на груди руками перед маленьким набобом и его матерью. Риза-хан подошел ко мне бледный, серьезный и спокойный и сказал: — ‘Кизмет неотвратим, я покоряюсь и готов за вами следовать!’ — ‘А! — закричал Шитаб-Рой. — Если у людей нет больше чувства чести, то пусть же всемогущий Аллах отомстит за своего правоверного слугу коварным изменникам! Я также следую за вами, вот мои руки, закуйте их в цепи. Да, закуйте в цепи те руки, которые за вас сражались, или, еще лучше, пусть ваши пули пронзят сердце, которое могло поверить в преданность и честь вашу!’ — ‘Я не получал приказания оскорблять или причинять вам какое бы то ни было зло и вполне уверен, что все объяснится к лучшему для вас и к общему удовлетворению’. — ‘Уже теперь достаточно ясно, что нет большей неблагодарности, нет более достойной презрения измены, как этот поступок, и я жалею вас, полковник, которого знаю как храброго солдата, жалею, что вам пришлось явиться сюда с подобным поручением’. Сердце мое сжималось от боли, — прибавил полковник Чампион, — и мне пришлось опустить перед ним глаза, потому что он прав’.
— Да, он совершенно прав, — подтвердил Гастингс, — но и я прав, ибо мне приходится исполнять приказания. Но из всего этого выйдет нечто неожиданное. Надеющиеся на жатву увидят себя обманутыми, но Риза-хан и Шитаб-Рой, за это я отвечаю, нисколько не пострадают. Визирю теперь, конечно, придется лишиться могущества, так как мои решения на этот счет неизменны, но честь его останется неприкосновенной, а Шитаб-Рой всегда найдет достойную службу, если только пожелает остаться нашим другом.
— Едва ли он этого пожелает, — сказал полковник Чампион печально. — Может быть, в лице его мы теряем больше, чем полагаем.
Он откланялся губернатору, еще раз осмотрел караул около дверей арестованных и убедился, что бегство невозможно. После этого с остальными своими людьми удалился в форт Вильям так же тихо, как и явился.
— Так как же, сэр Вильям, — спросил Гастингс, когда полковник удалился, — довольны ли вы? Я дал вам возможность взглянуть на положение дел этой замечательной страны.
— Бедная Индия, — сказал сэр Вильям, вздохнув, — мы пришли сюда как друзья и защитники, а действуем как враги.
— Представим судить об этом всемирной истории, — сказал Гастингс серьезно и холодно. — Если народ ослабнет и даст поработить себя, то он сам виноват в этом. Я англичанин, я прокладываю своему отечеству путь ко всемирному владычеству, которое основывается и сохраняется не столько оружием, сколько могуществом денег. Еще Филипп Македонский говорил, что навьюченный золотом осел скорее проникнет в крепость, чем штурмующая ее фаланга самых храбрых, самых отважных воинов.
— Удивляюсь, — сказал сэр Вильям, — и могу только поздравить наше отечество с подобным представителем. Я, конечно, не смогу подняться до такой высоты, чтобы смотреть на народы как на строительные камни для великого исторического здания.
— Вы еще молоды, друг мой. Вы научитесь со временем и этому. Скорее именно здесь, нежели в другом месте.
Он на минуту умолк.
— Мне было бы приятно, — начал он снова, посмотрев на молодого человека пытливым взором, — если бы вы завтра нанесли визит магарадже Нункомару.
— Магараджа сам пригласил меня бывать у него, — ответил сэр Вильям, покраснев, — и я обещал ему воспользоваться его приглашением. Ведь он нам друг.
Гастингс пожал плечами.
— Дружба местных индусов стоит еще меньше, нежели дружба магометан. Но все равно вы все-таки проведете там несколько приятных часов и ознакомитесь со многими местными обычаями. Отправляйтесь туда, я буду очень рад, если вы кроме службы найдете здесь и кое-какое развлечение. Он спросит, где вы провели эти дни…
— И я могу сказать ему правду?
— Конечно. Экспедиция удалась, и более нет причин скрывать сведения о ней. Если он вас спросит, вы можете рассказать ему все, что видели и слышали в Муршидабаде, и если вы сообщите ему, что я решил положить конец магометанскому правлению и сделать визирем индуса, то скажете истинную правду, так как я действительно намерен сделать это.
— Я исполню все, что угодно вам. Благодарю за доброту вашу.
Он откланялся губернатору и поспешил к себе домой еще под впечатлением всего виденного и пережитого в Муршидабаде и в предвкушении посещения дома магараджи.

V

На другой день вся Калькутта находилась в большом волнении. Арест визиря и Шитаб-Роя стал известен всем. Событие это было столь же неожиданно, как и странно, потому что оба сановника набоба до сего дня слыли друзьями англичан. Должно быть, существовали необыкновенно веские причины, вызвавшие такое внезапное и беспощадное распоряжение губернатора. Все магометане были крайне поражены и обеспокоены. Зато индусы торжествовали. Вместе с тем внезапное событие, весть о котором распространилась по городу и предместьям с быстротой молнии, вызвало в народе удивление новому губернатору. Каким могущественным и сильным должен он чувствовать себя, как должен быть уверен в силе своей власти, чтобы решиться на нарушение авторитета набоба! Но так как у азиатов могущество, успех и самоуверенность всегда возбуждают наивысшее удивление и уважение, то все мысли с надеждой и страхом обратились к Уоррену Гастингсу, которого стали считать теперь единственным неограниченным повелителем страны, от милости и немилости которого зависело счастье и несчастье, возвышение и унижение каждого в отдельности.
После Гастингса центром общественного интереса сделался магараджа Нункомар. Он-то некогда и оспаривал у Риза-хана место визиря и должен был уступить сопернику. Теперь же магометанин свергнут, надежды индусов завладеть властью ожили с новой силой, и все взгляды направились на Нункомара, который по богатству и рождению был знатнейшим их предводителем.
Окружавшее его сияние еще более увеличилось, когда к нему явился сэр Вильям, адъютант губернатора.
Нункомар сумел безмолвно, только посредством замечательно красноречивой мимики, в которой он был мастером своего дела, возбудить догадки посторонних, что английский офицер имеет сообщить ему нечто особенно важное и желает остаться с ним наедине, так что другие гости поспешили удалиться. Он сам вообразил, что сэр Вильям явился к нему с особенной вестью от губернатора, и был разочарован, когда молодой человек сообщил ему, что воспользовался приглашением посещать дом его, чтобы по возвращении из совершенной им экспедиции снова напомнить о своем существовании.
Магараджа скрыл свое разочарование чересчур оживленным выражением радости по поводу визита и, приказав подать панху, фрукты и варенье, весело и непринужденно начал болтать с гостем, с видом полного равнодушия справляясь об экспедиции.
Сэр Вильям рассказал подробно и с живейшим интересом о произошедшем в Муршидабаде. Нункомар слушал его, откинувшись на подушки своего кресла. Он будто только из вежливости следил за рассказом гостя, задал ему вскользь несколько вопросов, а когда последний в сильном возбуждении рассказал о непосредственно грозившей им кровавой борьбе, резким тоном сказал:
— Из этого можно видеть, как сильно ошибался прежний губернатор, считая Риза-хана и Шитаб-Роя преданными, верными друзьями Англии и всячески отличая их. Англия никогда не должна искать друзей среди магометан, пока их осыпают почестями, они не скупятся на любезности, но стоит задеть их самолюбие или тщеславие, они не задумаются поднять оружие. У нас, индусов, нет этого. Мы умеем поддерживать дружбу и не изменять данному слову, даже если не все делается по нашему желанию, — сказав это, он глубоко вздохнул и, печально подняв глаза, продолжал: — Надеюсь, ваш начальник лучше знает положение дел и лучше умеет отличать друзей. Принятые им крутые меры только доказали, что он не дал обмануть себя и, надеюсь, он убедится, что всегда встретит во мне искреннюю преданность, остающуюся неизменной даже и в несчастии.
Он пытливо посмотрел на молодого человека.
— Я уверен, что губернатор ценит вашу дружбу по достоинству, он мне не только разрешил, но и приказал посещать дом ваш, который вы так любезно открыли мне, и в доказательство питаемого им к вам и вашему дому дружеского расположения я привез по поручению баронессы Имгоф привет для бегум Дамаянти, вашей супруги.
Он поспешно развернул обертку небольшого, но изящного букета из гарциний и, слегка покраснев и опустив глаза, подал букет магарадже.
— Нет, — воскликнул тот, отстраняя букет, — нет, не через мои руки должен быть передан такой милостивый привет. Я попрошу вас лично передать бегум как цветы, так и привет.
Он захлопал в ладоши и приказал явившимся слугам позвать супругу, а в ожидании ее появления завел легкую беседу, в которой опять-таки коснулся экспедиции в Муршидабад.
Наконец Дамаянти явилась, окруженная прислужницами. Красивая бегум, на этот раз вместо драгоценностей украсившая себя только цветами, могла бы послужить любому европейскому художнику моделью для Афродиты в момент, когда богиня любви выходит из глубины волн. Сэр Вильям был до того восхищен, что о сравнении даже не думал, и только по напоминанию Нункомара подал ей цветы, пробормотав при этом несколько бессвязных слов. Он не решился назвать имя баронессы Имгоф, так как, в сущности, не получал от нее никакого поручения, а принес с собой ароматные цветы, чтобы иметь предлог лично видеть прекрасную индуску. Ему казалось, что ее чистые, ясные глаза, наверно, угадали бы неправду.
Она поблагодарила его, также не упоминая имени баронессы, и, вынув из букета несколько цветков, приказала одной из прислужниц приколоть их к дымчатой ткани на ее груди, а остальные поставить в свежую воду, но предварительно наклонилась над ними и как бы случайно коснулась лепестков губами.
Магараджа все время не переставал в изысканнейших выражениях восхвалять доброту и любезность знатной и прекрасной приятельницы губернатора. Дамаянти хотя и вторила ему, но, казалось, благодарности ее скорее предназначались посланному баронессы, нежели ей самой, а сэр Вильям все время стоял с опущенными глазами и ни разу не решился поднять их, так как чувствовал, что будет не в силах оторваться от чарующего образа, наполнявшего его сердце.
В эту минуту поспешно вошел дворецкий и секретарь магараджи и передал ему приглашение губернатора тотчас же явиться для важного и безотлагательного дела. Несмотря на обычное самообладание Нункомара, в глазах его блеснул огонек торжества, и лицо покрылось румянцем. Он немедленно приказал приготовить паланкин. Сэр Вильям также встал, но Нункомар сказал:
— Дело, призывающее меня к его милости губернатору, отнюдь не должно лишать дом вашего приятного присутствия, друг мой. Бегум, надеюсь, будет приятно занять вас в мое отсутствие.
Дамаянти, совершенно по-европейски и с грацией, восхитившей бы всех даже в изысканных салонах Лондона, протянула ему руку. При пожатии этой теплой, мягкой ручки и в блеске темно-синих глаз, выглядывавших из-под тени пушистых ресниц, словно таинственные звезды летней ночи, молодой человек почувствовал, как кровь прилила к голове. Нункомар попрощался и поспешно вышел.
Он быстро надел богато украшенный драгоценными камнями пояс, прицепил саблю с дорогим клинком и, выйдя на средний двор, сел в поданный ему паланкин. Народ провожал шествие магараджи громкими криками и благословениями. Индусы видели в кем брамина чистейшей крови, любимца богов, властителя, будущего друга могущественного губернатора и, может быть, преемника гордого и строгого Риза-хана. Нункомар, улыбаясь, кланялся во все стороны. Его лицо казалось таким спокойным, будто ничего особенного не случилось, зато сердце его забилось сильнее от гордого чувства, что наконец сбываются его честолюбивые надежды и желания.
Некоторое время сэр Вильям стоял перед Дамаянти молча. Когда наконец он поднял глаза на индуску, откинувшуюся на подушки мягкого кресла, то почувствовал себя ослепленным. Она как будто ждала, что он заговорит, но молодой человек был не в силах найти слова. Он боялся, что чувство, так сильно овладевшее им, невольно прорвется наружу.
— Итак, милостивый государь, — начала наконец красавица бегум со своеобразным звучным акцентом, придававшим английскому языку в ее устах особенную прелесть, — вы приехали сюда, чтобы ознакомиться с жизнью на берегах наших священных рек… Спрашивайте, я буду отвечать вам, как приказал мой высокий супруг и повелитель, — прибавила она, задорно улыбаясь, — я же со своей стороны буду продолжать закидывать вас вопросами. Вы мне рассказывали, что женщины у вас принимают участие во всем наравне с мужчинами. Они вместе с ними пекутся о судьбах народов, и даже голос их бывает решающим. Ведь царствовали же в ваших странах женщины. У нас такого не бывает… Мы, бедные женщины Индии, существуем для того, чтобы служить для мужчин забавой и развлечением, когда им вздумается отдохнуть от забот и жизненной борьбы, и поэтому жизнь наша ограничивается нашими домами.
— А разве участь ваша, — начал наконец сэр Вильям, — не самая лучшая, и ваше призвание не самое благородное?.. Разве красота и привлекательность женщины не страдает от ее участия в заботах и борьбе за существование? Не должна ли она воодушевлять мужчину к новой отваге, когда он вернется домой в тихую пристань любви после многотрудной борьбы?
Он говорил горячо. Дамаянти нетрудно было угадать, что для него лично не могло бы существовать лучшего счастья, как отдохнуть у ног ее. Она улыбнулась с полунаивным, полубессознательным кокетством.
— Может быть, — сказала она, — может быть, это и верно! Может быть, нежный цвет жизни и стирается от соприкосновения его с жестоким, холодным миром там вдали, если… если только тихое царство света и тепла, о котором вы говорите, действительно является царством любви.
Женщина замялась. По губам ее скользнула грустная улыбка, и она, покраснев, опустила глаза перед пламенным взглядом сэра Вильяма, как будто хотевшего читать в глубине души ее.
— Я читала про Ромео и Джульетту, — говорила бегум, — которые сходятся друг с другом вопреки страшной ненависти своих семейств, наслаждаются высшим блаженством и счастьем жизни в то время, когда над ними витает смерть. О, как хорошо, должно быть, жить таким образом! Кровь тогда течет по жилам горячими волнами, и душа возносится высоко над презренным миром, прямо в звездные миры…
Она встала, подняла свои красивые руки кверху, и глаза ее запылали страстью, грудь поднималась от прилива горячего дыхания. Так, должно быть, ожидала своего Ромео Джульетта, так, должно быть, расцветала их любовь на насыщенной кровью почве смертельной ненависти. Сэр Вильям едва был в силах сдерживаться: ему пришлось призвать на помощь всю силу воли, чтобы в присутствии прислужниц, отошедших к стенам комнаты, не пасть к ногам Дамаянти.
— Насколько иначе, — продолжала она, — насколько иначе все у нас! Мечты, вечные мечты вместо настоящей жизни. Послушайте, например, как наш поэт Уайадевас описывает весну любви. Это мило, очаровательно, но не пылает страстью, как любовь ваших героев.
Она подозвала одну из девушек и отдала ей приказание. Тотчас же были принесены музыкальные инструменты, и прислужницы начали тихую музыку, ритм которой служил аккомпанементом словам Дамаянти:
— ‘Западный ветерок, шутя, играет с цветами и навевает прохладу в долину с холмов Малайи. С вершин деревьев звучит пение соловья и жужжание медовых пчел. В то время сердце девы наполняется страстной тоской о далеком возлюбленном, как цветок бакулового кустарника открывается для поцелуев пчел, так и она открывает уста для его поцелуев’…
— Как это прелестно! — воскликнул восхищенный сэр Вильям, когда Дамаянти умолкла, а музыка замерла в легком аккорде. — Чтобы постигнуть красоту этой поэзии, нужно испытать жгучие лучи солнца этой страны, нужно видеть сияние цветов лотоса и, — прибавил он вполголоса, — слышать эту чудную поэзию любви из уст Дамаянти!
Прекрасная бегум читала в его глазах истинное восхищение.
— Я полагаю, — сказал он неуверенно, — что сила и отвага мужчины обновляются, когда он после тяжелого труда может очутиться в ароматном саду поэзии, открываемом ему любящей рукой. У магометан женщина — рабыня, у нас она помощница мужчины, здесь же, в Индии, женщина — дивная богиня, подающая мужчине нектар бессмертия…
Дамаянти покачала головой.
— И все-таки у вас в Европе мужчины горды и сильны, как кедры, а у нас — слабы и гибки, как тростник в джунглях… Гораздо охотнее покоилась бы я под тенью кедра, нежели стала бы гнуть колеблющийся камыш по своему желанию. Лучше бы я имела властелина, нежели покорного слугу. У нас на первом плане всегда рыдающий, молящий, страдающий мужчина, выпрашивающий себе благосклонность возлюбленной, а насколько прекраснее было бы, если бы мы, увлеченные порывом собственного сердца, могли пасть к ногам его. Послушайте песню, которую поет подруга гневающейся девы, чтобы уговорить ее простить возлюбленного…
Она снова позвала одну из своих прислужниц. Та подошла и нараспев, обращаясь к Дамаянти, спела по-индусски первую строфу песни, сопровождая ее выразительной мимикой и жестами, как будто она убеждала лично Дамаянти. После каждой строфы она останавливалась, и Дамаянти передавала смысл песни по-английски.
При последней строфе прислужница, представляя содержание стихов пантомимой, схватила руку своей повелительницы и подвела ее к сэру Вильяму, как будто возлюбленным был он, а она возвращала ему гневающуюся подругу.
Сэр Вильям встал. Сердце его так сильно билось в груди, что у него перехватило дыхание. Он забыл все вокруг себя, когда Дамаянти посмотрела на него влажным взором и со сладкой улыбкой протянула ему руку. Он, дрожа, простер к ней свои, она прижалась к нему, так что его сердце билось рядом с ее скрытым под воздушною тканью сердцем, ее улыбающиеся губы открывались для поцелуя, как цветочная чашечка для поцелуя пчел. Крепко прижимая ее к себе в страстном объятии, он наклонил голову, и губы его коснулись ее губ. Ему казалось, что он окружен огненным морем и утопает в блаженном упоении.
Вдруг Дамаянти вскочила, в изнеможении бросилась в кресло и закрыла глаза своими чудными руками, как бы защищая их от чересчур яркого света. Прислужницы заиграли громче и в красивой, грациозной позе сгруппировались около своей госпожи и повелительницы, как бы воспевая торжество любви. Сэр Вильям все еще стоял неподвижно с распростертыми руками, сердце его грозило лопнуть, а глаза были прикованы к обворожительной картине. Затем он приложил руку ко лбу, и по телу его пробежала дрожь от сильного напряжения силы воли, чтобы вернуться к действительности. Он крепко сжал губы, зажмурил глаза и тогда наконец ему удалось совершенно овладеть собою.
— Благодарю вас, — сказал он хриплым голосом, — благодарю за все, что вы так любезно сообщили мне о поэзии вашей страны. Северное дерево не скоро привыкает к палящим лучам южного солнца, и, — прибавил он вполголоса, — ему грозит опасность принять сон за явь. Меня призывает служба, и я прошу вашего разрешения откланяться.
Дамаянти встала и, не поднимая глаз, сказала дрожащим от волнения голосом:
— Но вы придете опять, сэр Вильям? Вы обещали смотреть на этот дом, как на ваш собственный…
Она протянула ему руку. Он прижал ее к своим горячим устам и тихо сказал:
— Я приду… Мотылек должен лететь на огонь, даже если огонь этот спалит его, — и с этими словами поспешно вышел из гостиной.
Дамаянти снова откинулась на подушки и мечтательно закрыла глаза.

* * *

Незадолго перед тем, как сэр Вильям отправился посетить дом магараджи, в большом зале заседаний в губернаторском дворце собрался совет города Калькутты. Здесь находилось человек двадцать первых чиновников компании, составлявших совет, все решения которого должны были быть выслушаны губернатором, хотя и не зависели от его мнения. Совет служил высшей инстанцией суда для всей страны и должен был судить Риза-хана.
Члены совета не менее всех других жителей Калькутты были поражены внезапным арестом обоих магометанских сановников и с нетерпением ожидали начала заседания, стараясь узнать через мистера Барвеля, в чем дело. Пока они собирались в большом зале заседаний, в наружные ворота губернаторского дворца въезжал молодой человек в мундире английского офицера верхом на красивом взмыленном коне. Он гордо, почти надменно ответил на поклоны караульных, соскочил с седла, передал коня на попечение конюхов и тотчас же потребовал, чтобы о нем доложили губернатору, так как он должен был передать ему важные известия.
Его мундир, самоуверенная гордая осанка заставили слуг повиноваться, и несколько минут спустя он стоял в рабочем кабинете губернатора, который собирался идти на заседание, но тем не менее приказал принять приезжего. Молодой офицер спокойно выдержал пытливый и пронизывающий взгляд Гастингса, по-военному отдал ему честь и сказал:
— Имя мое Гарри Синдгэм, я явился передать вашей милости важные вести. Прежде всего, вот удостоверение моей личности.
Он передал губернатору паспорт, на который тот посмотрел не только пытливо, но и с явным выражением изумления, а затем продолжал:
— То, что я имею сообщить вашей милости, кажется мне делом большой важности и может дать вам объяснение относительно заговора, задуманного в непосредственной вашей близости. Магараджа Нункомар — один из самых ярых врагов ваших!
По губам губернатора пробежала странная улыбка, будто он хотел сказать, что сделанное сообщение для него далеко не ново.
— Но он враг не только вашей милости, — продолжал приезжий. — Я достаточно слышал о том, что вы не боитесь врагов своих. Но Нункомар тем более опасный враг компании и Англии, чем сильнее он выражает свою дружбу и преданность… Он замышляет низвергнуть английское владычество и готовит восстание.
Уоррен Гастингс пожал плечами.
— Мы настороже, — сказал он, — восстание могло бы быть для нас опасным только в том случае, если бы застало нас неподготовленными.
— Но если восстание нашло бы поддержку в Дели и, что еще важнее, в лице губернатора Пондишери и французского вспомогательного войска?
Гастингс не мог скрыть появившегося на лице выражения сильного испуга.
— Это невозможно! — воскликнул он. — На это никто не осмелится.
— Но на это осмелились, — возразил приезжий.
— А где доказательства?
— Достаточно ли вам этого? — спросил молодой человек, достав из сумки два документа и подавая их губернатору. — Вот это письменное согласие короля Франции быть протектором Индии, а это обязательства Нункомара. Соглашение оформлено, и вопрос только в исполнении.
Гастингс медленно и тщательно прочитал оба документа, рука его дрожала, лицо побледнело. Окончив чтение, губернатор запер документы в железный ящик и сказал:
— Вы оказали мне, компании и всей Англии необыкновенную услугу, милостивый государь, обязывающую меня не только к личной благодарности, но и заслуживающую признательности со стороны компании и английского правительства. Кому же мне придется доказать свою благодарность, за кого ходатайствовать у моего начальства?
— Я уже имел честь передать вашей милости мой паспорт.
— Этот паспорт фальшивый, — возразил Гастингс спокойно и решительно. — На нем действительно есть моя подпись, мастерски подделанная, должен с этим согласиться, а также печать губернатора, но такого паспорта я не выдавал ни по приезде сюда, ни в Мадрасе. Я должен бы был помнить об этом, так как число на паспорте тождественно числу моего приезда. На службе в Ост-Индской компании нет никакого Гарри Синдгэма.
— К этому я был подготовлен. Если паспорт оказывается фальшивым, то подделывателем его мог быть только неподражаемый мастер всех подделок, всякой лжи, коварства и наглости Нункомар.
— Вы его знаете?
— Знаю, — ответил молодой человек, при этом в глазах его вспыхнуло пламя бешеной ненависти, — он, как ядовитая змея, приносит гибель тому, кто только увидит ее пестрое тело среди цветущих трав.
— Но кто же вы, — спросил Гастингс строго, — и каким образом добыли паспорт? Я уже сказал, что своим открытием вы оказали нам громадную услугу. А раз вы враг Нункомара, то можете питать ко мне полное доверие.
— Да, я враг его, и потому вы должны узнать мою тайну. Мне больше нечего терять, так как я достиг границы человеческих несчастий и упасть ниже уже не могу. Поэтому выслушайте мою повесть. В одном из храмов Хугли жил мудрый, кроткий и добрый жрец Брамы. Однажды, гуляя в роще, окружавшей храм, он нашел бедную измученную женщину с ребенком. Несчастная поведала жрецу свое горе. Она была танцовщицей, хороша собою, но происходила из самой низкой касты индийского народа. Один белый взял ее с собою, но затем скрылся и больше не приходил… Может быть, он покинул ее намеренно, а может быть, с ним случилось несчастье. Она осталась с ребенком, беспомощная и презираемая всеми. В безысходном отчаянии она легла на опушке рощи, окружавшей храм Брамы, и стала ждать смерти, прижимая к груди дрожащего голодного ребенка. Великодушный брамин, несмотря на запрещение закона соприкасаться с низшей кастой, позвал слуг и приказал снести женщину в дом одного из служителей храма. Он умолчал о ее происхождении, дал ей лекарств, пищи, предоставил все удобства, но было поздно… Она умерла через несколько дней. Остался годовалый ребенок, унаследовавший от отца почти белый цвет лица. Брамин сжалился над ним и отдал на попечение служителям при храме. Этим ребенком был я. Я научился санскритскому языку и многому другому и вел жизнь, полную счастья и невозмутимого спокойствия. Когда я вырос, мое счастье стало еще больше. В том же храме росла дочь одной из девадази — жриц, посвященных богам. Молодая Дамаянти была хороша, как утренняя заря, как раскрывающийся на водах священной реки цветок лотоса, и я полюбил ее со всею страстью и воодушевлением молодой души. По-видимому, и Дамаянти разделяла мою любовь. Она сама искала со мною встреч в роще и охотно слушала, когда я рассказывал ей о священных преданиях, читал оды Готоговинды, изречения Амаруссакатамы или ‘Сакунталу’ великого Калидазы. Мой благодетель хотел сделать меня жрецом. Все верили в мое происхождение от браминов, а Дамаянти, подобно своей матери, была назначена в девадази. Мы были счастливы и не думали о том, как устроится наша будущность, но внезапно скончался мой благодетель. Я лишился покровителя, а вместе с тем изменилась и вся жизнь моя, изменилась весьма печально. Другой жрец обращался со мной жестоко и резко, заставлял исполнять тяжелые работы и совершенно лишил возможности учиться. Я выносил все ради Дамаянти. Я все еще видел ее ежедневно, потому что она умела находить случаи встречаться со мной в роще. Она утешала меня, и мы впервые заговорили о том, что я пойду в мир, чтобы собственными силами проложить себе дорогу, а после уведу ее с собой как свою жену. Магараджа Нункомар, и прежде посещавший наш храм, стал теперь являться чаще, так как новый верховный брамин был его другом. Однажды Дамаянти пришла ко мне в рощу взволнованная. Краснея и заминаясь, она передала мне, что магараджа хочет взять ее себе в жены, что брамин уже дал свое согласие и на днях должно состояться бракосочетание с магараджей. При такой вести у меня потемнело в глазах. Я думал, что надо мной развалится небо и земля поглотит меня. ‘Бежим! — воскликнул я, когда немного опомнился и собрался с мыслями. — Бежим сейчас же! Смотри, там, за опушкой леса открывается дорога, которая выведет нас в новый мир’. Я схватил ее за руку и хотел увлечь за собой. ‘Бежать! — воскликнула она робко. — К чему бы это привело? Нас наверно поймали бы и вернули назад’. Я остолбенел. В чертах лица и во взгляде я прочитал нечто, больно ударившее меня по сердцу. ‘Дамаянти! — воскликнул я. — Разве ты меня не любишь?’ Она молчала или хотела ответить что-то, но дрожащие губы ей не повиновались. Я умолял ее и сжал ее руки так сильно, что она вздрогнула. Вдруг передо мной, будто из-под земли, выросли первосвященник и Нункомар. ‘Дамаянти, сюда! — закричал жрец. — Я здесь! Я защищу тебя!’ Она побежала к нему, не поднимая глаз. ‘Прочь! — закричал мне жрец. — Жди суда за свою дерзость!’ Я бросился бежать. Чего мне было ждать? Дамаянти от меня отвернулась. В голове царили пустота и мрак, а сердце пронизывал ледяной холод. Я бросился на ложе в своей келье, закрыл глаза руками, потому что не хотел видеть света… Страшная, невыносимая боль пронизывала все существо мое, я думал, что умираю, и был счастлив, ожидая смерти. Долго ли я лежал так, не знаю. Наконец меня позвали, привели к верховному брамину, спросили о моем происхождении. Я отвечал равнодушно. Меня стали упрекать, что я обманул своего благодетеля, что происхожу из презренной касты парий. Я не стал отвечать. Какое мне было дело до всего остального, когда умерла любовь? Привели свидетелей: служителя, в доме которого некогда умерла моя мать, и других, которые нянчили и воспитали меня. Они сказали все… Суд надо мной был короток. Меня изгнали из храма, выбросили за ворота, одетого в лохмотья. Не помня сам себя от стыда и горя, я бросился в первый попавшийся лес, чтобы скрыться. Там я питался плодами и пил ключевую воду… Чувствуя себя как будто еще прикованным к месту моих страданий, я начал бродить около храма. Я хорошо знал все дороги в роще. Я подсматривал… Мне хотелось видеть Дамаянти, и я увидел ее! Я видел, как за ней приехал магараджа и увез с собой. Ее пронесли близко от места, где я стоял, прячась за густым кустарником. Она была хороша, как утренняя роса при первом луче солнца, и улыбалась магарадже, который ехал рядом с ее паланкином на белом арабском коне… Она шла навстречу богатству и почестям, улыбаясь ожидавшей ее счастливой будущности, а я… я был изгнан даже из общества людей. Я готов был выскочить из своей засады и задушить ее своими руками. Никто не успел бы помешать мне, но мною вдруг овладели безграничное презрение и в то же время глубокое отвращение к такой слабости. Когда наконец роща опустела, я побежал куда глядели мои глаза, без цели и намерения. У горы Земиндар встретил группу парий, влачивших самое жалкое существование. Я присоединился к ним, сказав, что я такой же, как они, но они сначала не хотели мне верить, потому что у меня был иной вид, иной склад речи. Но когда они убедились в моей ненависти к людям, которые не хотели считать нас за себе подобных, увидели злобу и ожесточение, сквозящие в моих взглядах, то охотно приняли меня в свое общество. Я сделался их предводителем, все более увеличивая свою орду, привлекая в нее новых членов. Мы жили в глухих лесах, в горах, близ джунглей Катака, вечно воюя с людьми. Я назывался Раху, по имени демона созвездия Дракона, и так же, как он, неумолимо воевал против всего, что называлось счастьем и светом.
Выражение глаз Раху и его искаженные бешенством черты лица были так страшны, что Гастингс в ужасе отступил назад. Заметив это, Раху тотчас же сделался спокойным.
— Вашей милости не следует меня бояться… Моя ненависть относится не к вам… Но слушайте далее… Однажды мимо нас ехал всадник в сопровождении двух слуг. Он был богат, молод и весел. К чему ему было жить? Мои люди жадно бросились на добычу, я же осмотрел его карманы и нашел эти бумаги. При нем был и второй паспорт, в котором он значился путешествующим торговым комиссионером, но из письма, также оказавшегося при нем, я узнал, что он кавалер д’Обри, конечно, если и это имя не было подложным.
— Кавалер д’Обри? — воскликнул Гастингс. — Адъютант губернатора Пондишери!
— А! Значит, я не ошибся! Когда я увидел эти бумаги, — продолжал Раху, — у меня мелькнула мысль, что судьба посылает мне возможность отомстить людям, виновным в моих несчастьях. Я привез вашей милости важные документы и отдал вам их, не задумываясь. Жизнью своею я не дорожу. Вы можете приказать судить меня и казнить… Можете снова выгнать меня в лес. Но я доверяю вам и знаю, что вы этого не сделаете. Вы слишком горды, слишком великодушны и не захотите губить человека, судьба которого зависит исключительно от вас. Я знаю, что вы замечательно умны и смотрите на Нункомара как на врага своего. Вы можете даровать и сохранить мне новую жизнь, жизнь, посвященную только мщению, мщению Нункомару и той жестокой, безжалостной касте, во главе которой он стоит. Если вы признаете подпись на паспорте своею, если оставите мне имя Гарри Синдгэма, то приобретете себе такого слугу, который не оставит не исполненным ни одного вашего приказания, даже если вы заставите его сорвать с престола Великого Могола в Дели и задушить… Решайте, я в ваших руках.
Гастингс долго и пытливо смотрел на молодого человека.
— Я верю вам, — сказал он наконец, — и уже ради всего того, что вам пришлось вынести, не стану судить за то, что вы делали. Я согласен признать подпись в паспорте за свою. Гарри Синдгэм, вы английский офицер, которого я назначаю для личных поручений.
В глазах Раху сверкнули молнии ненависти и мщения, но в то же время в них засиял и луч невыразимой признательности. Эти жгучие, мрачные глаза впервые после долгого времени наполнились слезами. Он наклонился и поцеловал руку губернатора.
— Мою признательность, — сказал он дрожащим голосом, — я докажу на деле.
— К этому вам представится достаточно случаев, но при одном условии, которое я вам ставлю, условие это — беспрекословное повиновение. Отныне вы будете моим орудием… Обещаю вам, что вы найдете возможность отомстить тому, кого ненавидите. Но вы должны затаить свое личное мщение, вы должны ждать, научиться притворяться и делать только то, что я поручу вам, слышите ли? Только то, что я поручу вам, и ничего другого!.. Если вы когда-нибудь вздумаете ослушаться моих приказаний или испортите мои планы своевольным поступком, я уничтожу вас безо всякой пощады и жалости.
— Принимаю ваше условие! — ответил Раху. — Благодеяние, оказываемое мне вашей милостью, заслуживает не только полной преданности, но и жертвы всеми силами, помыслами и волей… Я буду мечом, которым вы управляете, где и когда бы то ни было, стрелой, которой вы выстрелите из лука куда вам вздумается, покорным орудием, которое останется в бездействии до тех пор, пока его не направит рука господина.
И, чтобы доказать, что он умеет владеть собой и своими чувствами, тотчас же заменил мрачное, угрожающее выражение своего лица спокойным и веселым, вполне подходившим к мундиру и роли, которую ему приходилось здесь играть.
— Я вижу, что вы меня понимаете, — сказал Гастингс, ласково улыбаясь.
Он ударил в небольшой тамтам и приказал вошедшему камердинеру:
— Капитан Гарри Синдгэм с сегодняшнего дня поступает на службу ко мне лично… Пусть ему приготовят помещение в моем доме. Отдохните, мистер Синдгэм. Мне нужно отправиться на заседание. После я представлю вас баронессе Имгоф, моей будущей супруге, и сэру Вильяму Бервику, вашему товарищу, который до сих пор один исправлял при мне должность ординарца.
Раху поклонился, почтительно и спокойно улыбаясь, с таким достоинством, на какое способен только английский джентльмен и офицер, действительно прибывший из Лондона. Затем он последовал за камердинером.
Уоррен Гастингс остался один.
‘Этот лицемер Нункомар опаснее, нежели я полагал, — подумал он. — Не только против меня лично замышляет он заговор, но и против всего могущества Англии. Но теперь он в моих руках, я постараюсь его обезвредить’. Он вошел в приемную, где чиновники и слуги ждали его приказаний.
— Пусть приведут в зал заседания визиря Риза-хана и Шитаб-Роя, — приказал он, — а затем немедленно отправьте вестового к магарадже Нункомару, и чтобы он немедленно явился ко мне.
Слуги бросились исполнять приказания, а губернатор прошел через целый ряд покоев в зал заседаний, где его ожидал совет в полном составе. Уоррен Гастингс поклонился членам суда приветливо, но сдержанно. Только мистеру Барвелю он протянул руку и, заняв место председателя на золоченом кресле, усадил его около себя справа. Спокойно, как будто не произошло ничего особенного, Уоррен Гастингс просмотрел несколько лежавших перед ним документов, пока остальные, разговаривая шепотом, с сильнейшим напряжением ожидали начала этого необычайного заседания.
Некоторое время спустя из коридора раздалось бряцанье оружия. Створчатые двери широко распахнулись, вошел полковник Чампион в полной парадной форме, с саблей наголо, а за ним оба магометанских сановника. Риза-хан был бледен, но спокоен и держал себя с достоинством. Лицо Шитаб-Роя было красно, глаза сверкали гневом.
Уоррен Гастингс поднялся и приветствовал узников низким поклоном. Все члены суда последовали его примеру. Риза-хан ответил на поклон членов суда. Шитаб-Рой проворчал что-то и отвернулся. Полковник Чампион провел обоих к приготовленным креслам, а затем занял свое место за столом судей.
Уоррен Гастингс заговорил:
— С величайшим прискорбием я был вынужден исполнить приказание господ директоров компании и лишить свободы вас, благородный визирь, а также и вас, храбрый генерал, но от души желаю и надеюсь, что ненадолго.
— И за что? — спросил Риза-хан, в то время как Шитаб-Рой нервно вертел в руках шпагу.
— На вас сделан донос. На вас, Магомет Риза-хан, за то, что вы делали распоряжения по управлению, служившие в ущерб компании, а на вас, Шитаб-Рой, что вы терпели эти распоряжения и поощряли их, когда должны были им воспротивиться.
— Такое недостойное обвинение я с негодованием отвергаю! — возразил визирь.
— Никакими делами правления я не занимался, — сердито воскликнул Шитаб-Рой, — и никаких распоряжений не касался… Считать я не мастер, умею только воевать как честный и преданный друг компании и Англии.
— Как высоко я ставлю ваши заслуги и вашу дружбу, вы можете заключить из того уважения, которым я окружил вас во время ареста. Но раз донос сделан, то его следует разобрать и обсудить, — сказал Гастингс. — Я надеюсь, что вы опровергнете его.
— А кто доносчик? — спросил Риза-хан.
— Он сейчас предстанет перед вами, и вы будете иметь полную свободу защищаться.
В полуотворенных дверях показался слуга и сделал губернатору знак. Гастингс кивнул. Затем дверь широко открылась, и вошел Нункомар. Лицо его выражало неприятное удивление. Он, вероятно, надеялся быть принятым одним губернатором, и вдруг его привели на заседание суда. Но уже в следующий момент он вполне овладел собою и вошел, приветливо улыбаясь и почтительно кланяясь во все стороны. При его появлении Гастингс даже не встал, а только слегка кивнул головой. Принесли простое кресло и поставили для Нункомара возле присутственного стола, и магараджа занял его, смертельно побледнев, но продолжая улыбаться.
— Так вот кто! — воскликнул Шитаб-Рой. — Но это меня не удивляет. Где брызжет яд, там и змея недалеко.
Риза-хан лишь смерил магараджу взглядом, полным безграничного презрения, затем спокойно откинулся на спинку своего кресла.
— Вы сделали донос, магараджа Нункомар, — начал Гастингс, — о злоупотреблениях в управлении визиря Риза-хана и храброго Шитаб-Роя. Следствие началось. Высший совет собрался для расследования дела… Желаете вы теперь повторить ваше обвинение и представить доказательства в виде свидетелей и документов, чтобы дать возможность обвиняемым защищаться?
— Змея, конечно, будет шипеть, разбрызгивая яд свой, — воскликнул Шитаб-Рой, с угрозой подняв сжатый кулак, — но против доноса подобной личности я даже защищаться не стану.
Нункомар на минуту съежился и действительно стал похож на змею, готовящуюся броситься на врага. На него неприятно действовала публичность обстановки, он никак не ожидал попасть на очную ставку со своими врагами. Однако быстро овладев собой, он начал говорить мягким вкрадчивым голосом:
— Не ожидал, что меня вызовут присутствовать на заседании, и не захватил с собой документов, но все, что я узнал о самоуправстве и недобросовестности визиря, и в чем удостоверился, могу подтвердить, представив свидетелей, так как считаю своим священным долгом тщательно следить за всем, что может служить в ущерб английскому правительству, благодетелю моего отечества.
Гастингс назначил несколько лиц из числа членов суда для составления протокола, и Нункомар стал излагать длинный ряд обвинений, которые сводились к тому, что оба сановника, не имея на то права, взимали чересчур большие налоги с купцов, земледельцев и других лиц и употребляли их в свою пользу, чем не только причиняли крупный ущерб компании, но и подрывали авторитет набоба и Англии. Он назвал имена некоторых свидетелей и объявил, что доставит документы, состоявшие большей частью в квитанциях, выданных Риза-ханом и Шитаб-Роем самим пострадавшим.
Риза-хан спокойно выслушал пространное обвинение до конца, затем холодно и спокойно сказал:
— Я заявляю, что все это ложь! И если даже найдутся подтверждающие это обвинение свидетели, то они будут лгать, а если представят квитанции, то непременно подложные.
— Понятно, раз мы находимся на очной ставке с главным мастером по части лжи и подделок! — закричал Шитаб-Рой. — И если ему поверят губернатор и члены совета, то я готов проклясть каждую каплю крови, которую пролил в борьбе за Англию, и прибавлю, что компания недостойна, чтобы честные люди были ее друзьями.
— Свидетели будут выслушаны, а документы подвергнуты исследованию, — сказал Гастингс. — Обвинение тотчас же будет передано вам, благородный визирь, чтобы вы могли рассмотреть каждый пункт его в отдельности и защищаться. Но одна возможность подобных обвинений, подтверждаемых свидетелями и документами, против первых слуг набоба, показывает, что организация до сих пор существовавшего в Бенгалии правления неправильна и подлежит реформе. Поэтому я, — продолжал он, возвысив голос, — в силу своего положения и данных мне полномочий объявляю пост визиря при набобе упраздненным. Отныне компания берет на себя непосредственное управление внутренними делами Бенгалии, и управление это будет помещаться в правительственном дворце здесь, в Калькутте.
Члены совета переглянулись в крайнем изумлении, они едва верили ушам своим. Такой смелый, решительный шаг против местной власти, который только что позволил себе Гастингс и о котором заявил в простых, коротких словах, как о деле совсем уже решенном, никто не считал возможным. Риза-хан мрачно вперил глаза в пространство. У Нункомара задрожали руки, лицо его побледнело больше прежнего, ресницы опустились на глаза еще ниже, но губы все еще продолжали улыбаться.
— Это измена! — воскликнул Шитаб-Рой. — Это противоречит всем соглашениям, которые нами честно соблюдались.
— Вам бы следовало благодарить меня, храбрый Шитаб-Рой, — сказал Гастингс. — Если бы организация правления была пересмотрена ранее, то обвинения вроде тех, которые нам приходится здесь подвергать расследованию, наверное, не поступали бы ко мне.
Затем Гастингс также спокойно и также холодно, как прежде, продолжал:
— Ввиду того что от набоба отнимают тяготы правления, он более не будет нуждаться в ежегодной субсидии в триста двадцать тысяч фунтов, которую ему прежде выдавали… Я уменьшаю эту сумму на половину. Для нужд его придворного штата будет назначен казначей, а до совершеннолетия я передаю опеку над княжеским младенцем в руки его матери бегум Мунни.
Шитаб-Рой язвительно засмеялся, Нункомар же так низко опустил голову, что выражение его лица совершенно укрылось от наблюдений. Советники начали шептаться, а мистер Барвель, как бы желая остановить Гастингса, дотронулся рукою до его плеча. Но прежде, нежели Барвель успел вымолвить слово, тот уже продолжал:
— Мы ежегодно платили Великому Моголу триста тысяч фунтов за передачу нам права на сбор податей в Бенгалии, но провинции Кору и Аллахабад мы отдали для его личного управления и обложения налогами. Отныне соглашение это недействительно. Так как мы теперь сами несем все тяготы по правлению за набоба, то решили совсем уничтожить ежегодную уплату в триста тысяч фунтов, а в то же время кампания берет обратно провинции Кору и Аллахабад для личного управления. Письмо, извещающее Великого Могола об этой перемене, уже находится на пути в Дели.
Мистер Барвель с испугом схватил Гастингса за руку. Некоторые члены совета даже задрожали при сообщении о таком поразительном повороте дела, показавшемся им опасным, так как уничтожался даже самый вид зависимости от Великого Могола, верховного властителя всей Индии. Оба магометанина сидели мрачные и безмолвные. Нункомар встал и, не поднимая глаз, спокойно, почти любезно, сказал:
— Я позволил бы себе заметить его милости господину губернатору, что такие резкие перемены в настоящее время и при настоящем положении дел легко могут вызвать разлад со двором в Дели, о котором должны пожалеть все истинные друзья Англии и компании.
— Не думаю, — возразил Гастингс коротко и холодно. — Дело решено, а двор в Дели смирится, в этом я убежден, так как Могол слишком умен, — прибавил он с заметной иронией, — чтобы не понять: его верховная власть над Бенгалией уже не основана на его действительном могуществе. Теперь мне остается только, — прибавил он, чтобы сразу прекратить все споры, — назначить казначея для придворного штата набоба, и я избираю Гурдаса, сына магараджи Нункомара. Сегодня он получит предписание тотчас же отправиться, чтобы вступить в должность.
Лицо Нункомара приняло землистый оттенок, в глазах сверкал яростный гнев, руки судорожно сжались в кулаки, с дрожащих губ вырвалось шипение.
— Змея обманулась в добыче, — воскликнул Шитаб-Рой с едкой насмешкой, — яд вылился на нее.
Волнение Нункомара сразу исчезло, как по волшебству. Он снова улыбнулся, грозно сверкавшие глаза скрылись за густыми ресницами. Он встал и, низко поклонившись губернатору, сказал:
— Благодарю вашу милость за высокое почетное отличие, которого вы удостоили дом мой. Я вижу в этом признательность за преданность мою Англии, в которой воспитал и сына своего, и уверен, что он окажется достойным этой признательности.
— Что за нежный, любящий родитель, и как он уверен в своем сыне! — закричал Шитаб-Рой, язвительно смеясь.
Нункомар в изнеможении опустился в кресло. Ему необходимо было собраться с духом и мыслями. Он готов был задохнуться от ярости, увидав себя обманутым во всех надеждах и расчетах. Конечно, он сверг врагов своих — Риза-хана и Шитаб-Роя, но оказался игрушкой в сильных и ловких руках Уоррена Гастингса, которого хотел сделать своим орудием. Жестокая, бешеная ненависть терзала и рвала на части его душу, между тем как он вынужден был сохранять на лице приветливую улыбку. Его притворство подверглось еще большему испытанию, потому что в зал вошел Гурдас, также получивший приглашение губернатора немедленно явиться к нему. Ему торжественно передали о назначении на новую должность, и Нункомар отечески нежно обнял его и начал наставлять, как он должен вести себя, чтобы заслужить и оправдать то высокое доверие, которого его удостоили господа директора компании и его милость господин губернатор.
Но Гурдас не ответил на объятия отца, а во время наставлений магараджи на губах его все время играла горькая насмешливая улыбка. На этом заседание было окончено. Визирь и Шитаб-Рой снова были отведены полковником Чампионом в свои помещения, причем Гастингс и члены совета почтительно им поклонились.
Нункомар же снова сел в свой паланкин и возвратился во дворец. Среди членов суда начались робкие возражения относительно объявленных Гастингсом нововведений. Но он сразу прекратил их, объявив, что один отвечает за все сделанные распоряжения.
— Я прекрасно знаю двор в Дели, — сказал он. — Там никогда не посмеют сопротивляться, они отлично понимают, что все ветхое здание царского великолепия может рухнуть при первом же толчке.
— Но обе провинции, Кора и Аллахабад, которые так далеко от нас? Немало они причинят нам хлопот, даже если Великий Могол согласится вернуть их добровольно, — заметил мистер Барвель.
— Совершенно верно, — согласился Гастингс, холодно улыбаясь. — Но мы обойдемся и без этих хлопот. Мы просто продадим эти провинции.
— Продадим?.. Но кому же? — спросил пораженный Барвель.
— Приглашаю всех вас, господа присутствующие, выехать завтра со мною за город для торжественной встречи короля Суджи Даулы, который едет сюда. Я желаю видеть его окруженным всеми княжескими почестями как августейшего гостя компании.
— Суджа Даула? — воскликнул Барвель. — Король Аудэ… Он!
По его лицу как молния скользнула догадка. Маленькие глаза сверкнули так радостно, будто он записывал получившийся в приходной книге компании громадный остаток.
— Клянусь Богом, — воскликнул он, крепко пожимая руку Гастингса, — это великая идея! Я… я просто удивляюсь вашей милости!
Гастингс приветливо кивнул ему головой и вышел из зала заседаний.
За обедом губернатор представил баронессе Имгоф и сэру Вильяму Бервику своего адъютанта — капитана Гарри Синдгэма.

VI

Нункомар решил даже дома делать вид, что безмерно рад всему случившемуся. Он приказал слугам раздавать щедрые милостыни и послал в храм жертвоприношения, чтобы выразить благодарность богам.
Все дворы его дворца были украшены цветами и флагами, а сам он явился на торжественный обед, которым хотел чествовать сына перед отъездом в Муршидабад, в роскошном платье, блистая драгоценными камнями.
Прислужницы играли лучшие мелодии и пели самые веселые песни. Все кушанья и напитки, убранные со стола почти нетронутыми, были отправлены нищим. Гурдас по обыкновению сидел за столом мрачный. На замечания отца отвечал коротко и холодно и тщательно избегал смотреть на него.
Дамаянти сидела за обедом задумчивая и рассеянная. Влажные глаза ее были устремлены в пространство, а губы иногда бессознательно улыбались, будто она вновь переживала какое-то счастливое мгновение. Говорил один Нункомар, говорил весело и оживленно, и, только хорошо зная его, можно было бы утверждать, что он находится в сильном лихорадочном возбуждении.
После обеда магараджа, приказав слугам оставаться в столовой, повел супругу в гостиную, выходившую на террасу, которая утопала в зеленоватом полумраке теней гигантских деревьев и была наполнена чудным ароматом только что распустившихся гарциний. Дамаянти робко и неуверенно опустилась на мягкую кушетку, Нункомар остановился перед ней и почти торжественно сказал:
— Я сделал тебя женой своей не столько потому, что прельстился замечательной красотой, сколько потому, что заметил в тебе недюжинный ум, честолюбие и способность быть не только украшением моего дома, но и моей верной союзницей, а главное — орудием для исполнения моих намерений и планов.
Дамаянти посмотрела на мужа с изумлением. Она как будто даже не понимала, к чему ведет такое торжественное вступление.
— Наступило время, — продолжал Нункомар, — когда ты можешь оправдать те надежды, которые я возлагал на тебя. Ты должна оказать мне услугу.
— Говори, господин мой! Ты знаешь, я всегда готова тебе повиноваться.
— Губернатор — враг мой…
— Твой враг? — спросила Дамаянти с удивлением и испугом. — Но ведь он был к нам так внимателен… прислал мне подарки… Он даже разрешил, чтобы…
Она замялась и, слегка покраснев, опустила голову.
— Он смертельно оскорбил меня, уничтожил все мои планы и еще много раз будет унижать меня, если мне не удастся восторжествовать над ним.
— Как это ужасно! — воскликнула Дамаянти. — Как опасна вражда с таким могущественным, таким сильным человеком, а ведь все могло бы быть прекрасно, мы были бы так счастливы и…
Она снова замялась и замолчала.
— Так вот в чем дело, — продолжал Нункомар, не обратив внимания на ее смущение, — мне предстоит выдержать тяжелую борьбу, и, чтобы выйти из нее победителем, мне необходимо знать все планы, все помыслы, все намерения врага моего. Понятно, у меня есть шпионы в числе слуг губернатора, но для них Уоррен Гастингс недосягаем. Их взгляды недостаточно остры, чтобы проникнуть в его тайны. Ты должна держать в руках своих ключ к мыслям губернатора.
Дамаянти смотрела на него, широко открыв глаза.
— Я? — спросила она. — Но каким же это образом?
— Приятельница губернатора и его будущая жена отнеслась к тебе приветливо. Она ясно выразила тебе расположение, и от тебя зависит поддерживать ее дружбу и вызвать на откровенность.
Дамаянти покачала головой.
— Не знаю, право, — сказал она, — посвящает ли губернатор свою жену в дела правления.
— Во всяком случае это возможно, и я почти уверен, чем скрытнее, надменнее и строже он выказывает себя перед светом, тем откровеннее будет говорить с женой, которую любит.
— А если бы и так, — возразила Дамаянти, — не думаю, что английская бегум станет выдавать тайны своего будущего супруга, предавать его.
— Для этого не требуется никакой измены. Она не станет стесняться тебя как женщина, а твое дело слушать и запоминать. Но это еще не все. Есть еще другой способ, и он гораздо вернее.
— А какой же именно?
— Молодой англичанин сэр Вильям Бервик пользуется полным доверием губернатора, — сказал Нункомар, — и он влюблен в тебя.
— Влюблен в меня? Неправда! Этого не может, не должно быть!
— Европейцы на этот счет придерживаются другого взгляда. Они вовсе не стесняются любить жену другого. Впрочем, молодой человек вовсе не опасен. Любовь его не что иное, как поклонение богине, богине, для него недосягаемой.
Дамаянти со вздохом опустила голову.
— И вот именно поэтому-то он и может служить орудием в руках твоих, если ты сумеешь обойтись с ним как нужно. Если Уоррен Гастингс и не доверяет ему своих тайн, то сэр Вильям тем не менее все-таки знает, должен знать направление мыслей губернатора и, конечно, расскажет тебе все, о чем ты станешь его расспрашивать, пока он будет находиться под обаянием твоих глаз. А если ты подашь ему хоть смутную надежду, он будет готов пожертвовать всем на свете.
— Подать ему надежду? — спросила Дамаянти, задрожав. — Да разве я могу, разве я посмею сделать это и разве это не будет опасной игрой?
Глаза Нункомара сверкнули грозно и надменно. На губах появилась холодная, жестокая улыбка.
— Если бы я считал эту игру опасной, — сказал он, — то не давал бы тебе подобного поручения и англичанин никогда бы не переступил порог моего дома, но опасности не предвидится, потому что ты знаешь меня и строгие законы страны нашей. Ты знаешь и будешь помнить, что я никогда не прощу оскорбления своей чести и что сам губернатор не посмел бы защитить тебя от кары. Но вернейшим ручательством служишь ты сама, так как ты любить не можешь…
— Я?.. Я не могу любить? Разве я не люблю тебя, моего супруга и господина? Разве я не доказала тебе любви своей?
— Да, доказала, — возразил Нункомар, — и именно поэтому я знаю, что твое сердце недоступно для той детски-наивной любви, какую питает к тебе мечтательный англичанин. Разве не точно так же любил тебя молодой человек в храме в Хугли, и разве ты не отказалась от этой любви, отказалась добровольно, чтобы следовать за мною, так как знала, что я могу тебя возвысить и окружить почестями и роскошью? Раз ты могла в первую пору любви отказаться от того юноши ради моего богатства, то, конечно, из-за вздыхающего, томного англичанина не станешь портить своего положения супруги магараджи.
Дамаянти так низко опустила голову, что выражение ее лица совершенно скрылось от Нункомара.
— Ты знаешь меня, господин мой, — прошептала она, — и ничто не укроется от тебя.
— Следовательно, — продолжал Нункомар, — ты будешь принимать молодого англичанина, станешь завлекать его со всем искусством, в котором женская хитрость не знает себе соперниц, заставишь его говорить обо всем, что он знает и что может быть ему известно о планах губернатора. Сама же ты не должна забывать границ, до которых можешь доходить.
— И все-таки, — возразила Дамаянти горячо, — разве это не обман, не лицемерие и не предательство в отношении к другу, которому мы открыли дом наш, другу, который доверчиво пользуется нашим гостеприимством?
Нункомар гордо выпрямился. В глазах его блестела зловещая, непримиримая ненависть.
— Лицемерие и обман? — спросил он. — Разве англичанин может претендовать на гостеприимство в доме брамина? Разве разбойники, явившиеся к нам из-за моря, чтобы грабить страну нашу и разорять наши храмы, поносить наших богов и надругаться над ними, разве они друзья наши? Нет, это самые жестокие, самые непримиримые враги, и нашей единственной целью, единственным стремлением должна быть забота о том, чтобы уничтожить и выгнать их обратно из священной земли, орошаемой водами Ганга. Они напали на нас врасплох и покорили силой своего оружия, как некогда монголы и татары. Нам не дано судьбою побороть их оружием и восторжествовать над ними, но у нас остается разум и хитрость, а известно, что такая пила работает вернее, нежели удар палицей. Пусть они помогут нам низвергнуть магометан, а уж тогда мы сами выгоним их из страны с помощью других, равных им по военному искусству и силе.
Дамаянти насторожилась. Нункомар резко оборвал свою речь.
— Обмануть англичанина посредством тонкой хитрости и изворотливости ума, осилить его грубое властолюбие — это заслуга, угодная богам, за которую Брама наградит высшим благословением. Итак, исполни, что я от тебя требую, и будь уверена, что совершаешь доброе, угодное богам дело. Я знаю, — продолжал он, подойдя ближе и взяв ее руки, — что при твоей ловкости дело, которое я поручаю тебе, вовсе не будет трудно. Я впервые предоставляю тебе случай оправдать мое доверие и сделаться участницей моих трудов и стремлений, тогда как до сих пор ты была только украшением моего дома и развлечением моим в часы досуга.
Он привлек ее к себе. Дамаянти содрогнулась от его прикосновения, но, улыбаясь, подняла глаза, когда он наклонился, чтобы поцеловать ее в губы. В эту минуту со стороны города донесся громкий бой барабанов. Нункомар вздрогнул.
— Что это значит? — воскликнул он. — Неужели каждый день будет приносить с собой новое беспокойство и новые загадки? Не доверяю я этому Уоррену Гастингсу. Он побледнел, со страхом прислушиваясь к постепенно усиливающемуся барабанному бою. Затем громко ударил в ладоши. Явившийся на зов слуга, не дожидаясь вопроса, сказал:
— Это выступает батальон сипаев, и губернатор следует за ним с блестящей свитой, чтобы встретить Суджи Даулу.
— Суджи Даула, — воскликнул Нункомар, побледнев, — король Аудэ?!
— Именно так, повелитель. Король известил губернатора о своем визите.
— Новый губернатор — настоящее олицетворение хитрости и коварства, самый опасный из всех до сих пор бывших у нас врагов, его необходимо сломить, и на это существуют верные средства. Если он вследствие данной ему неограниченной власти задумал поработить здесь всех и подчинить своей воле, то в Лондоне золото еще не потеряло значения и сломить его железную волю не представит трудности. Он скрыл от меня посещение коварного Суджи Даулы. Это доказывает только всю важность и опасность дел, которые он затевает. Я хочу, я должен видеть их вместе. Ведь на лицах можно прочесть то, что скрыто за словами. Мне никто не запретил ехать туда же. Я тотчас отправлюсь в храм в Хугли и окажусь там именно в то время, когда произойдет их встреча.
На этот раз Нункомар приказал подать себе не паланкин, а лучшего арабского коня, а для конвоя приготовиться большому отряду конницы.
— Теперь тебе известна моя воля, — сказал он Дамаянти, когда удалился слуга, чтобы исполнить его приказание. — Можешь принимать сэра Вильяма, как и где тебе угодно, мой дом для него открыт. Можешь даже высылать всех своих прислужниц, исключая Хитралекхи, которая должна всегда оставаться при тебе.
— Хитралекхи!.. Хитралекхи! — воскликнула Дамаянти, и глаза ее гневно сверкнули.
— Она преданнейшая и вернейшая из всех, — возразил Нункомар. — Ты можешь ей довериться, как доверяю ей я.
Дамаянти скрестила на груди руки и склонила голову.
— Хитралекхи должна шпионить за мной! — произнесла она, когда Нункомар вышел. — Она, которую он готов сравнять со мною и допустил бы занять мое место, если бы посмел это сделать! Хитрость женщины способна на все, как сказал он. Хорошо же, я употреблю эту хитрость в свою пользу! Я устала быть рабой, я хочу быть свободной, счастливой!
Она встала и простерла руки, как будто хотела обнять витающий перед ее влажными глазами образ. На ее полуоткрытых устах одновременно мелькало язвительное торжество и страстное желание любви.
По дороге в Хугли маршировал батальон сипаев под предводительством офицеров в парадной форме. Оружие их так и блистало на солнце. На некотором расстоянии следовал Уоррен Гастингс на великолепном вороном коне в роскошной сбруе, но сам он был одет в простое платье темного цвета. Рядом с ним ехали мистер Барвель, сэр Вильям Бервик и капитан Гарри Синдгэм, следом — члены совета. Шествие замыкал конвой, состоявший из европейских и индийских слуг.
Они уже успели проехать улицу, ведущую в Хугли вдоль устья притока Ганга, и обширные предместья Калькутты, когда вдруг позади них раздались удары копыт и фырканье лошадей. Гастингс обернулся и увидел в отдалении приближавшегося с большим конвоем магараджу Нункомара, который, увидев губернатора, погнал своего коня и промчался сквозь окружавшие ряды слуг. Остановившись около Гастингса, он наклонил голову до гривы коня и с выражением искреннейшей, натуральной радости, воскликнул:
— Какое неожиданное великое счастье послала мне судьба сегодня, дав возможность приветствовать вашу милость! Я собрался в храм, чтобы принести богам благодарность, а они, вероятно, благоволя ко мне, увеличивают мою радость, доставляя мне неожиданное счастье встретить великого мужа, которым я постоянно восхищаюсь.
Уоррен Гастингс слегка наклонил голову, и лицо его омрачилось, но он тотчас же овладел собой и сделал Нункомару знак ехать по левую руку от него. Нункомар приветствовал сэра Вильяма, но вдруг, увидев второго ординарца, вздрогнул и смертельно побледнел.
— Позвольте представить вам капитана Гарри Синдгэма, — сказал Гастингс равнодушным тоном. — Он только вчера приехал и тотчас же занял место моего второго ординарца.
Капитан поклонился магарадже со спокойной и холодной вежливостью, какой принято придерживаться при первой встрече с незнакомыми лицами. Нункомар ответил ему так же сдержанно и вежливо, но рука, державшая уздечку коня, заметно дрожала. Обоим не было времени обменяться хоть словом, так как губернатор продолжал путь и заговорил с магараджей о самых незначительных предметах. Нункомар хорошо владел собой. Он ни словом, ни взглядом не выдал своего удивления или любопытства, вызванного необычайным путешествием губернатора. Он только пытливо смотрел на мелькавшие впереди него кончики штыков войска и боялся, чтобы шествие не достигло бы храма в Хугли слишком рано, чтобы ему действительно не пришлось отправиться в большой храм Брамы.
Сквозь густые вершины деревьев уже начали мелькать блестевшие на солнце золоченые купола храма, когда ехавшее впереди войско остановилось. В то же время у поворота взвился густой столб пыли, в котором замелькало блестящее оружие и пестрые одежды всадников. Гастингс остановил коня. Полковник Чампион, ехавший позади губернатора, подался вперед. По его команде войско разделилось на две части и стало шпалерами, взяв на караул. Поднявшийся ветер отнес тучу пыли в сторону, и из-за нее показалось замечательно блестящее шествие конвоя телохранителей в мундирах, со сверкающим на солнце оружием, массы слуг, ведущих под уздцы чистокровных лошадей и мулов, и наконец вереница громадных слонов в роскошных, шитых золотом попонах.
Впереди скакал всадник, который, как только войско разделилось на шпалеры, пустил своего чудного чистокровного арабского коня золотистой масти в быстрый галоп. На нем были кафтан и накидка из тяжелого шелка, зеленый тюрбан с высоким пышным султаном, кушак и сабля, осыпанные бриллиантами и изумрудами. Такими же драгоценными камнями были унизаны сбруя и попона его коня. Черты смуглого лица были красивы и благородны. Черная холеная бородка оставляя открытыми только сочные чувственные губы. Это был во всех отношениях красивый мужчина, только из темных глаз его под почти сросшимися у переносья густыми бровями сверкал жестокий, не знающий пощады, бешеный взгляд, способный внушить страх и даже ужас.
Это был сам Суджи Даула, властитель Аудэ, которому компания и английское правительство предоставили титул короля, но он от него отказался потому, что все еще продолжал поддерживать фиктивную зависимость от Великого Могола и от Дели.
Войска взяли на караул, барабаны загремели, и королю-князю были отданы все подобающие его сану военные почести. Проехав ряды английских солдат, Суджи Даула соскочил с коня, тотчас же взятого под уздцы двумя слугами, и пешком пошел навстречу губернаторскому шествию. Гастингс последовал примеру набоба, но соскочил с седла лишь после того, как тот ступил на землю. Вся свита сделала то же самое, и губернатор серьезно и с достоинством пошел навстречу повелителю Аудэ. Его свита следовала за ним. Нункомар сумел поставить дело таким образом, что, хотя он и уступил губернатору первое место, остался около него.
Суджи Даула остановился, поклонился по восточному обычаю, приложив ладонь к тюрбану, и сказал хотя и на ломаном, но все же понятном английском языке:
— Почтительнейше и дружески приветствую представителя могущественного и благородного английского народа. Я охотно принял приглашение вашей милости для совместного совещания и обсуждения способа к укреплению и сохранению нашей дружбы на благо моего отечества.
— Ваше высочество окажет мне большую честь своим посещением! — отвечал Гастингс любезно и вежливо, но тоном давая понять, что считает себя никак не ниже индийского князя как по рождению, так и по положению. — Надеюсь, вы останетесь довольны гостеприимством, которое я буду иметь удовольствие предложить вам в Калькутте.
Он протянул набобу руку, которую тот почтительно и почти нежно прижал к своей груди.
Нункомар счел нужным приблизиться.
— Я также радуюсь, — сказал он вкрадчивым, покорным тоном, — случаю приветствовать великого властелина Аудэ от имени всех индусов Бенгалии и буду несказанно счастлив, если ваше высочество примет выражение благоговейнейшего почтения — как моего, так и собратьев моих по религии и по племени.
Нункомар проговорил все это с достоинством, заставившим набоба предположить, что он в некотором роде равноправен с губернатором и потому счел нужным ответить ему так же любезно. Затем он поклонился с изысканной вежливостью и вопросительно посмотрел на Гастингса. Губернатор счел нужным отрекомендовать ему Нункомара и сказал:
— Ваше высочество видит перед собою благородного магараджу, одного из выдающихся представителей своей касты и народа, всегда выставляющего себя преданнейшим другом Англии.
В последних словах губернатора слышалось что-то похожее на сдержанную насмешку, что, конечно, не укрылось от тонкого слуха Нункомара, но он все-таки приятно и счастливо улыбался, как будто слышал только слова губернатора, но не тон, каким они были сказаны.
Гастингс и властелин Аудэ вновь сели на коней и направились к городу, свита обоих последовала за ними. Войска снова взяли на караул и, став в одну общую колонну, пустились следом. Нункомар же, на которого никто больше не обращал внимания и которого в сутолоке чуть не смяли, остался стоять посреди дороги. Слуги его подвели коня. Продолжая радостно улыбаться, как будто только что удостоился великой чести, он бросился в седло и погнал коня в противоположную сторону, к большому храму, возведенному несколько в стороне от города Хугли в обширной и густой роще.
Гастингс и Суджи Даула были встречены в городе громким, восторженным ликованием толпы. В правительственном дворце в честь высокого гостя выстроился большой отряд почетного караула. Во внутреннем дворе к нему вышла баронесса Имгоф и лично повела его в отведенные для него покои. Пока набоб приводил себя в порядок, Гастингс поспешно удалился в кабинет и приказал позвать к себе капитана Синдгэма.
Молодой человек вошел, по-военному приветствуя его, но, увидев, что они с губернатором одни, поклонился по-восточному, скрестив на груди руки.
— Не приучайтесь к этому поклону, — сказал Гастингс, — вы можете когда-нибудь забыться, а услуги, которые вы должны оказать мне, требуют, чтобы вас постоянно окружала тайна. Заметили вы, как испугался при виде вас Нункомар? Вы не боитесь, что он узнал вас?..
— Конечно, мое лицо могло броситься ему в глаза, — возразил Гарри, — так как едва ли я с тех пор успел сильно измениться. Во всяком случае укрыться от его взглядов было почти невозможно, поэтому, чем непринужденнее я буду перед ним держать себя, тем скорее собью с толку и дам повод предположить, что поразившее его сходство есть только игра природы.
— И все же советую вам быть осторожным, — сказал Гастингс. — Однако скорее к делу. Нункомара мучает любопытство. Он встретился на моем пути вовсе не случайно и не случайно присутствовал при встрече набоба, поэтому нужно ожидать, что он во что бы то ни стало постарается разузнать что-нибудь, а все узнанное употребить в злонамеренных целях. Вот в чем дело. Мне необходимо понимать, куда и кому он передает свои вести. Он осторожен и ни за что не пошлет вестового из своего дворца. Но может сделать это из храма в Хугли.
— Ваша милость! — ответил Гарри. — Даю вам слово, что никто не выйдет из храма незамеченным мною. Что следует сделать, если посланный магараджи попадется мне в руки?
— Мне необходимо иметь самое письмо. Если вы сумеете убедить его, чтобы он взамен настоящего передал то, что мы вручим ему, то заслуга ваша окажется вдвое важнее.
— Может быть, это мне и удастся, но наверное не поручусь.
— Располагайте какой угодно суммой денег, но если и это не поможет, доставьте мне послание и позаботьтесь о том, чтобы посланный был нем как могила.
— За это я отвечаю, — ответил Раху.
— Прекрасно! Я на вас надеюсь. Предоставляю вам действовать вполне по вашему усмотрению.
Человек в одежде офицера поклонился и прошел прямо в занимаемые им комнаты. Он запер за собой дверь и открыл один из шкафов, ключ от которого висел у него на шее на шелковом шнурочке. Достав оттуда одежду, которую он носил, когда жил в лесу на склоне горы Земиндар, переоделся, затем достал фляжку с темно-коричневой жидкостью, натер ею себе лицо и руки, растрепал волосы. После этого нахлобучил на голову поярковую шляпу, засунул за пояс два острых кинжала и пару маленьких пистолетов.
Встав перед большим трюмо, он остался собой весьма доволен.
— Раху снова воскрес! — сказал он. — Берегитесь теперь вы все, коварные, надменные брамины! Снова явился тот, кого вы сравняли с дикими кровожадными зверями. От тигра он научился употреблять в дело когти и клыки, от змеи — способность выползать незаметно и жалить до смерти!
Раху растянулся на оттоманке и погрузился в мрачные думы, ожидая наступления ночи, уже начавшей опускаться на землю. Тогда он выбрался из комнаты через небольшую веранду, выходившую в отдаленную часть сада. С ловкостью и цепкостью кошки, без малейшего шума и так осторожно, что никто не заметил бы даже его силуэта, он перелез через ограду и исчез во мраке.
Суджи Даула, освежившись и подкрепив свои силы после утомительного путешествия, направился к губернатору, чтобы сделать ему визит. На пороге его встретил сэр Вильям и провел через роскошную приемную в рабочий кабинет Гастингса.
Здесь царил полумрак. Замысловатый канделябр в несколько свечей, стоявший на большом письменном столе, был накрыт синим шелковым абажуром, так что свет падал только на сам стол, а весь кабинет оставался в тени. Гастингс тотчас же поднялся и приветствовал набоба, предложив ему поставленное около письменного стола кресло, а сам сел на простой стул.
В комнате царила глубокая тишина. Только через открытые на балкон двери, ведущие в сад, доносился смутный шум и смешанный говор с городских улиц, между тем как, согласно строжайшему приказанию, ни в коридорах, ни в приемных не было слышно ни звука. В этом тихом рабочем кабинете сидели теперь сияющий восточной роскошью властитель обширной страны и тысяч человеческих душ и представитель европейского торгового общества, пришедшего сюда, чтобы с хитростью змеи и терпением тигра завладеть всеми богатыми областями азиатского мира и на этой добыче построить основу английского всемирного владычества. С минуту оба молча смотрели друг на друга. Вероятно, каждый из них думал, удастся ли сделать другого орудием своих планов и желаний. Гастингс счел наконец необходимым начать разговор.
— Я просил ваше высочество, — начал он, — удостоить меня чести вашего посещения не только для того, чтобы иметь счастье принять вас в своей резиденции и выразить дружески расположенному к компании и Англии высокопросвещенному и знаменитому князю высокое уважение и почтение, но и для переговоров о делах большой важности, желая вам сделать предложение, могущее принести нам обоим большие выгоды.
— Все, что исходит от вашей милости, — ответил Суджи Даула тоном искреннего чистосердечия, — имеет для меня значение величайшей важности и должно, в чем я не сомневаюсь, принести мне только счастье и выгоду.
— Выгода между союзниками общая, — сказал Гастингс. — С момента моего вступления в должность губернатора я уже думал о том, как быть полезным друзьям своим. Дело в том, что провинции Кора и Алахабад, уступленные компанией Великому Моголу, взяты мною обратно.
Глаза Суджи Даулы засверкали. Он с явным восхищением смотрел на человека со спокойным холодным лицом, который в таких простых словах объявляет ему о решении, способном разжечь всеобщую войну в Индии.
— А мой высокий повелитель в Дели, — спросил он, — одобрил ли он это решение?
— Он одобрит его, — сказал Гастингс равнодушно. — В названных провинциях у него нет даже войска, а наши батальоны уже в пути, чтобы устроить там чиновников компании, которые должны принять на себя управление и сообщить начальникам двора в Дели о принятом мною решении.
— Значит, оно уже выполнено? — спросил Суджи Дауда с оживлением.
— Я привык к тому, — возразил Гастингс металлическим, звонким голосом, — чтобы исполнение следовало непосредственно за решением вопроса. Но ваше высочество понимает, что управление столь отдаленными провинциями возлагает на компанию известного рода затруднения и тяготы.
— Совершенно верно, — воскликнул Суджи Даула, — провинции эти граничат с моими владениями и… — Он вопросительно и пытливо посмотрел на спокойное лицо Гастингса.
— В руках вашего высочества я бы видел их так же охотно, как в своих, — сказал губернатор.
— Значит, — оживленно воскликнул набоб, — ваша милость простирает свою великодушную дружбу до того, что согласится уступить эти провинции мне?
— Вот это и есть предложение, которое я думал сделать вашему высочеству.
— Благодарю, тысячу раз благодарю! — воскликнул Суджи Даула, схватив руки губернатора и прижимая к своей груди. — Как радостно встретить друга с таким высоким умом, с таким великодушным чувством!
— Понятно, что как представитель компании я не имею права уступать такие богатые провинции без вознаграждения.
— Конечно, — согласился Суджи Даула, немного подумав, — и ваша милость, конечно, уже рассчитала, какое вознаграждение могло бы соответствовать…
— Я полагаю, — сказал Гастингс, не отрывая от него пристального взора, — что сумма в триста тысяч фунтов была бы достаточной.
— Я принимаю ваше предложение.
— Триста тысяч фунтов, полагаю я, — продолжал Гастингс, — вознаградили бы нас за богатые плодородные области, ценные леса. Но еще есть и сборы податей.
— Сборы податей? — спросил Суджи Даула, тревожно. — Совершенно верно, нужно подумать и об этом. Но, насколько мне известно, правительство в Дели не много имело от этого пользы.
— Потому что управление было плохое. Впрочем, так или иначе там найдутся еще недочеты, поэтому, я думаю, сбор податей можно оценить в двести тысяч фунтов, и полагаю, что за назначение именно этой суммы я могу отвечать перед компанией. Ваше высочество богаты, казна ваша полна, и для вас полмиллиона фунтов не покажутся чересчур высокой платой, тем более что при хорошем управлении вы вернете эту сумму в короткое время.
— Так и быть, — сказал Суджи Даула после небольшого размышления, — я согласен и готов заключить сделку хоть сейчас.
При этом он боялся взглянуть на Гастингса, точно опасаясь, что тот предложит ему другие условия. Но Гастингс кивнул в знак согласия и сказал:
— Следовательно, решено! Если вашему высочеству угодно, мы можем немедленно подписать предварительный договор, который затем можно оформить более торжественным образом. Я уже набросал приблизительный план, в котором ваше высочество обещает выплатить сумму в пятьсот тысяч фунтов в течение одного месяца. По исполнении этого мое войско покинет приобретенные вашим высочеством провинции, а мои чиновники передадут управление вашим уполномоченным.
Набоб внимательно прочел пергамент, заключавший всего несколько строк, который Гастингс достал из ящика стола и подал ему.
Соглашение было написано по-английски, и Суджи Даула осведомился о значении некоторых выражений, казавшихся ему не совсем ясными. Затем он взял перо, предложенное ему Гастингсом, и решительно подписал документ.
— Значит, в четыре недели последует уплата, — сказал он. — Это время мне необходимо, чтобы собрать требуемую сумму.
— Золотом, — прибавил Гастингс. — Я пришлю вам солдат для охраны денег, после чего тотчас же последует передача провинций.
Суджи Даула несколько минут сидел, опустив голову. Затем он сказал:
— Я также приехал с мыслью о предложении, которое намерен сделать вашей милости.
— Я вас слушаю.
— Вашей милости знакомы, — продолжал Суджи Даула, — те плодородные долины, которые орошаются Рамгунгой до впадения ее в Ганг и которые рахиллы противозаконно себе присвоили. Над ними нет высшей власти, племена их сделали себя независимыми и не признают даже власти Великого Могола, которого я, — прибавил он, склонив голову, — почитаю, как своего верховного повелителя. Мой долг — отобрать эти области у неподчиняющегося власти племени, и я уже решился на это.
— Несомненно, земли эти послужат для вашего высочества прекрасным приобретением, но рахиллы воинственны и храбры, борьба будет ожесточенная.
— В этом я уверен, — сказал Суджи Даула, — и оттого-то медлил приступить к делу. Хотя войско мое количеством и превосходит войско рахиллов, но боюсь, оно недостаточно опытно и выдержанно, чтобы быстро и уверенно победить эти дикие отряды.
Гастингс молчал и сидел неподвижно.
— Вследствие этого я надумал прибегнуть к помощи верных друзей и очень рад, что не ошибся в вашей милости. Если бы английское войско оказало мне помощь, то победа была бы быстра и несомненна. Поэтому я и приехал сюда с намерением предложить вашей милости заключить со мной союз.
— Войско мое принадлежит компании, — возразил Гастингс, — и даже если использовать его для защиты такого верного друга, как ваше высочество, то все-таки ответственность за жизнь солдат должен нести я.
— И какова, ваша милость, полагаете вы, могла бы быть цифра этой ответственности? — спросил Суджи Даула.
Гастингс на минуту опустил голову, затем ясным, определенным тоном сказал:
— Участие английского войска в завоевании страны рахиллов я оцениваю по крайней мере в четыреста тысяч фунтов. Только после уплаты этой суммы я решился бы быть ответственным за предоставление в ваше распоряжение известного количества английского войска. Это дало бы нам возможность в случае могущих случиться потерь пополнить войско новой вербовкой.
— Четыреста тысяч фунтов! — воскликнул Суджи Даула. — Впрочем, — продолжал он быстро, опасаясь, что Гастингс увеличит свое требование, — я вполне согласен со взглядом вашей милости и готов уплатить требуемую сумму.
— Было бы хорошо, если бы она была уплачена одновременно с вознаграждением за провинции Кору и Аллахабад. Непосредственно за тем английское войско могло бы примкнуть к вашей армии.
— Пусть будет так, как говорит ваша милость. Принимаю и это условие.
— Значит, дело кончено, — сказал Гастингс, на этот раз протягивая Суджи Дауле руку, которую набоб с выражением искреннейших уверений в неизменной дружбе крепко прижал к своей груди.
Гастингс снова в нескольких строках набросал на листе пергамента условие соглашения, решавшего участь цветущей, богатой долины и отдававшего английское войско в распоряжение жадного до добычи деспота. Суджи Даула подписал документ, а Гастингс запер его в стол.
— Таким образом, — сказал Гастингс, причем по холодному, строгому лицу его скользнула довольная улыбка, — мы благополучно покончили с деловыми вопросами и вновь укрепили нашу дружбу. Теперь прошу ваше высочество не отказать пообедать в моей семье и доставить моей подруге и будущей жене удовольствие принять высокого гостя.
Суджи Даула поспешно поднялся. На его лице также сияло радостное удовлетворение. Хотя ему пришлось уплатить высокую цену, он остался доволен сделкой, увеличивавшей его владение почти вдвое.
Гастингс отворил дверь в приемную и под предводительством сэра Вильяма, в окружении многочисленной свиты, повел гостя в большую парадную гостиную, где баронесса Имгоф в обществе мистера Барвеля и членов высшего совета вышла набобу навстречу. Затем все отправились в большой обеденный зал. Стол был по желанию Гастингса сервирован по-европейски, между тем европейскую парадность окружала азиатская роскошь, а набобу лично прислуживали лакеи-туземцы. Баронесса Имгоф расточала остроумие и любезность перед князем, знавшим женщин при своем дворе только в гареме и даже привезшим некоторых из них в Калькутту в закрытой карете, он беседовал с подругой губернатора, державшей себя с достоинством и грацией королевы, в совершенно рыцарском духе. Во время обеда индийские прислужницы играли на различных инструментах, а танцовщицы исполняли грациознейшие пантомимы с танцами.
После обеда Суджи Даула обнял Гастингса, который проводил его до порога своего жилища, назвал его братом и поклялся Аллахом, что готов пролить каждую каплю своей крови за благородный английский народ и его великого падишаха в Лондоне.
Вскоре весь дворец погрузился в безмолвие и мрак. В рабочем кабинете Гастингса был сервирован простой чайный стол. Он сам сидел за письменным столом и набрасывал на бумаге короткий счет, заключавшийся в следующем.
Убавлено податей
Великому Моголу в Дели
на 300 000 фунтов стерлингов
Уменьшена пенсия
набобу Бенгалии
160 000 фунтов стерлингов
Уничтожено жалование
визиря Риза-хана
100 000 фунтов стерлингов
За провинции
Кора и Аллахабад —
500 000 фунтов стерлингов
За наем армии
для войны против рахиллов
400 000 фунтов стерлингов
Итого: 1 460 000 фунтов стерлингов .
Когда Гастингс подвел итог, появилась баронесса Имгоф в домашнем платье и, обняв его за шею, прикоснулась губами ко лбу. Гастингс поднял голову. В его глазах сияла гордая радость.
— Взгляни сюда, Марианна, — сказал он, — все это дело одного дня. Эту гору золота накопил я. Директора компании могут быть довольны, получив свою долю прибыли, а акционеры и того более. Моим врагам трудно будет спорить против подобного рода аргументов. Золото — это сила, могущество, управляющее миром и людьми, и оно теперь в моих руках!
Марианна вздохнула.
— А счастье, — спросила она, — счастье сердца, разве оно также зависит только от золота?
— Разве мы не счастливы? Могли ли мы стать счастливыми, если бы я не сумел сдержать клятвы, данной мною в безвыходной нужде и бедности, и не решил во что бы то ни стало подчинить золото своей воле?
Он взял ее под руку и повел к чайному столу.

* * *

Пока во дворце губернатора набоб Аудэ и Уоррен Гастингс открыто выставляли на свет свою дружбу, Раху, видом которого снова сменился образ капитана Гарри Синдгэма, быстро пробежал улицу, ведущую в Хугли. Он дошел до большого здания храма, во внутренних дворах и галереях которого еще не был виден свет, мелькавший из-за деревьев погруженного во мрак сада. Из предосторожности он держался в стороне от главного входа, через который вошел Нункомар со своей свитой и перед которым даже в столь поздний час находилось множество нищих, теснивших друг друга и наполнявших воздух монотонными возгласами.
Он скользил мимо кустарников большого парка, как призрачная тень, и никто не мог бы рассмотреть очертаний его фигуры между ветвями и плющом. Даже шаги его были тихи и беззвучны, а легкий шелест листьев под ногами можно было бы приписать скорее ночной птице, нежели шагам человека.
Но предосторожность его была излишня, так как никто не встретился с ним на узкой тропинке. Незамеченным дошел он до выхода из северной части храма, откуда шла тропинка до улицы, ведущей вдоль берега Ганга, вверх, к Хугли. Близ калитки в храмовый парк Раху прилег под пальмой и лежал там неподвижно. Он ждал около часа. Вдруг со стороны сада раздалось тихое шуршание, похожее на робкие шаги, затем ворота слегка скрипнули, замок затрещал, и темная фигура тихо скользнула мимо него.
Привыкшие к темноте глаза при свете звезд легко смогли узнать одного из тех факиров, которые надоедают всем назойливым попрошайничеством.
Он шел твердыми, уверенными шагами, очевидно, стараясь как можно быстрее добраться до большой дороги, где мог бы скрыться за высокими и густыми кустарниками. Но Раху, помчавшийся за ним с быстротой тени, догнал и повалил на землю. Одной рукой он сжал горло упавшего, а другой прижал к его груди острый кинжал.
— Ты не должен издать ни звука, — сказал ему шепотом Раху, — и ответишь мне тихо на вопросы. При первом твоем движении, даже пальцем, кинжал пригвоздит тебя к земле.
— Я в твоей власти и поневоле повинуюсь, — отвечал лежавший на земле. — Но ты не прав, поднимая оружие на бедного факира, который тебе ничего не сделал, у которого ты не найдешь никакой добычи и за смерть которого отомстит тебе само небо.
— Ты вовсе не факир, и небу нет до тебя никакого дела, а добычу я все-таки найду у тебя, так как ты Сантосхас, служитель в храме, и несешь послание в Дели.
По телу лежащего на земле пробежала дрожь, он как будто хотел освободиться, но железная рука на горле стиснула его еще сильнее, и кончик кинжала чуть-чуть царапнул кожу в том месте, где билось сердце.
— Признайся, что ты Сантосхас, служитель в храме.
— Да, это я! — ответил лежавший неподвижно человек.
— У тебя есть послание от первосвященника Дамбхаса в Дели для передачи визирю Великого Могола.
— Да.
— Письмо?
— Нет, нет! Устное поручение.
— Ты лжешь! — воскликнул Раху. — У тебя есть письмо!
— Нет, нет! Мне дали устное поручение, и я сообщу его тебе, раз я в твоей власти.
— Значит, мне придется убить тебя, — сказал Раху спокойно, — потому что твое сообщение было бы второй ложью. Если бы при тебе было письмо, то я мог бы еще оставить тебе жизнь.
На этот раз кинжал так глубоко вонзился в грудь служителя, что из-под него показалась капля крови.
— У меня есть письмо! — воскликнул он, и все его тело скорчилось от боли и страха.
— Где оно?
— В моих волосах.
Раху на мгновение выпустил горло Сантосхаса и обшарил его голову. Он тотчас нащупал сверток, привязанный к сбившимся в войлок космам. С быстротой молнии он отрезал прядь волос кинжалом и спрятал ее в складках одежды. Сантосхас еще не успел и двинуться, как Раху уже снова сдавил ему горло и наставил на грудь кинжал.
— Это все? — спросил Раху.
— Все, клянусь Брамой и…
— Не клянись, я знаю, чего стоят ваши клятвы!
Не отнимая кинжала от груди Сантосхаса, он поспешно начал ощупывать лохмотья последнего и вскоре убедился, что в них действительно ничего не скрывалось.
— Теперь слушай, Сантосхас, — сказал он. — Ты продолжишь свой путь, отыщешь визиря в Дели и скажешь ему — слушай меня внимательно! — ты скажешь ему, что новый губернатор очень нерешителен и медленно исполняет приказания компании. Он не доверяет набобу Аудэ и потому Даула уедет из Калькутты недовольный, так что его участие в восстании почти обеспечено. Французы в Пондишери еще не готовы, поэтому важнее всего выиграть время и увериться в губернаторе. Пусть же визирь старается во всем идти навстречу желаниям губернатора, ни о чем не спорить, не делать ему затруднений. Все, что может быть утрачено теперь, легко может быть приобретено вновь, когда настанет время действий. Понял ли ты и запомнишь ли ты все это?
— Тем легче запомню, — возразил Сантосхас, — что это полная противоположность тому, что мне велено передать, если бы я почему-либо вынужден был из предосторожности уничтожить письмо.
— Прекрасно, значит, ты исполнишь в точности мое приказание. Берегись ослушаться, тем более берегись вернуться обратно к Дамбхасу и сказать ему, что у тебя отняли письмо, так как наказание твое было бы неминуемым и крайне жестоким!
Сантосхас задрожал всем телом. Слова эти как будто согласовались с его самыми тайными помыслами.
— И кто же приказывает мне это? — спросил он. — Дамбхас также карает ослушание без пощады. Разве тебе мало одного письма? Неужели же мне еще вконец погубить себя?
— Потому что я хочу, чтобы известие было передано визирю в Дели так, как я приказал тебе, а не иначе.
— Но если кто-нибудь узнает об этом, то смерть моя неминуема.
— Твоя смерть будет гораздо вернее, если ты откажешься повиноваться. Ты хочешь знать, кто я? Ну, так знай же, что я Раху, предводитель парий.
— Какой ужас! — застонал служитель. — Вести о злодеяниях Раху достигли стен нашего храма.
— Но ты узнаешь еще более! — сказал Раху, язвительно смеясь. — Знаешь ли, кем я был прежде?
Он наклонился к самому уху Сантосхаса и прошептал:
— Я был Аханкарасом, воспитанником верховного брамина, преемник которого, Дамбхас, вместе с Нункомаром выгнал меня.
— Аханкарас! — застонал служитель. — Это еще ужаснее!
— С тобой не случится ничего дурного, если ты будешь мне повиноваться.
— Я буду повиноваться! — простонал Сантосхас. — Но если об этом узнают?.. Если Дамбхас…
— Я сумею защитить тебя, — прервал его Раху. — Ступай же теперь в Дели, обратная дорога гораздо труднее. Если тебе там дадут документ, то ты сохранишь его для меня. Я узнаю, когда ты вернешься, и подам тебе знак. Понял ты меня?
— Понял.
— Так ступай же.
Раху вскочил, остановился в двух шагах от Сантосхаса и направил кинжал на грудь его, готовый пронзить ее при первом подозрительном движении. Факир, не медля ни минуты, помчался по улице.
‘Он будет мне повиноваться, — подумал про себя Раху, — потому что боится меня больше самого Дамбхаса, да и Нункомара, а если даже и не будет, то главная цель достигнута: письмо не дойдет по назначению, губернатор будет доволен’.
Так же тихо, как пришел, он проскользнул обратно по опушке рощи и добрался до города, перелез через стену и достиг своих покоев. Здесь он тщательно вымылся и очистился от грязи, спрятал старое платье в дальний угол шкафа, затем при свете канделябра развернул тщательно сложенную бумагу, отнятую у Сантосхаса. Она была написана по-арабски. Раху, уже успевший вполне преобразиться в капитана Синдгэма и сидевший теперь за письменным столом в изящном шлафроке, прочел письмо без всякого труда.
Сначала шла молитва, которой факиры подкрепляют свою память, а между строчками — само письмо с настоятельным требованием, чтобы двор в Дели всеми силами воспротивился передаче провинций Кора и Аллахабад и взялся бы в крайнем случае за оружие. При этом следовало обещание посредством восстания в Бенгалии и окрестностях обессилить англичан. В конце письма в обратном порядке букв имени была подпись Нункомара.
Утром капитан Гарри Синдгэм приказал доложить о себе губернатору. Гастингс тотчас же отпустил секретаря, которому диктовал что-то, и вопросительно посмотрел на своего ординарца. Синдгэм передал письмо Нункомара, к которому приложил как перевод молитвы, так и содержание письма.
Гастингс быстро пробежал последнее. Он настолько хорошо знал все восточные языки, чтобы по достоинству оценить совершенно правильный перевод.
В его глазах сверкнул луч радости, затем он с удивлением посмотрел на молодого человека, как будто только что покинувшего один из великосветских салонов в Лондоне, и в то же время так легко успевшего овладеть тайной хитрейшего и коварнейшего из всех индусов. Молодой человек в коротких ясных словах изложил губернатору, каким образом ему удалось добыть документ и как он заставил посланца отправиться в Дели с совершенно противоположной вестью.
— Ваша милость, — сказал он, — пока можете быть совершенно спокойны. Известная лень и нерешительность правления в Дели после подобной вести еще более усилятся, и никто не вздумает препятствовать передаче провинций. Но прошу вашу милость остерегаться Нункомара. Я вчера подметил один его взгляд, и на кого он посмотрит таким взглядом, тот имеет все причины быть осторожным.
— Я достаточно осторожен, — возразил Гастингс. — А вы, друг мой, должны служить мне орудием для защиты против коварства магараджи. Следите внимательнее за всеми его поступками.
— Можете быть уверены, он от меня не уйдет! — сказал молодой человек со взглядом и улыбкой Раху, не имеющими ничего общего с элегантным капитаном Синдгэмом, так что Гастингс даже испугался. Но он тотчас же ласково кивнул ему и прошептал:
— Конечно, индус против индуса, пария против брамина — это вернейшее, острейшее оружие… Вы оказали нам важную услугу, — продолжал он. — Вот, примите в виде предварительной признательности.
Он вынул из ящика несколько банковских билетов и передал их своему адъютанту. Последний вспыхнул, но принял подарок и спрятал в карман мундира.
— А теперь, — прибавил Гастингс, — проводите меня к баронессе. Мы успеем позавтракать, пока набоб совершает утреннюю молитву.

* * *

В последующие за этим дни в честь пребывания высокого гостя в губернаторском дворце один блестящий праздник сменялся другим.
Было даже несколько парадных обедов, на которых присутствовали члены совета, высшие военные чины гарнизона и форта Вильяма, а также некоторые из знатных магометан и индусов, так что и Нункомар имел возможность щегольнуть роскошью и богатством. Он старался насколько возможно приближаться к набобу Аудэ и с почти униженной почтительностью добивался беседы с ним, причем старался завести разговор на тему о настоящем положении дел в Индии, чтобы узнать что-нибудь определенное по поводу посвящения набоба, так как подозревал, что на это есть особенно важная причина. Но Суджи Даула отнюдь не уступал индусу ни в храбрости, ни в лукавстве, и Нункомар не узнал ничего, кроме того, что ему уже было известно и очевидно для всех.
Он ловко скрывал свою ярость под личиной равнодушия и приветливой улыбкой. Однако ненависть к губернатору, сумевшему провести его и сделать игрушкой в своих руках, росла час от часа. Он с нетерпением ждал вестей из Дели и Пондишери, а также прибытия трех недостающих членов суда, которые по новому уставу правления, изданному компанией, должны были свести на нет распоряжения губернатора и лишить его могущества. Пока он от души радовался падению ненавистных ему магометан в Муршидабаде и ревностно хлопотал о том, чтобы усугубить это падение, доказав виновность Риза-хана и Шитаб-Роя в подлогах. Он старался отыскать побольше свидетелей и документов, доказывавших незаконное получение денег визирем. Гастингс, несмотря на присутствие набоба Аудэ и устраиваемые в честь его Празднества, назначил новое заседание суда, куда пригласил Нункомара с поручением принести с собою все документы и представить свидетелей.
Нункомар прибыл с большой пышностью. Свидетели — мелкие купцы, хлебопашцы, землевладельцы и другие — были отведены в особую комнату. Губернатор предложил магарадже повторить обвинение и представить доказательства. Нункомар говорил долго и убедительно, и ни один публичный обвинитель в Лондонском суде не сумел бы представить такого тонкого сплетения обвинений, не представлявших и малейшей бреши, в которую бы мог проскользнуть подсудимый.
Гастингс потребовал документов, которые, пройдя через руки всех членов суда, были представлены обвиняемым. Риза-хан категорично объявил их фальшивыми. Шитаб-Рой скомкал некоторые из них и бросил под ноги Нункомара. Затем были приведены свидетели.
Тут развернулось необыкновенное зрелище. Каждый из представленных Нункомаром свидетелей повторил тождественные с обвинением и документами факты, каждый, несмотря на проклятия Шитаб-Роя и решительные опровержения Риза-хана, оставался при своем показании и даже соглашался подтвердить его клятвой. Затем Гастингс лично начал допрос, причем решительно отклонил вмешательство Нункомара. Он допрашивал свидетелей строго и резко, подмечал и останавливал малейшее их противоречие и при этом так пытливо смотрел на них, что многие не выдерживали и, задрожав всем телом, опускали глаза. Большинство свидетелей не только отказались от прежних показаний, но даже говорили совершенно противоположное. После прочтения протокола Гастингс встал и сказал:
— Обвинения, возведенные на благородного визиря Риза-хана и храброго генерала Шитаб-Роя, оказываются, как это слышали сейчас господа члены совета, недобросовестными. Свидетели опровергли все факты, на которых основывалось обвинение, вследствие чего представленные здесь документы как не согласующиеся с устными показаниями не могут служить доказательствами.
— Но документы эти вполне верны, — воскликнул вне себя Нункомар, — а свидетели малодушные лжецы и трусы!
— Свидетели живы, а документы мертвы! — возразил Гастингс. — Свидетели представлены самим обвинением и им же признаны достоверными, следовательно, показания их действительны. Слова живых людей мы слышали все, они неопровержимы, неизменимы, а пергамент терпелив и вынослив. Документы могут быть фальшивыми.
— Фальшивыми! — закричал Нункомар. — Когда их представил я…
Гастингс пожал плечами.
— Даже такой опытный взгляд, как у достопочтенного магараджи, может ошибиться! Мы, судьи, во всяком случае, должны признать мертвый документ фальшивым, раз он противоречит живому слову свидетеля. Разве не такое же мнение у вас, мистер Барвель, и у вас, господа?..
Барвель и остальные решительно заявили, что совершенно согласны с мнением губернатора.
— В таком случае, — продолжал Гастингс, — остается только одно: объявить благородного Риза-хана и храброго Шитаб-Роя совершенно оправданными. Я весьма рад, что имею возможность лично принести верным друзьям Англии свое искреннее поздравление по поводу окончания процесса.
Он встал и крепко пожал руку Риза-хана и Шитаб-Роя. Визирь и теперь остался холодным, гордым и невозмутимым, лишь слегка кивнув головой. Шитаб-Рой, напротив, энергично ответил на пожатие руки губернатора и членов совета и несколько раз подряд во всеуслышание закричал:
— Так я и знал, так я и знал, иначе не могло быть! Шипенье змеи бессильно, раз оно направлено на честных и храбрых людей.
После некоторого колебания Нункомар также поднялся. Он, улыбаясь, подошел к обоим магометанам и мягким вкрадчивым голосом выразил им свою радость. Риза-хан повернулся к нему спиной, а Шитаб-Рой плюнул под ноги и поднес к самому его носу кулак.
— Я, к сожалению, не в состоянии восстановить вас в прежней должности, благородный визирь, — сказал Гастингс, — так как должен был ее уничтожить. Но прошу вас быть гостями в моем доме. Я хочу торжественно отпраздновать восстановление вашей чести.
— Очень благодарен за любезное внимание, — возразил Риза-хан серьезно и печально, — но прошу вас освободить меня от этого. Моя карьера окончена, мне более не придется оказывать услуг ни повелителю моему, набобу, ни английскому правительству, и я желаю закончить дни свои в уединении. Поэтому прошу вашу милость разрешить мне тотчас отправиться в, Муршидабад.
— Вы свободны, — сказал Гастингс, — и мне остается только пожелать вам счастливой и спокойной жизни. Вы всегда будете желанным гостем в моем доме.
Визирь, грустно улыбаясь, ответил на пожатие губернатора и в сопровождении полковника Чампиона вышел, чтобы вместе со слугами немедленно отправиться в Муршидабад.
— А вас, храбрый Шитаб-Рой, — сказал Гастингс, — в признательность за все ваши заслуги я назначаю губернатором Баха.
— Очень благодарен вашей милости, — возразил Шитаб-Рой с мрачной миной, — но я попросил бы вас и меня немедленно отправить в назначенную мне резиденцию, потому что, охотно принимая эту должность, горю желанием скорее уехать отсюда, где могли усомниться в моей чести.
— Ваше желание будет исполнено, но тем не менее вам придется разрешить мне именно здесь, где вас оскорбили, как можно публичнее восстановить честь вашу. Позвольте мне вести вас. Его высочество набоб Аудэ, мой гость, также должен быть свидетелем вашего удовлетворения.
Он взял Шитаб-Роя за руку и повел вспыхнувшего от радости воина через все комнаты дворца в парадный приемный зал. Здесь их встретил набоб Аудэ. Уоррен Гастингс громогласно объявил о назначении Шитаб-Роя губернатором в Бах, затем подал ему богато украшенное драгоценными камнями одеяние, которое слуги надели на него вместо старого кафтана. Набоб Аудэ встал и преподнес чествуемому воину роскошную, усыпанную блестящими драгоценными камнями саблю. Слуги подали десерт и освежающие напитки. Немного спустя Гастингс сказал:
— Почтенный губернатор Баха желает немедленно отправиться в свою резиденцию, и наше дело теперь проводить его до ворот дворца. Капитан Синдгэм, распорядитесь о том, чтобы почетный караул построился.
При звуке этого имени Нункомар вздрогнул, а когда молодой человек прошел мимо него, он посмотрел на него, как на выходца с того света. Щеки его покрылись мертвенной бледностью, и если бы в эту минуту глаза всех не были устремлены на Шитаб-Роя, то каждый невольно должен был заметить внезапный испуг магараджи.
Гастингс подал Шитаб-Рою руку, и вновь назначенный губернатор Баха пошел между ним и набобом Аудэ, сопровождаемый блестящей свитой и большим количеством слуг, через все дворы до последних ворот. Здесь уже стоял покрытый пурпуровым покрывалом слон, на спине которого находилось устроенное сиденье. Для почетного конвоя был отряжен целый пикет конницы.
Слуги Шитаб-Роя, последовавшие за ним из Муршидабада, вскочили на коней своих, а рота английских солдат под командой полковника Чампиона взяли на караул. Музыка играла веселые мотивы марша, звуки которого покрывались ликованием и криками громадной толпы народа.
Уоррен Гастингс обнял Шитаб-Роя, по щекам которого струились слезы умиления. Набоб Аудэ последовал его примеру. Затем губернатор Баха, кланяясь во все стороны, двинулся в сопровождении войска и многочисленных слуг в новую резиденцию.
Гастингс и набоб возвратились во внутренние покои дворца. Нункомар же приказал подать себе паланкин. Он сел в него все еще бледный и дрожащий и, на этот раз почти незамеченным отправляясь домой, шептал трясущимися губами:
— Капитан Синдгэм и это лицо!.. Что за загадка! Но я разрешу ее во что бы то ни стало, а этот надменный губернатор, позволяющий себе разрывать мои хитро сплетенные нити, он еще испытает, что значит мое мщение. Он будет лежать передо мной в прахе!

Часть вторая

I

Все пошло согласно ожиданиям Гастингса. Двор в Муршидабаде, которым заведовал Гурдас, несмотря на ограничение средств, нисколько не утратил ни пышности, ни блеска.
Бегум Мунни хорошо относилась к казначею. Ей необходима была поддержка губернатора для того, чтобы успокоить магометан после смещения визиря. Что касается ограничения доходов и без того уже почти не существующей власти набоба, то это было безразлично для бегум, так как она всю жизнь провела в гареме и участия в делах не принимала. Но, получив теперь некоторое могущество, она посредством кажущейся покорности и женской хитрости старалась укрепить и расширить свою власть.
Против возврата провинций Кора и Аллахабад двор в Дели сделал лишь робкие возражения, так что в кратчайший срок они перешли в руки губернатора и тот мог передать их Суджи Дауле.
Нункомара грызла злоба и забота, он никак не мог понять причины, почему в Дели не послушались его советов. То же было и в отношении новостей, которых он ждал из Пондишери. Там царило полное спокойствие. Ни в провинциях, ни в окрестностях не замечалось и искры какого бы то ни было брожения умов, а о доставке оружия или военной амуниции не было и речи.
Все это составляло для магараджи неразъяснимую загадку, волновавшую его все более и более, так что он вскоре стал подозревать, будто губернатор обладает какой-то таинственной, сверхъестественной силой. Он часто встречал в губернаторском дворце капитана Гарри Синдгэма и, несмотря на то, что последний относился к нему с холодно-вежливой сдержанностью, заводил с ним хотя бы короткие разговоры. Магараджа напрягал все свои чувства, чтобы подметить малейшее движение лица, взгляд или интонацию голоса ординарца губернатора, чтобы застать его врасплох. Неожиданно называл имена, делал намеки, чтобы следить за впечатлениями, но взгляд капитана оставался таким же ясным и невозмутимым, а неподвижное, равнодушное лицо и все существо молодого человека выражали хладнокровие и сдержанность, свойственные исключительно английским джентльменам. Передавая кавалеру д’Обри искусно подделанный фальшивый паспорт, магараджа полагал, что человека с таким именем не существует, и вдруг объявился настоящий капитан Гарри Синдгэм, да еще в непосредственной близости к губернатору. Он проклинал несчастное совпадение и поспешил отправить в Пондишери преданного ему слугу с поручением отыскать кавалера д’Обри, предупредить о неожиданном появлении настоящего капитана Гарри Синдгэма и посоветовать соблюдать крайнюю осторожность.
Нункомар тщательно скрывал свои тревоги и казался беспечным, особенно перед слугами и народом на улице. Он часто являлся в губернаторский дворец, не обращая внимания на холодное и надменное обращение со стороны Уоррена Гастингса. Постоянно приносил баронессе редкие и красивые цветы, дорогие украшения, замечательно тонкие ткани и сумел заставить ее посещать Дамаянти. При визитах баронессы Имгоф к супруге магараджи ее всегда сопровождал сэр Вильям Бервик. Последний был рад возможности чаще видеть Дамаянти. Впрочем и без этого ему представлялось немало случаев. Нункомар не раз просил его смотреть на свой дом как на собственный.
Сэр Вильям часто пользовался приглашением, и магараджа всегда встречал его с дружеской приветливостью. Он часто давал своей жене возможность принимать участие в общем разговоре и не раз под предлогом безотлагательного дела отлучался из дома, предлагая сэру Вильяму не стесняться его отсутствием и доставить своим обществом удовольствие супруге, жаждущей подробнее узнать о жизни и обычаях европейцев. Не раз случалось, что при докладе о визите сэра Вильяма камердинер извинялся за отсутствие хозяина, прибавляя при этом, что благородная бегум будет очень рада принять его сама. В таких случаях сэр Вильям всегда заставал прекрасную индуску в большой гостиной, окруженной прислужницами. Вскоре Дамаянти отпускала их, и только одна Хитралекхи оставалась в гостиной и в каком-нибудь дальнем углу ритмично играла на вине — бамбуковой цитре с семью струнами.
Посещение этой очаровательной женщины как-то особенно влияло на молодого англичанина, недавно перенесенного в индийский мир тропического жара, аромата и красок, которому все виденное им до сих пор на родине теперь казалось бледным и бесцветным.
Дамаянти была для него олицетворением поэзии, лучом солнца, наполнявшим сердце сказочным блаженством.
Они любили друг друга, и любовь эта была тем сильнее и тем живее озаряла всю жизнь их, что соединяла могущество чувственного очарования с высшими идеальными порывами. Они бывали наедине, но все-таки не одни. Это исключало всякую возможность страстных порывов, и весь пыл, разжигавший сердца, ограничивался пламенем взглядов, пожатием рук. И все-таки они были одни между собой, потому что струны вины не умолкали ни на минуту под искусными пальцами Хитралекхи, заглушая звук их голосов, но даже и без этой музыки прислужница не могла бы понять ни слова, так как они говорили по-английски.
Таким образом, хотя разговор их не был стеснен ничем, между ними никогда не было сказано ни одного слова любви. Но каждый взгляд их, каждое дыхание, каждое биение пульса, передающееся одной дрожащей рукой другой, были посредниками чувств их и говорили более понятным языком, нежели сумели бы сделать уста.
Хитралекхи отличалась необыкновенной красотой и повсюду возбудила бы к себе внимание, если бы явилась не в сопровождении Дамаянти. Лицо ее представляло тип благороднейшей по форме индусской расы, рост был высок, формы роскошны, только цвет кожи несколько темнее, чем у Дамаянти, а волосы чернее и жестче. Зато пылкая чувственность юга выступала у Хитралекхи гораздо яснее как во взглядах, так и в осанке и движениях, и, возможно, сэр Вильям увлекся бы молодой прислужницей, если бы не Дамаянти. Возможно, он тогда заметил и понял бы пылкие, полные страсти взгляды, которые она на него бросала.
Но теперь он ничего не замечал: он видел одну Дамаянти.
Громадное наслаждение доставляла сэру Вильяму беседа двух молодых женщин, когда баронесса Имгоф приезжала к бегум. Одна — высокообразованная европейка с ясным, светлым и острым умом, другая — индуска с тонким чувством, напоминающим растение не-тронь-меня. Он восхищался баронессой и обожал ее, но Дамаянти, даже в ее присутствии, казалась ему прелестнее и привлекательнее.
Он блаженствовал, слушая их разговоры, ему казалось, будто ум его развивался еще более, так что баронесса не раз ласково и одобрительно кивала ему головой, удивленная его меткими замечаниями, в то время как Дамаянти, поднимая на него влажные глаза свои, крепко прижимала руку к сердцу, так как ей становилось больно оттого, что она не может достигнуть такой высоты знания, как европейская женщина, и, только читая в глазах его искреннее восхищение, она снова блаженно улыбалась и с детски-наивным увлечением целовала руки баронессы, как будто благодарила ее за то, что она не отнимает у нее возлюбленного.
Дамаянти не раз говорила с сэром Вильямом и о Гастингсе, которого видела всего один раз. Строгий, гордый и храбрый, он внушил ей не только страх, но и ужас. Сэр Вильям отзывался о Гастингсе с искренним восхищением, и она однажды шепнула ему на ухо:
— Если этот гордый губернатор ваш друг, если вы любите и уважаете его так, как говорите, то посоветуйте ему быть настороже, потому что у него есть враги, и немало, — и, понизив голос, прибавила: — Нункомар принадлежит к их числу.
Сэр Вильям улыбнулся.
— Такой человек, как Гастингс, — возразил он, — не может обойтись без врагов. И если бы даже магараджа оказался его противником, то он не побоится его так, как боюсь я.
Она, покраснев, опустила голову и поспешила переменить тему разговора. Расспрашивала о жизни во дворце губернатора, о приемах, об окружающих людях. Сэр Вильям подробно рассказывал ей обо всем, что творилось в резиденции, улыбаясь напряженному вниманию, с которым Дамаянти следила за каждым его словом. А затем она, вся дрожа и в душе проклиная свою бесхарактерность, передавала магарадже все, что слышала.
Ей было больно и казалось унизительным выпытывать у возлюбленного тайны и тем, может быть, вредить губернатору, которого тот так любил и уважал. Но она дрожала при мысли, что Нункомар мог запретить сэру Вильяму посещать его дом.
Магараджа был вполне доволен сообщениями Дамаянти. Он приказал ей продолжать беседы с молодым англичанином и выспрашивать его еще подробнее.
То, что он узнавал от Дамаянти, было не особенно важно, но каждая мелочь, касавшаяся жизни в губернаторском доме, имела для него большое значение, он умел выводить заключения даже из безделиц.
Обязанности доносчицы были единственной тенью, омрачавшей счастье Дамаянти, но она оправдывала себя тем, что все узнаваемое ею из рассказов сэра Вильяма не могло причинить вреда, тем более что она ведь сама предупреждала о вражде магараджи к губернатору.
Капитан Синдгэм вел во дворце губернатора размеренную и довольно спокойную жизнь. Он разделял с сэром Вильямом обязанности ординарца и адъютанта при Уоррене Гастингсе и, кроме того, обязан был сопровождать баронессу Имгоф на прогулках верхом, так как был замечательно искусен в верховой езде и знал все способы дрессировки лошадей. Он мог укротить самого бешеного коня, на полном скаку поднимал с земли монету или попадал в кольцо бамбуковой палкой и своим искусством мог бы произвести сенсацию в любом европейском цирке.
Гастингс едва ли мог найти для баронессы более надежного и верного провожатого. Кроме того, капитан ежедневно давал ей уроки верховой езды в манеже губернаторского дворца и посвящал ее в тайны дрессировки лошадей. Он также начал преподавать ее малолетней дочери первоначальные правила верховой езды, так что вскоре восьмилетняя Маргарита уже могла сопровождать мать на прогулках.
Как приятно было видеть маленькую Маргариту, когда она стояла около своей любимицы лошадки Хайи в шелковой ярко-синей амазонке и шапочке с пером.
Дочь баронессы Имгоф была не по летам развита физически и нравственно. Ее нежное, прелестной формы личико при всей детской беззаботной веселости и свежести иногда вдруг выражало серьезную, далеко не детскую задумчивость. Стройное тельце девочки было гибко и энергично в движениях. Она говорила по-немецки и по-английски, а от прислужниц научилась нескольким словам местного наречия. Маргарита была гордостью и радостью баронессы, да и Гастингс любил ее как собственную дочь. Он часто сам заходил в манеж, чтобы присутствовать при уроках верховой езды, и от души радовался успехам прелестного ребенка.
Девочка выражала капитану, которому была обязана своей красивой лошадкой Хайей и быстрыми успехами в верховой езде, самое живое расположение. Она всегда весело бежала своему учителю навстречу, и, когда голубые глазки девочки смотрели на него искренно и простодушно, она пожимала его руку, шутя называя своим шталмейстером, ему казалось, что в мрачную пропасть его жизни падал луч солнца.
В присутствии Гастингса Раху постоянно чувствовал свое мрачное безотрадное прошлое. Для холодного гордого губернатора он был только орудием, купленным ценой обещанного ему мщения, орудием, услугами которого он пользовался для своих целей.
С сэром Вильямом Синдгэм также находился в хороших отношениях. Помещения обоих адъютантов были расположены в одном и том же коридоре дверь против двери. Их общие служебные обязанности часто служили поводом к сближению. Оба были частыми гостями в семейном кругу губернатора, поэтому неудивительно, что они почти подружились. Сэр Вильям часто заходил на половину товарища, чтобы поболтать с ним за стаканом пунша. Нередко они вдвоем рано утром или вечером при тропическом свете луны совершали прогулки верхом по окрестностям города, во время которых Синдгэм рассказывал о мифах и преданиях страны, очень интересовавших сэра Вильяма. Последний почувствовал искреннее расположение к товарищу, с которым свела его судьба. Он много рассказывал о своем семействе, об отце, от которого ему предстояло получить в наследство титул пэра и громадные родовые поместья, о братьях и сестрах и сердечно просил посетить его в Бервик-Кастле, когда им снова придется возвратиться в Англию.
Сердечность молодого человека благотворно действовала на Гарри Синдгэма и даже согрела его бедное сердце, и, если бы не мрачное прошлое, между молодыми людьми могла бы завязаться дружба. Но Синдгэм постоянно помнил о разделяющей их непроходимой пропасти, так как все, что он рассказывал о себе товарищу, было вымыслом.
Гастингс часто требовал от капитана сведений о настроениях и разговорах в народе, в таких случаях Синдгэм под предлогом работы или исполнения особого поручения запирался в своей комнате, превращался в Раху и перелезал стену сада, чтобы смешаться с народом, язык и обычаи которого были ему известны в совершенстве.
В толпе он внимательно прислушивался к тому, о чем говорили люди, и постоянно докладывал губернатору, что повсюду заметно сильное брожение и большое сомнение в продолжительности его власти. Мало того, в массах уже успело распространиться не только предчувствие, но и уверенность в близком падении английского могущества. Все эти темные слухи, настроения и предсказания черпаются из одного и того же источника, а именно из дворца Нункомара.
Гастингс выслушивал все со спокойной улыбкой и, не изменяя ничего в своей жизни и не делая каких-либо особых распоряжений, поручал Синдгэму продолжать наблюдения.
Таково было положение дел, когда однажды во дворце Нункомара случилось большое оживление.
Баронесса Имгоф не раз просила Дамаянти посетить ее в губернаторском дворце. Нункомар все медлил дать супруге разрешение, потому что обычаи страны не допускали визитов знатных бегум в дома европейцев. Наконец он согласился, и однажды утром сам предложил жене ехать вместе с ним в резиденцию губернатора.
Там все было готово к их приему. Навстречу выбежала европейская и индусская прислуга. Во внутреннем дворе был раскинут ковер, чтобы нежные ножки бегум не прикасались к холодным мозаичным плитам. Но Гастингс не счел нужным лично выйти им навстречу, а также распорядился, чтобы баронессе Имгоф доложили о прибытии гостей непосредственно перед их появлением. Только сэр Вильям с сильно бьющимся сердцем вышел, чтобы подать бегум руку при выходе ее из паланкина и повести ее с супругом к баронессе, которая в это время вместе с дочерью находилась в манеже.
Гостям были оказаны все подобающие почести, но для губернатора и баронессы посещение магараджи с супругой будто и не значило ничего особенного.
Баронесса сидела на возвышении вроде ложи, устроенном около самой арены, и, счастливо улыбаясь, следила за маленькой Маргаритой, которая верхом объезжала манеж. Синдгэм стоял посреди арены и задавал направление, причем маленькая всадница немедленно повиновалась.
Когда мажордом объявил о прибытии гостей, баронесса едва успела встать с места и сделать несколько шагов навстречу, как показался магараджа, а непосредственно за ним следовала Дамаянти под руку с сэром Вильямом. Пока баронесса выражала радость по поводу посещения бегум, Синдгэм при виде Дамаянти остановился, пораженный ужасом. Стек в его руках треснул от конвульсивного сжатия пальцев, а острые зубы глубоко вонзились в губу. Но замешательство это продолжалось не более минуты, пока баронесса обнимала Дамаянти, а маленькая Маргарита приветствовала индусскую даму, постоянно присылавшую такие чудные подарки. Он быстро овладел собою и, когда баронесса, подойдя, представила его, успел совершенно успокоиться.
— Это мой шталмейстер! — воскликнула Маргарита, схватив Синдгэма за руку и заглянув в глаза со счастливой признательностью.
Дамаянти подняла глаза на молодого офицера и, увидев его лицо, отшатнулась. Нункомар, стоявший поодаль, смотрел на них из-под полуопущенных ресниц, но не сказал ни слова. Когда бедная женщина, все еще дрожа, отважилась еще раз взглянуть на офицера, то решила, что это не более как игра воображения, ведь капитан Синдгэм стоял перед ней совершенно спокойный и невозмутимый.
Баронесса с материнской гордостью попросила позволения показать гостям несколько образцов искусства дочери, усвоенных ею под руководством капитана Синдгэма, и повела Дамаянти в свою ложу, куда слуга успел поставить для бегум и магараджи роскошные кресла и небольшой столик с конфетами, фруктами и прохладительными напитками.
Увидев, как грациозно и легко ребенок проделывает труднейшие упражнения, Дамаянти от восторга захлопала в ладоши, а сама все поглядывала в сторону капитана Синдгэма, стоявшего посреди арены. И каждый раз она содрогалась, будто перед ней вставало привидение. Затем, убедив себя в ошибке, с облегчением вздыхала и переводила взгляд на Маргариту. Нункомар также не терял капитана из вида и, услыхав, как тот вполголоса сказал какое-то слово, заметил:
— Капитан так хорошо знает индусские выражения для дрессировки лошадей, да и особые прищелкивания языком, все это можем знать только мы, туземцы, я никогда не предположил бы, что англичанин может так подражать.
— Капитан — сын офицера, служившего в Индии, — возразила баронесса как бы вскользь. — Он родился в Мадрасе, вырос там и поэтому в совершенстве знаком как с языком, так и с местными обычаями.
Нункомар опустил голову, Дамаянти же вздохнула с облегчением и как будто совсем перестала обращать внимание на капитана, тем более что в лице сэра Вильяма она нашла гораздо более привлекательный предмет для своих сверкающих взглядов.
Баронесса предложила гостям пройтись по тенистому саду, а затем повела их в свои покои, к устройству которых Дамаянти выразила особенное любопытство. Она тщательно рассматривала каждую вещицу, спрашивая о ее назначении, хотя все увиденное не могло сравниться с роскошью ее собственной обстановки. Сэр Вильям оставался при гостях, а капитан Синдгэм коротко, но вежливо откланялся под предлогом, что его ждет дело.
Гастингс явился гораздо позже и как будто случайно. Он был вежливее обыкновенного, в особенности по отношению к Дамаянти, выказывая рыцарскую предупредительность, тем не менее давая понять, что случайно зашел к баронессе, а вовсе не для того, чтобы приветствовать Нункомара. Тот в свою очередь не выражал и тени досады или раздражения.
Магараджа возвращался домой молча и не обращал никакого внимания на оживленную болтовню Дамаянти. Когда они остались наедине, он мрачно насупил брови и спросил:
— А ты ничего особенного не заметила в доме англичанина?
Дамаянти посмотрела на него с удивлением и, слегка задрожав, сказала:
— Ты намекаешь на… на сходство лица…
— Ну да, на сходство лица! — резко прервал ее Нункомар. — Такое лицо разве только чудом каким-нибудь может появиться на свете у двух людей разом. Это мне очень, очень не нравится.
— Невозможно, положительно невозможно, — сказала Дамаянти, — чтобы этот английский офицер… Нет, нет!.. Этого быть не может!..
— Отчего не может? — спросил Нункомар. — Если презренный пария сумел найти дорогу, чтобы пробраться в храм и под самым носом у жрецов пользовался правами браминов, так отчего же ему не влезть в мундир английского офицера?
— Но этот офицер совсем другой, — продолжала Дамаянти, — он такой холодный, спокойный, как все англичане.
Нункомар мрачно покачал головой.
— Загадки существуют для того, чтобы их разгадывали, — сказал он. — Неразгаданная загадка — это пропасть, на краю которой стоишь и ежеминутно ждешь, что она поглотит тебя. А я в особенности боюсь загадок, которые задает этот Гастингс. Вот почему ее обязательно требуется решить. Я хочу, даже требую, чтобы ее решила ты. Сэру Вильяму Бервику может быть известно, кто такой этот капитан Синдгэм. Ведь должен же он знать офицера, исполняющего одинаковые, с ним обязанности, а если не знает, то может найти пути и средства узнать. Твое дело заставить сэра Вильяма сделать это, так как он совершенно очарован тобою.
Дамаянти, дрожа, уронила голову на грудь и покраснела.
— Я спрошу у него, — сказала она.
— Ты сделаешь даже больше, — приказал Нункомар. — Ты постараешься вселить в него недоверие к капитану, даже ревность, если на то пошло, это заставит его самого дознаться, кто он таков.
Дамаянти молча в знак согласия и покорности наклонила голову и, оставшись одна, погрузилась в мрачные размышления.
Конечно, к приказанию Нункомара присоединялся и ее собственный страх, возбужденный в ней личностью капитана, конечно, она готова была отдать все что угодно, чтобы узнать, откуда появился англичанин с лицом, возбудившим в ней такие мрачные воспоминания. Но, с другой стороны, она не менее страшилась и самого разрешения тайны, тогда ей грозила бы еще более страшная опасность. Поэтому Дамаянти решилась, несмотря на свой страх, покориться приказаниям Нункомара и идти навстречу ужасной тайне, разъяснение которой, может быть, принесет уничтожение всего ее счастья. Но неразгаданная, она может скрывать еще большую опасность.
На другой же день к ней зашел сэр Вильям. Со свойственным женщинам искусством притворяться Дамаянти вскоре навела разговор на капитана Синдгэма, строго сдержанное и холодное обращение которого бросилось ей в глаза. Она самым натуральным тоном спросила, давно ли сэр Вильям знает капитана и встречался ли он с ним в Англии. Тот, конечно, рассказал ей всю биографию товарища в том виде, в каком слышал от него самого и Гастингса.
Дамаянти на минуту задумалась.
— У нас в Индии веруют, — сказала она наконец, — что боги наделяют людей, к которым благоволят, силой и способностью предугадывать то, что приносит друзьям их счастье или несчастье, а вы — друг мой.
Сэр Вильям горячо прижал ее прелестную ручку к губам. Дамаянти не отнимала ее, сказав:
— Так вот, я верю, что боги даровали мне способность быть охранительницей судьбы моих друзей и близких, поэтому знаю наверное, чувствую это физически и вижу духовным оком, проникающим через оболочку души, что этот капитан Синдгэм принесет вам несчастье. Он имеет на вас пагубное влияние, как злые звезды на тех, кто находится под их лучами.
— Капитан? — спросил Вильям, недоверчиво улыбаясь. — Нет, нет, он — друг мой, от него мне не следует ждать ничего дурного.
— Я и не говорю, что от него! — возразила Дамаянти. — Я не говорю, что он враг ваш и намеренно мог бы причинить вам зло, но через него вам угрожает несчастье. Влияние, могущее действовать на вас пагубно, исходит от него против воли, так же, как и приносящие гибель звезды не считаются врагами людей, родившихся под их роковыми лучами или совершающих дело в час, находящийся под их влиянием. Я это почувствовала в ту минуту, когда впервые увидела его, поэтому должна предостеречь вас.
Сэр Вильям был поражен. Уверенность и пророчески торжественный тон, которым говорила красавица, произвели на него впечатление.
— Предостеречь меня? — спросил он. — Даже если бы он был враг мой, чему я не верю, разве это было бы возможно, раз мы живем под одной кровлей и служба заставляет нас ежедневно сталкиваться?
— Благоразумие и осторожность охраняют лучше всяких замков, задвижек и оружия. Умоляю вас, друг мой, будьте внимательны, обращайте внимание на все, что он делает. Разузнайте, не скрывается ли за его личностью какая-нибудь особенная тайна. Обращайте внимание на все, что он делает, — повторяю вам во имя нашей дружбы — и все, что увидите, что услышите о его прошлом, передайте мне. Я стану призывать добрых духов и умолять их защищать вас. Обещайте мне это, поклянитесь. Поклянитесь тем, что для вас всего дороже.
Сэр Вильям с восхищением смотрел на возбужденное лицо молодой женщины.
— В таком случае клянусь красавицей Дамаянти! — сказал он и затем чуть слышно прибавил: — В ее имени заключено мое счастье, лучи очей ее должны разрушить всякое угрожающее мне бедствие.
Она пожала его руку в знак того, что принимает клятву и мечтательно закрыла глаза, пока уста его замерли в продолжительном поцелуе на ее изящных пальчиках. Вздохнув с таким облегчением, будто с ее сердца упал тяжелый камень, она перевела разговор на другие предметы. Когда он наконец ушел, унося в своем сердце очарование ее взоров, а в душе эхо ее голоса, Дамаянти подперла голову руками и закрыла глаза.
Она не заметила, что тихая игра на вине прекратилась, что Хитралекхи приблизилась к ней, скользя по ковру тихими шагами. Она опомнилась от своего забытья, только когда почувствовала, что к ее руке прикоснулись горячие уста. Она с испугом открыла глаза. Ей показалось, что сэр Вильям вернулся, но увидела около себя Хитралекхи, которая целовала у своей госпожи руку. Она сразу поднялась и, смерив служанку уничтожающим взглядом, гордо и надменно спросила:
— Что это значит? Чего ты хочешь? Можешь идти!.. Ведь я теперь одна! — прибавила она с горечью.
Хитралекхи опустилась перед нею на колени и подняла на госпожу взгляд своих больших глаз.
— Прости, благородная бегум, что я осмелилась заговорить с тобою, но сердце мое слишком полно, и меня мучает то, что ты на меня гневаешься. Разве не завянет и цветок лотоса, когда скроется свет солнца и иссякнут воды? А воды, из которых моя жизнь черпает свое питание, свет, дарующий мне радости, — это расположение твое…
— В расположении у тебя недостатка нет, — заметила Дамаянти с едкой насмешкой. — Ты прекрасно обойдешься и без него.
Хитралекхи опустила голову. Затем она снова подняла глаза и смиренно посмотрела в высокомерное лицо Дамаянти.
— Повелительница, — сказала она, — не гневайся на меня! Если случайно взор повелителя упадет на служанку, разве бедняжка смеет его ослушаться?
— Замолчи! — сказала Дамаянти запальчиво, с негодованием отстраняя ее рукой.
— И все-таки я должна говорить! — возразила Хитралекхи, с мольбою подняв руки. — Должна сказать тебе, что ты несправедливо на меня гневаешься, что напрасно не доверяешь мне.
— Я не доверяю тебе? — спросила Дамаянти надменно. — Чего ради? Какое тебе до этого дело? Разве ты заслужила право на мое доверие?
— Я не имею права на твое доверие, благородная бегум, — возразила Хитралекхи, — но хочу заслужить это право. Услышь же мою клятву, Камасу, сокрушитель сердец! Я предана тебе каждой каплей своей крови, я здесь не для того, чтобы присматривать за тобой. Верь, что если мне и пришлось уступить воле повелителя, то у тебя все-таки нет более преданной, более верной тебе служанки, чем Хитралекхи.
— Присматривать за мной? — спросила Дамаянти задрожав, скрывая взор под густыми ресницами. — Что же ты могла бы подсмотреть?
— Высокая повелительница моя! У преданности глаз зоркий, и она умеет читать в сердцах тех, кому принадлежит душа наша. Разве пес не сочувствует радости своего господина, разве он не знает, кто враг и кто друг его господина? Разве твоей служанке нельзя сочувствовать тому, что происходит в твоем сердце?
— В моем сердце! — воскликнула Дамаянти, снова вспылив. — Разве я позволю тебе заглядывать в свое сердце?
— Не сердись, повелительница, — молила Хитралекхи смиренно, — преданность и любовь имеют право читать в сердцах не для того, чтобы предавать, а чтобы служить и помочь повелительнице, и если я сумела читать в твоем сердце, то это только доказывает, как горяча и преданна любовь моя.
— А не для того, чтобы предать меня? — спросила Дамаянти нерешительно. Взгляд ее, казалось, хотел проникнуть в самую глубину души прислужницы.
— Нет, повелительница, не для того. Господин, имеющий власть заставить меня повиноваться ему, все-таки не властен над моей душой, которая свободна и готова служить только госпоже своей, а я хочу служить тебе, сделать тебя счастливой.
В глазах Хитралекхи пылал необыкновенный огонь. Она подняла руки как бы для клятвы. Грудь ее волновалась, смуглые щеки горели пурпурным огнем.
— Я отлично знаю, — воскликнула она, — что и ты, благородная бегум, несмотря на свое высокое положение, подвластна судьбе! Аромат сладкой любви твоей не может изливаться для магараджи, который холоден, гадок и жесток, как змея. Ты, высокая повелительница, сама — великолепнейший цветок в мире, и любовь твоя может проснуться и жить только под таким сияющим лучом солнца, какой светится в глазах чужестранца.
— Ты дерзка, Хитралекхи, — сказала Дамаянти, отвернув в сторону вспыхнувшее лицо.
— Разве приносить жертву богам — дерзость? — спросила Хитралекхи. — Нет, они милостиво принимают все, что предлагают им смертные.
Она вскочила, принесла свою вину и, снова опустившись на колени около Дамаянти, тихо проговорила под нежный аккомпанемент струн:
— ‘Долго ли томиться у ног твоих милому со смертью в сердце? Приди, о, приди под улыбающуюся сень деревьев в рощу, ведь чудная пора весны так быстро, быстро промчится, а здесь тебя ждет счастье, неизъяснимое блаженное счастье’.
Дамаянти жадно внимала этим словам. Глаза ее затуманились. Она прижала руки к сильно бьющемуся сердцу, и на устах ее заиграла блаженная улыбка.
— Но разве я могу тебе довериться? — спросила она, тяжело вздохнув, когда Хитралекхи кончила декламировать. — Не обольщаешь ли ты меня для того, чтобы вернее предать и погубить?
— Разве я не погубила бы и себя вместе с тобою, высокая бегум? — спросила Хитралекхи. — Верь мне, верь той любви, которая наполняет мое сердце и всецело принадлежит одной тебе. Дай мне устроить твое счастье, благородная моя повелительница, позволь позаботиться обо всем и прими из рук моих этот превосходнейший дар неба!
Она снова стала перебирать тонкими пальцами струны и запела нежную песню.
Дамаянти тяжело дышала, она наклонилась и опустила руки на плечо своей служанки. Из глаз ее лились слезы.
— Я хочу тебе довериться, хочу на тебя положиться! — сказала она. — Ты права. Весна промчится быстро, а с ней и цветы, и счастье!
Она склонила украшенную цветами голову к плечу Хитралекхи, и глаза той засияли страстью и торжеством победы.

II

В предместье Калькутты появилась большая толпа фокусников и раскинула свой лагерь у длинной стены одной из летних вилл. Табор состоял из нескольких телег с парусиновыми палатками, запряженных быками и маленькими осликами. Животных отпрягли, привязали и накормили. В одном из помещений, огороженном крепкими деревянными кольями, находились обезьяны и медведи. Труппа состояла из пятнадцати-двадцати мужчин и почти стольких же женщин, почти все происходили из низшей индусской касты.
Пока часть труппы равняла большую круглую площадку, очищая ее от травы и камней, чтобы раскинуть там несложные приспособления для представлений, весть об их появлении успела далеко распространиться, и собралась толпа праздного люда.
Одни фокусники просьбами и энергичными угрозами удерживали народ от слишком большого напора на огороженное место. Другие, стоя около своих повозок, продавали всевозможные предметы: искусно сплетенные из древесной коры и лыка маты, посуду из различных пород дерева, хотя и грубовато, но не без вкуса выточенную. Вещи эти быстро и охотно раскупались. Некоторый спрос имели и целебные травы, продаваемые пучками или в виде мазей и настоек с примесью крови животных или пепла от сожженных шкур змей и ящериц. Торговали и приворотным зельем.
Не обходились в труппе и без астролога, одетого в белую бумажную мантию, затканную красными нитями. На лбу и на щеках у него были вытатуированы каббалистические знаки. После обычных вопросов о дне и часе рождения он предсказывал грядущие события жизни вопрошавших его, почти всегда соединяя несчастные случайности с предстоящим громадным счастьем. Предсказания встречали безусловную веру, и чашечка, которой астролок перед началом предсказаний обносил толпу жаждущих узнать будущее, очень быстро наполнялась.
Между тем успели устроить сцену. Поперек нее был натянут крепкий канат, а вокруг размещены различные предметы, необходимые для выступлений жонглеров и гимнастов.
Солнце село, и наступила глубокая темнота. Тотчас же зажгли лампы, которые распространяли довольно ясный желтовато-красный мигающий свет, придававший всему окружающему фантастический оттенок. Рослый сильный мужчина явился с огромным тамтамом и, когда все было готово, ударил в него колотушкой с такой силой, что было слышно далеко в окрестностях.
Представление открыл шпагоглотатель — крепко сложенный широкоплечий малый, усевшийся со скрещенными ногами на пол. Откинув голову, он опустил себе в горло трехгранный железный клинок длиною в один фут и закрыл рот. В таком положении при напряженном безмолвном ожидании толпы он пробыл несколько минут, страшно вращая глазами, затем осторожно извлек страшный инструмент. Повторив трюк раза три, он уступил место гимнастам, которые в разнообразнейших позах и группах принимали такие акробатические положения, которые казались невозможными для человеческого тела.
Выступление имело шумный успех, и один из участников тотчас же воспользовался им, обойдя с оловянной чашкой ряды зрителей, не поскупившихся на щедрые подачки.
Затем последовало представление на туго натянутом канате, также исполненное несколькими мужчинами. За ними вышли акробаты, которые с замечательной ловкостью прыгали через большие цилиндрические корзины, жонглировали кружками.
Наконец явился фокусник, почти голый: в набедренной повязке и тюрбане. На стол перед ним положили медную доску, а на нее фокусник выложил из маленьких глиняных бокальчиков три кучки муки красного, голубого и желтого цветов, они сохранили форму, не рассыпались.
У всех зрителей вырвался общий вздох напряженного ожидания, служивший доказательством, что настал самый интересный момент представления. Фокусник поклонился и взял в рот кучки муки одну за другою, затем ему был подан стакан с водой, которую он тут же выпил. Сделав это, он откинул голову назад и долго во всеуслышание полоскал водой горло. Повторив полоскание несколько раз с небольшими перерывами, фокусник выплюнул воду, наклонился над доской и вынул изо рта все три кучки разноцветной муки, совершенно той же формы и того же цвета, какими они были ранее. Сделав это, он поднял доску, начал трясти ее, и совершенно сухая мука рассыпалась. Раздался оглушительный шум одобрения, после чего сборщик денег снова бросился в толпу, чтобы превратить восхищение публики в звонкую монету.
В перерыве толпа снова разделилась. Некоторые возвратились к повозкам, чтобы продолжать покупки, другие отправились к повару, который, пользуясь случаем, уже успел раскинуть здесь свою временную столовую. На импровизированной кухне весело горел огонь, и в больших чанах готовились излюбленные индусские кушанья. В одном кипел рис, подававшийся под густым соусом карри, в другом варился даль — пюре из гороха, бобов и чечевицы с приправами, в третьем — овощи. В корзине стояли кувшины с ячменным вином, похожим на пиво. Посетители ели, пили, беседовали о предсказаниях астролога, о событиях дня, о новом губернаторе и о заведенном им строгом порядке в управлении, о смещении Риза-хана и других новостях. Особенно оживленно толковали об этом в одной из групп, образовавшихся около предводителя труппы фокусников.
Эти труппы кочевали из провинции в провинцию и служили распространителями всевозможных новостей. Их главари поэтому пользовались некоторого рода уважением и имели на народ немалое влияние.
— Да, — говорил предводитель, осушая небольшой бокал с пшеничным вином, — тяжелые настали нынче времена, уж слишком много воли над несчастной землей дали боги злым духам!
Он глубоко вздохнул и, по-видимому, погрузился в мрачные размышления.
— Почему это? — боязливо спросил один из мелких ремесленников, начиная волноваться. — Разве не все у нас в образцовом порядке? Торговля процветает, жатва была превосходная, о чем же нам плакаться?..
— Ты прав, Санкара, — заметил другой. — Благосостояние наше растет, и нам бы следовало радоваться падению надменного магометанина Риза-хана… Теперь при дворе в Муршидабаде распоряжается Гурдас и свято охраняет нашу святую религию.
Фокусник посмотрел на говоривших взглядом, полным сострадания, как на неразумных детей, которые судят о делах взрослых, не имея о них не малейшего понятия.
— Вы говорите про сегодняшний день, не думая о том, что за ним последует завтрашний, — сказал он, пожав плечами. — Вы видите над собой голубое небо и не замечаете туч, собирающихся на завтра и в недалеком будущем готовых разразиться над вашими головами… Вы любуетесь зеркальной поверхностью воды и не думаете о живущем в ней крокодиле. Сегодня вы весело улыбаетесь, а завтра вас, может быть, ждет смерть.
— Но почему же, почему? — спрашивали мужчины, окружив его теснее.
— Почему? — переспросил фокусник, несколько понижая голос. — Это довольно просто, нужно только уметь смотреть немного дальше кончика своего носа. Разве у нас не появился новый губернатор?
— Он друг всех индусов, — заметил Санкара. — Это он свергнул Риза-хана и поставил на его место Гурдаса.
— А зачем он сделал это? — продолжал фокусник. — Уж понятно, не для того, чтобы помочь возвысить вашу святую религию, которую неверующий англичанин столько же презирает и ненавидит, как веру пророка. Разве Гурдас принадлежит к нашим? Нет, он всей душой предан англичанам, а они только и думают, как бы поработить нас, уничтожить наши храмы и вместо них возвести свои. Они подползают ко всему, как скользкие змеи… Когда они обовьют нас совсем, то задушат и упьются нашей кровью. Всего этого вы не видите потому, что живете только настоящим и не заглядываете в будущее, я же вижу надвигающуюся из-за гор непогоду.
Мужчины сдвинулись еще плотнее и начали шептаться.
— Если губернатор желает вам добра, — продолжал фокусник, — то зачем не посадил он на место Риза-хана набожного и благородного Нункомара, который сумел бы позаботиться о вас гораздо лучше, нежели его сын, лицемерный Гурдас? Губернатор отнял у Великого Могола Кору и Аллахабад, затем продал их Суджи Дауле, который грабит своих подданных, как разбойник, и высасывает у них кровь.
— Да-да, он совершенно прав, — сказал Санкара. — Гурдас фальшив и лицемерен, и все случится так, как он предсказывает… Великий Могол был, право, куда лучше англичан, — и тигр бывает лучше змеи.
— Но как же быть? — спросил другой. — Что можем мы сделать против англичан, что могут сделать овцы против волка?
— Ничего, — сказал фокусник, — ничего, когда они одни, но если все сплотятся, если соединятся для общего сопротивления и примут помощь от других животных, которые сильнее и великодушнее волка или шакала… Слушайте меня, — сказал он, — я дальновиднее вас, я могу дать вам совет, потому что желаю вам добра и принадлежу к вашему племени. Мщение уже собирается над головой англичан и губернатора, который осмеливается противиться даже святым богам нашим. Великий Могол в Дели гневается и точит меч для битвы, а на юге стоят франки, друзья наши, которые ненавидят англичан и ежеминутно готовы вступить с ними в бой. Уже близок час мщения, и когда он настанет, то и набоб-визирь Аудэ изменит союзу, заключенному с чужестранцами, и тогда все дружившие с англичанами будут преданы гибели вместе с ними. Поэтому берегитесь, говорю вам, чтобы день мщения не настал бы и для вас и не послужил бы и вам на погибель!
— Но как же быть? — спросил Санкара. — Ведь мы совершенно в их власти…
— Умный человек никогда не будет во власти врага своего, — возразил фокусник. — Он покоряется неизбежности, но выжидает своего дня и втайне приготовляется. Когда с севера выступит Великий Могол, чтобы уничтожить англичан, тогда и для нас настанет время действовать. Вербуйте народ для восстания против английского ига, чтобы, когда придет время, вы могли бы собрать храбрых мужей для защиты правого дела.
— У нас нет оружия, — сказал Санкара.
— Оно прибудет в виде разнообразных товаров на кораблях и повозках. Разжигайте повсюду яркое пламя восстания. Король франков объявит себя покровителем индусов и будет защищать вас от всех несправедливых притеснений магометан, так что даже сами набобы и визири будут обязаны поступать по вашему закону и уважать права ваши. Тогда над Индией засияет лик Брамы и времена ваших предков возобновятся во всем своем блеске.
Слушатели внимали речам фокусника с возрастающим напряжением.
— И что же мы должны делать, — спросил Санкара, — чтобы оказаться достойными великих благодеяний неба?
— Вы должны служить вестниками святого дела! Должны вербовать борцов, открывать глаза своим братьям, чтобы они научились сегодня узнавать, что их ожидает завтра. Вы должны подготовить сборные места, чтобы силы ваши были равны силам ваших противников.
— Я согласен! — воскликнул Санкара с оживлением. — Я согласен!
— И я!.. И я также!.. — кричали другие.
— Прекрасно, — сказал фокусник. — В таком случае я вербую вас всех для святого дела наших богов и нашего народа и обязываю вас продолжать мое дело. Если вы на это согласны, то скажите имена свои, чтобы посланные могли во всякое время отыскать вас.
Он вытащил из кармана небольшую аспидную доску. Санкара и другие сказали свои имена, некоторые медленно и нерешительно, но тем не менее никто не посмел отказаться открыто из страха прослыть в глазах остальных изменниками.
— А теперь, — сказал фокусник, — закрепим заключенный нами союз божественным нектаром благороднейшего напитка. Глотните из моего кадамбарака. Это чистейшее раки рисовых полей Декана, смешанное с соком дерева кадамбы. Он вливает в жилы силу и отвагу и наполняет сердце блаженной радостью.
Он достал из затканного золотыми нитями плаща широкую, обвернутую в тонкую солому бутылку и налил из нее в маленькие глиняные стаканчики всем присутствующим. Напиток распространял замечательный аромат. Санкара и его товарищи, отведав его, пришли в восторг и с оживлением пожимали фокуснику руки. Глаза их заблестели сильнее, и все сомнения, вся нерешительность сразу исчезли.
Остальные присутствовавшие, увлекшись интересными разговорами, мало обращали внимания на человека, сидевшего поблизости от фокусника в углу, несколько в тени. По фигуре это был молодой человек, одетый просто, даже бедно, как все люди низшей касты Когда тамтам снова загудел, он встал, как и все другие, и пробрался к сцене, чтобы полюбоваться на представление.
На этот раз выступили танцовщицы. Сначала появились четыре девушки 15-17 лет, стройные и красиво сложенные. Они исполнили один из тех мимических танцев, которые выражают различные оттенки чувства любви. Все искусство состояло в мимике и грациозных телодвижениях. Танцовщиц наградили шумным одобрением, и, окончив свой номер, они пошли в толпу зрителей с тарелочками для сбора в руках.
Пока они обходили зрителей, на сцене появилась еще одна танцовщица, роскошно одетая. На голове у нее был прикреплен тонкий обруч. Вокруг него намотаны тонкие шелковые нити, спускавшиеся вниз и оканчивавшиеся маленькими крючочками. На левой руке у нее висела красивая корзиночка, наполненная яйцами с продернутыми через скорлупу тоненькими шелковинками.
Танцовщица стала извиваться и наклоняться во все стороны, затем начала кружиться на одном месте до того быстро, что нити, прикрепленные к обручу, стали летать вокруг нее. Она брала из корзиночки одной яйцо за другим и прикрепляла их к крючочкам на нитках, пока наконец на каждой из этих нитей не оказалось по висящему яйцу. Она кружилась так равномерно, что яйца не касались одно другого.
На лицах зрителей можно было прочесть восторг и восхищение. Через некоторое время танцовщица начала снимать яйца и укладывать их на место, в корзиночку.
Тут уже публика не могла сдержать своего восхищения, и крикам ликования не было конца. После выступления девушка с тарелочкой направилась в ряды зрителей. Ее окружила толпа поклонников и осыпала похвалами и любезностями, она же обращала внимание только на слова хорошо одетых молодых людей, приветливо улыбалась им и шутила.
После нее на сцену вышли почти голые борцы. Они старались сбросить друг друга на пол, прибегая к помощи маленького отточенного кастета, надетого на правую руку. Вскоре кончики этих кастетов повредили во многих местах кожу боровшихся, так что по телу их струилась кровь.
Женщины и девушки протолкались в первые ряды и следили за борьбой с блестящими от возбуждения глазами. Они подбадривали боровшихся криками и, когда наконец одному из них удалось сбросить противника на землю, разразились громкими возгласами. На этот раз собирать деньги пришлось одному из музыкантов, так как сами борцы сильно утомились.
В заключение появились заклинатели змей — двое рослых бородатых людей в длинных белых одеждах, доходивших почти до самых пят. У каждого из них в руках была дудка, маленькая волынка и плоская плотно закрытая корзина. Заклинатели сели на землю. Корзины были открыты. Началась тихая заунывная музыка, после чего из каждой корзины выползло по большой очковой змее, ядовитейшей и опаснейшей породе гадов тропических стран. Они сначала медленно и как бы нехотя подняли головы. Чем быстрее становился темп музыки, тем оживленнее были движения змей. Они поднялись, высунули жала, и глаза их засверкали сильнее. Затем опустились и, опираясь на хвосты, начали вертеться вокруг самих себя, производя впечатление пляшущих под музыку.
Зрелище было столь же замечательно, интересно, как и отвратительно, потому что шипящие, ползущие животные эти в приподнятом положении и с высунутыми жалами имели еще более гадкий и ужасающий вид. Многие из зрителей, особенно женщины, бросились в палатку повара, чтобы запастись чашками с парным молоком. Так как змеи считаются у индусов приносящими счастье животными, то всякий охотно жертвовал молоко, за что и получал право дотронуться до гада. Пока искусство укротителей змей завершало интересное представление, предводитель труппы, остававшийся в палатке повара, медленно встал и равнодушно направился к стоявшим поблизости повозкам. Там он осмотрел привязанных быков и ослов, заглянул в палатки, как бы желая убедиться, что там все в порядке, затем быстро исчез в ночной темноте. Никто не обратил на это внимания, кроме смуглого, бедно одетого человека, стоявшего среди зрителей. Он оставил свое место, подошел к повозкам и, никем не замеченный, тоже исчез во мраке.
Вскоре фокусник и его преследователь подошли к дворцу Нункомара, светившемуся в темноте сказочным блеском. Местность вокруг дворца была довольно пустынна.
Фокусник быстро обернулся и привычным к темноте взором тотчас же увидел стоявшую в непосредственной близости фигуру.
— Чего тебе здесь надо?.. Зачем ты? — спросил он и в ту же минуту вытащил из складок плаща длинный острый кинжал, но его преследователь молниеносно схватил фокусника за руку и сжал ее, как в железных тисках. Тот, заскрежетав от боли зубами, невольно выронил кинжал.
— Чего тебе нужно?.. И кто ты? — спросил он снова. — Откуда ты знаешь этот прием? Берегись! Если ты и отнял кинжал, то поверь, у меня хватит сил задушить тебя руками!
— Хакати, — сказал вдруг человек, одетый бедняком, — я не враг тебе, но мне нужно поговорить с тобой серьезно.
— Ты знаешь мое имя? — спросил фокусник. — Откуда?
— Ты недостаточно благоразумен и осторожен, Хакати. Может быть, я хотел только испытать тебя, зачем же ты тотчас же сознаешься? Вперед будь осторожней: кто занимается таким делом, как ты, должен уметь тщательно следить за собой.
Хакати с досадой проворчал что-то, все еще пытаясь освободить руку. Он понял, что противник прав, он без всякой надобности сам себя выдал.
— Я предупредил тебя, — сказал неизвестный. — Меня бояться нечего, а если будешь благоразумен, то я сделаюсь твоим другом, как это уже было однажды.
— Но кто же ты?.. Мой друг?.. Если ты действительно друг мой, то… то отпусти же мою руку…
— Ты хочешь знать, кто я?! — воскликнул незнакомец и, близко наклонясь к самому уху Хакати, продолжал: — Помнишь, ты был пойман на улице в Мадрасе… ты и вся твоя банда… Как ни отчаянно вы отбивались, ваша жизнь висела на волоске… вы погибли бы наверное, если бы…
— Если бы нас не спас Раху, предводитель парий! — воскликнул Хакати. — Да! Ты знаешь Раху, ты из его шайки?
— Я, конечно, сделал бы сейчас то, от чего предостерегал только что тебя, — возразил тот, — но ты и без того не выдашь меня, так как знаешь, что этим обрек бы себя на верную смерть. Я сам Раху!.. Ты мог бы узнать меня по тому уже, что при всей твоей силе и ловкости не мог высвободить руки из моих железных тисков…
— Раху!.. Ты сам Раху! — закричал в ужасе Хакати и, упав на колени, взмолился: — Если ты в самом деле Раху, то приказывай!.. Говори!.. Ты однажды спас меня от верной смерти, возвратил мне свободу, я готов повиноваться тебе во всем!
— Я возвратил тебе жизнь и свободу потому, что веду борьбу только против той высокомерной касты, которая мнит себя властительницей мира, — сказал Раху, — а не против бедняков, которые непосильным трудом зарабатывают себе пропитание. Можешь быть уверен, я не причиню тебе зла… Но потребую, чтобы ты стоял на моей стороне в борьбе против врагов, которые должны стать и твоими!
— Приказывай, господин, приказывай! — сказал Хакати.
— Так слушай же меня, — начал говорить Раху на языке кочующих фокусников, понятном только им: — Ты разъезжаешь теперь по стране по приказанию магараджи Нункомара, чтобы повсюду готовить восстание и собирать последователей, которые смогут припрятать оружие, как только оно прибудет, а потом раздать его.
— Ты знаешь это, господин, — сказал Хакати, — к чему отпираться…
— В таком случае, — продолжал Раху, — для меня важно знать, что за сеть раскидывает Нункомар над страной. Ты сейчас же передашь мне записную книжку, которую собираешься отнести Нункомару.
— О, господин, это жестоко! — воскликнул Хакати. — Если он узнает, я погиб!
— Разве я не сказал, что не хочу предавать тебя? Ведь я мог бы убить тебя и завладеть списком?
Он сильнее сжал руку Хакати, так что тот застонал от боли.
— Ты прав, господин, ты прав, — пробормотал Хакати. — Приказывай, я буду повиноваться тебе во всем!.. Но что же мне сказать Нункомару?
— Ты и отдашь ему список, — возразил Раху, — но не сегодня, а завтра. Вечером, когда начнется ваше представление, ты найдешь меня за повозками, и я верну его совершенно невредимым. Ты отнесешь его Нункомару, потому что мне так нужно. Вот, возьми, это твое. Если будешь верно и честно служить мне, то получишь еще, но, если ты вздумаешь изменить мне, смерть твоя неизбежна.
Раху выпустил руку Хакати и сунул в нее туго набитый кошелек. Тот быстро запустил туда руку, достал одну из монет, потер ее между пальцами и близко поднес к глазам.
— Это… это золото!.. Золото! — сказал он дрожащим от волнения голосом. — Настоящее золото!.. И это… это все мое?
— Да, оно твое и получено тобой за честное дело.
— О, господин, господин! — воскликнул Хакати. — Ты так же страшен, как Рокхазасы — бешеные духи мщения, и великодушен, как сами боги! Приказывай, приказывай мне. Вот список всех, кого я успел завербовать. — Он достал из кармана небольшую записную книжку и передал ее Раху. — Но, — сказал он, — не забудь, не я один вербую народ для Нункомара. По всей стране ходят его люди.
— Это мне известно, — возразил Раху, — и я сумею отыскать их. Назови мне имена тех, кого ты знаешь.
Хакати перечислил целый ряд имен.
— Я их запомню, — сказал Раху, — а завтра возвращу записную книжку. Только вот что еще. Если Нункомар станет расспрашивать тебя, где ты кочевал, — а это он сделает непременно, — то ты скажешь ему, будто имел стычку с толпой парий на том месте, где мы когда-то с тобою встретились, что ты победил и убил их предводителя, которого сообщники называли Аханкарасом…
— Аханкарасом!.. — повторил Хакати, стараясь запомнить это имя. — Хорошо, не забуду.
— Теперь ты знаешь, что тебе нужно делать, — сказал Раху. — Возвращайся к своей труппе. Завтра отнесешь список Нункомару. А через три месяца — запомни это хорошенько — снова возвратишься сюда и дашь мне отчет во всем.
— Все будет так, как ты велишь, господин, — ответил Хакати, кланяясь. Потом, не оглядываясь, побежал обратно к балагану, откуда только что начала расходиться толпа.
Когда шаги его затихли вдали, Раху, никем не замеченный, вернулся в город.
Час спустя капитан Синдгэм вошел в кабинет губернатора и рассказал ему о раскинутой над страной паутиной и приготовлениях к общему восстанию.
— Неужели они осмелятся? — спросил Гастингс с недоверием.
— Нункомар осмелится на все! — возразил капитан. — Льва и тигра может запугать власть более сильная, но змея, свернутая в клубок, в любое время готова к прыжку, если ей вовремя не размозжат голову, а голова эта — Нункомар! Ваша милость сомневается! — продолжал он, вида, что Гастингс продолжает недоверчиво качать головой. — Вот список лиц, завербованных агентом только в Бенгалии, чтобы подготовить народ и сборные места для оружия и амуниции, которые должны прибыть из Пондишери. Завтра список будет в руках Нункомара, он был бы у него еще сегодня, если бы я не перехватил его.
Он передал губернатору записную книжку Хакати. Гастингс, довольно хорошо разбирающий письменные знаки индусов, начал читать.
— Дело, действительно, опаснее, нежели я предполагал, — сказал он. — Здесь, в самой Калькутте, на моих глазах, у меня под рукой готовится восстание! Но какими судьбами эта книжка попала к вам в руки?
Капитан коротко рассказал все, что произошло час назад. Гастингс смотрел на него с выражением нескрываемого удивления.
— Мне снова приходится благодарить вас, — сказал он. — Вы оказали мне громадную услугу. Я не боюсь открытых врагов, но боюсь тайных. Нужно сейчас же арестовать и допросить всех записанных здесь лиц, это произведет среди них переполох и заглушит восстание в самом зародыше.
Капитан покачал головой.
— Список, находящийся в руках вашей милости, охватывает только небольшую часть раскинутой Нункомаром сети. В стране действуют и другие его агенты. Нам следует выследить все нити и собрать их в наши руки.
— А если будет поздно?
— Раз нам известен центр заговора, то никогда не может быть поздно. Напротив, в удобный момент мы арестуем участников, захватим оружие и амуницию. Мы еще выиграем от того, что воспользуемся средствами врагов наших. Я обещал Хакати возвратить его заметки, и завтра они будут в руках Нункомара. Пусть подпольное дело идет своим чередом и упадет нам в руки зрелым плодом.
Гастингс задумался.
— Вы правы, капитан, — сказал он немного погодя, — вы совершенно правы! Но уверены ли вы, что циркач этот не изменит вам, не предупредит Нункомара?
— Он меня не выдаст, — возразил капитан с уверенностью. — За это я могу ручаться вашей милости головой.
— Но почему? Разве он не предал с легкостью Нункомара?
— Он боится меня больше Нункомара, — возразил капитан, — потому что знает: его ждет неминуемая погибель, если он изменит мне…
Гастингс содрогнулся при тоне, которым были сказаны эти слова, и невольно опустил глаза перед мрачным угрожающим взором капитана.
— К страху его присоединяется и жадность, — продолжал Синдгэм. — Я хорошо заплатил ему, может быть, даже больше, чем Нункомар.
— Вы хорошо знаете людей, — сказал Гастингс, улыбаясь. — У вас были расходы, позвольте мне возместить их.
Он написал чек на две тысячи фунтов и передал его капитану.
— Этого достаточно?
— Вполне. Если мне понадобится более, я позволю себе снова явиться к вашей милости. Для меня золото — лишь средство к достижению великой цели.
Он спрятал чек и записную книжку в карман и последовал за губернатором в салон баронессы, куда ежедневно собиралось обедавшее у нее общество. Маргарита с радостью бросилась навстречу своему шталмейстеру и нежно к нему прижалась. Капитан наклонился, погладил русую головку, и серьезное лицо его озарилось ясным светом.
Обед прошел весело и оживленно, как всегда. Гастингс, по обыкновению, вел разговор, не касаясь ни деловых, ни политических вопросов. Баронесса также обладала искусством оживлять и поддерживать беседу, а капитан говорил так спокойно, так просто и ясно о прелестях индусской поэзии и искусства, которые, по словам его, он изучал в Мадрасе, что Гастингс снова с невольным чувством какого-то суеверного страха посмотрел на этого человека.
Сэр Вильям сидел, погруженный в мечты, и только изредка поглядывал на капитана Синдгэма со странным чувством невольного смущения, еле заметно улыбался и качал головою, будто желая отделаться от навязчивой неприятной мысли.
Вечером, когда небольшое общество разошлось по своим покоям, капитан, как обычно, пришел в комнату сэра Вильяма, где оба товарища выпивали по стакану панхи и, растянувшись в удобных креслах, беседовали о событиях прошедшего дня.
Но в этот вечер разговор почему-то не клеился. Сэр Вильям задумчиво следил за голубоватыми кольцами дыма, поднимавшимися из витой трубки наргиле. Капитан сидел, мрачно уставив глаза в одну точку, и будто не решался высказать овладевшую им мысль. Наконец равнодушным тоном, но пристально и пытливо остановив на товарище взгляд, он заметил:
— Магараджа Нункомар, должно быть, в первый раз привез сюда свою супругу, раньше мне не приходилось встречать ее здесь…
— Да, она была здесь в первый раз, — ответил сэр Вильям, не поднимая глаз и стараясь казаться как можно равнодушнее.
— Между тем вы уже были знакомы с Дамаянти? — спросил капитан, по-видимому решившийся продолжать не совсем приятный для собеседника разговор. — Она вас тоже знает.
— Я несколько раз бывал в доме магараджи. Он лично приглашал меня, и я, конечно, счел нужным воспользоваться приглашением, чтобы лучше изучить жизнь и обычаи Индии.
Капитан с минуту молчал, затем серьезно и убедительно заметил:
— Вы относитесь ко мне дружески и сердечно, сэр Вильям, хотя судьба свела нас случайно, и я вам очень благодарен за это, поэтому можете быть уверены, в моем лице вы имеете преданного друга.
— Я не сомневаюсь, и уверять меня в этом, право, не вижу необходимости… Разве мы не предоставлены друг другу?
— В Индии находится масса наших соотечественников, — сказал капитан, — которые смотрят на всех родившихся здесь с высокомерным снисхождением, как на людей второго сорта. Вот почему ваша сердечность подействовала на меня благотворно, и я считаю своим долгом предостеречь вас, если вижу, что вам грозит опасность.
— Мне? Опасность? Откуда она могла бы грозить мне?
— Я здесь вырос, — сказал капитан, — вырос в стране, где мы считаемся врагами и поэтому должны быть всегда настороже. Я, конечно, привык более, чем вы, читать в лицах и взорах людей. Если вы верите, что я друг ваш, то простите мне мое предложение… Мне пришлось убедиться, что Дамаянти для вас более, нежели знакомая.
— Я виделся с нею довольно часто, — возразил сэр Вильям, выпуская облачко дыма, — и беседовал о вопросах индусской жизни, индусской поэзии, и нашел, что она действительно так же умна, как и хороша собой, чем далеко превосходит многих европейских дам.
— Совершенно верно. Цветок, растущий в чужих краях, всегда кажется привлекательнее растущих на родине, — прибавил Раху не без горечи. — Действительно, индусские женщины похожи на ароматные и богатые красками цветы, поэтому вполне естественно, что вы полюбили прекрасную Дамаянти.
Сэр Вильям решительно затряс головой, щеки его пылали.
— Что это вам пришло в голову, капитан? Это неправда! Я вовсе не люблю ее… Я любуюсь красотой ее, восхищаюсь ее живостью и свежестью ума, тонкостью и глубиною ее чувств, но, верьте мне, не питаю к ней другого чувства, кроме того, какое следует питать к супруге магараджи.
— Если вы пока еще не любите Дамаянти… — продолжал капитан, несмотря на явное нежелание сэра Вильяма говорить на эту тему, — если вы не любите ее сегодня, то скоро полюбите!.. Верьте мне, я хорошо знаю эту страну, женщины здесь коварны и фальшивы. Если супруга Нункомара ласково относится к английскому офицеру, то есть если она получила разрешение ласково с ним обходиться, то ему наверняка суждено быть жертвой. Я должен был сказать вам это как друг, потому что слишком признателен за ваше ко мне расположение. Бегите от искушения, пока еще не поздно, пока петля не затянулась. Может быть, вы сердитесь на меня за непрошеное вмешательство в дела, которые, по вашему мнению, меня не касаются? Но будьте уверены, я желаю вам добра искренно и от всей души!
— Благодарю вас, капитан, — сказал сэр Вильям, крепко пожимая руку Синдгэма, — обещаю подумать о словах ваших. О! — воскликнул он с чувством. — Если Дамаянти действительно фальшива, коварна и лицемерна, то можно усомниться и в свете солнца.
— Случается, что и лучи солнца убивают, — заметил капитан, — а Дамаянти не менее фальшива, чем все индусские женщины. Но довольно об этом, я сказал все, что считал необходимым. Вы мужчина и должны действовать. Лучшую услугу, какую можно оказать другу, — это открыть ему глаза и предостеречь.
Оба с минуту молчали. Затем сэр Вильям непринужденно и простодушно заговорил о событиях дня и о предстоящих служебных обязанностях. Капитан встал и собрался отправиться к себе. Сэр Вильям сердечно пожал ему руку и проводил до порога, не сказав больше ни слова о сделанном им предостережении.
‘Как странно, — подумал он после ухода капитана, погружаясь в глубокое размышление, — Дамаянти предостерегает меня против капитана, он же советует остерегаться ее. Не кроется ли тут какой-нибудь тайны? Я, конечно, люблю ее, но никогда еще уста мои не произнесли слова, которого не мог бы слышать весь мир. Ясный луч моего счастья никогда не превратится в палящий зной на гибель мне и ей. Она останется для меня лучезарным небесным видением, на которое мы взираем с блаженной отрадой и восторженным восхищением…’

III

Король Аудэ Суджи Даула аккуратно заплатил деньги, причитающиеся за наем английских солдат для войны с племенем рохиллов, и начал готовиться к походу, весть о котором распространилась далеко в окрестных землях, Уоррен Гастингс собрал войско, назначив командующим полковника Чампиона. Храбрый солдат молча покорился, хотя ему не по сердцу было воевать против мирно живущего в своей стране народа только ради того, чтобы удовлетворить алчность набоба.
Сопровождать его должен был полковник Мартен, ранее находившийся в Пондишери на службе у французского губернатора, а теперь переведенный на службу английскому правительству. Он был назначен главнокомандующим армии Суджи Даулы, чтобы сформировать ее по европейскому образцу и насколько возможно приспособить к совместному действию с английскими войсками.
В форте Вильям кипела оживленная деятельность: для транспортировки амуниции и провианта готовились слоны и повозки, запряженные волами. Артиллерия вооружилась по-походному и приготовилась к выступлению совместно с полками.
Сэр Вильям также был назначен в сопровождающие, и, хотя сердце его разрывалось при мысли покинуть Калькутту именно теперь, предстоящий поход радовал его: он был благодарен губернатору, давшему ему возможность присутствовать на войне.
В страну рохиллов также проникла весть об угрожающей им опасности, и, чтобы отвратить ее, Ахмед-хан, глава некоторых племен, сделал попытку отклонить участие английского войска в разбойничьем набеге Суджи Даулы.
Ахмед-хан прибыл в Калькутту в сопровождении двух старшин, а также прислуги и небольшой свиты с намерением добиться аудиенции у могущественного и грозного губернатора. Аудиенция ему была разрешена, и Гастингс принял депутатов в большом зале своего дворца.
Рядом с ним находился мистер Барвель и еще несколько директоров, а также полковник Чампион, полковник Мартен, оба его адъютанта: сэр Вильям Бервик и капитан Гарри Синдгэм.
Депутаты вошли. Ахмед-хан — высокий и статный старик лет пятидесяти, лицо его отличалось крупными энергичными чертами, выражавшими отвагу и большую силу воли, глаза сверкали умом и пылкой гордостью. На черных, спадавших по плечам густыми локонами волосах он носил белый тюрбан, украшенный жемчугом и драгоценными камнями. Оба провожатых были старше Ахмед-хана. Одеты они были так же, как их предводитель, но менее роскошно. У всех троих были кривые сабли на кожаной перевязи, перекинутой через плечо.
За ними следовало несколько слуг, несших полотняные мешки.
Ахмед подошел к стоявшему посреди зала губернатору полный непринужденного достоинства. Слуги остались за порогом, а старшины держались несколько поодаль. Ахмед-хан поклонился по-восточному, то же самое сделали и старшины. Слуги же опустились на колени и оставались в таком положении, наклонив головы.
Ахмед-хан ждал ответного приветствия, но Гастингс только слегка склонил голову. Кроме того, не последовало и принятого угощения гостей прохладительными напитками, щербетами или фруктами. Когда Ахмед-хан заметил это, лицо его омрачилось, так как предложение освежиться или подкрепиться какой-нибудь пищей считается признаком гостеприимства и служит ручательством за то, что с гостем не может случиться ничего дурного.
— Благородный губернатор, — сказал Ахмед-хан по-английски. — Я прислан сюда булусами для совещания и обсуждения, как предотвратить грозящую нам опасность.
— Чего же вы желаете? — спросил Гастингс, в то время как сэр Вильям с участием смотрел на прекрасные, воинственные и почти рыцарские лица рохиллов.
— Мы слышали, благородный губернатор, — продолжал Ахмед-хан, — что Суджи Даула делает приготовления, чтобы идти на нас войной и отнять землю, которую мы возделываем с таким трудом и старанием.
Он, по-видимому, ждал ответа, но Уоррен Гастингс стоял неподвижно и молчал.
— Мы храбры и отважны, — продолжал Ахмед-хан, — и не боимся войны, а также приняли меры, чтобы отразить набеги врага. Но до нас дошла весть, что Суджи Даула заключил с вами, благородный губернатор, союз, и что вы дали ему обещание предоставить в его распоряжение ваше войско для борьбы с нами.
— Совершенно верно, — подтвердил Гастингс коротко и холодно.
— Мы явились сюда для того, — снова начал Ахмед-хан по-английски, — чтобы спросить вас, не дали ли мы повода к вражде против нас, и если бы последнее оказалось верным, то просить у вас прощения и объявить себя готовыми во всякое время и чем угодно вознаградить вас. Если мы чем-нибудь провинились против вас, против вашего правительства или личности какого-нибудь англичанина, скажите нам.
— Нет, — возразил Уоррен Гастингс, — но вы также не были и друзьями нашими, и мы не можем рассчитывать на вас.
— Мы готовы, — сказал Ахмед-хан, — тотчас же заключить с вами союз, если вы скажете нам условия. И так как вы только что уверили нас, что мы не подали вам никакого повода жаловаться на нас, то отчего же вы хотите быть союзниками Суджи Даулы и идти на нас войной?
— Суджи Даула имеет право на вашу страну, он ваш законный властелин.
— Это неверно, — возразил Ахмед-хан с заискрившимся взором, — он лжет, как всегда!
— Он прав, — повторил губернатор, — вы не имеете права на страну вашу, так как завладели ею, не получив согласия Великого Могола в Дели, который считается верховным властелином всего Индостана. Суджи Даула же — визирь его и наместник, поэтому ему принадлежит власть над всеми граничащими с Аудэ областями.
— Однако давно ли Суджи Даула был вашим смертельным врагом и притеснял вас даже в самой Калькутте?! — воскликнул Ахмед-хан, волнение которого заставило его позабыть обычную сдержанность магометан. — Он жестоко уморил жаждой попавших к нему в плен англичан.
— В то время меня здесь не было, — возразил Гастингс, — и к тому же Суджи Даула дал нам удовлетворение за свою несправедливость, так как вполне сознает ее и очень жалеет о том.
— Значит, вы действительно намерены помочь вашему ложному другу, недавно еще бывшему ярым врагом вашим и снова готовому им сделаться, помогать бессовестно грабить свободный народ, никогда не питавший вражды к вам, но желающий быть вашим преданным другом!.. — воскликнул Ахмед-хан.
— Я уже сказал вам, — возразил Гастингс, — что тщательно расследовал права Суджи Даулы и признал их основательными. Моя обязанность как союзника Великого Могола в Дели защищать права наместника в его стране. Если вы желаете избегнуть войны, то подчинитесь и признайте Суджи Даулу своим властелином.
— Никогда! — воскликнул Ахмед-хан. — Никогда! Нам, свободным обитателям страны рохиллов, сделаться рабами кровожадного, трусливого и фальшивого Суджи Даулы, преклонить голову под его иго, отдать плоды трудов наших в жестокие руки убийцы! Никогда этого не случится! Лучше мы все один за другим пожертвуем жизнью, защищая нашу честь и наше достояние, но ему не покоримся!
— Боритесь и защищайтесь, — сказал Гастингс холодно, — война решит судьбу вашу.
— Велик Аллах! — сказал Ахмед-хан, скрестив на груди руки и наклонив голову. — Судьба неумолима, но человек обязан сделать все возможное, чтобы отвратить беду, уже висящую над головами нашими, и поэтому мы явились сюда умолять вас, благородный губернатор, не пятнать себя прикосновением к такому нечистому и недостойному делу. Мы не требуем от вас ни помощи, ни защиты, потому что не боимся полчищ Суджи Даулы, но просим не отдавать ему вашего храброго войска. Превосходство ваших сил будет слишком велико, если вы с вашим знанием военного дела, с вашим славным оружием выступите против нас. Мы пришли, посланные собранием старейшин и патриархов племен наших и семей, чтобы предложить вам отступного, если вы откажетесь от войны против нас, если предоставите нам одним бороться с Суджи Даулой и защищать нашу жизнь и наше достояние.
Он подал знак слугам. Они подошли и положили мешки к ногам Гастингса.
— Здесь сто тысяч могуров, — сказал Ахмед-хан, — возьмите их и возвратите нам свободу.
— Вы не мои пленные, — возразил губернатор. — Я далек от того, чтобы лишать вас свободы. Но принять отступные я не могу, так как соглашение мое с Суджи Даулой закреплено моей подписью. Унесите ваши деньги обратно. Возьмитесь за оружие, защищайтесь, вот единственный совет, который я могу дать вам.
— Господин, господин! — сказал Ахмед-хан, простирая жилистую руку к Гастингсу. — Обдумайте хорошенько ваше решение, не забывайте, что над всеми нами витает небесная справедливость, и что с вашей стороны неправильно поддерживать могуществом вашим неправду…
— Решение мое твердо и непоколебимо, — сказал Гастингс холодно. — Прежде чем обещать свое заступничество, я хорошо взвесил права наши, следовательно, обещание мое должно быть выполнено.
— И сколько он заплатил вам за это? — спросил Ахмед-хан. — Примите деньги, которые я вам предложил. Здесь наверное больше, чем дал Суджи Даула.
— Уберите ваши мешки! — сказал Гастингс, мрачно сдвинув брови. — И не тратьте попусту время, лучше готовьтесь к бою. Я сказал свое последнее слово, а если вы считаете себя правыми, то и победа будет на вашей стороне.
— Ведь и побежденный может быть правым! — воскликнул Ахмед-хан. — Небесное правосудие карает даже через десятки и сотни лет, взыскивая с детей и внуков виновных.
Он сделал знак слугам унести мешки и, гордо подняв голову, вышел из залы твердыми шагами, не удостоив губернатора поклона. Старшины последовали за ним, понурившись.
— Ваша милость, — начал полковник Чампион, — не могу удержаться, чтобы не выразить вам своего мнения. Ахмед-хан совершенно прав, Суджи Даула — малодушный, коварный разбойник, еще недавно бывший нашим ярым врагом. И он не замедлит снова сделаться им, как только увидит в том свою выгоду. У меня ноет сердце при мысли, что нам приходится выступать войной против бедных рохиллов, которые, так сказать, единственные джентльмены в Индии.
— Они пришли в страну эту, — сказал Гастингс, — и завладели ею, вот каково их право, да и есть ли на свете другое право, кроме могущества? Наш долг, как в отношении компании, во имя которой мы здесь решаем, так и в отношении Англии, которую хотим видеть великой и могущественной перед другими народами, состоит в том, чтобы расширить и укрепить власть далеко за пределами Индии. А могли бы мы сделать это, если бы преклонялись перед каждым правом, уступали бы влиянию или позволили бы каждому сентиментальному чувству влиять на наши решения? Всем, чем мы обладаем, мы обязаны только превосходству силы.
— Но это не причина, чтобы мы воевали на стороне Суджи Даулы.
— Он заплатил надлежащую цену, — возразил Гастингс, — и уверяю вас, не будет особенно радоваться добыче, которой надеется овладеть. Мы предоставим ему провинцию Рохилканд, но зато Аудэ будет принадлежать нам, потому что наши войска останутся там, как бы для его защиты. Будьте готовы, полковник Чампион, не позже как через неделю выступить, потому что у Суджи Даулы все готово и необходимо поскорее покончить с этим делом, чтобы какое-нибудь побочное обстоятельство не предоставило нам затруднений.
Он говорил в тоне, не допускавшем возражения. Полковник поклонился ему, но промолчал.
— В самом деле, — сказал сэр Вильям капитану Синдгэму, — этот гордый магометанин меня тронул, и я охотнее пошел бы воевать против другого противника, нежели против него.
Капитан пожал плечами.
— Губернатор прав, — сказал он. — Право — это могущество. Разве есть справедливость среди людей? А если она есть на небе, то зачем допускает оно то, что творится на земле?
Ахмед-хан, сопровождаемый слугами, вместе со своими спутниками прошел через ряд гостиных к выходу на двор. В одной из приемных он встретил баронессу Имгоф, которая отправлялась в манеж вместе с Маргаритой.
Баронесса остановилась и с интересом посмотрела на чужестранцев, которые шли ей навстречу взволнованные и, видимо, огорченные. Хотя подобные явления были далеко не новостью во дворце Бенгалии, тем не менее ей бросилась в глаза благородная фигура Ахмед-хана, а он в свою очередь при виде красивой женщины и прелестного ребенка остановился очарованный. Он поклонился, баронесса ответила приветливой улыбкой, а Маргарита с детской наивной грацией также приветствовала чужестранцев.
У Ахмед-хана вдруг мелькнула мысль. Он почтительно приблизился к баронессе и сказал:
— Да пошлет вам Аллах мир и счастье, благородная дама, и радости от вашего прелестного ребенка, и да не падет никогда на его головку наказание, которое должно ниспослать небо вашему супругу, губернатору, за несправедливость, которую он готовится сделать мне и моему народу!
Баронесса вспыхнула и на мгновение опустила глаза. Затем она, с искренним участием взглянув на выразительное, искаженное горем лицо гордого главы рохиллов, сказала:
— Не в обычае губернатора делать несправедливости. Он действительно строг, но справедлив, и если вы не принадлежите к врагам его, то бояться нечего.
— Мы никогда не были его врагами, благородная дама, — возразил Ахмед-хан, — и готовы были сделаться его друзьями, а все-таки он продал нас жестокому Суджи Дауле, который еще недавно был для англичан кровожадным врагом.
— Вы ошибаетесь, благородный хан! — воскликнула баронесса живо, — Уоррен никогда не продает людей и не изменяет друзьям.
— Нет, он нам не изменяет, но открыто объявляет, что предоставляет свое войско в распоряжение Суджи Даулы, чтобы поработить нас.
— Нет, нет, — воскликнула баронесса в волнении, — этого быть не может. Вы ошиблись или чем-нибудь провинились…
— За нами нет другой вины, кроме той, что мы трудами рук своих создали богатую добычу для алчного Суджи Даулы. Мы сумеем умереть, когда нужно, но души наши будут взывать о мщении на голову губернатора, на вашу и даже милого этого дитяти, что для меня очень больно, так как вы прекрасны и добры, благородны и великодушны, это я вижу по глазам вашим и по глазам вашей малютки.
— Мама, — сказала Маргарита, все время с искренним участием смотревшая на гордого хана, который, дрожа от внутреннего волнения, простирал к баронессе руки, — помоги этому бедному человеку.
— Что же я могу сделать?
— Но все-таки, — воскликнул Ахмед-хан, в глазах которого сверкнул луч надежды, — вы, женщины, имеете власть напоминать мужчинам о заповедях небесных, когда самообольщение, ослепление, непреклонность и гордость заставляют их забыть о нем, а вы более, чем кто-либо, благородная дама… Я просил вашего супруга, я предлагал ему большие отступные, чтобы он отказался воевать с нами, чтобы не продавал нас за оскверненные кровью деньги Суджи Дауле. Тяжело мне было просить его, но я сделал это для своего народа, и поэтому просите и вы. Вас он выслушает, и имя ваше будет благословенно среди рохиллов, и не одна молитва не вознесется к Аллаху во всем Рохилканде без того, чтобы в ней не повторялась просьба о ниспослании на вас и на малютку вашу счастья и благословения небес.
— Сделай это, мама! — воскликнула Маргарита. — Сделай это! Он такой несчастный, этот бедный старик!
Она прижалась к матери, и глаза ее наполнились слезами. Ахмед-хан, скрестив на груди руки, почти благоговейно поклонился девочке. Оба белобородых старшины — Фатэ и Магомет — также поклонились.
— Не могу поверить, — сказала баронесса растроганно, — чтобы вы были виновны и заслуживали наказания. Самый прекрасный долг женщины и высшее право ее — радеть за милосердие и милость в тяжелой жизненной борьбе, ожесточающей сердца мужчин. Я готова просить за вас губернатора, чтобы он еще раз рассмотрел ваше дело. Я буду счастлива, если небу будет угодно сделать меня орудием вашей помощи.
Ласково кивнув ему головой, она быстро направилась в зал аудиенций и нашла Гастингса, собиравшегося откланяться присутствующим. Уоррен пошел ей навстречу. При виде красивой женщины его гордое, почти неподвижное лицо озарилось ясным светом. Он поцеловал ей руку, а затем наклонился к Маргарите, чтобы коснуться губами ее златокудрых локонов.
— Я сейчас встретила предводителя рохиллов, — начала баронесса, еще взволнованная разговором с Ахмед-ханом, — он вышел отсюда в великом горе и в потрясающих выражениях поведал мне о своем безвыходном положении. Этот человек честен и правдив, за ним не может быть вины, он не враг ваш, не отпускайте его, не выслушав, не продавайте его жестокому Суджи Дауле, который холоден и скользок, как змея, глаза которого коварно сверкают, как у тигра. Он просил меня о содействии. Вы знаете, насколько я всегда избегаю вмешиваться в политику, но просить о милости и справедливости мне не возбраняется!
Лицо Гастингса снова сделалось серьезным и неподвижным, так что Маргарита со страхом прижалась к матери, в то время как полковник Чампион и сэр Вильям смотрели на баронессу с искренним участием.
— Дорогой друг мой, — начал Гастингс спокойно вежливым, но решительным тоном, — вам как женщине вполне подобает замолвить слово за рохиллов. Счастлив человек, имеющий возможность исполнять желания и просьбы женщины, счастлив был бы и я, если бы имел возможность исполнить ваше ходатайство. Но когда дело касается вопросов политики, нежные чувства не должны иметь места. По зрелом размышлении я решил покорить рохиллов, и решение это неизменно. Вы сами слишком умны и рассудительны, чтобы ставить в зависимость от женского каприза столь важное для будущего величия Англии решение. Я лично не имею ничего против рохиллов, ничего против самого Ахмед-хана, но при всем желании не могу дать им другого совета, как покориться.
Баронесса печально опустила голову.
— Вы собрались в манеж, Марианна? — спросил Гастингс. — Да? Капитан к вашим услугам. Сэра Вильяма я попрошу проследовать за мной, так как имею для него поручение.
Проводив баронессу, Гастингс отправился с сэром Вильямом в свой кабинет. Он поручил ему во главе сильного конвоя проводить большую сумму денег, предназначенную директорам компании, до гавани, затем сел к письменному столу, чтобы поработать над переводом Горация, которым занимался в часы досуга.
Ахмед-хан вместе со своими спутниками медленно ехал по улицам Калькутты. Он часто оглядывался назад, ожидая посла, но напрасно. Тяжело ему было расставаться с вновь ожившей надеждой, но, видя, что все ожидания его тщетны, он печально поник головою и сказал:
— Судьба наша неизменима! Придется нести ее, как подобает благочестивым и храбрым мужам!
Он погнал своего коня, и вскоре все посольство рохиллов стрелой неслось по дороге, поднимая густую пыль.
По случаю спешных приготовлений к выступлению войска, к которому сэр Вильям был прикомандирован, он был занят почти весь день, так что совсем не располагал свободной минутой для себя лично, и тоска по Дамаянти, с которой он давно не виделся и с которой ему предстояло надолго расстаться, неотступно грызла его сердце.
Наконец, когда солнце уже близилось к закату, ему удалось освободиться и, тщательно избегая встречи с капитаном Синдгэмом, он направился к дому Нункомара. В первых воротах громадного двора он встретил магараджу в паланкине в сопровождении меньшего количества слуг, нежели обыкновенно. Нункомар приветствовал молодого человека с обычным избытком любезности.
— Весьма сожалею, — сказал сэр Вильям, — что так неудачно выбрал время для своего посещения, но я ненадолго.
— Вот как! — воскликнул Нункомар. — Вы, значит, выступаете с войском, отправляющимся на помощь к Суджи Дауле, чтобы покорить рохиллов?
— Губернатор прикомандировал меня в адъютанты к полковнику Чампиону.
— Который отправляется в поход весьма неохотно? Не так ли? — спросил Нункомар, с притворным участием. — Я знаю, храбрый полковник недолюбливает набоба Аудэ, он не так легко, как губернатор, забывает, что Суджи Даула был ярым, ожесточенным врагом англичан. Но солдат создан не для того, чтобы согласовывать свои личные мнения и чувства с политическими расчетами, на что мастер достопочтенный губернатор Уоррен Гастингс. Государственные расчеты не раз заставляли его пренебрегать друзьями и посредством благодеяний приобретать себе расположение тех, кто был его врагами. Истинный друг не станет на него сердиться, но останется таким же верным и преданным, как я.
— Я зайду к вам в другое время, — сказал капитан, стараясь скрыть выражение сердечнейшего сожаления, против воли сквозившее в его тоне.
— Нет, нет, друг мой, — воскликнул Нункомар с оживлением. — Ведь вы знаете, мой дом — ваш дом. Я был бы несказанно опечален, если бы такой дорогой гость должен был бы уйти обратно, не переступив моего порога. Это означает несчастье. Бегум Дамаянти будет очень рада принять вас.
Сэр Вильям низко поклонился, чтобы скрыть румянец, предательски заливший его виски и щеки. Нункомар еще раз пожал ему руку, приказал одному из слуг предупредить бегум Дамаянти о посещении гостя, затем продолжал путь свой.
Сэр Вильям застал Дамаянти в приемной. На этот раз она была вся в белом, и нежные ткани так легко и воздушно прилегали к ее стройному телу, что сквозь волнистый батист можно было бы заметить движение ее крови по жилам, косы спускались на плечи и были переплетены большими цветами лотоса.
Увидав сэра Вильяма, Дамаянти поднялась ему навстречу. Он бросился к прелестной индуске и крепко пожал ее ручки. Им овладело странное чувство, и он едва мог совладать с собою. Вильям уже притянул ее к себе ближе, уже наклонился, чтобы поцеловать ее нежные уста, как вдруг резкий негармоничный звук вины заставил его опомниться. Он вздрогнул и взглянул в глубину комнаты, где сидела прислужница. Хитралекхи низко опустила голову к вине, как бы пристыженная неудачным аккордом.
Сэр Вильям неуверенным голосом проговорил какие-то банальные приветствия и занял место около оттоманки, на которую красавица снова опустилась.
Однако сегодня ее мучило что-то, и ей никак не удавалось завести одну из тех милых, непринужденных бесед, которыми она так умела очаровывать своего друга. Смущение начало овладевать и сэром Вильямом, ему не без труда удалось наконец заговорить о предстоящем отъезде.
Дамаянти насторожилась. Она побледнела, затем вдруг все лицо ее вспыхнуло.
— Так вы… уезжаете? — спросила она, порывисто дыша. — И едете надолго? Вы забудете ваших друзей в Калькутте?
— Никогда! — воскликнул он, прижав к губам руку Дамаянти, пальчики которой крепко обвивались вокруг его руки, как будто силясь удержать его и притянуть поближе.
Пока губы его покоились на ее руке, музыка снова на мгновение умолкла, и Хитралекхи, бледная и застывшая, уставилась на влюбленных, но это продолжалось только мгновение, тотчас же струны зазвучали громче и яснее, и вскоре мелодия перешла в более быстрый темп. Дамаянти встала. Глаза ее горели, рука, которую она медленно отняла, дрожала.
— Наступает вечер, — сказала она, тяжело дыша, — с берега Хугли повеяло прохладой. Пойдемте в сад, сэр Вильям.
И, не ожидая ответа, она направилась к веранде. Они спустились по ступенькам, ведущим с веранды, и по усыпанной желтым песком дорожке пошли по аллеям под тенью высоких гарциний. Хитралекхи с виной в руках следовала за ними.
Кругом царила мертвая тишина. Прислуге было строго запрещено вступать в эту часть сада без особого разрешения. Ни малейшего ветерка, воздух наполнен чудным ароматом. Между высокими группами деревьев тянулись роскошные лужайки, а между ними кусты редких цветов и маленькие пруды с водяными растениями.
По дорожкам бродили великолепные павлины, на ветках сидели пестрые попугаи, в кустах несметное количество маленьких певчих птиц распевало вечерние песни.
Сэр Вильям чувствовал себя ошеломленным этой роскошной и вместе с тем чарующе нежной природой. Ему казалось, что деревья распространяют золотистую тень только ради того, чтобы охранять головку Дамаянти от лучей солнца, что цветы благоухают и растут только для нее одной, и только для нее одной поют птицы.
Ближе к Хугли парк стал редеть. Под ветвями небольших деревьев скрывалась беседка. Пол ее был покрыт пушистыми коврами, вдоль стен стояли мягкие диваны. Окружавшая сад низкая железная решетка была окаймлена густыми кустами роз, над которыми открывался вид на зеленый, покрытый сочной травой берег реки. Здесь, отдыхая, неподвижно лежали громадные крокодилы, похожие на большие древесные стволы. Иногда они вдруг вскакивали и жадно набрасывались на плывущий мимо труп, опущенный в священные воды для вечного успокоения. За рекой виднелись обширные поля, степи, рощи, деревни. Трудно было бы найти более прекрасное место, чтобы любоваться всей роскошью открывающегося пейзажа.
Дамаянти, как бы утомленная, опустилась на широкую оттоманку в тени деревьев и мечтательно смотрела в пространство. Солнце стояло низко над водами Хугли, блестящими краями желтовато-красного диска почти касаясь черты горизонта. Сэр Вильям сел около Дамаянти, но не стал смотреть вдаль, как она. Он видел только ее. Он прижал ее руку к своим губам. Она, вся задрожав, медленно повернула голову и вопросительно смотрела ему в глаза. Хитралекхи осталась внизу и присела на нижнюю ступеньку террасы.
Сэр Вильям был не в силах вымолвить ни слова. Он был далеко от всего земного, для него существовала на свете одна Дамаянти. Она не ждала, что он заговорит с ней, руки ее покоились в его руках, а глаза пылали и искрились, сжигая его душу. Солнце опустилось ниже. Его еще более сияющий пурпуром диск виднелся только наполовину. Лицо Дамаянти было как будто облито золотистым светом, цветы лотоса в волосах ее переливались красноватым блеском. Вспыхнул последний яркий луч дневного светила, и оно исчезло за горными лесами. Через несколько минут глубокий мрак окутал только что сиявшую роскошными красками природу. На темном ночном небе заблестели звезды. Со стороны Хугли повеяло прохладой. Звуки вины замерли, но в кустах роз соловей начал свою чудную, нежную песнь.
Пальцы Дамаянти крепче сжимали руку сэра Вильяма. Она наклонилась к нему, он слышал ее дыхание, вдыхал аромат волос. Чуть слышно с губ ее сорвалась поэтическая страстная жалоба любви из древней элегии ‘Гхата-карпарама’:
— ‘Взгляни: прекрасная водяная птица Хатакаса пришла к милому источнику, чтоб упиться любовью из серебристых брызг его вод… Один ты забываешь свою тоскующую милую! О, если б я не жила воспоминаньем о тебе, давно погибла бы в пучине горя и печали…’
Вильям видел только глаза ее, горевшие фосфорическим блеском, губы его отыскали ее губы, и они, как два огонька, слились в одно ярко вспыхнувшее пламя, он чувствовал, как ее руки с тихо звенящими браслетами обвились вокруг его шеи, как трепетно билось ее сердце около его сердца, и вдруг, вся природа, все окружающее слилось в один вздох блаженного упоения…
Розы благоухали, звезды с темной синевы неба бросали на землю дрожащие лучи свои, соловей пел свою песню, то заливаясь продолжительными трелями, то нежно замирая.
Внизу, на ступеньке, сидела Хитралекхи. Вина упала с колен ее. Она прислонилась пылающим лбом к холодному мрамору перил лестницы, а острые ногти ее глубоко впивались в нежные ладони. Наконец, она вскочила, тряхнула головой так, что косы ее разметались в стороны, поднесла к губам маленький серебряный свисток, висевший у нее на тоненькой цепочке, и издала резкий, далеко слышный звук. Тотчас же явились слуги с факелами. Дамаянти, томно опираясь на руку сэра Вильяма, спустилась с террасы. Она, как бы озябнув, плотнее куталась в уттарию. Сэр Вильям, проводив ее до веранды, быстро откланялся.
Долго еще бродил он по улицам Калькутты, как в полусне. Все его мысли и чувства смешались и образовали в голове бешеный хаос. Он понимал только одно: сегодня началась для него новая жизнь, и следует искать ключ к загадке этой новой жизни. Он объяснил свое отсутствие за обедом нездоровьем и остался у себя. Ему казалось, что находиться в обществе теперь ему было невозможно, а более всего он боялся взгляда острых, пронизывающих душу глаз капитана Синдгэма.

IV

На берегах Гумти, широкого притока Ганга, вливающегося с юго-востока, в богатой плодородной области находился город Лукнов, столица и резиденция набоба Аудэ.
В то время его еще не коснулась европейская цивилизация, и он представлялся совершенно азиатским городом. Здесь блеск и роскошь встречались с безвыходной нуждой и нищетой. Между жалкими хижинами и запущенными грязными улицами, населенными подонками общества, вдруг появлялись обширные площади с роскошными дворцами и парками, тут же находились большие мечети и индусские храмы, окруженные прекрасными садами.
По реке, в этом месте еще не доступной крупному судоходству, весь день сновали небольшие барки, служившие сообщением для жителей. Приблизительно в середине далеко раскинувшегося города находился дворец набоба — безвкусное и бесформенное сочетание всевозможных построек, служивших для различных надобностей придворного штата, окруженных тенистыми садами, обширными дворами, глубокими прудами, а отчасти и высокими, укрепленными стенами с зубцами и башнями. Дворец этот, сам по себе составлявший почти целый город, походил на большие казармы, вмещающие многочисленное войско. Казался он похожим и на сказочный волшебный замок с золочеными куполами, разноцветными стенами, великолепными колодцами, громадными дворами и тенистыми благоухающими садами.
Город кишел бесчисленным множеством солдат, как конных, так и пеших, в красивых, живописных и оригинальных мундирах. Здесь были всадники с пиками, в тюрбанах, с кривыми саблями на боку. Затем пехота в разноцветных коротких кафтанах и широких шароварах с похожей на сандалии обувью, вооруженная европейским оружием, а частью самострелами, тяжелая кавалерия в панцирях, латах или чешуйчатой броне.
В одно раннее утро при первых лучах взошедшего солнца во всем Лукнове произошло оживленное движение. Почти все полки в полном вооружении выстроились по обеим сторонам главной городской улицы Хассанабад.
Во дворе резиденции набоба собрались его телохранители, все красивые, хорошо сложенные молодые люди в великолепных, шитых золотом мундирах, с пиками, мечами и блестящими позолоченными щитами. Тут же стояли богато украшенные слоны, на головы которых были надеты своеобразные украшения, клыки были унизаны кольцами с драгоценными камнями, а спины покрыты дорогими покрывалами. На спинах возвышались сиденья, перед ними помещались корнаки, или вожатые слонов, в белых одеяниях, держащие в руках небольшие копья. На улицу высыпало все городское население.
Ожидалось прибытие английского войска, которое вместе с армией набоба должно было совершить поход против рохиллов. Всем хотелось приветствовать или хотя бы видеть издали англичан, еще недавно считавшихся врагами, а теперь сделавшихся друзьями и союзниками.
Было получено известие, что обе английские бригады под командованием полковника Чампиона еще накануне подошли к Лукнову и должны прибыть в город с восходом солнца.
Когда наконец с башни дворца раздался пушечный выстрел, народ густой толпой устремился к дороге — навстречу подходящему войску — и к городским воротам, чтобы увидеть шествие князя Аудэ, выезжавшего навстречу своим союзникам.
Впереди всех стоял гигантский слон для самого набоба. Рядом со слоном на породистых горячих конях с богатой сбруей ехал целый отряд факельщиков, державших в руках насаженные на длинные золотые шесты светильники, в которых горели ароматические травы. Они были одеты в роскошные наряды, а за ними в еще более роскошных нарядах шли слуги, несшие большие и высокие опахала из павлиньих перьев. Шествие замыкали телохранители, тяжелая и легкая кавалерия, вооруженная длинными копьями.
После пушечного выстрела на крыльце первого двора появился Суджи Даула, окруженный придворными сановниками. Тамтамы, барабаны и длинные медные трубы встретили его воинственным маршем. По широкой, обитой дорогим штофом лестнице Суджи Даула взобрался на спину слона и уселся на блестящий трон. Приближенные взобрались на менее роскошно убранных слонов, сообразуясь по чинам и положению при дворе.
Шедшая впереди пешая лейб-гвардия очищала короткими копьями путь и бесцеремонно тыкала ими в толпу. При проезде набоба народ повсюду бросался на колени, а стоявшее шпалерами войско встречало главу и властелина грохотом тамтамов, барабанным боем и оглушительным звуком труб.
Почти за четверть мили от города показались и первые отряды английского войска. Впереди ехал полковник Чампион на высланном ему навстречу слоне. Рядом с ним на удобно устроенном сиденье помещался сэр Вильям Бервик, остальные офицеры следовали верхом. Позади них широким фронтом шли первые батальоны, небольшой отряд артиллерии с несколькими полевыми орудиями и, наконец, остальные части войска. Солдаты были в мундирах из белой бумажной ткани, в круглых тюрбанообразных шапках, но полковник Чампион и офицеры ради торжественного случая были в красных парадных мундирах английской армии.
Когда шествие встретилось с английским войском, последнее остановилось и взяло на караул.
Полковник Чампион приблизился к набобу. После обычных приветствий он отклонил приглашение набоба разместиться во дворце и попросил указать ему место для лагеря, которое было назначено тут же. Суджи Даула выразил желание присутствовать при его устройстве, сошел со слона и пересел на поданную ему лошадь.
Полковник отдал нужные приказания, и солдаты немедленно принялись за рытье канав, земляных валов и окопов, после чего раскинули привезенные с собой палатки. Когда английское войско разместилось в своем лагере, при входе в который было поставлено несколько полевых орудий, набоб приказал доставить провиант.
Как ни был сэр Вильям занят своими воспоминаниями и как ни наполнял все его мысли образ Дамаянти, окружающее представлялось ему полным новизны, поражало и вызывало живейший интерес. В Мадрасе и Калькутте он встречал еще европейскую культуру, незаметным образом производившую свое действие и на туземцев, здесь же он видел настоящую азиатскую жизнь во всей первобытной простоте, а блестящая роскошь двора набоба Аудэ превышала даже самые смелые фантазии.
Внутренние дворы княжеского дворца так и сверкали пестрыми камнями и позолотой. Слуги, бросившиеся навстречу возвращавшемуся властелину и гостям его, составляли чуть ли не целую армию. Все покои были загромождены украшениями и коврами. На просторных двухэтажных террасах были устроены искусственные сады, окруженные колоннадами, и в садах этих было соединено все, что только может произвести искусство садоводства в климате вечного лета. С террас по широким мраморным лестницам можно было спуститься в парки, где большие пальмы, акации, гарцинии и имбирные деревья раскидывали благодатную тень. Местами виднелись большие пруды с гладкой, как зеркало, поверхностью и лодками на берегах.
Набоб предложил гостям пройтись по садам — гордости всех азиатских князей. У каждого поворота дорожки, под каждым тенистым деревом, появлялись слуги со шербетом и фруктами и одновременно подавали роскошнейшие цветы в серебряных и золотых чашах. Из садов гостей повели в покои дворца, где они при помощи многочисленных слуг могли освежиться в роскошных купальнях, а затем попросили к обеденному столу.
Парадная столовая состояла из обширного зала с колоннами и видом на садовые террасы. Здесь, по индусскому обычаю, для каждого гостя был поставлен отдельный стол, а посередине зала находился стол набоба. За обедом подавали все, что могла предложить индусская и европейская роскошь: лучшие старые вина европейских погребов, фрукты, овощи, дичь, редких рыб, так что даже самый избалованный гастроном счел бы себя удовлетворенным во всех отношениях.
С одной из галерей раздавалась тихая и однообразная, но мелодичная музыка, а в промежутках между кушаньями посреди зала появлялись прекрасные танцовщицы.
Полковник Чампион был мрачно молчалив и на слова набоба отвечал односложно. Зато Клод Мартен оживленно и обстоятельно беседовал с Суджи Даулой, и, когда последний стал сетовать на безобразие и грязь, царившие на улицах Лукнова, полковник тотчас же предложил набобу план перестройки города и княжеского дворца.
После обеда полковник Чампион немедленно откланялся, сел на лошадь и поехал обратно в лагерь к своим войскам, а Клод Мартин занял великолепное помещение во дворце.
Англичане пробыли еще два дня в Лукнове, и празднества во дворе набоба происходили ежедневно. Потом войска выступили в поход с азиатской пышностью, провожаемые несметными толпами народа.
Впереди шла легкая кавалерия, предназначенная для разведок. За нею следовали пешие воины, вооруженные ружьями или луками, которыми они действовали успешнее, чем огнестрельным оружием, потом набоб со своей свитой. Впереди шли музыканты в богатых одеждах, их начальник с множеством пестрых бус на шее держал длинный изогнутый рог из золоченого металла и издавал редкие протяжные звуки, за ним шли свистуны, литаврщики, люди с тарелками и продолговатыми барабанами, издававшими слабые дребезжащие звуки. Вся эта музыка составляла дикий грохот, в котором только звуки рога обозначали некоторый такт.
За музыкантами на слоне везли громадное государственное знамя из зеленого шелка, затканного золотом. За знаменем шел роскошно украшенный слон набоба. Суджи Даула сидел на троне, убранном великолепным коврами. По обеим сторонам на стременах стояли служители с громадными опахалами из павлиньих перьев. Сзади набоба на маленьком сиденье сидел служитель и держал над головой повелителя большой красный шелковый зонтик, затканный золотом. Телохранители на лошадях в роскошных попонах и блестящей сбруе окружали слона набоба.
Среди этой пышности резко выделялось своей простотой английское войско, следовавшее на небольшом расстоянии. Полковник Чампион занял место в арьергарде, главным образом потому, что он мог отстраниться от нападения. Он отказался от слона, присланного ему набобом, и ехал верхом, окруженный офицерами. Командующий войсками Суджи Даулы Клод Мартин составил себе штаб из нескольких англичан и самых способных военачальников набоба и тоже отказался от присланного богато украшенного слона. Он ехал на своей сильной лошади, то присматривая за авангардом, то подгоняя отставших, и каждый раз, когда проезжал мимо слона набоба, Суджи Даула говорил ему несколько лестных слов.
Войско двигалось довольно медленно. В полуденный зной сделали привал, а при наступившей темноте расположились бивуаком, для набоба и его свиты раскинули шатры, чтобы после отдыха, на заре, двинуться дальше.
В Рохилканде попадались деревни с красивыми постройками, садами, фруктовыми деревьями и хорошо обработанными полями, но все деревни были заброшены, в них не было ни людей, ни скота. Все бежали дальше, на склоны Гималаев. По азиатскому обычаю, войска, вступив на враждебную территорию, немедленно все подвергали разрушению: дома были сожжены, деревья срублены, поля затоптаны.
Эту опустошительную работу производила легкая конница авангарда, так что собственно войско шло уже по пустыне.
Клоду Мартину с трудом удавалось удерживать войска хотя бы для того, чтобы собирать плоды на случай нехватки съестных припасов, следовавших длинным обозом за армией.
Полковник Чампион мрачно смотрел на пустыню, через которую ему приходилось идти, и среди английского войска раздавались громкие порицания жестокого и бесцельного варварства воинов Аудэ.
Наконец разведочный отряд легкой кавалерии сообщил, что на широкой равнине у гималайских гор сосредоточены все военные силы рохиллов. Клод Мартин тотчас же велел остановиться и растянул всю армию цепью. Англичане остались в тылу, пехота образовала каре: по бокам конница, в середине артиллерия. Так как уже надвигались сумерки, войско расположилось лагерем в поле. Набоб собрал военачальников в своей палатке, и во время сытной трапезы следовавшие за войском в многочисленных повозках танцовщицы увеселяли зрителей.
Полковник Чампион отклонил приглашение набоба и сидел со своими офицерами у костра.
Полная тишина английского лагеря нарушалась только громкими криками и шумом, доносившимися из войска Аудэ, а у сэра Вильяма сердце сильнее билось при мысли о первом сражении, в котором он будет завтра участвовать.

* * *

Рохиллы по возвращении послов, потерпевших в Калькутте неудачу, стали немедленно готовиться к войне. Ханы отдельных племен созвали всех способных носить оружие, снабдили их ружьями и зарядами, собрали всех лошадей.
Таким образом составилось сильное, хорошо вооруженное войско из пехоты с ружьями и стрелами и легкой кавалерии, хорошо умеющей владеть пиками и саблями.
Ахмед-хан был единогласно избран главным военачальником.
Он приказал очистить местность, граничащую с владениями Аудэ, а женщин и детей, равно как скот и провиант, отвезти на север, к склонам Гималаев, откуда в случае неблагоприятного исхода войны их можно было спрятать в неприступных горах. Потом он стянул все войско на равнине, где с одной стороны оно защищалось крутыми отрогами гор, а с другой — рекой и было доступно нападению только с юга. Тут был разбит лагерь, укрепленный окопами. С тыла подвозились припасы, с утра до вечера спешно составленное войско проводило учения.
Ахмед-хан был умелым военачальником, в молодости он сражался в рядах войска Великого Могола, и вскоре его армия была доведена до такого совершенства, какое редко встречается в Индии.
Он был только один раз женат, хотя рохиллам, как и всем афганцам, разрешается многоженство, и у него была только одна дочь, которой он посвятил всю свою любовь. Шестнадцатилетняя Фатме была в полном блеске красоты и молодости. Ее смуглое лицо вполне правильное, черные глаза горели огнем, волосы густыми волнами падали с плеч, стройная фигура напоминала грациозные движения газели и гибкость леопарда. На ней были белые шелковые шаровары, спускающиеся на шитые золотом башмаки, темно-синий шелковый жакет, застегнутый до ворота и украшенный драгоценными камнями, а сверху — нечто вроде кафтана из такого же шелка с широкими рукавами до локтя, открывающими ее красивые руки, унизанные дорогими браслетами. На голове — круглая высокая шапочка, густое покрывало из тончайшей шерстяной ткани, обыкновенно закрывающее лицо, лежало рядом, когда она сидела у отца. Она играла ему на вине, подавала трубку и шербет, слушала его рассказы о подвигах народных героев или древние изречения и стихи.
Хотя все прочие женщины были удалены из лагеря, Фатме со старой служанкой, жила там в маленькой палатке рядом с шатром отца и была окружена нежным вниманием всех воинов.
Через разведчиков узнали о военных приготовлениях в Лукнове и стали проводить учения с еще большим энтузиазмом, чтобы достойно отразить надвигающуюся опасность.
Рохиллы мужественно и радостно ждали войны. Ахмед-хан был серьезен и озабочен, хотя всеми силами подавлял тревожные опасения, смущавшие его душу. Он один понимал истинное значение союза Суджи Даулы с английским губернатором, он знал цену европейским войскам и поэтому старался обучить своих воинов спокойствию. Он был занят с утра до вечера и давал отдых себе и людям только в самые знойные часы.
Однажды разведчики принесли известие, что Суджи Даула выступил с сильной армией из Лукнова и перешел границу.
Ахмед-хан тотчас же прекратил учения, приказал готовить сытные обеды, и муллы, сопровождающие войско, должны были три раза в день возносить торжественные молитвы. Он хотел, чтобы его воины вступили в бой свежими и бодрыми и религиозное воодушевление и вера в благословение неба наполняли их души, подкрепляя телесные силы.
Наконец на горизонте показалось облако пыли. Решительная минута приближалась. Муллы при свете заходящего солнца совершали торжественное богослужение. Рохиллы горячо молились, а когда солнце скрылось, легли спать, чтобы с первым проблеском зари встать бодрыми и готовыми к бою. Ахмед-хан, расставив конные караулы вокруг лагеря, удалился в свой шатер.
Он курил трубку, медленно выпуская кольцами голубоватый дым и изредка прихлебывая шербет. Перед ним на ковре сидела Фатме, на коленях у нее лежала вина, и нежные пальцы смуглых рук перебирали струны. Сегодня она не играла заунывных или любовных песен, мягкие звуки инструмента преобразились: она играла воинственный гимн, в котором слышались то боевые фанфары, то победная песнь. Ее темные глаза гордо сверкали, и она пытливо смотрела на отца, точно желая видеть впечатление, производимое на него ее игрой, но Ахмед-хан был серьезен: он мрачно, а иногда с тоской взглядывал на дочь из-под сдвинутых бровей.
Наконец он махнул рукой, музыка прекратилась, и Фатме подошла, нежно склоняясь перед ним.
— Дочь моя, — сказал он, — завтра решится будущее нашего народа, а также мое и твое. В минуту, когда над нами перст Божий, не лишне сказать слово ободрения, а может быть, и прощания на время земной нашей жизни.
— Отец! — вскричала Фатме, и большие глаза ее наполнились слезами. — Не прощания… Бог сохранит тебя, он пошлет победу тебе и нашему оружию!
Ахмед-хан задумчиво покачал головой.
— Кого Бог призовет на небо из этого тяжелого испытания, тому он окажет великую милость, а еще большую — тому, кому дозволит умереть на поле сражения в священной борьбе. Если небо даст победу нашему оружию, то оно все-таки может послать мне конец. Поэтому я должен сказать тебе, которую любил больше всего на свете, последнее слово и объявить свою последнюю волю.
— Говори, отец, — отвечала Фатме, складывая руки на груди, — я слушаю и уверена, что сам Бог говорит со мной твоими устами.
— Благодарю тебя, дитя мое, за все радости, которые ты доставляла мне в жизни, и пошли тебе Бог благословение, когда меня не будет. Когда-нибудь, рано или поздно, мне пришлось бы тебя оставить, а для тебя воспоминание об отце будет приятнее, если он падет в бою. Если же Бог возьмет мою жизнь за победу нашего народа, то и ты должна его благословлять и хранить в сердце память об отце. Дочь Ахмед-хана не будет одинока и покинута, ты найдешь верного и храброго человека, который женится на тебе, и народ будет почитать тебя. Но может быть и другое предопределено в неисповедимых путях неба: я могу пасть в бою, не обеспечив своей смертью победы. Тогда ты должна бежать с другими женщинами и детьми и с теми, которым удастся спасти свою жизнь, вы укроетесь в горах.
— Бежать? Мне бежать, отец? Никогда! — горячо воскликнула Фатме. — Если ты погибнешь, если мой народ будет разбит, то и мне нет больше места на земле…
— Но ты все-таки должна жить для несчастных, которые останутся и которым будут нужны советы, утешения и твердое руководство… Ты будешь говорить с ними именем Бога, и тебя послушаются, хоть ты женщина и молода годами. Если же случится самое худшее, если и бегство будет невозможно, если дикие полчища Суджи Даулы вас все-таки застигнут, тогда ты, милое дитя мое, не должна стать добычей кровожадного набоба, он не должен увести к себе рабыней дочь Ахмед-хана… Тогда, дитя мое, если нет способа избежать страшной участи… тогда можно умереть…
— Отец! Я никогда не боялась смерти, но если я тебя потеряю, то она будет для меня отрадой! — Она достала из складок одежды острый трехгранный кинжал с золотой рукояткой. — Видишь, это спасение от позора и бедствий… Будь уверен, моя рука не дрогнет!
— Нет, дитя мое, — возразил Ахмед-хан, — твоя рука может все-таки дрогнуть, кинжал могут отнять, и ты окажешься во власти врагов. Вот верное спасение. — Он дал ей хрустальный граненый флакончик. — Это яд. Если все пути спасения будут отрезаны, но не раньше, ты выпьешь эту жидкость. Немедленно кровь застынет в жилах, и сердце остановится.
— Давай, отец, давай, — вскрикнула Фатме, хватая флакончик.
Ахмед-хан поцеловал дочь.
— Теперь иди спать, дитя мое, — сказал он, — может быть, небо дозволит нам завтра идти ко сну с благодарственной молитвой за победу и спасение!
Фатме поцеловала руку отца, сквозь слезы с улыбкой взглянула на него и ушла в свою палатку. Ахмед-хан вышел, сел на лошадь и объехал посты. Уже начинало светать, когда он вернулся. Тогда он сел лицом к востоку и искренно горячо молился, пока дневное светило не выглянуло на горизонте. Весь лагерь оживился. Ахмед-хан совершил омовение, надел свое драгоценное оружие, молча обнял дочь, ожидавшую его у входа, сел на лошадь и поехал расставлять войска к бою.
Видно было, что и войско Суджи Даулы двигалось в боевом порядке большим полукругом, фланги которого заходили далеко за позицию рохиллов. Очевидно, они намеревались охватить с двух сторон небольшое войско и подавить его численностью.
Муллы еще раз обошли отдельные части, прочитали последние молитвы и воодушевили воинов перед боем. Потом войско медленно двинулось.
В то же время двинулись и полчища противников с воинственными криками, при оглушительном грохоте всех музыкальных инструментов.
Вскоре оба войска сошлись близко.
Раздался протяжный сигнал, и неприятели бросились друг на друга.
Ахмед-хан неподвижно сидел на коне, не сводя глаз с противника и все ближе подпуская его. Наконец он отдал приказ, и туча стрел понеслась на всадников. Первые ряды их наскочили друг на друга, почти каждая стрела попала в цель, люди и лошади повалились на землю. В рядах конницы произошло смятение. Атака захлебнулась, но подходила пехота.
Воины Суджи Даулы со стрелами и ружьями начали бой, но стреляли плохо. Рохиллы бросились на землю, потом быстро поднялись, открыли меткий огонь из длинных ружей, и первые ряды пехоты Аудэ повалились. В них пустили еще несколько залпов, они отвечали неровным слабым огнем. Тогда рохиллы, перекинув ружья за плечи, бросились на них с саблями и кинжалами, за ними и конные вступили в дело. Сначала они кинулись на всадников Аудэ и отбросили их почти без сопротивления, а потом двинулись на пехоту.
Сабли сверкали в воздухе, и каждый взмах сносил голову врага. В короткое время все войско Аудэ было в полном смятении и обратилось в бегство. Сам Суджи Даула спешно пересел на лошадь и гнал ее сколько хватало сил, так как Ахмед-хан во главе своих всадников указывал саблей на набоба, приказывая взять его в плен. Только быстрота лошади спасла набоба, а если б рохиллам удалось схватить его, то это было бы верной порукой почетного и выгодного для них мира. Но он спасся.
Полковник Клод Мартин также едва избежал плена: он спасся только присоединившись к бежавшим войскам. Рохиллы победоносно стремились вперед, громко раздавались их радостные крики, только Ахмед-хан был молчалив и мрачен, он знал, что эта победа не спасение и что самое трудное еще впереди.
Всадники рохиллов ускакали далеко, преследуя бежавших врагов. Вдруг они остановились и осадили лошадей.
Ахмед-хан подъехал было с распоряжениями, но первые ряды рохиллов очутились перед плотным каре английских войск и были встречены ружейным залпом. Люди и лошади повалились, пришлось отступить.
Ахмед-хан отвел конницу в сторону, выстроил ее клином и велел ринуться на англичан, чтобы прорвать их плотные ряды. Земля задрожала под копытами лошадей, казалось невозможным, чтоб англичане выдержали этот натиск, но в ту минуту, как конница подъехала уж совсем близко, послышалась спокойная команда, и ряды расступились. За ними стояла полевая батарея, и, когда рохиллы с громкими криками бросились на каре, их встретил артиллерийский огонь. Ахмед-хан громким голосом скомандовал отступление.
Он опять выстроил конницу, вторично скомандовал атаку, но их опять встретили огнем орудий и ружей. Уцелела едва ли половина рохиллов. Ахмед-хан отвел их еще дальше, он понимал, что это бесцельные жертвы. В это время быстрым маршем подоспела пехота рохиллов, кинулась со штыками на второе каре англичан, стрелы метко летели в английских солдат. Но второе каре так же расступилось, так же открылся артиллерийский огонь, и скоро первые ряды осаждавших превратились в груды мертвых тел.
Рохиллы потерпели сильный урон. Сбоку выступила английская кавалерия и, хотя конные рохиллы ринулись ей навстречу, не смогли выдержать страшного натиска. Рохиллы еще держались в полном порядке, но им приходилось отступать, постоянно отбиваясь от кавалерии под артиллерийским огнем. Они уже были оттеснены на половину дороги к лагерю, когда из середины английской позиции раздался протяжный сигнал. Артиллерия немедленно смолкла, и кавалерия отступила.
Атака была отражена, и превосходство английского войска доказано.
Необходимое для положения англичан в Азии убеждение в непобедимости их оружия было вновь подтверждено. Полковник Чампион исполнил свой долг и был доволен. Суджи Даула был побежден, решение зависело от английского командира, и полковник думал, что еще могут начаться переговоры, которые почетным подчинением рохиллов избавят это храброе и благородное племя от уничтожения или унизительного рабства.
Несколько минут на обширном поле сражения царила глубокая тишина. Рохиллы стояли на месте, на которое были оттеснены, англичане снова составили каре.
Полковник Чампион ехал перед фронтом, как бы ожидая, что Ахмед-хан вышлет гонца просить его посредничества.
Сэр Вильям ехал рядом с ним и с напряженным участием смотрел на уцелевших храбрых противников.
Но сражение приняло неожиданный оборот. Полковнику Мартину и всадникам набоба удалось наконец удержать разбегавшееся войско и сплотить его до известной степени. Страх воинов Суджи Даулы пропал, когда увидали, что рохиллы отражены англичанами, и они опять воспрянули духом.
Даже набоб вновь сел на слона и объехал ряды войска, грозя страшными наказаниями трусливым и обещая храбрым богатые награды. Телохранители выстроились по бокам, и скоро войско Аудэ большим полукругом ринулось вперед.
Рохиллы тесно сплотились.
Ахмед-хан спокойно отдавал приказания.
— Надо умирать, братья, если небо не совершит чуда, — говорил он, — я знаю, ни один из вас не сдастся живым в руки врагов. Суджи Даула не похвастается, что у него есть хоть один раб-рохилл. Жалких наемников хитрого набоба, изменника Моголу и пророку, мы разбили, но не могли выдержать борьбы с англичанами. Они предали нас нашим врагам и призвали на себя гнев Божий. Если бы англичане покорили весь Индостан, они все-таки будут позорно изгнаны более сильным противником из страны, которой овладели путем жестокой несправедливости и измены. Суд Божий совершается медленно, но он неотвратим, и наша гибель будет отомщена, хотя бы и через столетия.
Он выхватил саблю и стал во главе конницы, чтобы своим примером воодушевить воинов драться до последней капли крови и умереть вместе с ними.
Полчища Аудэ все наступали с трех сторон на плотную кучку рохилл. Завязалась дикая, страшная борьба, ряды нападавших падали, пронзенные стрелами, но численность неприятеля была слишком велика. Завязалась рукопашная борьба, перешедшая в ужасную резню, так как каждый рохилл, уложив многих врагов, сам падал, наконец, сраженным. Конные воины, окруженные телохранителями Суджи Даулы, отчаянно защищались и тоже валились один за другим.
Ахмед-хан собрал около себя горсть самых храбрых воинов, сабля его без промаха как молния сверкала в воздухе.
Но и эта горсть, стоявшая как незыблемая скала, все редела.
Полковник Чампион был в негодовании от внезапного оборота дела.
— О, эти подлецы, эти трусливые варвары! — вскричал он, сжимая кулаки. — Мы должны были драться, а они пользуются победой и, как палачи, режут храбрых воинов!
В рядах английских войск тоже раздавались громкие проклятия и выражения негодования.
— Ступайте туда, сэр Вильям, — приказал полковник, — возьмите эскадрон солдат и спасите кого можно, прежде всего благородного Ахмед-хана, а если эти мерзавцы не захотят повиноваться, я велю стрелять в них из орудий.
Сэр Вильям отдал приказ эскадрону и помчался к месту боя.
Незадолго перед тем из лагеря рохиллов выехала Фатме и стрелой пустилась на своей маленькой быстрой лошадке.
Она спрятала волосы под чалмой, сбросила длинный кафтан и, сидя без седла, на одной попоне, действительно походила на мальчика. Она доскакала до места сражения и пробралась к отцу, убивая острым кинжалом солдат Аудэ, преграждавших ей дорогу. Ее точно охраняла чудодейственная сила. Она добралась до Ахмед-хана, несколько раз раненного пиками, но с неослабевающей силой действовавшего саблей.
— Я тут, отец, — вскричала Фатме, становясь около Ахмед-хана, — я пришла умереть с тобой!
Хан испугался.
— Ты? Здесь не место женщине… Если тебя увидят…
— Залог свободы при мне! Я не хочу умирать одна… Я хочу вместе с тобой подняться на небо!
Она больше не могла говорить, враги напирали, сабля Ахмед-хана сверкала. Фатме осталась около него и одному из воинов Аудэ, занесшему саблю над головой ее отца, она, перегнувшись с лошади, вонзила кинжал в грудь, и он повалился навзничь. Ее присутствие воодушевляло рохиллов, они так отчаянно отбивались, что враги подступали нерешительно. В пылу боя чалма Фатме соскользнула, и волосы рассыпались по плечам.
— Это женщина! — вскричал Суджи Даула. — Вперед… Кто приведет ее ко мне, тот может брать все, что хочет, из моих сокровищ!
Он послал своих телохранителей в бой и рохиллы были снова окружены со всех сторон. Груды тел все росли. Ахмед-хан вдруг упал с лошади. Фатме тоже соскочила, обхватила отца и прижала к себе его голову.
— Рана смертельна, — слабым голосом проговорил Ахмед-хан, — да благословит тебя Бог, дитя мое… Он милостив, что дает мне умереть на твоих руках… Минута настала.
Последние рохиллы были убиты, телохранители Суджи Даулы подступали, жадно протягивая руки к Фатме. Она достала хрустальный флакончик и поднесла его к губам…
Вдруг наступающие испуганно отшатнулись, послышался конский топот. Сэр Вильям скакал на взмыленной лошади, он узнал Ахмед-хана и велел своим солдатам окружить раненого военачальника. Приказание было немедленно исполнено, и, хотя воины Аудэ негодовали, никто не осмелился приблизиться.
— И вы пришли порадоваться, глядя на дело рук своих? — проговорил Ахмед-хан, тяжело поднимая голову. — Я хорошо помню вас, но не думал, что гибель храбрых воинов будет для вас желанным зрелищем!
— Я пришел вас спасти, благородный хан! — вскричал сэр Вильям, соскакивая с лошади и отдавая честь. — Никто не посмеет тронуть вас, вы не подвергнетесь позорному плену… Я буду охранять вас и ручаюсь моей честью за вашу жизнь и свободу!
Ахмед посмотрел пытливым взглядом умирающего на взволнованное лицо молодого человека, почтительно склонившегося к нему.
— Моя жизнь кончена, и никто уж не может лишить меня свободы на земле… Но если вы вправду пришли помочь, если у вас действительно благородные намерения, то спасите мою дочь, мое единственное дитя… Она слишком молода, чтобы умирать… Может, Бог еще сжалится над ней и пошлет счастливую жизнь…
— Я должна жить, отец?! — вскричала Фатме. — Жить без тебя, под властью чужих людей, пришедших уничтожить наш народ? Нет, нет, я умру с тобой, я хочу с тобой предстать перед престолом Бога и молить его уничтожить наших врагов.
— Нет, дитя мое, ты должна жить, я так хочу… Ты должна принять милосердие Божие, чудом проявившееся к тебе… Ты не можешь ослушаться последней воли отца. Я приказываю тебе жить! А вы поклянитесь мне вашей честью, поклянитесь Богом, в которого веруете, поклянитесь вашей матерью, что защитите мою дочь от всякого зла и что она будет так же свободна, как вы сами. Я знаю, в вашей стране нет рабства, и женщин чтут высоко… Поклянитесь мне беречь Фатме как сестру!
— Клянусь Богом, моей честью и жизнью моей матери! — взволнованно отвечал сэр Вильям.
— Так возьмите ее, — сказал Ахмед-хан все слабеющим голосом, — спасите от Суджи Даулы и его полчищ, и да не коснется вашей головы проклятие, тяготеющее над вашим народом за неправедно пролитую кровь… а ты, Фатме, повинуйся ему, как мне… Я так хочу… Это мое последнее приказание… моя последняя просьба!
— А если он дал ложную клятву? — вскричала Фатме. — Разве можно верить убийце?
— Он сдержит слово, — сказал хан, — взгляд умирающего видит правду… а если бы не в его власти было защищать тебя, если бы тебе все-таки угрожало рабство… у тебя есть средство соединиться со мной… Живи… Прощай…
Он слабо протянул руку сэру Вильяму. Тот встал на колени, почтительно взял руку умирающего воина, голова которого тяжело упала на руки дочери. Губы Ахмед-хана еще раз прошептали имя Фатме, глаза закатились, хриплый стон вырвался из груди, и он умер. Сэр Вильям шепотом прочитал молитву. Фатме, рыдая, поцеловала холодеющий лоб отца и закрыла ему глаза.
Глубокая тишина царила в кругу, оцепленном английскими солдатами, а за ним раздавался дикий победный рев солдат набоба.
Фатме поднялась мертвенно бледная, вытерла слезы и пристально посмотрела на сэра Вильяма.
— Мой отец приказал, и я повинуюсь, — сказала она на ломаном английском языке, — распоряжайтесь мной и помните вашу клятву.
Сэр Вильям поднялся и посадил Фатме на ее маленькую лошадку, смирно стоявшую рядом.
— Можете мне довериться, — сказал он, — я охраню вас собственной жизнью.
Сэр Вильям приказал солдатам поднять тело Ахмед-хана и положить на коня.
— Ваш отец будет погребен со всеми почестями, подобающими военачальнику. Теперь едем, вам не место на поле сражения.
Фатме и сэр Вильям, окруженные английскими солдатами, поехали к полковнику Чампиону через поле битвы, на котором не осталось ни одного живого рохилла.
Суджи Даула с неудовольствием смотрел на разыгравшуюся перед ним сцену, но не посмел протестовать. Он подъехал со свитой к полковнику, в высокопарных выражениях высказал свою благодарность.
— Я исполнил мой долг, — холодно отвечал полковник, — но с тяжелым сердцем, никогда еще победа не доставляла мне так мало удовольствия.
— Ваш офицер увез Ахмед-хана, — сказал Суджа Даула, — а он принадлежит мне, он мой пленный.
— Ахмед-хан не пленный, он умер, — возразил полковник. — У нас принято чтить павшего врага, и его опустят в могилу с военными почестями.
— А его дочь? — вскричал Суджи Даула, злобно сверкнув глазами на сэра Вильяма.
— Его дочь находится под моей охраной. Мы ведем войну не с женщинами, и наши пленные не рабы.
— Она принадлежит мне, как и вся земля рохиллов, — сказал Суджи Даула, — но пусть будет так… С друзьями не надо спорить… Поздравляю сэра Вильяма с добычей. Господин полковник, приглашаю вас и ваших офицеров на победный пир в моем дворце.
— Я вынужден отказаться от приглашения вашего высочества, — отвечал полковник, — долг службы требует моего присутствия при войсках, которым нужен отдых.
Он поклонился и отдал приказ возвращаться в лагерь. Полковник Мартин приказал войскам занять завоеванную местность и привести обратно бежавших жителей.
Многим рохиллам удалось достигнуть ущелий Гималаев, других поймали и кнутами загоняли обратно как рабов для заселения опустошенной земли.
Цветущая некогда страна представляла собой пустыню, благородный, храбрый народ исчез с лица земли, но в книги Ост-Индской компании была занесена прибыль в четыреста тысяч фунтов стерлингов, и ее директора в Лондоне могли выдать такой дивиденд, о каком не могли и мечтать.
Вечером дня битвы в лагере англичан было тихо. Для Фатме раскинули палатку. Она лежала на приготовленной ей постели, и до караульных иногда доносились сдержанные рыдания. У старых солдат выступали на глазах слезы и срывались проклятия азиатским варварам.
На следующий день полковник Чампион сделал набобу неожиданное сообщение, что он имеет приказ остаться в Лукнове для наблюдения за выполнением договоров и для содействия правительству Аудэ в делах по управлению провинциями Корой, Аллахабадом и вновь завоеванной землей рохиллов. Он потребовал помещения для войска и назначения крупной суммы на его содержание.
При всей своей сдержанности и хитрости набоб не мог скрыть неудовольствия, но пришлось покориться, так как полковник Мартин объявил, что ему потребуется много времени для обучения войска Аудэ и что пребывание отряда полковника Чампиона в Лукнове необходимо, чтобы держать в страхе и повиновении соседние племена и даже двор в Дели.
Набоб согласился на расквартирование английского войска, отвел для него помещения, приказал выдавать продовольствие и рассыпался в благодарностях за удивительную любезность и заботливость губернатора.
Таким образом княжество Аудэ, которое англичане признавали независимым от Могола государством, увеличилось, но сильный отряд английского войска стоял в Лукнове, армия Аудэ находилась под командой английского полковника Мартина. Правительство было освобождено от содержания отряда полковника Чампиона, и касса компании обогатилась миллионами. В сущности, Аудэ превращалось в вассальное княжество Англии.
Полковник Чампион держал своих солдат в казармах в строгой изоляции, не допуская общения ни с народом, ни с туземными войсками Аудэ. Казарменные здания походили на маленькую крепость. У ворот стояли пушки, посты занимали сильные караулы. Он ежедневно выезжал на учения в открытое поле за городом.
Сэр Вильям должен был по окончании похода вернуться в Калькутту. Он позаботился о торжественном и пышном погребении последнего военачальника рохиллов. Под молитвы мулл Ахмед-хана опустили в могилу на военном плацу. Войска стояли в парадной форме, артиллерия и пехота дали залпы, а полковник Чампион приказал обнести золоченой решеткой могилу храброго хана.
Фатме тихо сидела в своей палатке. Сэр Вильям ежедневно приходил к ней и почтительно спрашивал, не нужно ли ей чего-нибудь?
Она никогда ничего не просила, называла его своим господином и выражала только свою благодарность, кланяясь ему со сложенными на груди руками. Ее большие черные глаза с такой преданностью смотрели на него, точно он был ее земным Богом, и в первый раз грустная, но счастливая улыбка мелькнула на ее красивом лице, когда он объявил ей об отъезде.

V

За это время в Калькутте произошел крупный переворот, изменивший весь ход событий. Три члена совета, назначенные по новому положению парламента вместе с мистером Барвелем в помощники губернатору, снабженному необычайными полномочиями, приехали из Англии.
Они известили Гастингса о своем прибытии с калькуттского рейда, но он не сделал никаких особых приготовлений к их встрече, только Барвель приехал приветствовать коллег в сопровождении капитана Синдгэма и нескольких слуг.
Гастингс ожидал во дворце, желая с первой же минуты дать им почувствовать, что он здесь глава и повелитель, а они только советники. Он выслал экипажи слуг, позаботился об их помещении, но не больше. В городе тоже ничего не знали о приезде членов совета, поэтому народ не подозревал, что происходит нечто необычайное.
Высадка совершилась без всякой торжественности, только залп орудий форта Вильяма приветствовал прибытие чиновников компании.
Советники разоделись в ожидании парадной встречи и были неприятно удивлены, увидев пустую площадь и мистера Барвеля, представившегося им как сотоварищ, и капитана Синдгэма, холодно поклонившегося.
Первый из советников был мистер Момзон, член правления компании, человек лет пятидесяти, сухой, педантичный, в резких чертах лица которого и проницательных глазах ясно выражалось бюрократическое честолюбие.
Рядом с ним шел генерал Клэверинг в мундире английских сухопутных войск, высокий, представительный мужчина лет сорока, олицетворение важности и самомнения. Он шел под руку с женой в дорогом и претенциозном костюме, также высокомерно державшей себя. За ними следовал третий и младший член совета — мистер Филипп Францис, еще молодой человек, стройный и гибкий, одетый с артистической небрежностью. Он уже играл некоторую роль в парламенте, и общественное мнение приписывало ему анонимные письма, появившиеся в лондонских газетах, которые очень умно, но в высшей степени злобно и придирчиво осуждали или умаляли все сделанное или предпринимаемое правительством.
Директора думали, что выбор этих трех лиц необыкновенно удачен. Мистер Момзон должен был представлять бюрократический контроль ведения дела. Генерал Клэверинг предназначался для поддержания дружеских отношений в придворных и военных кругах Индии, а Францис должен был проводить желания компании в парламенте и прессе. Директора не сообразили, что именно эти три элемента должны были неминуемо привести к конфликту с Уорреном Гастингсом.
Советники холодно ответили на приветствие мистера Барвеля, сказавшего от имени губернатора несколько пустых любезностей. Когда они собирались садиться в экипажи, к ним поспешно приблизился с большой свитой Нункомар. Он, еще не доходя до площади, вышел из паланкина и так быстро бежал, что слуги с опахалами едва поспевали за ним. Почти не обращая внимания на Барвеля и бросив трусливый и злобный взгляд на капитана Синдгэма, он радостно приветствовал новых членов совета.
Когда магараджа назвался, Момзон особенно любезно поздоровался с ним, представил коллег и назвал его лучшим другом Англии в Индии.
— К сожалению, — с грустью отвечал Нункомар, — моя глубокая преданность великой и благородной английской нации и компании не ценится по заслугам. Вероятно, меня оклеветали перед милостивым губернатором, но я надеюсь, что высокочтимым советникам удастся представить мои намерения и поступки в должном свете.
Потом он начал в выспренных выражениях изъяснять свою преданность интересам Англии и перечислять многочисленные услуги, которые он ей оказывал, причем, выражая величайшее почтение губернатору, сделал несколько злобных замечаний относительно его управления, особенно о следствии над Риза-ханом и о распоряжениях относительно двора в Муршидабаде.
Францис напряженно слушал. Момзон заверил магараджу в полном признании его заслуг директорами компании, а генерал Клэверинг пожал руку брамина со снисходительно-покровительственным выражением лица. Капитан Синдгэм мрачно стоял в стороне, и глаза его грозно сверкали.
Мистер Барвель оборвал поток его речей, приказав подавать экипажи, и любезно предложил руку генеральше.
Момзон вторично пожал руку Нункомара и сказал с ударением, что он и его коллеги не замедлят воспользоваться советами магараджи в серьезных вопросах, которыми им предстоит заниматься.
Маленькое шествие в сопровождении немногих слуг, без военного конвоя, направилось к дворцу. У ворот стоял обычный караул, отдавший честь только генералу Клэверингу.
Барвель ввел своих новых коллег в приемный зал. Тут их ожидал Гастингс с высшими служащими. Рядом с ним в роскошном туалете, сверкая бриллиантами, стояла баронесса Имгоф, красотой и блеском затмевая далеко не юную уже леди Клэверинг. Та побледнела, увидев красивую подругу губернатора, и злобная усмешка скользнула по ее лицу. Она едва склонила голову и как бы не заметила, что баронесса Имгоф любезно и сердечно протянула ей руку.
Гастингс принял представленных ему Барвелем членов совета как начальник, каким он и был официально как губернатор и председатель совета. Он коротко выразил надежду, что почтенные советники будут помогать ему во всех начинаниях, которые он ввел и намеревается еще ввести для выполнения своей задачи — расширения и упрочения английского владычества в Индии.
Момзон холодно произнес несколько незначительных слов. Генерал Клэверинг покраснел от неудовольствия и еще более выпрямил свою высокую фигуру. Францис же смерил губернатора проницательным взглядом и язвительно улыбнулся.
Не оставалось сомнения, что между этими людьми должны непременно возникнуть противоречия.
Приглашение губернатора к обеду было холодно отклонено под предлогом необходимости отдохнуть после путешествия, чтобы завтра же приняться за неотложные дела. Леди Клэверинг при этом бросила на баронессу Имгоф взгляд, ясно говоривший, что она никогда не признает подругу губернатора равной себе по положению.
После этой встречи, неприятной для обеих сторон и равносильной объявлению войны не на жизнь, а на смерть, новые директора удалились в приготовленные для них роскошные помещения.
Гастингс, не показавший и тени волнения на непроницаемом лице, проводил баронессу в ее комнаты. Красавица Марианна залилась слезами.
— О, Боже! — вскричала она, рыдая. — Я этого не перенесу! Какая встреча, какие унижения мне предстоят!
— Неужели ты окажешься малодушной в минуту борьбы? — спросил Гастингс. — Право, у меня были более серьезные столкновения в жизни, чем предстоящие теперь с этими франтами, которые воображают подставить мне ногу. Это им не удастся. Если Бог даст силы, мои нервы крепки как сталь. Я клянусь тебе, Марианна, — продолжал он, — что они дорого заплатят за каждую твою слезу, я их положу к твоим ногам, они будут стонать от бессильной злобы и корчиться, как тигры и леопарды у ног охотника.
Марианна выпрямилась, слезы высохли, и глаза заблестели.
— Я верю тебе, мой друг, и буду достойна тебя в этой борьбе, как и во всякой другой, но, умоляю тебя, не пренебрегай опасностью…
— Я ничего не упущу и ничего не забуду, — грозно отвечал Гастингс, — клянусь тебе, твоя маленькая ножка переступит и этих врагов.
Вошел капитан Синдгэм. Гастингс недовольно взглянул на него, а капитан сказал:
— Прошу извинить за внезапное вторжение, но вы должны знать, что Нункомар присутствовал при встрече новых членов совета. Он льстил им, долго говорил со всеми, особенно с мистером Момзоном, и в каждом его слове была капля яда против вас.
— О, я знаю, как он действовал против меня в Лондоне! — сказал Гастингс. — Но я предвидел борьбу, приготовился к ней, и оружие мое остро и пагубно. Но пока не трогайте его, капитан Синдгэм, — строго приказал он, — я не люблю рвать незрелые плоды, а наказание этого несчастного должно созреть. Понимаете? Вполне созреть. Призываю вас к безусловному молчанию, пока я не признаю минуту удобной. Вот что вы должны сделать: не упускайте его из вида, следите за ним, а также за новыми врагами, прибывшими из Лондона. Знание — великая сила, а когда знаешь намерения противника, его вернее можно уничтожить.
— Ваше приказание будет исполнено, — сказал капитан, — и Раху будет везде, где ваши враги, — прибавил он, подходя к Гастингсу и понижая голос до шепота. И удалился с глубоким поклоном баронессе.
Новые члены совета заняли помещение во флигеле дворца. Генерал Клэверинг рано откланялся, но Францис и Момзон долго сидели на веранде и оживленно разговаривали. Сад был окутан мраком ночи, и только ветер шелестел в душистых деревьях манго. Никто из них не видел, что какая-то тень скользила от дерева к дереву и прижалась наконец к веранде так тихо, что не слышно было даже дыхания. Раху приложил ухо к золоченой решетке и слышал каждое слово.
На следующее утро Гастингс созвал совет на заседание. Он появился, когда все собрались, и поклонился с гордым достоинством.
Для него было приготовлено кресло, а для остальных — простые стулья.
Гастингс дал краткий обзор выполненных им мероприятий со времени вступления в должность.
— Я сообщаю это почтенным советникам, так как считаю долгом ознакомить их с положением дела, дабы они впоследствии могли помогать мне драгоценными советами. Могу смело приписать себе заслугу, что за время моего управления оказал существенные услуги компании и нашей родине. Политическая жизнь набоба в Муршидабаде прекращена, Бенгалия стала английской провинцией, королевство Аудэ — нашим вассальным государством, зависимость его от Дели окончательно устранена. Доходы компании увеличились на четыреста пятьдесят тысяч фунтов стерлингов, расходы сокращаются ежегодно на сто тысяч фунтов.
Он гордо окинул взглядом присутствующих, мистер Барвель сочувственно кивнул головой, Мистер Момзон еще ниже склонился над бумагами, генерал Клэверинг посмотрел на Франциса, который заговорил, нервно крутя карандаш дрожащими пальцами:
— Математический расчет, может, и верен, но мы имеем дело не с расчетами, а с задачей упрочения могущества Англии в Индии. Торговля провинциями, принадлежавшими компании и находившимися под властью Англии, а теперь переданными набобу Аудэ, за дружбу которого поручиться нельзя, весьма опасна и может иметь гибельные последствия. Продажа английских войск азиатскому деспоту для порабощения свободных рохиллов недостойна просвещенного века, в котором мы живем, недостойна Англии… Теперь уже нельзя воскресить убитых, нельзя смыть позорное пятно, — добавил он, кланяясь Гастингсу с плохо скрытой иронией, — но мы как представители самого прогрессивного народа Европы не можем поддерживать тирана, и я предлагаю уничтожить договор с ним.
Гастингс побледнел, он не ожидал такого открытого и бесцеремонного нападения, но ни один мускул не дрогнул на его лице, и только чуть заметное дрожание голоса выдавало его глубокое волнение.
— Никогда еще государства не создавались сентиментальными речами или нежными рассуждениями о чувствах покоренных, — отвечал он. — Разве англосаксы не покорили и не уничтожили древних кельтов? Разве норманны не стали властителями силой оружия? То, что я сделал, положило основание могуществу Англии в Индии, и поэтому я, как англичанин, действовал правильно. Компания, пославшая меня сюда, требует денег и денег, и я дал ей больше, чем она могла ожидать. Я увеличил ежегодный доход на полмиллиона, доставил миллион единовременно, а пребывание нашего войска в Аудэ, которое этим самым сдерживает набоба и обращает его в вассала Англии, дает больше ста тысяч экономии в год, так как набоб обязан его содержать.
— Компания дала нам право контроля, — сказал генерал Клэверинг, — и мы воспользуемся им для обсуждения мероприятий, предлагаемых высокоуважаемым губернатором.
— Но не тех, которые уже выполнены! — воскликнул Гастингс. — Я действовал по указаниям компаний, и она не ставила меня под контроль совета, тогда еще не существовавшего.
— Но теперь он существует, — заметил Момзон, — и я позволю себе обратить внимание уважаемого губернатора, что указ парламента всякое проявление правительственной власти связывает с решениями совета, в которых только при разделении голосов перевес дает голос губернатора.
Гастингс пожал плечами, говоря:
— Я не склонен в данную минуту критиковать решение парламента. Во всяком случае сила этого постановления не касается того, что уже сделано мною, когда еще не существовало совета, и я не допускаю обсуждения задним числом моих действий, — добавил он резко. — Даже и теперь постановление парламента еще не вошло в силу, так как верховный судья для Индии еще не назначен.
— Он назначен, — возразил Момзон, — и только семейные обстоятельства помешали ему выехать с нами. Сэр Элия Импей скоро будет здесь.
— Верховным судьей назначен сэр Элия Импей? — спросил Гастингс, с трудом сдерживая волнение. Он склонил голову и казался погруженным в свои мысли.
— Почтенный губернатор прав, я не могу не прибавить, к сожалению, — заметил Францис, — говоря, что совершившееся нельзя изменить, а именно уничтожение благородных, храбрых рохиллов. Что касается договоров об уступке провинций, то мы это еще обсудим. Может быть, верховному судье все-таки придется высказаться относительно их законности. Что же касается пребывания английских войск в Лукнове, то это исключительно вопрос управления, его нельзя изменить в прошлом, но продолжение подлежит решению совета, и я предлагаю немедленно отозвать наше войско из Лукнова.
— Я протестую, — вскричал Гастингс, — и сочту подобное решение пагубным для могущества Англии в Индии, а также для авторитета губернатора.
— Высший авторитет предоставлен совету, — важно заявил генерал Клэверинг.
Мистер Барвель говорил долго и пространно, приводя веские доказательства за оставление войска в Аудэ.
Новые члены совета слушали молча, а когда тот кончил, мистер Францис заявил, что доводы уважаемого коллеги его не убедили, и он повторяет свое предложение.
Последовало голосование. Клэверинг и Момзон поддержали Франциса — значит, большинство было на их стороне. Оно почти исключало всякое самостоятельное действие губернатора. Единогласие совета лишало его не только власти, но даже влияния, и он являлся просто исполнителем его решений.
— Мы сейчас же отправим полковнику Чампиону приказ о немедленном возвращении, — сказал Клэверинг, бросая уничтожающий взгляд на Гастингса.
Тот лишь пожал плечами с улыбкой, полной презрения.
— Нам нужно еще заняться делом, которое почтенный губернатор исполнил по приказанию компании, — снова заговорил Францис, — это касается отношений ко двору Муршидабада.
Гастингс посмотрел с удивлением.
— Эти отношения вполне оформлены, — сказал он, — магометанское правительство устранено, владычества набоба более не существует. Преданный нам индус управляет двором. Все сделано так, как хотела компания, и мы экономим двести тысяч фунтов из пенсии набоба.
— Компания постановила подвергнуть строгому расследованию управление визиря Риза-хана и обратиться для этого за советом к магарадже Нункомару.
‘Ага, змея начинает шипеть!’ — про себя проговорил Гастингс.
— Следствие велось, как мне кажется, очень поверхностно, — продолжал Францис. — Риза-хана отпустили с почетом, Шитаб-Рой даже награжден, а к магарадже Нункомару за советом не обращались.
— Он интриган, лгун и изменник, — возразил Гастингс.
— Поэтому я прошу уважаемого губернатора, — продолжал Францис, как бы не слыша замечания, — представить совету документы по этому следствию, чтоб мы могли убедиться, точно ли выполнены распоряжения компании.
— Документы к вашим услугам, — отвечал Гастингс. — Новые члены совета совершенно вправе желать ознакомиться с местными условиями, им не известными, но перемену состоявшегося решения я считаю неуместной и не допущу ее.
— Я не хочу думать, что уважаемый губернатор отказывается подчиниться постановлению парламента, — сказал Момзон.
— Во всяком случае, — вскричал генерал Клэверинг, — мы сумеем заставить признавать и исполнять наши решения!
Гастингс готов был вскипеть, но Барвель коснулся его руки, и он опустил голову с горькой усмешкой.
— Кроме того, — продолжал Францис, — мы ознакомимся с системой налогов и полицейского управления в Бенгалии, так как обязаны изменить и исправить все, что противоречит интересам компании или основным принципам английского правительства.
— Было бы еще лучше, если все акционеры компании переселились сюда и решением большинства управляли Индией, — с насмешкой заметил Гастингс.
— Мы представители компании, — вскричал Клэверинг, — и наших постановлений достаточно, чтобы поддерживать законный порядок.
— Мистер Барвель будет так любезен и откроет канцелярию правления господам членам совета, — холодно сказал Гастингс, — они ознакомятся с делами и сообщат мне свое мнение, а я увижу, что можно выполнить.
Он поднялся и хотел закрыть заседание, но вошел чиновник и подал губернатору письмо. Гастингс прочитал адрес:
— ‘Высокому совету в Калькутте’. Мистер Францис, будьте так добры, прочитайте.
Францис сломал печать с санскритскими буквами пробежал письмо, и радостное удовлетворение блеснуло в его глазах. Потом он сказал серьезно и торжественно:
— Это важный документ, требующий серьезного рассмотрения не только в интересах чести Англии и Ост-Индской компании, но и из уважения к высокочтимому губернатору, нашему председателю.
— Из уважения ко мне? — небрежно спрос ил Гастингс. — Странно! Я не нахожу, что господа члены совета склонны оказывать мне уважение.
— Когда высказываются тяжелые обвинения, мы обязаны дать соотечественнику полную возможность оправдаться, — заметил Францис.
— Обвинения? — грозно вскричал Гастингс. — Какие обвинения и кто смеет их высказывать?
— Обвинения заключаются в том, — сказал Францис, — что губернатор Уоррен Гастингс продает должности и объявляет преступников невиновными, за что получает крупные суммы денег. Таким путем избегнул наказания Риза-хан, а мать бенгальского набоба, бегум Мунни, заплатила крупную сумму, чтобы ее назначили опекуншей вопреки интересам Англии и компании.
Гастингс побледнел как полотно.
— Это подлость и низкая ложь! — вскричал он. — Только один человек может изобрести такую мерзость, — это Нункомар.
— Действительно, тут подпись магараджи Нункомара. Он заявляет, что может привести веские доказательства своих обвинений.
— Неужели они думают, что я буду отвечать на такие обвинения, буду оправдываться?..
— Оправдываться необходимо в интересах уважаемого губернатора, — заметил Момзон, — чтобы устранить даже тень подозрения.
— А я нахожу, — заметил генерал Клэверинг, — что мы должны подробно расследовать обвинения и потребовать доказательств.
— Делайте что хотите, господа, могу только сказать, что все доказательства Нункомара будут или ложь, или подлог.
И он вышел, не поклонившись. Барвель постарался уладить дело.
Он заявил, что лично присутствовал при следствии над Риза-ханом, что все доказано документами, и обвинения ни на чем не основаны. Нункомара за такой поступок надо бы наказать и выслать из Калькутты. Но все три советника остались при своем мнении, потребовали документы и удалились к себе.
Гастингс понимал, что против него, его имени, чести и положения началась борьба не на жизнь, а на смерть, и что члены совета не решились бы так действовать против него, если бы не были уверены в поддержке директоров компании, если бы клевете и деньгам Нункомара не удалось подорвать доверие к нему в Лондоне. Он велел позвать капитана Синдгэма, который передал ему слово в слово весь разговор Франциса с Момзоном.
— Они хотят поставить на ваше место генерала Клэверинга, — заключил капитан свой доклад, — и надеются стать тогда полными властителями.
— Это, наверно, так и было бы! — вскричал Гастингс. — Их план тонко и хитро обдуман, но они ошиблись. Они не знают меня и судят по собственной трусости и низости! Надеются загнать оленя, а на них выскочит тигр. Я уничтожу их и, если нужно, докажу всему свету, что могу, если захочу, сделаться даже королем Индии.
Со двора послышались шум и голоса. Гастингс позвонил.
— Что там? — спросил он вошедшего лакея.
— Магараджа Нункомар прибыл с большой свитой для посещения господ советников.
— А, как раз вовремя! — проговорил Гастингс. — Он и его друзья сейчас увидят, что я пока хозяин в своем доме. Капитан Синдгэм, пойдите и скажите Нункомару, что я запрещаю ему переступать порог дворца. Выгоните его, как назойливого нищего, а если он не будет повиноваться, предоставляю вам право удалить его каким угодно способом.
Злобная радость озарила лицо капитана, и он поспешил удалиться.
Во дворе он застал Нункомара, только что вышедшего из паланкина. За ним следовали два богато украшенных слона, с которых сняли драгоценные подарки для вновь прибывших членов совета. Капитан отстранил слуг с опахалами и подошел к магарадже.
— По приказанию губернатора я предлагаю вам немедленно удалиться из правительственного дворца.
Нункомар совсем растерялся от такого бесцеремонного обращения, лицо его помертвело, руки задрожали.
— Я приехал не к губернатору, — отвечал он срывающимся от злобы голосом, — а к членам высшего совета.
— Губернатор не только не примет вас сам, но и не допускает вашего присутствия во дворце, — возразил капитан, — поэтому, повторяю, предлагаю вам немедленно удалиться.
— Это уж слишком! — вскричал Нункомар. — Над губернатором еще есть совет, и я пожалуюсь этим господам на такое неслыханное нарушение вежливости. Кто может осмелиться запретить советникам меня принимать?
— Губернатор ничего им не запрещает, он только приказывает вам немедленно оставить дворец.
— Где покои господ советников? — спросил Нункомар одного из оторопевших дворцовых слуг. — Веди меня сейчас же туда!
Он хотел пройти мимо, но капитан загородил ему дорогу и громко крикнул часовому выставить караул. Солдаты выстроились позади него, и Синдгэм обнажил саблю.
— Повинуйтесь приказанию губернатора, — крикнул он Нункомару и, не дожидаясь ответа, велел солдатам направить штыки.
— Обдумайте ваш поступок, милостивый государь! — закричал вне себя Нункомар.
Но капитан выставил на него саблю, и Нункомар почти под штыками солдат сел в паланкин с ругательствами и проклятьями.
Солдаты все напирали, носильщики ускорили шаг, слуги отступили, слонов повернули обратно, и блестящее шествие обратилось в бегство. Капитан проводил магараджу до наружных ворот, приказал часовым больше не пропускать его и спокойно отвел солдат в караульное помещение, точно все произошедшее было самым обыкновенным явлением.
Потом он отправился к губернатору доложить, что его приказание исполнено, и застал Гастингса в кабинете спокойно читающим письма.
— У меня есть поручение для вас, капитан, — сказал губернатор, выслушав доклад, — я имею основание предполагать, что эти господа, которых Нункомар хотел посетить, пошлют гонца в Лукнов к полковнику Чампиону с приказанием вернуться.
— Вернуться?! — вскричал капитан, забывая свою обычную сдержанность. — Вы отдали приказ?
— Это решил совет, — возразил Гастингс, — я же хочу, чтобы приказание не дошло до полковника Чампиона, понимаете?
— Понимаю, — отвечал Раху, — считайте, что ваше поручение уже исполнено. Но, — продолжал он робко и нерешительно, — вы хотите оставить Нункомара без наказания и на свободе?
— Его час настанет! — холодно заметил Гастингс.
Капитан поклонился и вышел, а Гастингс направился к баронессе Имгоф. Он весело и спокойно разговаривал с ней, шутил с маленькой Маргаритой, и Марианна вздохнула с облегчением. Она не решалась спрашивать, но, видя спокойствие своего друга, думала, что опасность миновала.
Известие об изгнании Нункомара дошло до советников. Генерал Клэверинг вскипел, но Момзон успокоил его, и они с Францисом отправились во дворец магараджи, где сидели до позднего вечера.
На другой же день советники послали губернатору приглашение на заседание. Гастингс явился, не желая дать повод думать, что он уклоняется от борьбы. Холодно и спокойно занял он председательское место.
— Мы разобрали поступившее вчера обвинение, — сказал генерал Клэверинг, — и потребовали от магараджи Нункомара предъявления доказательств, но его не пустили во дворец. Мы приписываем это обстоятельство ошибке или незаконным действиям мелкого офицера и потребуем от него объяснения.
— Я приказал выгнать магараджу, — надменно сказал Гастингс, — потому что не терплю подлецов и клеветников.
— Дворец принадлежит компании, — заметил Момзон, — и это наша резиденция.
— Пока я губернатор, это мой дом! — резко перебил Гастингс. — Но перейдем к делу.
— Наше расследование, — продолжал генерал, краснея от злобы, — привело к обвинению, которое я прошу прочесть мистера Франциса.
Францис взял приготовленную уже бумагу, в которой Гастингс обвинялся в получении двадцати тысяч фунтов стерлингов от Риза-хана и такой же суммы от матери набоба за назначение ее опекуншей над сыном.
В доказательство первого обвинения приводились показания свидетелей, служителей муршидабадского двора, которые готовы были подтвердить клятвой, что они получили означенную сумму от Риза-хана и передали губернатору. Как доказательство подкупа матерью набоба приводилось ее собственное письмо с печатью, в котором она подтверждала уплату этих денег.
Гастингс, сжав губы, выслушал обвинительный акт до конца.
Францис заключил чтение предложением вызвать обвинителя, чтоб обвиняемый оправдался перед ним. Гастингс вскочил в негодовании.
— Я запретил Нункомару вход во дворец и не допущу его сюда, если б даже мне пришлось собственноручно убить его! Я никогда не поставлю себя на одну доску с таким негодяем, и подобная мысль никогда не пришла бы мне в голову по отношению к англичанину и джентльмену. Защищаться против безумного обвинения было бы ниже моего достоинства, и я не признаю права за советом судить председателя.
— Совет сам знает свои права, — возразил Францис, — и если почтенный губернатор отказывается от оправдания, то это не меняет нашей обязанности разъяснить дело. Предлагаю приступить к следствию.
— А я объявлю заседание оконченным и все, что будет предпринято по этому делу, незаконным и недействительным! — сказал Гастингс и твердой походкой вышел из зала. Барвель последовал за ним.
— Самое лучшее было бы арестовать этих людей и послать доклад в Лондон, — сказал он, войдя с Гастингсом в его кабинет.
Гастингс уже вполне овладел собой.
— Нет, мой друг, — ответил он с улыбкой, — это поставило бы их слишком высоко, а на меня могло бы бросить тень, подождем, что они еще предпримут.
— А если полковник Чампион возвратится? — спросил Барвель. — Если он послушается приказания совета?
Капитан Синдгэм вошел с официальным поклоном. Гастингс вопросительно взглянул на него.
— Приказание вашего превосходительства исполнено, полковник Чампион не возвратится!
Три члена совета продолжали заседание, несмотря на уход губернатора, они признали письмо и печать бегум Мунни подлинными, даже не допросив ее. Они решили также не допрашивать Риза-хана и вызвали указанных Нункомаром свидетелей, низших слуг муршидабадского двора, которые явились через несколько дней и клятвенно подтвердили все пункты обвинения.
Гастингс, по-видимому, вовсе не интересовался деятельностью членов совета, предоставив им делать что угодно, продолжал вести текущие дела, а все свободные часы переводил оды Горация и занимался обширной перепиской с друзьями в Лондоне.
Он получил официальную бумагу, приглашавшую его на заседание для оповещения о решении по представленному обвинению, но не обратил на нее ни малейшего внимания. На следующий день ему принесли бумагу, скрепленную печатью совета. В документе подтверждались все пункты обвинения письмом бегум Мунни и клятвенными показаниями свидетелей, губернатор признавался виновным в получении взятки в сорок тысяч фунтов стерлингов. Ему предписывалось представить эту сумму в распоряжение совета. При этом все его распоряжения по делу муршидабадского двора считались недействительными, и назначалось новое следствие над Риза-ханом.
Посланный совета передал это решение дрожащей рукой. Гастингс взял бумагу, пробежал ее и, разорвав на четыре части, отдал обратно, сказав с ледяным спокойствием:
— Вот мой ответ! Я не имею ни малейшего желания интересоваться личными и частными делами этих господ, которыми они занимаются, собираясь без моего участия и председательства. Можете это передать им на словах.
Посланный удалился, дрожа еще сильнее. Даже этот низший служащий инстинктивно понимал, что собирается гроза над правительственным дворцом и всей Индией.
Гастингс потребовал себе верховую лошадь и двух служителей, велел позвать капитана Синдгэма и выехал с ним и с конюхами из дворца так весело и спокойно, точно отправлялся на обычную прогулку.
За городом они пустили лошадей крупной рысью и скоро достигли форта Вильяма, где командиром был сейчас полковник Гамптон.
Гастингс вошел с Синдгэмом в комнату полковника, очень удивленного неожиданным посещением.
— Вы знаете, дорогой полковник, — начал он без предисловий, — что я назначен компанией и утвержден парламентом в Лондоне как генерал-губернатор Индии и что войска находятся в моем распоряжении.
— Знаю, — отвечал полковник, — и горжусь службой под начальством вашего превосходительства.
— Отлично, — продолжал Гастингс, — вы знаете также, что новое распоряжение парламента дает в помощь губернатору четырех советников, которые должны знакомиться с делами правления и давать свои заключения.
— Я слышал об этом, — равнодушно отвечал полковник, — и знаю даже, что члены этой коллегии приехали сюда.
— Они начали с того, — продолжал Гастингс, — что превысили свои полномочия. Я сообщу об этом директорам компании, но боюсь, эти господа попробуют вмешаться и в дела военного управления.
Гамптон пожал плечами:
— Подобная попытка осталась бы безуспешной, ибо мы должны повиноваться только вашим приказам.
— Совершенно верно, — с достоинством отвечал Гастингс, — меня радует, что вы так хорошо понимаете ваш долг. Я должен дать вам приказание, от строгого исполнения которого зависит прочность английского могущества в Индии.
Полковник вытянулся в струнку.
— Мой приказ заключается в следующем, — продолжал Гастингс, — я запрещаю вход в форт всякому, кто не предъявит письменного пропуска, будь член совета, чиновник компании, даже военный, если он не принадлежит к гарнизону форта. Я велю сейчас же изготовить такие пропуски для офицеров.
— Ваше превосходительство, можете быть уверены в точном выполнении приказа.
— Тотчас же передайте приказ войскам, а главное, часовым, надо усилить караулы.
Полковник велел позвать своего адъютанта и попросил его немедленно передать всему гарнизону приказ губернатора.
Гастингс и капитан Синдгэм возвращались в город, когда при въезде в предместье встретили Клэверинга в полной генеральской форме и в сопровождении многочисленных слуг.
Последний смутился на минуту, узнав губернатора, как будто весело и спокойно возвращающегося с прогулки, поклонился ему официально, не останавливая лошади. Гастингс холодно и гордо коснулся края шляпы, и они разъехались.
— Он опоздал, — сказал Гастингс, — эти мудрые господа забыли, что за декретами должно стоять войско.
Пока губернатор возвращался во дворец, Клэверинг достиг ворот крепости. По приказанию Гастингса у подъемного моста стояли двое часовых, они взяли на караул при виде Клэверинга. Он отдал честь и подъехал. Тут часовые вышли и, став рядом, загородили дорогу.
— Это что значит? — важно спросил Клэверинг. — Разве вы не видите, что я еду в крепость?
— Позвольте пропуск, ваше превосходительство!
— Пропуск?
— Приказано никого не впускать в крепость без письменного разрешения.
— А кто дает это разрешение? Комендант?
— Пропуск должен быть именной и подписан губернатором.
Клэверинг позеленел.
— Такой приказ не может касаться меня, вы видите мой мундир?
— Приказ один для всех! — последовал ответ. — Исключение составляют только офицеры гарнизона.
— Что за дикость! Дайте дорогу или вы горько поплатитесь за это.
Он направил лошадь к мосту, но часовые выставили штыки.
— Это уже слишком! — ревел от злобы Клэверинг.
Солдаты не трогались.
Клэверинг в бешенстве осадил лошадь, понимая, что силой ничего не добьешься.
— Вы дураки и дорого заплатите за свою глупость! Эй, кто там, — крикнул он солдатам, выглядывавшим из ворот, — позовите коменданта… Скажите, что генерал Клэверинг, член верховного совета Калькутты, желает с ним говорить.
Солдаты убежали.
Клэверинг поворачивал лошадь то туда, то сюда, с проклятиями грозя солдатам, которые неподвижно стояли перед мостом. Через несколько минут в воротах появился полковник Гамптон и отдал честь генералу.
— Господин полковник, посадите этих болванов под арест, — крикнул ему Клэверинг, — они имеют нахальство запрещать мне въезд в крепость, ссылаясь на какой-то приказ, очевидно не касающийся меня, английского генерала и члена высшего совета.
— Солдаты правы, ваше превосходительство, и приказ, на который они ссылаются, распространяется на всех.
— Тогда я приказываю объяснить часовым, что для члена высшего совета открыты все двери и все крепости Индии.
— Очень сожалею, ваше превосходительство, — возразил Гамптон, — но я не имею права делать исключения. Я счел бы ваше посещение за честь, если бы вы были любезны предъявить пропуск за подписью губернатора.
— А если я устраню вас от должности, — кричал Клэверинг с пеной у рта, — или прикажу арестовать и въеду в крепость через этих дураков.
— Вы не найдете ни одного офицера, который исполнил бы приказ постороннего, а попытка проникнуть силой, к сожалению, принудила бы часовых застрелить вас.
— Постороннего? — кричал Клэверинг. — Разве член высшего совета посторонний в крепости, над которой развевается английское знамя?
— Для меня каждый, не предъявивший пропуск, — посторонний.
— Вы рискуете головой.
— Моя голова находится под охраной закона и орудий крепости. Извините, ваше превосходительство, но я не могу продолжать разговор в таком тоне…
Гамптон поклонился и скрылся за воротами. Бешенство Клэверинга не имело пределов. Он так рванул лошадь, что она взвилась на дыбы и чуть не опрокинулась, а сам сжимал кулаки, извергая ругательства и проклятия по адресу губернатора и коменданта. Наконец, убедившись, что ничего не добьется, помчался в город рассказать коллегам о случившемся.
Францис советовал прибегнуть к энергичным мерам: он хотел составить приказ об аресте Гастингса и запретить всем служащим компании повиноваться ему.
Момзон, наоборот, настоятельно отговаривал от решительных действий, убеждал, что они будут не только безуспешны, но могут обратиться против них, раз военная сила в руках Гастингса. Надо подождать приезда верховного судьи и приказаний из Лондона. Публикация приговора совета над губернатором за взяточничество окажет свое действие на служащих компании и даже на офицеров, и все постепенно убедятся, что верховный совет имеет законную власть и стоит выше губернатора. Чтобы нанести последний решительный удар, надо подождать, когда Гастингс потеряет в глазах служащих, солдат и всего народа героический ореол, еще окружающий его. С некоторым трудом Момзону удалось сдержать беснующегося Клэверинга и озлобленного Франциса.
В последующие дни все было внешне спокойно, и никто бы не догадался, какая борьба идет в правительственном дворце, если бы новые члены совета и Нункомар старательно не распространяли известия о спешно проведенном следствии и приговоре совета.
Верховный совет, состоящий из англичан, признал генерал-губернатора виновным во взяточничестве по обвинению Нункомара. Всесильного губернатора свергли, нашлась власть сильнее, неумолимо осудившая его. Нункомар, произнесший приговор, казался хозяином положения и восходящим светилом будущего. Такова толпа, которая льстит только силе, а свергнутого или пошатнувшегося кумира немедленно бросает.
Дворец Нункомара целыми днями окружали толпы народа. Индусы радовались беспредельно, так как в руках их первого брамина находилась теперь судьба Индии. Все рвались к нему, и он принимал всех, выслушивал просьбы и жалобы с видом властелина. Не было в жалобах преступления, которого бы не совершил Гастингс, и Нункомар отсылал их членам совета ежедневно кипами. Первый шаг удался, теперь надо было наносить врагу один удар за другим и уничтожить его окончательно.
Где бы ни показывался Нункомар, демонстрируя всю пышную роскошь индусских князей, его везде приветствовали громкими радостными криками. Толпы народа окружали его паланкин, а деньги, которые бросали его слуги, еще более увеличивали радость толпы.
Генерал Клэверинг, Момзон и Францис неоднократно появлялись на утренних приемах магараджи, их встречали у ворот многочисленные слуги, им оказывали все почести индусского церемониала, подчеркивая значение их визитов. Народ видел, что члены совета являлись к Нункомару, и все ярче становился его ореол.
Генеральша Клэверинг с мужем тоже заезжала во дворец Нункомара и по приказанию магараджи Дамаянти вынуждена была принимать чванливую англичанку. Трудно себе представить более резкий контраст, чем тот, который представляли прелестная, сказочно красивая индуска и разодетая, напудренная, накрашенная англичанка. Дамаянти была бледна, на нежном лице ее лежала тень горя, и мечтательные глаза были словно затуманены слезами. В другое время она, может, посмеялась бы над расфранченной англичанкой, а теперь ее сердце сжималось при мысли о красивой, благородной баронессе Имгоф, с которой она больше не смела видеться. Она с трудом принудила себя улыбаться генеральше, а та, со своей стороны, с трудом подавляла завистливую злобу, видя восторженные похвалы в адрес Дамаянти всех и даже ее мужа.
Индуска испытывала истинное счастье, когда могла удалиться в свои покои. Она отпускала прислужниц и, оставшись с Хитралекхой, говорила с нею о том, чей образ наполнял ее сердце, он все еще не вернулся, а если бы и приехал, то как могла бы она увидеться с ним? Она знала, как и все в Калькутте, о борьбе, ведущейся в правительственном дворце. Из сообщений Нункомара она должна была думать, что губернатор свергнут окончательно, а ей была известна глубокая преданность и уважение сэра Вильяма к Уоррену Гастингсу. Разве возможно, чтоб он после этого переступил порог дворца Нункомара? Что же будет с ней, как она может жить, потеряв того, к кому привязалась со всей страстью?
Она говорила с Хитралекхой то со слезами, то с диким протестом против жестокости судьбы. Та обещала передать весточку возлюбленному своей госпожи, как только он вернется, ежедневно ходила под покрывалом и в простой одежде узнавать, не приехал ли сэр Вильям? Но возвращалась без утешительных известий, а Дамаянти все больше плакала.
Совершенно иное действие произвела весть о событиях в губернаторском дворце на служащих компании и мусульман, которые презирали браминов и всех индусов еще сильнее, чем ненавидели христиан. Они обвиняли Нункомара в свержении Риза-хана. Правда, вел дело Гастингс, но он его смягчил и дал Риза-хану и Шитаб-Рою достойный выход, тогда как Нункомар хотел обоих погубить и обесчестить. Они боялись новых преследований при возрастающем могуществе Нункомара, и их симпатии были на стороне губернатора.
Служащие компании твердо стояли на стороне губернатора, давая отпор всякой попытке членов совета вмешаться в дела управления, и на все требования, как и офицеры, отвечали, что должны повиноваться только его приказам.
Несмотря на это, положение Гастингса было сильно подорвано. Если бы компания захотела решительно принять сторону совета в случае его смещения или дать войскам и служащим приказ повиноваться только совету, ему предстояло бы столкнуться с открытым сопротивлением собственных подчиненных.
Гастингс и сам ощущал трудность и шаткость своего положения.
Когда он показывался на улице, толпы народа исчезали, даже нищие не подходили, а прохожие отворачивались, чтобы не кланяться. Не раз случалось, что слышались насмешки и проклятия — в глазах народа он был погибшим человеком.
Таково было положение дел, когда однажды пришел пароход из Англии и с рейда дали знать, что прибыл вновь назначенный верховный судья Индии — сэр Элия Импей со своими товарищами и шерифами. Гастингс устроил ему необычайно торжественную встречу: отряд солдат стоял на площади, где специально построили павильон, устланный коврами. Гастингс приехал с Барвелем.
Генерал Клэверинг, Момзон и Францис тоже явились.
Новый верховный судья сошел на берег. Он был одних лет с Гастингсом, небольшой, коренастый, тяжеловесный в движениях. Его полное гладкое лицо не представляло ничего особенного, но маленькие, острые, проницательные глаза, казалось, видели все, что делалось кругом, и подозрительно всматривались во все лица, как это часто бывает у юристов, много занимавшихся уголовными процессами.
Для торжественного приема он надел мантию с горностаевым воротником. Перед ним шли шерифы, члены суда следовали сзади. У его жены было тонкое бледное лицо удивительной красоты, а большие голубые глаза еще сохранили блеск молодости. Когда Гастингс к ней приблизился, она покраснела и опустила глаза.
Губернатор долго крепко пожимал руку Импея, потом обратился к его жене, поцеловал ей руку и сказал несколько сердечных слов, глядя прямо в лицо, точно искал в нем воспоминания прошлого.
Импей стоял в стороне, и его пытливые глаза, казалось, хотели проникнуть в душу губернатора. В момент высадки загремели салюты из форта. Гастингс представил сначала Барвеля, сказав несколько дружеских слов, потом просто назвал членов совета, которые с особенной любезностью, даже почтительностью, поклонились судье, так как им крайне важно было завязать хорошие отношения с новым сильным чиновником.
Гастингс быстро прервал разговор и, пригласив Импея и его жену в свой экипаж, уехал с ними в сопровождении конвоя. Остальные прибывшие в других экипажах под предводительством Барвеля направились во дворец. Гастингс велел приготовить для Импея большой роскошный дом вблизи дворца. Он отвез прибывших туда и, пока миссис Импей осматривала свою комнату, остался в кабинете вдвоем с ее супругом.
Импей поблагодарил Уоррена за заботу.
Гастингс взял его за руку и произнес:
— Для меня великая радость приветствовать здесь старого верного друга. Мне нужна поддержка, и я уверен, что найду ее у тебя.
— Я не забыл нашу молодость, — отвечал Импей, — не забыл, чем тебе обязан и что обещал.
— Я напомню тебе твое обещание, но об этом поговорим после… А теперь, с первой минуты нашей встречи, у меня есть просьба к тебе.
— Говори, — сказал Импей с некоторым колебанием и сдержанным смущением.
— Ты назначен верховным судьей, который составляет высшую юридическую инстанцию Индии, но и у компании есть судебная власть. Я нахожу настоятельно необходимым, чтоб все суды страны находились под одним высшим руководством, чтобы и в различных инстанциях были устранены недоразумения. Поэтому я как генерал-губернатор назначаю тебя начальником судебной части управления и прошу как старый друг принять это место, хотя оно и не так почетно, как твое.
Он достал из кармана пергамент с большой печатью и передал его Импею. Но тот стоял в нерешительности.
— Не знаю, — сказал он, пробегая глазами документ, — совместимы ли эти должности…
— А почему нет? — поспешно прервал его Гастингс. — Ты сам будешь себе начальником, и все высшие и низшие инстанции будут находиться под одним общим управлением.
Импей передернулся, прочитав заключение, и рука его задрожала.
— Мне назначен здесь годовой оклад в тысячу фунтов, — сказал он. — Я получаю такую же сумму как верховный судья короля.
— В смысле денег компания может не отставать от короля, — заметил Гастингс. Она обязана, конечно, приличным образом вознаграждать твои труды, если ты делаешь честь быть и ее судьей.
Импей горячо обнял Гастингса.
— Я вижу, Уоррен, что ты остался моим другом, благодарю тебя и принимаю предложение.
Глаза Гастингса блеснули, и гордая радость озарила его лицо.
Вошла миссис Импей. Она была в нарядном, но все же простом туалете. В ее глазах отразилась тревога, но Гастингс сказал:
— Теперь, друг мой, я прошу тебя и твою жену поехать со мной, я хочу познакомить тебя с подругой, которая ведет мой дом и будет моей женой, как только окончится ее развод, начатый в германском суде. Она немка, баронесса Имгоф.
Миссис Импей опустила глаза, а судья воскликнул:
— Скорее едем, я буду счастлив познакомиться и выразить ей мое почтение.
Они втроем поехали во дворец. Баронесса ждала их у входа в апартаменты. Она сердечно обняла миссис Импей, а судье протянула руку, как старому другу. Импей смотрел на баронессу и недоверчивое выражение совершенно исчезло из его глаз. Пока он входил в гостиную с красавицей Марианной, миссис Импей пожала руку Гастингсу и сказала дрожащим голосом:
— Теперь я знаю, что вы счастливы!
— Да, я счастлив, Эллен, — проговорил Гастингс, — но я никогда не забуду прошлого, и мои друзья всегда найдут во мне самого преданного друга.
Они поболтали немного, потом Гастингс сам предложил Импею сделать визиты членам совета и представить жену генеральше Клэверинг.
— Как она, верно, была хороша! — сказала Марианна оставшись одна с Гастингсом. — Я понимаю, что ты ее любил, а еще больше понимаю, что она не забыла тебя.
— Я очень любил ее, Марианна, — серьезно отвечал Гастингс. — Это была самая тяжелая жертва в моей жизни, когда я разошелся с ней, чтоб быть свободным для борьбы, для честолюбивой деятельности. Но жертва принесла плоды, я нашел молодость и любовь и приобрел друга, который поможет мне свергнуть врагов, считающих меня уже погибшим, и раздавить голову ядовитой змеи.
— Ты победишь, ты должен победить, мой Уоррен! — вскричала Марианна, обнимая Гастингса и с восторженной любовью глядя на него. — Ты выше и сильнее всех. — Я сильнее потому, что заставил мое сердце обратиться в камень, и оно бьется только для тебя.
Вскоре вернулся Импей с женой и сказал, смеясь:
— Какие дураки этот злобный Францис, сухой счетовод Момзон и важный Клэверинг! Они хотели говорить со мной о политике, но я их осадил и сказал, что моя область — право. Но они не любят тебя, Уоррен!
— Разве я заслужил, чтоб они меня любили? — сказал Гастингс, пожимая плечами.
— А эта миссис Клэверинг кажется еще глупее своего мужа, — продолжал Импей, и маленькие глаза его грозно сверкнули, — разодета и глупа, как пава. Она осмелилась важно-снисходительно относиться к Эллен!
Обед был сервирован со всей роскошью, какую только мог пожелать для своего приема верховный судья короля. Присутствовали мистер Барвель, капитан Синдгэм и некоторые высшие чиновники компании, но все были так веселы, как в самом тесном семейном кругу, где старые друзья встретились после многолетней разлуки. Гастингс радостно вспоминал прежнее время, школу в Дайльсфорде, своего деда и отца Эллен, учителя, которые были уже давно в земле. Импей забыл строгую сдержанность судьи, был весел и болтлив, как когда-то в Вестминстерской школе. Эллен с восторгом смотрела на Марианну, которая пускала в ход все свое очарование, чтобы застенчивая женщина, всегда жившая вдали от света, чувствовала себя хорошо и приятно.
После обеда дамы остались вместе, а Импей и Гастингс ушли в кабинет. Когда они опять появились в гостиной, оба были серьезны, но на лице Гастингса выражалось гордое довольство.
Импей скоро собрался домой. При прощании он молча, но многозначительно пожал руку Гастингсу и уехал с женой в сопровождении слуг с факелами. Старые друзья встретились и скрепили дружбу новым союзом.
Поздно вечером Гастингс велел позвать капитана Синдгэма.
Капитан долго сидел в кабинете губернатора, а когда вернулся к себе, глаза его горели мрачной радостью.

* * *

В предместье Хугли стоял дом золотых дел мастера Санкара, того самого человека, который разговаривал в харчевне с Хакати, хозяином балагана фокусников, и был им завербован как участник заговора Нункомара.
С некоторых пор в положении золотых дел мастера произошло заметное улучшение. Он и прежде был известен как хороший работник, но жил скромно, а теперь обстоятельства изменились: он подвел каменный фундамент под свой домик, украсил его балконами и резьбой, в комнатах лежали тонкие циновки и стояла нарядная мебель, жена его носила дорогие ткани, взяла двух служанок, скромная мастерская была расширена и рядом устроена кладовая, там хранились дорогие материалы, золото, камни и жемчуг — словом, Санкара, как говорится, вышел в люди, мог себе позволить известную роскошь и вследствие этого, понятно, пользовался большим уважением среди товарищей по ремеслу, имя его произносилось с почтением. Эта счастливая перемена, как он рассказывал друзьям, произошла с тех пор, как он по рекомендации одного брамина стал работать на магараджу Нункомара.
Его удостоили заказами драгоценностей для магараджи и благородной Дамаянти, он выполнил их добросовестно. Другие важные индусы последовали примеру высокого брамина, и Санкара достиг известности и благосостояния. Жизнь в домике стала оживленной и суетливой: товарищи-рабочие и члены ремесленных каст приходили постоянно, оживленно и дружески беседуя с сидящим за работой золотых дел мастером, прибывали откуда-то ящики, частью с материалами, частью с предметами для украшения дома, как говорил Санкара, их прятали в кладовую и запирали.
Солнце стояло уже низко, посетители Санкара ушли, и нищие, забрав деньги и пищу, разошлись по харчевням, чтобы получить во время ужина от хозяев и гостей новые подачки.
Когда солнце скрылось, Санкара зажег спускавшуюся с потолка лампу, освещавшую прилавок, так как хотел закончить цепочку тончайшей филигранной работы с сапфирами, предназначавшуюся красавице Дамаянти.
Мастерская, несмотря на улучшение дома, осталась довольно простой: горшок с горящими угольями заменял печь, глиняная трубка — мехи, чтоб дыханием раздувать огонь, а острые клещи и молоток были единственными инструментами, которыми золотых дел мастер изготовлял свои тонкие, художественные работы.
Санкара, склонившись над станком, закреплял оправу последнего сапфира. Вдруг дверь скрипнула, он оглянулся удивленно, так как в столь поздний час не бывало посетителей. Вошел стройный мужчина в одежде зажиточного земледельца.
— Что тебе надо? — спросил Санкара грубо. — Для дел уже поздно!
— Да я и не по делу, — отвечал незнакомец по-индусски, — я пришел поговорить с тобой, Санкара!
Золотых дел мастер старался разглядеть лицо стоявшего в тени от лампы, оно было ему совершенно незнакомо.
— О чем же говорить? — спросил он голосом, доказывающим, что не расположен к беседе.
— Я принес известие от Хакати, он прислал меня к тебе!
Санкара вскочил.
— От Хакати?! — вскричал он. — Я мало знаю Хакати, — продолжал он подозрительно. Если он прислал тебя ко мне, то, верно, дал поручение… знак…
— У меня есть знак и важное поручение, касающееся твоей головы, Санкара! Прежде смотри знак!
Он подал ему половину старой вырезанной зубцами серебряной рупии. Санкара побледнел и дрожащими руками нашел в ящике другую половину. Обе половины сошлись.
— Знак верен, — сказал Санкара, стараясь рассмотреть лицо незнакомца, — теперь передавай поручение! Оно касается моей головы, — сказал он, пугливо озираясь, — моя голова в безопасности, она под защитой великого и сильного магараджи Нункомара!
— Твоя голова гораздо скорее в руках еще более сильного человека — губернатора Уоррена Гастингса, — возразил незнакомец.
— Губернатора? Э… он погибший человек! Сами англичане осудили его за взятки… его дни сочтены…
— Погибших людей нечего бояться, — прервал посетитель, но, если они оживут и свергнут своих противников, то будут опаснее прежнего, и друзья их врагов дорого заплатят за то, что были слишком легковерны и недальновидны.
— Опять оживут, говоришь ты? — дрожа спросил Санкара. — Что это значит? Я знаю, губернатор осужден, его смещение несомненно…
— Легковерный безумец! — вскричал незнакомец голосом, от которого Санкара испуганно вздрогнул. — Мне кажется, я уже вижу ноги слона, который размозжит твою упрямую голову… Или ты воображаешь, что губернатор помилует преступника, который укрывает за этой дверью ружья и патроны для мятежников, ведущего списки вожаков восстания?!
Лицо Санкары помертвело.
— Тебе это известно? — проговорил он.
— Ведь я пришел от Хакати.
— А губернатор?
— Он узнает это завтра, и завтра же тебя бросят под ноги слонов. Вот с чем прислал меня Хакати. Он велит тебе скорее отвернуться от погибшего человека, только погибший человек теперь уже не губернатор Уоррен Гастингс, а Нункомар, государственный изменник.
— А где же спасение? — стонал Санкара в полном отчаянии. — Хакати должен меня спасти… Он вовлек меня в эту беду… он обещал мне богатство и почести.
— Хакати не распоряжается судьбой! Кто-то был неосторожен: ты или кто-нибудь из твоих… Хакати в безопасности, он предоставляет тебе выпутаться самому и прислал меня, только чтобы предупредить.
Санкара вскочил и нетвердыми шагами заходил по полутемной комнате.
— Мне надо бежать… немедленно бежать! — стонал он, ломая руки. — Где Хакати? Веди меня к нему!
— Я отлично вижу, что ты погиб, — заметил незнакомец, — бегство невозможно, у городских ворот стоят караулы.
— Погиб… погиб! — в отчаянии воскликнул Санкара, бросился на пол и стал бить себя кулаками в грудь.
Незнакомец некоторое время спокойно смотрел на взрыв отчаяния золотых дел мастера, а потом сказал:
— Я, пожалуй, укажу тебе путь спасения.
Санкара вскочил.
— Говори! — вскричал он, схватил незнакомца за руки. — И да пошлет тебе Брама высшее благословение!
Незнакомец с презрением и отвращением отдернул руки, взял скамейку, сел к столу так, что лицо его оставалось в тени, и сказал:
— Ты получил от Нункомара десять тысяч рупий для расширения дела, как значится в обязательстве, которое ты ему дал.
— Да, — отвечал Санкара, — обязательство должно быть уничтожено после восстания… так обещал мне магараджа.
— Ты ошибаешься или обманываешь меня… Говори правду, если хочешь, чтоб я тебя спас! Нункомар дал тебе десять тысяч рупий, ты же должен был ему заплатить двадцать, потому что он хотел прижать тебя как ростовщик. Ты выплатил ему двадцать тысяч тяжелым трудом, в котором он, правда, помог тебе, доставив несколько заказчиков, твоя работа была жертвой его алчности, он показал тебе обязательство в двадцать тысяч рупий и заставил его признать, грозя судом.
— Нет, нет! — вскричал Санкара с полным изумлением. — Я еще ничего не платил и…
— Молчи! — строго и резко оборвал незнакомец. — Страх помутил твой рассудок, ты хочешь оправдать постыдного ростовщика… Ты забываешь, что Нункомар пропащий человек и нечего его бояться! Он показал подложное обязательство, и тебе пришлось заплатить, потому что Нункомар клятвой подтвердил бы его подлинность, и индусский суд поверил бы ему. Вот обязательство, и на нем подпись Нункомара в получении уплаты.
Он достал большой лист рисовой бумаги и показал Санкаре. Тот, вытаращив глаза, смотрел на бумагу.
— Действительно, — проговорил он, — это мое обязательство… моя подпись… расписка в получении двадцати тысяч рупий написана рукою магараджи. Что ж, я потерял рассудок… или память мне изменяет? Я получил десять тысяч, дал расписку в десяти тысячах и… нет, нет, я еще ничего не платил…
— Страх отуманил тебя и отшиб память! Ты видишь, что Нункомар подделал твое обязательство, а так как он расписался в получении, то надо думать, что ты заплатил.
— Надо думать, что я заплатил, — повторил Санкара, не сводя глаз с бумаги, — это мое обязательство, моя подпись и почерк магараджи. Но, к чему все это?! — вскричал он вдруг, вздрагивая. — Не в этом дело, ты мне обещал спасение, спасение!
— Вот оно, в твоих руках! Перед индусскими законами ты был бы беззащитен, а теперь не то. Приехал английский верховный судья, его приговор выше всего: выше суда компании, выше совета и выше губернатора. Ты ему должен подать жалобу, представить это обязательство, подтвердить клятвой, что бумага подложная. Он оправдает тебя, а за подлог накажет мошенника!
— А магараджа?.. Ведь он погубит меня!
— Ты забываешь, что он пропащий человек! Его приговорят уплатить тебе излишне взысканные десять тысяч рупий.
— Уплатить десять тысяч рупий… — повторил Санкара, точно уже видел деньги. — Но это не избавляет меня от гнева губернатора… Где же спасение? Ты обещал мне спасение… На что мне золото, если меня бросят под ноги слонов!
— Неужели ты думаешь, безумец, что губернатор сочтет тебя своим врагом и сообщником Нункомара, если ты обвинишь магараджу в подлоге? Наоборот, он будет считать тебя своим другом и охранять. Ты сдашь тихонько оружие, которое было привезено сюда без твоего ведома.
Санкара еще шире раскрыл глаза, но теперь в них блеснул луч сознания.
— Чтобы ты поверил, что губернатор будет тебе другом, — продолжал незнакомец, — ты получишь эти десять тысяч рупий, если пойдешь сейчас же со мной к сэру Элии Импею, английскому верховному судье, чтобы передать ему подложное обязательство и заявить жалобу на Нункомара.
И незнакомец показал мастеру туго набитый кошелек.
— Ты послан губернатором? — спросил Санкара, жадным взором глядя на золото.
— Я от Хакати, ты отлично знаешь, что он отворачивается от погибших людей. Впрочем, ты можешь выбирать между моим предложением и слонами!
Санкара с ужасом содрогнулся.
— А Нункомар правда погибший человек? — спросил он, все еще колеблясь.
— Попробуй поддержать его, и через час явятся солдаты губернатора, найдут оружие и арестуют тебя.
— Пойдем, — решился Санкара, — веди меня к верховному судье. Я могу со спокойной совестью поклясться, что это обязательство фальшивое.
Они вместе пошли в дом сэра Элии Импея. Ювелира сейчас же ввели в кабинет судьи. Он долго пробыл там, но вышел сияющий.
— Мое право отстоят… Благородный господин обещал взять меня под свою защиту! — сказал он своему спасителю, ожидавшему в прихожей.
Незнакомец передал ему кошелек, который Санкара опустил в карман, и они вместе вышли из дома.
— Кто ты такой? — спросил золотых дел мастер. — Скажи мне твое имя, чтобы я мог поблагодарить тебя!
— Разве есть имя у тучи, поражающей молнией голову преступника или проливающей дождь на засохшие поля? Тебя оросил дождь, потому что ты — орудие вечной справедливости, берегись, чтоб преступное высокомерие не призвало грозы на твою голову!
Незнакомец проговорил это торжественно, потом повернулся и скрылся в темноте.
Санкара посмотрел ему вслед, качая головой. Придя домой, он спрятал свое золото в тайник и сел ужинать с женой в радостном сознании, что он избег большой опасности путем очень выгодного дела.

Книга вторая.
Раху

Часть первая

I

Путешествие сэра Вильяма из Лукнова совершалось медленно, так как при тропической жаре, к которой он все не мог привыкнуть, можно было ехать только вечером и ранним утром.
Между Вильямом и порученной его попечению дочерью Ахмед-хана установились за время долгого пути более близкие отношения.
Во время полуденных привалов Фатме просила позволения оставаться в палатке своего господина, как она называла сэра Вильяма, и рассказывала ему предания своего народа, подвиги его военачальников, повторяла изречения мудрецов и жрецов, которые знала так же хорошо, как и любовные песни. По вечерам она приготовляла сэру Вильяму шербеты и чай с араком. В палатке сэра Вильяма она была всегда с открытым лицом и закрывалась только тогда, когда входили слуги. Вильям сердечно и ласково говорил ей, чтобы она не считала себя обязанной ради него отказываться от обычаев ее народа и религии, но она серьезно отвечала, открыто глядя ему в глаза:
— Вы — мой господин и повелитель. Отец мой отдал меня вам с приказанием вам повиноваться. По праву войны я была бы вашей рабой, но тогда, правда, сумела бы избавить себя от рабства. Теперь я ваша служанка как по воле отца, так и по чувству моей благодарности, так как вы протянули руку моему умирающему отцу и оказали ему при погребении почести военачальника. Вы можете мной распоряжаться, я должна повиноваться вам до смерти, поэтому вы можете видеть мое лицо, как видел его отец: я вас почитаю и люблю как отца. Только по лицу можно читать в душе человека. И вы увидите в моей душе только благодарность и преданность. Вся моя жизнь принадлежит вам, примите ее, как дар сердца, в котором никогда не иссякнет благодарность.
В ответ на слова девушки сэр Вильям искренно пожал ей руку и обещал никогда не оставлять ее. Потом она пела ему песни. И перед ним предстал образ Дамаянти. Для Вильяма слушать пение девушки и ее умные поэтичные разговоры превратилось в приятную привычку. Для нее же единственной целью и радостью в одинокой жизни стало исполнять все его желания и видеть ласковое, приветливое выражение на его лице.
Едва ли кто поверил бы таким чистым отношениям между молодым офицером и пылкой восточной девушкой, которая сама называла себя его рабой. Но у Вильяма в сердце жил образ Дамаянти. Дамаянти была блестящей бабочкой, порхающей на солнце, а Фатме — дикой газелью, которая преданно лежала у его ног в благодарность за спасение ее от охотников. Он с восторгом следил за бабочкой и не умел читать в глубоких глазах газели.
Так они доехали до Калькутты, и Вильям сделал доклад губернатору. Глаза Гастингса оживились при рассказе о геройской защите рохиллов и об отвратительной резне, учиненной дикими полчищами набоба.
— Как жестока история в своем неумолимом течении, — сказал он, — и как должно очерстветь сердце человека, чтоб быть ее орудием. Она губит мужество и благородство, а низость и трусость остаются нетронутыми. Но прошлое должно быть разрушено грозой, за которой следует сияющее солнце будущего. Бедный Ахмед-хан, бедные рохиллы!
Сэр Вильям рассказал о последней воле Ахмед-хана, о Фатме, которую он избавил от рабства и смерти и привез с собой.
— Значит, и вы привезли добычу из похода, — с улыбкой заметил Гастингс, — я, конечно, не буду оспаривать ее у вас. Хотя я и рублю безжалостно большие деревья, чтоб проложить себе дорогу, но всегда охотно для друга спасу от гибели цветок.
— Вы не поняли меня, ваше превосходительство! — воскликнул Вильям, краснея. — Фатме не военная добыча, Если она цветок, то и останется неприкосновенным. Доверие благородного Ахмед-хана не будет обмануто, и я прошу позволения передать девушку под покровительство баронессы Имгоф.
Гастингс сердечно пожал руку молодого человека:
— Вы правы, приведите к баронессе дочь Ахмед-хана, я ручаюсь, что она найдет в ней верную подругу и мать.
Вильям радостно пошел к Фатме, которая последовала за ним с тем же покорным, молчаливым послушанием, с каким исполняла все его желания. Баронесса со слезами на глазах выслушала историю дочери Ахмед-хана, которого хорошо помнила и за которого безуспешно просила когда-то Гастингса. Она обняла Фатме, а та встала на колени, поцеловала ее руку и с доверием посмотрела в глаза.
Баронесса приказала приготовить помещение для Фатме рядом со своими комнатами, она решила относиться к ней как к своей собственной дочери и окружить ее блеском и почетом, подобающим дочери главного военачальника благородного народа.
Фатме взволнованно благодарила, а потом посмотрела на Вильяма. В выразительных глазах ее стоял мучительный вопрос.
— Я вас больше не увижу, господин? — спросила она дрожащим голосом. — Мой отец отдал меня под вашу защиту… Его последнее приказание было: служить вам…
— Благородная госпожа лучше охранит тебя, чем я, — отвечал Вильям. — Воля твоего отца священна для меня, и я не мог бы лучше исполнить ее, чем теперь, отдавая тебя под покровительство баронессы.
— А я увижу вас? — спросила Фатме, опуская глаза, и яркая краска залила ее лицо.
— Ты будешь его видеть, Фатме, ежедневно, — обратилась баронесса к девушке, — сколько хочешь. Разве он не друг нашей семьи? Он будет приходить, чтобы посмотреть, достойна ли я его доверия, счастлива ли ты? — прибавила она с улыбкой.
— Благодарю вас, госпожа, — проговорила Фатме. — Благодарю! И он будет слушать мои песни, которые радуют его, как радовали отца, и будет также ласково улыбаться мне, как он?
— Будет, будет! — отвечала баронесса. — Неправда ли, сэр Вильям, вы придете?
— Приду, баронесса, чтоб благодарить вас и Бога, дозволившего мне спасти эту молодую жизнь!
Фатме вскочила, подбежала к Вильяму и долгим, горячим поцелуем прильнула к его руке, потом она сложила руки на груди и, склонив разрумянившееся лицо, поклонилась до земли. Сэр Вильям удалился, а баронесса велела позвать Маргариту и сказала ей:
— Вот тебе сестра… Люби ее, утешь и старайся, чтобы она была счастлива… Она перенесла большое горе.
Фатме пристально взглянула на золотокудрую девочку с сияющими голубыми глазами, которая в первую минуту робко отступила, а потом подбежала, ласково взяла ее за руку и произнесла:
— Я буду тебя любить… Ты плакала, я это вижу по глазам, но ты опять будешь смеяться, мы дадим тебе все самое лучшее и красивое.
Фатме обняла девочку, громко рыдая. Но эти слезы благотворно подействовали на нее, в них соединилось и горе, и радость.
Сэр Вильям вернулся к себе, капитан Синдгэм пришел поздороваться с ним, и тут Вильям узнал все, что произошло в его отсутствие: приезд Клэверинга и новых членов совета, обвинение Гастингса Нункомаром и приговор совета над губернатором. Вильям вскочил в негодовании:
— И компания это позволяет? — вскричал он. — Англия допускает, чтоб мешали с грязью человека, отдающего все свои силы ее возвышению.
— Он не смешан с грязью, а те, которые шли против него, сами захлебнутся в ней. Клянусь вам, сэр Вильям, он растопчет их, прежде чем солнце два раза зайдет за горизонт.
— Дай бог, — вздохнул Вильям, — но если будет так, как вы говорите, то борьба предстоит тяжелая, и я не отойду от него или погибну вместе с ним. Но как это Нункомар оказался таким лукавым и лицемерным и как могли англичане так поддаться ему?
— Он не избегнет наказания, — глухим голосом заметил капитан.
Сэр Вильям глубоко задумался.
— Я был дружески принят в доме магараджи, — заговорил он опять, — и никогда не предполагал, что может произойти такая несправедливость.
— Теперь поддерживать знакомство невозможно, — строго сказал капитан, пристально глядя в лицо сэра Вильяма. — Ни один друг губернатора не может переступить порога дома магараджи.
— А жена Нункомара? — спросил Вильям, не поднимая глаз.
— Я ее не знаю, — холодно отвечал капитан, — но она, конечно, такая же лицемерная, как он и как все женщины этой страны.
Вильям побледнел. Он, казалось, хотел ответить, но слова замерли на губах, и он, переменив разговор, стал спрашивать о служебных новостях, происшедших за время его отсутствия.

* * *

Фатме быстро освоилась с новой жизнью, так резко отличавшейся от ее прежних привычек, приняла всем сердцем европейские обычаи, горячо привязалась к баронессе Имгоф и в особенности к Маргарите, которая осыпала ее вниманием и неясной заботой, к Уоррену Гастингсу она тоже относилась доверчиво.
Гастингс ласково и приветливо говорил с ней, и в его строгих глазах светилась непривычная мягкость, когда он смотрел на осиротевшую девушку.
Фатме чувствовала себя членом семьи в этом небольшом кружке. Тяжелое прошлое оставило, конечно, следы на ее серьезном лице, но она стала весела по-прежнему, принимала участие в верховой езде и приводила в восторг маленькую Маргариту и баронессу. Но в более многочисленном обществе она не показывалась, как ни уговаривала ее баронесса.
— Оставьте меня в уединении, — смиренно просила она, — вы мои господа, но и мои друзья также, а я не хочу, чтобы посторонние, бывшие врагами моего отца, видели дочь Ахмед-хана в положении рабыни.
Напрасно баронесса уверяла ее, что в Англии рабства не существует, что она свободна, как всякая европейская женщина и, находясь под ее покровительством, везде будет пользоваться почтением и уважением. Фатме со слезами повторяла свою просьбу не показывать ее чужим, и баронесса оставила ее в надежде, что время сгладит гордую робость дочери Ахмед-хана. Она не виделась ни с кем, кроме баронессы, Маргариты, Гастингса, сэра Вильяма и капитана Синдгэма. С последним она вела себя удивительно сдержанно и никогда не показывалась ему без покрывала.
— Капитан Синдгэм не англичанин, — серьезно утверждала она ласкающейся к ней девочке.
— Англичанин, — с удивлением возражала Маргарита. — Я это отлично знаю, сэр Уоррен привез его сюда, он родился в Индии, но отец и мать его были англичане.
Фатме только качала головой, говоря:
— Нет, нет, он индус… Вы, европейцы, не умеете различать, а я по чертам лица, по взгляду сейчас же узнаю индуса.
Маленькая Маргарита почти обиделась, что ее шталмейстера не признают за англичанина и сказала об этом Гастингсу и баронессе. Баронесса удивилась, несмотря на правильность языка и корректность английского джентльмена, она сама чувствовала что-то таинственное в капитане, что даже внушало ей некоторый страх. Гастингс же строго сдвинул брови и сказал:
— Он англичанин, Фатме ошибается: он воспитывался в Индии и этим объясняется ее ошибка.
Гастингс прекратил этот разговор, и баронесса замолчала, она не привыкла допытываться раскрытия тайн, которые Гастингс не хотел сам раскрывать, а девочка с гордостью и торжеством объявила Фатме, что ее шталмейстер все-таки англичанин. Фатме опустила голову, ничего не сказав, но еще пытливее прежнего смотрела из-под покрывала на капитана, когда он сажал Маргариту в седло и с благоговейным восхищением смотрел на девочку, отвечавшую ему сияющей улыбкой. Фатме ежедневно просила Вильяма навещать ее и грустила, когда он не посещал ее. Когда же он приходил, ее лицо озарялось радостью, она сажала его на диван и, сидя на ковре у его ног, пела ему народные песни, как пела их когда-то отцу. И в тесном кругу, у баронессы, она никогда не касалась своей вины, никогда не пела, если этого не желал Вильям.
— Ведь он мой господин, — говорила она. — Мой отец отдал меня ему, а голос — частица души. Музыка и пение — священная жертва, которую можно приносить только отцу или тому, кому вместо него принадлежит душа.
По просьбе же Вильяма она пела с таким задушевным выражением, что даже Гастингс с волнением слушал захватывающие мелодии. Маленькая Маргарита сначала тихо подтягивала, но скоро научилась вторить своим серебристым детским голоском.
Сэр Вильям мало обращал внимания на девочку. Отношения с Фатме были для него приятным развлечением, долгом относительно благородного Ахмед-хана, судьба которого его глубоко потрясла, он приходил к ней, потому что она скучала без него, но все его мысли занимала Дамаянти. Он очень страдал от событий, совершившихся в Калькутте во время его отсутствия, увидеть Дамаянти было его страстным стремлением. После ее признания в любви разлука казалась для него мучением, а теперь он не мог ее видеть. Он стал более далек от нее, чем когда находился в Лукнове. Посещать дом Нункомара было невозможно, так как сэр Вильям глубоко уважал Гастингса и считал своим долгом оставаться рядом с ним в тяжелое время, да и вряд ли для него открылись бы теперь двери дворца надменного и уверенного в своей победе магараджи. Спрашивать о Дамаянти он не мог, не выдав своей тайны, с Гастингсом говорить, не решался, так как он никогда не произносил имени своего врага, хотя и делился с капитаном своими чувствами и тревогой. Случайно, осторожно расспрашивая слуг, он узнал, что Дамаянти ежедневно появлялась с Нункомаром на его утренних приемах, и члены совета обращались с ней как с королевой. Больше он не знал ничего. Послать ей известие было невозможно. Ему пришлось скрывать свои страдания и со спокойным видом ждать.

* * *

Дворец магараджи Нункомара сиял огнями. Гости правителя Калькутты принадлежали к богатейшему и знатнейшему обществу города. Один за другим приезжали они с большой свитой, так как в Индии свита, которая сопровождает хозяина дома, доказывает уважение к его чину и положению. Брамины всегда появлялись в дорогих паланкинах, в шелковых одеждах, украшенных драгоценными камнями с целыми толпами слуг. Кшатрии приезжали верхом, с дорогим оружием. Их, как правило, охраняли конные слуги. Наконец, прибыли тоже с многочисленными слугами три члена совета — генерал Клэверинг в полной генеральской форме, Момзон и Францис во фраках, точно на придворном приеме. Они приехали верхом, а вслед за ними следовала генеральша Клэверинг в паланкине. Недоставало только английских офицеров и чиновников компании. Они все стояли за Гастингса и держались в стороне от нового течения, которое считали гибельным для владычества Англии в Индии.
Несравненно роскошнее внешнего вида дворца и — переполненных дворов выглядели парадные залы, залитые огнем тысяч свечей, горевших в высоких канделябрах. В них магараджа принимал своих гостей. В среднем зале под пестрым балдахином из красной шелковой материи, затканной золотом, расположился сам Нункомар. Рядом с ним на белых шелковых подушках сидела Дамаянти, прелестная, как утренняя заря весной. Однако бледная, мечтательная грусть отражалась на ее прекрасном лице, а глаза то задумчиво смотрели в пространство, то пытливо и вопросительно оглядывали зал. Выражение печали придавало ей еще большую прелесть. За ней стояла толпа прислужниц, а впереди них Хитралекхи.
Все залы уже переполнились приехавшими гостями, когда вдруг поднялась суматоха в первой приемной. Дворецкий явился и низко поклонился хозяину. Нункомар поднялся, Дамаянти последовала за ним, гости расступились, и магараджа пошел навстречу членам совета.
Первым вошел генерал Клэверинг с супругой: его красный мундир и пестрый туалет жены не особенно выгодно смотрелись на фоне роскошной живописной обстановки. За ними шли Францис и Момзон, английские купцы и представители торговых фирм других европейских государств, с которыми Англия вела торговлю. Они ждали в приемной, чтоб увеличить свиту представителей компании. Нункомар подал руку членам совета с любезными и лестными приветствиями, пока генеральша Клэверинг с притворной нежностью обнимала Дамаянти. Несмотря на чрезвычайную любезность, в манерах и обращении магараджи чувствовалось некоторое превосходство, точно могучий правитель принимал знатных и особенно покровительствуемых им вассалов. Генерал Клэверинг по-европейски подал руку Дамаянти, Нункомар последовал за ними с генеральшей, которая надменно, но милостиво кивала направо и налево, отвечая на поклоны гостей.
Слуги поставили около балдахина, но ступенью ниже, дорогие стулья, на которых разместились генеральша и члены совета, и поспешили подать угощения и напитки. Европейские негоцианты по очереди подходили с поклоном к Нункомару и Дамаянти и присоединялись к остальному обществу. Затем по знаку Нункомара подводили важнейших из браминов и кшатриев для представления членам совета. Все это было очень почетно для членов совета, и генеральша Клэверинг сияла от радости и гордости. Генерал милостиво разговаривал с представляемыми ему индусами, а Филипп Францис, потирая руки и злобно улыбаяся сказал Момзону:
— Здесь центр могущества и владычества над Индией… Воображаю, как этот упрямый Гастингс злобствует в своем одиночестве!
— Мне было бы приятнее, если бы он был тоже здесь, — своим обычным сухим тоном отвечал Момзон. — Видимый враг менее опасен, чем скрывающийся в темноте.
— Скрывающийся? — смеясь повторил Францис. — Он скрывается далеко не добровольно… Он вытолкнут в темноту и скоро совсем исчезнет.
Вся обстановка праздника казалась больше прославлением магараджи, чем членов совета, которые присутствовали тут, только чтобы еще более возвеличить могучего магараджу. И в глазах Нункомара, когда он бросал взгляд на собравшихся, составлявших как бы его двор, выражалось гордое довольство, которого он не мог скрыть при всем своем умении притворяться. Все присутствовавшие здесь индусы чувствовали то же самое и уже предвидели время, когда иностранцы будут кланяться их князьям, добиваясь их защиты и благоволения.
К парадному обеду, сервированному в трех больших залах со всей азиатской роскошью, генерал опять вел Дамаянти, а Нункомар генеральшу.
Обед прошел согласно индусским обычаям и со всей роскошью, какой только можно ожидать от магараджи. После громкого удара тамтама в залах водворилось молчание и магараджа провозгласил тост за короля Англии, высокого друга индусского народа. Он не сказал ни защитника, ни главы, но ‘друга’…
Наконец встали из-за стола. Всем подали золотые, серебряные и дорогие фарфоровые сосуды с душистой водой для омовения, а потом Нункомар повел гостей в большой театральный зал, заново отделанный для торжества. Несколько возвышенная сцена (рангобуми) была закрыта раздвигающейся красной занавесью. В театре, освещенном слабее других зал, ярче всего выделялось освещение сцены, особенно когда раздвинули занавес. Сцена заканчивалась не кулисами, как в европейских театрах, а полукруглой драпировкой из темной шелковой материи, из-за которой появлялись действующие лица. Тут ставилась мебель, если сцена должна была изображать комнату, кусты и деревья, если действие происходило в лесу и даже отдельные дома, если нужна была улица. Из соседних зал — музыкальных комнат — раздавались музыка и пение, в то время как общество входило в театр.
Когда все разместились, перед занавесью появился один из служащих Нункомара в богатой древнеиндусской одежде и объявил, что актеры магараджи будут иметь честь представить хозяину и его гостям пьесу ‘Мриххакати’ (‘Детская коляска’), написанную много лет назад старым королем Сидракасом. Нункомар извинился перед гостями, что дает им представление на индусском языке, говоря, что не нашел бы актеров для исполнения в английском переводе, ход пьесы понятен сам по себе, и он охотно будет давать им нужные пояснения. Генерал Клэверинг и его жена молча поклонились, Францис, изучавший санскритский и индусский языки, сказал несколько любезных слов, а Момзон, как всегда, смотрел с полным равнодушием.
Занавес раздвинулся, и пьеса началась…
После окончания ее в зале еще гремели рукоплескания, когда Дамаянти, безучастно сидевшая во время представления, вдруг вскочила, протянула руку по направлению к дверям и испуганно вскрикнула.
На пороге зрительного зала, полускрытая портьерой, показалась высокая стройная фигура в красном мундире, в шапке, с обнаженной саблей в руке. Дамаянти думала, что ее мечта воплотилась, ей показалось, что это сэр Вильям, но она не обрадовалась, а сердце ее сжалось, точно ей грозило несчастье, точно злой дух принял дорогой ей образ. Когда она вскрикнула, все взгляды обратились туда, куда она указывала дрожащей рукой. Нункомар гордо выпрямился, он, верно, подумал, что сэр Вильям Бервик вернулся и, невзирая на губернатора, все-таки приехал к нему.
Английский офицер выступил из-за портьеры, и при ярком освещении залы все узнали второго адъютанта губернатора капитана Синдгэма.
Дамаянти вторично вскрикнула, увидав мрачное лицо капитана. Нункомар побледнел. Появление этого загадочного человека, который уже не раз интриговал его, не предвещало ничего хорошего. За капитаном показались английские солдаты и загородили входную дверь, на пороге других дверей также стояли солдаты.
Гробовое молчание воцарилось сразу, все напряженно смотрели на капитана, который медленно направился к первому ряду, за ним следовали два человека в черных мантиях английских шерифов с жезлами в руках.
Генерал Клэверинг вскочил со сверкающими от злобы глазами. Францис и Момзон жались к нему, испуганно глядя на солдат у дверей. Они боялись покушения на их особы.
— Что вам тут нужно, капитан? — крикнул Клэверинг, обращаясь к спокойно подходящему офицеру. — По какому праву вы вводите солдат в дом почтенного магараджи?
Капитан возразил с холодным поклоном:
— Я здесь, ваше превосходительство, для исполнения приказания губернатора.
— Что за приказание?.. Какое приказание может дать губернатор? — вскричал Клэверинг. — Я не знаю никакого решения совета, к которому могло бы относиться это приказание!
— Я нахожусь под начальством губернатора, который отвечает за свои приказания. Я не могу ни давать объяснений, ни отвечать на вопросы, а должен исполнять мой долг, — отвечал капитан, под взглядом которого задрожал Нункомар. — Губернатор, — продолжал капитан, — по просьбе верховного судьи сэра Элии Импея приказал мне арестовать магараджу Нункомара и передать его шерифам, которые меня сопровождают. Именем закона я арестую магараджу Нункомара и передам его шерифам высшего суда.
Крики ужаса пронеслись среди присутствующих. Нункомар потерял самообладание. Он протянул руку к Клэверингу и взмолился:
— Защитите меня, господа… Я ставлю себя под защиту совета… Не выдавайте меня непримиримому врагу!
— Сэр Элия Импей, верховный судья Индии, никому не враг, а беспристрастный, неумолимый исполнитель закона. Передаю вам магараджу, господа шерифы!
Капитан положил руку на плечо Нункомара. Шерифы подошли и подняли жезлы над головой арестованного.
— А в чем обвиняется магараджа? — с пытливым взглядом спросил Францис.
— Это дело верховного судьи, а не мое, — отвечал капитан.
— Защитите меня, господа, — снова попросил Нункомар. — Я явлюсь на суд… Я опровергну жалобу… Ведь нельзя же думать, что я убегу!
— Конечно! — согласился Клэверинг. — Я и мои коллеги ручаемся за магараджу, передайте это губернатору! Мы сейчас же соберем совет и потребуем отчета в таком неслыханном поступке!
— Мне нечего докладывать, я обязан только исполнять приказание! Господа шерифы, я передал вам магараджу Нункомара и жду распоряжений, куда его доставить?
— На меня возвели, вероятно, бессовестную клевету, — оправдывался Нункомар, — в каком-нибудь заговоре против Англии, но все скажут, что я на это не способен, кто знает мои убеждения…
Подошел главный шериф.
— Дело не в заговорах, не в политике, — пояснил он, — магараджа обвиняется в подделке документа, а это составляет уголовное преступление, и подсудимый не может оставаться на свободе.
— Подделка документа? — вскричал Нункомар. — Это безумная ложь!
Он стал спокойнее после заявления шерифа: он боялся, что Гастингс обладал доказательствами его заговора с французами и Моголом. Загадочное исчезновение кавалера д’Обри, уже давно тревожившее его, грозным призраком предстало перед ним, а при таких уликах даже члены совета не могли бы его защитить. Он принял выражение покорности и достоинства.
— А я приказываю вам, я, генерал английской службы, немедленно оставить этот дом… Я сказал вам, что мои коллеги и я ручаемся за магараджу. Совет немедленно примет свое решение.
— Вы поступите, как признаете нужным и правильным, ваше превосходительство, — отвечал капитан, — а я должен исполнять свой долг. Магараджа находится в распоряжении верховного судьи и его представителей господ шерифов.
— А я говорю вам, капитан, что вы рискуете головой, если будете упорствовать в вашем дерзком ослушании! — предупредил Клэверинг.
Капитан, не отвечая генералу, обратился к шерифам, которые опять подошли и подняли жезлы над головой Нункомара.
— Прочь! — вне себя ревел генерал. — Назад! Не смейте продолжать эту недостойную игру.
— Останьтесь здесь, капитан, — сказал Момзон, подходя к Синдгэму, — и ждите решения высшего совета.
— Данное мне приказание выполнено, — холодно возразил капитан, — я должен только позаботиться, чтобы арестованного доставили в распоряжение суда.
Нункомар с мольбой смотрел на членов совета. Брамины стояли, онемев от ужаса, среди кшатриев слышался ропот.
Капитан обратился к солдатам, стоявшим в дверях и поднял саблю. Солдаты немедленно двинулись плотными рядами. Брамины отступили, некоторые из кшатриев взялись за оружие и, может быть, дошло бы до кровопролитной схватки, если бы среди индусов нашелся вожак или Нункомар обратился к их заступничеству. Но магараджа понимал, что насильственное сопротивление английским войскам, занявшим все выходы, будет безуспешно и только ухудшит его положение. К тому же может дать повод убить его в схватке, так как сабля капитана Синдгэма уже коснулась груди Нункомара при попытке кшатриев взяться за оружие. Нункомар, сложив руки, проговорил:
— Я подчиняюсь силе, незаконно применяемой ко мне. Я не знаю за собой никакого преступления и верю в справедливость верховного судьи, который скоро убедится в неосновательности возведенного на меня обвинения. Предоставляю моим друзьям заступиться за меня. Поручаю им мой дом и мою жену.
Он хотел обратиться к Дамаянти, которая сидела, безучастно устремив глаза вдаль, но в эту минуту шерифы встали около Нункомара по обе стороны, солдаты окружили его, составив каре, и отряд двинулся по команде капитана, толпа расступилась.
Во внутреннем дворе стоял простой паланкин, шерифы и Нункомар сели в него, и окруженный солдатами магараджа покинул свой дворец. Часть войск осталась во дворце, заняв подъезды и ворота.
Генеральша Клэверинг несколько раз пыталась терять сознание, но так как никто не обращал внимания на ее обмороки, она вскакивала, судорожно рыдая и призывая проклятия на Гастингса и его приверженцев.
— Идемте, господа, идемте, — кричал Клэверинг. — Здесь больше делать нечего… Мы должны указать этому дерзкому судье его место, дать почувствовать, что мы главные распорядители в Индии и что он не смеет у нас на глазах брать под арест наших друзей!..
Он помчался, даже не простившись с Дамаянти. Францис подал руку генеральше и последовал за ним, бледный и дрожащий от гнева. Момзон хотел сказать несколько слов утешения Дамаянти, но она встала, оперлась на руку Хитралекхи и ушла в свои покои.
Залы быстро опустели. Всех приглашенных на этот злополучный праздник охватил какой-то панический страх, когда увели Нункомара, и они в диком волнении теснились у выхода.
Народ с испугом смотрел на это бегство, обступал браминов и кшатриев, расспрашивая, что случилось, так как не все обратили внимание на отряд солдат, конвоировавший Нункомара. Когда узнали, что магараджа арестован, раздались жалобы и стоны, толпы народа рассеялись под влиянием невыразимого ужаса, и весть о неслыханном событии быстро распространилась. Землетрясение или иное бедствие не вызвало бы такого ужаса и смятения, как арест первого и знатнейшего брамина.
Площадь опустела, из дворца слышались стоны и причитания слуг, а забытые факелы и свечи зловеще горели во тьме ночи.
Дамаянти, как автомат, дошла до своей комнаты, насыщенной запахом цветов и освещенной мягким, голубым светом лампы в противоположность блестящим залам. Она отпустила служанок, бросилась на диван, покрытый дорогими коврами и подушками, и разразилась громкими рыданиями:
— Жестокие боги… Неумолимая судьба… Теперь все погибло, я больше никогда не увижу его!
Она каталась по ковру, вырывала цветы из волос и раздирала золотое шитье подушек ногтями своих нежных рук. Хитралекхи стояла сзади. Мрачно сверкали глаза красивой девушки, ненависть и презрение выражались на ее лице, и она проговорила так, что Дамаянти наверняка услышала бы, если б не была так охвачена своим горем:
— Да, ты больше не увидишь его! Она сокрушается не о том, кто дал ей богатство, почет и блеск, а теперь стал равен последнему нищему, а только о своей изменнической любви, о чарах, которыми околдовала врага своего супруга! Но он будет принадлежать только мне — мне, презренной служанке! Я рассею колдовство, которым она привязала его к себе. У меня нет обязанностей относительно этого дома, я свободна как птица, могу расправить крылья и лететь навстречу любви…
Дамаянти вскочила, распустила косы, разорвала на клочки кисейное покрывало, кинула на пол браслеты, ее платье спустилось, и она стояла почти обнаженная, грозно простирая руки и, бросая дикие взоры, требовала возлюбленного у богов. Заметив Хитралекхи, стоявшую неподвижно с холодной злорадной усмешкой, Дамаянти обхватила голову, подбежала к ней, обняла ее и воскликнула, громко рыдая:
— Я забыла о тебе, Хитралекхи, но ты еще тут, единственная, знающая тайну моего сердца… Я не одинока, если небо оставит меня, у меня еще есть хоть одно сердце на свете. Ты была моей служанкой — я сделала тебя моей подругой, доверилась тебе, а теперь я нищая… Ты одна осталась у меня на земле… Ты должна мне помочь!
Она опустилась на колени и обхватила ноги Хитралекхи. Лицо служанки преобразилось, приняв выражение глубокого сострадания, только глаза оставались опущенными и в них ничего нельзя было прочесть.
— Повелевай, госпожа моя, — сказала она, поднимая Дамаянти. — Если несчастье обрушится на тебя, я все-таки буду повиноваться тебе.
Дамаянти положила дрожавшую руку на плечо Хитралекхи, говоря:
— Ты свободна, а меня связывает золотая цепь, которая тяжелее железных оков. Этот блестящий дворец хуже мрачной темницы, ты же можешь выходить, можешь его видеть… Отнеси ему весть обо мне, скажи, что я умру без него… Они будут держать в тюрьме, они убьют Нункомара, которого свет называет моим супругом, но он всегда был чужд моему сердцу, я содрогалась перед ним, как перед шипящей змеей или подкрадывающимся тигром! Я свободна теперь, свободна от тяжелого, позорного союза, который соединял меня с ненавистным! Скажи ему это, он найдет возможность порвать цепи, которые приковывают меня к этому месту несчастья и позора… На его родине все свободны, там я могу ему принадлежать… Пусть он везет меня туда. Ты скажешь это ему, Хитралекхи?
— Я пойду к нему, — отвечала Хитралекхи, почти закрывая глаза. — И боги дадут мне силу тронуть его сердце. Но тебе, госпожа, прежде всего надо успокоиться… Только со спокойной душой можно устоять перед несчастьем и наконец сломить его.
— Да, я буду спокойна, — заметила Дамаянти. — Я буду мужественна в несчастье, если я вернусь на свободу… Лишь бы мне не потерять его, солнце моей жизни… Без него я погибну во мраке, который хуже смерти: Но ты пойдешь к нему, приведешь его ко мне… Ты устроишь мое счастье! На что мне богатство и роскошь этого дворца?.. На что мне почести, когда сердце каменеет?.. Я хочу любви, только любви!
— Я пойду к нему, — повторила Хитралекхи, глядя на Дамаянти, склонившую голову к ней на грудь.
Она отвела свою госпожу в спальню, окутала ее тончайшей кисеей, уложила на мягкую постель под шелковые одеяла и поправила подушки.
Дамаянти скоро заснула, изнуренная потрясениями, но спала она неспокойно, порывисто дышала, металась.
Хитралекхи молчаливо и неподвижно стояла у постели, то глядя на Дамаянти мрачно сверкающими глазами, то устремляя взгляд в темное пространство, со счастливой улыбкой слушая соловья, заливавшегося в густой листве.

* * *

Члены совета, не смущаясь обмороками генеральши Клэверинг, помчались в дом сэра Элии Импея. Они застали верховного судью в рабочем кабинете. Он встретил их с холодной вежливостью, спокойно выслушав горячие упреки генерала и желчные замечания почти задыхавшегося от злобы Франциса.
— Господа, ваши слова ни к чему не ведут, — отвечал он строго и серьезно. — Магараджа Нункомар обвиняется в подлоге, признаваемом английскими законами одним из наиболее тяжких преступлений. Если вы считаете магараджу невиновным, то он будет оправдан на следствии, а я обещаю вам насколько возможно ускорить дело.
— Но это безумие, — убеждал Францис, — это нарушение интересов Англии. Арестовать таким образом самого влиятельного человека Индии. Все брамины будут нашими врагами, весь народ сочтет это величайшим оскорблением!
— Я английский судья, господа, — возразил Импей. — И я обязан блюсти равенство всех перед законом.
Момзон старался примирить говоривших и просил выдать Нункомара на поруки трех советников. Импей холодно и твердо отклонил просьбу.
— Господа, не в вашей власти помешать бегству обвиняемого, поэтому он должен быть под арестом да решения дела.
— Хорошо, — заявил Клэверинг. — Тогда мы воспользуемся предоставленной нам властью! Совет — главное учреждение здесь. Мы прикажем вам и губернатору представить обвиняемого в наше распоряжение!
— Совет не существует для меня, верховного судьи, — отвечал Импей, — так как я именем короля сам применяю законы, и губернатор должен давать в мое распоряжение военную силу, если этого требует долг службы.
— Хорошо, хорошо, увидим! — закричал генерал Клэверинг, покидая судью. Другие последовали за ним.
Составлявшие совет господа, еще час назад воображавшие, что судьба Индии находится в их руках, вернувшись во дворец, немедленно собрали заседание, на которое пригласили Гастингса и Барвеля, но те не явились. От имени компании они написали Импею требование тотчас же выпустить на свободу магараджу и одновременно послали Гастингсу приказание представить Нункомара в их распоряжение.
Импей оставил без ответа дерзко составленную бумагу. Гастингс же тоном, еще более надменным, чем присланное ему предписание, заявил, что он не принимает приказаний от отдельных членов совета и считает их совещания без его председательства незаконными и недействительными.
Три члена совета сидели всю ночь, но не изобрели способа ответить на удар, совершенно неожиданно обрушившийся на них, и решили на другой же день покинуть правительственный дворец и переехать на частные квартиры в городе, так как жизнь под одной кровлей с Гастингсом казалась им небезопасной. Члены совета переехали в великолепный дом, принадлежавший компании, но не имевший до сих пор определенного назначения. Гастингс не противился их переселению, он не заявил никаких протестов и тогда, когда помещения его врагов были поспешно и роскошно отделаны за счет правительства.
Капитан Синдгэм под конвоем отвел магараджу в тюрьму, находившуюся близ дворца, которая представляла собой большое здание, напоминавшее маленькую крепость с обширными дворами, железными воротами и окнами с решетками.
Шерифы приказали Нункомару следовать за ними, и его повели по длинным темным коридорам к двери, окованной железом, которую отворил тюремщик. Капитан и солдаты сопровождали их.
— Как, я должен сидеть здесь? — спросил Нункомар, будучи не в силах скрыть свой ужас при виде мрачной комнаты, освещенной одной лампой, с плохой постелью, стулом и столом. — Разве этот каземат соответствует моему сану и положению?
— Вы обвиняетесь в подлоге, — отвечал шериф, — и господин верховный судья нашел обвинение настолько основательным, что велел вас арестовать, поэтому вы подвергаетесь общим правилам тюремного заключения. Но все-таки для вас сделано исключение: сэр Элия Импей разрешил вам быть одному в камере.
— Я должен подчиняться силе, — спокойно возразил Нункомар, — но протестую против такого обращения с человеком моего положения, который еще не обвинен ни в каком преступлении.
Он вошел в камеру, сел к столу и опустил голову на руки. Тюремщик запер дверь. Капитан расставил часовых в коридоре, и громадное здание снова погрузилось в тишину.
На другой день рано утром известили о прибытии парохода, привезшего массу писем для губернатора, для больших торговых фирм и также для членов совета. Филипп Францис с восторгом влетел в наскоро отделанные комнаты своих коллег. В руке он держал распечатанное письмо и, когда он сообщил его содержание, члены совета долго и горячо совещались. Вскоре явился посланный от губернатора, приглашавшего их на заседание. Они отправились во дворец и с гордыми победоносными лицами вошли в зал заседаний, где их уже ожидал Барвель. Он сейчас же пошел уведомить Гастингса.
— Как меня радует падение этого гордеца, — сказал Францис, потирая руки. — Он сам должен сообщить нам о своем смещении, после того как не хотел признавать наших прав и власти! Еще хорошо, что вовремя пришел пароход, которого я давно ждал. Нам лучше повременить с отъездом и привезти с собой указ об отставке, который избавил бы нас от многих хлопот и неприятностей.
— А может, так лучше! — воскликнул генерал. — Меня радует, что Гастингс считал свое положение таким прочным и вдруг упал с высоты. Может быть, удастся задержать его здесь по обвинению в подкупе, которое мы признали основательным и предать его тому же суду, которому он предал Нункомара Только бы мне получить командование войском! С каким удовольствием я засадил бы Гастингса в камеру Нункомара.
Момзон ничего не говорил, но на его лице выражалось злорадство. При последних словах Гастингс вошел в зал. Он держал портфель в руке, холодно, спокойно поклонился и занял свое председательское место. Члены совета едва ответили на его поклон Филипп Францис язвительно улыбался.
Гастингс открыл портфель и сообщил несколько решений директоров компании по второстепенным вопросам управления. Члены совета нетерпеливо ерзали на стульях и вопросительно переглядывались: неужели он осмелится скрыть постановление компании, касающееся его самого? Пока Гастингс молча перелистывал бумаги в портфеле, генерал Клэверинг достал из кармана письмо и собирался вынуть его из конверта с большой печатью, но Гастингс начал читать громким ровным голосом адресованное ему письмо директоров компании.
Директора писали, что, узнав от его личного агента, мистера Маклина, что Гастингс устал и желает вернуться в Европу, им ничего не остается, как освободить его от должности с согласия лорда Норта, президента министерства, выразив ему глубокую признательность компании за его заслуги. На его место назначается пока генерал Клэверинг, которому он может сдать должность. Ожидают его скорого возвращения в Европу, чтоб воспользоваться в Лондоне его советами и опытностью.
Когда Гастингс кончил, Клэверинг развернул свое письмо и хотел его читать, но губернатор, не обратив на него внимания, продолжал:
— Я оглашаю это письмо почтенным членам совета с заявлением, что оно вызвано недоразумением. Мистер Маклин, мой друг и агент в Лондоне, передал директорам совершенно частное известие о моем неудовольствии, неверно истолковав его. Поэтому постановление директоров, намеревавшихся только любезно исполнить мое желание, недействительно, так как оно основано на неверном предположении, и мне остается только сдать его в архив и разъяснить недоразумение в Лондоне.
Клэверинг, Францис и Момзон сидели, широко раскрыв глаза, точно громом пораженные. Они всего ожидали — злобы, негодования, даже попытки сопротивления, но, чтобы Гастингс с невозмутимым спокойствием отменил постановление компании, этого им и в голову прийти не могло Все трое, опешив от изумления, смотрели на него. Францис, дрожа от бешенства возмутился:
— Это невозможно!.. Это против устава компании и указа парламента… Игнорировать постановление совета директоров! Постановление касается не только прежнего губернатора, но и нас… и преемника губернатора, который должен немедленно вступить в должность!
— Немедленно вступить в должность! — повторил Клэверинг, приходя в себя. — Вот именно, именно… так сказано в письме ко мне. Я должен сейчас же принять от губернатора дела и командование войсками.
Гастингс посмотрел на него со спокойным состраданием.
— Вы оказались бы правы, генерал, если б была перемена губернаторства, но ее нет. Вы уже слышали, что мое отозвание от должности основано на неверном предположении моего агента, будто я устал, а так как основная причина неверна, то и постановление сдается в архив. Понятно поэтому, что не может быть и речи о передаче вам моей должности.
— Тот, кого смещают с должности, не может критиковать указ о своей отставке! — вскричал Францис. — Мы получили указ, и сэр Уоррен Гастингс больше не губернатор. Генерал Клэверинг получил приказ принять должность, он ведет дела с этой минуты и командует войском, а кто захочет оказать ему сопротивление, тот государственный изменник!
Гастингс побледнел, но ни один мускул не дрогнул на его лице.
— Можно занять только свободное место, — возразил он, — а генерал-губернаторство Индии занято. Я занимаю этот пост и даю слово, господа, что никто не примет возложенной на меня должности, пока я сам не захочу ее оставить.
— Мы будем исполнять наш долг! — отвечал Францис. — Для нас теперь нет другого губернатора, кроме генерала Клэверинга, и я предлагаю ему исполнять его обязанности, согласно указу директоров.
— Я требую, сэр Уоррен, чтобы вы передали мне ключи форта Вильяма.
Гастингс пожал плечами:
— Вы слышали, что я остаюсь губернатором…
Момзон удержал Франциса от резкого ответа.
— Разногласие, возникшее, к сожалению, в этом деле, могут в сущности разъяснить только директора, — заметил спокойно Момзон. — По-моему, указ должен быть немедленно приведен в исполнение, но я не сомневаюсь, что директора, узнав о недоразумении, поспешат вернуть прежний пост столь заслуженному человеку. Я позволил бы себе предложить, чтобы сэр Уоррен лично разъяснил положение дела и свои воззрения господам в Лондоне и лично услыхал бы решение этого спорного вопроса…
Гастингс громко рассмеялся.
— Очень умно придумано, мистер Момзон, но не согласуется с моими взглядами. Давно уже сказано, что раз сойдешь с места, так потеряешь его, но я не сойду, а пошлю письменное донесение директорам и буду ждать их решения.
— Но пока придет решение, указ должен оставаться в силе, — решительно заметил Момзон.
— Конечно, конечно! — подтвердил Клэверинг, — и я должен об этом позаботиться. Я вновь требую передачи мне ключей форта Вильяма и объявлю войскам, что они состоят теперь под моей командой.
— Вы, кажется, уже имели случая убедиться в настроении войска, — заметил Гастингс, — всякая попытка овладеть командованием будет и теперь безуспешна.
— Попробую! — возразил Клэверинг. — Попробую, посмотрю, откажутся ли войска компании повиноваться указу директоров.
— Я никогда не допущу здесь, в Индии, среди англичан междоусобной войны, — сказал Гастингс.
— Междоусобная война? Сопротивление моим приказаниям было бы восстанием, мятежом!
— Называйте, как хотите, но этого не будет!
Клэверинг надел шляпу, собираясь уходить, другие последовали за ним. Гастингс позвонил.
— Попросите капитана Синдгэма и сэра Вильяма Бервика, — приказал он вошедшему слуге.
Минуту спустя первым вошел капитан и встретился на пороге с Клэверингом. Он не посторонился, а, спокойно идя вперед, заставил генерала отступить в комнату.
— Эти господа не уйдут из дворца, — приказал Гастингс. — Они арестованы!
Клэверинг остановился как вкопанный, но потом не в силах сдержать себя закричал:
— Арестован?.. Я, я… генерал Клэверинг? Это мы посмотрим!
Он направился к двери, капитан обнажил саблю и встал на пороге.
— А, это покушение на закон, на парламент, на самого короля, под защитой которого я нахожусь!
Он тоже взялся за саблю и хотел отстранить капитана, который, направляя на него оружие, спокойно сказал:
— Берегитесь, ваше превосходительство, еще шаг, и вы будете убиты!
Момзон бросился между ними, а Францис в бешенстве стучал по столу.
— Остановитесь, генерал, остановитесь, — призывал Момзон. — Вы напрасно пожертвуете жизнью.
Сэр Вильям вошел в комнату, увидел эту сцену, тоже вынул саблю и встал рядом с капитаном. Гастингс спокойно сидел на своем месте.
Как видите, господа, я еще хозяин в Индии… Оружие еще в моих руках, и никому не удастся вырвать его у меня против моей воли.
— Это возмутительно! — хриплым голосом кричал Францис.
— Я уже говорил вам, что не спорю о словах, — заметил Гастингс. — Тем не менее я хочу вам доказать, что я преданный слуга компании и верный подданный короля. К счастью, мы имеем возможность разрешить возникшее между нами разногласие таким путем, против которого ни компания, ни парламент, ни сам король ничего возразить не смогут. По указу парламента, в Индии назначен суд, который совершенно независимо постановляет свои приговоры и решениям которого подчиняются все английские власти. Я изложу дело назначенному его величеством верховному судье сэру Элии Импею, он решит наш спор, и кого признает правым, тот и будет прав в Индии и в Англии, так как над ним нет высшей инстанции. Вы убедились, надеюсь, что власть в моих руках, но я заявляю, что подчинюсь приговору верховного судьи, и генерал Клэверинг займет мое место, если сэр Импей признает меня неправым.
— Сэр Импей, — шипя от злобы, проговорил Францис, — ваше орудие…
— Вы, кажется, решаетесь, милостивый государь, обвинять в пристрастии верховного судью, — заявил Гастингс сверкая глазами, — бросать ему оскорбительный укор в несправедливости? Ну, я уверен, что сэр Элия сумеет постоять за свою честь. Я сказал все и объявляю заседание оконченным.
— Это черт какой-то, — шипел Францис, разрывая лист бумаги на мелкие кусочки. — Он обращает в свою пользу всякое оружие, направленное против него.
— Предложение уважаемого сэра Уоррена трудно отклонить, — заметил Момзон, — только необходимо, чтобы решение верховного суда состоялось как можно скорее, так как надо установить, в чьих руках находится высшая власть в Индии.
— Я сегодня же предложу дело верховному судье, — отвечал Гастингс, — и предлагаю вам, господа, представить ваши соображения.
— Это, вероятно, принесет мало пользы, — заметил Францис с кривой усмешкой. — При единомыслии, существующем, по-видимому, между сэром Импеем и сэром Гастингсом, я мало надеюсь на торжество, по-моему, неоспоримого права. Доводы бывшего губернатора будут убедительнее и найдут больше отклика у сэра Импея, чем наши.
— Я запрещаю сэру Францису говорить так о высшей судебной инстанции, — грозно прервал его Гастингс. — Я не признаю за ним права судить о справедливости и чести, так как, насколько я его знаю, я не видел ни того ни другого.
Францис вскочил, весь дрожа от гнева:
— Это уж слишком!
— Я сказал то, что думаю, — отвечал Гастингс. — Я не беру назад ни одного слова и привык доказывать свои слова!
— Хорошо, милостивый государь, мы это увидим!
Он попытался уйти, но капитан Синдгэм встал перед ним. Момзон удержал генерала. Клэверинг больше не говорил ни слова и убедился в своем бессилии.
— Эти господа свободны, — сказал Гастингс обоим офицерам, — так как они подчиняются решению верховного суда, у меня нет больше основания держать их под арестом.
Клэверинг вздохнул, и его вздох походил на стон. Францис стал опять рвать бумаги.
— Прошу господ членов совета, — продолжал Гастингс холодным деловым тоном, — присутствовать при разбирательстве дела магараджи Нункомара. Верховный судья известил меня, что сегодня первое заседание.
— Я не буду присутствовать при таком жестоком, возмутительном деле! — воскликнул Клэверинг. — Я повторяю требование отпустить Нункомара на поруки и пошлю жалобу в Лондон на отказ в этом требовании.
— Делайте, что вам угодно, я не имею власти влиять на судебные распоряжения, — заявил Гастингс и слегка поклонился членам совета, которые поспешно удалились.
— Сэр Вильям, — обратился Гастингс к офицеру. — Попрошу вас поставить караулы по дороге к крепости с приказанием немедленно арестовать генерала Клэверинга и других членов совета, если только они там покажутся.
Сэр Вильям поклонился, а потом спросил нерешительно:
— А магараджа, что с ним будет?
— Не знаю, — равнодушно отвечал Гастингс. — Это дело суда. Он обвиняется в подлоге, а подлог по английским законам наказуется виселицей.
— Ужасно! — проговорил Вильям, побледнев.
В глазах капитана сверкала демоническая радость, губы его сложились в жестокую улыбку и опять мелькнул дикий Раху в спокойном, благородном лице английского джентльмена.
— Капитан Синдгэм, — распорядился Гастингс, — приведите обвиняемого под конвоем из тюрьмы в зал заседания суда, я сейчас же явлюсь.

* * *

В одном из залов дворца, отведенном для судебных заседаний, на золоченом кресле у середины стола сидел сэр Элия Импей в мантии, берете и горностаевом воротнике верховного судьи. Члены суда помещались по обе стороны на простых стульях. Один из них суда исполнял обязанности прокурора и имел отдельное место в стороне, за столом, покрытым зеленым сукном с золотой бахромой.
На довольно большом свободном пространстве с одной стороны, за решеткой, помещались места для англичан — присяжных заседателей. Против судейского стола, тоже за решеткой, стояла скамья подсудимых, а с другой стороны — стол защитника. Кругом за решеткой располагались места для публики.
Вся Калькутта собралась в зале. Пришли знатные брамины, кшатрии, англичане, чиновники компании и даже простой народ.
Сэр Элия Импей отдал приказание привести подсудимого. Шерифы вышли и вскоре появился магараджа, сопровождаемый усиленным конвоем под командой капитана Синдгэма и гулом несметной толпы, провожавшей обвиняемого.
Из двери свидетельской комнаты вышел Уоррен Гастингс. Он низко и почтительно поклонился суду. Сэр Элия встал, с любезностью и достоинством ответил на поклон и велел поставить стул губернатору. Уоррен Гастингс сел, и все взоры обратились на этого спокойного, холодного человека, которого еще недавно считали закатившейся звездой, а он вдруг опять поднялся на такую высоту, что трудно было определить, кто могущественнее — он ли, скромно сидевший у подножия судебной стойки, или сэр Элия Импей, восседавший во всем блеске и величии своего сана?
Спустя немного времени большая входная дверь отворилась, и вся собравшаяся публика затаила дыхание: стало так тихо, что ясно слышался шелест бумаг, которые перелистывал сэр Элия, не поднимая глаз. Вошел капитан с обнаженной саблей, отворили проход в свободное пространство перед судом, и между двумя рядами солдат ввели магараджу Нункомара.
На нем была одежда из дорогих тканей, его пояс и обручи сверкали каменьями необычайной ценности, бледное лицо его носило следы бессонных ночей, но глаза смотрели гордо и спокойно. Он шел, слегка сгорбившись, но с полным сознанием своего достоинства. По знаку сэра Элии Импея шерифы отвели его на скамью подсудимых и заперли низкую решетку, не мешавшую видеть его со всех сторон.
Сэр Элия Импей равнодушным, деловым тоном открыл заседание и предложил прокурору прочитать обвинение. Магараджа обвинялся в том, что, дав взаймы золотых дел мастеру Санкара под вексель, он потом подделал его и на основании подложного документа заставил должника заплатить гораздо большую сумму. В доказательство представлялся подложный вексель. В то же время прокурор передал суду другой вексель на меньшую сумму, найденный при обыске в письменном столе магараджи, и сослался на показание золотых дел мастера Санкара, которого знали как человека, достойного доверия и ничем не опороченного.
При имени Санкара Нункомар мертвенно побледнел, он бросил взгляд, полный страха и ужаса на Гастингса, который сидел так спокойно, точно все происходившее его нимало не касалось. Он вдруг понял, что Гастингсу известен заговор, так как вдруг выплыл наружу никому не известный Санкара, который свидетельствовал против магараджи. До сих пор он думал, что все обвинение имеет целью унизить его, доказать власть губернатора и отомстить, теперь же ему впервые стало ясно, что его хотят погубить.
От судей не ускользнуло видимое смущение обвиняемого, и прокурор не преминул обратить внимание присяжных на это обстоятельство. Сэр Элия задал обвиняемому вопрос:
— Признаете ли вы себя виновным?
Нункомар, вполне овладевший собой, отрицал все с глубоким негодованием. Из предъявленных ему векселей он признавал только найденный в его столе. Он дал деньги взаймы золотых дел мастеру, как часто давал бедным ремесленникам для поправки их дел, но до сих пор денег не получал и не требовал. Второй вексель, равно и его расписка, очевидно, подделаны, но не им, а Санкарой или кем-либо другим, чтоб возвести на него обвинение, само по себе уже абсурдное. Все в Индии знают его как владельца больших богатств, поэтому нелепо предполагать, что он хотел незаконными путями взять с бедного ремесленника сумму, не имевшую для него никакого значения.
Сэр Элия велел ввести свидетелей.
Шерифы привели Санкару в зал. Санкара вошел нетвердыми шагами, робко и испуганно взглянул на Нункомара, почти до земли поклонившись суду, и, несмотря на строгое приказание сэра Импея, среди брамин и кшатриев послышались возгласы и проклятия.
Капитан Синдгэм, неподвижно стоявший у трибуны присяжных, точно магнетизировал ювелира. Санкара не спускал с него глаз. Он выпрямился, ободрился и принял выражение сознания собственного достоинства. На вопросы прокурора и верховного судьи он решительно заявил, что получил взаймы под меньший вексель, который был у него потом отобран под угрозой суда и второго большого векселя, подложного, по которому он заплатил, отдав весь свой заработок. Он также решительно утверждал, что расписку на векселе писал Нункомар собственноручно.
Защитник пытался поколебать достоверность показаний свидетеля, он вызвал свидетелей другой стороны, важнейших браминов и кшатриев, которые все заявили, что считают магараджу неспособным на подобное преступление и что Санкара по своему положению вовсе не такой человек, которому можно слепо верить. Речь защитника, видимо, произвела впечатление на присяжных, в публике послышались громкие возгласы одобрения. Тогда поднялся Гастингс.
— Я обязан как губернатор, — начал он, — когда дело идет о разоблачении преступления, тем более низкого и достойного наказания, что оно, если это будет доказано, совершено одним из богатейших, и знатнейших людей страны против бедного работника, не скрывать от суда, того, что мне пришлось совершенно случайно узнать по этому делу.
— Вы губернатор этой страны, — торжественно подтвердил сэр Элия. — А парламент и король хотят дать доступ к беспристрастному суду всем подданным без различия сословий, поэтому суд предлагает вам сообщить все, что вам известно по данному делу.
— Мне лично ничего неизвестно, — продолжал Гастингс, к словам которого все напряженно прислушивались, — но ко мне явился человек, бывший прежде хозяином труппы фокусников, и он может сообщить сведения, кажущиеся мне довольно важными.
— А где этот человек? — спросил сэр Элия.
— Он тут, в свидетельской комнате.
Верховный судья подал знак, и шерифы сейчас же привели человека высокого роста, крепкого сложения, в народной одежде индусов.
— Хакати! — вскричал Санкара, дрожа и отступая с ужасом.
И Нункомар побледнел, откинулся на спинку скамьи и застывшим взглядом смотрел на Хакати.
— Ты знаешь этого человека? — строго спросил сэр Импей, обращаясь к Санкаре.
— Знаю… — пробормотал он. — Это он!
— Конечно, я! — быстро вмешался Хакати. — Бедный Санкара, конечно, испугался, увидев меня, высокий судья! Я слышал, что разнеслась молва, будто я умер, после того как был здесь в последний раз с моей труппой… Вот, он, верно, и принял меня за привидение, но этот слух оказался неверен, высокий судья, как видите, я жив, и магараджа Нункомар тоже, конечно, узнал меня.
— Подсудимый, знаете вы этого человека? — спросил сэр Элия.
Руки Нункомара дрожали.
— Нет, не знаю… Я его никогда не видал! — отвечал он нетвердым голосом.
Прокурор обратил внимание присяжных на удивление и испуг, выказанные обвиняемым при появлении свидетеля, что не вязалось с утверждением, будто он его никогда не видал.
— Может быть, обвиняемый и видел раз свидетеля, но не запомнил его, — поспешил заметить защитник, чтобы сгладить впечатление, произведенное ответом Нункомара. — Человек такого положения, как магараджа, может легко забыть простолюдина, приходившего к нему когда-нибудь за помощью.
— Все это разъяснится, — успокоил всех сэр Элия. — Надо прежде всего допросить нового свидетеля.
Хакати спросили, что он знает об этом деле. Он рассказал, что посетил своего старого знакомого Санкару, который, горько жалуясь, сообщил ему, что магараджа Нункомар, предъявляя подложный вексель, требует с него неполученной им суммы денег, для уплаты которой он должен лишиться всего своего трудового заработка. Тогда он сам пошел с Санкарой к Нункомару, прося сжалиться над его другом, но Нункомар остался неумолим, и бедному Санкаре пришлось заплатить всю сумму, в чем и расписался Нункомар.
Окончательно пораженный магараджа склонил голову на грудь и сидел безучастно, сознавая ужас опутавших его хитросплетений. Вздумай он сказать истинную причину появления у него Хакати и Санкары, он сам обвинил бы себя в заговоре против английского правительства и в государственной измене.
Присяжные качали головами и спешно делали заметки. В публике оживленно перешептывались.
Сэр Элия Импей велел привести свидетелей к присяге, и приглашенный из храма Хугли жрец принял от них клятвы в верности их показаний над водой и огнем, освященными в храме Хугли.
Сэр Элия прочитал краткое резюме несложного и вполне доказанного дела. Защитник ограничился указанием неправдоподобности такого преступления для человека, обладающего богатством и положением магараджи. Нункомар же на вопрос, не желает ли он еще что-нибудь сказать, вскочил и разразился бурными нападками на Гастингса. Куда подевались его рассудительность и сдержанность? Ярость и озлобление сквозили в его речи. Кончилось тем, что сэр Импей лишил его слова.
Присяжные и суд удалились. Совещание длилось недолго, и присяжные вынесли единогласный обвинительный приговор.
Сэр Импей раскрыл кодекс:
— Закон наказует смертью через повешение за подделку векселя. Преступление доказано по заключению присяжных. Господа члены суда согласятся, что нет никаких смягчающих обстоятельств и, напротив, высокое положение и богатство обвиняемого, обманувшего бедного ремесленника из-за ничтожной суммы, скорее усугубляет вину.
Члены суда утвердительно наклонили головы. Сэр Элия поднялся и произнес:
— Именем его величества короля Великобритании и Ирландии объявляю приговорить магараджу Нункомара к смертной казни через повешение за доказанный подлог и передаю преступника шерифам суда для исполнения приговора в течение двадцати четырех часов.
Он взял лежавший перед ним белый жезл, с треском разломил его и бросил.
— Осужденный может пользоваться в остающийся ему срок жизни всей возможной по обстоятельствам свободой, — продолжал сэр Элия. — К нему должен допускаться священник его веры, и все его желания должны быть исполнены. Поручаю его превосходительству губернатору принять меры к охране преступника.
— Передаю капитану Синдгэму ответственность за осужденного, — сказал Гастингс. — Капитан отвечает честью офицера, а в случае нужды — собственной свободой и головой за осужденного.
— Ваше превосходительство, можете быть покойны, — отвечал капитан голосом, резко прозвучавшим по залу. — Осужденный не избегнет наказания!
При звуке этого голоса Нункомар очнулся, вздрогнул и посмотрел на капитана, но на его лице ничего нельзя было прочесть — он стоял неподвижно на своем месте с саблей наголо.
Шерифы подошли, чтобы увести Нункомара. Он шел спокойно, с достоинством, очень бледный, но вполне владея собой. Все присутствующие хранили глубокое молчание, находясь под впечатлением произошедшего. Когда Нункомар приблизился к выходу, в толпе началось лихорадочное движение: брамины, кшатрии и простой народ теснились к нему, чтоб выразить свое горе и негодование, они старались протолкнуться между солдатами, чтобы поймать руки Нункомара, еще недавно недосягаемого, а теперь с быстротой молнии свергнутого и приговоренного к унизительной смерти, но солдаты отстраняли их.
На дворе Нункомар сел в свой паланкин и был препровожден обратно в тюрьму под сильным конвоем. На площади и на улицах тысячные толпы громко приветствовали его, так как никто еще не подозревал, что произошло во дворце, все думали, что совершился только допрос, после которого магараджа скоро будет освобожден и еще больше возвеличен. Когда же присутствовавшие на суде вышли с расстроенными лицами и распространилась весть о происшедшем, ужас и страх охватили все население Калькутты, точно мрачная туча заволокла все небо. Индусы прятались в домах, закрывали окна, как будто молния, поразившая их могущественного главу, погубит и их.
Только магометане громко радовались. Наконец уничтожен их враг, свергнувший Риза-хана и мечтавший о восстановлении неограниченного владычества индусов.
Англичане в Калькутте держались в стороне и избегали суждений о случившемся, так как борьба между губернатором и советом, тревожившая всю Индию, еще не кончилась и никто не хотел наживать себе врагов. Казалось даже, что она должна возобновиться с удвоенной силой.
Члены совета сейчас же после заседания, закрытого Гастингсом, удалились к генералу Клэверингу. Они обязаны были составить доклад выражающий решение директоров компании о свершившемся факте и представить его верховному судье. Они послали его еще во время заседания по делу Нункомара с заметкой Франциса, что сэр Элии Импей сам подорвет свое положение и авторитет, если будет отрицать действительность такого формального и неоспоримого постановления директоров, которыми и он назначен на свою должность.
Как громом поразило их известие о приговоре Нункомара к смерти через повешение. Клэверинг бесновался, Момзон сжал тонкие губы и побледнел как смерть, ясно сознавая, что этот удар направлен против него и его товарищей. Францис сжал кулаки и сказал про себя:
— Есть еще способ погубить его!.. Я колебался до сих пор, но этот поступок устраняет все колебания! Пусть!.. Жизнь за жизнь!..
Члены совета отправились к сэру Элии Импею с требованием отсрочить исполнение приговора, так как английский закон, наказующий подлог смертной казнью, неприменим по индусским нравам и обычаям.
Подлог у индусов — легкое преступление и не может наказываться, как грабеж или убийство, и даже если преступление доказано, должно последовать помилование. Сэр Элия Импей возразил, что по указу парламента ни высший совет Калькутты, ни даже губернатор не имеют права помилования.
— Тогда вы должны донести королю, — сказал Францис, — и предоставить ему решение.
— Без сомнения, — отвечал Импей, — но верховный судья должен только тогда обращаться к помилованию, когда он может представить смягчающие вину обстоятельства, чего я не могу сделать в данном случае, так как для Нункомара нет оправданий.
— Клянусь, что даже из петли освобожу Нункомара! — не выдержал Клэверинг, хватаясь за саблю. — Я убежден, что король и парламент признают заслугой, если я помешаю исполнению приговора, который при таких условиях является убийством!
— Вы можете также быть убеждены, генерал, — резко отвечал Импей, — что подобную попытку, наказуемую смертью, я подвергну суду по всей строгости закона. Только из снисхождения к вашему волнению я не арестую вас за угрозу, которую вы позволили себе сделать.
Момзон увел генерала, не перестававшего возмущаться, а Францис пошел за ними с мрачно-задумчивым видом.

II

Нункомара доставили обратно в темницу. Шериф велел дать ему лучшую комнату и, когда его перевели туда, спросил о его желаниях, которые он должен исполнить по приказанию верховного судьи. Нункомар попросил доставить свою кровать, кушанья из своего дворца, разрешить прощальное свидание с женой, дать позволение привести в порядок дела со своим доверенным секретарем, а главное — получить напутствия жреца. Все было ему разрешено. Через час мрачную комнату тюрьмы обставили дорогой мебелью, роскошными коврами, на столе стояли изысканные кушанья, и секретарь магараджи явился с книгами и документами.
Заключенного ни в чем не стесняли, и Нункомар выказал необычайную покорность индусов к неизбежной судьбе, которая у них так удивительно соединяется с крайней впечатлительностью и страхом даже перед простой неприятностью. Его лицо выражало полное равнодушие, когда шериф снова зашел к нему вечером и спросил, не желает ли он чего. Он сказал, что ничего не желает, кроме выраженных и частью уже исполненных желаний, что он ничего не требует от земной жизни: с судьбой бороться нельзя и грешно противиться воле Божьей. Он просил передать поклон генералу Клэверингу, Момзону и Францису, просьбу принять под их защиту его сына Гурдаса, жившего в Муршидабаде, которого ему уж не придется увидеть и перенести на него свое благословение и их благоволение, так как он становится теперь главой браминов в Бенгалии.
Он отпустил растроганного шерифа с достоинством и величием, точно находился еще в своем дворце и повелевал тысячами слуг. Потом он спокойно проверил с секретарем отчеты по своему огромному состоянию и тоже приказал передать их сыну. Наконец, явился Дамас, главный брамин храма Хугли, и Нункомар до позднего вечера провел время в мирной беседе, молитвах и омовениях с брамином и спокойно лег, когда он ушел.
Здание тюрьмы охранялось войсками, солдатам дали много патронов, и капитан Синдгэм, ни на минуту не оставлявший тюрьмы, постоянно рассылал дозоры.
На другой день рано утром для прощания с супругом явилась Дамаянти с большой свитой в сопровождении жреца Дамаса. Она оделась во все белое, без драгоценных камней и золотых украшений, распущенные волосы ее лежали на плечах, лицо наполовину закрывало легкое кисейное покрывало, которое она откинула, входя в комнату. Дамаянти была бледна, глаза покраснели от слез и мучительных бессонных ночей. Жрец растроганно смотрел на страдальческое лицо, и всякий, глядя на эту дрожащую женщину с заплаканными глазами и смиренно скрещенными руками, подумал бы, что ее терзает предстоящая утрата горячо любимого мужа. Даже всегда холодное лицо Нункомара, обычно выражавшее безучастное спокойствие, осветилось грустной радостью при виде необычайной красоты Дамаянти.
— Не плачь, Дамаянти, — мягко успокоил он ее, положив руку ей на голову. — Я отойду в мир света и буду молиться о твоей душе, а ты живи, сколько угодно будет богам, будь милосердна, чтоб бедные, которых ты напоишь, накормишь и утешишь, благословляли твое и мое имя. Не горюй обо мне, так как я буду избавлен от земных страданий, не горюй о богатстве и роскоши, ты их не потеряешь, так как я приказал сыну моему Гурдасу исполнять все твои желания, и почтенный Дамас, мой и твой друг, позаботится, чтоб моя воля исполнялась и после моей смерти.
Дамаянти громко зарыдала.
— Мне ничего не нужно, кроме уединения и бедности, — проговорила она, заливаясь слезами.
— У тебя будет все, что красит жизнь, — отвечал Нункомар. — Только одного я прошу, требую как исполнения моей последней воли: ты должна ненавидеть моих врагов, ненавидеть всей душой, молить богов отомстить им за мою смерть. И в руки слабой женщины небо может вложить нити, управляющие судьбой людей и даже народов. Если это когда-нибудь случится, Дамаянти, вспомни этот час, отомсти за мою смерть Уоррену Гастингсу, его друзьям и помощникам.
Дамаянти упала на колени, приложила руки к сердцу и испуганно застонала. Нункомар принял это за обещание исполнить его волю, положил руку на ее голову и прошептал молитву. Дверь отворилась, и капитан Синдгэм вошел.
— Время свидания кончилось, — крикнул он грубым, резким голосом.
Нункомар вздрогнул при звуке голоса капитана, и спокойное лицо его исказилось страхом при виде ужасного взгляда и холодной жестокой улыбки, с которой капитан смотрел на Дамаянти. Нункомар еще раз благословил Дамаянти, вошли прислужницы, и она, поддерживаемая Хитралекхи, шатаясь и рыдая, пошла К своему паланкину.
— Сколько времени мне еще остается? — спросил Нункомар, не поднимая глаз на капитана.
— Час.
— Тогда я буду молиться и оденусь, чтоб достойным образом расстаться с землей.
Он остался один со жрецом и просил прислать ему через полчаса слугу.
На площади перед зданием тюрьмы было отделено место, окруженное забором в человеческий рост с возвышавшейся в середине виселицей.
Кругом кишела многотысячная толпа, собравшаяся еще с утра. Они хотели собственными глазами увидеть неслыханное и невероятное действие. Толпа ждала уже несколько часов с терпением, свойственным всем народам, когда предстоит жуткое и потрясающее зрелище. Пришли посланные сэром Импеем члены суда, чтобы присутствовать при исполнении приговора. Они заняли места в палатке у стола, покрытого черным сукном.
Народ все ближе подвигался к решетке. И теперь еще никто не верил, что невероятное совершится — ожидали или помилования, или чуда.
Наконец отворились ворота тюрьмы. Между двумя шерифами показался Нункомар в сопровождении жреца Дамаса. Перед ним шел капитан Синдгэм с саблей наголо. Магараджа выступал гордо, как во времена своего блеска и величия. Сверх шелковой одежды на нем была яркая шелковая уттария, камни поразительной ценности украшали его пояс, застежки и сандалии. Он окинул взглядом несметную толпу, и улыбка удовлетворенной гордости осветила его лицо при виде тысяч людей, пришедших в последний раз приветствовать его. Потом он опустил глаза и склонил голову.
Гробовое молчание царило на площади. Нункомар остановился перед судьями, поклонился им скорее милостиво, чем почтительно, и спокойно выслушал чтение приговора. В это время раздвинулся занавес над виселицей и вместе с двумя помощниками появился палач в белой бумажной одежде с красным поясом и красной повязкой вроде чалмы на голове. Им оказался крепкий, загорелый мужчина, служивший прежде матросом на английском корабле. Он встал сзади осужденного и, когда судьи передали ему магараджу, он тяжело опустил руку ему на плечо.
Нункомар оглянулся и побледнел, увидев за собой грозную фигуру, но и тут самообладание не изменило ему. Он обнял жреца, тот взял хрустальный сосуд со священной водой Ганга, окропил голову Нункомара и произнес только ему слышную молитву.
— Что я должен делать? — обратился Нункомар по-английски к палачу.
Тот повел его к лестнице, и Нункомар твердой поступью вошел на нее. Палач следовал за ним, помощники остались внизу. Палач хотел снять уттарию с осужденного, но тот отстранил его, сам сбросил ее, снял дорогое ожерелье и спокойно, приветливо отдал его палачу, прося принять в благодарность за избавление его от мучений жизни. Ему накинули петлю, и жрец вскричал громким голосом на индусском языке:
— Помни, брат мой, что отдыхать лучше, чем идти, спать лучше, чем бодрствовать, смерть в тысячу раз лучше жизни, так как она ведет туда, где больше нет страданий и где ты будешь наслаждаться блаженством вечного покоя!
Он еще не кончил, как палач, отступив на лестницу, вытолкнул доску из-под ног Нункомара. Тело осужденного моментально опустилось, он судорожно взмахнул руками, веревка закрутилась, еще несколько подергиваний — и тело недвижно повисло в воздухе.
Толпа сначала пребывала от происходящего в глубоком оцепенении. Когда не последовало ни небесного, ни земного вмешательства, и великий магараджа, глава браминов, первый человек для индусов, действительно повис в петле, испустив дух, громкий крик огласил площадь. Тысячи людей колотили себя в грудь, рвали на себе волосы, потом обратились в бегство.
Площадь опустела в несколько минут. В неимоверной давке многие стремились к Хугли, чтоб очиститься в водах притока Ганга от греха лицезрения недостойной унизительной смерти брамина. Многие, зайдя слишком далеко в воду, сделались жертвами крокодилов, и ужас смерти преследовал их даже в волнах широкой реки.
Тело Нункомара было отдано жрецу Дамасу и слугам для погребения. Капитан увел войска и явился, к губернатору с докладом.
Он застал Гастингса у письменного стола за чтением.
— Казнь совершена! — доложил капитан взволнованным голосом, в котором слышалась мрачная, зловещая радость.
Гастингс поднял глаза и на его лице не выразилось ни малейшего волнения.
— Благодарю ваше превосходительство за оказанную мне милость, — сказал капитан. — Она утолила жажду моей души, как свежая вода! Наши счеты сведены, хотя все-таки в пользу магараджи, так как что значит смерть в сравнении с той страшной участью, которой он меня предоставил? Тем не менее я благодарю вас, моя жизнь принадлежит вам и какой бы ни оказался у вас враг — прикажите, я повергну его к вашим ногам, как этого Нункомара!
Он преклонил колено и поцеловал край одежды губернатора — высшее доказательство преданности для индуса. Гастингс с удивлением посмотрел на него, почти испугавшись такого слуги.
— Он не был моим врагом, — заметил Гастингс.
— Не был вашим врагом? — спросил удивленно капитан. — А вы уничтожили его… и он хотел сломить вашу власть…
— Он был индус и несомненно имел право бороться с иностранцем, подчинившим его отечество иноземному владычеству, разве я могу за это ненавидеть его? Но он дерзко встал на моем пути, не соразмерив своей силы, поэтому ему надлежало погибнуть, так как я иду к цели не глядя, кто бы ни оказался на моей дороге.
Теперь капитан испуганно посмотрел на спокойное лицо этого человека, который без ненависти, без мести неумолимо уничтожил противника. Дикий Раху, не боявшийся ни людей, ни тигров, ни змей, посвятивший свою жизнь мщению, дрожал перед Гастингсом, который, как грозный рок, уничтожал своих врагов без злобы и ненависти. Не сказав больше ни слова, он поднялся и вышел, чтобы по приказанию губернатора отвести войска обратно в крепость.
Гастингс снова принялся за чтение. Он читал описание Гебридских островов, присланное ему его ученым другом доктором Джонсоном. Потом он взялся за перо и написал автору длинное письмо, это письмо сохранилось поныне и помечено днем смерти Нункомара. Он занимался около часа, когда вошел мистер Барвель, взволнованный и возбужденный. Гастингс, мысленно находившийся вдали от окружавшей его обстановки, посмотрел на него с удивлением, точно пробуждаясь от сна.
— Я пришел с неприятным поручением, — сказал Барвель, — которое взял на себя, для того чтобы его не передали другому и чтобы вы имели возможность зрело обдумать решение. Филипп Францис…
— Ну, что с ним? — спросил Гастингс.
— Он поручил мне вызвать вас на дуэль за личное оскорбление, нанесенное ему вашим превосходительством на последнем заседании.
— А! — протянул Гастингс с одобрением. — Он проявляет мужество открытой борьбы, когда окольные пути не привели к цели.
— Ненависть толкает его на все, и я взялся за поручение, для того чтобы вы могли обдумать решение и принять мой совет.
— А вы что советуете? — спросил Гастингс.
— Дуэль запрещена английскими законами, и вы не можете принять вызова. По-моему, надо арестовать Франциса и препроводить его к верховному судье, который приговорит его за грубое нарушение закона и признает не имеющим права исполнять обязанности члена совета. Вы не можете ставить вашу жизнь в зависимость от случайного направления пули. Вы не имеете права облегчать победу врагов, давая им возможность убить вас, после того как усилия и борьба были безуспешны.
Гастингс серьезно покачал головой:
— Вы мой друг, мистер Барвель, вы были со мной в тяжелой борьбе, вызвавшей ко мне зависть и недоброжелательство. Как же вы хотите, показать всем, что я трусливее Франциса и даю повод говорить, что я отказался дать удовлетворение за оскорбление? Нет, друг мой, пусть говорят, что угодно, но никто не посмеет обвинить меня в трусости! Если б я последовал вашему совету, я поступил бы, правда, согласно закону, но нарушил бы столь же священный закон чести. А такому человеку не нашлось бы больше места в порядочном обществе и, хотя бы вся Индия лежала у моих ног, я дал бы право каждому джентльмену повернуться ко мне спиной и считать меня ниже себя.
— Так вы хотите принять вызов?
— Непременно.
— Тогда не о чем и говорить, — вздохнул Барвель, зная непреклонность решений губернатора. — Остается только молить Бога сохранить вас, так как, случись с вами несчастье, Индия для нас потеряна навсегда.
— А какое оружие выбрал Францис?
— Он требует пистолетов, на пятнадцать шагов.
— Он хороший стрелок, — улыбнулся Гастингс, — но и я тоже, он стреляет первый и имеет преимущество, но неудобно было бы оспаривать выбор оружия… Я согласен! Кто его секундант?
— Генерал Клэверинг.
— Отлично, а моим будет сэр Вильям Бервик, но я люблю быстрые решения и желаю, чтоб дело состоялось как можно скорее.
— Этого желает и мистер Францис.
— Так через два часа, — заявил Гастингс. — А где?
— Выбор места Францис предоставляет вам.
— Недалеко от города есть лесок на берегу Хугли. Он в стороне от дороги и далеко от предместий. Через два часа я буду там, а вас прошу позаботиться о докторе. Самое лучшее взять военного доктора из крепости.
Когда Барвель удалился, Гастингс велел позвать Вильяма. Молодой человек пришел бледный, с взволнованным лицом. Гастингс в коротких словах рассказал, в чем дело. Вильям испугался, но не решился возражать губернатору. Когда все дела были обсуждены, Вильям все еще не уходил и стоял в нерешительности.
— Нункомар умер! — сообщил он как бы в ответ на вопросительный взгляд Гастингса.
— Рок поразил его, — спокойно объяснил Гастингс, — как поразит всякого, кто пойдет против сил природы или против течения истории.
— Но что будет с Дамаянти? — спросил сэр Вильям.
— Я не веду войны с женщинами, — заверил Гастингс, пристально глядя на Вильяма. — Распоряжения Нункомара относительно семьи остаются в силе. Его вдова — хозяйка в своем дворце и над своим богатством.
— Она беззащитна, одинока… Она несчастна…
— Вдова первого брамина беззащитна и одинока?
— Нет, я не то хочу сказать… Ваше превосходительство, вы были так добры ко мне… Я не могу, я должен вам сказать, что мучит меня… вы сами вызвали то, что случилось… вы велели мне посещать дом Нункомара и не отказываться от его гостеприимства.
— Совершенно верно! — с улыбкой подтвердил Гастингс. — Я думал, что для молодого человека, как вы, будет приятным развлечением ухаживать за красивой бегум, а мне надо было знать через надежного друга, что делалось в их доме.
— Совершенно верно! — воскликнул Вильям, — но чем виновато человеческое сердце, что оно не может быть исключительно орудием политики? Я люблю Дамаянти…
— Индусские женщины опаснее аромата тропических цветов, — заметил Гастингс.
— О, она добра и чиста, как ангел! Она завладела моей душой, я не могу ее забыть!
— Дамаянти свободна, — улыбнулся сказал Гастингс.
— Свободна? — воскликнул Вильям. — Она окружена тысячами слуг, которые следят за каждым ее шагом. Она на глазах всех этих браминов, которые требуют от нее вечного вдовства.
— Дамаянти может быть свободна, если захочет, ей стоит только принять христианство и обратиться к нашей защите.
— Да? — воскликнул Вильям с сияющими глазами. — И вы защитите ее от ненависти браминов?
— Это моя обязанность, — ответил Гастингс. — Индус, принимающий христианство, находится под охраной Англии и английских законов. Если она хочет отказаться от своего положения и богатств Нункомара, то она свободна и может сделаться леди Бервик, если вы, мой друг, решитесь предложить руку индусской женщине.
— Решусь ли я? — воскликнул Вильям, схватив руку губернатора. — Я большего счастья не желаю. Вы возвращаете меня к жизни, примите же мою беспредельную благодарность.
— Только я ставлю одно условие, — продолжил Гастингс. — Я требую, чтобы вы пока не имели свиданий с Дамаянти. На вас и на меня падет тень, если будут заподозрены личные побуждения в деле Нункомара. Если вы хотите жениться на Дамаянти, ее имя и репутация должны оставаться священны для вас, поэтому переждите законное время вдовства, вы всегда будете знать, где находится Дамаянти и что она делает. Когда пройдет срок, необходимый по нашим понятиям, она может прийти просить покровительства баронессы и принять христианство, остальное уладится само собой.
— Вы правы, ваше превосходительство, а все-таки тяжело оставлять бедную одну… Она будет горевать и чувствовать себя несчастной… Так хочется послать ей какое-нибудь известие.
— Для этого может представится случай, — обронил Гастингс. — Я подумаю, но требую, чтоб вы ничего не предпринимали без меня. Если она будет несчастна теперь, то станет тем счастливее впоследствии, когда пройдет срок испытания, а вы убедитесь в ее любви и верности.
Сэр Вильям ушел для приготовлений к дуэли. Гастингс отправился к баронессе Имгоф и провел с ней время в веселой и шутливой болтовне. Только при прощании, уезжая прокатиться, как он сказал, сердечнее, чем раньше, пожал руку любимой женщины и с глубокой нежностью посмотрел ей в глаза. Поцеловав золотые кудри Маргариты, он удалился вместе с пришедшим за ним Вильямом, сел на лошадь и поехал в сопровождении нескольких слуг к назначенному месту. Улицы были пустынны, все население спряталось по домам, только магометане кое-где радостно приветствовали губернатора, а индусы бежали, завидев его.
— Смотрите, друг мой, — сказал он с улыбкой. — Они боятся меня, как Сиву, своего бога разрушения, но теперь уж не решатся устраивать заговоры. Только страхом и можно обуздать этих варваров. Если б они знали, куда мы едем, они молили бы всех своих богов направить пулю мистера Франциса в мое сердце!
Их обогнали две кареты. Скоро они свернули с дороги и въехали в лесок на берегу Хули. Францис, генерал Клэверинг и Барвель с доктором только что приехали. Барвель попытался примирить врагов, но напрасно — Гастингс отказался взять свои слова назад, а Францис настаивал на дуэли. Противники отсчитали шаги, зарядили пистолеты и встали на места.
Францис был бледен, его губы подергивались, в глазах сверкала злобная ненависть. Его рука дрожала, когда он поднял оружие, а Барвель начал считать. Гастингс, гордо выпрямившись, смотрел спокойным, холодным взглядом и улыбался. Эта улыбка взбесила Франциса, его рука задрожала еще сильнее, и, когда Барвель сосчитал до трех, пуля Франциса просвистала далеко в стороне от Гастингса. Францис в бешенстве топнул ногой.
— Ему черт помогает, — прошипел он и, когда Гастингс поднял пистолет, злобно отвернулся, ожидая выстрела противника.
Барвель считал при гробовом молчании. Гастингс взвел курок, почти не целясь, раздался выстрел, и Францис повалился. Вильям пожал руку Гастингса.
— Как видите, — спокойно отозвался тот, — Бог за Англию и за ваши надежды, для осуществления которых я еще нужен.
Доктор подбежал к Францису и разрезал его платье. Пуля попала в живот. Доктор с сомнением покачал головой. Гастингс подошел и протянул руку раненому.
— Сожалею, что так случилось, — сказал он с холодной вежливостью, — и надеюсь, что рана не опасна.
Францис не взял протянутой руки и отвернулся с мучительным стоном.
— Это вторая жертва сегодня, — злобно сказал Клэверинг. — Настанет же когда-нибудь час возмездия.
— Кто идет навстречу смерти, тот не должен удивляться, что она его застигнет, — гордо заметил Гастингс. — Меня вызвал сэр Францис — я стоял под его пулей и воспользовался правом защиты. Я прощаю вам эти слова, генерал, по причине вашего волнения, но, если вы осмелитесь повторить их, вам придется поступить так же, как я, когда принимал вызов Франциса.
Клэверинг побледнел и молча опустил глаза. Он начинал испытывать суеверный страх: Гастингса точно охраняли волшебные силы и обращали в его пользу все, что предпринималось против него.
Франциса положили в карету, которая медленно направилась к городу. Гастингс ехал рядом. У первых домов предместья боли раненого так усилились, что доктор велел остановиться и объявил дальнейший переезд невозможным. Пришлось срочно делать перевязку. Раненого внесли в дом бедного ткача. Гастингс оставил своих слуг в распоряжении доктора, а сам поехал в город с Барвелем и Вильямом.
— Я хотел бы, чтоб он остался жив, но не буду жалеть, если он умрет, — произнес Гастингс. — Надо иметь силу и мужество быть врагом своих врагов, а он сам пошел против судьбы.
— Вы положительно повелеваете над силами, которые руководят жизнью, — заметил Барвель, — но, кажется, и смерть в вашем распоряжении. Мистер Момзон тоже…
— Что с ним?
— Сильно заболел! События последних дней так потрясли его, что у него сделалась злокачественная лихорадка. Доктор боится за его жизнь!
Холодная улыбка скользнула на губах Гастингса.
— Они не знают Индии, а хотят бороться со мной. Кто хочет здесь жить, тот не должен сердиться. В тропиках разлившаяся желчь отравляет кровь. Право, о смерти Момзона я горевал бы еще меньше. Я его не трогал, но он худший из всех. Клэверинга и Франциса возбуждает против меня детское тщеславие, а Момзон — мой враг по ненависти низкой натуры к каждому, кто мужественно и решительно стремится к высокой цели.
Вильям содрогнулся. Слова гордого, самоуверенного человека, неумолимо переступающего через все, что становилось на его дороге, казались ужасны, но он вдруг с тайным страхом осознал, что смерть — тоже его союзница, открыв ему путь к величайшему счастью его жизни.
По-видимому, счастливая звезда Гастингса ярко озаряла весь этот день.
Вернувшись домой, он нашел в числе полученных писем на своем письменном столе решение сэра Элии Импея, который поспешил, согласно просьбе обеих сторон, разрешить спорный вопрос между губернатором и советом. Сэр Элия в силу предоставленного ему как верховному судье права решать все спорные юридические вопросы в Индии заявлял, что постановление компании, по которому Гастингс увольняется от должности и на его место назначается Клэверинг, недействительно не потому, что у компании оспаривается право такого постановления, а потому, что поводы, приведенные в постановлении, фактически неверны. Поэтому Гастингс остается губернатором, пока правление компании на основании действительных фактов не примет нового решения.
С сияющим взглядом передал Гастингс бумаги мистеру Барвелю.
— Теперь я хозяин в Индии, — кивнул он. — И эта страна, более ценная для Англии, чем мятежные колонии в Америке, не пропадет для моей родины.
На столе лежали другие письма. Пришел корабль из Англии и привез большую почту. Когда Гастингс вскрыл пакет, ему прежде всего бросился в глаза большой документ с печатью, расплывшейся и почти неузнаваемой от тропической жары. Он развернул его, и краска залила его лицо. С лихорадочной поспешностью он пробежал его и, дойдя до конца, глубоко вздохнул, опускаясь на кресло. Он сложил руки и на глазах его показались слезы, может быть, первые в жизни.
— Она свободна! — воскликнул он. — Свободна! Темное пятно, омрачавшее мою жизнь, исчезло!
Он вскочил и обнял изумленного Барвеля, не понимавшего такого всплеска эмоций у холодного, сдержанного человека.
— Читайте, Барвель, друг мой, читайте! Вы первый узнаете полноту моего счастья и будете моим другом всю жизнь! Читайте, это решение светской и духовной власти, формальный развод баронессы Имгоф с ее мужем. После долгого ожидания достигнута цель, к которой я стремился с пылом юноши. Она свободна, единственная женщина, которую я любил и которая выдержала ради меня тяжелое двусмысленное положение. Теперь она будет моей женой, и вся Индия преклонится перед ней, как перед своей королевой!
Барвель прочитал документ, пожал руки Гастингса и горячо выразил ему свою радость и сочувствие. Гастингс положил голову ему на плечо и зарыдал, вздрагивая всем телом. Ни борьба, ни нужда, ни опасности не сломили его, а радость так потрясла этого закаленного человека, что он плакал, как дитя.
— А теперь идем к ней, — попросил он, — было бы преступлением отнять хоть минуту счастья у этого благородного сердца!
Он так мчался по залам, что Барвель едва поспевал за ним. Баронесса поднялась ему навстречу, испуганная переменой в его лице, а главное, слезами, которые он забыл вытереть. Он обнял ее и так крепко прижал к груди, что она испуганно освободилась.
— Марианна, Марианна! — повторял он, покрывая поцелуями ее голову и глаза. — Теперь ты моя жена перед Богом и перед людьми. Развод кончен, ты свободна, и я прошу твоей руки на всю жизнь!
Красивая, гордая, уверенная женщина то краснела, то бледнела, опустила глаза и как в забытьи упала в объятия Гастингса. Она годами ждала этой минуты, часто тяжело страдала от своего неловкого положения, почти не смела надеяться, а теперь и ее сломило так неожиданно наступившее желанное счастье.
Гастингс скоро овладел собой и в радости, как умел владеть при горе и заботах. Он вытер слезы и стоял, по-прежнему гордый, холодный и спокойный, только в глазах его светилось полное счастье.
— Дочь моя, — сказал он маленькой Маргарите, испуганно стоявшей в стороне. — Поди сюда, теперь ты действительно дитя мое.
Он взял девочку на руки, обнял и с такой нежностью смотрел на нее, точно она была действительно его плоть и кровь. Пришел Вильям и сообщил, что Франциса после перевязки перевезли домой и доктор надеется, что он останется жив.
— Теперь я готов молиться за него, — сказал Гастингс. — Бог послал мне столько счастья, что я желаю хорошего даже моим врагам. Распорядитесь, чтобы два раза в день ходили от моего имени справляться о его здоровье.
— Что такое? — испуганно спросила баронесса. — Что с Францисом?
— Ничего, Марианна, ничего, произошло маленькое состязание, какие бывают в жизни, то оружием ума, то пулями, то саблями, и на этот раз мне повезло.
— О, Боже! — воскликнула Марианна, горячо обнимая его. — Разве могло бы случиться иначе теперь? Что стало бы со мной, если б пришлось тебя потерять?
— Не думай об этом. Ты видишь, что этого не произошло, что Бог за меня, а если он дал мне тебя, то остальное счастье на земле я сам себе отвоюю.
Он кратко и быстро рассказал Вильяму о своем счастье и шепнул, пожимая ему руку:
— Счастливые — лучшие друзья, чем несчастные. Будьте уверены, что и вам достанется такое же счастье, а я только желаю, чтобы та, которая вам его даст, заменила вам все на свете, как мне моя Марианна. Сходите скорей, друг мой, к сэру Элии Импею, пригласите его и его жену обедать у нас сегодня. Они должны находиться с нами в этот день, озарившей счастьем всю мою жизнь.
Гастингсу предстоял еще серьезный разговор. Он велел попросить к себе в кабинет барона Имгофа, сообщил о состоявшемся разводе и дал ему крупную сумму с условием, что он немедленно покинет дворец и Калькутту и отправится в Европу на стоящем на рейде корабле. Барон поблагодарил, глубоко тронутый. Как ни был он слаб и бесхарактерен, он все-таки счастливо вышел из тяжелого, сомнительного положения, в котором жил тут до сих пор. Он простился с Марианной, которая протянула ему руку, пожелав счастья, в припадке родительской нежности поцеловал дочь и молча, никем не замеченный, исчез из дворца, где за обедом собралось счастливое общество.

* * *

Снова зажглась лампа в мастерской Санкара, когда настала ночь, только он не сидел на стуле за прилавком, а вышел в кладовую, где стояли большие ящики, тюки и маленькие железные сундуки. Санкара поставил свечу на ящик и отпер два сундука ключом, висевшим у него на шее. В одном сундуке он хранил жемчуг и драгоценные камни редкой величины и красоты и слитки золота, в другом — золотые рупии и билеты английского и калькуттского банков. Санкара проводил рукой по шелестевшим билетам и звенящему золоту.
— Мне судьба послала недурное дельце, — бормотал он про себя. — И деньги Нункомара, надеюсь, не поссорятся в сундуке с деньгами незнакомца, который так щедро заплатил мне за мою услугу! А этот жемчуг, — продолжал он, глядя на другой сундук, — эти бриллианты, рубины и золото, кто их спросит у меня обратно, кто знает, что они у меня? Они предназначались для того, чтобы я сделал из них пояса, пряжки и ожерелья, но как ни дорого заплатил бы Нункомар, камни дороже всякой заработной платы и стали принадлежать мне без труда. Как они ни блестят, а все-таки не будут украшать красивую бегум Дамаянти.
Он пересыпал камни в руках и их блеск точно отражался в его жадных, горящих глазах. Вдруг он услышал шорох за собой — темная фигура стояла в дверях кладовой. Санкара вскрикнул и ощупал кинжал, спрятанный в складках одежды. Вошедший же приблизился к свету, говоря:
— Я вижу, что дела идут хорошо, Санкара. На эти сокровища ты мог бы купить провинцию у Могола в Дели, который охотно продает клочки своего государства.
— А, это ты, Хакати! — сказал Санкара с принужденной улыбкой. — Я хотел бы быть таким богатым, как кажусь, глядя на эти камни, но все это не мое, и поспешно запирая сундук с деньгами он продолжал: — Все это дано заказчиками, чтоб сделать украшения, а мне принадлежит только скудная заработная плата.
Он запер сундук с камнями, а Хакати своими темными проницательными глазами следил за всеми его движениями.
— Я рад, что ты меня посетил, после того как мы виделись на суде.
Он взял свечу и вернулся, пропуская вперед Хакати, в мастерскую, где поставил гостю стул к прилавку. Потом он отворил шкаф, достал оттуда глиняный кувшин с длинным горлышком, два серебряных стакана и сказал:
— Это благородный сура, настоящее виноградное вино. Я купил бутылку для дорогих гостей из моих маленьких трудовых сбережений.
Он налил оба стакана, Хакати пригубил из своего и, качая головой, проговорил:
— Твое вино, может быть, и хорошо, но у меня есть лучше, я привез его из виноградников Голконды — настоящее ‘девафиста’, созданное богами на радость людям, сладкое, как сахар и крепкое, как арак!
Он достал из платья бутылку, оплетенную соломой, откупорил ее и предложил Санкаре. Тот жадно вдыхал аромат из открытой бутылки.
— Действительно, оно чудесно пахнет, а я думал, что мое вино хорошо, так как…
— Оно из погребов Нункомара, — которого повесили сегодня, договорил за него Хакати.
Санкара вздрогнул, потом взял стакан, налитый Хакати, и выпил его с видимым наслаждением.
— Чудное, замечательное вино! — воскликнул он. — А много его у тебя?
— Я пришлю тебе несколько бутылок, пока я еще не ушел, что будет, правда, сегодня же ночью! Мне не по себе здесь, все кажется, что передо мной призрак магараджи, висящего на веревке в яркой одежде с драгоценными камнями.
— Зачем он пустился в заговоры, — злобно возразил Санкара. — Зачем враждовал с всесильным губернатором!
— Враги менее повредили ему, чем друзья, — заметил Хакати, — например ты, Санкара, он тебя обогатил, ты этого отрицать не можешь, а ты обвинил его, несправедливо обвинил и ложной присягой довел до смерти.
— Кто это говорит, кто может это доказать? — вскричал Санкара, испуганно оглядываясь на дверь. — А если бы и так, если бы стали утверждать, что я ложно показал, разве ты не говорил то же самое, разве ты не дал одинаковую клятву со мной?
— Ах, я что? — усмехнулся Хакати. — Я странствующий фокусник, я ‘судра’ низшей касты, а ты причисляешь себя к ‘фаисиям’. Мне пришлось так свидетельствовать: если б я не оговорил Нункомара, подумали бы, что я за него, а он был уже погибший человек. Я и подумал, чем мне умирать, пусть лучше он умрет! А ты принес жалобу на него и верно говорил обо мне, иначе почему бы ко мне пришли ночью люди, когда я расположился тут поблизости со своей труппой, увели меня и сказали, что я должен или показать против Нункомара, или погибнуть с ним?
— Клянусь тебе, что я никому не упоминал твоего имени, — заверил его Санкара, — ни с кем не говорил о наших планах!
— Не клянись, — возразил Хакати. — Мы оба знаем, что значит клятва.
— Ну, теперь, все кончено, — засмеялся Санкара. — Нункомар умер, а мы живы и радуемся, попивая ‘суру’. Твое вино крепко, мне даже кажется, что у меня руки дрожат и в глазах помутилось, а все-таки налей еще стаканчик. Ты прав, это настоящий ‘девафиста!’.
Хакати налил стакан, и Санкара осушил его до дна. Он сидел несколько минут, как одурманенный, руки у него дрожали и глаза блуждали.
— Нет, — пробормотал он, — больше пить не буду, у меня точно огонь в мозгу. А ты остаешься здесь?
— Я тебе сказал, что ухожу в эту ночь… Я боюсь призрака магараджи… Ведь мы при клятве призывали злых духов.
— Злых духов? — смеясь, повторил Санкара. — Я их не боюсь.
— А ты не боишься ящиков с ружьями и патронами, там в кладовой? А если б кто-нибудь обвинил тебя в государственной измене и в заговоре?
— Кто же будет обвинять меня? Не ты ли Хакати, ведь тогда ты обвинил бы и себя.
— А если б я это все-таки сделал?.. Если б ты был обвинен? Если б тебя приговорили? — настаивал Хакати грубым, угрожающим голосом.
— Я не боюсь! — закричал Санкара. — Но будем говорить о другом. Ты все возвращаешься к Нункомару, а ведь он уже умер. Что это? У меня голова кружится… Какая боль!.. Точно расплавленный свинец течет у меня в жилах…
Его голос оборвался, лицо болезненно исказилось, он взмахнул руками, точно ища опоры, и покачнулся на стуле.
— Нункомар умер из-за твоего обвинения, — заявил Хакати, вставая и следя за страшной переменой в лице Санкары. — Он призвал на тебя мщение богов… Ты осужден… Через минуту ты тоже умрешь.
Санкара вскочил с невероятным усилием.
— Что такое? Что ты говоришь? Я умру? Неправда, я здоров, я хочу жить и наслаждаться жизнью. Какие боли!.. Голова горит… ты дал мне яду… яду…
— Я говорил тебе, — торжественно произнес Хакати. — Нункомар обвинил тебя, боги осудили! Неумолимый Сива отдал тебя мне для исполнения приговора.
Лицо Санкары побагровело, веки вспухли, губы вздрагивали, он упал в судорогах, неподвижным взором глядя на Хакати.
— Убийца! Проклятый убийца! Помогите!..
Но голос его превратился в хрип, он метался, хватался руками за сердце, за лоб, за голову.
Хакати стоял неподвижно, глядя на корчившегося у его ног Санкару. Он потерял сознание, взор его потух, хриплое отрывистое дыхание вырывалось из груди, ноги сводили судороги. Агония продолжалась недолго — страшный яд, составленный Хакати из болотной травы джунгли и змеиных желез, проникнув в кровь, действовал с поразительной быстротой, еще минута, и Санкара выпрямился со стоном, опять задвигался, вытянулся и застыл с искаженным лицом.
— Он больше никого не предаст, — холодно проговорил Хакати.
Нагнувшись к умершему, он снял ключ с его шеи, пошел в соседнюю комнату и отпер сундуки, драгоценным содержанием которых так любовался Санкара, Он наполнил два принесенных с собой кошелька слитками золота и камнями, положил банковские билеты в висевший у него на шее кожаный мешок, сполоснул стакан, из которого пил Санкара его вино, а бутылку спрятал за пояс.
— Мне все равно, — сказал он, — кто будет господствовать в Индии: англичане, брамины или магометане, — золото всегда даст возможность купить все, что красит жизнь, а оно у меня есть.
Он вышел из дома и исчез в темноте.

* * *

Капитан Синдгэм, давно привыкший спать одним ухом, погрузился в глубокий крепкий сон. Жажду мести, долго мучившую его, он теперь утолил, и его железная натура, как машина, повиновавшаяся его воле, поддалась утомлению. Он почувствовал сладость сна и отдался ему без сопротивления.
Только Вильям сидел еще в качалке на веранде, вдыхая аромат душистых деревьев и кустарников парка и мечтая о прошедшем и будущем. Сердце его то предавалось радостным надеждам, то болезненно сжималось, так как счастье, обещанное ему Гастингсом, казалось еще так далеко. За время тревожного ожидания Дамаянти должна была страдать и потом все-таки могли возникнуть какие-нибудь препятствия.
В кустах послышался шорох, и Вильям увидел в темноте человеческую фигуру, стоявшую у ступеней веранды. Он вскочил и подбежал к перилам. Человек не скрылся, а поднялся по ступеням и близко подошел к нему. Перед ним стоял высокий, крепкий мужчина в одежде лодочника, с загорелым лицом, напоминавший слугу из знатного дома Индии.
— Кто ты и что тебе нужно? — спросил сэр Вильям.
Незнакомец приложил палец к губам и прошептал по-английски, но с индусским акцентом: — Тише, господин, не выдавайте моего присутствия громким разговором… Я к вам с поручением и, как я думаю, очень приятным.
— С поручением… от кого?
— От той, которая томится от любви и тоски и зовет вас принести ей надежду и утешение.
— От Дамаянти? — спросил Вильям.
— Она запретила мне называть ее имя, зная, что оно написано в вашем сердце и что сердце подскажет вам, от кого я пришел.
— Это она, она! Она чувствовала, что мои мысли с тоской и тревогой стремятся к ней. Говорите скорей, что она велела мне передать?
— Передать — ничего, только сказать, что она вас ждет.
— Ждет? Где она, как мне проникнуть к ней?
— Следуйте за мной и через полчаса вы будете у нее.
— Следовать за вами? — смущенно спросил Вильям.
Ему казалось весьма рискованным идти ночью одному с неизвестным человеком.
— Вы понимаете, что она не может прийти к вам, не может уйти из своего дома, — объяснил посланный.
Вильям недолго колебался. Чего ему бояться? Кто решился бы напасть среди города на английского офицера? К тому же посланный пришел во дворец губернатора. Разве он решился бы на это, если б его действительно не послали к нему и не рассчитывал бы в крайнем случае на заступничество пославшей его? Неужели же он испугается, когда Дамаянти ждет его?
Быстро решившись, он зашел в свою комнату, накинул темный плащ и сунул в карман трехгранный кинжал.
— Идемте, — махнул он рукой человеку, ожидавшему его у веранды.
Не отвечая ни слова, тот пошел через кусты, и Вильям последовал за ним. Они пришли к наружной стене парка, выходившей на совершенно пустынную ночью площадь, где и Раху перелезал через стену.
Незнакомец взял руку Вильяма и положил ее на веревочную лестницу, совершенно невидимую в темноте.
— Влезайте, — шепнул он.
Вильям в минуту перелез, его спутник последовал за ним, перекинул лестницу на другую сторону, и они молча пошли дальше, вышли из города и, пройдя лесок, оказались на берегу Хугли. Незнакомец оттолкнул от берега челнок, которым управляют одним веслом, стоя. В середине лодки лежала свернутая циновка, Вильям сел на нее, лодочник взял весло, и челнок быстро понесся по воде, оставляя за собой легкую борозду.
Через некоторое время показался берег, и на нем просматривались темные тени деревьев парка и белый мрамор. Лодочник повернул, и спустя несколько минут лодка села на песок.
— Приехали, — сказал лодочник. — Там вы увидите ту, которая вас ждет.
Он показал на низкий кустарник, через который шла тропинка, Вильям и не заметил бы ее, если б не указал лодочник. За кустарником возвышалось мраморное здание, выделявшееся даже во мраке тропической ночи. Вильям дошел по тропинке до широкой лестницы, поднялся, держась за перила, и узнал по неясным очертаниям мраморных львов террасу, на которой впервые виделся наедине с Дамаянти. Теперь снова, как и тогда, слабо звучали струны вины. Он побежал на эти звуки и, увидев балдахин, остановился в сладостном трепете.
— Дамаянти! — воскликнул он, и едва выговорил это имя, как нежные руки обняли его и стройное тело прильнуло к нему, замирая в жарком поцелуе. Он чувствовал под руками тонкую кисею, запах цветов лотоса опьянял его, а привески браслетов производили серебристый звон.
— Дамаянти! — повторял он, покрывая страстными поцелуями ее волосы, губы, руки. — Дамаянти… Это ты. Я опять с тобой, ты не забыла, ты любишь?.. О, теперь я счастлив, я снова надеюсь…
Ему отвечали поцелуями и горячими объятиями.
Вильям опустился на подушки внутри палатки. Опять, как тогда, ночной ветер шелестел в деревьях, соловьи свистели и заливались.
— Ты свободна, Дамаянти, смерть избавила тебя от гнетущих оков… Я не виновен в этом, но хочу воспользоваться своим правом… Ты свободна… Хочешь быть моею навсегда?
Она еще крепче прижалась к нему и чуть слышно прошептала:
— Свободна!.. Твоя!..
Он забыл весь свет в ее объятиях. Часы промелькнули незаметно.
— Тебе надо уходить, — прошептала она наконец. — Утро приближается… Ночь дает счастье, а лучи солнца холодны и мрачны в сравнении с ним.
Она говорила шепотом, чуть слышно, точно боясь выдать ветру тайну своей любви и счастья. Вильям не торопился. Ему казалось невозможным оторваться от блаженства и вернуться в холодный, чуждый свет. Она высвободилась из его объятий и встала.
— Тебе надо идти, — повторила она. — Никто не должен видеть тебя здесь… Ты придешь опять?
— Я ухожу, но вернусь опять и тогда возьму тебя с собой и увезу на мою родину… Теперь я не могу ждать, не могу тебя оставить здесь и бояться, что все-таки могу потерять тебя! Ты уйдешь со мной… будешь моей женой, моей госпожой… моим счастьем. Жизнь моя… Дамаянти!
— Дамаянти! — громко воскликнула она так, что он испуганно вздрогнул, голос ее звучал грубо, с акцентом, которого он никогда не слыхал. — Да, — продолжала она снова шепотом. — Я уйду с тобой, поеду на твою родину, отдам тебе весь пыл моей любви… но я не буду твоей госпожой… я не хочу быть женой твоей… я хочу только избавиться от оков и любить тебя.
— Не хочешь быть моей женой, Дамаянти?
— Дамаянти! — вскричала она опять тем же грубым чуждым голосом. — Дамаянти не пойдет с тобой… она не будет тебя любить, как я… Разве она может любить? Ведь она изменила бедному Аханкарасу. Она и тебе изменит, она ценит блеск и роскошь, которые ей пришлось бы оставить, больше любви. Я же дам тебе любовь, которая рождается только под южным солнцем, я увезу ее в твое холодное отечество и согрею тебя ее пламенем.
Она говорила громко, а он стоял в ужасе, слушая чужой голос, не голос Дамаянти. Она обняла его…
— Бесстыдный обман! — возмутился он. — Ты не Дамаянти!
— Разве я тебе сказала, что я Дамаянти? — страстно говорила она, цепляясь за него. — Разве ты не чувствовал в моих поцелуях, в биении моего сердца, что я люблю тебя, как она никогда не любила и не будет любить?
Необъяснимый ужас охватил его при воспоминании о быстро промелькнувших часах. Она притянула к себе его голову, целовала его и просила:
— Возьми меня с собой… Я не требую ничего, только быть с тобой, служить тебе, любить тебя… Она горда и надменна, лукава и вероломна… она никогда не пойдет за тобой, а если пойдет, ты будешь несчастен!
Его сердце забилось сильнее от ее поцелуев, но злоба за обман снова разгорелась. Он так толкнул ее, что она отлетела на несколько шагов.
— Прочь, низкая обманщица! — крикнул он. — Как ты смеешь думать, что я ради тебя забуду Дамаянти?
Она подошла, упала на колени и с мольбой обнимала его ноги.
— Разве я не дала тебе любовь, какой никогда не даст тебе Дамаянти? Она обманет тебя, как обманывала Нункомара, как предала Аханкараса.
— Аханкараса? — дрожа переспросил Вильям. — Что случилось с Аханкарасом? Но нет, нет, я ничего не хочу знать от тебя… Я спрошу ее сам… Я должен ее видеть, я найду дорогу к ней. Для тебя лучше, что я не знаю, кто ты, а то я ненавидел и презирал бы тебя, как ядовитую, лживую змею.
Она подбежала, схватила его руку и сжала с такой силой, какую нельзя было предполагать в женщине.
— Ненавидеть меня, презирать? — с негодованием воскликнула она. — Ты смеешь так говорить, после часов, проведенных со мной?
— Я это говорю и всегда буду говорить… Я с ужасом и отвращением буду вспоминать время, когда хитрая змея увивалась около меня, чтобы отравить меня ядом лжи и клеветы. Прочь от меня!.. Твои поцелуи… твоя любовь — стыд и позор! Дамаянти — яркая звезда моей жизни, и тебе никогда не удастся затмить ее блеска.
Она вся съежилась, болезненный стон вырвался из ее груди, такой мучительный, такой отчаянный, что Вильям вздрогнул.
— Может быть, ты менее виновна, чем кажется, — попытался он смягчить свои слова. — Не мне судить и проклинать тебя за то, что ты меня любишь… В твоей стране другие нравы, чем в моей… Отведи меня к Дамаянти, и я прощу тебя.
— К Дамаянти? — дико вскрикнула она и продолжала глухим, хриплым голосом. — Ты не хочешь моей любви? Она окружила тебя чарами, которым научилась у злых духов. Хорошо же!.. Иди за мной!
Он слышал ее легкие шаги, видел, как, выйдя из палатки, ее стройная фигура, окутанная кисеей, будто в тумане, мелькнула перед ним. Он последовал за ней по лестнице, через кустарник, к берегу реки. Раздался резкий свист, и темная фигура вышла из кустов. Это был лодочник. Вильям слышал шепотом сказанные ему слова на индусском языке, совершенно непонятные, потом лодочник столкнул челнок в воду и сказал:
— Садитесь, господин, утро приближается!
— Прощай, — взволнованно проговорил Вильям. — Забудь меня! Не мне тебя судить!
Он протянул руку женщине, но она отстранилась и злорадно прошипела, исчезая в кустах:
— Ступай к Дамаянти!
Он со вздохом сел в лодку, и они понеслись по течению. Белая фигура опять показалась в кустах, выбежала из них к берегу, простерла руки, слабый крик вырвался из ее груди, точно она хотела вернуть лодку, но крик почти замер на ее губах, руки опустились, и она проговорила сдавленным голосом:
— Он погиб для меня, но и ей не достанется.
Она повернулась и исчезла, а челнок скользил по реке, мимо кораблей, направляясь к городу. Вильям сидел, склонив голову на руки, а мысли его теснились, сменяя одна другую.
Воспоминания ночи охватывали его и опьяняли, но он все-таки содрогался от них, и образ Дамаянти, чистый и лучезарный, все затмевал.
Вдруг он почувствовал, что его схватили сзади и сильными руками надавили горло. Он извернулся и узнал сверкавшие в темноте глаза лодочника, нагнувшегося над ним, и понял, что он старается накинуть ему петлю на шею. Предназначение Вильяма стало ясно — он должен сделаться жертвой ужасной мести… Нечеловеческим усилием он оборвал веревку и вскочил на ноги, несмотря на старание противника удержать его. Он стоял грудь грудью с врагом, и началась дикая, ужасающая борьба не на жизнь, а на смерть.
Вильям был когда-то хорошим боксером, но он не мог пустить в ход кулаков — он находился как будто в тисках, и его силы начинали слабеть… Тогда в отчаянии Вильям нагнулся и, собрав всю свою мощь, нанес противнику головой страшный удар в живот. Классический прием английских боксеров оказал свое действие. Лодочник потерял равновесие и с болезненным криком покачнулся назад. Одна рука Вильяма освободилась из железных тисков, он схватил кинжал и вонзил его в грудь противника.
Тот с бешеным криком кинулся на офицера, но Вильям продолжал колоть его, пока лодочник не упал с хриплым стоном… Вильям перекинул труп за борт.
Взяв весло и содрогаясь от ужаса, он быстро помчал лодку и вышел на берег при первых проблесках зари.
Вильям шел почти бессознательно по направлению к городу. Он прошел через главные ворота во дворец, часовой узнал его и удивленно посмотрел вслед молодому офицеру с мертвенно-бледным лицом и остановившимися глазами. Лакей испугался, увидев барина, и начал раздевать его, не ожидая приказания. Вильям упал ему на руки, начал говорить бессвязные слова, размахивать руками… Немедленно призванный дворцовый доктор нашел нервную горячку.

III

Гастингс стал хозяином положения и держал бразды правления со свойственным ему умом и поразительной волей. Филипп Францис очень медленно поправлялся от своей раны, не раз подвергаясь опасности. Момзон лежал в лихорадке, и доктора говорили, что ему придется вернуться в Европу, если удастся спасти его жизнь. Правда, из Англии приехал некий мистер Вилер, чтобы участвовать в совете вместо Клэверинга, которому в Англии передали должность губернатора. Вилер был другом Франциса и принадлежал в Лондоне к числу врагов Гастингса, но, приехав в Индию и увидев положение дел, он предпочел встать на сторону силы и решительно присоединился к партии Гастингса. Таким образом, губернатор, по решению Импея продолжавший свою службу, встречал сопротивление в совете только со стороны бессильного Клэверинга.
Все суды, преобразованные и находящиеся теперь) под верховным руководством Импея, всякое нарушение английских законов, всякое сопротивление власти английского правительства карались с неумолимой строгостью. С такой же строгостью и беспощадной правильностью взыскивались налоги с провинций. Передача земель, проданных набобу, все отлагалась. Английские войска под командой полковника Чампиона оставались в Лукнове. Чампион расширил укрепленный английский лагерь и превратил его в настоящую крепость, его пушки господствовали над городом и дворцом набоба, а полковник Мартин командовал армией Аудэ с такой строгостью и таким пониманием местных условий, нравов и обычаев, что войско было больше предано ему, чем набобу, который в случае конфликта ограничился бы своей личной охраной, не могущей противостоять Чампиону и Мартину. Кроме того, Мартин очень ловко умел занимать набоба — он предложил ему полную перестройку дворца и другие многочисленные и крупные постройки, их сказочная роскошь поглотила внимание набоба.
Такой подход к делу позволил Гастингсу подкрепить свой доклад о возникшем разногласии с советом посылкой крупных сумм в Лондон — лучший способ убедить директоров и акционеров в совершенстве своего управления.
Почти одновременно с этим ему представился случай всесторонне выказать свою деятельность. На западе Ост-Индского полуострова широко раскинулись провинции Маратов, которые вели свое происхождение от низших индусских каст. Впоследствии их покорили магометанские завоеватели, но владычество монгольских царей никогда не отличалось прочностью в стране Маратов. И один из их князей, Сиватши, уже в 1648 году освободился от зависимости монголов и основал большое Маратское государство из провинций Верар, Гузерад, Мульва и Танжара, державшее в страхе все соседние провинции своим воинственным населением, все еще склонным к разбойничьим набегам. В Саттаре располагалась резиденция блестящего своей праздной распущенностью двора маратского князя, а первый министр государства — пешва — с остальными министрами, забрав себе всю власть, устроил свою резиденцию далеко от двора — в Пуне. Звание пешвы сделалось наследственным, и в то время, когда Гастингс приехал в Индию, в Саттаре сидел на престоле потомок великого Сиватши, унаследовавший, однако, только имя, но не выдающиеся способности своего предка. Окруженный изнеженными царедворцами и танцовщицами, он совершенно устранился от дел, тогда как в Пуне пешва царствовал как наследственный князь. Конечно, раджи отдельных провинций тоже хотели независимости. Будучи вассалами мнимого князя и правителя в Саттаре, они выставляли свое положение как предлог для неповиновения пешве, которому не всегда удавалось смирить непокорных раджей, его посланных часто забирали в плен и его войска оттесняли.
Двор в Саттаре жил в бессильном величии, а пешва находился в непрерывных ссорах с раджами.
В то время в Европе шло сильное брожение: английские колонии в Америке восстали, Франция почти открыто держала сторону американцев, а северные морские державы только и ждали случая подорвать могущество Англии. Как Гастингс узнал из переписки кавалера д’Обри, Франция могла сделаться очень опасной соперницей английскому владычеству в Индии, если бы ей удалось соединиться с местными князьями и вызвать общее восстание. До Гастингса дошло известие, что из Пондишери приехали французские комиссары к пешве и предлагали ему денег, войска и французских офицеров, а также признание его самостоятельного владычества, если он присоединится к восстанию против Англии и двинет вооруженные силы Маратов к границам английских владений. Найдены были письма, доказывавшие, что пешва охотно принял эти предложения, так как именно война могла дать ему возможность собрать под свое знамя отдельных раджей и подчинить их своей власти.
Со свойственной ему уверенностью и быстротой решений через несколько дней после казни Нункомара Гастингс представил совету доказательства враждебных поползновений пешвы и объявил, что компания обязана пресечь их и ввести новое положение у Маратов, которое обратит их государство в зависимое от Англии. Клэверинг горячо выступал против такого предприятия, грозившего неисчислимыми опасностями и гибельными последствиями, но Барвель и Вилер согласились с губернатором.
Гастингс не колебался, он объявил пешву смещенным и передал его звание берарскому радже, самому могучему из князей, который смелее всех противился пешве и имел большое влияние на Маратов. Он немедленно отправил надежного человека в Берар сообщить новость радже и предложить ему союз. Вместе с тем он велел вооружить сильный отряд сипаев с несколькими батареями в помощь радже против пешвы и написал в Англию, прося назначить командующим войсками в войне с Маратами генерала Эйер Кота, уже прежде победоносно сражавшегося в Индии. Послав своего поверенного к радже в Берар, Гастингс получил уведомление от английского консула в Каире, что война между Англией и Францией объявлена.
Такое известие побудило Гастингса проявить всю свою изумительную энергию. Он понял, что настала минута нанести врагу его отечества в Азии решительный удар и возместить в Индии все, что Англия могла бы потерять в Европе. Он сейчас же велел закрыть всё французские агентства в Бенгалии, наложить запрет на деньги и товары, а французские торговые суда, стоявшие в гаванях, взять как военную добычу. Мадрасскому губернатору был дан приказ занять Пондишери и подчинить его английскому управлению. Он составил артиллерийский корпус из ласкаров — здоровых, крепких горцев Бенгалии — и приказал укрепить все побережье в Калькутте, чтобы обезопасить себя от возможного нападения французского флота.
Таким образом, в течение нескольких дней Гастингс не только захватил в свои руки колонии французов в Индии с их богатыми складами, но и разрушил опасный союз французов с Маратами. Воспользовавшись разразившейся в Европе войной, которая могла поколебать там могущество Англии, он поставил ее владычество в Индии прочнее, чем когда-либо. И теперь губернатор мог спокойно ждать будущего и подумать о себе, об устройстве своего дома, в котором баронесса Имгоф станет полноправной хозяйкой.
Дворец, богато украшенный к дню свадьбы позолотой и живописью, уже стоял в ожидании гостей. На свадебный пир была приглашена вся английская колония, все знатные магометане и индусы.
Пока в резиденции губернатора шла кипучая политическая и военная деятельность и веселые приготовления к радостному торжеству, дворец Нункомара мрачно безмолвствовал.
Нункомара хоронили по всем обычаям его религии, со всеми почестями, подобающими его касте. Тело его перенесли во дворец, одели в белую одежду и положили на драгоценные ковры в большом приемном зале. Главный жрец храма в Хугли приказал, чтобы с умершего был снят позор и осквернение казнью, поэтому все погребальные церемонии производились так, как будто Нункомар умер своей смертью в своем дворце. Страшно искаженное лицо покойника закрыли кисеей. Когда сын Нункомара Гурдас спешно приехал из Муршидабада, ворота дворца открыли настежь и все женщины начали жалобные причитания, как полагается, когда тяжко больной близок к смерти.
Пришли важнейшие брамины и кшатрии, впустили также много простого народа, и все теснились в большом зале, где лежал покойник. Жрец Дамас поставил золотую лампу в головах усопшего, который должен был считаться умирающим, умыл рот его, высшие служащие дома бросали в пламя маленьких жертвенников, расставленных кругом, ароматические масла, цветы и фрукты, как жертвы домашним богам. Дамас прочитал ряд молитв, потом подошел к трупу и сказал ему на ухо изречение, обязательно говорящееся умирающему индусу: ‘В жестокой земле Дамаса течет раскаленная река Байтарани’. Когда жрец произнес эти слова, важнейшие друзья дома подошли и положили в одну руку умершего банан, в другую — золотой сосуд с кушаньем из молока, меда и сиропа. Потом слуги привели белую корову чистейшей породы, украшенную цветами и цепями с драгоценными камнями. Дамас взял красивое смирное животное за золоченые рога, подвел ее к смертному ложу и положил ее хвост в руку умершего, причем он приказал священному животному, представляющему для индусов символ священной жизненной силы, счастливо перевезти душу через огненные воды Байтарани, составляющей границу загробного мира. Только тогда было признано, что смерть последовала, и Нункомар в глазах индусов очистился от позора казни.
Пришли личные слуги умершего, раздели труп, вымыли его в дорогой ванне, закрыли чистым полотном, а лицо, обыкновенно остающееся открытым, окутали тончайшей дорогой кисеей. Гурдас в сопровождении Дамаса и ближайших друзей дома удалился в соседнюю комнату, где его выкупали под молитву жреца и обрили ему голову. Слуги начали приготовления к погребальному торжеству.
Сожжение происходило не на обычном месте, а на специально отведенном большом пространстве на берегу Хугли, по дороге к храму, и устроено с большой роскошью. Обширное место огородили золочеными столбами, между которыми натянули дорогие ткани, за столбами раскинули палатки для родственников и почетных гостей и разостлали циновки для народа.
К утру следующего дня приготовления были окончены, и погребальное шествие двинулось в сопровождении почти всех браминов и кшатриев и несметной толпы народа, всю ночь окружавшей дворец. По индусскому обычаю, покойника не выносят через дверь, чтобы никто не шел за ним той же дорогой, что может принести несчастье. Многочисленные каменщики проделали отверстия в стенах через все комнаты и дворы, у главных ворот они тоже сделали особый проход. Когда все было готово, личные слуги умершего подошли и понесли его на носилках из золоченого бамбука. Гурдас в одежде из бумажной ткани, без украшений и камней, с непокрытой головой, шел впереди. Он нес в руке жаровню. Жрецы из храма Хугли под предводительством Дамаса окружали носилки, неся сосуды со священной водой и жаровни со священным огнем. Дамаянти появилась в закрытом паланкине, окруженная своими прислужницами, певшими погребальные песни. За нею следовали друзья покойного и толпы народа.
Друзья Нункомара вошли в огороженное пространство, куда впустили и народ, насколько позволяло место, остальные расположились за оградой.
Дамаянти вышла из паланкина и вошла в палатку, закрытую со всех сторон, с узким отверстием, из которого виден был воздвигнутый посередине костер. Тело с носилками поставили на костер, к которому сбоку вели ступени, накрытые коврами.
Гурдас подошел и положил на окутанные кисеей губы умершего горсть вареного риса. Потом он трижды обошел костер, пока жрецы читали молитвы, и бросал мимоходом в каждый угол горсть щепок из плетеной золотой корзинки. Затем жрецы, непрерывно читая молитвы, зажгли у священного огня горючий состав в принесенной Гурдасом жаровне, окропили тело священной водой и, наконец, Гурдас вылил пылающую массу на четыре угла костра, а народ разразился жалобными стонами и причитаниями. Пламя быстро охватило костер, огонь и дым окутали труп.
Гурдас в сопровождении жрецов отправился к берегу Хугли, разделся и с молитвами жрецов для очищения трижды погрузился в священные воды. Затем он вернулся к месту сожжения и вошел в свою палатку, совсем закрытую, как у Дамаянти.
Несмотря на постоянное подливание масла и раздувание огня, целых два часа продолжалось сожжение. Гости и народ спокойно, почти безмолвно ждали.
Наконец все превратилось в груду пепла. Слуги, следившие за костром, объявили, что сожжение окончено. Последние тлеющие угли залили священной водой. Под наблюдением Гурдаса низшие жрецы подняли череп и кости и положили в большой сосуд из высушенной на солнце глины. Жрец Дамас закрыл сосуд винтовой крышкой, окропил священной водой и поставил на маленькие носилки из золоченого бамбука.
Эти останки Нункомара перенесли на берег Хугли в сопровождении торжественного шествия, которое открывал Гурдас. С молитвами жрецов и под стоны народа их погрузили в волны. Дамаянти тоже следовала за процессией в закрытом паланкине. Жрецы обратились к воде и долго читали молитвы шепотом, причем только имя умершего громко выкликалось.
Потом Гурдас выбрал один из лежащих на берегу булыжников и снес его под дерево. Жрецы опять читали молитвы, а слуги принесли золотые блюда с рисом и фруктами и поставили их у камня. По верованию индусов душа умершего должна пробыть на земле еще десять дней после смерти в избранном для этой цели близкими и освященном жрецами камне, пока Ямас, судья умерших, не произнесет окончательного приговора о будущем назначении души.
Все далеко отступили от камня, а Дамас громко и торжественно обратился с молитвой к судье мертвых, прося его не изгонять душу в Нараку (ад, состоящий из семи подразделений), не налагать на нее превращения в другие земные оболочки, а свести ее в Сваргу (рай индуса), так как умерший при жизни верно и неуклонно исполнял все предписания религии, а если что сделал дурного, то понес за это тяжелое искупление в преследованиях своих врагов.
Во время молитвы Дамаса с соседнего дерева спустился ворон и, не боясь народа, поклевал риса, захватил в клюв один из фруктов и улетел. Раздался радостный возглас тысячи голосов. Ворон считается посланником Ямаса, и если он будет клевать пищу, поставленную у камня умершего, то это означает милостивый приговор Ямаса.
Дамас простер руки и громко воскликнул, когда народ смолк:
— Поднимись, Нункомар, оставив тело, в свободный эфир… там ты уже не будешь смертным, а сольешься с бессмертным божеством!
Затем погребальное шествие отправилось обратно в город, а несколько слуг остались у камня. Все вошли в зал, считавшийся местом смерти, и тут, в изголовье ложа, с которого сняли труп, при торжественном пении жрецов налили свежего масла в лампу. Она должна гореть в течение десяти дней на месте смерти, чтобы отгонять своим священным светом злых духов.
Гурдас строгой рукой взял бразды правления. Все распоряжения Нункомара были, правда, точно исполнены, но он холодно и сурово обращался со слугами и лишил их массы мелких доходов, на которые Нункомар не обращал внимания. Строй жизни и положение Дамаянти тоже определили по воле Нункомара. Гурдас предоставил ей ее слуг, ее доходы и ее помещение во дворце, которым он все равно не пользовался, так как жил при дворе молодого набоба в Муршидабаде. Он отдал только строго необходимые распоряжения и церемонно удалился, не прибавив ни слова утешения или участия.
Дамаянти ничего не замечала. Она сидела в своих покоях, ни с кем не виделась, что признавалось доказательством глубокого горя. Внешне она выглядела совершенно спокойно. Бледное и безучастное лицо ее ничего не выражало. Глубокая тишина царила в ее комнатах — не слышно было ни звуков вины, ни пения. И со времени торжественного сожжения мужа она не видела никого, кроме ближайших прислужниц, и те входили к своей госпоже только изредка. Неотлучно при ней находилась Хитралекхи, и, когда Дамаянти оставалась наедине со своей доверенной, она сбрасывала с себя маску равнодушия и громко выражала свою тоску и тревогу. Не переставая говорила она о своем возлюбленном, к которому рвалось ее сердце, и после торжественного погребения снова начала настаивать, чтобы Хитралекхи принесла ей известие о сэре Вильяме.
Для прислужницы из дома Нункомара нелегко выполнить такое поручение, но наконец Хитралекхи сообщила своей госпоже, что нашла возможность незаметно проникнуть к сэру Вильяму. Она ушла, когда стемнело, в сотый раз выслушав приказание Дамаянти передать привет ее возлюбленному.
Дамаянти осталась одна в слабо освещенной комнате, мечтая на подушках. Она не сознавала, сколько прошло времени, и, когда ей вдруг послышались легкие шаги на ступенях веранды, она вскочила и выбежала.
Перед ней стояла Хитралекхи в одежде простых индусских женщин. Дамаянти порывисто увлекла ее в комнату.
— Наконец-то ты пришла!
Она притянула Хитралекхи к лампе и испугалась ее бледного, мрачного лица и безжизненного выражения глаз.
— Что такое? — испугалась она, дрожа. — Говори Хитралекхи, говори. С ним случилось несчастье? Он не вернулся? Он ранен… Он умер?..
— Он вернулся… он жив и здоров, — глухим голосом отвечала Хитралекхи, — но лучше, если б его убили или если б он не вернулся… Тебе легче было бы его забыть…
— Его забыть? Ты, видно, никогда не любила, иначе знала бы, что невозможно забыть любви. И зачем забывать, когда он жив, когда он здесь? Какие бы преграды ни воздвигал нам завистливый свет, он все преодолеет.
Горький смех вырвался из плотно сжатых губ Хитралекхи.
— Он трус, он топчет в грязь твою любовь…
— Что ты говоришь? — вскричала Дамаянти. — Ты лжешь! Ты клевещешь!..
— Я говорю правду, госпожа! Забудь его, так как он недостоин взгляда твоих ясных глаз, недостоин, чтобы твое сердце билось для него.
— Говори!.. Я приказываю тебе говорить! Что случилось? Ты его видела, ты передала ему мой привет?..
— Я видела его… передала твой привет…
— А он? — допрашивала Дамаянти, так схватив за плечи Хитралекхи, что та резко высвободилась. — Что он тебе сказал? Какую весть принесла ты мне от него?
— Позволь мне умолчать, госпожа…
— Говори, я тебе приказываю! — вне себя крикнула Дамаянти. — Но говори правду.
— О, если б я могла призвать на помощь ложь, чтоб избавить тебя от горького разочарования. Но какая польза в том? Правда все-таки дошла бы до тебя… Послушайся меня… забудь и презирай его.
— Говори или я вырву из твоей души твою мрачную тайну.
— Ты приказываешь… так слушай! — сказала Хитралекхи со зловещим блеском в глазах. — Я передала ему твой привет, я говорила о твоей любви, а он засмеялся и сказал с насмешкой: ‘Какое мне дело до Дамаянти… что мне делать с цветком, который я сорвал, чтоб позабавиться его красотой и ароматом. Мне не нужно яда, который кроется в его сердцевине, он принесет мне только горе и несчастье. Пусть она обманывает и предает других, как предала Аханкараса и Нункомара’.
— Аханкараса! — дико вскрикнула Дамаянти. — Он назвал это имя?
— Да, он назвал его и с язвительным смехом, — подтвердила Хитралекхи.
Дамаянти стояла как громом пораженная, ее лицо помертвело, губы дрожали, она с ужасом протянула руки.
— Аханкарас… так он все знает… Тогда все кончено, он потерян для меня… только смерть может положить конец моим страданиям…
Она стояла несколько минут неподвижно, как олицетворение ужаса.
— Я видела его лицо, — прошептала она, — я глазам своим не верила, но они меня не обманули… Страшный призрак прошлого… дух мести из грозного царства Наракаса.
Голова ее склонилась на грудь, она прижала руки к сердцу, шатаясь, дошла до постели и тяжело повалилась на подушки. Хитралекхи стояла, скрестив руки, и холодно смотрела на Дамаянти.
‘Она должна страдать, но она наслаждалась жизнью во всей ее полноте… Она изменила Аханкарасу, который верно и преданно любил ее… она изменила Нункомару, окружившему ее богатством и роскошью, а я была бедной рабыней, никогда не знавшей счастья в жизни… Я никогда не изменяла любви, а должна отречься от нее, когда она зажгла пламя в моем сердце. Она будет страдать, она не будет наслаждаться счастьем, в котором мне отказывают завистливые боги’.
Хитралекхи сбросила с себя платье, оставаясь закутанной только легкой кисеей, и вышла в переднюю, где ожидали другие прислужницы Дамаянти и сказала:
— Госпожа заболела… ее, верно, коснулся холодный ночной ветер… Пойдите к ней, призовите доктора, я сейчас вернусь.
Прислужницы поспешили к Дамаянти, смочили ей лоб и виски оживляющими эссенциями и побежали за доктором. Глядя на нее, можно было подумать, что она лишилась рассудка, но она отвечала на вопросы доктора ясно и спокойно.
Молва о горе высокой бегум по ее супругу, магарадже, проникла и в народ, ее начали ставить в пример супружеской верности. Имя великой бегум было включено в молитвы, и Дамаянти окружал какой-то орел святости. Она жила, безучастно относившись ко всему, что ей предлагали. Дамаянти спокойно слушала жреца Дамаса и только иногда горькая улыбка скользила по ее бледному лицу, когда жрец говорил об очистительном значении ее горя и о небесной награде соединения с Нункомаром. Большей частью она находилась одна с Хитралекхи, но и тогда она равнодушно лежала и только изредка внезапно вскакивала, схватывала руку Хитралекхи и спрашивала ее с лихорадочным блеском в глазах:
— Он сказал Аханкарас… Ты точно знаешь, что он назвал это имя?
— Он назвал его, госпожа, назвал с язвительным смехом.
— Мертвые восстают, — говорила Дамаянти, — изгнанные возвращаются из пустыни, приведенные духами мщения. Или это посланный из Ямашуры, мрачного дворца Ямаса, властителя ада, который принял его образ и пришел мстить за поступок, записанный в Агразандани, в книге неумолимого судьи людских поступков. Потерян… потерян навсегда!
Она снова погрузилась в мрачное равнодушие и не заметила, что Хитралекхи ушла, оставив при ней двух прислужниц и велев позвать ее, как только госпожа о ней спросит.
Закутав голову легким кисейным покрывалом, Хитралекхи пошла в бывший кабинет Нункомара, где жил теперь его сын. Гурдас сидел за книгами и счетами у письменного стола. Он удивленно оглянулся, когда портьера раздвинулась и к нему вошла женщина в одежде прислужницы. Он узнал Хитралекхи сквозь тонкое покрывало, и его холодное лицо приняло суровое выражение.
— Что тебе здесь надо? — спросил он. — Ты, верно, ошиблась временем, прошли те дни, когда ты смела входить к хозяину этого дворца, чтобы нашептывать ему клеветы даже на меня, как часто поручала тебе твоя госпожа, красивая и коварная бегум… Или ты думаешь, дерзновенная, что я унаследовал незаслуженную милость моего отца к тебе, и ты хотела бы обольстить меня своими чарами?
Хитралекхи скрестила руки на груди, наклонила голову и отвечала:
— Если ты в чем и упрекаешь меня, господин, то ты должен знать, что не я ответственна за это. Если ты хочешь карать, то покарай не орудие, а направлявшую его руку.
— Я не хочу карать, — коротко возразил Гурдас, — но мне действительно одинаково ненавистны и орудие, и направлявшая его рука.
— Это несправедливо, господин, и не мудро, — воспротивилась Хитралекхи. — Орудие не виновно и может быть пригодным в руках того, против которого его прежде направляли… пригодно для наказания и мести тем, которые желали тебе зла, как Дамаянти, завлекавшая сына, а потом полюбившая отца, потому что он мог ей дать почет, богатство и блеск, в которых отказывал сыну. Сегодня она, может, и жалеет, что не протянула руки сыну, который теперь полный хозяин…
— Довольно] — вскричал Гурдас бледнея. — Довольно! Будь счастлива, что я из уважения к памяти отца не выгнал тебя из этого дома!
— Тебе следовало бы благодарить меня, великий магараджа, — продолжала Хитралекхи, не смущаясь резкостью его тона, — что я пришла отдать тебе в руки ту, которая причиняла тебе зло. Ты окружаешь ее блеском и почетом, которого она не заслуживает, ты сделал ее госпожой в доме Нункомара, а она все-таки обманула его, как обманывала всех, кто ей доверял.
— Обманула Нункомара? — удивленно воскликнул Гурдас со странно сверкнувшими глазами. — Знаешь ли ты, что говоришь? Понимаешь ли, какое обвинение возводишь на свою госпожу? Ты знаешь, что я не терплю клеветы и требую доказательств, когда мне приносят жалобы.
— Я готова доказать, — согласилась Хитралекхи, — я готова все сказать тебе, господин, и согласна подтвердить это клятвой на священной воде Ганга и на священном огне!
Гурдас вскочил и схватил за руку Хитралекхи.
— Так говори! — приказал он. — Говори! Что ты знаешь, что ты можешь сказать?
— Ты знаешь, господин, что Дамаянти не любила твоего отца.
Гурдас горько засмеялся:
— Разве она может любить? Я, правда, видел игру, похожую на любовь и, если б мой отец не явился, она, пожалуй, дальше вела бы эту игру, но…
— О, она может любить, великий магараджа, — возразила Хитралекхи с мрачным огнем в глазах. — Боги отомстили ей за любовь, которой она так часто обманывала людей, и зажгли яркое пламя в ее сердце! Они дали ей высшее блаженство, чтоб наказать ее за все утратой счастья, которое она познала, и на этот раз она действительно любила.
— Что ты говоришь? Она любила и узнала блаженство?
Он так сжал руку Хитралекхи, что та вздрогнула от боли.
— А кто он, кто? Рассказывай все… Я все хочу знать!
— Английский офицер, который всегда сопровождает губернатора…
— Сэр Вильям Бервик?
— Он самый… она любит его до безумия.
— Она видела его…
— Он приходил почти ежедневно, пока не началась вражда между твоим отцом и губернатором… Нункомар приглашал его… Когда он бывал занят, его принимала Дамаянти, которой он доверял…
— Он доверял Дамаянти! — ядовито засмеялся Гурдас. — О, боги справедливы, они наказывают, отнимая рассудок у человека… а потом?
— Потом он приходил к ней ночью на террасу у реки Хугли, и они были вместе, пока соловьи пели и цветы благоухали в ночной прохладе.
Гурдас сжал голову и заскрежетал зубами.
— Ты это знаешь наверняка, — спросил он, — можешь доказать?
— Я приводила его к ней, — отвечала Хитралекхи, — была ее доверенной. Я играла на вине под деревом, и на моей груди она с упоением вспоминала о своем блаженстве.
— Дальше!..
— Когда твой отец умер, Дамаянти послала меня привести к ней ее друга, ведь вся ее скорбь заключалась в разлуке с возлюбленным, а не в горе по мужу… Она хотела молить его взять ее с собой на его родину.
— И ты это исполнила? — грозно спросил Гурдас.
— Его привез к той террасе один лодочник, вполне преданный мне, которому я заплатила украшениями и драгоценностями Дамаянти, но его приняла не Дамаянти… На этот раз пришел мой черед… Он думал, что я Дамаянти. Я выстрадала те часы, когда он, целуя меня, горел любовью к ней. Это притупило мою чувствительность ко всякому мученью и ко всякому наказанию, которому ты, может быть, захотел бы меня подвергнуть. Но тем не менее я все-таки надеялась на счастье, ведь я же любила его больше, чем могла любить Дамаянти! Я сказала ему, что она не способна любить, я умоляла его взять меня к себе рабой, а он оттолкнул меня, проклял и не нашел другого слова для меня, кроме того, что он простит меня, если я отведу его к Дамаянти…
— И она виделась с ним?
— Виделась ли, после того как он оттолкнул мою любовь? Нет. Не думай, что в моих жилах течет вода! Она не видала его и не увидит никогда! Я дала приказание лодочнику, отвозившему его обратно в маленьком челноке, и уверена, что он его исполнил. Она больше не увидит его! Труп неверного осквернил воды Хугли, и крокодилы отомстили за меня!
Гурдас с ужасом посмотрел на нее, и дрожь пробежала по его телу.
— Ты исчадие ада, женщина, такую месть могут придумать только духи ада! Но ты отомстила ему, менее виновному, поскольку он был завлечен чарами Дамаянти…
— Я отомстила тому, кто отверг мою любовь! Я не завидую ее блеску и богатству, жемчугам и бриллиантам, но он, которого я любила, не будет принадлежать ей. Пусть ей мстят те, чью любовь она отвергла.
— Ты права! — воскликнул Гурдас. — Ты права, и она не уйдет от наказания. Ты можешь поклясться во всем, что мне сказала, перед богами в храме на священной воде и священном огне?
— Я сказала истину, — спокойно отвечала Хитралекхи, — и поклянусь в ней, даже если страшный меч Ямаса будет над моей головой.
— Хорошо! Ты получишь мои приказания еще до заката солнца.
Хитралекхи поклонилась и вышла. Гурдас долго оставался один в кабинете, потом позвал доверенного слугу и дал ему приказание.
Когда стемнело, из внутреннего двора удалили всех слуг, не принадлежавших к числу ближайших служителей магараджи. Гурдас сел в свой паланкин, другой паланкин закрытый темными занавесками, был подан к подъезду Дамаянти. Вооруженные всадники и слуги с факелами окружали паланкины, и незаметное шествие, в котором никто не заподозрил бы присутствия магараджи, двинулось по дороге к Хугли.
Далеко светились в темноте яркие огни из окон и дворов большого храма.
У ворот наружной стены храма, за которой, как маленький город, раскинулись строения, Гурдас велел остановиться. Закрытый паланкин внесли в первый двор, поставили под навес и его окружили вооруженные слуги. Сам Гурдас, почтительно приветствуемый служителями храма и жрецами, прошел во внутренний двор и велел сейчас же вести его к жрецу Дамасу.

IV

Гурдас долго оставался у Дамаса, потом вернулся к закрытому паланкину. Конвой удалили, заперли помещение, и жрец по приказанию Дамаса принес сосуд со священной водой и чашу со священным огнем. Когда они остались одни, Гурдас откинул занавеси паланкина и из него вышла Хитралекхи.
По приказанию Дамаса она повторила все, что говорила Гурдасу. Жрецу она подтвердила правдивость своего рассказа клятвой, призвав в свидетели богов мести, окропив себе голову и грудь священной водой и проведя рукой по священному огню. Клятвенное показание, данное в преддверии, так как Хитралекхи не имела права входить в храм, говорило о том, что обвинение считалось доказанным, по обычаю индусов. Хитралекхи опять села в паланкин, призвали охранных служителей, а Дамас повел Гурдаса в свое помещение. Там он оставил его, а сам пошел к Гуру, главному жрецу храма и всей окрестной местности.
Дамас долго отсутствовал и наконец вернулся, сказав Гурдасу, что Гуру его примет. Они пошли вместе через ярко освещенные колоннады, ведущие во внутренние дворы храма, похожие на залы. Тут сидели всевозможные кающиеся, йоги, разнородными самоистязаниями доходящие постепенно до высших степеней святости, иные сидели со сжатыми кулаками, так что у них ногти вросли в тело, другие ползали, обвешанные тяжелыми цепями, некоторые стояли на одной ноге, третьи лежали на туго натянутом канате, а один сидел, свернувшись, совсем голый, обросший волосами, как дикий зверь, на наружной стороне колоннады под открытым небом день и ночь уже в течение многих лет. Гурдас почтительно поклонился всем кающимся и каждому дал по золотой монете, принятой без благодарности как должное подношение.
В первом дворе, ведущем к священному храму, собрались девы, служительницы храма, все молодые, красивые, одетые в дорогие ткани, украшенные цветами лотоса и манго. Они сидели на циновках и подушках, перед ними стояли чудные фрукты в корзинках и чашах и кувшины с ароматическими соками цветов и плодов. Одни девы занимались пением священных песен для восхваления божества под аккомпанемент всех инструментов индусского оркестра, другие — отдыхали и весело болтали.
В следующих залах находились жрецы разных разрядов, некоторые сидели на мягких стульях, читая книги Веды, другие ходили, тихо разговаривая между собой. Везде, как к в предыдущих залах, стояли корзины с фруктами и кувшины со сладкими душистыми соками.
В последней из зал возвышалось самое святилище, к которому вели несколько мраморных степеней. Освещенное многочисленными лампами, украшенное дорогими коврами и занавесями, это святейшее место храма имело на стене против входа изображение Тримурти, трехликого божества. В середине — Брама, по бокам — Вишну и Сива.
Гурдас подошел к ступеням святилища и пал ниц. Дамас окропил его священной водой, и он долго лежал на полу, молясь вполголоса. Потом Гурдас последовал через боковые двери за жрецом в особое здание, расположенное за святилищем, где жил Гуру. Слуги наполняли приемные, освещенные горящими огнями, украшенные вазами с благоухающие цветами. Раздавалась непрерывная музыка, такая тихая, что она не мешала разговорам. Гурдаса как сына Нункомара и знатнейшего из касты браминов все служащие почтительно приветствовали. Дамас пошел вперед по пустынному, выложенному мрамором коридору, отделяющему помещение верховного жреца от приемных, поднял тяжелые шелковые занавеси, и они вошли в большую комнату с куполообразным потолком, пропитанную запахом курений и цветов, где горели многочисленные лампы с молочными колпаками. Дорогие ковры покрывали пол, золото и драгоценные камни украшали стены. В середине комнаты на низком, широком сиденье с золотыми ножками сидел Гуру, поджав ноги, в белой одежде и с белой головной повязкой. Он держал в руках четки. Ему исполнилось, вероятно, лет пятьдесят, его красивое, благородное лицо было почти такое же белое, как у европейцев, а темные глаза смотрели проницательно.
Гурдас склонился головой до земли, потом по знаку Гуру сел на подушку у его ног, так же, как жрец Дамас.
— Я рад видеть такого благочестивого и послушного воле богов человека, — заявил Гуру звучным, приятным голосом. — Я только что призвал на тебя благословение неба, но меня опечалило то, что сообщил мне о твоем доме мой достойный брат Дамас. Измена Дамаянти доказана священной клятвой.
— Поэтому я и пришел, высокочтимый Гуру, просить тебя о наказании. Это преступление не имеет извинения для женщины в положении Дамаянти. И наказанием за него должна быть смерть. Положи твое решение и вели его исполнить, так как английское правительство и английский верховный судья не будут оспаривать твоего приговора в таком тяжком преступлении против божеских и человеческих законов.
— Это я знаю и не боюсь противодействия, — возразил Гуру, — но тем не менее я решил не налагать приговора, вызываемого таким проступком.
— Не налагать приговора? — возмутился Гурдас. — Прости, почтенный Гуру, но я не понимаю… Неужели преступница, оскорбившая законы богов, нарушившая благодарность и честь, должна жить безнаказанно?
— Ты получишь объяснение. Она не должна жить, не должна оставаться безнаказанной, но надо, если возможно, избавить от позора твое имя и твой дом.
— Мой дом и моя честь вынесли много испытаний, и разве для моей чести не лучше, чтоб виновная понесла наказание?
— Нет, сын мой, — возразил Гуру. — Если б вина ее стала известна всем, тогда другое дело, но пока ее никто не знает.
— Но как же, великий Гуру, может последовать наказание, а преступление остаться неизвестным?
— Ты забываешь сати, жертву вдовы, которая следует за мужем в царство смерти, получая славу святости и принося этим честь и благословение своему дому.
— Велика мудрость достойного Гуру, — проговорил Дамас, низко кланяясь со скрещенными руками. — Его взор видит дальше нашего, он проникает в глубину прошлого и далеко заглядывает в будущее. Да, это верно, таким образом совершится искупление преступления, греховная любовь Дамаянти будет пресечена, и смерть ее высоко подымет дом магараджи в глазах народа.
Улыбка жестокого торжества скривила губы Гурдаса.
— Но она не согласится, великий Гуру, — сказал он подумав. — Принудить ее к этой жертве против воли я не имею власти, особенно, если она обратится к защите англичан.
— Этого она не посмеет, от нее нам скрывать нечего. Мы объявим ей о ее преступлении, она будет знать, что смерть неминуема. Ей придется только выбирать между почетной смертью, которая, может быть, очистит ее от греха и откроет путь в место священного покоя. Спасти ее не может даже верховный судья, так как по индусским законам ее преступление должно быть наказано. Если в ней есть еще хоть искра чести, она предпочтет почетную смерть смерти преступницы.
— Ты прав, достойный Гуру, — согласился Гурдас, склоняясь до земли. — Прости, что я мог хоть минуту усомниться.
— Боги умудряют своего слугу, — отвечал Гуру. — Во мне говорит мудрость Брамы, а не моя. Чтобы доказать тебе, как я желаю спасти от гибели душу жены Нункомара очистительным огнем и сохранить твоему дому почитание народа, я сам поеду к тебе, сам возвещу мою волю Дамаянти, а если она не согласится на жертву, я объявлю ей мой приговор.
Гурдас коснулся пола головой.
— Ты это сделаешь для меня, великий Гуру? Благодарность моя и моего дома принадлежат тебе навеки.
— Приготовь мой выезд, — приказал он Дамасу, — но с возможной простотой, чтобы не возбуждать внимания.
Слон поразительной величины и красоты был приведен во внутренний двор к жилищу Гуру. Покрытый дорогими, золотом шитыми коврами, слон имел роскошное сиденье, которое помещалось на его спине, золотые бляхи украшали его лоб, золотые шары висели на клыках, с обеих сторон на висячих подножках стояли жрецы с опахалами. Гуру вошел на слона по золоченым ступеням. Дамас, Гурдас и несколько жрецов следовали в паланкинах и до сорока слуг конных и пеших сопровождали шествие. Хитралекхи со слугами Гурдаса могла следовать только на значительном расстоянии. Все жрецы во дворах падали ниц при проезде Гуру. Один из служителей храма у наружных ворот, глядя вслед шествию, увидел тень, скользившую вдоль стены храма, которая при проезде Гуру тоже бросилась на землю.
Наверное, запоздалый путник, но, когда он поднялся, свет от факелов ярко осветил его лицо. Служитель вздрогнул.
— Что это? — проговорил он. — Это Аханкарас-Раху, как он явился мне в ту ночь, когда я отправлялся с посланием в Дели к Великому Моголу, и он вырвал у меня мою тайну. Гуру выехал среди ночи, Аханкарас появился из храма. О, он знает здесь все ходы… Он подслушивал, шпионил. Ну, я узнаю, что здесь происходит…
Улицы были пустынны, и шествие Гуру, никого не встретив, доехало до дворца Нункомара, лежавшего за городом на берегу Хугли. При въезде во внутренние дворы все слуги падали ниц, узнав по убранству слона и по сопровождающим жрецам, что сам Гуру оказывает дому Гурдаса необычайно редкую честь. Все теснились на дороге и у наружных лестниц, чтобы удостоиться благословляющего взгляда верховного жреца, который вошел в покои Дамаянти в сопровождении Гурдаса.
Красавица бегум лежала на подушках в каком-то оцепенении, из которого почти не выходила после принесенного Хитралекхи известия. Несколько ближайших прислужниц обмахивали ее павлиньими перьями, кругом царило безмолвие, не слышалось ни пения, ни музыки. Дамаянти задумчиво взглянула на верховного жреца, инстинктивно, по привычке, поднялась и поклонилась, коснувшись пола головой. Гурдас удалил прислужниц, подал золоченое кресло Гуру, и тот сказал Дамаянти, севшей у его ног:
— Боги послали тебе тяжелую утрату со смертью мужа, дочь моя!
Дамаянти спокойно смотрела на него, не отвечая.
— Но тяжелее этой утраты тот грех, который ты взяла на душу, отдавшись преступной любви и изменив мужу после клятвы верности!
Он, видимо, ожидал, что Дамаянти возмутится при подобном обвинении и начнет оправдываться, но она продолжала сидеть молча и неподвижно, только слабая, бесконечно грустная улыбка мелькнула на ее губах.
— Ты, значит, признаешь, что совершила этот грех, самый тяжкий для женщины из благородной индусской касты?
— Нункомар не давал мне любви и не требовал ее от меня, — отвечала Дамаянти глухим голосом. — Он не мог упрекать меня, а если я совершила грех, следуя влечению сердца, то он жестоко наказан, так как тот, кого я любила, оттолкнул меня… Нункомар отомщен!
— Его дух, отошедший в обитель мира, не требует мщения, — строго произнес Гуру, — но закон требует искупления такого греха… Знаешь ли ты наказание за твое преступление, знаешь ли, что тебе предстоит смерть?
— Что значит смерть в сравнении с моими страданиями? — глубоко вздохнула Дамаянти. — Я буду лишь благодарна ей за избавление!
— Так благодари меня и богов, одухотворяющих меня, так как я пришел предложить тебе очищение, искупление твоего греха. Ты призовешь благословение, честь и славу на тебя и твой дом, если восстановишь нарушенную верность и последуешь за мужем путем очистительного огня сахагамана. Согласна ли ты на это?
— Я согласна умереть, — отвечала Дамаянти холодно и спокойно. — Моя жизнь хуже смерти, и она избавит меня от страданий!
— Это хорошо, дочь моя, — похвалил Гуру, с довольным видом склоняя голову. — Боги прощают кающемуся, и искупительный огонь сахагаманы очищает запятнанную душу. Благословляю тебя на священную жертву. Гурдас — свидетель, что ты приносишь ее добровольно, чтоб уйти на небо беспорочной. Жрецы моего святого храма останутся при тебе для приготовления тебя к очищению и устранению сомнений и колебаний, которые могут в тебе возникнуть по человеческой слабости.
Гуру вернулся обратно в храм в сопровождении Гурдаса, очень довольный выполнением своей задачи.
Жрецы остались в покоях Дамаянти, являясь каждый час, чтобы укреплять и утешать ее молитвами. Дамаянти спокойно и равнодушно выслушивала их и только однажды попросила позвать Хитралекхи. Она явилась, оправдывая свое отсутствие тем, что легла отдохнуть после многих бессонных ночей. Дамаянти велела ей сесть у ее постели, держала ее за руку и шептала иногда, как во сне:
— Оттолкнул мою любовь… Какие страдания сравнятся с этим? Что мне смерть после этого?
Сэр Вильям лежал несколько дней в страшном бреду, он звал Дамаянти, воображал, что борется с лодочником на шатком челноке, вскакивал, метался, и все ужасы страшной ночи повторялись в его бреду. Капитан Синдгэм все время находился при нем, и только он понимал, что происходит в душе Вильяма. Он делал все нужное для тщательного ухода, предписанного доктором, но сам оставался холоден и почти равнодушен. Его лицо имело мрачное и суровое выражение, только глаза сверкали, когда Вильям произносил имя Дамаянти.
— Его не должны погубить коварные чары змеи, — говорил он про себя. — Он не сделается ее жертвой, рука Раху свергнет ее с высоты, как Нункомара!
Сильная натура Вильяма превозмогла болезнь, он настолько поправился, что мог явиться на службу. Напрягая все силы, он искал возможность предупредить Дамаянти об измене ее прислужницы. Он не решался говорить с Гастингсом, боясь сознаться, как далеко зашли его отношения с женой Нункомара.
Вильям пытался узнать, что происходит в доме Нункомара через нищих, дорого платя им, передавал Дамаянти письма. Нищие брали деньги и приносили известия, что в доме магараджи все спокойно, что красивая бегум, согласно обычаям, проводит время вдовства в своих покоях и что там ничего особенного не замечается. Они уверяли, что передали письма через доверенных слуг, но он не получал ответа и наконец, мучимый тревогой, решился поведать губернатору все случившееся и свои опасения.
— Вам повезло, — строго сказал Гастингс. — Если б вы знали Индию, как я, то не пошли бы на подобное приглашение. Индусские женщины страстны до дикости и жестоко мстят за отвергнутую любовь. Та женщина считает вас погибшим, и ее месть удовлетворена! Предпринять что-нибудь против Дамаянти она не посмеет, так как за ней следят и шпионят сотни других прислужниц. Дайте пройти первому времени вдовства, дайте Гурдасу, который царит теперь в доме Нункомара, окруженный жрецами, и с которым я должен церемониться, уехать в Муршидабад, тогда нам легче будет действовать. Как только Дамаянти покинет дворец и встанет под мою защиту, я могу ее отстаивать против всех… Мне, правда, было бы приятнее, если бы вы не воспылали страстью к красивой бегум, но…
— Вы дали мне слово, ваше превосходительство, — поспешил заявить Вильям.
— Дал, потому что испытывал счастье и вам хотел его доставить, — заметил Гастингс. — Может, этого не следовало, но я дал слово и сдержу его, верьте мне и бросьте тревоги. Завтра день моей свадьбы, я требую от вас радостного и веселого настроения.
Уверенность губернатора успокоила и ободрила Вильяма.
Настал торжественный вечер. Едва скрылось солнце, как все залы правительственного дворца озарились огнями. Слуги в парадных европейских ливреях и пестрых индусских костюмах наполнили дворы, ярко освещенные факелами и жаровнями, караулы стояли у ворот, и все, что было в Калькутте знатного, богатого и блестящего, явилось с поклоном к губернатору, снова всемогущему. Брамины приехали в ярких шелковых одеждах, кшатрии в блестящем вооружении. Все еще испытывали злобу и ненависть за смерть Нункомара, но страх перед властью губернатора затмевал другие чувства, и все приехали с улыбками и заверениями в преданности. Прибыли важнейшие магометане, благодарные Гастингсу за унижение надменного брамина, иностранные агенты и вся английская колония. Явились также с роскошными шествиями посланники князей, желавших заслужить или сохранить милость губернатора. Бегум Мунни прислала из Муршидабада от имени своего несовершеннолетнего сына важнейших придворных в блестящем вооружении. Посланники набоба Аудэ и берарского раджи привезли богатые подарки, и дворы переполняли слоны и лошади.
Наконец все было готово. Маленькие колокола дворцовой капеллы зазвонили, отворились двери во внутренние покои, и Гастингс вышел в залы со своей невестой. Против обыкновения он выступал в роскошнейшем костюме из золотой парчи, на лице его светилась гордость. Марианна выглядела красивее, чем когда-либо, в белом платье, украшенном живыми цветами и драгоценнейшими камнями Индии. Выражение ее лица и манеры отличались смирением, и она лишь изредка поднимала взоры к тому, кто так возвеличил ее. Рядом с ней шла маленькая Маргарита, тоже вся в белом, с венком из лотосов на золотых кудрях. Сэр Вильям и капитан Синдгэм следовали непосредственно за губернатором, за ними верховный судья с женой. Эллен с волнением смотрела на человека, достигшего такой высоты, на бывшего ученика Дайльсфордской школы, пожертвовавшего из тщеславия своей юношеской любовью, достигшего величайшей власти и все-таки нашедшего любовь.
Члены совета и служащие компании подошли, чтобы первыми приветствовать нареченных и сопровождать их в капеллу. Гастингс быстро окинул взглядом собравшихся и мрачно сдвинул брови.
— Филиппа Франциса и мистера Момзона я не мог ожидать, — сказал он, — но ожидал видеть генерала Клэверинга и его супругу. Английский генерал и член совета, — добавил он с горькой насмешливой улыбкой, — должен бы питать настолько дружбы к представителю Англии, чтобы присутствовать на его свадьбе.
— Генерал Клэверинг извиняется, — уведомил мистер Вилер. — Он внезапно занемог!
— Нет, нет, я не принимаю этих извинений, — отвечал Гастингс. — Он, может быть, боится, что я сержусь на него за наши разногласия, но сегодня я не могу сердиться, и мой праздник будет не полон, если нет Клэверинга, — я сам поеду за ним… Принимайте гостей, а вы, господа, — он обратился к адъютантам, — следуйте за мной.
Он быстро вернулся к себе, накинул темный плащ и вышел с Вильямом и капитаном во двор. В толпе слуг и нищих никто не узнал губернатора. Вильям велел подвести лошадей, и они выехали втроем через боковые ворота. Крупной рысью доехали они до квартиры генерала. В доме было мрачно и темно. Испуганные слуги побежали докладывать о нежданном посещении, и Гастингс вошел вслед за ними в комнату, где генерал в домашнем платье сидел в кресле и с угрюмым видом перелистывал английские газеты. Жена его стояла рядом и готовила ему лекарство.
— Невозможно, мой дорогой друг, чтобы вы не присутствовали сегодня на моем празднике, — обратился Гастингс к испуганно вскочившему генералу с сердечностью, похожей на насмешку. — Вы не так больны, как Францис и Момзон, поэтому я сам приехал за вами. Наденьте скорее ваш мундир, а уважаемой леди, вероятно, немного потребуется времени на туалет, так как она во всяком наряде в каждом обществе выделяется изяществом и элегантностью.
Генерал, бледный и дрожащий, объявил, что не в состоянии выйти из дома. Генеральша чуть не в обмороке опустилась на стул. Гастингс близко подошел к генералу, выражение его лица совсем изменилось, и он сказал строго, гордо и холодно:
— Генерал, ваше отсутствие в день моей свадьбы — оскорбление. Подобного оскорбления я не прощу и, как Францис потребовал от меня удовлетворения, так я потребую его от вас.
— О, Боже, — простонала генеральша. — Он его убьет!
— Непременно, за личное оскорбление мне, — подтвердил Гастингс спокойно, — но ваше отсутствие также оскорбление для губернатора как представителя Англии, и он может простить его еще меньше, чем сэр Уоррен Гастингс, но за что Уоррен Гастингс мстит с глазу на глаз, за то губернатор отомстит перед всем светом. Я вам приказываю явиться ко мне в дом, генерал, и, если вы не последуете моему приказанию через полчаса, я вас заставлю повиноваться. Господа, — обратился он к Вильяму и капитану, — генерал арестован, и, если он будет сопротивляться, вы его приведете за мной.
— Меня… вести? — крикнул Клэверинг. — Никогда! Это безумие, неслыханное самоуправство.
Офицеры обнажили сабли.
— Если генерал будет сопротивляться, вы его свяжете и приведете во дворец…
— Это переходит всякие границы, — вне себя кричал генерал. — Вы покушаетесь на личную свободу.
Генеральша подбежала поддержать мужа и молча, с ненавистью смотрела на Гастингса.
— Называйте как хотите, но вы, вероятно, убедились здесь, в Индии, что я умею заставлять повиноваться моим приказаниям. Обдумайте, что вы делаете, я еще раз предлагаю вам выбор: или вы появитесь с миледи, принятые с полным почетом на моем празднестве и докажете всему свету, что здесь, среди варваров, нет разлада между англичанами, или вас приведут во дворец связанного, и я докажу свету, что представитель Англии умеет требовать должного почтения и принудить к нему каждого подданного своего короля. Выбирайте скорее!
Генерал, как пришибленный, опустился в кресло, генеральша в раздумье склонила голову. Гастингс молча разглядывал картины на стенах. Через некоторое время он спокойно сказал:
— Капитан Синдгэм, позовите сюда часовых!
Капитан направился к двери, но генеральша остановила его, бледная, со сверкающими глазами, и сказала хриплым голосом, который напрасно старалась смягчить:
— Подождите, сэр Уоррен… Я сознаю, что вы правы… В глазах индусов англичане должны быть солидарны… Я явлюсь, и мой муж преодолеет свое нездоровье… прошу только дать мне время одеться.
— Я очень счастлив, что женская проницательность поняла необходимость, заставляющую меня настаивать на моей просьбе. Я подожду, но недолго, так как баронесса Имгоф ждет.
Генеральша увела своего мужа. Гастингс сел и сказал с улыбкой:
— Как видите, господа, твердая воля всегда достигает цели, впрочем, я оказываю услугу Клэверингу, принуждая его, — он выше будет стоять в глазах индусов, будучи со мной, чем угрюмо отстраняясь, кроме того, я должен был дать моей Марианне это удовлетворение.
Он болтал весело и непринужденно, точно самое приятное дело послужило поводом к его посещению. Не прошло и получаса, как снова появилась генеральша в дорогом и пестром одеянии. Прическа, руки и шея сверкали бриллиантами, лицо так ярко нарумянено, что напоминало восковую куклу. Гастингс сказал любезный комплимент ее туалету. Вслед за ней явился генерал в красной с золотом парадной форме, со шляпой в руке, бледный, с потухшим взором.
— Едемте, — кратко бросил генерал, глубоко вздохнув.
Гастингс подал руку генеральше и повел ее к стоящему во дворе паланкину. Генерал сел с женой, а Гастингс и офицеры поехали верхом. Скоро они доехали до дворца, и Гастингс ввел своих гостей в роскошно освещенные залы. Генеральша имела силы улыбаться, а Клэверинг нетвердыми шагами шел за своим торжествующим врагом, не смея поднять глаз. Баронесса Имгоф любезно пошла им навстречу, но именно благодаря их позднему появлению как ни приветливо вела себя Марианна, это походило на прием подданных королевой. Генеральша с ненавистью и завистью видела поразительную красоту счастливой невесты всесильного губернатора, видела, что надетые на ней бриллианты неизмеримо дороже ее собственных, и в ответ на любезность баронессы только прошипела что-то более похожее на проклятие, чем на приветствие. Клэверинг ограничился безмолвным поклоном. Он едва держался на ногах, Гастингс же провозгласил громким голосом:
— Я никогда не смогу отблагодарить миледи и почтенного генерала за жертву, которую они принесли дружбе, поборов нездоровье и доставив нам честь и радость своим присутствием.
Он подал руку баронессе. Генерал и генеральша шли рядом с ней, и все направились к капелле. Войти туда могли очень немногие, остальные стояли в прилегающих залах. Венчание совершилось просто и с достоинством, Во время обмена кольцами раздались выстрелы с береговых батарей, потом Гастингс под руку с женой показался на пороге.
— Да здравствует сэр Уоррен и леди Гастингс! — крикнул Вильям, и все присутствующие громко подхватили приветствие.
Гастингс сиял от гордости и счастья, он генеральше первой протянул руку и, казалось, не заметил, что ее рука была холодна как лед. Марианна обняла ее, но испуганно отшатнулась от ее взгляда. Потом стали подходить с поздравлениями посланники князей, важные брамины и кшатрии, служащие компании, офицеры, представители европейских фирм. Гастингс находил для каждого любезное слово, и все общество чувствовало себя весело и оживленно, направляясь под звуки английской музыки к столам, роскошно убранным цветами, сверкавшим серебром и хрусталем.
Праздник уже приближался к концу, и молодые должны были удалиться в свои покои. В эту минуту индусский служитель дворца подошел к сэру Вильяму.
— Пришел нищий и желает поговорить с вами, господин, он хочет просить вашего заступничества.
Вильям хотел отогнать слугу, но вспомнил, что индусские нищие пользуются большим влиянием среди народа, которым надо пользоваться ради популярности губернатора. Он последовал за слугой. Тот привел его на веранду, выходящую во внутренний, ярко освещенный двор, где масса нищих и йогов сидела на земле, жадно поглощая данные им кушанья и напитки и ссорясь за золотые монеты, которые им бросали слуги. У ступеней веранды, окутанной тенью деревьев манго, сидела темная фигура в лохмотьях. Слуга сделал знак и удалился, а нищий поднялся на ступени лестницы, все еще оставаясь в тени.
— Что тебе нужно от меня? — спросил молодой человек, давая несколько золотых монет униженно кланяющемуся нищему. — Возьми, в день праздника губернатора никто не должен быть недоволен и несчастен!
— Благодарю вас, господин, — отвечал нищий по-английски, плохо, но вполне понятно. Вы даете щедрый дар незнакомому человеку, да наградят вас за это боги и помогут спасти ту, которую вы любите!
Вильям вздрогнул:
— Что ты хочешь сказать? Кто ты такой?
— Я служитель храма в Хугли, я знаю, что вы не выдадите меня, так как я пришел призвать вашу помощь для благородной бегум Дамаянти…
— Что с Дамаянти? — спросил Вильям. — Ты не уйдешь от меня… ты во всем сознаешься при губернаторе… Горе тебе, если ты говоришь неправду!..
Он хотел увлечь с собой нищего, но тот сказал:
— Не делайте этого, господин… Это не поможет, вы потеряете дорогое время, а мне можете верить. Зачем же я пришел бы, если бы хотел вам лгать? Спешите прийти к восходу солнца во дворец Нункомара, чтобы спасти от смерти красавицу Дамаянти, так как уже горит огонь для сахагаманы, которая навсегда отнимет ее у вас.
— Сахагамана! — вскричал Вильям, с ужасом отшатнувшись. — Это страшная жертва, когда вдова следует за умершим мужем?..
— Да, господин, спешите, если вы хотите ее спасти… Проникайте во дворец и освобождайте ее, но берите с собой вооруженную силу, так как брамины злобны и упорны… А меня отпустите…
Вильям в волнении выпустил руку нищего, он воспользовался моментом, сбежал с лестницы и скрылся в густой толпе, наполнявшей двор. Вильям побежал обратно в залы. Гастингс с женой только что простились с гостями. Вильям еще видел, как раздвинулись тяжелые портьеры приемного зала, он протолкался, никого не замечая, и догнал губернатора. Задыхаясь, он рассказал сообщение нищего.
— Ужасно, если это правда! — воскликнула Марианна. — Неужели такой ужас совершится в день нашей свадьбы!
Гастингс мрачно смотрел в землю.
— Этот страшный обычай составляет право индусов, — объяснил он, — еще нет закона, запрещающего его… Собственно, я не могу силой противиться ему.
— Не противиться убийству? Низкому коварному убийству?
— Если вдова добровольно жертвует собой для мужа, то эта жертва так же охраняется английским правительством, как и другие религиозные обычаи туземцев.
— Добровольно? — закричал Вильям. — Но это неправда, это невозможно… Она никогда не любила Нункомара… Она любила только меня… вы знаете это, ваше превосходительство, и обещали мне вашу защиту.
— Я обещал мое покровительство вашей любви, хотя, может, было бы лучше, если бы эта любовь не закралась в ваше сердце. Марианна просила меня, пусть будет по-вашему! Освободите Дамаянти, приведите ее сюда, я ее расспрошу, но, право, ничего не могу для нее сделать, если она добровольно соглашается на сожжение. Отправляйтесь в крепость, берите батальон, проникайте во дворец и приводите сюда бегум.
— Больше я ничего не прошу, благодарю вас, благодарю. Если они даже запугали и околдовали ее, при виде меня она придет в сознание и пробудится для жизни и любви.
Он обнял Гастингса, поцеловал руки прелестной Марианны, выбежал во двор, велел оседлать лучших лошадей и помчался в крепость.

* * *

В большой тайне совершались во дворце Нункомара приготовления к сахагамане, или сати, как индусы называют сожжение вдовы. Гурдас боялся, что Дамаянти изменит своему слову и тогда найдет способ обратиться к защите англичан. В то время сожжение вдовы еще не запрещалось английским законом. Зато теперь каждый соучастник подвергается наказанию, как за убийство, но и в то время английское правительство едва ли потерпело бы насилие над такой знатной женщиной, как Дамаянти, поэтому только самые важные и надежные из браминов и кшатриев были приглашены на торжественное событие. Доступ же народа, нищих и йогов, всегда толпами окружавших дворец, предполагалось разрешить только в последнюю минуту, чтобы они по всему свету разнесли молву о случившемся. Даже во дворце только доверенные знали о предстоящем событии, а для остальных внутренний двор, где должна совершиться ужасная церемония, был заперт.
На внутреннем дворе, примыкающем к комнатам Дамаянти, отделили квадрат, окруженный высокой каменкой стеной с поддувалами, внизу защищенными железными решетками, похожий на громадную печь. Все пространство внутри стен наполнили навозом и мелко изрубленным деревом, пропитанным горючими составами и благовонными маслами. По одной стороне костра воздвигли золоченую трибуну, убранную дорогими коврами и с шелковым навесом. В середине трибуны находилась выдававшаяся вперед широкая доска, обтянутая дорогой материей и прикрепленная сзади железными крюками к полу трибуны.
Ночью посвященные в дело слуги зажгли костер священным огнем, принесенным из храма, подкидывали стружки, раздували пламя мехами, и обнесенное стеной пространство представляло море огня. Стены украсили гирляндами цветов, цветами лотоса и манго усыпали лестницу и трибуну.
Дамас со множеством жрецов пришел ночью из храма и ждал начала церемонии в большом приемном зале, где еще горела лампа со дня смерти Нункомара. В это время главные прислужницы в ярко освещенных комнатах Дамаянти одевали ее, украшая цветами и драгоценностями. Хитралекхи заплетала ей косы — самая почетная услуга, какую только может оказать служанка своей госпоже. Ее руки дрожали, когда она расчесывала роскошные волосы, вплетая в них стебли цветов. Дрожь пробегала по телу, но мрачно сверкавшие глаза неподвижно смотрели на жертву, которую она украшала для смерти, а на губах ее иногда мелькала улыбка дикой радости. Дамаянти же и при подготовке к такому жуткому обряду оставалась равнодушной: она как будто не ощущала страха, ее руки спокойно лежали на коленях, она давала надевать на себя кольца, браслеты, сидела, не поднимая глаз, и только иногда глубокий вздох вырывался из ее груди.
Дамас вошел и принес ей в золотой чаше банг — крепкий экстракт индийской конопли, который действует притупляющим образом и дается вдовам перед сожжением, чтобы они равнодушно относились к страшной смерти и не поколебались в своем решении. Дамаянти осушила сосуд, не сказав ни слова, ее глаза стали еще неподвижнее, взгляд помутился, но если эссенция конопли подействовала, то только притупила сознание об утраченной любви, ко всему остальному она относилась совершенно безучастно.
При первых лучах солнца явились приглашенные гости, впустили собравшихся нищих и всех слуг дома, вооруженные слуги стояли у ворот и следили, чтобы никто из вошедших не вышел из дома.
Скоро двор был переполнен, наружные ворота заперты и наконец открылись двери жилых комнат. Сначала появились слуги со всеми разнообразными инструментами индусского оркестра, они разместились на задних местах трибуны, и музыка ни на минуту не прерывалась. Затем шли брамины, жрецы в своих дорогих одеждах. Одни несли жаровни со священным огнем и сосуды со священной водой, другие держали четки и все громко читали молитвы. Потом шел Гурдас с обритой бородой в знак печали, голова его была опущена, руки сложены на груди, глаза устремлены в землю. Но никто не обращал внимания на него, все взоры привлекала бегум, которая появилась за Дамасом. Ее приветствовали таким взрывом восторга, что даже музыку не стало слышно. Дамаянти шла медленно, опираясь на Хитралекхи.
Когда Дамаянти вошла на трибуну, слуги начали раздувать огонь и казалось, что море пламени гонит свои волны навстречу жертве. В середине трибуны на выступающей вперед доске стояло золоченое сиденье на колесах.
Жрецы заняли места по обеим сторонам, Гурдас подошел к сиденью, Хитралекхи и другие служанки встали сзади, а Дамаянти безмолвно и равнодушно села в кресло. Гурдас положил ей на колени кошелек с золотом, Хитралекхи взяла руку бегум, заставила ее бросить несколько монет, потом служанки бросили остальные монеты в народ.
Жрецы начали громко петь и молиться, поливая в огонь священную воду, наконец Гурдас и Дамас встали перед креслом Дамаянти.
— Благородная бегум, — громко говорил жрец, пока музыка смолкла на минуту. — Твой супруг, великий и благородный магараджа Нункомар, уже отошел в блаженные обители, где Ямас, неумолимый судья, дал ему венец благочестия и святости, но душа его здесь, чтобы принять тебя в священном огне, из которого ты вознесешься к блаженному покою для созерцания богов. Прими посвящение священной водой и молись за всех нас, остающихся в земных тревогах и сомнениях.
Он вылил священную воду из сосуда на голову Дамаянти, которая оставалась неподвижна, как статуя. Жрецы возобновили пение, а прислужницы подошли, чтобы выдвинуть кресло госпожи до середины костра. Но не успели они еще взяться за золоченую спинку, как со двора послышался страшный шум, заглушивший даже возобновившуюся музыку. В ворота посыпались сильные удары, они распахнулись, и Вильям ринулся во двор с обнаженной саблей в руке. За ним шли английские солдаты со штыками. Он разгонял толпу саблей, пролагая себе дорогу. Напротив него сидела Дамаянти в кресле. Музыка прекратилась, пение жрецов смолкло. Служанки отступили. Испуг на минуту парализовал всех.
— Дамаянти, — позвал Вильям, — Дамаянти, выслушай меня… Я пришел спасти тебя…
— Кто смеет врываться в мой дом?! — с дико разгоревшимися глазами закричал Гурдас. — Кто дерзает нарушать священный обряд в доме друга Англии, который находится под ее защитой?!
— Я именем губернатора запрещаю жестокое убийство, готовящееся здесь, именем его и верховного судьи я требую освобождения бегум Дамаянти, а кто не повинуется моему приказанию, тот будет убит!
Он подал знак. Солдаты двинулись, за ними подходили все новые сплоченные ряды. Дула ружей были направлены на толпу, которая испуганно расступалась. С жалобным криком разбегались прислужницы, жрецы подались в сторону. Гурдас потерял самообладание, он понимал, что всякое сопротивление будет пагубно для него. Только Дамаянти сидела неподвижно и безжизненно. Напиток банг оказал свое действие и притупил ее мозг. Хитралекхи стояла рядом и широко раскрытыми глазами смотрела на Вильяма, которого считала мертвым.
Он жив не для нее, он пришел за Дамаянти, и, если ему удастся ее спасти, счастье, которого она страстно жаждала, достанется все-таки ненавистной! Глаза ее страшно сверкнули, с силой, которой нельзя было от нее ожидать, она покатила кресло дальше трибуны.
— Дамаянти, Дамаянти, — кричал Вильям. — Ты должна жить, я тут, чтоб спасти тебя…
Гурдас оттащил Хитралекхи. Дамаянти не шевелилась, дрожь пробежала по ее телу, мутные глаза оживились. Она встала, ярко освещенная горящим пламенем и протянула руки.
— Это кажется его голос, — проговорила она, точно пробуждаясь от сна. — Да, да, это он… Он тут… он любит меня… это правда… Меня обманывали, говоря, что он презирает меня.
Вильям никак не мог пробраться к трибуне, ближе к Дамаянти. Ему мешала толпа. Хитралекхи подошла к креслу, где сидела Дамаянти, чтобы его продвинуть, но в эту минуту один из музыкантов бросил свою вину, вбежал на трибуну и крикнул:
— Оглянись, Дамаянти, ты в моих руках!
Дамаянти вздрогнула при звуке этого голоса, оглянулась и увидела бледное лицо, на голове мужчины она заметила повязку слуг ее дома. Адская усмешка, дикая радость выражались на его лице, черные глаза беспощадно смотрели на нее.
— Аханкарас! — с ужасом закричала она.
Музыкант злорадно засмеялся. В мгновение он откинул крючки, сдерживавшие доску, и два раздирающих крика огласили воздух. Доска опрокинулась, Дамаянти упала в пламя, и Хитралекхи, ухватившаяся за ее кресло, тоже свалилась в огонь.
Вильям стоял, окаменев от ужаса, из груди его вырывалось хриплое дыхание. Гробовая тишина царила кругом, пламя спокойно горело… Дамаянти и Хитралекхи потонули в море огня. Служанки разбежались, Гурдас мрачно смотрел на костер. Жрец Дамас выступил вперед, вылил часть священной воды в огонь и громко проговорил:
— Благодарение богам, они спасли свою священную жертву и благословение их сойдет на дом Нункомара, их благочестивого слугу, и на благородную бегум Дамаянти, которые возносятся к блаженству покоя и будут перенесены священным посланником Ямаса через девять раз обвивающийся пояс реки Байтарани.
Народ стоял безмолвно, глядя на столбы дыма. Музыкант, опрокинувший доску, исчез бесследно, вина, на которой он играл, лежала на полу с оборванными струнами.
Вильям наконец очнулся и понял весь ужас происшедшего.
— Она погибла! — громко закричал он. — Погибла! Пламя уничтожило лучшее создание, когда-либо жившее на земле… но вы поплатитесь за это, проклятые убийцы!
Не помня себя, он махал саблей и кинулся в толпу, чтобы достигнуть трибуны. Солдаты шли за ним со штыками. Дамас заставлял музыкантов играть все громче, так что толпа не слышала слов Вильяма Когда молодой человек в исступлении вбежал на трибуну, жрец спокойно выступил ему навстречу.
— Преодолейте ваше горе, господин, — сказал он, — как подобает мужчине, воину храброго английского народа, и не навлекайте укоров на имя благородной бегум Дамаянти, которая к славе и благословению своего дома и рода последовала за своим мужем, так как ее душа вознеслась уже к блаженству. Не ее вина, — продолжал он, с магнетической силой глядя в глаза Вильяма, — что молодая служанка, которую вы так любили, вместе с ней упала в огонь, несчастье произошло по ее собственной неосторожности, но это не несчастье, так как она, очищенная священным огнем, последовала за своей госпожой в блаженство покоя. Правда, она была молода и прекрасна, верная служанка Хитралекхи, и я понимаю ваше горе, но ее могла отнять у вас и болезнь, и вы тогда не имели бы уверенности, что ее душа отошла к вечному блаженству.
Молодой офицер изумленно смотрел на него. Сначала он почти не слушал слов жреца, но затем он понял все, когда Дамас заговорил о чистоте, святости и славе Дамаянти. Невыразимая скорбь появилась на его лице, он опустил саблю и прижал сердце рукой. Дамаянти теперь навсегда потеряна для него, какое же он имея право порочить имя и честь той, которую так любил? Его грудь тяжело вздымалась, слезы лились из глаз, а со слезами светлело на душе. Жрец кивнул, и музыка смолкла.
— Забудьте Хитралекхи, — призвал Дамас голосом, раздавшимся на весь двор. — Она потеряна для вас в этой жизни, но она умерла в преданности своей госпоже, и сияние, окружающее чело Дамаянти, осветит и ее память.
Некоторое время Вильям рыдал как дитя. Слова умиления и сочувствия раздавались в толпе. Гурдас подошел, он все понял.
— Я уважаю ваше горе, сэр Вильям, — заговорил он. — Вы видели, что Хитралекхи сама виновна в своей смерти, и ее имя будет записано в храме как имя верной служанки, разделившей жертву своей госпожи. Надеюсь, что и его превосходительство губернатор теперь, когда исчезли все грустные обстоятельства недовольства между ним и моим отцом, снова вернет моему дому свою милость и дружбу.
Вильям ничего не ответил. Он скомандовал глухим, сдавленным голосом. Солдаты взяли ружья на плечо. Подойдя к краю трибуны, он взял у одной из служанок свежий цветок лотоса, прижал его к губам и бросил в огонь, потом повернулся, с трудом держась на ногах, и пошел перед солдатами к выходу.
Жрецы продолжали молиться. Огонь постепенно гасили священной водой, чтоб собрать останки.
Вильям отвел обратно солдат и сейчас же направился к леди Гастингс, где находился сейчас губернатор. Уоррен Гастингс сидел на диване рядом с женой под пальмами и цветущими деревьями манго. Он держал руку прелестной женщины, и лицо его сияло таким чистым, почти детским счастьем, какого нельзя было ожидать от этого гордого и сурового человека. Они весело, сердечно болтали, как влюбленные. Тут же недалеко на циновке сидела Фатме и учила маленькую Маргариту плести венок из цветов.
Когда Вильям вошел, темные глаза Фатме радостно блеснули, но вслед затем она испуганно вскочила и слабо вскрикнула. Марианна тоже испугалась, и слово замерло у нее на губах. Даже девочка робко отступила, а лицо губернатора, только что сиявшее счастьем, сразу стало мрачно и сурово.
Вильям был бледен как смерть. Страшное мучение, которое он вынес, отражалось на его лице, он казался постаревшим на несколько лет, когда остановился на пороге, почтительно кланяясь губернатору.
— Что случилось? — испуганно спросила Марианна. — Ради Бога, сэр Вильям, говорите!
— Случилось убийство, — гробовым голосом отвечал Вильям. — Низкое убийство самого чистого существа, созданного для счастья своих близких.
— Вы опоздали? — спросил Гастингс, вставая.
— Я пришел вовремя, чтобы видеть, как Дамаянти бросили в огонь, чтобы слышать ее последний крик, чтобы напрасно крикнуть последнее слово любви и надежды…
— Какой ужас, какой ужас! — проговорила Марианна.
— Они поплатятся за это! — воскликнул Гастингс. — Я проведу строгое следствие, и горе им, если они принудили несчастную!
— Она теперь обратилась в пепел, который не надо позорить, но и мое сердце стало пеплом, все мои жизненные силы погибли в страшном пламени, которое я видел и никогда не забуду. Я прошу ваше превосходительство уволить меня со службы и позволить мне вернуться в Европу с первым пароходом.
При последних словах в комнату вошел капитан Синдгэм, остановился на пороге и смотрел на Вильяма с несвойственным ему выражением тревоги и участия.
— Надо преодолеть несчастье, преодолеть свои страдания, — убеждал его Гастингс. — Мужчина не должен никогда отрешаться от жизни из-за женщины.
— Ваше превосходительство, вы достигли любви и высшего счастья в жизни, — возразил Вильям. — Вы выдающийся человек, вы устоите, если весь свет разрушится около вас, но взгляните на вашу супругу, представьте себе, что она погибнет в пламени у вас на глазах, и подумайте, останетесь ли вы тем же?
Капитан Синдгэм пристально смотрел на Фатме, его черные глаза следили за каждым движением девушки. Фатме с невыразимым страданием смотрела на Вильяма, и тяжелый вздох вырвался из ее груди. Потом ее глаза зловеще блеснули, она опустила руку в складки платья, что-то сверкнуло в ее пальцах, и она медленно, не отводя глаз от Вильяма, поднесла руку ко рту. Тут капитан подскочил к ней, как тигр, прыгающий на добычу, схватил ее руку, так сжал кисть, что пальцы раскрылись, а другой рукой вырвал у нее хрустальный флакон, золотая крышка которого была уже открыта. Фатме вскрикнула, хотела броситься на капитана, чтобы отнять у него флакон, но он уже спрятал его за борт мундира. Она со стоном опустилась на колени.
— О, горе, горе! Он отнял у меня последний дар моего отца, охрану моей свободы, защиту от позора и рабства, от бесконечного, смертельного горя.
Вильям даже не заметил, что произошло. Марианна же, испуганная быстрым движением капитана, подняла голову и увидела, что он вырвал из рук Фатме какой-то блестящий предмет. Она с недоумением посмотрела на него, а капитан подошел к Фатме, положил руку на ее голову и сказал:
— Дар твоего отца не нужен тебе, бедное прелестное дитя… От позора и рабства тебя избавит тот, которому поручил тебя отец, и он же может вернуть тебе счастье, которое кажется тебе потерянным навсегда.
Капитан отвел Вильяма в его квартиру, велел лакею снять с него оружие и мундир, подать ему халат, уложил его на кушетку, отослал слугу, сел рядом с ним и сказал:
— Вы были моим другом… Вы согрели сердце, утратившее веру в небо и землю, уставшее жить, вы дали ему силу достигнуть единственного, чего оно еще желало от жизни, — мести. Поэтому я должен доказать вам мою благодарность, возвратив вам счастье. Вы должны узнать мрачную тайну, которая меня окружает.
Вильям пожал ему руку, говоря:
— Разве мое страдание утихнет, если я узнаю, что выстрадал другой?
— Слушайте! Не чужое страдание ободрит вас, но вы увидите, что ваша утрата не стоит страданий.
Близко подсев к кушетке и нагнувшись, он начал рассказывать Вильяму свою историю, как когда-то рассказывал ее Гастингсу.
Сэр Вильям выпрямился и мертвенно-бледный смотрел на капитана.
— И это правда, все правда? — спросил он, содрогаясь. — И Дамаянти так играла священнейшим чувством человека, она, олицетворение правды и чистой небесной красоты?
— Все правда, — подтвердил капитан, демоны умеют принимать образы небесных видений, чтобы очаровывать людей и потом губить их. Я — Аханкарас, я взрастил в моем молодом сердце любовь к Дамаянти, она стала единственной целью моей жизни, но она изменила мне из-за роскоши и богатства Нункомара. Этого ей оказалось мало: я, свидетель ее измены, живой укор ее преступления, я должен был исчезнуть из общества людей — они выбросили меня к париям, вытолкнули к зверям. Вы не знаете, сэр Вильям, вы не сын этой страны и не понимаете, что значит быть причисленным к париям. Всякое человеческое чувство умерло во мне, жила только месть. Она удовлетворена — Нункомар со стыдом и позором кончил виселицей… Дамаянти я столкнул в пламя в ту минуту, когда жизнь ей улыбалась и она лелеяла надежду околдовать новую жертву.
— Но она любила меня! — мучительно вскрикнул Вильям.
— Верьте, если хотите, — с горькой усмешкой отвечал капитан. — Думайте, что змея хочет вам подать цветок, когда она извивается у ваших ног. Вы поплатитесь за доверие, когда она вонзит в вас жало! Вы были ослеплены и очарованы змеей и не видели чистого цветка, предлагающего вам свою любовь, а я увидел и спас его для вас, когда она, видя ваше горе, сама хотела лишить себя жизни, не имеющей больше цены для нее. Я вырвал яд у Фатме.
— Фатме! — вскричал Вильям. — Что с ней?
Капитан вынул из кармана хрустальный флакон, говоря:
— В этом флакончике заключается смерть, которую искала Фатме, когда увидела, что вы даже не заметили ее. Я следил за ней и лишил ее возможности смерти… еще минута, и мы бы потеряли Фатме. Я знаю страшное действие этого яда. Я спас ее, для вас спас, сэр Вильям, и знаю, что вы впоследствии поблагодарите меня!
— Фатме, Фатме! — проговорил Вильям, закрывая глаза руками и падая на подушки.
— Великие силы неба, — сказал капитан, склоняясь над ним, — которых люди называют столь различными именами, царящие в ясном свете над земным мраком! Не дайте мне усомниться в вашей справедливости! Вы дали мне месть, а ему сохраните жизненные силы и счастье любви! Не дайте и ему сделаться жертвой демона, похитившего у вас небесный образ для адских деяний!
Капитан Синдгэм поспешил известить доктора дворца и вошел в комнату леди Гастингс. Марианна оставалась одна с Фатме, которая стояла на коленях, рыдая и склонив к ней голову. Марианна ласково уговаривала ее.
— Что такое? — испуганно спросила она, когда вошел капитан. — Что с сэром Вильямом?
Фатме тоже подняла голову, она забыла накинуть покрывало и со страхом смотрела на Синдгэма.
— Я спас его душу, — серьезно отвечал тот. — Он знает, что ничего не потерял, а избавился от пагубных чар ядовитой змеи, но силы его не вынесли страшных потрясений… Я спас его душу, спасайте его тело!
— Он болен! — воскликнула Марианна, а Фатме скрестила руки и подняла глаза к небу.
— Он только что оправился, искусство докторов может поддержать жизненные силы, но спасти его окончательно может только дружеское утешение и новое счастье.
— Только новое счастье может его спасти, — задумчиво проговорила Марианна. — Конечно, капитан прав… пойдем, дитя мое, иди со мной, мы вырвем его у смерти!
Она взяла Фатме и побежала с ней в комнату Вильяма, где доктор только что прописал лекарство. Фатме опустилась на стул, сложила руки на груди и не сводила глаз с бледного лица Вильяма, выражавшего сильное утомление, но полное спокойствие.
— Я останусь здесь, — сообщила Марианна. — Известите моего мужа, он позволит, конечно, чтобы я взяла на себя уход за нашим другом.
Прошло несколько дней, а Вильям все не приходил в себя. Он спокойно лежал, ровно дышал, не открывая глаз, не делая ни малейшего движения, но все-таки казалось, что силы его прибывают. Напряженное выражение лица постепенно исчезало, и он все более походил на спокойно спящего человека. Фатме глаз не сводила с больного, она точно стерегла жизнь в слабом теле любимого, прислушивалась к его дыханию и горячо молилась на языке своего народа, она забыла свою робость, сидя при капитане без покрывала.
Наконец однажды, когда золотые лучи заходящего солнца проникли сквозь легкие циновки, Фатме, находившаяся у ног больного, радостно вскрикнула и яркий румянец залил ее лицо. Марианна, сидевшая в стороне, в кресле, подбежала и увидела, что больной широко раскрыл глаза и с безграничным изумлением смотрел на Фатме. Казалось, что он из глубины души вызывает последовательность событий, так долго остававшихся закрытыми для него. Баронесса дала приказание сидевшей в передней служанке, и через несколько минут она принесла вину, которую Марианна положила на колени Фатме, и сказала:
— Спой, дитя мое, спой! Звуки скорее возвратят его душу к пониманию жизни.
Фатме опустила на струны свои изящные пальцы и запела тихим голосом одну из песен своего народа.
Вильям слушал. Дыхание его становилось глубже, взгляд тверже и яснее. Наконец сознание блеснуло в его глазах.
— Фатме, — чуть слышно прошептали его бледные губы. — Фатме…
Звуки песни стали громче, слезы полились из глаз Фатме, но губы улыбались и сквозь слезы сиял луч бесконечного счастья. Вильям еще раз прошептал имя Фатме, взор его выражал радость и благодарность молодой девушке. Он закрыл глаза, и глубокое дыхание равномерно стало поднимать его грудь. Марианна, стоявшая в стороне, шепнула Фатме, чтобы она продолжала пение, и звуки мягко лились по комнате.
Позвали доктора. Он посмотрел на больного, у которого появился легкий румянец на щеках, пощупал его пульс и сказал:
— Он спит хорошим здоровым сном, это лучшее лекарство для ослабевшего организма. Молодость взяла свое, я ручаюсь за его жизнь… Когда он проснется, вся болезнь пройдет!
Фатме опустилась на колени у кровати и вознесла горячую благодарственную молитву. И Марианна прошептала молитву.
— Надейся, дитя мое, — успокоила она Фатме. — Бог пошлет счастье тебе и ему.
Потом она пошла к мужу сообщить радостную весть о выздоровлении их друга. Фатме осталась у больного. Пришел капитан, и девушка молча протянула ему руку — он был уже не чужой ей, она знала, как он заботился о дорогой ей жизни, и они оба остались при больном, оберегая его сон и прислушиваясь к его ровному дыханию. Прошло много часов. Ночь миновала, утро наступило, когда наконец Вильям открыл глаза, и теперь в них светилась бодрость, здоровье и жизненная сила. Он пожал руку капитана.
— Благодарю вас, вы были моим другом и горьким лекарством излечили мою больную душу. Я пережил тяжелый, страшный сон, но теперь я проснулся. Я никогда не забуду этот сон, но при воспоминании о нем свет жизни покажется мне еще теплее. И тебя я благодарю, Фатме, — продолжал он с глубокой сердечностью. — Твоя песнь звучала мне во сне и разогнала тяжелые видения… Теперь ко мне вернулись силы и мужество, я буду жить для тебя, и завет твоего отца будет исполнен.
Он протянул ей руку, она встала на колени, прильнула к ней и тихо заплакала.
Пришедший доктор объявил, что всякая опасность миновала, и приказал давать больному питательную пищу и крепкое вино.
Теперь леди Гастингс лишь изредка приходила, всецело возложив уход за выздоравливающим на Фатме. Из комнаты Вильяма часто слышались звуки вины и голос Фатме, но теперь она пела песни радости и любви, а когда смолкала, то они долго говорили, сами не зная о чем, договаривая свои мысли взглядами. Они понимали друг друга, и капитан, придя однажды со службы, застал Фатме на коленях у постели. Вильям нагнулся, обнял ее, а она положила голову ему на грудь и сияющим взором смотрела на него. Вильям еще крепче обнял ее и обратился к капитану:
— Смотрите, мой друг, вы мне сказали когда-то, что ложный блеск змеи ослепил меня и я не видел нежного цветка, смотрите, я видел его, и, пока мое сердце бьется, он будет цвести у меня на груди.
Вильям быстро поправлялся и скоро мог встать с постели. Фатме опять удалилась к себе, и, когда Вильям в первый раз после болезни появился у леди Гастингс, он произнес серьезно и торжественно:
— Леди Марианна, я передал вам дочь Ахмед-хана, я смотрел на вас как на мать Фатме, а теперь прошу ее у вас обратно, я могу сам исполнить завещание ее отца. Заменить отца я не могу, но муж заступит его место, и я клянусь его памятью, что она найдет во мне и любовь, и твердую опору в жизни.
— Я так и знала, — со счастливой улыбкой заверила Марианна. — А Фатме? — спросила она, наклоняясь к девушке.
Фатме сложила руки на груди и с невыразимым счастьем смотрела на Вильяма.
— Он мой господин, — промолвила она, — мой отец отдал меня ему, я должна слушаться его приказаний, если он не прикажет мне жить без него… Только этому я не могла бы повиноваться.
Марианна толкнула ее в объятия Вильяма. Маргарита подбежала с радостными возгласами, а когда Гастингс вошел, он застал в комнате жены картину полного счастья.
Немного потребовалось времени, чтоб приучить Фатме к европейской одежде и обычаям. Капеллан дворца посвятил ее в учение христианской церкви, во дворце она приняла крещение, и сейчас же после крещения перед алтарем соединилась с Вильямом.
— Я счастлив, — заявил Гастингс, поздравляя новобрачных, — что мне удалось устроить счастье друга и загладить перед дочерью несправедливость, причиненную ее отцу и ее народу, которую я не мог устранить, чтобы достигнуть высокой цели, более высокой для меня, чем собственная жизнь. Счастье дает силу и мужество и поможет мне достигнуть дальнейшего.
Вильям подошел к капитану, протягивая ему руку, но тот отступил:
— Сегодня вы не должны касаться моей руки, она служила мести, а месть, которую человек испрашивает у богов, влечет за собой проклятие. Я готов нести его, но, — договорил он чуть слышно, — вас, счастливцев, не должна касаться рука Раху!

Часть вторая

I

Могущество Англии в Индии достигло в 1780 году такого величия, о каком она ранее и не мечтала. Походы, предпринятые губернатором Уорреном Гастингсом против магаратских князей, не всегда оканчивались победой. Магараты все еще сохраняли свою независимость, но довлеющее могущество Англии, знамена которой развевались там, где их прежде никогда не видели, постоянно чувствовалось. К тому же взаимные распри магаратских князей, которыми всегда ловко пользовалось английское правительство, поневоле делали магаратов вассалами Англии. Набоб Аудэ, Суджа-Даула, всегда сохранявший известную независимость, несмотря на занятие его столицы английскими войсками, умер. Сменивший его на месте набоба наследник, сын Асаф-ул-Даула, не пытался вмешиваться в управление своим государством, доверяясь указаниям из Калькутты полковника Мартена. Сидя в своем гареме, Асаф-ул-Даула вел изнеженную, расслабляющую жизнь азиатского деспота.
В самой Калькутте неограниченно царствовал как азиатский деспот Уоррен Гастингс. В совете никто не смел ему противоречить. Генерал Клэверинг и Момзон умерли от тропической лихорадки, тщетно пробуя бороться с губернатором. Филипп Францис, в своей ненависти к Гастингсу дошедший даже до дуэли, давно вернулся в Европу. Директора компании убедились, что они не найдут более умелого и энергичного правителя для Индии, и министерство, прежде враждебно относившееся к Гастингсу, признало во время войны с Францией высокие заслуги губернатора. Однако железная воля этого гордого, честолюбивого и властолюбивого человека не всем нравилась, встречая сопротивление. Ему часто завидовали, хотя и признавали деловые качества Гастингса, далеко превосходившего всех знанием местных условий, решительностью, политической дальновидностью и дипломатической ловкостью.
Удивительно скромный в привычках и потребностях, Гастингс для достижения великих целей мало щадил как себя, так и других. Зато дворец его поражал своим сказочным богатством. Даже король Англии, имея дворцы в Лондоне, Виндзоре и Гамптон-Курте показался бы скромным помещиком в сравнении с ним. Гастингс требовал, чтобы его жена, леди Марианна, превосходила своей роскошью все, что могли доставить Европа и Азия, и она исполняла желание мужа с таким умением, что иностранцы, впервые посещавшие двор губернатора в Калькутте, не знали, чем больше восхищаться — личным обаянием жены губернатора или великолепием ее бриллиантов и туалетов.
Счастье ярко озаряло Гастингса. Его многолетняя страсть к баронессе Имгоф не угасла от того, что Марианна стала его женой. Он хотел, чтобы жена, бывшая истинной подругой его жизни, стала добрым ангелом для всех страждущих, бедных и нуждающихся. Он сам ездил в карете или верхом в сопровождении нескольких английских конюхов, но жена его не выезжала иначе, как в сверкавшем золотом паланкине или на чудном иноходце в сбруе, украшенной драгоценными камнями в сопровождении слонов и массы слуг, англичан и индусов в ярких живописных костюмах. Где бы она ни появлялась, народ толпами сбегался приветствовать знатную бегум, перед которой преклонялись индусские раджи и магометанские набобы. Слуги наперебой бросали деньги в толпу и доброй леди подавались прошения, все знали, что строгий губернатор никогда не отказывал в просьбе, переданной его женой. Каждый бедняк, обращавшийся к ней, получал щедрую помощь, каждый преступник — помилование. Только виновные в возмущении или в измене английскому правительству наказывались неумолимо, и Марианна никогда не вступалась в таких случаях.
Импей, верховный судья, как и все остальные власти, безусловно подчинялся воле губернатора, он действовал с неуклонной строгостью, когда Гастингс требовал этого из политических соображений, и оказывал снисхождение, когда губернатор находил нужным проявить его.
Блеску двора — иначе и нельзя охарактеризовать резиденцию Гастингса — много содействовала дочь Марианны Маргарита, превратившаяся из ребенка в девушку поразительной красоты. Она носила имя баронессы Имгоф, но Гастингс, хотя и имел уже двух сыновей от Марианны, любил Маргариту как собственную дочь и относился к ней с отеческой нежностью. Он осыпал ее подарками и исполнял всякое ее желание. Она держала при себе собственный штат прислужниц, англичанок и индусок. Сюда же входила и воспитательница-англичанка, ставшая ее придворной дамой. Маргарита имела и свои конюшни. С тех пор как она стала взрослой девушкой, баронесса Имгоф составляла центр всех празднеств в правительственном дворце. Индусские князья превозносили ее в высокопарных выражениях, английские офицеры и молодые люди из местной знати старались завоевать ее благосклонность, танцуя с нею на балах, и никакой европейской принцессе не поклонялись так почтительно, как баронессе Имгоф.
Вероятно, не одно сердце усиленно билось под взглядом и улыбкой прелестной Маргариты. Глаза многих опускались перед ее лучистым взором, однако даже самые богатые и знатные молодые люди Калькутты не решались переступить рамки дозволенного.
Гастингс стоял на такой недосягаемой высоте в глазах всей Индии, что самому смелому человеку не пришла бы в голову мысль сделать предложение его приемной дочери. Только среди пэров Англии можно было найти будущего мужа прелестной Маргарите. Маргарита же относилась спокойно к такому поклонению, способному вскружить голову любой девушке, оставаясь скромной и безыскусственной. Привыкшая жить в блеске и роскоши с самого детства, она любила эту роскошь, как ясный солнечный день, и принимала ее как дар отца и матери. Оба они были для нее высшим сокровищем на свете, источником всего доброго и прекрасного, и, когда она молилась за них, слова молитвы казались холодными в сравнении с горячей благодарностью, наполнявшей ее сердце. Ласковое слово Гастингса приводило ее в восторг, суровая складка на лбу вызывала слезы, и само солнце не согревало ее так, как взгляд Марианны.
Солнечные лучи мягко проникали сквозь голубой шатер, раскинутый над манежем дворца в Калькутте, который оглашался веселыми криками, шталмейстеры-англичане в богатых ливреях и индусы в великолепных костюмах стояли у дверей в конюшни, а на арене, усыпанной мягким желтым песком, сам Гастингс, его жена и Маргарита, а также капитан Синдгэм исполняли кадриль, представлявшую верх искусства верховой езды.
Гастингс ежедневно посвящал один час верховой езде в манеже, и этот час в тесном кругу семьи он считал лучшим отдыхом за весь день. Отличный наездник, Гастингс от самой езды получал неимоверное удовольствие и бывал весел, как юноша. Он радовался, как влюбленный, когда видел, что Марианна с гордостью смотрит на него. Счастливая улыбка не сходила с его лица, когда он следил за Маргаритой, которая управляла своей изящной лошадкой с ловкостью, уверенностью и грацией, редко встречающимися даже у профессиональных наездниц.
Кадриль кончилась. Маргарита взяла из прически красный лотос, приколола его себе на плечо и радостно воскликнула:
— Назначаю приз! Лотос приносит счастье — он достанется тому, кто сорвет его у меня.
Она выехала на середину арены. Гастингс первым начал погоню, но, как ни хорошо он ездил, ему не удавалось догнать дочь, так как Маргарита при его приближении уносилась стрелой, и ее веселый смех раздавался на противоположном конце манежа.
Губернатор скоро отказался от состязания, сошел с лошади и сел с Марианной в ложу.
— Ну, мой шталмейстер, — крикнула Маргарита. — Разве вас не прельщает цветок?
Легкий румянец показался на загорелом лице капитана, его глаза блеснули, и он пустил лошадь за Маргаритой. Но она, подпустив капитана совсем близко, пригнувшись к шее лошади, погнала ее так, что пронеслась под его рукой как ветер. Он опять помчался прямо на нее, она повернула почти под прямым углом и ускользнула. Капитан из самолюбия не захотел признать себя побежденным ученицей, которую сам же научил верховой езде. Он понесся через арену и уже коснулся плеча Маргариты, но она увернулась с гибкостью змеи. Борьба разгоралась, золотистые волосы девушки выбились из-под шляпы и рассыпались по плечам, щеки зарумянились, грудь высоко вздымалась.
Маргарита погоняла лошадь голосом и хлыстом. Синдгэм все приближался, вытянутая голова его лошади поравнялась уже с платьем Маргариты, которая изо всех сил старалась сохранить расстояние, но напрасно — более крупная лошадь капитана имела перевес. Он ехал вплотную к ее иноходцу по внутренней стороне арены, лишая ее всякой возможности увернуться.
Теперь Маргарита опережала его только на голову лошади, еще круг — и лошади сравнялись. Капитан протянул руку и, продолжая бешеную скачку, сорвал цветок с ее плеча. Повернув лошадь, он осадил ее в середине арены и снял шляпу перед своей ученицей.
— Вы победили меня, — с улыбкой констатировала Маргарита. — Я рассердилась бы на всякого другого, но ученице не стыдно быть побежденной учителем… Пусть этот цветок принесет вам счастье, как думают индусы.
— Он принесет мне счастье, напоминая мою ученицу, которую я так обучил, что она чуть не победила меня.
Капитан поднес лотос к губам и прикрепил его себе на груди. Голубые глаза Маргариты потупились перед его пламенным взором, когда он целовал цветок, и нежное лицо ее покрылось румянцем. Синдгэм соскочил с лошади, чтобы помочь Маргарите, ее шляпа упала, и волосы рассыпались по спине и плечам. Одна секунда — и капитана окутала белокурая душистая волна ее волос, опьянившая его. Он крепче обыкновенного обхватил гибкий стан Маргариты, пронес ее несколько шагов и, как ребенка, поставил на песок. Маргарита стряхнула волосы с лица, приложила руки к пылающим щекам, смеясь побежала в ложу, поцеловала руки матери и ласково сказала Гастингсу, с любовью смотревшему на нее:
— Не сердись, отец, что я не одержала победу. Мой шталмейстер не имеет себе равного в искусстве, которому обучил меня, а кроме него, ни один человек на свете не сорвал бы у меня цветка.
Гастингс притянул ее к себе и поцеловал в лоб. Марианна привела в порядок волосы дочери.
Капитан Синдгэм смотрел с умилением на высокое семейство, и вдруг в голову ему пришла грустная мысль, что сейчас Маргарита обращается с ним как с другом, а вот выйдет замуж, и она станет гордой и недоступной. При такой мысли ужас охватил его, и лицо приняло угрюмое, мрачное выражение. Его мысли прервал голос Гастингса.
Он звал Синдгэма присоединиться к ним. Как всегда, после верховой езды подали фрукты, варенье, херес и рисовый отвар с душистым цветочным соком, и никогда еще Гастингс не разговаривал так свободно, весело, непринужденно, как сейчас. Они недолго просидели так, когда в манеж вошел английский офицер, проведенный главным дворецким. Гастингс сдвинул брови. Он не любил, когда ему мешали во время отдыха, и приказывал обычно не беспокоить его. Офицер же прошел арену, поднялся на ступени ложи и отдал честь.
— Кто вы? — спросил Гастингс, видя перед собой совсем незнакомое лицо.
— Капитан Фелловс, — последовал ответ, — из штаба сэра Роберта Даусона.
— Губернатора форта Сен-Джордж в Мадрасе? — удивленно спросил Гастингс.
Офицер подтвердил и подал письмо.
— Я приехал на корабле из Мадраса, — пояснил он, — с сообщением вашему превосходительству от полковника Даусона, которое он признает столь важным, что не велел медлить ни минуты. Поэтому я и потребовал, чтобы меня немедленно ввели, прошу извинить мою настойчивость.
— Вы исполнили свой долг, — похвалил его Гастингс, — служба прежде всего.
Он налил капитану стакан хереса, сломал большую печать письма, и ни один мускул не дрогнул на его лице, пока он читал донесение. Только Марианна, знавшая своего мужа как никто и умевшая читать на его лице, заметила легкое подергивание в углах глаз и дрожание руки. Как ни тревожили ее эти признаки, она не проявила ни малейшего волнения, а, напротив, любезно расспрашивала капитана Фелловса о Мадрасе, где сама прежде жила, Гастингс до конца дочитал объемистое письмо, сложил его, положил в карман и сказал спокойно:
— Благодарю вас, капитан, за усердие при исполнении возложенного на вас поручения. Полковник пишет мне, что вы дополните доклад словесно. Время моего отдыха кончилось, пойдемте ко мне в кабинет.
Он поцеловал руку Марианны, погладил кудри Маргариты и ушел с приезжим офицером, бросив капитану Синдгэму:
— Не уходите, вы будете нужны.
Марианна пробыла еще некоторое время в прохладной ложе манежа, ведя легкий разговор. Маргарита по обыкновению шутила со своим шталмейстером, хотя более серьезнее и сдержаннее, чем обычно, будто избегала встретиться с его взглядом. И часто, когда капитан говорил с ее матерью, она задумчиво и вопросительно смотрела на его красивое лицо, как бы ища ответа на возникший в ее душе вопрос.
Скоро леди Гастингс встала, чтобы идти к себе, а капитан пошел в служебную приемную губернатора ждать его приказаний. Он тоже заметил своим зорким взглядом, что сообщение взволновало Гастингса. Но совсем не тревога о таинственном сообщении охватывала Синдгэма, когда он сидел в большом плетеном кресле в приемной. Его глаза то светились непривычным мягким блеском, то снова смотрели печально и мрачно. Он взялся за сердце, тяжело вздохнул и проговорил с тоской:
— Раху, парий, сам себе дал клятву, что в его сердце не будет места никакому человеческому чувству, кроме мести. Боги дали мне радость мести во всей ее полноте, и сердце пробуждается, точно земля от поцелуя солнца после холодных дождей. Жестокие небесные силы, на что мне солнечный луч? Разве я не навсегда оторван от жизни, от радостей, от любви, и, если бы мне улыбалось счастье, разве оно не стало бы только новым мучением? Я не могу протянуть руки к счастью, я должен одиноко окончить жизнь в рабстве, которое наложил на себя ради мести. Прочь, прочь светлые мысли!
Он вскочил и начал ходить по комнате, сжав губы и тяжело дыша, потом опять сел в кресло, закрыл лицо руками, погрузившись в глубокую думу, и только изредка из его груди вырывались мучительные стоны.
Гастингс вошел в кабинет с капитаном Фелловсом, и тут его спокойное веселое лицо сразу изменилось.
Он сел к своему большому письменному столу, сделал знак капитану сесть напротив и развернул карту Индии.
— Вам, конечно, известно, капитан, что вы привезли мне дурное известие, — произнес он. — Гайдер-Али, князь мизорский, — опасный враг, опаснее всех расслабленных индусских князей, опаснее набобов Могола и воинственных магаратов.
— Совершенно верно, ваше превосходительство, — серьезно отвечал капитан, — поэтому необходимо направить все силы на покорение этого врага, тем более непримиримого, что ему долго приходилось играть в дружбу.
— Он скрепил эту дружбу торжественным клятвенным соглашением, которое ненарушимо соблюдалось с нашей стороны! — воскликнул Гастингс.
— Что значит для магометан соглашение с неверными, — возразил капитан, — а тем более для Гайдера-Али, которого создала революция. Ненависть к европейцам и христианам — для него цель жизни, и уничтожение своих врагов он считает священным долгом.
— Так рассказывайте, но не скрывайте ничего, я должен все знать.
— Положение казалось совершенно спокойным, — начал капитан, — торговля на границах Мизоры развивалась, жители приносили свои товары в Мадрас, чиновники Гайдера-Али удивительно внимательно и предупредительно относились к путешественникам, мы не видели никаких причин для тревоги.
— Можно ли оставаться спокойными в Индии, — блеснул глазами Гастингс, — среди врагов, непримиримая ненависть которых, дикая жестокость, лукавство и лицемерие давно известны?
— Вдруг нахлынули в Мадрас беглецы с границ президентства и из других местностей, стали приходить целые деревни со стадами… Некоторые, спасшиеся от гибели, рассказывали, что Гайдер-Али идет с высот Мизора, все разрушая на своем пути огнем и мечом. Сообщения беглецов, стекавшихся со всех сторон, единогласно подтверждали, что Гайдер-Али ведет армию, еще не виданную в Индии по своей многочисленности. По их словам и по донесениям разведчиков, у него от десяти до пятнадцати тысяч хорошо дисциплинированного войска, обученного по-европейски и под командой французских офицеров. Кроме того, они имеют артиллерийский парк в сто орудий и уверяют даже, что есть целые батальоны французов. Тайными переговорами, которые он сумел скрыть от всех, ему удалось привлечь на свою сторону многих магаратских князей, приведших с собой превосходную конницу. С низамом гайдерабадским он тоже заключил союз, и его знамена развиваются в войске Гайдера-Али.
— Низам, давший нам клятву дружбы, которому мы предоставили независимость? Он поплатится за это! — воскликнул Гастингс и строго спросил: — И вы ничего не предприняли, чтобы помешать Гайдеру-Али преградить дорогу из ущелий?
— Мы опоздали. Когда беглецы принесли первые известия, Гайдер-Али уже занял всю равнину. Сражение в открытом поле опасно, кроме того, сэр Роберт Даусон думал, что надо прежде всего иметь сильный гарнизон для защиты форта Сен-Джордж, так как мы узнали, что Гайдер-Али по своему договору с Францией получил не только офицеров, пушки, снаряды и солдат, но и сильную французскую эскадру, чтобы идти на Мадрас и взять обратно Пондишери.
— Даже так! Эти французы становятся смелы! Они угрожали нам в Америке, теперь хотят отнять Индию и не теряют времени, но я еще жив, и Гайдер-Али увидит, с кем он имеет дело.
— Время не терпит, — продолжал капитан, — Гайдер-Али занял лучшую часть Карнатики, столицу Арко и большинство фортов в его руках. Из Мадраса по ночам видно на горизонте зарево горящих деревень. Жители красивых вилл в предместье Мадраса укрылись под защиту пушек форта Сен-Джордж, так как мизорские конные разъезды показывались уже близ вилл. Сэр Роберт просить подкрепления, чтобы форт мог держаться и укрепить базу для военных действий. Но надо действовать быстро, ваше превосходительство, очень быстро. Подкрепление должно прийти морем, а если французская эскадра появится в водах Мадраса, то и морской путь будет прегражден!..
— Да, конечно, надо действовать быстро, — подтвердил Гастингс. — Английское правительство так скупо посылает сюда военные суда. Гордые лорды там часто находят даже, что военные силы Англии вовсе не призваны охранять Ост-Индскую компанию, которую они считают обществом торгашей… Ведь они даже порицали покорение рахилл и обложение налогами князей, они не понимают, что дело идет не о коммерческом обществе, а о создании государства — прочной основы величия Англии… Мне приходится бороться с врагами не только здесь, но и там, на родине. Но я им покажу, чего может достигнуть человек. Или я погибну с этой мыслью, наполняющей всю свою жизнь, или выйду победителем.
Гастингс послал за членами совета и повел капитана в зал заседаний, где когда-то вел горячую борьбу против генерала Клэверинга и Филиппа Франциса, а теперь властвовал как неограниченный повелитель, слова которого никогда не встречали возражений. Он приказал капитану повторить его доклад перед советом. Ужас охватил собрание — все знали, что значит война с Гайдером-Али в союзе с Францией. Если ему удастся завоевать Мадрас, то немедленно произойдет восстание всех магаратских князей, всех набобов и Моголов и тогда едва ли удастся удержать английское владычество в Бенгалии, во всяком случае мечта о великом Индусском государстве, казавшаяся почти выполненной Гастингсом, будет разрушена навсегда.
Когда капитан закончил, Гастингс поднялся и сказал, не выслушав мнения совета.
— Сэр Роберт Даусон как главный начальник столь трудного и ответственного поста очень дурно выполнил свою обязанность: он должен был знать, что происходит при дворе в Мизоре с помощью разведчиков, на которых нельзя было жалеть денег. Мне отсюда трудно судить о создавшемся положении, но ему на месте виднее, что надо было делать. Во всяком случае он не имел права допустить Гайдера-Али почти до Мадраса. Вследствие его непростительных ошибок я увольняю сэра Роберта Даусона и передаю командование портом и всеми войсками, какие можно будет выслать отсюда, генералу Эйр-Коту. Все подходящие суда здесь, в гавани, будут взяты и приспособлены для перевозки войск в Мадрас. Сэр Эйр-Кот получит приказание не ограничиваться обороной, так как с таким противником, как Гайдер-Али, и с таким войском, как мизорское, оборона равняется гибели. Только непрерывными нападениями можно достигнуть победы. Надеюсь, — закончил он, окидывая взглядом собрание, — что почтенные члены совета разделяют мое мнение?
Все наклонили головы. Немедленно по распоряжению Гастингса началась непрерывная деятельность как в правительственном дворце, так и в форте Вильям. Суда часто отбирались насильно, хотя и за вознаграждение, для перевозки войск и вооружения. Скороходные парусные суда обследовали побережье и выслеживали приближение французской эскадры.
Сэр Эйр-Кот недавно возвратился из похода против магаратов и удобно устроился в форте Вильям. Шестидесятилетний генерал любил удобства жизни, которыми мог наслаждаться благодаря большому жалованью, получаемому от компании, и богатой добыче, привезенной из похода. Но старый солдат встрепенулся, когда Гастингс передал ему командование. Помериться силами со старым мизорским львом — куда выше и почетнее, чем вести войну с магаратскими князьями.
Пока шла напряженная подготовка к наступлению, Гастингс велел позвать к себе капитана Синдгэма.
— Капитан, — обратился он к нему серьезно, почти торжественно, — вы когда-то требовали от меня мести людям, разрушившим ваше счастье, отравившим вашу жизнь, изгнавшим вас из общества людей. Нункомар, изгнавший вас к диким зверям, погиб на виселице, Дамаянти, предавшая вашу любовь и пожертвовавшая вами для роскоши и богатства, искупила свою вину в огне. — Сдержал я свое слово?
— Сдержали, ваше превосходительство, — отвечал капитан. — Положим, я сам участвовал в мщении, так как месть, исполненная другим, не удовлетворяет жажды истерзанной души, но возможность совершить ее дали мне вы, за что я вам безгранично благодарен.
— Я сделал из вас английского офицера, я свято хранил вашу тайну от всех, вы служите при мне наряду с лучшими людьми страны, значит, я и в этом сдержал данное вам слово. Таким образом, мы ни в чем не можем упрекнуть друг друга, мы квиты, и каждый из нас знает, что мы умеем держать слово и исполнять обещания. Поэтому я обращаюсь к вам, чтобы сказать то, чего не сказал бы ни одному человеку. Выслушайте меня, так как дело, о котором идет речь, очень серьезно… серьезнее всего, что я требовал от вас до сих пор… но тем выше будет и ожидающая вас награда.
— Вам известно, что я ничего не боюсь, и я знаю, что вы вознаграждаете услуги по достоинству.
— Так слушайте: Гайдер-Али, мизорский раджа, стоит под Мадрасом, низам гайдерабадский и пешва из Пуны послали ему свои лучшие войска, командирами у него французские офицеры, в его распоряжении сто французских орудий, и каждую минуту можно ожидать появления французской эскадры у Коромандельских берегов и в Бенгальском заливе.
Капитан побледнел:
— Для английского владычества это худшее, что могло случиться в Индии!
— Все силы будут употреблены, — отвечал Гастингс, — войска сейчас отправляются в Мадрас, генерал Эйр-Кот, единственный воин, которым я располагаю, примет командование. Я формирую семь батальонов, чтобы и здесь иметь гарнизон на всякий случай, и надеюсь, что подкрепление придет в Мадрас еще до появления французской эскадры… Мое дело близилось к осуществлению, — грустно продолжал Гастингс, — я железной рукой устранял препятствия, беспощадно свергал врагов, я думал, что все готово уже для того, чтобы обратить торговую территорию компании в могучее государство для Великобритании, и вдруг из-за небрежной неосмотрительности мадрасского губернатора на меня рушится новая опасность, которая может погубить все мои труды и сделать меня посмешищем, так как весь свет будет осуждать мои действия, если они не увенчаются успехом… Ведь только успех имеет решающее значение, только победитель — великий человек, а побежденного, хотя бы он совершит даже и невероятное, зовут дураком или преступником и издеваются над ним или ведут на эшафот… Если даже допустить, что начало будет удачно, что наши войска придут в Мадрас, что Эйр-Кот одержит победу над Гайдером-Али, чему это поможет? Борьба со старым мизорским львом, за спиной которого стоит Франция и которому тайно преданы все индусские князья, не заканчивается одним сражением, которое даже при победе ослабит наши силы. Он стоит на твердой почве, уничтожить его хоть и трудно, но все-таки надо, так как вся опасность заключается лично в нем. Сын его, Типпо Саиб, такой же жестокий тиран, но у него нет ума, мужества и непреклонной воли отца, его можно запугать и завлечь, при нем можно было бы обезоружить Мизору, как мы обезоружили Лукнов. Мизорского войска я не боюсь — французские офицеры и французские пушки не имеют значения, если ими не командует Гайдер-Али. Я боюсь только его, он один может разрушить мое дело: ни выигранные сражения, ни взятые крепости не возвратят мне покоя. Гайдер-Али должен умереть, только его смерть принесет победу Англии, только при таком условии могут осуществиться мои планы…
Он устремил проницательный взгляд на капитана.
— Я вас понимаю, — согласился тот, — вы орлиным взглядом окинули положение и верно определили его центр. Но Гайдер-Али осторожен, он не подвергнется опасности в бою.
— В бою или без боя, но он должен умереть, и кто принесет мне известие о его смерти, тот будет моим другом, имеющим право требовать от меня всего, что он хочет.
Капитан склонил голову и молча стоял некоторое время, пока Гастингс, тяжело дыша, напряженно смотрел на него. Потом он гордо выпрямился, подошел к Гастингсу и ответил. Слова его прозвучали в напряженной тишине торжественно:
— Гайдер-Али умрет, или вы больше никогда не увидите меня.
В порыве благодарности Гастингс обнял его:
— Я вам сказал, что ожидаю от вас услуги, больше которой никто на свете не в состоянии мне оказать, и, если вы принесете мне известие о смерти Гайдера-Али, даже миллион не будет достаточной наградой для вас.
— Игра со смертью опасна, и ставкой является жизнь, — со спокойствием отвечал капитан. — Гайдера-Али нельзя убить, как антилопу, и многие предпочли бы встретиться со львом в пустыне, чем с раджой Мизоры… Такая игра не ведется ради денег.
— Вы правы, мой друг, золото — только средство для человека с волей и силой, а не цель. Требуйте натурализации, ордена, баронского титула, все будет так же верно, как-то, что я живу на свете.
Капитан покачал головой:
— Дело еще не выполнено и рано говорить о вознаграждении. Я прошу только обещание, что вы исполните мою просьбу, когда мизорский лев будет убит.
— Даю вам его! — воскликнул Гастингс. — Чего бы вы ни потребовали от меня. Когда принесете известие, что Гайдера-Али не существует, все будет исполнено, если это только в моей власти, а звезд с неба вы не спросите.
Тут лицо капитана засветилось радостью.
— Хорошо, — сказал капитан, — позвольте мне обдумать мою просьбу, когда я заслужу вознаграждение.
— Что вам нужно, чтобы выполнить такое невероятное дело, которое я счел бы невозможным для всех, кроме вас?
Капитан даже с изумлением посмотрел на него:
— Ничего, кроме официальной командировки совсем в противоположную сторону, хотя бы в Лукнов, которая дала бы мне возможность совершенно тайно уехать отсюда.
— И больше ничего? — спросил Гастингс. — Ни конвоя, ни денег?
— Деньги — неподходящее оружие против Гайдера-Али, — возразил капитан. — Большие дела совершаются в одиночку, без стесняющих помощников, без опасных сообщников. Я пойду один, сам найду путь, а если вы ничего не услышите обо мне, то будете знать, что я проиграл.
— Вы не проиграете! — заверил его Гастингс. — Счастливого пути, мы простимся еще официально. И Гастингс обнял капитана.
Тот низко поклонился, и, когда проходил через приемную, его лицо оставалось таким же спокойным, как всегда, точно он говорил с губернатором о самых обыкновенных делах службы.
— Я восхищаюсь им, — проговорил Гастингс, — но боюсь его взгляда… Мне кажется иногда, что он злой дух, который когда-нибудь потребует мою душу за свои услуги. А разве он не имел бы права на мою душу, раз я посылаю его на убийство? — Он вздрогнул и поднял глаза, в которых застыл вопрос.
Постоянно приходили донесения о работах и приготовлениях в гавани и в форте Вильяма, и Гастингс так спокойно делал распоряжения, точно дело шло о каких-нибудь маневрах, а не о крупном шаге, ставящем на карту труды и стремление всей его жизни. До глубокого вечера шла лихорадочная деятельность в правительственном дворце, и даже ночью продолжалась разгрузка судов, предназначенных для отправки войск. Наступление Гайдера-Али хранилось в строгой тайне, на всех дорогах к югу расставили караулы, чтобы известие оттуда возможно позднее проникло бы в другие вассальные провинции. Таким образом, в правительственном дворце царило полное спокойствие, так как Гастингс знал, что значила паника, которую неминуемо вызвало бы известие о восстании Гайдера-Али.
За обедом Гастингс казался особенно веселым я галантным с женой, как молодой влюбленный. Шутил с членами совета, разгоняя их тревоги и вызывая улыбку на их озабоченных лицах. Спорил с ученым капелланом дворца о сложных философских вопросах с таким остроумием, что тот не мог угнаться за ним. Ему удалось обмануть всех и увлечь своей веселостью даже членов совета, только от Марианны не укрылось лихорадочное возбуждение мужа, и она тревожилась, зная, что оно вызвано серьезными причинами. Она тоже старалась поддерживать веселый разговор, понимая, что Гастингс имеет основание скрывать свои заботы.
После обеда, по обыкновению, перешли пить кофе на веранду. Вечер стоял дивный, с Хугли тянуло прохладой, на темном небе красовалась полная луна, освещая цветущие деревья, серебристую поверхность пруда и душистые водяные растения. Соловьи заливались, ночные бабочки летали, отливая золотом и серебром.
Общество, хоть и привыкшее к такой природе, восторгалось ее красотой, и Гастингс предложил пройти в парк. Привыкнув, что каждое слово его равняется приказанию как в серьезных делах, так и в обыкновенной жизни, он, не дожидаясь ни от кого ответа, предложил руку жене, и они скрылись в тенистых аллеях.
Как только они дошли до уединенного места, Гастингс остановился, взял за руку Марианну, сообщил ей об опасности и обо всем, что он сделал, скрыв только свой разговор с капитаном Синдгэмом.
Марианна хорошо знала положение дел в Индии и имела слишком верный взгляд на вещи, чтобы понять, что значила война с Гайдером-Али для ее мужа и для владычества Англии в Индии. Она содрогнулась до глубины души при жутком известии мужа, но, сохраняя улыбку, сказала, положив руки ему на плечи:
— Слабый человек сомневается и гибнет в борьбе, а сильный радуется опасности, так как знает, что преодолеет ее. Разве ты сделался бы тем, что ты есть, если б твой путь был всегда усыпан цветами вместо непреодолимых препятствий? Надейся на Бога, который помогает смелым, как я надеюсь на тебя.
Луна проглянула среди деревьев и ярким светом залила голову Гастингса, точно ореолом, тогда как кругом все было в тени.
— Смотри, мой друг, смотри, — в восторге закричала Марианна, — само небо оправдывает мою веру в будущее и украшает твою голову венцом победителя.
— Я не верю ни чудесам, ни предзнаменованиям, — отвечал Гастингс со счастливой улыбкой, — а только собственной силе, противодействующей несчастью, но если ты хочешь выступить предсказательницей, то я поверю, что небо меня охраняет, так как ты дала мне на земле небесное счастье… Будущее принадлежит мне — ты моя и веришь в меня.
Все общество рассеялось, когда Гастингс увел Марианну. Члены совета и чиновники компании чувствовали потребность высказаться относительно событий дня и сбросить личину спокойствия. Капитан Фелловс попросил позволения удалиться, чтобы поехать в крепость и помочь генералу Эйр-Коту в приготовлениях к отправке войск. Маргарита и Синдгэм остались вдвоем на террасе. Они часто бывали вдвоем в течение многих лет ежедневной совместной жизни. Маргарита всегда бывала весела и непринужденна с капитаном. Теперь же, оставшись с ним вдвоем на залитой лунным светом террасе, ею вдруг овладело никогда еще не испытанное чувство, которое она впервые ощутила сегодня утром в манеже. Оно походило на какой-то робкий страх, и она досадовала на себя, но все-таки не решилась поднять глаз на капитана, чувствуя его взгляд и боясь с ним встретиться. Гастингс вскользь сказал за обедом, что посылает капитана по служебным делам в Лукнов, где ему, верно, придется пробыть довольно долго. Маргарита с испугом выслушала сообщение отца. Капитан не раз уезжал по поручениям губернатора, она всегда скучала без него, но никогда не испытывала такого чувства, как сегодня, она слыхала о предчувствиях — неужели они предвещают несчастье? При этой мысли ее тревога усилилась, она не могла от нее отделаться.
Долгое время они стояли так молча. Наконец Маргарита тряхнула головой, точно отгоняя назойливую мысль, и проговорила с улыбкой:
— Ну, мой шталмейстер, все разошлись, не пойти ли и нам в парк, где так чудно поют соловьи? Пойдемте к моему любимому пруду с лотосами и моими милыми черными лебедями… Они, наверно, так же любуются лунным светом, как и люди.
Она взяла руку капитана, и они вошли в аллею высоких деревьев манго. С одной стороны аллеи их скрывала густая тень, с другой — серебрились верхушки деревьев, чудный аромат струился в воздухе и соловьи заливались в чаще. Они шли молча. Синдгэм чувствовал, что рука Маргариты дрожит и невольно, точно желая оградить девушку от опасности, он крепко прижимал к себе ее нежную теплую руку. Его сердце так билось, что удары его, казалось, слышны повсюду. Если б Маргарита весело болтала, как всегда, он нашел бы силы поддерживать легкий разговор, но теперь он чувствовал, что от одного слова его сердце переполнится, а Маргарита не понимала его молчания, она боялась, что он сердится на нее, и не решалась задать ему вопрос. Молча они дошли до конца аллеи, где открывалась чудная картина: окруженный деревьями манго мраморный бассейн, прозрачная вода которого переливалась золотом и серебром. Вокруг бассейна пролегала дорожка, усыпанная мягким песком, стояли мраморные скамейки под тенью душистых кустов. Четыре черных лебедя плыли по воде, на которой красовались широколистые лотосы с краснорозовыми цветами. От цветов исходил аромат и смешивался с запахом цветущих деревьев и кустарников.
— Как хорошо! — воскликнула Маргарита, невольно останавливаясь.
— Да, — грустно подтвердил капитан, — хорошо для того, кто видит это у своих ног, тяжело и жестоко для того, кто стоит внизу, видя над собой все прекрасное… А все-таки, должно быть, тяжело покидать свет, когда надежда оживает в бедном сердце, казавшемся умершим.
Маргарита не поняла его слов, но испугалась мучительной тоски, звучавшей в его голосе. В первый раз она решилась поднять глаза — лицо Синдгэма выражало серьезность, его большие глаза с удивительной глубиной и сердечностью смотрели на нее.
— Вы хотите нас покинуть, капитан? — спросила она, невольно соединяя свои мысли с его грустным выражением.
— Меня отзывает долг службы…
— Но вы ненадолго останетесь, правда, вы скоро вернетесь?
— От меня ничего не зависит, — отвечал капитан, теперь в свою очередь опуская глаза перед ясным взглядом Маргариты.
Она хотела сказать еще что-то, но ее опять удержало необъяснимое чувство, и она крикнула, отворачиваясь:
— Смотрите на лебедей! Они услыхали мой голос и ищут меня.
В золоченых корзинах на мраморных подставках лежали зерна риса и пшеницы, Маргарита нагнулась и начала кормить лебедей, которые ласкались и терлись об ее руки. Капитан стоял рядом, любуясь прелестной картиной.
— Посмотрите, капитан, — заговорила Маргарита, далеко бросив горсть зерен. — Смотрите, как дивно цветут лотосы: они как будто пышнее раскрываются при луне, чем при солнечных лучах. Я люблю этот цветок. Когда я была еще ребенком, вы мне рассказали, что он означает для индусов, и я недавно еще хотела вспомнить ваш рассказ, но не могла.
— А все очень просто, как просто все прекрасное на свете. Видите, Маргарита, лотос для индусов — все на свете, этот цветок — эмблема всей Земли. Смотрите, — продолжал он, указывая на цветок около берега, — в середине чашечки возвышается в блеске золота Меру — вершина Гималаев, ее окружают жилища богов, тычинки означают другие вершины Гималаев, составляющие, по мнению индусов, центр Земли. Четыре главных лепестка чашечки — это страны света, север, юг, восток и запад, остальные лепестки — дымасы, пояса, делящие землю на зоны тепла и холода. Так как лотос — изображение всей Земли, то Брама, создатель всего мира, восседает на красном лотосе и из чашечки его выходит Лакшми — богиня благословения.
Он нагнулся, притянул стебель и осторожно сорвал красно-розовый цветок с желтыми, как золото, тычинками.
— Сегодня я отнял у вас в манеже цветок лотоса, Маргарита, — для индуса это означало бы несчастье. Возьмите за него этот цветок, пусть он возвратит все, что я отнял у вас, и, — добавил он дрогнувшим голосом, — пусть напомнит вам обо мне, когда меня не будет.
Маргарита густо покраснела, взяла и вопросительно посмотрела на него.
— Напомнит? — повторила она. — Разве нужно мне напоминать об отсутствующем друге? Вы печальны! Наверно, вам грозит опасность в этой поездке… Отвечайте мне, капитан, я хочу знать… отвечайте! Мой шталмейстер должен сказать мне правду! — прибавила она с грустной улыбкой.
— В этой стране, Маргарита, опасность грозит при каждом путешествии, — отвечал он, — в данном случае даже больше обыкновенного… Опасность — обычная вещь в жизни солдата, он должен с ней сродниться. Я не знаю страха, но теперь, Маргарита, я с тревогой иду, потому что или достигну высшего счастья в жизни, или навсегда потеряю его.
Она стояла перед ним, вся дрожа, и спросила нетвердым голосом:
— А то, чего вы хотите достигнуть или боитесь потерять… дороже жизни?
— В тысячу раз дороже, Маргарита, оно заключает в себе весь свет и всю душу, как лотос, который я вам дал, чтобы он напоминал обо мне, когда меня не будет. Глядя на него, вы будете думать о вашем шталмейстере, если я не вернусь.
— Вы вернетесь, — горячо воскликнула Маргарита, и на глазах ее блеснули слезы. — Вы вернетесь и порукой в этом станет цветок, который вы мне дали… Я возвращаю его вам со всем его значением… Возьмите его с собой, он охранит вас, принесет вам счастье.
Она подала ему лотос. В неудержимом порыве он схватил ее руки и горячо прижал к губам, потом взял цветок и спрятал на груди.
— Благодарю вас, Маргарита, что вы даете мне с собой этот знаменательный священный цветок, тогда я вернусь, я достигну моей цели и достигну блаженства, которое он в себе заключает.
— А теперь, — попросила она со счастливой улыбкой, — сорвите еще цветок, который я буду хранить на память… Лепестки завянут и засохнут, но значение их сохранится, а мои мысли и молитвы будут сопровождать вас и охранять от опасности.
Он сорвал цветок, подавая его ей, вновь поцеловав ее руки, и долго смотрел в ее ясные голубые глаза, которые она не опускала, хотя в них стояли слезы и щеки ее разгорелись.
Послышались голоса, Вилер и еще несколько человек вышли из противоположной аллеи к бассейну.
— Пойдемте, — позвала Маргарита, слегка дрожавшим голосом. — Мама, верно, тоже вернулась и ждет меня.
Она взяла его под руку и увлекла в тень, пока другие не подошли.
Они опять шли молча. Он держал ее руку, которую она не отнимала, чувствуя иногда слабое, как бы случайное пожатие. Маргарита не находила слов, сама не понимая, что происходит в ее сердце. Капитан нашел бы слова, так как ясно понимал свое волнение, он не обманывался, вполне сознавая любовь, годами развивавшуюся в его сердце и наполнившую все его существо, но он не мог говорить, не имел права высказать свои чувства: он пария!
Они вернулись к веранде в то время, когда Гастингс с женой тоже выходили из боковой аллеи, серьезно разговаривая, но с бодрыми, веселыми лицами.
Капитан подошел к Гастингсу:
— Уже поздно, ваше превосходительство, прошу позволения удалиться, так как хочу завтра рано утром выехать в Лукнов для исполнения ваших приказов. Вы получите известие, как только поручение будет выполнено.
— Поезжайте, капитан, — отвечал Гастингс, протягивая ему руку, — и не забывайте, что все зависит от вас.
Он сказал свое напутствие без особенного ударения, но капитан чувствовал, как дрожала его рука.
— Вы знаете, ваше превосходительство, я постараюсь все выполнить.
Синдгэм простился с Марианной, сказавшей ему несколько сердечных слов, и поцеловал руку Маргариты. Он чувствовал ее горячее, судорожное пожатие и, увидев слезы на ее глазах, повернулся и быстро скрылся, пока остальное общество подходило к веранде.
Гастингс простился с гостями и ушел с женой к себе. Поглощенные своими мыслями и заботами, они не заметили перемену в лице Маргариты. Она же отпустила своих прислужниц и долго еще плакала у окна своей спальни, глядя на освещенные луной деревья. Она сама не знала, от радости или горя лила она свои слезы? Иногда ее охватывала радость, ей казалось, что она нашла высшее счастье и только сегодня начала жить, пробудившись от туманного сна, а потом вдруг острая боль пронзала ее сердце при мысли, что завтра опять настанет день, а уже не будет того, с кем связывала ее радостная тайна, которую она ни за что не поведала бы даже матери. Маргарита поцеловала лепестки лотоса, бережно положила его в свой молитвенник, а когда наконец стала засыпать, слезы ее еще не высохли, а губы шептали с блаженной улыбкой: ‘Храни тебя Господь!’
Придя в себя, капитан Синдгэм велел подать ему лошадь, уложил свой чемодан, положив туда разные вещи из всегда запертого шкафа, потом приказал лакею смотреть за квартирой, сказав, что едет в форт взять конвой для путешествия в Лукнов.
Оседлав коня, Синдгэм в последний раз взглянул на ярко освещенные окна дома Гастингса и крупной рысью направился за город.
Странную картину представляли окрестности Мадраса, резиденции английского президентства на берегу Коромандельского залива. У самого берега стояла тогда уже сильно укрепленная цитадель форта Сен-Джордж, защищенная двойной линией укреплений. Большая эспланада отделяла форт от старого города Блактовер, состоявшего из маленьких неправильных улиц, населенных туземцами, и только несколько площадей занимали склады европейских товаров.
Дальше от моря, пересеченный маленькой речкой Кум, раскинулся новый город совершенно европейского типа с великолепными дворцами и изящными виллами, где жили губернатор, главные чины управления, богатые купцы и некоторые из знатнейших индусов. Здесь шла роскошная жизнь, нарядные экипажи сновали по улицам, знатных индусов носили в паланкинах, а раджи при торжественных выездах составляли целые шествия с массой слуг и слонов. В то время гавань еще не построили, и судам приходилось стоять на рейде, очень опасном в бурную погоду, хотя для торговли в известные времена года такое положение вызывало неудобство, но отчасти оно обеспечивало форт от нападения с моря — для враждебного флота было бы громадным риском обстреливать его.
Всегда оживленный город точно вымер, торговые суда, наполнявшие рейд, исчезли и ушли в более безопасные гавани побережья. Дворцы европейского квартала стояли заброшенными. Губернатор сэр Роберт Даусон занял квартиру коменданта форта Сен-Джордж, некоторые индусские князья и высшие чиновники приютились в маленьких и неудобных помещениях в крепости. Остальные обитатели вилл и дворцов теснились в старом городе, где соединялось богатство и нищета, представляя пеструю смешанную толпу. Нарядный город казался превращенным в лагерь, куда перевели войска из форта, обратив многие дворцы в казармы. У главных ворот города выставили батареи, сильные караулы стояли за городом и патрули далеко объезжали местность. Все форты вооружили, пушки обратили к морю на случай приближения враждебного флота.
Вся местность кругом, насколько хватало глаз, была голой и безлюдной: когда-то цветущие деревни напоминали также пустыню, ее жители бежали под защиту орудий форта, разместившись у самого города в палатках и землянках. Они привели стада и привезли свои съестные припасы, сколько могли взять, увеличив таким образом городские и крепостные запасы. Вдалеке же днем виднелись облака дыма, а ночью — столбы огня: там расположился лагерь Гайдера-Али, мечом и огнем превращавшего все в пустыню.
Гайдер-Али раскинул свою главную квартиру у форта Арко, отвоеванного при первом приступе. Войско его растянулось громадным полукругом, с азиатской дикостью опустошая местность, но с европейской дисциплиной повинуясь своему полководцу. Быстрые всадники-телохранители Гайдера-Али часто подъезжали к самым воротам города, караулы и батареи пытались стрелять в них, но, подъехав на расстояние выстрела, они рассыпались поодиночке и не давали возможности прицелиться. Ни одного из них не удалось убить. Когда же стреляли они из своих длинных ружей, пригнувшись к лошадям, то всегда попадали, Суеверный страх охватил английские войска перед мгновенно появляющимися всадниками, которые проносились вихрем и убивали наповал кого хотели.
Гайдер-Али крепко засел на своей позиции, собирая все, что можно, в свой лагерь, а остальное уничтожая. Он еще не решался нападать на сильную английскую позицию, защищенную фортом и растянутыми укреплениями, что потребовало бы разделения сил противника. Очевидно, ожидая прихода французской эскадры, он вознамерился напасть одновременно с моря и с суши и сразу уничтожить английское войско. Настроение в Мадрасе царило угнетенное, везде чувствовался упадок духа, доходивший до отчаяния, так как и тут знали, что идет сильная французская эскадра и тогда последует решительный и неминуемо гибельный удар. Войско Гайдера-Али состояло из диких мизорских горцев, уверенных в своей непобедимости. Ими командовали опытные французские офицеры, тогда как английское войско, истощенное тяжелой сторожевой службой, не верило в свои силы и уступало противнику численностью. Английский губернатор Мадраса сэр Даусон не обладал ни боевой опытностью, ни энергией, ни осмотрительностью, так что мало внушал доверия как командир.
Однажды утром со сторожевой башни форта Сен-Джордж и с высокой башни обсерватории наблюдатели увидели на горизонте в туманной дали суда, плывущие широкой линией. Страшное волнение охватило весь город и крепость. Ужас обуял всех в ожидании, как всем показалось, медленно двигающейся французской эскадры. Люди устремились на берег. Раджи сели на своих слонов, индусы и европейцы толпились и теснились, и все смотрели на море. Суда виднелись маленькими точками, они пока еще находились слишком далеко.
В лагере Гайдера-Али тоже, верно, заметили приближение судов, так как оттуда слышались глухие раскаты пушечных салютов, увеличивая страх жителей Мадраса.
Вдруг с форта Сен-Джордж раздался выстрел. Все испуганно оглянулись, и скоро разнеслась весть, что Гайдер-Али идет, чтобы немедленно при появлении эскадры атаковать английскую позицию. Но сквозь черный дым, поднимавшийся от гор, у подножия которых расположились передовые посты армии Гайдера-Али, ничего не было видно — ни облаков пыли, ни блеска оружия. Наконец туман рассеялся и в глубокой тишине ожидания послышались сначала неуверенные, а потом радостные возгласы:
— Английский флаг, идут суда из Калькутты. Помощь, спасение!
Отдельные голоса слились в один общий гул, который вознесся к небу, заглушая шум волн. Дикий, необузданный восторг охватил всю толпу, еще недавно стоявшую в немом отчаянии. Иностранцы обнимались, жали руки людям низших каст, и кто только мог проникнуть в форт, спешил туда за сведениями.
Но и там знали только, что на приближающихся судах развивается английский флаг, лишь на одном крейсере виднелся флаг военного судна. Морские сигналы оповестили, что суда везут войска под командой английского генерала. Люди поняли, что избегли немедленной опасности. Надежда переходила в уверенность, и радостные возгласы сыпались отовсюду. Стащили в воду лодки, стоявшие для службы в гавани, чтобы приветствовать избавителей, но приказ губернатора гласил, что лодки предназначены для скорейшей переброски на берег прибывших войск. Из форта тоже выслали все свободные лодки, и скоро море покрылось всевозможными мелкими судами.
В толпе на берегу шло оживленное движение, раджи и европейские купцы давали крупные суммы для угощения приходящих войск, разбивали палатки, приносили и готовили всевозможные припасы. Наконец увидели, как с военного корабля, пришедшего первым на рейд, спустили шлюпку и она подошла к пристани форта. Губернатор Роберт Даусон в полной форме с адъютантом и главными чиновниками правления вышел встретить генерала. Сэр Эйр-Кот уже разменял седьмой десяток. Его сильно загорелое от долгой службы в тропиках лицо покрывали морщины. Глаза глубоко лежали в орбитах под белыми нависшими бровями, по-военному причесанные волосы белели как снег, но лицо его выражало энергию, глаза сверкали, а худое мускулистое тело сохраняло крепость и гибкость. Он по-военному ответил на поклон губернатора, бросил беглый взгляд на войска и передал сэру Даусону письмо с большой печатью генерал-губернатора.
Сэр Даусон развернул письмо, прочитал его краткое содержание, побледнел, и рука его задрожала.
— Сэр Уоррен Гастингс судит строго, — сказал он. — Может быть, даже и не совсем справедливо, так как трудно предугадать хитрость и коварство такого противника, как Гайдер-Али, и у меня не хватало сил противостоять его внезапному нападению. Но в минуту такой серьезной опасности не время оправдываться и обижаться, я обязан повиноваться, и это тем легче для меня, что я передаю командование в руки опытного полководца, которого во всех отношениях признаю моим учителем.
Он обнажил саблю, велел выстроиться войскам, стоявшим на бастионе, и сообщил, что с этой минуты их командир сэр Эйр-Кот. Затем он послал адъютантов оповестить все форты и войска, расположенные за городом, о смене командующего.
Вскоре новость разнеслась повсюду и вызвала общее ликование. Лодки возвращались с рейда переполненные, и один батальон маршировал за другим по берегу и на эспланаде. Гастингс выбрал самых способных из сильных, здоровых ласкаров, кроме того, он прислал лучшие английские войска, несколько эскадронов кавалерии и батареи с полевыми орудиями и опытными людьми.
Войскам отдали приказ подкрепиться и выстроиться немедленно, что и было исполнено в образцовом порядке.
Раздались восторженные крики, когда наконец сэр Эйр-Кот, принявший тем временем командование фортом, появился на эспланаде для осмотра прибывших войск. С обычной своей серьезностью он сказал несколько слов раджам и европейским купцам, пришедшим его приветствовать, заявил им, что он не может ручаться за победу над таким сильным и опасным врагом, но уверен, что может остановить внезапное нападение и обороняться и что они могут спокойно вернуться в свои дома.
Новые войска спешно разбили лагерь за городом, управление с губернатором во главе опять водворилось на прежнее место, только военное управление осталось в форте. Нарядные экипажи снова ездили до поздней ночи по ярко освещенным улицам, точно наступило мирное время, так велика оказалась вера в заслуженного генерала, состарившегося на войнах в Индии, и в приведенные им войска.

II

У подножия почти отвесных гор, где на выступе стояла крепость Арко, расположился лагерь Гайдера-Али. Город Арко, бывшая резиденция раджи Карнатики, бежавшего при приближении врага в Мадрас, был почти разрушен. Гайдер-Али отдал его на разграбление своим воинам. Женщин и детей убивали или уводили в рабство, христиан и индусов, не принявших немедленно ислам, жестоко умерщвляли или посылали на тяжелые работы по укреплениям. Принявших магометанство они брали в ряды своих войск, но к каждому из них поставили по два надежных стражника для обучения дисциплине с приказанием немедленно убивать при малейшем подозрении.
Все дома города Арко большей частью сожгли при разграблении, что осталось — заняли войска. Индусские храмы и немногие христианские церкви разрушались до основания, а часть дворца раджи обратили в мечеть, над высоким, наскоро построенным минаретом которой сиял на солнце золоченый полумесяц. Остальная часть дворца представляла укрепленную казарму. Из всех сокровищ, находившихся во дворце, Гайдер-Али выбрал себе только несколько редких драгоценностей, все прочее он раздал войскам, и такая богатая добыча немало содействовала фанатическому поклонению солдат пред их предводителем. Только крепость осталась нетронутой, наоборот, ее даже снабдили пушками из артиллерии Гайдера-Али. Один из главных его начальников встал во главе крепости, французским офицерам Генерального штаба доверили строить новые бастионы.
Гайдер-Али не занял сам захваченного дворца раджи. Строгий, непримиримый магометанин ни за что не хотел жить в помещении, оскверненном неверными. Он жил среди своих воинов в палатках, отделанных с роскошью азиатских деспотов, для чего большое пространство огородили столбами, у входов поставили стражу. Внутри огороженного пространства на первом плане устроили конюшни, защищенные циновками от солнца. Между конюшнями на высоком золоченом столбе развивалось зеленое знамя Мизоры с вытканными золотом львом и полумесяцем. Два стражника стояли у знамени, и все входящие отдавали ему почести. Магометане падали ниц и касались земли лбом, французские офицеры салютовали саблями. Далее стояли две простые палатки для караула из личной стражи и, наконец, большой четырехугольный шатер полководца, обтянутый драгоценнейшими тканями, найденными во дворце раджи. Чудные вышивки золотом и яркие шелковые ткани украшали его стены и потолок, прикрепленный к высоким мачтам. Этот шатер соединялся проходом, обтянутым циновками, с другим, столь же роскошным шатром, где помещался гарем. Женщины, пользовавшиеся особым благоволением князя, сопровождали его всюду, и гарем пополнялся красивейшими из захваченных рабынь.
В шатре Гайдера-Али помещалась приемная для вызванных на аудиенцию. Пол шатра устилали ковры, дорогие предметы военной добычи украшали стены, ароматические курения распространяли сильный запах. Два солдата с саблями наголо стояли у портьеры в следующее помещение, неподвижные, как статуи. Через маленький проход гости проникали в комнату, убранную с неимоверной роскошью и отделенную драпировкой от спальни Гайдера-Али, где стоял широкий, немного возвышенный диван, похожий на трон, кругом — мягкие низкие сиденья.
Гайдер-Али отдыхал на диване, поджав ноги и откинувшись на подушки. Его лицо и фигура, всем внушавшая страх, обращали на себя внимание. Тирану Мизоры перевалило уже за шестьдесят лет, на короткой толстой шее сидела большая голова с четырехугольным лбом и выдающимся орлиным носом, большие глаза с хищным выражением смотрели то злобнолукаво, то загорались зловещим огнем. Седая борода занимала нижнюю часть лица, но все-таки не закрывала выразительный рот. Одежду он носил похожую на костюм индусского раджи: широкий шелковый халат, доходящий до колен камзол, сандалии, сабля и короткий кинжал на перевязи. Одежду и оружие грозного повелителя усыпали бриллианты, рубины, изумруды. Его голову покрывала магометанская чалма с султаном. Гайдер-Али сидел, подперев голову рукой, и внимательно слушал доклад молодого человека, сидевшего перед ним на низком мягком сиденье, француза маркиза де Бревиля, поставленного им на место начальника штаба. Молодой человек с тонким аристократическим лицом, в мундире, представлявшем смесь европейского платья с восточным костюмом, — короткие панталоны, мягкие кожаные сапоги до колен, стянутый поясом камзол и французская сабля — оживленно и горячо говорил на французском языке, который Гайдер-Али отлично понимал и на котором сам говорил с легким акцентом.
— Ваше высочество, вам больше не следует колебаться с наступлением на английские позиции и без того очень ослабленные, вы можете их разрушить и навсегда лишить их прочной основы на юге, — говорил маркиз. — Когда с ними будет покончено, ничто не сможет задержать нас здесь и мы легко предпримем поход на Бенгалию. Судя по сообщениям наших разведчиков, у них в Мадрасе нет и половины числа наших войск, они стеснены в своих действиях беглецами, и одного решительного натиска будет достаточно, чтобы их обессилить окончательно.
Гайдер-Али долго молчал, задумавшись, потом закрыл свой пронизывающие глаза и сказал:
— Весьма возможно, маркиз, что мы превосходим англичан численностью, но зато у них есть форт Сен-Джорж. Я не могу понести неудачи, я знаю здешний народ и князей: они ненавидят англичан и льнут теперь ко мне, потому что победа за мной, я должен удерживать ее за собой всегда. Если я буду отбит, они усомнятся, а при поражении все вновь перейдут на сторону англичан. Чтобы идти на Мадрас, я должен иметь уверенность в победе, а она возможна, только когда французская эскадра появится на рейде.
Маркиз де Бревиль настаивал на своем мнении, но старый опытный полководец, смелый и решительный, сомнительно качал головой. Несмотря на кажущуюся общность интересов, они оба не доверяли друг другу. Гайдер-Али требовал подтверждения своего союза с Францией прибытием сильной эскадры, а маркиз подозревал, что старый хитрый магометанин, в сущности одинаково ненавидевший как англичан, так и французов, пожалуй, вел какие-нибудь тайные переговоры с противной стороной.
Маркиз еще говорил, когда послышались громкие голоса во дворе. Гайдер-Али поднял голову и гневно сверкнул глазами — он никому не прощал нарушение установленного им этикета, требовавшего прежде всего глубокой тишины около его шатра. Портьера раздвинулась, и вошел Типпо Саиб — сын Гайдера-Али — тридцатилетний молодой человек, сложением и чертами лица похожий на отца, роскошно одетый, с черной бородой, отличавшийся только тем, что у него не было благородства и отваги отца. Его лицо выражало только жестокость и хитрость, а толстые губы доказывали грубую чувственность. Он втолкнул связанного высокого стройного мужчину с загорелым лицом и черными глазами в одежде простолюдина из Мизоры.
Типпо Саиб поклонился, скрестив руки, и быстро заговорил:
— Вот, отец, я привел пленного, которого наши разъезды поймали около лагеря, вероятно шпиона, и надо бы его заставить сказать, что он знает… Если же он будет молчать, то можно его бросить слонам.
— Не нужно, — отозвался пленный, скрещивая на груди связанные руки и склоняясь почти до земли, — этого не нужно, великий господин, так как от могучего царя, свергнувшего правителей Витшаянагара, затмившего своими подвигами князей рода Тшалукиа, перед которым дрожат все неверные от Гималаев до островов, я ничего не скрою, я пришел сказать ему обо всем, что он хочет знать.
Гайдер-Али пытливо смотрел на пленного. Его взгляд выражал даже изумление, смешанное с известным благоволением, так как в благородном серьезном лице незнакомца он видел почтение, но ни малейшего страха.
— Ты говоришь языком моего народа, — удивился он. — Кто ты и откуда пришел?
— Имя мое Самуд, господин, — отвечал пленный, — я жил на границе твоего государства, на земле, отнятой неверными, но принадлежащей тебе… Отец мой в молодости служил в твоем войске, потом торговал с неверными, наживая деньги. Мать моя — европейская рабыня, она досталась отцу во время войны, и он взял ее в жены, когда она приняла истинную веру.
— Ты магометанин? — спросил Гайдер-Али, и глаза его сверкнули, точно он хотел проникнуть в душу пленного.
— Да, высокий господин, из самых верных и преданных… Когда мой отец умер, я продолжал торговлю. Моя деревня, как я слышал, разрушена твоей благословенной рукой… Мое имущество, правда, тоже погибло, но я охотно его теряю, так как с ним погибли и жившие там неверные. Я уехал на север, чтобы отвезти сандальное дерево и золотой песок в Бенгалию, на обратном пути я узнал, что ты поднял священное знамя для изгнания англичан из страны, принадлежащей тебе по праву. Сердце мое возрадовалось, я поспешил сюда принять участие в священной войне, но меня схватили, требовали сведений о том, что здесь делается, и грозили пытками, если я откажусь их сообщить.
— А ты что отвечал? — спросил Гайдер-Али.
Насмешливая улыбка скользнула на губах пленного.
— Разве я мог бы служить тебе, если б мои кости изломали в пытках? Я отвечал…
— Так ты предал меня, несчастный, когда сам признал меня своим законным властителем… меня, защитника твоей веры?
— Нет, великий господин, ничего такого я не сделал, я служил тебе, как умел… Разве предписано говорить правду неверным? Разве не священный долг магометанина обманывать их? Я их обманул, я сказал им не то, что знал.
— А что именно?
— Губернатор Уоррен Гастингс сам допрашивал меня, и я сказал, что твоя армия слабосильна, что низам гайдерабадский угрожает тебе с тыла и ты только потому так далеко проник, что в Мадрасе тебе не дали достаточного сопротивления. Я уговаривал их собрать здесь все войска, чтобы нанести тебе тяжелое, решительное поражение, и они последовали моему совету: собрали, сколько могли, людей и пушек и отправили их морем в Мадрас, так что там, в Калькутте, они почти беззащитны, если восстанут набоб Ауде и другие князья. Все военные силы их на море и должны с минуты на минуту прибыть в Мадрас.
— Гнусный предатель! — вскричал Типпо Саиб, грозя кулаком.
Но в глазах Гайдера-Али блеснуло одобрение, он улыбнулся и произнес:
— Значит, их войска попадут в руки французов, которые идут сюда с эскадрой?
— Нет, великий господин, — ухмыльнулся Самуд, — никакой французской эскадры нет в пути.
— Нет?! — возмутился Гайдер-Али. — Почему? Король Франции обещал это, и вы передали мне его обещание, — обратился он к маркизу.
— Негодяй лжет, — воскликнул маркиз, с трудом следивший за разговором на канарезском языке, — эскадра в пути и должна с минуты на минуту прийти в Мадрас.
— Она никогда не придет туда, — возразил Самуд, — я клянусь тебе головой пророка, что французы заключили мир с англичанами, я это сам слышал в Калькутте.
— Заключили мир! — крикнул Гайдер-Али, грозно взглянув на Бревиля. — Значит, король Франции предал меня!
— Просто невозможно! — покачал головой маркиз.
— Значит, возможно, раз это так! — твердо отвечал Самуд. — Моя жизнь в твоих руках, можешь меня бросить под ноги слонов, если я сказал неправду.
Издали раздался пушечный выстрел с моря.
— Что там происходит? — спросил Гайдер-Али, когда последовало еще несколько выстрелов.
Вошел начальник телохранителей и пал ниц перед Гайдером-Али:
— Великий повелитель, стреляют с форта Сен-Джордж, а далеко на море виден ряд судов.
— Прибыла французская эскадра! — возвестил Бревиль.
— Нет, — спокойно пояснил Самуд, — это корабли с солдатами и пушками из Калькутты!
— Я сам хочу их видеть. Иди за мной! — обратился Гайдер-Али к пленному. — И если ты мне солгал, то я подвергну тебя такой смерти, что самые жестокие мои палачи содрогнутся.
Он вышел, пленный, не выказав ни малейшего страха, пошел за ним, затем последовал Типпо Саиб и маркиз де Бревиль. Гайдер-Али поднялся на сторожевую деревянную башню, выстроенную недалеко от шатра, и долго смотрел в прекрасный английский телескоп. Выстрелы с форта Сен-Джордж продолжались.
— Ты прав! — почти ласково сказал он пленному. — На судах, приближающихся к берегу, развевается английский флаг! Твое первое сообщение оказалось весьма полезно, так как, если б я не посмотрел сам, меня бы могли уверить, что пришла французская эскадра, и я начал бы наступление.
— Оно стало бы большим несчастьем для тебя, великий господин, и для твоего священного дела! — заметил Самуд.
— Ну, маркиз де Бревиль, что вы на это скажете? Будете вы еще отрицать, что ваш повелитель заключил мир с Англией?
— Если бы какое-нибудь несчастье или поражение заставило мою родину заключить такой мир, он не касается меня и моих соотечественников здесь. Мы на стороне вашего высочества и отдадим за ваше дело последнюю каплю крови, — отвечал Бревиль, бледнея под взглядом Гайдер-Али.
— Очень умно, — отозвался Гайдер-Али, — если б вы следовали примеру вашего короля, вам не пришлось бы распоряжаться ни единой каплей вашей крови.
Он сошел с башни и вернулся с остальными в свой шатер.
— Ну, — обратился Гайдер-Али к Самуду, грозно сдвинув брови, — ты сказал правду, но, если ты действительно знал, что король Франции изменил мне, что французская эскадра не придет в Мадрас, зачем же ты советовал посылать сюда подкрепление, которое затруднит мне взятие города и форта? Разве ты не предал этим меня?
— Если б я хотел предать тебя, господин, то мне легко было бы солгать тебе. Выслушай меня и увидишь, что я прав. Не в Мадрасе центр английского владычества, а в Калькутте, и тебе надо разрушить ее до основания. Послав войска сюда, они остались совершенно беззащитными в Калькутте, если князья Гималайской равнины и магараты восстанут, если народ везде возмутится, то, пожалуй, и Могол в Дели примет войну, а это произойдет несомненно, если ты выждешь время. Тогда на севере они не будут в состоянии бороться с врагами и от тебя не уйдут, так как подкреплений больше получить не смогут.
Гайдер-Али несколько раз одобрительно кивнул головой, Типпо Саиб внимательно слушал слова пленного.
— Этот человек, — обратился Гайдер-Али к маркизу Бревилю, — пришедший издалека и не знавший нашего положения, рассуждает одинаково со мной, поэтому я не могу считать его изменником.
Он хлопнул в ладоши и приказал вошедшим слугам развязать пленного.
— Дайте ему поесть, он, верно, проголодался. Садись и отдохни!
Самуд вытянул развязанные руки и сел по-восточному на одно из низких сидений. Слуги поставили перед ним маленький стол и через несколько минут принесли кушанье из риса и куриного мяса, распространявшее заманчивый запах.
— Ешь! — позволил пленному Гайдер-Али. — Я разрешаю тебе есть в моем присутствии, подкрепись.
Самуд жадно смотрел на блюдо, но не коснулся его, скрестил руки и сказал:
— Великий господин, твои слуги забыли дать мне воды, я весь в пыли с дороги. Ты знаешь, что я не могу коснуться кушанья, которого жаждет мое усталое тело, не исполнив священного обряда.
Гайдер-Али с одобрительной улыбкой кивнул головой, слуги немедленно принесли серебряный таз и подали пленному. Тот умыл руки, лоб и губы, обратился на восток, прочитал молитву и потом заявил:
— А теперь, великий господин, прошу тебя, прикажи твоим слугам дать мне хлеба для пищи, которую ты милостиво даруешь мне, и соли для приправы.
Гайдер-Али опять улыбнулся, и желание Самуда тотчас исполнили, Самуд взял хлеб, посолил и проговорил, съев кусок:
— Да благословит и охранит Бог дом моего великого повелителя Гайдера-Али, который удостоил меня милостивым гостеприимством под своим кровом!
— А ты, правда, умен, — благосклонно заметил Гайдер-Али, — и знай, что под моим кровом ты в безопасности, но не слишком рассчитывай на это, гостеприимство охраняет тебя, только пока ты сам не нарушишь его изменой.
— В таком случае, великий господин, я так же спокоен за мою жизнь, как если бы сам пророк охранял мою голову.
Он съел кушанья, произвел омовение и прочитал молитвы.
— Первое испытание ты выдержал, — заверил Гайдер-Али, — сказав мне правду и дав хороший совет. Я поверю тебе, возьму к себе на службу и зачислю в мои телохранители. Ты умеешь писать?
— Умею, великий господин, на языке твоего народа и на языке неверных.
— Хорошо, я беру тебя моим секретарем, и ты будешь жить около моего шатра, только знай, доверие не приобретается в один день, тем более на войне, где один предатель хуже целого неприятельского войска. Ты будешь мне служить, будешь свободен, но куда бы ты ни пошел, двое моих телохранителей последуют за тобой, и горе тебе, если ты пойдешь неправильным путем.
— Я счастлив твоей милостью, великий господин, — отвечал Самуд, — я сознаю себя достойным ее, насколько твой раб может быть достоин ясного взгляда твоих очей.
Гайдер-Али опять хлопнул в ладоши, приказал дать Самуду одежду его телохранителей, саблю и отвести ему помещение в служебной палатке.
— Ты устал? — спросил он, когда немного спустя привели Самуда.
Гайдер-Али в это время разговаривал с сыном и с совсем растерявшимся маркизом так спокойно и равнодушно, точно не произошло ничего особенного.
— Я подкрепился, — отвечал Самуд, — и не знаю усталости, когда мой великий повелитель приказывает служить ему.
— Так пойдем со мной, я хочу осмотреть моих лошадей. Ты как истый канарезец должен знать в них толк.
Он быстро вышел во двор, встал у знамени и велел выводить своих коней.
Лошадей гоняли различными аллюрами, о каждой Гайдер-Али спрашивал мнение своего нового секретаря, и Самуд в нескольких словах определял свойства лошади и мелкие незначительные недостатки. Наконец, вывели чудного серого жеребца.
— У этого нет пороков, — определил Самуд, — когда благородное животное доверчиво подошло, ласкаясь, к хозяину.
— Ты ошибаешься, — не согласился Гайдер-Али. — У него величайший порок для лошади: он не терпит всадника, он ест из моих рук, дает себя гладить, но бесится при первой попытке сесть в седло.
— Прости, великий повелитель, — заметил Самуд, — это вина не лошади, а твоих слуг, которые не умеют обходиться с благородным конем.
— Сильно сказано! — воскликнул Гайдер-Али. — У меня лучшие наездники Мизоры и Гайдерабада!
— Тем не менее они ученики, а не мастера верховой езды, если не сумели выездить лошадь.
— А ты считаешь себя мастером? — спросил Гайдер-Али.
— Великий господин, никто не мастер, кроме Бога, управляющего светом, и великого господина, как ты, которого Бог поставил исполнителем Его воли и оделил его своей силой. Во всех знаниях человеческих есть разные степени.
— И ты думаешь, что достиг высшей?
— Сказать ‘высшей’ было бы самонадеянно, но достаточной, чтобы внушить доверие и покорность такому благородному животному…
— Сколько тебе нужно времени, чтобы узнать лошадь?
— Только одну минуту, господин. Вели оседлать лошадь, но надеть самую легкую узду, так как благородная кровь не терпит насилия ни в человеке, ни в лошади.
Гайдер-Али посмотрел на него с изумлением. Незнакомец начинал нравиться ему. Он сделал знак, и конюхи оседлали лошадь, надев легкую серебряную уздечку. Конь тревожно рыл землю, глаза его засверкали, он мотал головой и бил хвостом. Самуд подошел к животному, велел насмешливо улыбавшимся слугам отойти и начал гладить лоб лошади, которая дрожала всем телом и взрывала землю копытами. Тихонько притянув к себе ее красивую голову и приложив губы к ее трепетавшему уху, он стал шептать ей что-то. Лошадь скосила на него свои умные глаза, и дикое выражение их постепенно смягчалось. Потом Самуд приложил губы к ее ноздрям и опять тихонько подул, точно нашептывая. Лошадь потянулась и положила голову на плечо Самуда.
Затем Самуд положил руку на спину лошади и с быстротой молнии прыгнул в седло. Лошадь задрожала, зафыркала, казалось, что она сейчас взовьется, но Самуд пригнулся, слегка взял поводья и опять склонился к уху возбужденного животного. Оно сейчас же опустило голову, приложило уши и весело заржало. Тут Самуд сжал ее шенкелями и, все еще легко держа поводья, начал шагом объезжать большим кругом знамя, у которого стоял Гайдер-Али. Типпо Саиб удивленно вскрикнул.
— Право, он сделал больше, чем я считал возможным, — проговорил Гайдер-Али. — И такой человек называл себя учеником, он же знает больше, чем все хвастающиеся своим мастерством.
Лошадь бежала все быстрее, а потом понеслась в карьер, поднимая облака пыли. Не умеряя аллюра, Самуд выделывал замысловатые фигуры с крутыми поворотами и наконец стрелой понесся на Гайдера-Али, который невольно отступил и взялся за саблю. Но Самуд прямо перед ним соскочил с седла и бросился на землю со скрещенными руками. Лошадь спокойно продолжала описывать круги и радостно ржала, потряхивая головой. Самуд поднялся, быстро побежал, на полном ходу вскочил в седло, взял поводья, еще несколько раз объехал кругом, потом остановился перед Гайдером-Али, перекинул поводья на руку и сказал, низко кланяясь:
— Видишь, господин? В твоих конюшнях нет более смирной и послушной лошади, чем эта…
— Ты волшебник, — восхищенно похвалил Гайдер-Али. — Что ты ей шептал в уши?
— Я говорил с ней, господин, увещевая быть смирной и спокойной, как подобает ее благородной крови. Слово действует волшебно на людей и на животных, посредством слова и самолюбия можно руководить свободным человеком и благородным конем. Узда и хлыст нужны только для рабов и непородистых лошадей.
Типпо Саиб хлопнул Самуда по плечу и воскликнул:
— Я взял бы тебя моим шталмейстером, если б мой отец не опередил меня, определив на службу к себе.
Маркиз де Бревиль аплодировал.
— А меня она тоже допустит? — спросил Гайдер-Али.
— Тебя? Конечно, великий господин, благородное животное с гордостью служит повелителю, но никому другому.
Гайдер-Али подошел, лошадь навострила уши, но не оказала сопротивления. Старый воин спокойно сел и проехал несколько кругов.
— Ты подарил мне эту лошадь, Самуд, — произнес он, слезая с седла. — Вы все никуда не годитесь в сравнении с ним! — крикнул он робко стоявшим конюхам. — Я всегда на ней буду ездить, и ты должен присматривать за ней. Я твой должник и жду просьбы, она будет исполнена.
— Мне ничего не нужно, кроме милости моего высокого повелителя, — отвечал Самуд.
Гайдер-Али удивился. Он, к которому все подходили с просьбами и желаниями, недоверчиво покачал головой.
— Иди к себе, — приказал он. — Сегодня вечером я жду тебя у себя, ты будешь со мной ужинать.
Он повернулся, поклонившись, и ушел в свой шатер, Типпо Саиб осыпал Самуда похвалами. Слуги отвели нового любимца в одну из палаток, удобно устроенную для него по приказанию повелителя, и скоро он уже спокойно отдыхал, погрузившись в глубокий сон.
По всему лагерю быстро разнеслась весть о пришлом магометанине, так скоро заслужившем благоволение грозного повелителя, и об английских войсках, прибывших в Мадрас морем, чему не воспрепятствовала столь давно ожидаемая французская эскадра. Начался громкий ропот, и, где бы ни показывались французские офицеры, их встречали недоверчивыми и грозными взглядами.
Через несколько часов Самуд появился в лагере и обошел его весь из конца в конец, осматривая местность. Его сопровождали два телохранителя, ни на шаг не отступая и следя за каждым его движением. Он свободно и спокойно разговаривал с ними, и его везде встречали почтительными поклонами: ведь он представлял собой новое светило на воинственном горизонте, где единственным солнцем являлся взгляд грозного полководца.
После захода солнца слуга отвел Самуда в шатер повелителя. Он застал Гайдера-Али отдыхающим на оттоманке. Перед ним стоял низкий стол со множеством кушаний из риса, бананов, всякой живности, варений, свежей ключевой водой и шербетами из сока финиковой пальмы. Против хозяина стояло сиденье для гостя.
— Садись и ешь, — приказал Гайдер-Али, — и расскажи мне еще о том, что видел в Бенгалии и в Калькутте, я уверен, что от твоих глаз и ушей ничто не укрылось, а знание врага — лучшее оружие для победы над ним.
Самуд ел и пил, не робея, и рассказывал повелителю все, что могло его интересовать: о военных упражнениях англичан, об оружии, о генерале Эйр-Коте, назначенном в Мадрас, и о губернаторе Гастингсе. Он описал его наружность, восхваляя его силу воли и деяния, — словом, дал яркую картину всего, что делалось в Бенгалии. Он говорил о ненависти магометан и индусов к европейцам и об общем восстании, которое неминуемо разразится, если Гайдер-Али овладеет югом.
— Уоррен Гастингс! — проговорил Гайдер-Али, и глаза его сверкнули. — Он худший из всех, его я боюсь больше всех, он продал и истребил храбрых рахиллов, которых я уважал и подружился бы с ними, чтобы изгнать европейцев и истребить индусов. Но он от меня не уйдет, мои слоны растопчут его, когда он будет в моей власти.
— А французы, великий господин, — заметил Самуд, — которые обещали тебе непришедшую эскадру, разве они лучше? Разве они не такие же неверные, как он, и не стремятся властвовать в Индии вместо англичан?
Жестокая улыбка мелькнула на лице Гайдера-Али.
— Я знаю их, но они нужны, чтобы покорить моих врагов, они обучали мои войска европейскому военному искусству, но уж, конечно, им не достанутся плоды моих побед. А теперь пойдем, — встал он. — Я твой должник, а Гайдер-Али никогда не оставался в долгу.
Он раздвинул боковую драпировку и прошел с Самудом в соседнюю обширную палатку, удивительно роскошно убранную, со стенами, обтянутыми шелковыми и расшитыми золотом тканями, с устланным дорогими коврами полом. Куренья тлели в жаровнях, наполняя воздух одуряющим ароматом, вдоль стен стояли мягкие диваны и на них лежали в воздушных кисейных одеждах до двадцати красивейших женщин. Их чудные волосы, убранные цветами и драгоценностями, рассыпались по ослепительным плечам. Золотые браслеты сверкали на руках, золотые пояса стягивали одежду, легкими складками ниспадавшую до колен. У противоположного входа стояли два евнуха в пестрой одежде, с красными чалмами и с утомленными, равнодушными лицами. Все женщины поднялись при появлении повелителя и опустились на колени, скрестив руки на груди. Одна же, пользовавшаяся расположением повелителя и признанная фавориткой, госпожой над остальными, подбежала, бросилась на пол перед Гайдером-Али и поцеловала край его одежды. Черные волосы ее, переплетенные жемчугом, кудрями падали на плечи, в больших глазах горел огонь и нега. Вся окутанная нежной белой кисеей, с поясом, сверкающим драгоценными камнями, она отличалась поразительным совершенством форм и белой, как у европейцев, кожей. Девушка испуганно посмотрела на Самуда и закрыла лицо руками, другие тоже старались, насколько возможно, закрыть лица.
— Не бойтесь, — крикнул им Гайдер-Али, — моему гостю я позволяю смотреть на вас!
Все женщины выпрямились и редко на кого смотрели с таким напряженным любопытством, как на появившегося незнакомца, которому жестокий, недоступный повелитель Мизоры оказывал такую неслыханную милость. Гайдер-Али развалился на своем диване, Самуд по его приказанию сел рядом в некотором отдалении, а красавица фаворитка заняла свое место на подушке у ног властителя. Некоторые из женщин начали играть на обычных восточных инструментах однообразный медленный мотив. Остальные вышли на середину и исполнили восточный танец, состоявший из пластичных движений.
Гайдер-Али благосклонно улыбался и поглядывал на Самуда, желая угадать, какое впечатление производит на него очаровательное зрелище. Самуд сидел неподвижно, с серьезным лицом следя за танцами.
Когда танцы кончились и все танцовщицы поклонились, скрестив руки перед повелителем, он спросил мнение Самуда. Ему казалось даже оскорбительным, что тот ничем не выразил ни похвалы, ни восторга.
— Твои танцовщицы, великий господин, лучше твоих наездников, не сумевших обуздать чудную лошадь, но они могли бы танцевать еще интереснее и привлекательнее.
— Ты строг, — почти с удовольствием заметил Гайдер-Али, — но прежде посмотри мою первую рабыню, а потом суди. Покажи ему свое искусство, — приказал он фаворитке, — и постарайся доказать, что тебя никто не превзойдет!
Марита встала, другая рабыня подала ей плоский бубен с колокольчиками и бубенчиками. Музыка смолкла, Марита выступила на середину, подняла бубен над головой и ударила в него. Некоторое время она стояла, слегка перегнувшись назад, только как бы легкая дрожь пробегала по ее телу, чуть-чуть шевеля складки одежды. Постепенно движение становились резче, она перегибалась во все стороны с удивительной грацией, соединяя обольщение со стыдливой сдержанностью и с замечательным совершенством, мимикой и движениями выражала свои чувства и ощущения, ни на шаг ни сходя с места.
Самуд не раз одобрительно кивал головой, а Гайдер-Али, видимо, радовался произведенному впечатлению.
— Я ничего не видал лучшего, — оценил Самуд, когда Марита закончила танец и опять села у ног своего господина, — и я должен тебе сказать, что эта танцовщица везде считалась бы великой мастерицей.
— Ты прав, в противном случае она не пользовалась бы моей милостью! — отвечал Гайдер-Али. — Она красива, как дева, служащая правоверным в раю пророка, но, если бы она не была при этом умелой танцовщицей, радующей мой глаз, я едва ли предпочел бы ее остальным. Посмотри, Самуд, — продолжал он с грозно сверкнувшими глазами, — как красиво выделяется ее затылок под черными волосами. Какое, должно быть, наслаждение одним взмахом сабли перерезать его, когда она изгибается в танце, чтобы алая кровь высоко брызнула, а голова скатилась на песок!
С ужасом взглянула на него Марита, дрожа всем телом, с мольбой простерла руки и испуганно прошептала:
— О, господин, господин, не говори таких страшных слов… Разве ты мог бы убить твою преданную рабыню, которая живет только твоей милостью и радует твой глаз?
— Разве меня не радует и тигр, — возразил Гайдер-Али, — когда он, вытянув свое стройное тело, ползет в кустах, а я все-таки стреляю в него? Но он еще красивее, когда борется со смертью и его кровь окрашивает песок. Я чувствую себя господином над ним, как бы ни был он красив и смел!.. А как хороша была бы ты, Марита, когда твое чудное тело содрогалось бы в объятиях смерти!
Его глаза сверкали зеленоватым фосфорическим блеском, он смотрел на белоснежный затылок нагнувшейся перед ним танцовщицы, и рука его невольно искала рукоятку сабли.
— О, господин, — взмолилась Марита, с трудом заставляя себя улыбаться. — Тигр — твой враг, он готовится к прыжку, чтобы растерзать тебя, а я тут, только чтобы служить тебе. Если б я лежала мертвая у твоих ног, ты не мог бы больше радоваться моим танцам.
— Ну, не бойся! — успокоил Гайдер-Али, проводя рукой по душистым волосам девушки, — твоя жизнь еще радует меня, но берегись подать мне когда-нибудь повод к неудовольствию!
— Разве ты убил бы твоего лучшего коня, великий господин? — спросил Самуд, пристально глядя на полное ужаса, но все-таки улыбающееся лицо Мариты. — А ведь все-таки легче заменить коня, чем такую танцовщицу, как она.
— Согласен! — кивнул Гайдер-Али. — И она навсегда сохранила бы мое благоволение, если б обладала еще искусством, которого ей не хватает. После сражений и забот правления я люблю слушать сказки, древние предания и волшебные рассказы о прежних калифах, это освежает усталый мозг, как ванна, и возвращает ему ослабевшую силу. Ах, как умела рассказывать моя рабыня Самасса! Она уже давно умерла, за ее жизнь я отдал бы все сокровища моего царства, она единственная, которую я взял в жены и сделал матерью сына моего Типпо Саиба.
— Если ты любишь сказки, великий господин, то я могу исполнить твое желание, — отозвался Самуд. — В молодости я учился рассказывать чудесные истории о старинных калифах.
— Так говори! — отвечал Гайдер-Али, откидываясь на подушки. — Мне любопытно, так ли хорошо ты рассказываешь, как объезжаешь лошадей.
Он хлопнул в ладоши, остальные рабыни подошли и сели полукругом на ковре, евнухи принесли шербеты в дорогих сосудах. Самуд взял вину и, легко перебирая струны, начал рассказывать длинную историю про великого калифа.
Марита слушала, затаив дыхание. Гайдер-Али тоже внимательно следил за рассказом. Он ласково кивнул, когда Самуд закончил, и заявил:
— Я доволен тобой, твой рассказ подействовал на меня, как освежающий шербет. И если б Марита умела рассказывать, как ты, то навсегда сохранила бы мое благоволение. Я бы хотел, чтобы ты научил ее своему искусству.
— Ну так что ж? — спросил Самуд. — Я помню много сказок, и, если Марита внимательна и хочет научиться, я могу передать ей столько, что она, как знаменитая рабыня персидского царя, будет рассказывать тысячу и одну ночь, — пообещал Самуд.
— Хорошо, я позволяю тебе, Самуд, ежедневно обучать ее, и я скоро испытаю плоды твоего учения. Однако ты нашел моих танцовщиц несовершенными, — продолжал Гайдер-Али. — Можешь ли ты их обучить, как сделал это с моей лошадью и обещаешь сделать с Маритой?
— Я сейчас сделаю пробу, — ответил Самуд. — Прикажи принести палку и корзину с белыми лотосами, но чтобы один был красный.
Через несколько минут принесли все, что просил Самуд. Рабыни смотрели с напряженным любопытством, а Самуд пестрыми лентами привязывал к золоченой палке белые цветы, которые составили нечто вроде пирамиды. На самом верху он прикрепил красный лотос.
— Господин, — отозвался он, окончив. — Будь милостив, назначь награду за каждый белый цветок, а самую большую и ценную — за красный.
— Хорошо! — согласился Гайдер-Али, тоже с любопытством следивший за приготовлениями. — Каждый белый цветок будет означать браслет с драгоценными камнями, а красный — двойную нитку жемчуга.
Самуд вышел на середину комнаты, поднял кверху украшенную цветами палку и крикнул:
— Старайтесь все сорвать цветы, они легко прикреплены, можете их схватить сразу и получить награду за вашу ловкость.
Он нагнул палку, все на нее кинулись, но он поднял ее высоко над головой и опустил в противоположную сторону. Он махал палкой то туда, то сюда, то высоко поднимал ее, то опускал до земли, то описывал ею круги в воздухе. Танцовщицы со всех сторон бросались на приманку, бегали, подпрыгивали, нагибались, теснились, делая при этом с полной естественностью такие изящные, красивые движения, что с первых же минут затмили предыдущий искусственный танец. Прошло довольно много времени, пока одной из танцовщиц удалось, наконец, выхватить белый цветок, и, соблазненная успехом, она стала добывать другой цветок.
Самуд все быстрее махал палкой, все разнообразнее стали ее повороты, а танцовщицы все страстнее предавались игре: волосы распустились, одежда соскользнула с плеч, глаза их горели, лица оживились, трудно было бы представить картину более привлекательную. Глаза Гайдера-Али сверкали, он нагнулся, следя за всеми оттенками прелестной игры, иногда ободряя возгласом какую-нибудь из танцовщиц, опередившую Других или ловко подкравшуюся к цели. Срывали все белые цветы, а красный лотос еще держался наверху, когда смуглая индусска схватила палку так, что Самуд не мог ее вырвать, но Марита подлетела, как стрела, и схватила красный лотос с громким, радостным криком, пока другие вмиг расхватали последние белые цветы. Самуд бросил палку, подошел к Гайдеру-Али и низко поклонился, а танцовщицы с цветами окружили его.
— Клянусь пророком, ты сдержал слово! — Гайдер-Али, довольный, поглаживал бороду. — Все танцы, виденные мною до сих пор, ничто в сравнении с твоей игрой, которой ты научил моих рабынь без всяких приготовлений.
По его приказанию евнухи принесли золоченые корзины со всевозможными украшениями. Он раздал награды, как обещал, и сам надел жемчуг на шею еще не успокоившейся Мариты, стоявшей на коленях перед ним.
— Ну, — подвел он итог, — вы все награждены, хотя ваша заслуга тут наименьшая, а ты, Самуд, давший мне такое дивное зрелище, ты не просишь ничего, как не просил и когда приручил моего коня… Ты горд, но не будешь иметь случая говорить, что Гайдер-Али — твой должник. Возьми мою саблю, от оружия гость не может отказаться, она будет напоминать тебе, что Гайдер-Али так же умеет награждать друзей, как наказывать и уничтожать врагов.
Он отвязал от пояса дорогую саблю, украшенную чудными камнями громадной ценности, и подал Самуду, который молча взял ее, низко кланяясь:
— Иди и отдыхай… Завтра начнем обучение сказкам, и, если ты и дальше будешь служить мне, как сегодня, у тебя не будет оснований уходить от меня.
Самуд прижал к груди подарок, поклонился до земли и удалился в свою палатку. Танцовщицы по знаку повелителя ушли в гарем в сопровождении евнухов. Марита же прильнула к ногам Гайдера-Али и положила ему на колени свою голову с рассыпавшимися волнами душистых волос.

III

На следующий день Самуд начал свою службу у Гайдера-Али, который продиктовал ему несколько писем своим визирям в Мизору и разные приказы военачальникам.
Все уже знали, что могучий повелитель водил пришельца в свой гарем, свидетельствуя тем самым о беспримерном благоволении к новому слуге. Все видели спокойное достоинство нового любимца и поэтому преклонялись перед ним, точно он уже стал одним из первых визирей страны.
Самуд много ходил по лагерю, ничто не ускользнуло от его глаз, и замечания, которые он высказал о расположении войск, встретили полное одобрение Гайдера-Али. Все его советы принимались, но тем не менее он шагу не делал без сопровождения телохранителей и приказ убить его при первом подозрении оставался в силе. Как ни милостиво относился Гайдер-Али к новому слуге, как ни импонировала ему его бесстрашная гордость, но недоверие так глубоко укоренилось в его душе, что он не мог от него отрешиться.
Он сам послал Самуда к Марите, чтобы учить ее рассказывать сказки. Евнух ввел Самуда в роскошную палатку фаворитки. Старая рабыня сидела в углу, зорко следя за выражением лиц Мариты и гостя. Марита лежала на диване, закутанная в широкую одежду из голубого шелка. Она почтительно поклонилась, скрестив руки на груди, вопросительно глядя на его серьезное, строгое лицо.
— Я пришел, как тебе известно, по приказанию господина, — объяснил Самуд, садясь против нее на довольно далеком расстоянии, — и выучу тебя сказкам, которые, наверно, порадуют его. Если ты каждый день будешь рассказывать ему новую сказку, то можешь надеяться сохранить его благоволение, хотя, — прибавил он, особенно пристально глядя на нее, — и не с такой уверенностью, как в том случае, если б волшебница дала тебе средство, о котором я рассказывал вчера в своей сказке.
Марита вздрогнула.
— Вы верите в силу этого средства, господин? — спросила она по-английски.
— Верю, так как знаю его и испытал! — отвечал Самуд.
Глаза Мариты радостно заблестели. Старуха навострила уши при непонятных ей словах, зорко следя за лицами говоривших.
— Будьте осторожнее, — предупредил Самуд, — старуха все видит, хоть не понимает разговора.
С тонкостью женского инстинкта Марита поняла необходимость данного предостережения. Она стала смотреть в упор на Самуда и произнесла с мольбой во взгляде, но улыбкой на устах:
— Если вы можете приготовить это средство, господин, умоляю вас, дайте его мне. Вы слышали, что говорил наш повелитель. Я убеждена, что он убьет меня в припадке гнева, а я не хочу умирать!
— Наш повелитель приказал научить тебя рассказывать сказки, — проговорил Самуд на канарезском языке, — чтобы ты могла их рассказывать ему во время его отдохновений после трудов. Как я вижу, ты понимаешь язык неверных, а мне иногда придется заставлять говорить проклятых врагов нашей веры на их языке. Ну, слушай мой рассказ, я начну с самого короткого, запомни его хорошенько, чтобы повелитель остался доволен тобой.
Марита с ужасом смотрела на него, не получая ответа на свою просьбу, она боялась, что он выдаст ее Гайдеру-Али, но спрашивать она не решалась. Она склонила голову и приготовилась слушать.
Самуд начал рассказывать одну из восточных сказок, простую по содержанию, но интересную по описаниям характеров и природы, по изречениям и поэтичным картинам.
Старуха слушала в углу, и даже Марита увлеклась занимательностью изложения. Самуд дошел до того места рассказа, когда герой-магометанин попадает в плен к англичанам и с ним говорит английский полководец. Самуд заговорил по-английски.
— Я исполню вашу просьбу, прекрасная Марита, если вы обещаете всегда оставаться моей подругой и защитницей. Когда я кончу мой рассказ, попросите меня приготовить вам душистые умывания и мази для волос, о которых я будто бы говорил вчера.
Марита подняла глаза, лицо ее сияло счастьем.
— О, великий господин, — обратилась к Самуду старуха, внимательно слушавшая и приписавшая перемену в лице Мариты рассказу. — Не будете ли так добры передать на нашем языке слова неверного полководца, чтобы и я порадовалась?
Самуд приветливо кивнул головой и передал на канарезском языке речь английского полководца, который в воздаяние храбрости своего пленника возвращал ему свободу…
Самуд продолжал рассказ.
— Хорошо ли ты запомнила все, прекрасная Марита? — спросил, окончив сказку, Самуд.
Марита уверила, что запомнила, и повторила некоторые, самые трудные места рассказа.
— У меня есть еще просьба к тебе, высокий гость моего повелителя. Ты говорил вчера о твоем искусстве приготовлять мази для волос и умывания для лица и рук. Прошу тебя, дай мне их, чтобы я стала еще красивее и чтобы другие рабыни не превзошли меня.
— Я охотно исполню твою просьбу, — отвечал Самуд. — Я сомневаюсь, что они улучшат твою красоту, но аромат понравится тебе и нашему повелителю, а лицо твое будет нежно, как утренняя заря. Скоро я принесу тебе эти средства и научу, как обращаться с ними.
Он поклонился и ушел, а когда его опять позвали вечером для игры в цветы, Гайдер-Али попросил его с улыбкой:
— Марита хочет иметь твои мази! Вот тщеславие женщин, они непременно хотят быть еще красивее, чем созданы, и забывают, что молодость и природная свежесть — их главные чары. Исполни все-таки ее желание…
На следующее утро Гайдер-Али похвалил своего гостя, так как первый рассказ, выученный Маритой, понравился ему и доставил приятное развлечение.
Уроки продолжались. Через несколько дней Самуд принес мази и душистые умывания в разных баночках и бутылочках. Среди них выделялся хрустальный флакон особой формы. Когда Самуду пришлось в рассказе опять говорить за англичанина, он сказал по-английски, не изменяя выражения лица:
— Спрячьте флакончик с длинным горлышком. Если вы выльете его в стакан шербета и подадите вашему повелителю, он навсегда будет привязан к вам, как сказочный калиф к своей рабыне. Даже когда ваша красота увянет, вы сохраните свою власть над ним. Флакончик же вы должны разбить, а осколки зарыть в землю под ковром вашей палатки, чтобы они никому не попались в руки.
Он опять перевел речь англичанина для старухи на канарезский язык, а когда урок кончился, Марита, счастливая и довольная, спрятала флаконы в дорогую шкатулку, где хранила драгоценности.
Вечером волосы ее благоухали, лицо разрумянилось, даже Гайдер-Али нашел ее красивее обыкновенного, а все остальные ей позавидовали. Евнухи подали, как всегда, шербеты. Кубок Гайдера-Али отличался от всех особенной художественной работой и был украшен драгоценными камнями.
Марита подбежала и взяла кубок. Она хотела сама подать его повелителю. Широкий рукав ее одежды, обыкновенно закинутый на плечо, спустился и Марита отвернулась поправить его. Она держала кубок в одной руке, другая рука ее на секунду скрылась в складках пояса. Все произошло так быстро и естественно, что никто, кроме Самуда, ничего не заметил. Рука Мариты дрогнула, подавая кубок Гайдеру-Али, и она с испуганным напряжением глядела, как повелитель осушил его до дна.
Вернувшись в свою палатку, Самуд долго сидел, мрачно устремив глаза в пространство.
— Свершилось убийство, — прошептал он, — низкое убийство человека, предложившего мне гостеприимство, даровавшего мне свою милость и доверие. — Он вскочил и сдавил голову руками. — Доверие? Нет, ведь меня всюду сопровождают его телохранители и малейшее подозрение повлекло бы мою смерть… Разве он не враг того, кто сделал меня снова человеком? Разве он не истребил тысячи людей, не имея никакого повода к ненависти и мести человечеству? — Он упал на колени, скрестил руки на груди и поднял к небу свои глубокие черные глаза. — Внемли мне, вечная таинственная сила, создавшая свет и управляющая им. Я отчаялся в тебе, я проклял жизнь, которую ты даровала мне… ты услышала меня, ты дала мне отомстить врагам, желавшим уничтожить меня… ты дала мне в руки гордого, неумолимого, жестокого тирана, который погубил тысячи людей и раздавил бы меня, как червяка, если б знал, кто я… Дай мне счастье, и я отрекусь от мести, я буду жить для любви и милосердия… — Он склонил голову и тихо-тихо прошептал: — Маргарита!..
На другой день рано утром в лагере поднялось волнение, передовые посты и конные разведчики принесли известие, что в Мадрасе наблюдается необычайное движение. Гайдер-Али сам поднялся на башню, как только взошло солнце, и осмотрел в телескоп позицию противников.
Типпо Саиб, главные начальники, маркиз де Бревиль и другие французские офицеры находились с ним. Сначала он подумал, что наконец-то пришла ожидаемая французская эскадра и вызвала смятение в городе, но английские суда, доставившие подкрепление, спокойно стояли на рейде, и на море нигде не виднелось ни одного паруса. Перед городом же, за предместьями, замечалось большее, чем обычно, количество войск. Войска двигались вперед, минуя виллы и сады, все новые войска выступали из города и располагались в боевом порядке.
— Они дерзают выступать в открытое поле! — вскричал Гайдер-Али. — Клянусь пророком, они погибли!
— Совершенно верно, — заметил Бревиль, тоже внимательно смотревший в бинокль. — Они занимали твердую позицию под защитой форта, но в открытом поле они в нашей власти. Мы должны их ожидать здесь, чтобы они рассеялись под орудиями Арко, и тогда при отступлении мы сможем перебить или разогнать их…
— А ты что скажешь, Самуд? — обратился Гайдер-Али к своему гостю. — Ты разделяешь мнение Бревиля?
Видя войска, выступающие из Мадраса, Самуд вздрогнул и крепко стиснул губы, но сейчас же оправился и спокойно отвечал Гайдеру-Али:
— Нет, великий господин, я не разделяю этого мнения. Если войска, выступающие из города, плотной массой придут сюда, то им придется погибнуть всем, до последнего человека. Враг, доведенный до отчаяния, опасен, и я не думаю, что тебе следует рисковать всем, что ты завоевал. Для тебя самое лучшее все-таки запереть их в Мадрасе и взять голодом. Если ты их победишь в открытом поле, они будут отступать в беспорядке и ты можешь ворваться вместе с ними и взять город. Если они удержатся, то, видя опасность, грозящую городу, им все-таки придется отступить, и если даже они отступят на старые позиции, то уже значительно ослабленными. Весть о поражении их разнесется быстро и даст тебе новых союзников…
— Клянусь пророком, ты прав, я того же мнения, так и должно быть! — согласился Гайдер-Али. — Подать мне лошадь!
Последние слова он проговорил торопливо, тревожно провел рукой по лбу и наклонил голову, точно она у него закружилась. Самуд следил за каждым его движением. Гайдер-Али опять выпрямился и удивленно озирался, точно ища причины своего головокружения. Потом он еще раз посмотрел в телескоп на равнину, где двигались войска и его армия начинала выстраиваться.
— Оставайся при мне, Самуд. У тебя зоркие глаза, и ты можешь мне понадобиться! — приказал он.
Самуд подошел, а за ним и телохранители. Гайдер-Али взглянул на них, они точно спрашивали его глазами, но он с улыбкой кивнул головой, как бы говоря, что отданное им приказание остается в полной силе.
‘Он не верит мне, — подумал Самуд, — тем лучше!’
— А ты, сын мой, еще здесь? — спросил Гайдер-Али, оглянувшись и видя Типпо Саиба на башне. — Ты не с войсками, не стремишься навстречу врагу?
Типпо Саиб опустил глаза под пронизывающим взглядом отца:
— Я хотел просить тебя, отец, доверить мне крепость Арко, которой ты вполне справедливо придаешь значение надежного прикрытия.
Горе и презрительная насмешка мелькнули на лице Гайдера-Али.
— В твои годы я не усидел бы в тылу войска, когда наступает враг. Но ты прав, крепость Арко — наш оплот и должна находиться в наших руках, поэтому я передаю тебе командование над ней. Следи зорко за всем, не покидай своего места ни под каким предлогом и, даже если увидишь, что нам плохо, не посылай подкреплений, а напрягай и стягивай все силы, чтобы прикрыть наше отступление и встретить врагов выстрелами орудий и свежими войсками.
Типпо Саиб поклонился и поспешно ушел.
А Самуд подумал про себя: ‘Как прав Уоррен Гастингс, как верно судит, как хорошо знает своих врагов! Ему страшны не войска, не пушки, Гайдер-Али — единственный грозный враг’.
Гайдер-Али сошел с башни, ему вывели лошадь, телохранители стояли, готовые его сопровождать, проходящие войска восторженными криками приветствовали своего полководца, знаменщик поднял знамя Мизоры. Гайдер-Али вскочил на лошадь, глаза сверкали, поблекшее лицо горело мужеством и отвагой, но у него снова потемнело в глазах, он испуганно вскрикнул и схватился рукой за голову.
— Что это? — спросил он. — Мне тяжело, точно смерть накладывает руку на меня!
Недомогание скоро прошло. Старый воин недовольно тряхнул головой: он сердился на свою слабость, которой не хотел давать воли над собой, и поскакал гордо выпрямившись.
Самуд, согласно приказанию, находился поблизости, а за ним ехали телохранители, не спуская с него глаз, готовые ежеминутно поразить насмерть.
Живописное зрелище представляли две воюющие армии при ярком солнце среди обширной равнины.
В центре английской армии во главе пехоты ехал генерал Эйр-Кот со своим штабом в ярко-красном, шитом золотом генеральском мундире и с развевающимся султаном. Все офицеры, по обычаю того времени, в бою участвовали в парадной форме. Войска шли в белых кителях и кожаных шапках вроде шлемов, также и конница, расположенная на обоих флангах.
Им навстречу страшно медленно двигалась армия Гайдера-Али по его приказанию. Опытный в военном деле раджа хотел еще до сражения утомить врага усиленным маршем, а самому возможно меньше удаляться от позиции. В противоположность англичанам центр его армии составляла конница, за которой он ехал сам и его телохранители с развевающимся большим знаменем. По обе стороны немного впереди шла пехота отдельными отрядами, в стороне, навстречу левому флангу неприятеля, — сильный отряд артиллерии.
Некоторое время обе армии наступали друг на друга: англичане быстрым ходом, войска Гайдера-Али так медленно, что едва двигались.
Когда они приблизились, батареи Гайдера-Али понеслись через поле, заняли холмы в стороне и открыли меткий непрерывный огонь, направленный в центр неприятельской армии. Сэр Эйр-Кот поставил пехоту большим каре и тоже открыл огонь из орудий, направляя его на авангард. Одновременно он дал приказ кавалерии во что бы то ни стало взять неприятельские батареи.
В минуту бой разгорелся со всех сторон, и пороховой дым густыми облаками поднимался к небу, воздух дрожал от пальбы, треска ружейных выстрелов и диких воинственных криков.
Англичане стреляли с удивительной меткостью и дрались необычайно храбро, но им все-таки не удалось взять неприятельские батареи. Артиллерия Гайдера-Али, обученная французами, стреляла так, что английская конница при каждом натиске рассыпалась и выстраивалась снова. Сэр Эйр-Кот ошибся. Как ни опытен он был, сколько ни одерживал побед, он недооценил прозорливость и ум полководца Гайдера-Али. В битвах с войском Могола и с магаратами Эйр-Кот всегда побеждал подавляющей силой своей сплоченной массы, о которую разбивались нападающие враги, как волны об утес. Теперь же он имел дело с противником, вовсе не старавшимся прорвать боевого построения его войска, а постоянными мелкими атаками со всех сторон отдалявшего решительный бой, только ослабляя и вызывая на него врага.
И решительная минута настала. Английская конница уже устала атаковать батареи, и противник с удвоенной силой направлял огонь на главный центр англичан. Мизорская пехота, набегавшая со всех сторон, грозила прорвать английское каре. Эйр-Кот отовсюду получал неутешительные донесения и должен был признать, что он и свою позицию удержать не может, а о том, чтобы выбить врага, и думать нечего. У старого генерала сердце разрывалось. Победы он и не ожидал, но надеялся нанести чувствительный удар врагу, может быть, даже оттеснить его в горы и устранить главную опасность для владычества Англии в Индии — веру в непобедимость Гайдера-Али.
Однако все было потеряно и оставалось только спасти, что можно. Хладнокровие и сознание долга не оставили старого солдата. Он приказал стянуть пехоту с обоих флангов к центру, а коннице — по возможности прикрывать отступление. Но пока его адъютанты под неприятельскими пулями скакали по равнине, передавая его приказание, вдруг ринулись из центра позиции Гайдера-Али — до сих пор неподвижные легкие всадники с пиками впереди, тяжелая кавалерия в кольчугах сзади. Земля дрожала от конского топота, они неслись грозной тучей, а в середине развивалось знамя Гайдера-Али, и он сам, окруженный телохранителями, командовал атакой.
Сэр Эйр-Кот держался в центре английского каре, которое плотно стянулось при атаке нового врага, еще не участвовавшего в сражении. Английские солдаты стреляли тройным рядом, причем первый ряд встал на колени, а последний стрелял через плечи второго. Оглушительный залп встретил атаку, но его действие оказалось не столь пагубно, как следовало ожидать, так как легкая кавалерия рассыпалась по всей линии англичан, отвлекая внимание солдат. В то же время другие всадники бросились с обеих сторон на английское каре и навстречу пехоте, идущей с флангов, отрезав ей соединение с центром. Всадники с пиками на полном скаку закалывали англичан, напирали саблями, разбивая строй позиции.
Положение англичан становилось опасным, но они хладнокровно выдерживали натиск. Зарядив ружья, английские войска вторым залпом встретили конницу. Почти весь первый ряд всадников противника свалился, и они отступили по команде Гайдера-Али, чтобы выстроиться вновь. Англичане тоже стали равняться, но флангам не удалось присоединиться к центру, так как легкая кавалерия постоянно окружала их, а батареи Гайдера-Али с холмов осыпали их градом снарядов.
Эйр-Кот, увидя, что врага осилить нельзя и нужно спасать войско в Мадрасе, отдал приказ отступать, отстреливаясь, и все силы направить на сохранение оставшегося войска. Но только началось движение назад, вся неприятельская конница снова ринулась широким клином. Отряды легкой кавалерии нападали на каре с флангов, батареи стреляли непрерывно, и пехота плотной массой наступала на англичан. Первые всадники повалились, встреченные залпом, но следующие напирали все сильнее, и во многих местах англичанам уже приходилось отбиваться штыками.
Первые ряды заметно поредели, конница все глубже врезалась в позицию англичан. Вдруг в мизорских войсках произошло смятение, они начали оглядываться назад, послышались громкие возгласы на канарезском языке.
В мизорском войске произошло нечто ужасное и необычайное. Гайдер-Али, окруженный телохранителями, приказывавший, потрясая саблей, чтоб взяли в плен английского генерала, и громко воодушевлявший войска, вдруг покачнулся в седле. Поводья выпали у него из рук, он издал громкий мучительный крик, его лицо исказилось, глаза остановились. Ближайшие всадники испуганно оглянулись и увидели, как их грозный, уверенный в победе полководец упал на шею лошади. Самуд, стоявший рядом, подхватил его и прислонил к себе. Он побледнел как смерть и мрачно следил за каждым движением лица и вздрагивавшего тела Гайдера-Али. Через несколько минут Гайдер-Али поднял голову, землистое, искаженное страданием лицо его выражало дикую, злобную решимость.
— Вперед! — крикнул он хриплым голосом. — Вперед! Бейте их и приведите мне вождя неверных, чтобы я наказал его для примера остальным. Я не ранен… пули этих несчастных не заденут меня… Вперед!
Он взмахнул саблей и страшным усилием воли преодолевал боль. Но воины не повиновались, они с ужасом смотрели на искаженное лицо своего предводителя.
— Вперед! — еще раз крикнул Гайдер-Али, собрав последние силы, но голова его упала на грудь, и он тяжело рухнул на руки Самуда, над которым телохранители держали обнаженные сабли.
— Это невозможно, великий господин, — прокричал Самуд так громко, что все окружающие слышали. — Ты болен… Ты не можешь продолжать бой. Твои воины теряют мужество без тебя…
— А я хочу продолжать! — опять крикнул Гайдер-Али, поднимаясь, но сейчас же вновь свалившись.
— Это невозможно, — повторил Самуд. — Ты поправишься, и твои силы опять окрепнут. Ты победил, дерзновенные почувствовали твое могущество… теперь они еще спасутся, но не уйдут от тебя… Прикажи отступать… это не бегство, и никто не решится тебя преследовать.
Гайдер-Али ничего не отвечал, он склонил голову в изнеможении, а Самуд громко крикнул:
— Господин внял моим словам и приказал отступать… Передайте скорее его повеление войскам…
Всадники все еще стояли в нерешимости, но Самуд, поддерживая Гайдера-Али, повернул его лошадь и медленно поехал назад. Никто не противоречил. Смятение охватило диких, неустрашимых воинов, которые не решались продолжать бой, видя своего вождя при смерти. Знаменщик повернул, телохранители окружили повелителя, и все в полном порядке направились к лагерю.
Сэр Эйр-Кот, пораженный увиденным, не мог понять, что случилось. Сначала он предположил хитрость, что его хотят заманить назад, чтобы вернее уничтожить. Если бы он стал преследовать врага сейчас, то отступление войск Гайдера-Али обратилось бы, пожалуй, в отчаянное бегство, но английские войска были страшно истощены, и генерал решил прежде всего выстроить их, чтобы принять новую атаку Гайдера-Али. Но таковой не последовало, вся мизорская армия спокойно возвращалась в Арко, батареи, причинившие такой вред англичанам, выпустили еще несколько снарядов и вернулись назад за всей армией. Тогда Эйр-Кот тоже скомандовал отступление, очень довольный, что ему удастся занять прежнюю позицию, что в такой ситуации ему казалось почти чудом. Произошло необычайное явление: две армии, только что сражавшиеся в ожесточенном бою, спокойно направлялись каждая в свою сторону.
В Мадрасе наблюдалось страшное волнение. Видя, в какое критическое положение попали англичане и как победоносно атаковал их Гайдер-Али, жители поняли грозящую опасность. Если враги уже сегодня захватят город, то они окончательно отрежут его от крепости, которая не в состоянии будет долго выдерживать осаду. Коренные жители и пришлые беглецы теснились у стен крепости. Некоторых, самых знатных, пускали в крепость, но в очень ограниченном количестве, так как в случае осады главным условием являлось беречь провиант. Многие бросились к лодкам и челнокам, чтобы добраться до рейда и найти спасение на судах. Отовсюду раздавались жалобы и стоны, пушки фортов стояли наготове, около них канониры держали зажженные фитили — все приготовились отчаянно защищаться, и даже беглецы из деревень вооружались чем попало, чтобы недешево отдать свою жизнь. Общий страх еще более усилился при отступлении англичан, но когда оказалось, что их не преследуют, а мизорские войска тоже удаляются в горы у Арко, то поднялись восторженные крики, которые долго не умолкали.
Мизорская армия в мрачном молчании вернулась в лагерь, всюду разнеслась весть о внезапной болезни полководца.
Типпо Саиб выехал навстречу, и по его бледному желтому лицу скользнула радость, когда он увидел отца почти без признаков жизни на руках Самуда. Он постарался тотчас скрыть ее и с внешними признаками горя и печали проводил отца в его палатку, пока войска в глубоком молчании размещались по лагерю.
Гайдера-Али одели в мягкую белую одежду и положили на подушки. Ему дали прохладительное питье. Через некоторое время он открыл глаза, осмотрелся, сознание, видимо, вернулось к нему, но силы оставили. Типпо Саиб упал на колени перед ним и стал плакать.
— Бог поразил меня болезнью, — с большим усилием произнес Гайдер-Али. — Я был близок к смерти и, пожалуй, не избегну ее… Может быть, скоро ты, сын мой, будешь командовать войском… Я завещаю тебе не складывать оружия, до тех пор пока не истребишь всех неверных и пока правоверные слуги пророка не будут одни властвовать в Индии.
— Ты исполнишь все это сам, отец и господин мой! — отвечал Типпо Саиб, смиренно кланяясь. — Твои силы восстановятся!
Гайдер-Али вздохнул и покачал головой. Печальным взглядом окинул он согбенную фигуру сына и увидел Самуда. Глаза его блеснули, в них светились коварная злоба и проснувшаяся надежда.
— Самуд, — пролепетал он, — ты все можешь, ты укротил мою лошадь, обучил моих танцовщиц и дал снадобий моей рабыне Марите для сохранения ее красоты. Если ты знаешь влияние трав на женскую красоту, то должен также знать, как действуют они на сердце и внутренности человека. Подумай о моей болезни и найди средство ее излечить, я не хочу умирать, я хочу по крайней мере прожить столько, чтобы уничтожить неверных и изгнать их из Индии. Вылечи меня — и все мои сокровища к твоим услугам…
Самуд побледнел. Его всегда спокойное лицо подергивалось, и он отвечал дрожащим голосом:
— Ты знаешь, господин, что и я, и мои знания в распоряжении твоей воли, но я не могу сделать того, чего ты требуешь от меня: я не доктор. Если я знаю, что соки трав придают мягкость коже и блеск волосам, то не знаю их действие на сердце и кровь.
— Постарайся! — громко закричал Гайдер-Али с дико сверкнувшими глазами. — Кто так много умеет, как ты, может сделать все, а если ты отказываешься, то я больше не могу считать тебя своим другом.
— Не будь несправедлив, господин, — возразил Самуд, все еще дрожа в волнении, никогда не замечавшемся в нем. — Не приказывай того, чего я не могу исполнить.
— Что я приказываю, то должно исполняться, — крикнул Гайдер-Али, хватаясь за грудь и извиваясь от вновь начавшихся болей, — и горе тому, кто ослушается моих приказаний…
Он стонал и корчился на диване. Типпо Саиб смотрел в землю. Самуд стоял мрачный, видимо, равнодушный ко всему, что происходило около него. Скоро пришли с докладом, что приведены пленные.
— Выведите меня, — проговорил Гайдер-Али и, опираясь на руку телохранителя, вышел из палатки, шатаясь.
Пленных оказалось человек десять-двенадцать английских солдат и несколько индусов, они стояли в разодранной одежде, лица их покрывали пыль и кровь, а на ногах зияли кровоточащие раны, полученные от того, что они бежали, будучи привязанными к лошадям.
— Нечестивые псы, — закричал на них Гайдер-Али. — Вы осмелились вести войну против меня, наместника пророка Индии. Вы недостойны помилования, на ваших руках кровь служителей пророка, но я все-таки помилую вас, если вы отречетесь от вашей кощунственной веры и признаете истинной веру, принесенную на землю пророком…
Индусы выступили и пали на землю.
— Мы согласны, господин, мы готовы! — жалобно, с мольбой кричали они.
Гайдер-Али с глубоким презрением взглянул на них.
— Хорошо, вам будет дарована жизнь, как я обещал. Уведите их, — обратился он к телохранителям, — и отведите их к мулле… они будут сторожами в моем гареме, — прибавил он со злобным смехом.
Индусов увели.
— А вы? — обратился он к английским солдатам, которым переводчик передал его слова.
Солдаты мрачно покачали головами.
— В твоей власти делать что хочешь, — заявил один из них, — но кровь наша падет на тебя и Бог накажет тебя за низкое убийство беззащитных пленных.
— Бог благословляет того, кто уничтожает неверных… Выведите слонов!
Корнаки подвели слонов.
— Стойте! — вскричал маркиз де Бревиль, с ужасом следивший за разговором. — Ваше высочество, я прошу даровать жизнь этим несчастным… Вы союзник Франции, вы не можете так поступать с пленными… От имени своего короля я протестую против подобной жестокости!
Гайдер-Али обернулся и смерил маркиза взглядом, полным злобы.
— А где флот вашего короля, маркиз? — спросил он по-французски. — Берегитесь, чтобы я не усомнился в вашем и его слове, так как тогда, клянусь пророком, я бросил бы и вас под ноги слонов.
Голос его звучал хрипло, как рев хищника, и глаза дико сверкали. Маркиз ничего не возразил, только с содроганием отвернулся, слоны же начали фыркать, махать хоботами, а корнаки сдерживали ход.
С минуту они еще колебались, потом их охватила дикая ярость, они пошли вперед, широко шагая своими неуклюжими ногами, и началось зрелище, которого не выдержали бы самые крепкие нервы: колоссы ступали по несчастным связанным пленным.
Подобные казни были не редкостью в лагере Гайдера-Али, но они еще никогда не производились в присутствии французов, и маркизу не раз удавалось отстоять жизнь осужденных. Даже некоторые из телохранителей содрогались, но Гайдер-Али и Типпо Саиб с жестокой, дикой радостью смотрели на ужасающее зрелище. Самуд стоял неподвижно, как изваяние, только дрожащие губы его прошептали:
— Палач сам себя приговорил. Уничтожить его — значит сделать доброе дело.
Гайдер-Али вздохнул с облегчением, он забыл свои боли в упоении кровожадного зрелища.
— Ты видел? — спросил он, обращаясь к Самуду. Тот молча наклонил голову.
— Иди и готовь свое лекарство, — распорядился Гайдер-Али, — но призови на помощь все свое искусство, так как, клянусь пророком, с тобой будет то же, что и с ними, если через час ты не принесешь мне лекарства и если оно не излечит мои боли.
Самуд поклонился, скрестив руки, и ушел с приставленными к нему сторожами, которым Гайдер-Али сделал знак следовать за ним.
Не прошло и часа, как Самуд явился в палатку. Гайдер-Али лежал на диване. Лицо его еще больше осунулось, под глазами синели темные пятна, Типпо Саиб стоял рядом, со зловещим блеском в глазах следя за каждым подергиванием лица своего родителя.
— Ну, — спросил Гайдер-Али, когда Самуд вошел. — Ты приготовил лекарство?
— Я сделал, что ты приказал, господин, — холодно и спокойно отвечал Самуд, — но не забудь, что я не доктор и не брался излечить твою болезнь.
— Тем хуже для тебя, — простонал Гайдер-Али. — Ты знаешь, что тебе предстоит…
Самуд принес хрустальный графин с красной жидкостью, налил ее в золотой стакан и подал больному.
— Пей! — крикнул тот.
Самуд, не моргнув глазом, выпил весь стакан. Гайдер-Али не сводил с него взгляда, на лице его мелькнула радостная надежда, когда Самуд, не колеблясь, выпил стакан.
— Теперь дай мне! — приказал он.
Самуд снова наполнил стакан, Гайдер-Али схватил его и жадно выпил. Он вздохнул и вытянулся с облегчением.
— Мне полезно твое лекарство. Ты продлил свою жизнь, а если вылечишь меня, я сдержу слово и сделаю тебя первым человеком в моем царстве.
— Я сказал тебе, великий господин, что я не доктор, — спокойно повторил Самуд. — Мое лекарство охлаждает твой лихорадочный жар, но я не могу обещать, что оно тебя излечит. — Тебе следует все-таки позвать своего доктора.
— Мой доктор — незнающий глупец, — кривя губы, проговорил Гайдер-Али. — До сих пор я никогда не обращался к нему, моя натура сама могла преодолевать болезни… К тому же, как знать, вместо исцеления он мог бы причинить мне смерть. Может быть, есть люди, которым я мешаю на свете, — прибавил он, мельком бросив взгляд в сторону Типпо Саиба.
— Если ты боишься своего доктора, так отчего же не боишься меня? — спросил Самуд.
— Тебя? — удивился Гайдер-Али. — Да ведь я же поклялся, что брошу тебя под ноги слонов, если ты не излечишь меня.
— А если бы я именно поэтому принес тебе смерть вместо выздоровления? — возразил Самуд.
— И ты это сделал? — с ужасом спросил Гайдер-Али. — Лекарство оказалось… — он не решался договорить.
— Если бы я это сделал, то разве сказал бы тебе, великий господин? Разве я стоял бы живой перед тобой, если б лекарство было ядом?
— Конечно, ты ведь и сам выпил его.
Гайдер-Али успокоился. Откинувшись на подушки, он закрыл глаза, пытаясь заснуть. Типпо Саиб вопросительно посмотрел на Самуда, но тот стоял безучастный и неподвижный, опустив глаза в землю. Ничто не выдавало его смертельной тревоги — жизнь его еще зависела от одного слова больного жестокого деспота, который мог уничтожить его.
Вдруг Гайдер-Али вскочил и прижал руки к груди.
— Опять начинается… Кратковременное облегчение от твоего лекарства кончилось. Страшная боль жжет мне внутренности… Еще давай… Скорей!
Самуд налил еще лекарство в стакан, и Гайдер-Али жадно выпил его. Прохладительное питье опять дало ему облегчение, но ненадолго: он громко вскрикнул и скорчился от боли. Лицо его исказилось, казалось, что смерть наложила свою руку на могущественного тирана, который побеждал всех, но сам должен покориться перед неизменным законом жизни.
— Он лгун! — крикнул Гайдер-Али хриплым голосом. — Его лекарство все-таки яд… Он адским колдовством охранил самого себя, но он поплатится за это… В его же крови я найду противоядие от его проклятого зелья.
Он вскочил, страшный, искаженный, дикая злоба сверкала в его глазах.
— Вывести слонов! — закричал он и хлопнул в ладоши.
Вошедшие слуги убежали исполнять его приказание. Телохранители встали около Самуда с обнаженными саблями, следя за каждым его движением.
Гайдер-Али метался на диване, боли в нем все возрастали.
— Нет, это слишком долго тянется! — не выдержал он. — Я хочу сам открыть ему жилы… я сам добуду исцеление из его крови!
Он выхватил саблю и хотел броситься на Самуда. Типпо Саиб остановил руку отца, и тут Гайдер-Али с хриплым криком упал навзничь, лицо его перекосилось, он судорожно взмахнул руками, губы его пробормотали непонятные слова, он вздрогнул всем телом, вытянулся и застыл.
Несколько секунд в шатре царило гробовое молчание. Типпо Саиб смотрел на отца, тело его оставалось неподвижным, глаза потухли, дыхание прекратилось. Типпо Саиб нагнулся, прислушиваясь, потом выпрямился и сказал:
— Он умер… Пророк отозвал своего наместника в царство радости! Я его наследник и ваш повелитель!
Он взял саблю умершего и надел на себя оружие, сверкавшее драгоценными камнями. Глаза его гордо блестели, лицо сияло. Все присутствующие пали ниц, скрестив руки и громко восклицая:
— Благословен пророк! Слава повелителю нашему, Типпо Саибу!
Самуд стоял, устремив глаза к небу с немой молитвой благодарности.
Весть о смерти грозного полководца с быстротой молнии разнеслась по лагерю. Главные начальники, маркиз де Бревиль и французские офицеры пришли с поздравлениями к новому правителю и с ужасом смотрели на обезображенный труп умершего, потом пришли муллы приготовлять тело к погребению, а из гарема доносилось жалобное пение женщин.
Типпо Саиб вышел из шатра.
— А этот? — спросил телохранитель, стоящий около Самуда. — Твой отец осудил его на смерть. Что с ним делать?
— Рассудок умершего правителя отуманила болезнь, — отвечал Типпо Саиб. — Этот человек был его гостем и неприкосновенен для меня… Он сделал, что мог, чтобы спасти жизнь умершего правителя, если это ему не удалось, то всему виной неумолимая судьба, которую человек не в силах изменить… Самуд свободен и мой гость!..
Телохранители отступили в молчаливом повиновении, но с мрачными, враждебными взглядами. Самуд поклонился, скрестив руки, и сказал:
— Ты хорошо поступаешь, великий господин, так как доброта и справедливость привязывает людей к правителям.
Типпо Саиб велел подать лошадь Самуду и приказал ему остаться при нем, потом поехал с начальниками войска и блестящей свитой слуг по всему лагерю, за ним несли большое знамя Мизоры.
Солдат поразила внезапная смерть своего полководца, но с покорностью магометан неизбежному они восторженно приветствовали нового властелина, от одного взгляда которого зависела теперь их жизнь, честь и богатство. Не прошло и часа, как грозный деспот, перед которым трепетала вся Индии, стал достоянием прошлого, все взгляды обратились к новому повелителю, будущее принадлежало ему.
Типпо Саиб удалился в свою палатку. Он отпустил начальников войска с ласковыми словами и богатыми подарками, любезно ответил на поздравления и пожелания маркиза де Бревиль и французских офицеров и велел Самуду остаться с ним. Подали чудные фрукты и душистые шербеты. Типпо Саиб удобно улегся на подушки дивана и обратился к Самуду:
— Ты умен и правильно судишь обо всем, да мне и не пристало сердиться в тот день, когда я сделался правителем. Если б я даже не имел основания благодарить тебя за то, что ты сделал для моего отца, — он пристально взглянул на него, — то все-таки мне может быть полезен такой друг, как ты, если ты хочешь дать мне искренний совет.
— Приказывай, господин, я буду повиноваться, спрашивай, я буду отвечать.
— Ты знаешь мое положение. Как ты советуешь мне поступить с врагами в Мадрасе? Мы их отбросили вчера, но они еще угрожают нам.
— Враг отброшен, господин, потому что его нападение на твою твердую позицию было безумием, — все равно как если б ты вздумал нападать на него под пушками его крепости, не имея одновременно содействия французской эскадры с моря, а эскадра не придет, ибо, как я уже говорил твоему отцу, французы заключили мир с англичанами в Европе.
— Я никогда не доверял французам. Но если мы будем спокойно сидеть, я здесь, а они там, то все-таки их положение лучше моего — у них богатый город и свободный доступ к морю, а я привязан к пустынному лагерю, вместо того чтобы жить в моей столице Серингапатаме и радоваться моей власти и моему богатству, как подобает правителю.
— Нападать на тебя здесь, господин, стало бы безумием со стороны англичан, но то, что казалось безумным вчера, может оказаться мудрым завтра.
— Почему?
— Имя твоего отца, господин, внушало солдатам веру в победу, оно одно стоило целой армии… У тебя еще нет такой славы, одна неудача может поколебать твое могущество, придать смелости твоим врагам и в твоем собственном войске вызвать недоверие, даже сопротивление.
Типпо Саиб задрожал.
— Так ты думаешь, что мне больше нельзя вести войну? — спросил он.
— Нельзя вести войну, в которой ты будешь побежден.
— Но должен же я защищаться…
— Тебе будет очень трудно, тем более что они скоро будут располагать еще большими силами… Поверь мне, господин, весть о смерти твоего отца приведет на сторону англичан всех колеблющихся…
— Ты прав, — вздохнул Типпо Саиб. — Я часто жалел, что мой отец, вместо того чтобы царствовать в Мизоре, увеличивать свои владения и внушать страх соседям, надменному низаму гайдерабадскому и другим, ввязался в войну с англичанами. Но как мне избежать войны?
— Война прекращается сама собой. Уйди в свое государство, тогда английский генерал никогда не решится идти в твою землю и ты можешь спокойно жить в Серингапатаме, пока…
— Пока что? — живо спросил Типпо Саиб.
— Пока ты не заключишь мира с англичанами, который признает за тобой все твои владения на юге, сделает тебя главой над всеми несогласными раджами магаратов и поставит тебя несравненно выше гайдерабадского низама.
— А ты думаешь, что такой мир возможен?
— Несомненно, если ты желаешь, господин. Я часто бывал в Калькутте, я принес оттуда известие твоему отцу и сразу сказал ему, что произойдет. Я знаю Уоррена Гастингса и сам говорил с ним, когда он меня расспрашивал о положении дел здесь, на юге. Я ручаюсь, господин, что Уоррен Гастингс, губернатор, заключит с тобой мир, если ты захочешь.
— Хочу, хочу! — вскричал Типпо Саиб. — Мне надоела война, я стремлюсь скорее вернуться в мой дворец в Серингапатаме. Но как же я, будто побежденный, буду молить о мире?
— Этого и не нужно, господин. Если Уоррен Гастингс узнает, что ты склонен к миру, то он проложит тебе почетный путь к нему и так высоко тебя поставит, что все соседние князья будут трепетать перед тобой, тебе нужно только отправить посла к губернатору.
— Ну, — задумался Типпо Саиб, глядя на Самуда пытливым, проницательным взглядом. — А где же найти человека, который сумеет проникнуть к Уоррену Гастингсу и говорить с ним в моем духе? Мои слуги слишком неумелы…
— Посланный перед тобою, господин, если желаешь…
— А ты согласен? — воскликнул Типпо Саиб, пораженный предложением гостя. — Если ты согласен и с успехом выполнишь свою миссию, я скажу тебе, как отец: мои сокровища к твоим услугам, сам выбирай себе место в моем царстве.
— Я ничего не прошу, господин, — отвечал Самуд, и все, что могу сделать для тебя, будет благодарностью за то, что ты даровал мне жизнь, которая была в твоих руках.
— Хорошо, пусть будет так, я принимаю твою услугу, я дам тебе богатую свиту из своих собственных слуг, и ты уедешь завтра.
— Нет, господин, так делать нельзя, можно все испортить, — возразил Самуд. — Я хочу не блистать, а служить тебе. Меня знают в Калькутте, знают, что я простой купец, а если я приеду с княжеской свитой, будут допытываться, доискиваться. Любопытство изобретательно, будут шептать, а потом и громко говорить, что ты просил губернатора о мире. Только один Уоррен Гастингс должен знать про все, больше никто, а главное, твои здесь не должны знать, что ты первый заговорил о мире… Мне ничего не нужно, господин, кроме нескольких строк, доказывающих губернатору, что я твой посланный.
Типпо Саиб хлопнул в ладоши и велел подать письменные принадлежности.
— Скажи мне, что писать, — обратился он к Самуду, положив на колени четырехугольную доску, украшенную камнями, и взяв перо.
— Пиши, господин: ‘Податель этого письма уполномочен мною заявить губернатору Индии, Уоррену Гастингсу, что я согласен заключить мир при условиях, которые он изложит’.
Типпо Саиб написал крупными буквами на довольно правильном английском языке продиктованное Самудом письмо, подписал свое имя и передал ему лист.
— А какие условия ты предполагаешь? — спросил он.
— Очень простые: англичане должны признать твое владычество во всех землях вплоть до этих гор и не требовать, чтобы ты возвратил что-либо из завоеваний твоего отца в Карнатике, затем они должны признать тебя падишахом всех магометан…
Глаза Типпо Саиба загорелись.
— Ты думаешь, что Уоррен Гастингс согласится на такие условия?
— Думаю, что да, — отвечал Самуд.
Типпо Саиб изумленно посмотрел на него.
— Кто ты? — полюбопытствовал он. — Ты не тот, кем кажешься.
— Я человек с открытыми глазами и ушами, научившийся смотреть и слушать, что не все люди умеют.
— А если ты меня предашь? — мрачно предположил он.
— Зачем предавать, когда ты сам признаешь, что мой совет согласуется с твоими собственными желаниями? И какие у меня причины не передать твое поручение губернатору, который может решать как захочет?
— Ты прав, Самуд! — воскликнул он. — Каждое твое слово выражает мои собственные мысли. Когда ты выполнишь что обещаешь, приходи опять ко мне и, клянусь пророком, ты будешь моим первым визирем и никого не будет выше тебя в моем государстве.
Самуд покачал головой.
— Оставь меня таким, каков я есть, — заявил он, — кто высоко поднимается, тот может низко упасть. Ты дал мне высшее, что мог, — жизнь, и на что мне твои почести и сокровища, если бы тебе вздумалось когда-нибудь отнять у меня этот подарок?
— Ты умный человек, — улыбнулся Типпо Саиб. — И все-таки я охотно удержал бы тебя, так как хороший советчик стоит больше десяти тысяч воинов. Но пусть будет по-твоему, теперь иди, отдыхай, завтра увидишь, что я следую твоему совету, а потом собирайся в путь…
Самуд поклонился и ушел в свою палатку на этот раз без телохранителей.
— Дело кончено, — проговорил он, придя к себе. — И, право, Гастингс будет доволен. Я выиграл ему крупное сражение, Гайдер-Али умер, Типпо Саиб заключает мир, а если он объявит себя падишахом, то все князья Индии, Могол и его набобы будут его врагами. Он сам кует цепь, которая со временем привяжет его к победной колеснице английского правительства.
Глубокая тишина царила в лагере, только кое-где слышалось ржание лошадей, да переклички часовых и патрулей, из шатра умершего полководца раздавались громкие молитвы мулл, а из гарема — однообразные жалобные песни. Около часа, может быть, проспал Самуд тем чутким сном, который становится привычкой при непрерывной опасности, когда все чувства настолько сохраняют восприимчивость, что человек слышит малейший шорох.
Самуд вскочил от шороха шевельнувшейся занавеси. Услышав свое имя, произнесенное шепотом, он схватился за саблю. Перед ним стоял человек, в котором его глаза, привыкшие к темноте, узнали одного из евнухов гарема.
— Не бойся, господин, краса цветов Марита, любимая рабыня умершего повелителя, в горе своем послала меня к тебе просить утешения. Возьми это, она говорит, что ты поймешь, о чем говорит цветок.
Он подал Самуду лотос, завернутый в лист пергамента.
Самуд зажег лампу и развернул цветок — на листе он разобрал слова, написанные по-английски: ‘Спаси меня от рабства, ты все можешь’. Самуд разорвал лист на мелкие кусочки и сказал:
— Иди к твоей госпоже и передай ей мой ответ: она должна раскрыть сердце утешению и надежде — ее скорбь получит исцеление.
Евнух скрестил руки и, как тень, скользнул в складках занавеси.
‘Она, конечно, заслужила, чтоб я вернул ей свободу’, — подумал Самуд. Он погасил огонь и опять сомкнул свои усталые глаза. На следующее утро Типпо Саиб созвал всех начальников войск. На роскошном диване лежало тело Гайдера-Али, возле которого курились дорогие ароматы, муллы читали молитвы, и все вожди армии отдали последние почести умершему полководцу.
Когда все поклонились покойнику, Типпо Саиб привел их под знамя и произнес речь:
— Я решил оставить врагов, победоносно отраженных вчера моим отцом, и вернуться в мою столицу, чтобы заботиться о моем государстве и держать в страхе соседей, которые вздумали бы нарушить союз после смерти моего отца. Половина моего войска останется здесь, чтобы занять горные ущелья.
Одобрение раздалось вокруг, так как у большинства пробудились сомнения насчет отношений союзников и главным образом гайдерабадского низама. Вожди войска набрали богатую добычу и стремились пользоваться ею, вместо того чтобы вести продолжительную войну.
Только французы казались испуганными и мрачно поглядывали.
— Так как теперь, — продолжал Типпо Саиб, — благодаря победоносному оружию моего отца, мое могущество упрочено и расширено, я решился заявить всему свету, что я единственный падишах всех правоверных, единственный преемник калифа, имеющий право держать священное знамя пророка, я объявляю изменником и неверным каждого, кто дерзнет противиться моей власти и не признает моего достоинства. Я разошлю гонцов ко всем князьям Индии, чтобы заявить, что я их покровитель, что мое оружие будет защищать их от врагов и что они обязаны идти за моим знаменем для преследования ослушаний и измены. Вы же все составляете избранное войско пророка, и я щедро вознагражу вас за услуги, оказанные священному делу нашей веры.
Восторженные крики раздались кругом и возгласы: ‘Слава падишаху! Слава преемнику калифа! Слава наместнику пророка!’
Маркиз де Бревиль стоял бледный и дрожащий. Как только все смолкли, он выступил вперед со словами:
— Великий господин, обдумай, что ты делаешь. Султан в Стамбуле признан падишахом всеми державами и моим королем, и даже Могол в Дели не решается оспаривать у него это звание. Если ты исполнишь свое намерение, то вызовешь раздоры среди твоих единоверцев и возбудишь против себя Могола и его набобов.
— Мое решение обдумано и исполнено, — строго и резко отвечал Типпо Саиб. — Оно не нуждается ни в каких обсуждениях, а вашего совета я не спрашивал. Я никого не боюсь, а кто осмелится оспаривать мое достоинство, тот испытает силу моего оружия. Я благодарю вас, французских офицеров, за услуги, которые щедро вознаградил мой отец, но если вы желаете вернуться к себе на родину, то я дам вам конвой до берега, где вы можете сесть на корабль, а что касается пушек, то я их завоевал в борьбе с англичанами.
Слова Типпо Саиба поддержали восторженные крики его воинов. Маркиз де Бревиль побледнел, но не решался больше возражать, он понимал, что жизнь его и его соотечественников находится в руках нового деспота, еще более коварного и жестокого, чем его отец.
Типпо Саиб ехал по лагерю в сопровождении вождей и телохранителей, за ним следовала блестящая свита слуг и богато разукрашенные слоны. Гонцы уже везде разнесли весть, что король Мизоры объявил себя падишахом правоверных и что войско его — избранные борцы за веру. Его везде восторженно приветствовали криками: ‘Слава преемнику калифа! Слава наместнику пророка!’ Полная радость царила в лагере, и никто не подумал бы, глядя на такое ликование, что только накануне умер грозный правитель. Шествие, сопровождавшее смертные останки Гайдера-Али в крепость Арко, прошло почти незамеченным, и, когда Типпо Саиб удалился наконец в свой шатер в сопровождении только Самуда, настоящее и будущее принадлежало ему, а прошлое ушло в забвение.
Самуд, спешивший с отъездом, не забыл просьбы красавицы Мариты. Он попросил Типпо Саиба предоставить ему выбрать для себя одну из невольниц гарема, которую когда-то обещал ему умерший повелитель.
— Возьми кого хочешь, — разрешил Типпо Саиб.
Самуд выбрал Мариту.
Мариту позвали. Она явилась под густым покрывалом и покорно повиновалась приказанию, передавшему ее в собственность Самуда. Самуд поехал с немногими слугами через широкое поле, где происходил вчера кровавый бой, в Мадрас.
Караул у ворот с изумлением смотрел на него, и со всех сторон сбегался народ поглядеть на посла из неприятельского лагеря, не зная и не подозревая цели его прибытия. При известии о внезапной смерти Гайдера-Али в Мадрасе разразилось ликование, и густые толпы провожали Самуда до форта, где его немедленно принял сэр Эйр-Кот. Генерал вопросительно и удивленно смотрел на досланного врагов, заявившего, что он приехал для обмена пленными. Он, видимо, старался узнать и вспомнить показавшееся ему знакомым лицо, но нижнюю часть лица Самуда закрывала густая короткая борода, чалма спускалась до бровей, а манеры, движение и голос, которым он произнес свое приветствие на ломаном английском языке с индусским акцентом, так походили на типичного магометанина из южных провинций, что генерал покачал головой, перестав вспоминать и доискиваться.
Переговоры об обмене пленных скоро закончились. Самуд послал одного из своих слуг обратно с известием, что пленные обоих войск под конвоем должны встретиться на равном расстоянии от лагерей, где и произойдет обмен.
— А теперь, могущественный генерал, — продолжил он, — прошу дать мне самое быстроходное судно для доставления меня в Калькутту.
— В Калькутту? — изумленно спросил генерал. — Разве вы не слуга Типпо Саиба?
— Именно, и я отправляюсь туда по его приказанию просить губернатора о мире — вот мое полномочие.
Он показал пергамент, данный ему Типпо Саибом.
— Я не думал, что враг так бессилен! — удивился сэр Эйр-Кот. — Я завтра же выступлю, чтобы его уничтожить.
— Не делайте ошибки, генерал, — остановил его Самуд, — и храните мое сообщение в глубочайшей тайне. Хоть Типпо Саиб и испытал ваше могущество в битве, которую проиграл вчера, но он еще достаточно силен, чтобы вас уничтожить, если вы нападете на него на тех позициях, куда он отступает, в горных ущельях.
— Он отступает… Значит, признает себя пораженным… признает мою победу?
— Он признает вашу победу и желает мира, но если вы дадите ему случай вас победить, он может переменить мнение. Я тоже желаю мира, а потому настоятельно советую вам старательно скрывать мое послание — ваше войско и население сочли бы себя в полной безопасности, а неизвестно еще, как к этому отнесется губернатор.
— Вы правы, — подумав сказал Эйр-Кот. — И никто из ваших спутников не знает, что привело вас сюда?
— Никто, — отвечал Самуд. — И если мои переговоры не удадутся, то они могут считаться несостоявшимися. Еще у меня просьба к вам. Я привел невольницу Гайдера-Али, которой его сын дал свободу. Она дочь родителей-христиан, уведенная во время набегов на Карнатику.
— Она может быть уверена в моем покровительстве. Завтра ваш корабль будет готов к отплытию. Я выберу самое быстроходное судно, а на сегодня будьте моим гостем и отдохните в моем доме.
— Благодарю вас, но, пожалуйста, не требуйте, чтобы я появлялся в вашем обществе — я устал от событий этих дней, кроме того, я не хотел бы привлекать к себе внимания. Я здесь только для обмена пленными, доставьте меня незаметно, если возможно ночью, на мое судно.
Сэр Эйр-Кот сам проводил Самуда в приготовленные для него комнаты, обещал Марите, которую ему представил Самуд, свое покровительство и просил ее принять его гостеприимство в форте, пока он устроит ее у одной из дам в городе. Когда Самуд остался с ней один, она откинула покрывало, встала перед ним на колени и сказала:
— Благодарю тебя, господин, благодарю, кто бы ты ни был. Ты возвратил мне жизнь и свободу. Ты дал мне больше, чем я просила и смела надеяться… Средство, которое я просила, оказало свое действие, — прибавила она тихо, как бы вопросительно, — и если оно вместо любви дало смерть, то я не менее благодарна ему.
Лицо Самуда приняло мрачное выражение.
— Не говори об этом средстве, — попросил он глухим голосом, — ведь я оказался недостаточно искусен, чтобы исполнить твое желание и обманул тебя. Благодари Бога, что все так устроилось. Ты свободна, тебе оставили все драгоценности, которые подарил тебе Гайдер-Али, ты можешь вернуться к своему народу. Не забывай этого благодеяния неба и, когда увидишь нужду и горе, помогай щедрой рукой.
— Да, господин, я так и буду делать… Но ты хочешь оставить меня здесь?
— Мне надо ехать, — объяснил Самуд. — А ты здесь под лучшей охраной, чем была бы у меня.
— Ничего я не боюсь, когда я с тобой! — воскликнула она. — Мне не нужно ни свободы, ни богатства, если я могу слышать твой голос, смотреть тебе в глаза, служить тебе. Возьми меня с собой, господин, куда бы ты ни шел, я буду служить тебе добровольно от искреннего сердца.
Мягко и ласково, но с твердостью, не допускающей возражений, Самуд проговорил:
— Ты узнаешь цену свободы, Марита, и цену богатства, которое составляет твою собственность. Оставайся здесь, как я тебе сказал, может, найдешь другого господина, к которому тебя привяжет не страх, как к Гайдеру-Али, и не благодарность, как ко мне, или ты найдешь себе занятие… Не забывай, что ты рождена от свободных родителей, англичан. Генерал примет тебя под свое покровительство, и ты будешь здесь в лучшем обществе.
Марита еще раз вопросительно взглянула на него, но прочла в его глазах, что не получит другого ответа. Она скрестила руки на груди и покорно произнесла с глубоким, тяжелым вздохом:
— Я сделаю, как ты приказываешь, господин, и буду, пока живу, молить Бога хранить тебя и послать тебе счастье.
Самуд попрощался и вышел. Марита бросилась на диван и зарыдала. Она плакала, пока за ней не пришли прислужницы. С трудом овладев собой, она велела достать европейское платье и сказала, приложив руку к сердцу:
— Он так хотел, пусть так и будет… Я вернусь к моему народу.
Солнце еще не показывалось на горизонте, когда Самуд в сопровождении адъютанта генерала сел в лодку и выехал на рейд. Быстрый парусный корабль стоял наготове. Капитан получил депешу от сэра Эйр-Кота с приказанием повиноваться распоряжениям Самуда во время пути в Калькутту. Первый луч солнца показался над водой, когда корабль снялся с якоря и под полными парусами вышел в море.
Самуд оглянулся назад. Перед ним широко раскинулся Мадрас, в котором уже начинала пробуждаться жизнь… Далеко в горах и ущельях виднелись столбы дыма сторожевых огней лагеря Типпо Саиба. Лицо Самуда было серьезно и угрюмо.
— Я хочу забыть все, что случилось со мной, — проговорил он, — как забывают темную ночь при приветливом луче солнца. Моя жизнь походила на темную ночь. Теперь все мои силы будут направлены на свет и счастье, которые я отвоевал дорогой ценой, призвав на помощь силы тьмы.
Он отвернулся, и счастливая улыбка озарила его лицо. Он стал смотреть на далекое море и на пенящиеся волны около мчавшегося корабля.

IV

Казалось, что счастье, до сих пор так помогавшее Гастингсу в его борьбе с врагами, хочет отвернуться от своего любимца. Вторжение Гайдера-Али на территорию Мадраса не только вызвало более или менее открытое неповиновение низама гайдерабадского и магаратских князей, но и северные земли, ближе к Гималаям, становились подозрительными. Только один набоб Аудэ громко и открыто стоял за Англию. В Лукнове правление унаследовал Асаф-ул-Даула, сын Суджи-Даулы, полковник Мартин, как и при его отце, командовал его войском и был истинным повелителем страны. Он управлял вместо молодого набоба, награжденного Англией королевским титулом, жестокого и сладострастного, как отец, но не обладавшего его энергией и хитростью, жившего запершись в своем гареме. Но Гастингс понимал, как ненадежна дружба азиатов, как быстро они отворачиваются от того, чьей власти не боятся более. Яд или кинжал могли пресечь жизнь полковника Мартина, и в минуту мог разгореться фанатизм магометанского войска.
Решение будущей судьбы Индии находилось в лагере Гайдера-Али, так как в случае его победы ни один из князей Индии не остался бы на стороне Англии. Гастингс знал это наверняка, и даже слабый Могол не задумался бы признать независимыми князьями тех, кого сегодня называл мятежниками.
Ко всему прочему директора компании стали все настоятельнее требовать денег, которые он израсходовал на вооружение вспомогательных войск для Мадраса и на укрепление побережья, так что в кассе едва хватало средств на необходимые расходы правления. Налоги платились плохо, чиновники компании встречали нерешительную поддержку местных раджей, а Гастингс уже не располагал войсками, чтобы послать их собирать недоимки. Настоятельные просьбы директоров необходимо обязательно удовлетворить, так как Гастингс отлично знал, что в Лондоне высокие дивиденды — единственное мерило для суждения о положении дел в Индии. Только из-за того, что он посылал громадные суммы в Европу, директора приняли его сторону в распрях с Клэверингом и Францисом и на общем собрании акционеров отказались сместить его, но враги его не бездействовали. Францис, вернувшийся в Лондон, без сомнения пускал в ход все свое влияние и красноречие, чтобы отомстить ненавистному врагу и добиться его свержения.
Но, как ни тяжелы заботы, угнетавшие этого гордого человека, он таил их в глубине души, и никогда не показывал вида, что переживает. Даже Марианна, верная спутница его жизни, ничего не должна знать о его тревогах, хотя она, конечно, догадывалась о настоящем положении дел. Она старалась казаться веселой и спокойной. Ее примеру следовали служащие компании и офицеры, видевшие надвигавшуюся опасность.
Правительственный дворец в Калькутте внешне представлял картину неизменного блеска, превосходившего, конечно, все дворы Европы. Народ в Индии и теперь еще говорит об украшенных золотом слонах и несметных толпах слуг великого губернатора Уоррена Гастингса.
Мистер Баррель, первый член высшего совета в Калькутте, хорошо знал, как обстоят дела, и всеми силами помогал своему другу и начальнику. Но и он не мог найти выхода в случае, если бы война с Мизорой не приняла в скором времени благоприятного оборота.
Гастингс, чтобы избавиться от гнетущих денежных затруднений, обратил свои взоры на Бенарес, древний священный город индусов, сам по себе представлявший ценность целого княжества. Город и его близлежащие земли находились под верховным управлением индусских князей, прежде наместников Могола в Дели, а затем добровольно отдавшихся под защиту английского правительства и ежегодно плативших за это значительную дань. В то время в Бенаресе правил индусский князь Шейт-Синг, всегда аккуратно плативший налог и ничем не провинившийся перед Англией, несметные богатства которого были известны Гастингсу. На него-то он и направил свои взоры.
Гастингс объяснил свое намерение совету и компании, сообщив, что в отношении князя бенаресского существует то же положение, какое занимал прежде Великий Могол, который, по обычаям правления на Востоке, не имел никаких законодательных ограничений. Подвластные бенаресскому князю обязаны были помогать ему не только войском, но и деньгами для экстренных расходов. Гастингс решил потребовать от князя Шейт-Синга уплаты единовременной контрибуции в пятьдесят тысяч фунтов стерлингов. Шейт-Синг заявил, что он слишком беден для внесения такой суммы.
Индусский князь, конечно, лукавил, считая счастливую звезду губернатора померкшей перед натиском решительных воинов Гайдера-Али. Он под разными предлогами оттягивал уплату требуемой суммы. Чем подозрительнее казалось такое поведение всегда покорного вассала, тем упорнее предъявлял свои требования Гастингс, зная, что только безграничной смелостью можно действовать на индусов. Он наложил на Шейт-Синга штраф в десять тысяч фунтов стерлингов за промедление и приказал ему выставить конный отряд для службы компании. Шейт-Синг опять воспротивился.
Мистер Барвель, единственный из служащих компании, вполне посвященный в опасное положение дел, вошел мрачный и озабоченный в кабинет губернатора. Опять приезжал посланный от Шейт-Синга и был принят Гастингсом с тем же результатом. Барвель советовал уступить и согласиться на уплату денег частями, чтобы выиграть время и оттянуть неизбежный конфликт до выяснения похода против Гайдера-Али, хотя Барвель и не рассчитывал на победу английских войск. Но Гастингс и слышать не хотел о печальном исходе, отчасти потому, что его гордый характер не хотел показывать тревогу даже ближайшему другу, твердо надеясь на миссию капитана Синдгэма.
Войдя в кабинет Гастингса, Барвель весьма удивился, застав губернатора перед картой Индии с радостным и самоуверенным выражением лица. Гастингс даже не дал ему раскрыть рот, чтобы что-то сказать.
— Посмотрите, мой друг, — указал он на стол, где лежали банковские билеты и слитки золота. — Вот кое-что для нашей кассы. До получения налогов мы можем этим покрыть неотложные расходы.
— Значит, Шейт-Синг уплатил? — спросил Барвель. — Сколько же?
— Тут двадцать тысяч фунтов, — ответил Гастингс. — Пока этого хватит.
— Вы хотите удовольствоваться такой незначительной суммой, — улыбнулся Барвель, — или принять ее в счет уплаты?
— В счет уплаты? Удовольствоваться? — надменно воскликнул Гастингс. — Нет, мой друг. Презренный Шейт-Синг осмелился прислать эти деньги мне лично с просьбой отказаться от требования, предъявленного ему компанией.
— И вы взяли эти деньги? — почти с упреком спросил Барвель.
— Я беру все, что мне дается в руки, особенно в такую минуту.
— Значит, Шейт-Синг должен будет все-таки уплатить остальное? — спросил Барвель.
— Остальное? — насмешливо повторил Гастингс. — Нет, мой друг, эти деньги, которыми он хотел меня подкупить, не будут вовсе зачтены ему. Я объявил его посланному, что за промедление, которое я считаю попыткой к возмущению, он должен немедленно уплатить пятьсот тысяч фунтов.
— Пятьсот тысяч фунтов? — с ужасом вскричал Барвель. — Невероятно! Это превосходит средства даже Шейт-Синга и вынудит его к отчаянному сопротивлению.
— Пусть, — холодно возразил Гастингс, — тем лучше. Тогда я смещу его, а земли его продам набобу Аудэ. У него, верно, найдется миллиона три лишних, чтобы заплатить за богатый Бенарес, а этими деньгами мы не только удовлетворим директоров компании, но и поведем войну со свежими силами.
Барвель онемел от удивления и пристально смотрел на бодрое, довольное лицо губернатора, точно подозревал в нем припадок умопомешательства.
— Я решил выехать завтра же, — продолжал Гастингс уже спокойно, точно говорил о самых обыкновенных вещах, — и отправиться лично в Бенарес принудить Шейт-Синга к беспрекословному повиновению или сместить его и тут же начать переговоры с Асафом-ул-Даулой.
— Вы сами поедете в Бенарес? — возмутился Барвель. — Вы хотите подвергнуть опасности свою жизнь и все дело?
— Что значит моя жизнь, если погибнет дело, которому я ее посвятил и без которого она не имеет цены для меня? — возразил Гастингс. — Вы имеете понятие об игре, мой друг?
— Я никогда не играл, ваше превосходительство.
— Как и подобает осторожному человеку, — улыбнулся Гастингс. — Ну, а я играю не картами, а человеческими жизнями, судьбами правителей и народов, и ставка в моей игре — всемирное владычество моей родины! Неужели я задумаюсь в надежде на выигрыш поставить самое дорогое для меня — жизнь, которая без выигрыша все равно цены не представляет.
— И я поеду с вами, — горячо заявил Барвель. — Вы назвали меня осторожным, но я не настолько осторожен, чтоб оставить друга одного в минуту опасности.
— Нет, мой друг, — возразил Гастингс, пожимая ему руку. — Вы не поедете со мной. Если я еду в Бенарес, чтобы одним ударом завоевать все, что трусливые считают потерянным, то я должен оставить здесь друга, на которого я могу положиться, как на самого себя.
— Вы возлагаете на меня тяжелую ответственность, — вздохнул Барвель, — но я повинуюсь и оправдаю ваше доверие.
— Так велите батальону сипаев готовиться к походу, а моим вооруженным слугам быть наготове.
— Батальон? — испуганно вскричал Барвель. — Вы хотите идти в Бенарес с одним батальоном?
— Больше я не могу увести, — объяснил Гастингс. — Мы еще не гарантированы от нападения французов с моря, так как известие о заключении в Европе мира пока не подтверждено и вы должны иметь здесь значительное войско. Кроме того, недостойно идти с целой армией на бенаресского князька, на этого Шейта-Синга, не имеющего даже собственного войска, ведь вся сила его заключается в золоте, которое я и хочу у него отнять. Даже индус становится отважен, когда видит, что противник боится его.
— Преклоняюсь перед вашим решением, хотя и не могу признать его правильным, — отвечал Барвель, — но не раз уже случалось, что вы оказывались правым, когда я сомневался.
— О поступках людей, мой друг, можно судить, только когда они совершились. Кто достигнет цели, тот всегда прав, кто промахнется — тот виноват.
Он еще раз пожал руку Барвеля и пошел к жене. Как всегда, он провел с ней предобеденные часы в легком веселом разговоре, сообщил, что должен уехать на время в Бенарес, чтобы лично распорядиться делами управления, и его самообладание было так велико, что даже Марианна, хорошо знавшая его, не заметила ничего особенного.
— Вот еще что, — вдруг повернулся он к Марианне. — Когда вернется из командировки капитан Синдгэм, которого я ежедневно ожидаю, пусть немедленно едет в Бенарес.
Маргарита сидела в стороне у веранды. При последних словах она как бы случайно встала и прошла под тень громадных деревьев, щеки ее покрылись ярким румянцем, глаза радостно горели. Она вошла в грот, скрывавший ее от глаз родителей, открыла медальон, усыпанный драгоценными камнями, висевший у нее на поясе, прижала к губам лежавший там цветок лотоса, поблекший, но еще сохранивший слабый аромат, и прошептала с блаженной улыбкой:
— Он вернется, я опять увижу его!
За обедом у Гастингса гостей собралось больше обыкновенного. Он вскользь упомянул, что уезжает в Бенарес, о чем и без того уже знал весь город из-за больших приготовлений к поездке. Приглашенные индусские князья и служащие компании думали, что, вероятно, губернатор получил хорошие сведения с театра военных действий, если так беззаботно уезжает из столицы.
На следующее утро блестящее шествие губернатора началось очень рано, пользуясь еще прохладой ночи. Масса вооруженных слуг верхом, в роскошных европейских ливреях и в живописных индусских костюмах сопровождали губернатора. Громадного роста носильщики несли великолепный паланкин, хотя Гастингс им никогда не пользовался, четыре слона редкой величины и красоты украшали шествие, поскольку составляли необходимую принадлежность блестящего выезда в Индии и считались самым удобным способом передвижения при сильной жаре. Слонов, украшенных золотыми бляхами и дорогими коврами, вели нарядно одетые корнаки. На самом большом слоне располагалось сиденье вроде кресла под балдахином для губернатора с мягкими, золотом расшитыми подушками и висячими подножками для слуг с опахалами. Фуры с кухнями и всевозможными запасами следовали за шествием.
Появившийся при первых лучах солнца на веранде внутреннего двора Гастингс сердечно, но поспешно обнял жену, точно отправлялся на веселую экскурсию, поцеловал руку Маргариты, бросив ей шутя:
— Когда вернется твой шталмейстер, не удерживай его — он должен сейчас же ехать ко мне, вы еще потом успеете поупражняться в манеже. — И подошел к своему коню.
Он не заметил, что Маргарита сильно покраснела и что-то бессвязно пролепетала, подозвав и лаская Неро, громадную охотничью собаку отца, подаренную набобом Аудэ и страшно привязанную к Гастингсу, а особенно к Маргарите, которая могла с ним делать что хотела, хотя все во дворце боязливо сторонились громадной собаки. Маргарита поцеловала его в голову, ласково закрыла рукой его дико сверкавшие глаза и сказала:
— Береги твоего хозяина, Неро, и возвращайся скорее.
Гастингс еще раз пожал руку Марианны, вскочил на своего коня в дорогой сбруе и поехал, провожаемый громкими напутствиями оставшихся слуг.
У ворот стояли мистер Барвель и майор Пофам, командующий войсками Калькутты и форта Вильяма, Гастингс дал им последние распоряжения, молча, но знаменательно и крепче обыкновенного пожал руку Барвеля, оглянувшись еще раз на дворец, где он долго властвовал и который оставлял теперь для отчаянного шага. На секунду его губы дрогнули, но потом гордая отвага и решимость блеснули в глазах, он выпрямился и, громко приветствуемый на улицах толпами народа, выехал из города.
В то время путешествовали медленно, и Гастингс только к вечеру второго дня доехал до Патны, древней Оринагары, столицы провинции Бехар, где раджа блестяще принял губернатора в своем дворце. Ранним утром следующего дня снова двинулись в путь в сопровождении громадных скопищ народа, которые хотели одновременно удовлетворить свое любопытство и совершить паломничество в Бенарес, священный город индусов, один воздух которого уже очищает и отмывает грехи. Толпа становилась все плотнее, так как из каждой деревни, мимо которой проезжали, присоединялись новые паломники.
Гастингс приближался к священному городу, как триумфатор. Когда уже заблестели на солнце золотые купола храмов города, на дороге показалось облако пыли. Впереди сопровождаемый своим знаменем на великолепно разукрашенном слоне ехал Шейт-Синг, окруженный блестящими телохранителями. Сзади него следовали слуги и несметные толпы народа, Гастингс велел остановиться, сошел со слона, сел на лошадь и поехал во главе своего батальона, который маршировал под звуки европейской музыки, Шейт-Синг тоже слез со слона и далеко впереди всех поскакал на коне.
Шагов за пятьдесят до Гастингса он сошел с лошади, подошел и низко, почти до земли поклонился. Сняв чалму, он положил ее перед Гастингсом на луку седла — высшее доказательство покорности индуса своему повелителю, сопровождая свои действия приветствием со словами благодарности за высокую честь, оказанную ему милостивым посещением правителя. Он обещал сделать все возможное, чтоб исполнить желания высокого губернатора. Гастингс холодно взглянул на него и в нескольких словах выразил надежду, что Шейт-Синг сдержит свое обещание и не даст ему больше поводов к гневу и недовольству. Потом он сделал знак и князю подвели лошадь. Гастингс почти с пренебрежением отдал ему его чалму, и они поехали рядом во главе батальона, направляясь к городским воротам.
Оригинальное зрелище представляли английский властитель и индусский вассал, едущие рядом. На Гастингсе был простой дорожный костюм из белой бумажной ткани без всяких особых отличий, костюм Шейт-Синга состоял из богатой индусской шелковой одежды, усыпанной драгоценными камнями. Пятидесятилетний индусский князь был высок, строен, с благородной осанкой, его миндалевидные полузакрытые глаза, видимо, в совершенстве обладали искусством скрывать мысли, а лицо умело принимать любое выражение.
Гастингс ехал молча, сумрачно и безучастно глядя перед собой. Шейт-Синг наклонялся к нему и говорил смиренно, с покорностью слуги, хотя ему принадлежали все гордые стражники на чудных конях в сверкавших кольчугах и толпы народа — его подданных. Губернатору, с которым он так приниженно разговаривал, принадлежал только один маленький батальон, окруженный толпой.
Бенарес стоял на берегу Ганга и пребывал в полном расцвете своего блеска. В обширном юроде насчитывалось до шестисот тысяч жителей и тысячи храмов и великолепных зданий, от которых террасы и лестницы спускались к Гангу. Храмы в большинстве случаев украшались художественной резьбой, поразительно тонко изображавшей цветы, пальмовые ветви и животных. Каменные сооружения почти везде красились в темно-красный цвет с элементами яркой живописи.
В то время европейцев почти не встречалось в Бенаресе, поэтому все постройки приноравливались исключительно к потребностям жизни индусов, представляющей поразительную роскошь или нищету. В Бенаресе подобный контраст выражался гораздо резче, чем в Калькутте, где европейская культура и роскошь занимали уже видное место. Храмы и большие дворцы яркими пятнами выступали в лабиринте узких, по большей части грязных улиц.
В бенаресских храмах держали громадное количество обезьян в честь божественной великой обезьяны Гануман, они бегали по улицам, запускали лапы в лотки с фруктами и сладостями и часто отнимали у прохожих, особенно у детей, их покупки. Священные быки свободно разгуливали по улицам, останавливаясь у овощных лавок, и каждый торговец радовался, если священное животное удостаивало съесть что-нибудь из его товара. Нищие лезли к прохожим, выкрикивая на все голоса: ‘Господин, дай мне есть!’ Тут же с серьезным и важным видом расхаживали брамины, живущие в качестве жрецов в различных храмах, все уступали им дорогу, почтительно кланялись и давали милостыню, если они просили ее на нужды храма. На углах улиц и на выступах домов сидели бесчисленные йоги, среди которых можно встретить самых невообразимых уродов. Были и прокаженные, тоже находящиеся под охраной богов и щедро одаряемые. Дома факиров, грязные снаружи и внутри, украшенные идолами, вырезанными без всякого искусства, выступали на улицу. Из них доносились звуки разбитых вин и других инструментов и пение гнусавых голосов. Сами факиры, грязные и отвратительные, сидели или стояли перед домами, тоже требуя от прохожих почтения и подаяний.
Сидели прямо на улицах кающиеся с постоянно поднятыми руками урдвавахусы — летом под палящими лучами солнца между двумя кострами, а в холодное время года — в воде… Расхаживали целые процессии нищих монахов, певших отвратительными голосами и часто насильно отнимавших у прохожих, что им нравилось.
Таким предстал Бенарес — священный город, настолько благословенный, по мнению индусов, что каждый умирающий, к какой бы секте он ни принадлежал, даже если б ел говядину, делался блаженным и прямо поднимался в рай — Индру, если только относился благодетельно к браминам и нищим Бенареса, город, называемый индусами лотосом мира, построенный не на земле, а на острие священного трезубца Сивы.
Рев нищих стал еще громче, когда великолепное шествие Шейт-Синга с Гастингсом приблизилось к городу и к нему присоединились толпы, сбежавшиеся из деревень. Шейт-Синг вез своего гостя по самым широким улицам в свой дворец, но даже и по ним иногда невозможно было продвигаться, так много и плотно заполняли улицы массы народа, провожавшие шествие диким ревом и воем. Слуги Шейт-Синга, по его приказанию, бросали деньги на все стороны, что, конечно, не удовлетворяло, а еще больше привлекало нищих. Гастингс мрачно сдвинул брови, при своих выездах в Калькутте он тоже щедро награждал народ, но сюда он приехал не приобретать расположение толпы, а вкушать страх, дать почувствовать свою силу лицемерным, трусливым и хитрым индусам, которых он глубоко презирал, и навсегда пресечь их попытки непокорности. Он остановился в узком месте переполненной улицы, велел роте солдат идти вперед и очистить ему дорогу.
Солдаты повиновались с точностью, к которой их приучила английская дисциплина. Они шли вперед со штыками, занимая ширину улицы, и гнали перед собой толпу. Нищие и йоги подняли страшный вой, толкая друг друга, спасаясь в домах. Обезьяны визжали, быки ревели, а зрители, собравшиеся у окон и на верандах, присоединяли свои жалобные крики к общему стону.
Шейт-Синг с ужасом озирался, он слыл покровителем всего священного в Бенаресе, брамины — опора его власти, и он страшился, что подобное бесцеремонное вторжение припишут ему. Он пытался робко возражать, но Гастингс, не слушая его, с неудовольствием мотнул головой и велел идти скорее.
Скоро улица опустела. Народ разбежался, но издали слышался жалобный вой. Бежавшие толпились перед храмами и жаловались жрецам на несправедливость. Однако путь освободили, и шествие скоро достигло княжеского дворца из разноцветного камня с золочеными куполами.
Все оставшиеся дома слуги собрались на первом дворе, чтобы приветствовать гостя их господина. Шейт-Синг сошел с лошади и повел Гастингса по широкой лестнице в приготовленные для него и обставленные с азиатской роскошью апартаменты. Он предложил ему кресло из слоновой кости дивной работы с драгоценными камнями вроде трона под балдахином, стоявшее в большом приемном зале, через открытые боковые двери которого виднелись по-европейски убранные комнаты. Все высшие служащие стояли кругом, Шейт-Синг поклонился до земли, опять снял чалму и в знак глубочайшей покорности положил ее на колени Гастингса.
— Приветствую тебя, великий господин, в доме твоего верного и преданного друга. Все, что я имею, принадлежит тебе, мои слуги повинуются твоему знаку.
Гастингс угрюмо посмотрел на него. Он прекрасно владел индусским языком, на котором обратился к нему Шейт-Синг, но отвечал по-английски, зная, что Шейт-Синг, как и большинство индусских князей, понимает его, хотя говорит с акцентом и ошибками.
— Ваши слова, Шейт-Синг, не согласуются с вашими поступками. Вы называете себя моим другом, а действуете как друг моих врагов, так как дерзаете отказывать мне в средствах для борьбы с ними, которые я имею право требовать от вас.
Шейт-Синг стоял пораженный его словами, сказанными холодным резким тоном, и страх выразился на лицах слуг. Он поклонился еще ниже прежнего и произнес по-английски:
— Простите, господин, но вы несправедливы ко мне: что у меня есть, находится в вашем распоряжении, как вам известно, но никто не может дать того, чего у него нет.
Гастингс пожал плечами.
— Я приехал не разговаривать, а требовать повиновения. — Он кивнул одному из офицеров, стоявшему за его троном, взял у него из рук свернутый пергамент и заявил: — Возьмите эту бумагу, в ней все мои обвинения против вас и требования, которые я вам предъявляю. Ожидаю вашего ответа через час. Не заставляйте меня снова сомневаться в вашей правдивости и преданности.
Не дожидаясь ответа, отдал бумагу дрожавшему Шейт-Сингу, встал и удалился в свои комнаты. Он приказал, чтобы, пока Шейт-Синг будет совещаться со своими советниками, пятьдесят солдат с тремя лучшими офицерами охраняли все двери его помещения, а батальон, расположившийся во дворе дворца, стоял наготове, ожидая его распоряжений. Потом Гастингс совершил свой туалет так спокойно, точно вернулся с прогулки, и сел со своими адъютантами в маленькой столовой за завтрак, роскошно сервированный дворецким князя, запретив входить супакарасам и дворцовой прислуге. Его могли обслуживать только его собственные слуги, индусы и англичане.
Он вел себя так беспечно и весело, что даже отвлек своих офицеров от грустных мыслей, хотя они не вполне разделяли его уверенность и иногда тревожно прислушивались к дикому реву, в котором слышалось больше злобы и бешенства, чем жалоб и стонов. Гастингс как бы не замечал этого, с улыбкой указывал на золото и драгоценные камни, украшавшие комнату, и посмеивался, что владелец сокровищ объявляет себя слишком бедным для выполнения своих обязательств.
— Они все таковы, эти индусы, — говорил он, — трусливы и лукавы, как обезьяны их божественного Ганумана, упрямы, как их быки, когда они думают, что все им сойдет с рук, но я возьму хлыст для обезьян и докажу быкам, что меня не пугают их рога!
Затем посмотрел на часы:
— Час прошел, известите Шейт-Синга, что я его жду с ответом.
Он перешел в приготовленный ему кабинет, велел адъютантам остаться при нем и поставил двух часовых с ружьями у двери. Шейт-Синг явился в сопровождении своего казначея. Он был бледен, шел нетвердой походкой, но на его лице и в полузакрытых глазах выражалась мрачная решимость.
— Ну, — кратко спросил Гастингс, — ваш ответ? Какие у вас есть оправдания в неисполнении ваших обязанностей и в неосновательных отговорках?
— Господин, — возразил Шейт-Синг, униженно кланяясь. — Мое извинение — невозможность, а что я вам говорил, то не пустые отговорки: моя казна истощена, и у меня нет того, что вы требуете. Мои слуги — свидетели и, главное, мой казначей, составивший точный список всего, что у меня осталось.
— Ваши слуги? — насмешливо заметил Гастингс. — Я не верю, чтобы они выступали против своего господина. Вы говорите, что у вас ничего нет, а драгоценные камни сверкают на стульях, на столах и на стенах вашего дворца? Разве вы не знаете, что я веду войну с мятежным князем Мизоры, которого разобью, как глиняный сосуд? Или вы не знаете, что во время войны должны помогать мне всем вашим достоянием? Ведь вы обязаны вашим богатством покровительству Англии, и вам все будет с лихвой возвращено, когда враги Англии будут побеждены.
— Я это знаю, господин, знаю, — тем же приниженным тоном говорил Шейт-Синг, — поэтому я высчитал все, что у меня остается сверх содержания необходимого придворного штата. Вот расчет, я сделаю все возможное, чтобы набрать вам двести тысяч фунтов. Через три дня деньги будут готовы. Таким образом, вы убедитесь, что я преданный друг ваш и Англии и готов на всякую жертву, чтоб помочь вам в беде.
Он взял пергамент у казначея и подал его Гастингсу, который с неудовольствием отстранил его.
— Вы помните, — возвысил голос Гастингс, — что я требовал от вас пятьсот тысяч фунтов, и кроме того, снаряжение и содержание конного отряда в тысячу человек, а вы осмеливаетесь предлагать мне двести тысяч фунтов, когда я приехал лично, думая, что у вас не хватит лицемерия повторить мне в глаза ваши отговорки? Я даю вам еще целый день.
— Я не могу, господин, я дал вам слово и не могу обещать того, что не могу исполнить. Вы вынуждаете меня к непокорности, — отвечал Шейт-Синг.
Последние слова он проговорил, повысив голос, в глазах его блеснуло злобное упорство. Среди слуг князя послышался ропот.
— Я заставлю вас повиноваться, — крикнул Гастингс, — и сам возьму то, в чем мне отказывают. Вы нарушили ваши обязательства и не имеете больше прав на ваше княжество и покровительство. Вы — мой пленный, я принимаю на себя управление Бенаресом…
Шейт-Синг стоял как громом пораженный. Он никак не мог понять, как он, князь священнейшего города индусов, среди своих телохранителей, слуг и подданных, в своем собственном дворце, вдруг оказывается пленным. Ропот среди окружавших его стал громче.
Гастингс приказал равнодушным тоном:
— Возьмите у него саблю. Мятежникам не полагается носить оружия.
Английские офицеры подошли, но с другой стороны приблизились индусы, некоторые взялись за оружие. У дверей стояли английские часовые и слуги Гастингса, но дальше все передние занимали телохранители и вооруженные слуги князя. Если бы Шейт-Синг в эту минуту отважился, выхватил саблю и подал бы знак к сопротивлению, то картина изменилась бы, и Гастингса арестовали или убили, прежде чем английский батальон заметил что-нибудь со двора. Но Гастингс укрощал своим гордым, повелительным взглядом бенаресского князя, он, видимо, и не думал об опасности, а выражал только недовольство медленным исполнением своего приказания. Он хорошо знал по долголетнему опыту характер индусов, знал, что они охотно пускают в ход хитрость, лукавство, лицемерие, но им трудно перейти в открытое сопротивление.
Индусы плотно окружили своего князя, уже блестели наполовину вынутые клинки, телохранители подошли к ближайшей комнате, часовые скрестили штыки, все зависело от момента. Один Гастингс точно ничего не замечал, он нетерпеливо топнул ногой и повторил приказание обезоружить арестованного.
Тогда Шейт-Синг со вздохом склонил голову, снял саблю с перевязи, подал ее английскому офицеру и сказал печально, но покорно:
— Вы несправедливы ко мне, но убедитесь, что я вам верный друг.
Гастингс велел отвести пленного в последнюю из отведенных ему комнат и поставить четверых часовых у двери. Потом приказал своим часовым очистить комнаты, и пораженные сановники и телохранители удалились без малейшего сопротивления.
Английские офицеры высказали губернатору свою тревогу, так как положение создалось действительно опасное. Батальон и небольшое число вооруженных слуг находились среди полумиллионного населения. Арест князя в священном городе мог пробудить религиозный фанатизм даже в апатичных индусах.
Но Гастингс смеялся над всеми тревогами. Он велел охранять двери своего помещения двойными караулами и приказал солдатам занять все ворота, а адъютантам остаться в приемной. Сам же он занялся просмотром корреспонденции, доставляемой ему гонцами, так спокойно, точно сидел в своем дворце в Калькутте.
Шейт-Синг, совсем потерянный, лежал на подушках дивана в комнате, обращенной для него в тюрьму. Он отважился на минутное сопротивление все увеличивающимся требованиям, но слабость и отвращение к каким-либо проявлениям воли, составляющая основную черту характера индуса, заставляли его раскаиваться, что он так далеко зашел. Он испытывал суеверный страх к человеку, который так гордо и решительно обходился с ним, арестовав его в его собственном дворце на глазах его телохранителей. Он жалел о сопротивлении, на которое подбили его смелые советники, и обдумывал, как исполнить предъявленные к нему требования, так как если его казны действительно не хватило бы в данную минуту, то накопленных в храмах сокровищ вполне достаточно, чтобы с избытком пополнить недостающее, а брамины охотно согласились бы на всякую жертву, лишь бы отстоять независимость священного города.
Через бежавших слуг с быстротой молнии разнеслась по всему городу весть об аресте князя, который почитался всеми как защитник браминов и их храмов, и народ собирался группами, проклиная чужеземцев. Благочестивые нищие и священные йоги призывали гнев неба на англичан, осквернителей священного лотоса света, и объявили, что сам Сива возьмет трезубец и затрубит в свой страшный рог, чтобы отомстить за подобное преступление. Народ собирался перед всеми храмами, брамины разослали гонцов, и, когда они и сбегавшийся из деревень народ сообщили, что нигде не видно английского войска, жрецы приказали народу вооружиться и находиться в полной боевой готовности. Факиры взяли на себя предводительство, и скоро все дворы храмов наполнились вооруженными толпами, которые бежавшие из дворца телохранители обучали разным боевым приемам. Все действия происходили в полной тишине, так что ни Гастингс, ни арестованный князь ничего не подозревали. Даже английские офицеры стали спокойнее, однако все-таки уговорили Гастингса ввиду крайне обострившегося положения послать гонцов в Калькутту и вызвать достаточное количество войска. Гастингс последовал их совету.
Он решил взять Бенарес, чтобы продать его набобу Аудэ или оставить в собственном управлении — в обоих случаях ему нужна большая вооруженная сила, чем он привел с собой. Поэтому он послал нескольких надежных индусов-слуг с письмами, приказав как можно скорее добраться до Калькутты. Все индусы носят серьги, а в путешествии для безопасности их снимают и заменяют свернутой бумагой, чтобы отверстия в ушах не зарастали. На свернутых бумажках Гастингс написал нужные письма. При волнении в городе и громадном наплыве пришлого народа гонцы прошли неузнанными и незамеченными.
Гастингс написал три письма: жене с приветствиями, полными любви, и уверениями, что чувствует себя прекрасно, майору Пофаму — с приказанием выступить немедленно в Бенарес со всеми войсками, свободными от охраны побережья, и третье — с распоряжениями для немедленного доставления сэру Эйр-Коту, которому предписывалось ни под каким видом не начинать наступления против Гайдера-Али, а истощать его силы под Мадрасом. Вместе с тем он просил Эйр-Кота ловкими переговорами и какими угодно обещаниями отклоняться от союза с ним низама гайдерабадского.
Шейт-Синг написал смиренную просьбу о возвращении свободы и десятидневном сроке для исполнения предъявленных требований. Когда он окончил прошение, к нему вошли трое из самых преданных ему слуг, принесшие огонь, — в комнате уже становилось темно, — и обед, чтобы Шейт-Синг смог подкрепиться. Гастингс разрешил доступ к пленному его личным слугам, предварительно обыскав их, чтобы они не пронесли оружия или писем.
Шейт-Синг нетерпеливо прервал приготовления к обеду и велел отнести его письмо к губернатору. К величайшему его изумлению, слуги не повиновались, и один из них сказал:
— Прости, великий господин, верховный жрец великого храма Сивы, мстителя за все преступления неверных, которые оскверняют своими ногами землю священного города, повелевает тебе именем страшного и могучего божества бежать из позорного плена к твоему народу, который готов защищать тебя и избавить священную землю от рабства.
— Бежать? — с ужасом спросил Шейт-Синг. — Вы видели часовых у моих дверей? — Они меня убьют, если я сделаю шаг из комнаты.
— Не через дверь, великий господин. Окно выходит в парк, а терраса на берегу Ганга. Там тебя ждут преданные телохранители с лодкой и доставят в безопасное место.
— Окно на высоте второго этажа! — проговорил Шейт-Синг, с дрожью глядя в темноту.
Вместо ответа слуги сняли чалмы и распахнули уттарии, под которыми спрятали мягкую, но прочную шелковую ткань. Они быстро разрезали ее на узкие полосы, свили из них веревку, прикрепили один конец к карнизу окна, а другой — спустили до земли.
Шейт-Синг напряженно следил за приготовлениями. Ему, ловкому, как все индусы, ничего не стоило спуститься по веревке, но он стоял в нерешительности: стремление к свободе и надежда на месть боролись со страхом попасть в ловушку, быть схваченным, убитым или преданным собственными слугами.
Наконец Шейт-Синг решился. Он спустился, двое слуг последовали за ним, третий же остался, отвязал веревку, сбросил ее вниз, спокойно прошел мимо часовых через боковую дверь и тоже скрылся в парке. Затем он незаметно пробрался до берега и по той же веревке спустился с отвесной стены террасы в ожидавшую его лодку. Его слуги опять отвязали веревку, прыгнули в воду и забрались в лодки.
Шейт-Синг с благодарными молитвами упал перед изображением божества, но его снова охватил страх перед могучим врагом, которого он оставил в своем дворце. Он хотел послать гонца для возобновления переговоров, но брамины стали грозить ему гневом богов и отвели в приготовленное для него роскошное помещение, где Шейт-Синг заснул, измученный событиями, а бразды правления передал жрецам.
После побега Шейт-Синга во всем городе началось оживленное, но молчаливое движение. Вооруженные отряды приходили на сборные пункты и оттуда разными путями пробирались по узким улицам на большую площадь перед дворцом. И вот осторожная тишина и долгое молчание закончились, зажглись факелы, и толпа под предводительством факиров с диким ревом бросилась на ворота, за которыми спешно выстроился английский батальон.
Сильный огонь встретил осаждавших, первые ряды упали. Солдаты близко подошли к решетке и стреляли между золочеными железными прутьями. Но они имели дело не с робкими, слабыми индусами, боявшимися всякой борьбы, народ вели факиры, фанатики, исполненные дикой ненависти к иностранцам, передавшие толпе свою ярость.
Все новые толпы надвигались и, хотя почти каждая английская пуля попадала в цель, осаждавшие не отступали, они складывали трупы грудами и под их прикрытием стреляли из ружей и луков, стреляли плохо, но все-таки ряды батальона редели. Топорами и кольями восставшие начали разрушать золоченые стойки, решетки, которые стали гнуться и ломаться. Один из факиров с длинными, как грива, волосами позвал человек двадцать стрелков, велел им приложить дула ружей к петлям ворот и выстрелить одновременно.
Раздались выстрелы, стрелки отскочили, сбив петли, и ворота отлетели. Англичане выстроились в каре. Английский офицер скомандовал, раздался залп, и первые стоявшие у ворот индусы повалились. Факир громко заревел проклятие, и индусы ринулись с удвоенной силой.
В несколько минут батальон окружила дикая толпа. И хотя ружейные выстрелы положили еще много индусов, они так напирали, что англичане уже не могли стрелять, и завязалась отчаянная рукопашная схватка, в которой на каждого солдата приходилось десять-двадцать индусов. Бой превратился в резню, и в скором времени все англичане были убиты. Двор представлял море крови с грудами трупов.
— Вперед! — кричал факир, потрясая факелом, который мерцающим блеском освещал его ужасное лицо. — Вперед!
Он кинулся во внутренний двор, некоторые последовали за ним.
При первых выстрелах Гастингс собрал всех около себя. Офицеры хотели бежать на помощь батальону, но Гастингс запретил.
— Если они могут держаться, то мы им не нужны. Если они погибнут, мы должны держаться.
Он велел крепко запереть двери, а всех солдат и вооруженных слуг поставил под прикрытием у окон. Молча и напряженно ждали все исхода битвы. Наконец раздался победный рев индусов. Гастингс, спокойно стоявший у окна с ружьем в руке, приказал не тратить даром ни одного заряда.
Дикий факир в сопровождении двадцати человек вбежал во двор, потрясая факелом и изрекая громкие проклятия. Он кинулся к веранде и поднялся на ступени. Гастингс спокойно подошел к открытому окну, пристально посмотрел вниз, поднял ружье, прицелился, раздался выстрел, и факир, даже не вскрикнув, повалился с простреленной головой. Остальные последовали примеру губернатора и, хотя они не так метко стреляли, но тем не менее ворвавшиеся с факиром во внутренний двор индусы вскоре были убиты или смертельно ранены. Гастингс продолжал стрелять. Каждая его пуля попадала в цель. Индусы еще не осознали всей опасности, как пятеро из них были убиты. Из других окон тоже стреляли, и все с ужасом повернули обратно на первый двор. Губернатор со своими верными слугами занял прочную позицию, которую индусы по прошествии первого взрыва фанатизма не решались атаковать.
Когда ночь окутала все вокруг, темная фигура в одежде торговца отделилась от группы у костра, как бы случайно, никем не замеченная вошла в полосу тени и скользя вдоль стен, добралась до внутреннего двора. Часовые стояли у окон, но никто не заметил темной фигуры, державшейся в тени, которая наконец вскарабкалась по колоннам веранды и добралась до запертой двери.
Громкий стук раздался в ночной тишине. В одну секунду показались часовые у окон с направленными на фигуру ружьями.
— Не стреляйте! — крикнул незнакомец по-английски. — Отворите, это друг с известиями к губернатору.
После краткого совещания дежурные офицеры отворили, но несколько ружейных дул держали вошедшего на мушке. Он же снял чалму и воскликнул:
— Вы слишком осторожны, друзья мои. Узнаете вашего товарища Синдгэма? Ведите меня скорее к губернатору… Майор Пофам идет с сильным войском и артиллерией, я поспешил вперед с этим известием.
Послышались радостные возгласы, офицеры узнали капитана, несмотря на костюм и выкрашенное лицо, жали ему руки и повели его в комнату губернатора.
Гастингс, лежавший одетым, сейчас же очнулся от дремоты и взялся за кинжал. Но зоркий глаз его узнал капитана. Он быстро подошел, пожал ему руку и вопросительно посмотрел, точно желая проникнуть в его душу.
Капитан спокойно, деловым тоном повторил свой доклад, состоявший в том, что он вернулся в Калькутту из командировки и получил там приказ немедленно следовать за губернатором. В то же время гонцы доставили майору Пофаму приказание двинуться с войсками. Синдгэм поспешил вперед, чтобы, если возникнет опасность, помочь губернатору. К тому же он принес известие о том, сколько именно идет батальонов пехоты, сколько кавалерии и что им потребуется еще несколько дней на переход. Гастингс слушал нетерпеливо, почти не интересуясь известием, сильно радовавшим его офицеров.
— Я проучу мятежников, — заявил он. — Я их не боюсь, они не осмелятся ничего предпринять против меня. Может, даже хорошо, что они оказали сопротивление, теперь уже никто не будет оспаривать моего права, даже долга навсегда подчинить нашему владычеству этот город.
Офицеры испуганно и изумленно смотрели на губернатора, спокойно говорившего о завоевании города, когда ожесточенное население держало его в плену и угрожало его жизни.
— Так как я проснулся, то надо работать, — продолжал Гастингс. — Если вы не слишком устали, капитан, займитесь сейчас же вашими служебными обязанностями, к приходу войск все должно быть готово. У этих господ, надеюсь, найдется платье для вас, чтоб вы завтра же предстали в вашем настоящем виде.
— Я к услугам вашего превосходительства, — отвечал капитан, — усталости для меня не существует, когда есть дело.
Офицеры удалились, Гастингс близко подошел к капитану и заглянул ему в глаза.
— Как дела в Мадрасе? — спросил Гастингс и голос его задрожал.
— Сэр Эйр-Кот атаковал мизорский лагерь и…
— Дурак! — гневно крикнул Гастингс. — Он уложит все свое войско и сделает из Гайдера-Али сказочного героя Индостана! Вы были у него?.. Вы из Мадраса? — спросил он потом с удивлением, почти с укором.
— Я из Мадраса и был у него, но не как капитан Синдгэм… Он не узнал меня. Я приехал сюда как канарезец Самуд, посланный Типпо Саиба.
— Типпо Саиба? Он отделился от отца?
— Он король мизорский, — отвечал капитан. — Он отступил в горы и желает заключить мир. Гайдер-Али умер.
— Умер! — почти крикнул Гастингс. — Когда?
— После битвы под Мадрасом, он заболел во время боя и умер на следующее утро, Типпо Саиб послал меня для заключения мира. Вот донесение сэра Эйр-Кота о сражении.
Он подал Гастингсу запечатанное письмо, но тот равнодушно бросил его на пол.
— А вот мое полномочие от Типпо Саиба для переговоров с вашим превосходительством, — подавая пергамент, спрятанный в складках его одежды, проговорил капитан.
Гастингс прочитал его и отступил… Он, никогда не показывавший своего волнения, дрожал и с суеверным страхом смотрел на капитана.
— Гайдер-Али умер, — Гастингс содрогнулся. — Это больше чем два выигранных сражения… Мир с Типпо Саибом повергнет мятежную Индию к моим ногам! А его условия?
— Он требует земли, завоеванные его отцом, и признание его падишахом всех магометан, преемником калифа и наместником пророка.
Глаза Гастингса сияли.
— Право, это больше, чем я смел надеяться, — заметил он. — Все индусские князья, все набобы будут его врагами, и Мизора сама собой достанется нам.
Он подошел к капитану и взял его руку:
— Вы человек, исполняющий свои обещания, хотя бы весь свет считал их невыполнимыми. Я скуп на восторги, но вами, капитан, я восхищаюсь!
— Я сдержал свое слово, — мрачно отвечал капитан. — И рисковал своей, жизнью за жизнь врагов Англии… еще немного, и слоны Гайдера-Али растоптали бы меня… Пусть все прошедшее останется погребенным в глубине моей души… Воспоминания не должны омрачать жизнь.
— И я сдержу свое слово! — воскликнул Гастингс. — Что вы сделали для меня, для Англии достойно высшей награды — требуйте, что хотите!
Он еще держал руку капитана, но когда почувствовал пожатие его тонких гибких пальцев, он вздрогнул и отступил. Только что мрачно опущенные глаза капитана сияли счастьем и радостью.
— Не теперь, — остановил он. — Опасность еще угрожает со всех сторон… Когда она будет вполне устранена, тогда мы подумаем о награде, которую я действительно заслужил, так как, клянусь небом, я не хотел бы делать вторично то, что сделал, и не хотел бы еще раз пережить то, что пережил.
Вошел слуга с докладом, что посланный Шейт-Синга просит об аудиенции. По знаку Гастингса вошел главный телохранитель с двумя солдатами, поклонился до земли и положил чалму к ногам Гастингса. Офицеры с любопытством столпились у двери, все ожидали, что Шейт-Синг возвратит свободу пленному при условии отказаться от всех требований. Но посланный униженно просил прощения от имени своего господина за восстание народа и заверял, что Шейт-Синг сделает все возможное для исполнения требований губернатора.
Офицеры перешептывались и с трудом скрывали свою радость такому неожиданному повороту дела, устранявшему неминуемую опасность, Гастингс же отвечал без колебаний:
— Твое предложение — дерзость, которая заслуживала бы наказания, но я не имею обыкновения карать слуг за поступки их господ. Возвращайся назад и передай пославшему тебя, что я никогда не веду переговоров с мятежниками. Время разговоров прошло, мое терт пение истощилось.
Телохранитель хотел говорить, но Гастингс остановил его повелительным жестом:
— Я ничего не хочу слушать. Помни, что я предоставляю тебе свободу, только для того, чтобы ты передал ответ своему господину. Спеши исполнить мое приказание.
Пораженный посланный схватил чалму с пола и побежал, бросив испуганный взгляд на Гастингса: он, вероятно, приписывал таинственную и сверхъестественную силу этому человеку, который с горстью солдат и слуг, окруженный тысячами, говорил тоном победителя. Несмотря на почтительность к губернатору, офицеры позволили себе напомнить об опасности такого ответа.
— Этого я как раз не боюсь, — спокойно возразил Гастингс. — Шейт-Синг так же хорошо знает, как и я, что из Калькутты идет войско, и он не рискнет напасть на нас. А если даже и существует такая опасность, то ее надо преодолеть. Мятеж, жертвой которого пал английский батальон, не останется безнаказанным. Если отступить от требований, предъявленных князю, у которого мы находимся будто бы в плену, то восстание вспыхнет по всей Индии. Чтобы устранить такую угрозу, я охотно готов рискнуть своей жизнью в минуту, когда счастье улыбается нам как никогда, так как я получил известие, что Гайдер-Али умер, а Типпо Саиб просит о заключении мира.
Офицеры восторженно приветствовали губернатора, обещая поддерживать его во всем и переносить с ним все невзгоды.
Ночь прошла спокойно. Гастингс спал хорошо, как всегда. Капитан и другие офицеры чередовались для отдыха, время от времени обходя караулы, расставленные у ворот внутреннего двора, превращенного в маленькую крепость. Еще до рассвета послышались выстрелы из части города, прилегающей к Гангу. Гастингс вскочил и поднялся с капитаном на высокую башню в углу дворца, с которой открывался вид на окрестности. Ружейная стрельба усиливалась, слышались болезненные возгласы и дикий рев, жутко звучавший во мраке ночи. Наконец блеснул первый луч солнца и стало видно, как английские войска плотной массой подвигались к предместью. Толпа народа с криком и угрозами встречала их, иногда отвечая отдельными выстрелами на залпы, стараясь прорвать ряды наступавших, но пули англичан производили в ней все большее опустошение.
— Вот и помощь, — с гордой улыбкой заметил Гастингс. — Теперь трусливые варвары узнают, что значит проливать английскую кровь и держать в плену английского губернатора.
Капитан Синдгэм смотрел в бинокль на далекую равнину и на извилистое течение реки. Вдруг лицо его омрачилось.
— Я вижу только один батальон, а выступило сильное войско, — отметил он. — Вероятно, авангард майора Пофама… Командующий им офицер, должно быть, шел всю ночь, чтобы прийти первым и заслужить славу освобождения губернатора.
— И я, конечно, отблагодарю его за эту услугу, — отвечал Гастингс. — Его рвение не будет забыто.
— Роковое рвение, — проворчал Синдгэм. — Несчастное честолюбие, так как отряд слишком мал, чтобы осилить врагов.
— Индусы разбегаются во все стороны, — отозвался Гастингс, тоже глядя в бинокль. — Дорога к городу свободна, они скоро будут здесь.
— Дорога к городу свободна, — повторил капитан, — но там от храмов идут плотные массы под предводительством факиров и заполняют узкие улицы, с ними наши войска не справятся и будут подавлены численностью. Если каждый убьет десятерых, то все-таки в конце концов будет сам убит… Честолюбивый офицер идет на бесцельное кровопролитие, умоляю вас, ваше превосходительство, если возможно, пошлите гонца, чтобы он вернулся обратно и ждал на берегу остальных.
Гастингс долго молчал и наконец дал согласие. Капитан хотел сам бежать, но Гастингс остановил его:
— Вы нужнее здесь, около меня, я пошлю своих слуг-индусов, которые пойдут разными дорогами.
Так и сделали. Слуги пошли с краткой запиской Гастингса к командующему офицеру. Местность около дворца оказалась безлюдной, все внимание населения сосредоточилось на предместьях. Посланные смешались с толпой на улицах, скрылись из виду и, вероятно, не достигли цели, так как английский отряд спокойно приближался. Он подходил к узким извилистым улицам.
— Они погибнут, — в отчаянии крикнул капитан. — Все погибнут, до последнего человека.
Гастингс не возражал. Он стоял, гордо выпрямившись, но рука его, державшая бинокль, дрожала. Он все еще надеялся, что гонцы успеют предупредить офицера, но им, верно, не удалось пробиться в толпе. Отряд продолжал идти, теперь уже колонной только в четыре человека, из-за того, что улицы все более суживались.
Вдруг капитан закричал:
— Их атакуют!.. Какое несчастное ослепление!.. Теперь нет спасения…
Действительно, когда весь отряд вошел в узкую улицу, из всех боковых улиц ринулись вооруженные массы под предводительством факиров, отрезая солдатам путь впереди и сзади и напирая со всех сторон.
Отряд оказался в отчаянном положении, на него сыпался град пуль и стрел, ожесточенные толпы, возбуждаемые факирами, вплотную наступали. Линия отряда была прорвана во многих местах, солдаты, окруженные со всех сторон, не имели возможности заряжать ружья. Они с трудом отбивались штыками, и если еще убивали врагов, то и сами валились десятками. Немного потребовалось времени, чтобы от отряда не осталось и следа.
— Кончено, — мрачно проговорил Синдгэм. — И нам нет надежды на спасение, если еще промедлит помощь… Против разъяренной толпы устоять невозможно, мы не можем отбиться здесь от нее, а они не постесняются даже поджечь резиденцию своего, князя. Если они будут наступать, — прибавил он еще мрачнее, хриплым голосом, — то тогда лучше взорвать эти стены, если хватит пороха, чем отдаться в руки фанатикам.
— Нет, — отрезал Гастингс. — Это выглядело бы отступлением, а покуда у меня есть хоть капля крови, я не отступлю, так как пока живешь — надеешься, пока надеешься — можно победить.
Капитан взглянул на застывшее лицо губернатора, в глазах которого сверкали молнии.
‘Таким должен быть бог войны и разрушения, — подумал он, — когда тот является сокрушить мир, и все живущее содрогается при страшных звуках его рога. То же происходило и в лагере Гайдера-Али, слоны которого уже готовы были растоптать меня, и страх пронзил меня тогда с ног до головы’.
Губернатор отправился к караульным и распорядился, чтобы все пятьдесят солдат и приблизительно столько же вооруженных слуг приделали железные засовы к дверям комнат, непосредственно прилегающих к башне, и сделали в них бойницы для просовывания четырех ружейных дул. Все жизненные припасы и сосуды с водой он велел принести в эти комнаты. Когда приготовления закончились, Гастингс опять поднялся на башню следить за движениями врагов.
Тем временем толпа направилась к храму Сивы, где Шейт-Синг, дрожа и колеблясь, стеная и причитая, сидел во внутреннем дворе, прислушиваясь к доносившемуся гулу битвы и думая, как ему добиться прощения губернатора за нападение на английское войско. Он посылал одного гонца за другим с приказанием прекратить бой немедленно, но брамины перехватывали гонцов и почти силой удерживали его самого от появления на улицах, чтобы остановить бой. Вдруг пришло известие о неожиданной победе и уничтожении английского отряда. Шейт-Синг сразу остолбенел и закрыл глаза, точно ослепленный внезапным светом, но потом вскочил, глаза его сияли, дикая радость выразилась на лице, жажда мести, скрывающаяся под приниженной хитростью индуса, вдруг пробудилась.
— Сами боги предают нам осквернителей нашей святыни! — воскликнул он. — Вперед, идите во дворец, тащите дерзновенного губернатора, пусть он испустит дух под ногами слонов, а если он будет сопротивляться, подожгите дом, пусть его стены задавят осквернителей нашей святыни!
Слуги князя хотели бежать исполнять его приказание, но верховный жрец храма Сивы остановил их.
— Нет, — сказал он. — Английское войско придет мстить за гибель своих, если мы убьем губернатора. Будем держать его заложником, это даст нам возможность вести переговоры и, может быть, без нового кровопролития он сохранит нашу независимость. Пошли ему гонца, князь, предложи мир и свободу, если он велит приближающемуся войску вернуться в Калькутту и торжественным договором освободит нас от дани, а тебя поставит наравне с набобом Аудэ и с низамом гайдерабадским, сделав верховным главой всех индусских князей.
Шейт-Синг согласился на все, послал гонца с предложением мира во дворец, а сам сел на слона и поехал по улицам города, окруженный телохранителями. Он обращался к народу, радостно приветствовавшему его, призывая не изменять верности богам и не слагать оружия, пока не будет свергнуто иноземное владычество. Посланный скоро вернулся, говоря, что ему не отворили дверей, из которых на него были направлены дула ружей. Шейт-Синг опять вознегодовал, опять требовал, чтобы дворец брали приступом и погребли Гастингса под его развалинами, но осторожный жрец снова предостерег его:
— Мертвый губернатор нам не нужен, — говорил он, — а живой, пока он у нас в руках, будет стоить дорого. Если же мы победим англичан, тогда мы можем принести его в жертву богам, святыню которых он осквернил.
Молва об истреблении англичан быстро разнеслась на всю округу, причем отряд уже обратился в целое войско. Все окрестное население деревень стекалось, вооруженное мечами, стрелами, копьями. Крестьяне бросали свои поля, чтобы принять участие в освободительной войне, которую возвестил князь Бенареса, защитник величайших святынь индусского народа. Всех пришедших разделили на отряды, предводимые частью телохранителями, частью факирами, и перед городом разбили большой лагерь для обучения их военным приемам.
Народ все стекался, деревни пустели, и все, кто мог владеть оружием, спешили защищать храмы и уничтожать англичан. Вдруг издали показался блеск оружия и по плотно движущейся массе все поняли, что приближаются английские войска. Шейт-Синг опять стал колебаться, в то время как английская армия внезапно остановилась, широко растянувшись, и расположилась лагерем. Майор Пофам, думавший, что он призван только для усмирения возмутившегося населения Бенареса, с изумлением натолкнулся на большой лагерь под городом. Он не рискнул атаковать позиции, не зная, в чем дело, и предпочел пока остановиться и исследовать положение.
В течение дня все увеличивалось как из земли выраставшее войско Шейт-Синга. Молва о событиях в Бенаресе проникла в Бахар, и там тоже поднялся народ. Многочисленные хорошо вооруженные толпы подходили и располагались под городом. Из Аудэ тоже пришли целые полчища, даже магометане присоединились, ожесточенные деспотическим правлением набобов и казалось, что пламя готово охватить всю страну.
Численность индусов намного превышала численность английских солдат. Шейт-Синг уже вообразил себя царем Индии и неустанно показывался в блестящем шествии собравшимся воинам, фанатическое возбуждение которых продолжали разжигать факиры. Он бросал им деньги и всюду возвещал через своих герольдов, что гибель белых варваров решена богами. Брамины же обещали каждому, кто погибнет в этой священной войне, высшее блаженство в раю Индры, даже если он совершил прежде самые тяжелые грехи.
С башни дворца Гастингс следил за развивающимися событиями как за интересным представлением, совсем не думая, что его жизнь зависит от боя, готовящегося там, внизу. Он заметил осторожную сдержанность английской армии и боялся, чтобы не подумали, что он сделался жертвой мятежа, как передовой отряд, от которого не осталось и следа. Поэтому он приказал слугам составить из разных тканей английский флаг и вывесить его на высоком шесте, обозначив таким образом его присутствие в городе. Он имел удовольствие видеть, что флаг заметили. Из далекого английского лагеря раздался салют, возвестивший о том, что английские войска будут защищать честь флага до последней капли крови и готовы положить все силы на освобождение тех, над головами которых он развевался.

V

Когда салюты доказали Гастингсу, что флаг на башне дворца замечен и понят, он сейчас же велел сделать из разноцветных тканей полный состав сигнальных флагов. Переговоры посредством флагов знали все английские офицеры в колониях, так как им часто приходилось посылать и принимать сообщения таким способом из фортов со стоящих в море судов. Скоро сигналы изготовили, большой флаг спустили, и начались переговоры, а Гастингс и офицеры напряженно смотрели на далекий лагерь. Они не обманулись. Вскоре на холме появился большой флаг, а потом сигналы.
Гастингс торжествовал. Он, пленный, окруженный почти миллионами врагов, с башни своего противника распоряжался наступлением для своего освобождения. Офицеры с изумлением смотрели на неиссякаемую изобретательность этого человека, хотя и высказывали еще опасение, что фанатичная толпа ворвется во дворец или подожжет его.
— Они не посмеют, — уверял всех Гастингс. — Если они после первой победы не продолжали нападение, так теперь тем более на него не решатся… Мы для них залог, которого они не уничтожат, индусы слишком хитры, я их знаю.
И он оказался прав, так как, хотя сигналы между дворцом и английским лагерем отлично видели и в городе, и во враждебном лагере, никакого нападения на дворец не последовало, а, наоборот, площади и улицы кругом совершенно опустели.
Гастингс остался доволен, видя то, чего он и добивался, ведь вся сила врагов заключалась в выгодном положении в городе, и он сообразно с этим давал приказания войскам, которые были поняты и с точностью выполнены. Английские батареи выехали, заняли небольшое возвышение и открыли огонь, направленный не на враждебный лагерь, а в город, главным образом на высоко выдающиеся храмы и улицы, переполненные народом, разрушая дома и производя невообразимое смятение. Поднялся жалобный вой, и с башни ясно просматривалось, как толпы укрывались в домах, а в храмах началось тревожное движение.
Гастингс сигналами приказал удвоить огонь и указал, насколько возможно, куда он главным образом должен направляться. Дома разрушались, обломки заграждали улицы, и толпы бежали за город. Чего ожидал Гастингс, то и случилось. Брамины, всем руководившие из большого храма Сивы, увидели, что артиллерийские снаряды скоро превратят город в груду развалин и что невозможно дольше оставаться в оборонительном положении. Они распорядились о наступлении. Всему вооруженному народу приказали идти в лагерь, факирам и телохранителям — немедленно атаковать врага и во что бы то ни стало взять батареи или заставить их отступить, но ни в коем случае не преследовать врага при отступлении, а немедленно возвратиться под прикрытие городских стен.
Гастингс потирал руки.
— Все идет как нельзя лучше, — говорил он. — Они бегут, как пчелы из улья, когда его окуривают. Майор Пофам вполне понял меня — вся опасность в городских улицах, а в открытом поле мы победим, будь их хоть во сто раз больше, чем наших.
С башни он прекрасно видел, как Шейт-Синг сам направился к воротам, он сидел на громадном слоне, украшенном золотыми бляхами и роскошными коврами. Перед ним несли большое знамя Бенареса, за ним следовали телохранители и слуги, рядом выступали брамины с четками в руках и с монотонным пением молитв. Огонь, направленный на город, становился все сильнее, женщины и дети бежали к городским воротам, и даже шествие Шейт-Синга ускорило шаг, спеша уйти от опасных городских улиц. Появление князя в лагере встретили восторженными криками, все спешили ему навстречу, падали ниц и старались коснуться ковров его слона. Брамины рассыпались по всему лагерю, везде возвещая народу, что боги решили гибель врагов и нападение на них будет увенчано несомненной победой.
Гастингс стал опять с помощью сигналов давать войскам указания, которые в точности были исполнены. Батареи прекратили огонь и отступили. Вся английская армия выстроилась, медленно удаляясь от города. Кажущееся отступление удвоило уверенность Шейт-Синга и его воинов, и даже брамины и факиры забыли наставление верховного жреца не преследовать англичан слишком далеко. Надежда в решительном сражении уничтожить глубоко ненавистного и грозного врага ослепила их, и они побуждали народ к неотступному преследованию. Таким образом, сплоченное войско англичан и полчища индусов, рассыпавшихся по всему полю, все более удалялись от города.
Внезапно положение изменилось. Две легкие батареи выехали полным ходом и заняли свою прежнюю позицию на холме, частью в тылу, частью во фланге неприятеля. В ту же минуту за ними последовало несколько эскадронов тяжелой английской кавалерии. Когда перемещение, вполне неожиданное для врагов, прекратилось, центр английской армии остановился широким фронтом в несколько рядов и ждал неприятеля, приближавшегося с дикими криками. Стрелы полетели во фронт англичан, раздалось несколько неудачных выстрелов, но тут нападавших встретил залп всех рядов линии. Сотни народных индусских воинов повалились, обливаясь кровью, следующие падали на них и по всему фронту индусов началось смятение. Батареи открыли губительный огонь с фланга и тыла неприятеля, а кавалерия англичан налетела с саблями, оттесняя неприятельскую конницу на свои же пешие толпы.
Шейт-Синг, до сих пор плотно окруженный своими воинами, которых воодушевлял на бой, предвещая им победу, вдруг оказался один с несколькими слугами на открытом месте, а невдалеке уже сверкали штыки и широким полукругом надвигалась тяжелая английская кавалерия. Шейт-Синг с ужасом оглянулся, и ему не успели еще подать лестницы, как он уже скользнул мимо слуг с опахалами и спустился со слона. Сев на приготовленную лошадь, он поскакал в сопровождении нескольких слуг через поля в сторону от города.
Английская кавалерия, увидев мчавшегося беглеца, догадалась по драгоценным камням, сверкавшим на его поясе и чалме, что скачет князь или один из начальников. За ним погнались, но его лошадь бежала быстрее простых полковых лошадей. Погоню скоро прекратили, и Шейт-Синг скрылся в облаке пыли. Остальных бежавших не преследовали, как приказал сигналами Гастингс. Он не стремился ни к кровопролитию, ни к опустошению города и окружающей местности, он довольствовался одержанной победой, а восстание — достаточный повод для смещения князя и взятия города.
Местные жители бежали обратно в город и исчезали в домах или спокойно садились у своих лавок, как будто ничего не произошло. Пришлых точно вымели с поля битвы и через несколько часов можно было наблюдать странное явление: недавно пустынные деревни опять заселились, крестьяне работали на полях и лугах так мирно и спокойно, точно ничего не произошло и никто не знал о событиях в Бенаресе.
Гастингс дал знать сигналами, что английское войско может безопасно вступить в город, и, когда майор Пофам во главе своего штаба въехал в ворота с отрядом кавалерии впереди, а за ним грохочущие пушки и пехота со сверкавшими штыками, на узких улицах и на площадях все имело свой обычный вид: мирные жители занимались своими делами или любопытно выглядывали из окон. Они как будто не имели ничего общего с дикой толпой, бесновавшейся за стенами города.
Майор Пофам соскочил с лошади, вбежал на лестницу и явился как в обычное мирное время. Единственным доказательством чего-то необычайного могло служить только то, что всегда холодно-сдержанный губернатор почти нежно обнял майора Пофама и произнес взволнованным голосом:
— Вы вовремя пришли, дорогой друг, я никогда не забуду, как вы преданно и разумно исполнили ваш долг относительно меня и вашей родины!
Все шло так, как будто за последние дни вовсе ничего не случилось: дворец и городские ворота занимали английские войска, улицы кишели народом, занятым своими делами, торговцы продавали свои товары, нищие просили милостыни у английских солдат, а священные быки и обезьяны снова беспрепятственно расхаживали по городу.
Гастингс издал строгий приказ уважать святыни и обычаи индусов. Он знал, что только религиозный фанатизм мог деятельно и грозно препятствовать распространению английского могущества. Храмы были сохранены в целости, браминов, несмотря на заведомое подстрекательство к восстанию, окружили почетом. Только Шейт-Синг исчез. Вместо него дворец занимал Гастингс, и никто не упоминал о прежнем повелителе. И впоследствии никогда никто не слышал о несчастном князе, который при мужестве и решительности мог бы подавить английское владычество в Индии или затруднить его распространение на долгое время. Не знали, куда он делся, бежав с поля сражения, но через некоторое время в продаже появились громадные бриллианты, украшавшие, как предполагали, его одежду и оружие. Происхождения этих драгоценностей не доискивались, и когда-то могущественный правитель исчез бесследно.
В первые же дни прихода майора Пофама в Бенарес началась неустанная работа по введению нового положения, которую Гастингс, несмотря на потрясения, отразившиеся на нем, всецело принял на себя. Весь день и часть ночи он занимался делами в своем кабинете или отправлял гонцов, дополняя краткие письменные приказы подробными словесными указаниями.
Он составил договор с Типпо Саибом, который давал ему лишь кажущееся владычество над всей юго-западной Индией, но в то же время содержал такие статьи и, условия для нового падишаха, что в них в любой момент можно было найти повод к присоединению Мизоры. Договоры губернатора Индии напоминали слова кардинала Ришелье, который говорил, что ему достаточно строчки, написанной человеком, чтобы довести его до эшафота. Он послал также гонцов к Асафу-ул-Дауле, королю Аудэ, упрекая его в неосмотрительном управлении. ‘Целые толпы подданных Аудэ, — писал губернатор, — стекались в армию Шейт-Синга’. В своем послании Гастингс не взваливал обвинение в измене этих мятежников на Асафа-ул-Даулу, но считал, что он несомненно виновен в своей беспечности правителя, позволившего своим подданным поступать так неразумно. Поэтому он должен искупить свою халатность, немедленно предоставив двести тысяч фунтов на расходы по подавлению восстания в Бенаресе.
В боковом флигеле дворца нашелся малолетний дальний родственник бежавшего Шейт-Синга — двенадцатилетний мальчик. Гастингс с большой торжественностью при участии главных жрецов-браминов, которым он оказывал почтение, провозгласил его раджой Бенареса. Не смущаясь его несовершеннолетием, он заключил с ребенком договор, по которому управление и взимание налогов предоставлялось компании, а раджа получал ежегодную пенсию и право назначать своих придворных, которых все-таки должен утверждать губернатор. Гастингс действительно ошибся относительно богатств, накопленных Шейт-Сингом: в княжеском казначействе наскребли только двести пятьдесят тысяч фунтов золотом, кроме драгоценных камней и разных сокровищ. И хотя подозрение, что слуги бежавшего князя и брамины многое расхитили, казалось вполне основательным, но доказать его не представлялось возможным. Значит, Шейт-Синг на самом деле не мог выполнить все увеличивавшихся требований, но несчастный князь исчез бесследно, а Гастингс не такой человек, чтобы отказаться от своих приказаний, даже при веских доказательствах невозможности их выполнения.
Для удержания Бенареса Гастингсу понадобились новые войска, и он с гордой самоуверенностью изобрел новые источники дохода. Посланный от набоба Аудэ появился немедленно по получении приказа. Набоб в самых покорных выражениях поручил засвидетельствовать губернатору свою верность и преданность, но заявил, как и Шейт-Синг, что он не в состоянии уплатить требуемой Гастингсом суммы, так как английское войско, которое он все еще содержал в Лукнове, настолько дорого стоило ему, что он едва мог платить своим слугам. Он просил губернатора сначала вывести гарнизон из Лукнова, и тогда он мог бы приложить все старания к исполнению требования губернатора.
Гастингс не дал никакого ответа, решив лично приехать в Аудэ для выяснения всех обстоятельств.
С величайшей поспешностью явился новый посланный от набоба, который, униженно кланяясь, оповестил, что набоб выедет навстречу губернатору у границ своего государства и что он приготовил для приема губернатора апартаменты в крепости у Байзабада. Английские офицеры отговаривали Гастингса ехать во дворец в горах, где он оказался бы до известной степени во власти набоба, но Гастингс, не колеблясь, принял приглашение.
— Если я с одним батальоном пошел на Бенарес, имеющий население сотни тысяч, — сказал он, — то неужели я задумаюсь ехать во дворец Асафа-ул-Даулы, который займу со своими войсками и где скорее он будет у меня в плену. Я поеду, потому что в такое критическое время все надо устраивать лично. В самом Лукнове было бы опаснее, — добавил он, — так как магометане — более серьезные враги, чем индусы, а если бы Асаф-ул-Даула имел дурные намерения, он, скорее, пригласил бы меня именно в Лукнов.
Гастингс организовал управление Бенаресом, оставив там командиром майора Пофама, и назначил два батальона и два эскадрона под командой надежных офицеров сопровождать его в Аудэ. Перед отъездом Гастингс позвал к себе в кабинет капитана Синдгэма.
— Дорогой друг, — обратился у нему Гастингс, — у меня есть поручение, которое я мог бы доверить только вам.
Капитан побледнел и отступил.
— Не бойтесь, — продолжал Гастингс, — это поручение непохоже на вашу командировку в лагерь Гайдера-Али. Вы тогда заслужили название моего друга, а я только другу могу доверить то, что отдаю теперь вам в руки. Опасность, угрожавшая Англии в лице Гайдера-Али, устранена. Я взял Бенарес — это больше, чем сделал бы всякий другой, но мне, к сожалению, приходится считаться не с королем Англии и не с народом, а с обществом алчных акционеров. Им нужны деньги, и, чтобы достать их, мне приходится уезжать из Калькутты. Никто не поручится, что мои враги не подкапываются под меня, поэтому мне нужно во время моего отсутствия иметь в Калькутте верного, надежного человека, на которого я мог бы положиться, и я избрал вас, мой друг. Отправляйтесь немедленно в Калькутту, я доверяю вам мою жену и детей. Следите за всем, что происходит среди туземцев и чиновников компании, и если приедет посланный из Лондона и осмелится, как когда-то Клэверинг и Францис, вмешиваться в управление, требовать власти или прав, то дайте ему отпор со свойственной вам решимостью. Вы не боялись диких зверей и не побоитесь лукавых врагов того, кто вернул вас в общество людей.
Глаза капитана заблестели.
— Вот, — продолжал он, взяв со стола бумагу с большой печатью, — это полная доверенность, передающая вам как заместителю все мои полномочия и командование всеми войсками в Калькутте. Я отдаю вам не только всю свою власть, но и всю ответственность. Но я думаю, что могу вам доверять, так как ваша судьба связана с моей, и что я для вас сделал и сделаю, того никто другой сделать не сможет.
Капитан взял доверенность и письмо:
— Я оправдаю доверие вашего превосходительства, как оправдывал его до сих пор и, клянусь небом, не буду бояться ничего!
Его глаза горели, грудь тяжело дышала, губы едва удерживали слово, готовое сорваться, но он не сказал его, а когда губернатор еще раз протянул ему руку на прощание, он склонился, и Гастингс почувствовал слезу на своей руке. На другой день капитан официально простился с губернатором, и оба уехали из Бенареса в разные стороны — Гастингс со слонами, богатой свитой слуг, в сопровождении конного и пешего войска, а капитан — на быстром коне с небольшим эскортом легкой кавалерии.
Близ роскошного и великолепного для того времени города Байзабада, между Гангом и рекой Гогра, на высокой скале стояла крепость, воздвигнутая древнеиндусским строительным искусством, которое славилось умением углублять фундаменты глубоко в скалы. Древний замок, выдержавший в течение тысячелетий немало бурь и восстановленный Асафом-ул-Даулой, служил ему иногда временной резиденцией. Может быть, у него была тайная мысль, при восстании или враждебном вторжении укрыться в нем, представлявшем почти неприступную крепость. У замка не было определенного имени, народ же называл его замком короля или ‘Орлиным гнездом’.
Раджа блестящим шествием выехал навстречу Гастингсу, который сам соскочил с лошади при приближении Асафа-ул-Даулы, говорил с ним не иначе, как с непокрытой головой, и велел войскам пройти перед князем церемониальным маршем. Когда они приблизились к крепости, Гастингс увидел спешно выстроенные бараки, в которых стояли слоны и лошади. Тут же расположился отряд английских войск, составлявший гарнизон Лукнова под начальством полковника Чампиона, и часть телохранителей набоба под командой полковника Мартина — генералиссимуса местных войск, заведующего двором и казначея набоба. Он попросил позволения поставить к набобу Дауле почетный караул от пришедшего с ним войска, и таким образом все бастионы и валы крепости оказались занятыми английскими солдатами, так что набоб, в сущности, находился во власти и в плену у своего гостя, которому он отвел самые роскошные комнаты дворца.
Асаф-ул-Даула велел приготовить торжественный обед и привез немалую часть своего гарема, чтобы угодить своему гостю. Но Гастингс, немного отдохнув у себя от утомительного путешествия, в вежливой форме, но с твердостью, не допускавшей уклонений, просил у набоба аудиенции по делу, послужившему причиной его приезда. Набоб со вздохом согласился на просьбу гостя, равнявшуюся приказанию, и сам пришел в сопровождении полковника Мартина в роскошный кабинет губернатора.
У Гастингса в кабинете присутствовал мистер Раутон, английский резидент в Аудэ, тонкий и ловкий дипломат. Губернатор с обычной своей энергией и точностью приступил к делу. Он потребовал от набоба как друга Англии в самых почтительных выражениях восемьсот тысяч фунтов стерлингов на расходы, связанные с войной против магаратов и Гайдера-Али. Набоб с трудом удержался в своем золоченом кресле, услышав слова губернатора, сказанные так, точно это само собой разумелось. Даже мистер Раутон испугался, зная, что средства набоба истощены великолепными постройками, производимыми полковником Мартином, и расточительной роскошью его двора. Несколько оправившись, набоб начал плачевным голосом уверять, что ему немыслимо собрать такую сумму и даже хотел просить губернатора избавить его от расходов по содержанию войска, ссылаясь на полковника Мартина и английского резидента. Он умолял губернатора не предъявлять таких требований, глубоко огорчающих преданного друга Англии. Гастингс оставался неумолим.
— Мне было бы очень жаль, — заявил он, — если бы в совете компании, а тем более при дворе моего повелителя, короля Англии, возникли когда-нибудь сомнения в дружеских отношениях короля Аудэ, что очень возможно после мятежа в Бенаресе.
— Сомневаться в моей дружбе? — удивился набоб. — Просто невозможно!.. Я самый преданный друг Англии во всей Индии!
Лицо его выражало ужас, руки дрожали…
— Я не имею таких подозрений, — снова заговорил Гастингс, — но они могут легко возникнуть, когда прочитают донесение и когда узнают об отказе оказать нам необходимую помощь.
— Какие донесения? — спросил Асаф-ул-Даула.
— Вашему высочеству разве неизвестно, — отвечал Гастингс, — что в войске, собранном против нас изменником Шейт-Сингом, оказалось много пришельцев из Аудэ.
— Это измена! — вскричал Асаф-ул-Даула.
— Ваше высочество совершенно правы, — это государственная измена. Воины, пришедшие из Аудэ сражаться против нас, большей частью убиты или бежали, но мы взяли нескольких в плен, и они показали, что их вооружили и послали очень знатные бегум из Байзабада, чтобы вместе с Шейт-Сингом подорвать могущество англичан и одновременно свергнуть с престола ваше высочество.
Улыбка заиграла на губах Раутона. Набоб вздрогнул, испуг и гнев отразились на его побледневшем лице.
— Моя мать и бабушка, возможно ли? — испугался он. Мимолетный огонь сверкнул в глазах Гастингса при последних словах.
— Как видите, ваше высочество, я бдительно охраняю вас, но одной бдительности мало, проступок, на который решились высокие бегум, вероятно по чужому наущению, должен быть серьезно наказан.
— Наказывать мою мать и мать моего отца?! — вскричал Асаф-ул-Даула.
— Высокие бегум неприкосновенны, само собой разумеется, — возразил Гастингс, — но тем не менее они должны понести наказание, которое одновременно может покрыть неизбежный расход вашего высочества. Для высоких бегум нужная нам сумма будет необременительна, но достаточна, чтобы отнять у них охоту к таким действиям.
— Вы правы, — живо воскликнул Асаф-ул-Даула, — заговор против меня не может пройти безнаказанно даже для моей матери и бабки.
— Высокие бегум, вероятно, менее виновны, чем окружающие их, — заметил Гастингс, — но они должны отвечать и за проступки их слуг, действовавших от их имени.
Асаф-ул-Даула вскочил и нежно обнял Гастингса, тоже немедленно вставшего.
— Вы преданный друг, и я никогда не смогу отблагодарить вас!
— Именно, чтобы доказать свою дружбу вашему высочеству, я сам и приехал, — сказал Гастингс почти с укором, низко кланяясь, — так как столь важные поручения нельзя доверять посланным.
— Какой посланный может заменить ваше превосходительство! — воскликнул Асаф-ул-Даула. — А теперь забудем политику и будем веселиться.
Он взял под руку Гастингса и повел его в столовую. Гастингс удовольствовался несколькими самыми простыми кушаньями и пил вино с водой. Скоро разговоры за столом стали громче и развязнее, только Гастингс оставался спокоен и холоден и с презрением смотрел на остальных.
По восточному обычаю, когда обед подходил к концу, гостей развлекали красивейшие танцовщицы из гарема набоба, исполняя разные танцы. Гастингс безучастно посмотрел на первый танец и, когда раздались громкие одобрения и танцовщицам стали бросать фрукты и конфеты, он встал:
— Прошу позволения вашего высочества удалиться. Я устал с дороги. Надеюсь, что мое отсутствие никого не стеснит, даже состоящих при мне офицеров.
Он слегка поклонился и вышел.
Веселье стало еще непринужденнее, танцовщиц позвали к столу…
Гастингс стоял у окна своей спальни и задумчиво смотрел на чудный вид, залитый светом луны.
— Христос с тобой, моя Марианна, — проговорил он, устремляя взор в прозрачную даль, — как стремится к тебе мое сердце, как я хотел бы смотреть тебе в глаза, слышать твой голос…
Он обратился в ту сторону, где сквозь легкую дымку виднелись золоченые купола дворцов Байзабада, его взгляд омрачился, и он склонил голову, но скоро опять гордо поднял ее и пробормотал:
— Нет, нет, ложное сострадание не должно смущать меня! Что значат две женщины, в тупом равнодушии проводящие жизнь! История идет своим ходом, и кто дерзнул управлять ее колесницей, тот не должен останавливаться, если под нею погибают отдельные личности!..
Он закрыл окно и спокойно заснул, а из комнат Асафа-ул-Даулы все громче раздавались веселые голоса.

VI

Капитан Синдгэм, прискакав в Калькутту, прошел к леди Марианне в дорожном платье. Он застал ее в кабинете, выходящем окнами в парк.
Она сидела одна, только две прислужницы-индуски стояли с опахалами, пока она читала книгу. Постоянное пользование этой услугой считалось не только потребностью, но и обязательным предписанием этикета для знатных женщин в Индии. И Марианна соблюдала по желанию мужа и на случай неожиданного посещения кого-либо все обычаи, установленные для женщин ее положения.
По возвращении из своей первой командировки капитан провел только несколько часов в Калькутте, так как по приказу Гастингса он немедленно последовал за ним в Бенарес. Тогда он только представился и мимоходом видел леди Гастингс и Маргариту. Радость, блестевшая в глазах Маргариты и пожатие ее руки доставили ему бесконечное счастье. Он обрадовался случаю немедленно уехать опять, так как ничего не мог сказать им о настоящей цели своей командировки, а тяжелые воспоминания, преследовавшие его, казались мрачными призраками между ним и Маргаритой. Теперь он приехал совсем, и новые впечатления сгладили прежние темные образы. С сильно бьющимся сердцем вошел он в комнату и с облегчением вздохнул, увидав Марианну одну. У него оставалось время приготовиться к встрече с Маргаритой и успокоиться, прийти в себя.
Марианна приняла его холодно, почти церемонно, так как даже ближайшие прислужницы не должны подозревать ее тревоги об отсутствующем муже, у которого она вполне научилась искусству владеть собой. Отпустив прислужниц, она подбежала к капитану, схватила его за руки и уже не смогла скрывать своего беспокойства:
— Вы вернулись, капитан… один?.. Что такое, какое известие вы привезли? Новая опасность?.. Если случилось несчастье, так говорите, я все перенесу, только не муки неизвестности и ожидания!
— Известия у меня хорошие, — отвечал капитан. — И ваш супруг твердо и уверенно идет к цели. Он был, правда, в серьезной опасности, но что это значит для человека с такой железной волей, как у него.
Марианна прижала руки к сердцу, и глаза ее наполнились слезами.
— Юг покорен, — продолжал капитан. — Мадрас свободен, мир с Типпо Саибом будет заключен, оттуда больше не грозит опасность. На севере ваш супруг только что покорил Бенарес и взял его под английское управление. Шейт-Синг бежал и, вероятно, сделался жертвой собственных слуг, а теперь губернатор находится в замке у Асафа-ул-Даулы, чтобы исполнить требование директоров в Лондоне и еще прочнее скрепить союз Аудэ с Англией.
Марианна вздохнула.
— Сколько слез и крови нужно для мирового исторического здания! — грустно проговорила она. — Но такова воля судьбы… Рассказывайте, капитан, рассказывайте… о, я не из любопытства расспрашиваю, вы знаете, что я живу исключительно его жизнью.
Она села на диван, капитан придвинул кресло и начал рассказывать обо всем, что произошло в Бенаресе.
Наконец капитан достал письмо Гастингса и извинился, что медлил передать его, так как хотел прежде успокоить ее и все, что он сообщил, составляет главное поручение губернатора. Марианна поцеловала письмо, быстро пробежала его и с улыбкой подняла глаза.
— Значит, вы остаетесь здесь, капитан, так как муж велит мне все сообщать вам, во всем поддерживать вас и повиноваться вашим приказаниям.
— Такое слово могло бы казаться насмешкой для человека, который живет только для вашего супруга и его семьи.
Вдруг капитан встал. Против него, на ступенях веранды, выходящей в сад, показалась Маргарита в белом бумажном платье с голубыми лентами, легкая шляпа прикрывала ее волосы, свободно рассыпавшиеся по плечам и похожие на волны расплавленного золота. Она тоже остановилась как вкопанная. Увидев капитана, ее темно-синие глаза заблестели, нежное личико покрылось ярким румянцем.
— Иди, иди, Маргарита, — закричала Марианна, совсем повеселевшая от хороших известий и письма мужа. — Иди поздороваться с новым нашим господином и повелителем… Им является наш капитан!
Маргарита подбежала, ее глаза сверкнули еще радостнее, и она воскликнула со счастливой улыбкой, низко приседая:
— Имею честь представиться нашему повелителю и надеюсь, что он не будет слишком строг.
Но потом, как бы извиняясь за шаловливую насмешку, она протянула обе руки капитану, горячо ответила на его пожатие и сказала голосом, проникшим в глубину его сердца:
— Как бы повелитель ни распоряжался нами, прежде всего приветствую дорогого друга, который все еще позволяет называть его моим шталмейстером.
Капитан опустил глаза, чтобы они не выдали его волнения. Он низко поклонился, пробормотал какую-то благодарность, и его дыхание коснулось рук Маргариты, которые она отняла, краснея. Он и Маргарите рассказал все происшедшее в Бенгалии, а Марианна внимала ему, вторично переживая события. Маргарита слушала его, затаив дыхание, и часто в напряженные минуты на ее глаза наворачивались слезы. Вскоре капитан ушел к себе.
В первый раз после долгого отсутствия он принимал прохладную ванну и ему грезилась счастливая будущность. Приняв ванну, он позвал лакея. Приход лакея вывел его из мечтаний, и он усердно принялся за работу, доверенную ему Гастингсом. Прежде всего он поехал в форт Вильям осмотреть войска и укрепления, заехал к Барвелю узнать вновь пришедшие известия и сообщил на экстренном заседании высшего совета не только о заключении мира с Типпо Саибом, но и о взятии Бенареса, что вызвало общую радость и подняло настроение всех членов совета. Капитан совсем изменился: прежде холодный, мрачный, враждебно сдержанный, он стал теперь прост, приветлив, общителен, так что Барвель и другие члены совета с удивлением наблюдали такие перемены, приписывая их радости возвращения Синдгэма домой.
Маргарита сияла от счастья. Серьезный, мрачный человек, в словах которого часто проглядывали скорбь и горечь, покорил ее душу, и ее молодое сердце всеми силами рвалось к нему.
Для Синдгэма, когда-то в мрачном отчаянии отвернувшегося от людей, началось радостное, блаженное время, о котором он и не мечтал никогда. Он с необычайным рвением отдался многочисленным и разнородным служебным обязанностям, обнаружив профессиональное понимание военного дела, изумившее всех. Он увеличил работы по возведению береговых укреплений из опасения все еще возможного нападения французского флота, с Барвелем он обсуждал дела правления и с изобретательностью, встретившей бы полное одобрение Гастингса, изыскивал способы увеличить доходы и сократить расходы. Каждый день он писал подробный доклад о произведенных работах с точными сообщениями обо всех лицах и ежедневно посылал свои донесения с верными гонцами Гастингсу, который не скупился в своих ответах на похвалы. Ко всему прочему он находил время заботиться о развлечении дам, устраивая поездки верхом в прохладные вечерние часы или катания на лодках по Хугли. Почти ежедневно у него находилось что-нибудь для Марианны и Маргариты: то редкостный цветок, то ручная птица, то ученая обезьяна. С его приездом ежедневные упражнения в манеже возобновились. Леди Гастингс присутствовала на всех уроках, но иногда она не приходила, оставляя капитана одного с Маргаритой, и влюбленные переживали то чудное время, которое достается каждому человеку в молодости и озаряет старость своими воспоминаниями. У них не оставалось сомнений в их взаимном чувстве, только они не выражали его словами. Их медленно развивавшаяся любовь окутывалась покровом тайны, которую они скрывали друг от друга и от всего света, что придавало особую прелесть их отношениям.
Марианна, слишком умная и наблюдательная, не могла не заметить взаимной склонности молодых людей, но она не считала нужным стеснять их отношения или делать какие-либо предостережения дочери, что обыкновенно только ускоряет развитие чувства.
К обеду во дворце собрался обычный дружеский кружок, потом все пошли в парк. Барвель и другие мужчины разговаривали с леди Марианной, капитан Синдгэм предложил руку Маргарите. Они долго шли молча. Неро, громадная охотничья собака Гастингса, за время его отсутствия еще больше привязавшаяся к Маргарите, шагала вместе с ними, виляя хвостом. Капитан и Маргарита бессознательно пошли той же дорогой, какой шли перед его отъездом, и скоро очутились у бассейна, окруженного высокими деревьями, в котором при свете луны красовались лотосы. Воспоминание заставило их одновременно взглянуть друг на друга. Маргарита покраснела и, с трудом оторвавшись от взгляда капитана, опустила глаза, смущенно проговорив:
— Видите, капитан, волшебная сила лотоса охранила вас, вы вернулись благополучно, и вас не коснулись опасности. Я часто тревожилась, мне иногда снилось, что черная туча висит над вашей головой, что мрачные духи окружают вас… Но тут всегда являлся яркий лотос, и все исчезало в его блеске.
— Вы думали обо мне? — спросил капитан, взяв ее руку, которую она не отняла.
— Ежедневно… ежечасно… — отвечала Маргарита с детской чистосердечностью. — Разве я могла не думать о друге, о моем шталмейстере? — смущенно пояснила она. — Вы были такой мрачный, когда уезжали… Я не могла отделаться от мысли, что вам грозит серьезная опасность… и отец так сумрачно сдвигал брови, когда упоминал ваше имя… а он ничего не боится…
Она с улыбкой смотрела на капитана, и при свете луны в глазах ее виднелись блестевшие слезинки.
— Да, Маргарита, — воскликнул он. — Предчувствие не обмануло вас, меня окружали мрачные духи тьмы, тянули в пропасть… Но, — продолжал он, глубоко вздохнув и снова глядя ей в глаза, — я опустился до дна пропасти, ведь только там я мог достать тот священный лотос, который все очищает и приближает небо к земле. Один раз человек может окунуться в пучину, в которой я был, но во второй раз он должен сделаться ее жертвой. Я никогда ни одним словом не упомяну о прошлом, а вы, Маргарита, обещайте мне… поклянитесь волшебной силой лотоса, который меня хранил, никогда не говорить об угрожавшей мне опасности, о той пропасти, в которую я опускался, чтобы достать сокровище моей жизни.
— Клянусь! — отвечала Маргарита. — Я не любопытна, тем более что вы опять здесь.
Не в силах более владеть своим чувством, он взял ее руки, осыпал их поцелуями и воскликнул:
— Сокровище, которое я достал со дна пропасти, волшебный цветок священного лотоса — это ты, моя Маргарита…
Он притянул ее, и она забылась в его объятиях.
— Маргарита, дорогая, я хотел еще хранить сладостную тайну моей любви, но разве можно удержать источник, ключом бьющий из недр Земли? О, я прочитал в твоих глазах, что ты меня любишь, но теперь хочу слышать это из твоих уст.
Он наклонился и робко, но горячо прильнул к ее губам. Она еще теснее прижалась к нему и с блаженной улыбкой заглянула ему в глаза.
— Моя Маргарита, — прошептал он опять.
— Я люблю тебя, — чуть слышно отвечала она. — Люблю тебя, мой… — она запнулась и испуганно подняла голову. — Как странно, я не знаю, как называть тебя… я никогда не слышала твоего имени.
Он склонил голову, и вся горечь жизни охватила его. Ведь он был пария, отвергнутый людьми, без имени, а она — знатная дочь губернатора. Но только на секунду поддался он чувству обиды. Вспомнив обещание, данное ему Гастингсом, жертвы, труды и преданность, которыми заслужил исполнение этого обещания, он гордо поднял голову и прямо взглянул ей в глаза.
— Мое имя Эдуард, — произнес он спокойно. — Я так долго жил среди чужих, что почти забыл имя, никогда не произносившееся близкими людьми, ты, моя Маргарита, освятишь его для моей новой жизни.
— Я люблю тебя, мой Эдуард, — прошептала она, краснея и пряча лицо на его груди.
Город Байзабад, назначенный Суджи-Даулой, отцом Асафа-ул-Даулы, для резиденции своей жены и матери, можно спокойно назвать ‘городом дворцов’. Бедного, нуждающегося населения, которое в других городах Индии создает и наполняет грязные кварталы рядом с дворцами знатных людей, в городе почти не было. Большой королевский дворец с золочеными куполами и крышами, с флигелями, конюшнями и службами и с громадным парком так широко раскинулся, что сам по себе представлял целый город. Все здания на широких улицах и больших площадях тоже походили на дворцы, тут же возвышались великолепные мечети и индусские храмы. За исключением нескольких коммерсантов, представителей крупных торговых фирм, европейцев не встречалось. В прохладные вечерние часы местные жители прогуливались по главной улице, ведущей к реке Гогре. Магометане обыкновенно ехали на чудных лошадях в сопровождении вооруженных слуг, индусы — в роскошных паланкинах, женщины — в низких золоченых экипажах, обитых дорогими коврами и запряженных белоснежными волами, красотой и быстротой бега не уступающими лошадям. Недостатка в нищих, правда, не было и здесь, но они выглядели приличнее, и их крики звучали менее резко. Уверенные в щедрых подаяниях, они вели себя достойно. Им неустанно бросали монеты, как только они появлялись на улицах. Все здесь дышало спокойствием, тишиной и мирным наслаждением жизнью.
У ворот великолепного дворца стояли часовые, но и они несли свою службу равнодушно и спокойно, вполне уверенные, что им не придется прибегать к оружию, которым едва могли владеть, будучи инвалидами.
Внутренние дворы, конечно, как полагается всякой княжеской индусской резиденции, переполняли слуги, работающие в кухнях, конюшнях, где кормили лошадей и слонов, в садах в качестве садовников, следящих за цветами. Все делалось спокойно, не спеша.
Во дворце жили две женщины, занимавшие половину, выходившую на берег Гогры: Валие-ул-Даула — бабка, и Фарад-эс-Салтанех — мать короля Асафа-ул-Даулы. Старый гофмейстер Магомед-Вахид управлял всем двором, главный шталмейстер Бабур-Али заведовал конюшнями и почетными караулами. Две придворные дамы Фаница и Ради-Мана несли дежурство при княгинях. Для дам тоже требовалось небольшое число прислужниц. Все остальные слуги, насчитывающиеся тысячами, появлялись только когда высокие бегум публично показывались во время каких-либо торжеств.
Суджа-Даула оставил жене и матери богатое имение около Байзабада, составлявшее целое княжество, и свои личные средства, так что старые бегум, мало требовавшие для себя, принадлежали к числу самых богатых в Индии. Асаф-ул-Даула не раз уже обращался к помощи матери и бабки для покрытия все возраставших расходов по разным сооружениям и по содержанию своего роскошного двора. Но старый Магомед-Вахид, скупой казначей, знал цену деньгам, понимая, что только они обеспечивают независимость его повелительниц. Он не всегда исполнял желание короля, а когда просьбы стали слишком часто повторяться, то часто и отказывал в них. Асаф-ул-Даула сильно негодовал, но не решался прибегнуть к насильственным мерам. На мраморном балконе большой комнаты, выходящим в парк, сидели обе княгини Аудэ во время полуденного зноя. Натянутая над балконом тяжелая красная шелковая материя, поддерживаемая золочеными столбами, создавала приятный полумрак. От реки веяло прохладой. Дорогие курения дымились в жаровнях, поставленные на балконе цветы, постоянно опрыскиваемые свежей водой, распространяли ароматы. Стены обтягивала легкая шелковая ткань, местами схваченная драгоценными камнями, роскошной работы ковры покрывали пол.
На широком диване из мягких подушек лежала бегум Валие-ул-Даула, шестидесятилетняя женщина представительной наружности. У азиатских женщин красота молодости снова проявляется в старости: живость и блеск в глазах, пропадающие совершенно в средние годы, вновь возвращаются в старости, юношеская прелесть и миловидность заменяются спокойствием и величием старости. И у бегум Валие-ул-Даулы, обладающей правильными, красивыми чертами лица, огненные глаза смотрели гордо, гладкий лоб и смуглая кожа поражали нежностью и свежестью, ее почти белоснежные волосы, заплетенные в косы, закрывала повязка вроде чалмы. Дорогая шелковая одежда сверкала драгоценными камнями. Вся ее фигура выражала гордость и сознание собственного достоинства, она не привыкла опускать глаза ни перед кем и на всех смотрела свысока.
Невестка ее, мать короля Асафа-ул-Даулы, бегум Фарад-эс-Салтанех, сорокалетняя с небольшим женщина, казалась дряхлее Валие, однако она еще не примирилась со старостью, поэтому пользовалась яркой косметикой и одевалась роскошнее свекрови.
Валие-ул-Даула играла в свою любимую игрушахматы с красавицей Фаницей, сидевшей на подушке перед нею. Иногда она подолгу задумчиво смотрела на вычурные фигуры из слоновой кости, украшенные мелким жемчугом и камнями, а Фаница с бессознательной тоской и немым вопросом во взгляде смотрела в парк. Ей нелегко приходилось со своей старой повелительницей, которая требовала от нее постоянного внимания. Особенно она не допускала рассеянности и равнодушия в игре, к которой сама относилась серьезно, слишком хорошо играть хозяйкой тоже не поощрялось — высокая бегум должна всегда выигрывать. Молодая девушка не раз подавляла вздох, но с усердием исполняла свою обязанность, так как почетная служба при старой повелительнице давала ей больше свободы, чем жизнь в гареме ее отца, крупного сановника в Лукнове. Кроме того, бабка короля всегда заботилась о своих придворных дамах и по окончании службы выдавала их замуж.
Служба черноокой Ради-Маны была интереснее — она читала вслух книгу лежавшей на диване в другом конце комнаты Фарад-эс-Салтанех, заменяя чтением любимые на востоке сказки. Читала она на довольно чистом индусском языке эпопею ‘Махабхарата’, столь же знаменитую и распространенную в Индии, как ‘Илиада’ у древних греков.
Бегум Валие только что взялась за слона, чтобы объявить мат своей противнице, как вошел дежурный евнух, низко поклонился, скрестив руки на груди, и доложил, что Магомед-Вахид просит высоких бегум принять его. Валие дала согласие, милостиво кивнув головой. Фарад-эс-Салтанех поднялась на подушках, а молодые девушки выжидательно взглянули на дверь.
Всегда спокойный, исполненный достоинства Магомед-Вахид предстал перед бегум настолько взволнованным, что забыл почтительно приветствовать их и, быстро подойдя, сказал тревожно:
— Прошу у моих высоких повелительниц милостивого разрешения привести к их высочествам верховного судью из Калькутты сэра Элию Импея. Он приехал по приказанию губернатора и с позволения нашего господина короля Асафа-ул-Даулы.
Глаза придворных дам загорелись от любопытства, Фарад-эс-Салтанех привстала, а старая Валие сурово сдвинула брови:
— Какое дело до меня губернатору Калькутты и как может король Асаф-ул-Даула дать позволение чужому человеку войти в дом его бабки, предварительно сам не спросив на это разрешения?
— Униженно прошу ваше высочество принять и выслушать английского судью, — дрожащим голосом промолвил Магомед-Вахид, — вы сами узнаете тогда, чего хочет губернатор. Мне он ничего не хотел сказать, а не принять его — верх безрассудства.
— Что! — вскричала Валие. — Это почему?.. Кто может мне помешать не принять постороннего, который ко мне приходит, не спросив позволения?
— Я не могу скрыть от вашего высочества, — объяснил Магомед-Вахид, опуская глаза, робким, нетвердым голосом. — Судью сопровождает большой отряд английских солдат, который занял уже караулы у ворот дворца.
— Английские солдаты? — грозно переспросила бегум. — Кто позволил им входить в город, где я повелительница…
В комнату быстро вбежал шталмейстер Бабур-Али с багровым лицом и вскричал без обычного церемонного приветствия:
— Верховный судья Калькутты сэр Элия Импей настоятельно повторяет просьбу принять его.
Валие онемела и больше с удивлением, чем с гневом, смотрела на своего старого слугу. Она не успела еще ничего выговорить, как показался сэр Элия Импей и, отстранив старого шталмейстера, вошел и встал на середину комнаты. Он низко и почтительно поклонился княгиням и подошел ближе к Валие как к старшей, чтобы обратиться к ней со своей речью, но она крикнула ему по-английски с едва заметным акцентом:
— С каких пор вошло в обычай, сэр, что слуги английского правительства являются к индусским княгиням против их воли и позволения?
Сэр Элия Импей гордо выпрямился, его маленькие глазки сверкнули, но он низко поклонился и произнес почтительно и вместе с тем твердо и решительно:
— Почтенный Магомед-Вахид, верно, не сообщил вашему высочеству, что я являюсь сюда по долгу службы как верховный судья Индии и что великий король Асаф-ул-Даула разрешил мне и поручил представиться вашим высочествам.
— Асаф-ул-Даула не имеет права давать разрешение на посещение его матери и бабки, — гневно сверкнув глазами, возразила бегум. — И я не знаю, какой долг службы может привести английского верховного судью в резиденцию княгинь Аудэ.
— Долг моей службы, — гордо отвечал Импей, — охранять право и карать преступление, и его высочество король Асаф-ул-Даула приказал мне сделать доклад, очень близко касающийся ваших высочеств.
Валие хотела уйти, но удивленно остановилась и опять села на свое место — любопытство оказалось сильнее гнева за нарушение этикета.
— Так говорите, сэр, — приказала она. — Мне любопытно знать, что показалось Асафу-ул-Дауле настолько серьезным, что он забыл уважение к матери и бабке.
— Его высочество не забыл уважение, — отвечал сэр Элия Импей, — напротив, он просил меня соблюдать его во всех отношениях и то же самое поручил мне сэр Уоррен Гастингс от имени английского правительства. Требуется расследовать и выяснить обвинение, заявленное против высоких бегум, причем как я, так и король, и губернатор одинаково убеждены, что оно неосновательно. Светлейшие бегум, наверно, слышали о мятеже, происшедшем в Бенаресе?
— Нам говорили о нем, — подтвердила Валие. — Князь Шейт-Синг сделался жертвой своей слабости и нерешительности.
— Как ею сделается каждый, кто дерзнет противиться Англии и платить неблагодарностью за ее поддержку! — с ударением заметил Импей. — К великому удивлению и негодованию короля Асафа-ул-Даулы в мятеже приняли участие целые полчища подданных королевства Аудэ. Большинство мятежников поплатились жизнью за свое преступление, а взятые в плен заявили, что их уговорили на участие в восстании посланные высоких бегум.
Валие-ул-Даула вздрогнула, Магомед-Вахид и Бабур-Али опустили глаза, а Фарад-эс-Салтанех, до сих пор не принимавшая участие в разговоре, воскликнула:
— Что за нелепые наказания! Разве мы когда-нибудь вмешивались в дела управления государства? Разве мой сын Асаф-ул-Даула спрашивал когда-нибудь нашего мнения?
— Кто выдвинул такое обвинение против нас? — спросила старая бегум.
— Тут показания разных пленных, — отвечал Импей, развертывая бумаги. — Кроме того, есть и другие, собранные в разных местностях, которые я посетил по пути. Все они очень определенны и подтверждены присягой. Я убежден, что их показания не имеют никакого значения в смысле доказательств участия ваших высочеств в восстании, но несомненно, что преступные зачинщики злоупотребляли именем ваших высочеств, и несчастные жертвы, погибшие от английских пуль, думали, что действуют согласно воле и желаниям ваших высочеств.
— Разве мы ответственны, раз они злоупотребляли нашим именем? — спросила Валие.
— Конечно, нет, — возразил Импей, — но зачинщики этого преступления неизвестны… Как губернатор, так и король Асаф убеждены, что заявленное против ваших высочеств обвинение совершенно необоснованно, но виновные уклонились от наказания. Поэтому король и губернатор находят справедливым, чтобы ваши высочества вновь доказали дружеское отношение к Англии, участвуя в военных расходах по подавлению восстания в сумме одного миллиона фунтов. Таким путем вы загладите проступок, совершенный вашим именем, и одновременно поможете королю как союзнику Англии выполнить свои обязательства.
Старые царедворцы побледнели и задрожали, Валие вскочила в негодовании, и даже безучастная Фарад-эс-Салтанех вскрикнула.
— Король Асаф-ул-Даула может сам исполнять свои обязательства, — заявила Валие. — Ему принадлежит все государство Аудэ, а мы имеем только то, что завещал нам Суджа-Даула, мой сын, для содержания нашего двора и для исполнения долга относительно бедных. Я никогда не соглашусь на такие условия!
— Мне придется глубоко сожалеть об отказе ваших высочеств, — холодно и строго заметил Импей, — так как я не могу его принять во внимание.
— Не можете? — переспросила бегум. — Что значат ваши слова?..
— Могу только повторить свое сожаление, если ваше высочество не изменит своего решения, так как я принужден буду силой взять то, в чем мне отказывают.
— Кто смеет предъявлять подобные требования?
— Прошу ваше высочество заметить, что не требование, а приговор, вынесенный мною как верховным судьей, к исполнению которого король Асаф-ул-Даула дал мне полномочие.
— Вы забываетесь, — крикнула Валие. — Идите, сэр, я больше не хочу вас слушать.
— Еще раз спрашиваю ваше высочество: это ваше последнее слово и вы действительно намерены противиться исполнению приговора?
— Да, мое последнее слово, сэр, и я повторяю, что мне нечего слушать…
— Почтенный Магомед-Вахид и почтенный Бабур-Али — свидетели, что я сообщил вашему высочеству приговор суда и что я вынужден принудить вас к исполнению приговора.
— Принудить?! — вскипятилась Валие. — Желала бы я посмотреть, как могут меня принудить.
— Личности ваших высочеств недосягаемы даже для власти суда, но в силу служебного долга с этой минуты я беру на себя управление имениями Байзабада до уплаты означенного штрафа и поставлю моих чиновников с приказанием направлять доходы ко мне.
— Да это грабеж! — ужаснулась Валие.
Сэр Элия не обратил внимания на ее восклицание и продолжал:
— Я предлагаю почтенному Магомеду-Вахиду и почтенному Бабуру-Али дать мне ключи от казны и указать, где она хранится.
— Такого никогда не будет, слышишь Магомед-Вахид! — крикнула бегум. — Я запрещаю тебе показывать казну!
— Очень сожалею, что вы так реагируете, ваше высочество, — проговорил Импей, — но есть еще весьма простой выход: если Магомед-Вахид и Бабур-Али дадут свои подписи, то уплата будет произведена калькуттским банком, с которым они будут рассчитываться как им угодно. Таким образом, будут устранены все затруднения и дело уладится миролюбиво.
— Я запрещаю и подписи! — грозно крикнула Валие и Фарад-эс-Салтанех повторила ее слова с несвойственной ей энергией.
— Тогда высокие бегум сами признают, что я исполнил долг службы со всей снисходительностью, на которую только могли претендовать знатные родственницы нашего союзника короля Асафа-ул-Даулы. Прошу позволения удалиться, но буду постоянно к услугам их высочеств, если, как я надеюсь, они захотят изменить свое решение.
Валие-ул-Даула свысока махнула рукой и повернулась спиной к Импею. Он же самым вежливым образом попросил Магомеда-Вахида и Бабура-Али следовать за ним, что с грустью исполнили оба сановника. Войдя в переднюю, они застали там английского офицера и двадцать человек солдат с ружьями и штыками.
— Арестуйте этих господ, — сообщил Импей офицеру. — Передаю их под вашу охрану, вы отвечаете за них.
— Мне очень жаль, — обратился он к седобородым старикам, не находившим слов для возражений, — что я принужден лишить вас свободы до тех пор, пока вы подчинитесь приговору суда. Надеюсь, что вы скоро убедитесь в необходимости такого подчинения.
Он поклонился и передал сановников офицеру, который отвел их в комнату подвального этажа, наскоро превращенную в тюрьму. В ней находилась только самая необходимая мебель, простая и грубая, какая полагалась для низших слуг дворца. В соседней комнате стояли такие же убогие кровати. В передней остался офицер с солдатами. У каждого окна стоял часовой с заряженным ружьем и каждые полчаса днем и ночью проводился осмотр тюрьмы.
Гнетущее настроение пронизало дворец и весь город Байзабад. Приход английских войск и занятие английскими солдатами караулов в резиденции княгинь стало из ряда вон выходящим явлением. Никто не находил объяснений для столь неслыханного и невообразимого действия. Всех охватил безотчетный страх. Помещение дворца, где жили княгини и высшие сановники, были отрезаны от города, в нем остались только личные слуги, и никто не мог ни входить, ни выходить. Таким образом, об аресте Магомеда-Вахида и Бабура-Али никто не знал.
Сэр Элия Импей расположился в роскошных комнатах внутреннего дворца. Он привез с собой целый штаб писарей и чиновников, а также конных солдат, исполнявших полицейскую службу. Красивый, веселый, нарядный Байзабад стал похож на завоеванный город. Знатное население робко пряталось, даже нищие не решались показываться, и прежде оживленные улицы стали тихими и пустынными. Чиновники компании под конвоем конных полицейских объезжали окрестности, вступая в управление имениями княгинь. Подданных обложили новыми налогами и взыскивали их с неумолимой строгостью, наличность касс везде конфисковывали, отправляя в Байзабад, и в первые же дни управления сэра Элии Импея были собраны значительные суммы.
Когда Импей вышел из комнат княгинь, обе придворные дамы громкими жалобами и проклятиями выражали свои чувства, но бегум Валие прервала их и запретила даже громко говорить. Лицо ее мертвенно побелело, губы вздрагивали, глаза наполнились слезами бессильной злобы, но она все-таки не хотела признать, что чужеземец может нарушить покой индусской княгини.
— Бог накажет их за злодеяние, — прошептала она, — а если король Асаф-ул-Даула действительно поручил ему исполнить такое преступление… Но нет, невозможно… это навлекло бы проклятие неба на дом Суджи-Даулы и его государство…
Фарад-эс-Салтанех, пробудившись от своей апатии, не могла так легко успокоиться, она громко плакала и хотела молиться, но старая бегум и это запретила.
Магомед-Вахиду и Бабуру-Али труднее оказалось примириться с внезапной переменой их положения: из всесильных повелителей дворца они превратились в пленных. Общение с личными слугами разрешалось им только в присутствии часовых, а подаваемая им еда не имела ничего общего с привычным для них столом. Старые сановники целыми днями безмолвно сидели, они побледнели, осунулись, слезы все чаще лились на белые бороды, и глаза уже болели от слез. Каждое утро по поручению верховного судьи приходил офицер, предлагая сообщить, где находится казна. Все старания получить сведения от слуг, даже путем подкупа или угроз, остались безуспешными, а Гастингс строго приказал: в случае, если казна будет найдена, не производить ни взлома, ни насильственного ее отбирания — все должно произойти на законной основе, чтобы избежать всякой возможности и повода к жалобам правлению компании или парламенту.
Прошло уже более недели, а дело не продвинулось ни на шаг — бегум отказывались выплачивать требуемую сумму, а старые сановники решительно отказывались выдать ключи. Сэр Импей стоял, как перед стеной: назад идти невозможно и вперед двинуться без насилия тоже невозможно.
В то же самое время для поддерживания хорошего настроения своего гостя — грозного губернатора Гастингса — Асаф-ул-Даула пригласил его на большую охоту в окрестностях Байзабада. Король и губернатор с ближайшей свитой прибыли на место охоты в охотничий домик, сколоченный из бревен, отделанный внутри коврами и драпировками. Здесь все уже приготовились к встрече высокого гостя, костры горели, слоны и лошади ждали своего часа, слуги ютились в маленьких хижинах, а у громадных очагов повара готовили роскошный завтрак. Гастингс из всех развлечений Индии любил исключительно охоту, она восстанавливала его силы и давала отдых от усиленного умственного труда. Насколько возможно он сократил время завтрака и выразил хозяину желание скорее приступить к охоте. Асаф-ул-Даула со вздохом вышел из-за стола, особенно роскошного по такому случаю, и приказал всем начинать охоту на антилоп — излюбленное удовольствие индусских князей.
Гастингс и Асаф-ул-Даула сели на великолепных слонов. Английские офицеры и высшие сановники сидели вчетвером на одном слоне, остальные следовали пешком или на лошадях.
Местонахождение антилоп было заранее оцеплено. Охотники встали на место, с которого открывалось большое пространство, поросшее высокой травой и мелким кустарником, а дальше уже кругом начинался лес. Между слонами Гастингса и Асафа стояла большая клетка на четырех колесах, которую везли егеря, в ней сидел ручной дрессированный для охоты леопард. Красивый зверь, глаза которого закрывала кожаная повязка, поднялся, рычал, поводил носом и царапал когтями. Вскоре из кустов показалось спугнутое егерями стадо антилоп. Самец с ветвистыми рогами, почти черный, шел впереди, за ним — другие самцы, а дальше, прижавшись друг к другу, — маленькие серые самки. Открыли клетку и сняли повязку с головы леопарда, у которого шерсть на спине уже встала дыбом. Внезапный яркий свет сначала ослепил зверя, но он скоро увидел стадо антилоп, близость которых уже давно чуял. Глаза его засверкали фосфорическим блеском, он вытянулся и пополз как змея к стаду по высокой, скрывающей его траве. Подкравшись довольно близко незамеченным и уже приготовившись к прыжку, хищник на секунду высунулся из травы. Бдительный самец почуял врага, испустил тревожный крик и крупными скачками направился к лесу. Тут началась самая интересная часть охоты. Когда самец обратился в бегство, леопард выскочил из травы и кинулся за стадом. Началась дикая погоня. Леопард смотрел только на главного самца и его одного преследовал из всего стада, которое робко жалось в стороне. Стелясь по земле, пригнув чудные рога к спине, самец с неимоверной быстротой описывал круги. Леопард громадными прыжками гнался за ним.
Среди охотников слышались замечания, и сам Асаф криками и хлопаньем в ладоши подгонял леопарда, а жертва, набирая скорость, спасала свою жизнь. Расстояние, однако, все сокращалось, леопард поравнялся с самцом и громадным прыжком вскочил на спину красивого животного, вонзил когти в его бока и впился в шею упавшего зверя, который громко, жалобно закричал, и ему так же жалобно ответило все стадо. Леопард перегрыз горло своей жертве и жадно тянул кровь. Как только антилопа упала, егеря бросились, ловким и быстрым движением накинули повязку леопарду, одним взмахом отделили голову убитого зверя от тела и собрали черпаком горячую кровь. Черпак подставили леопарду, который шел, упиваясь кровью, и был снова водворен в клетку.
Голову с чудными рогами перенесли через поле к Асафу, и тот с поклоном передал Гастингсу первый замечательно красивый трофей охоты. Егеря, участвовавшие в поднесении трофея, поспешили обратно, чтобы отнести антилопу, считающуюся превосходной дичью, в фургон для провизии, но тут охотникам представилось новое интересное зрелище.
Еще во время погони леопарда за антилопой на кустах появились тучи больших коршунов, кречетов и ястребов. Не успели егеря унести голову, как все эти хищные птицы слетелись на труп антилопы с громкими криками и карканьем. Они не испугались даже прибежавших егерей, защищая свою добычу клювами и когтями. Посмотрев некоторое время на борьбу людей с воздушными хищниками, Асаф-ул-Даула велел продолжать охоту. Убитую антилопу, от которой остался почти один скелет, отвоевали птицы. С другой стороны пригнали еще стадо антилоп и началось такое же зрелище. Однако на этот раз леопард, раздраженный вкусом крови, соблюдал осторожность и не гонялся за добычей, а прямо прыгнул ей на шею. Трех самцов антилоп таким образом уложили сразу. Гастингс, с неудовольствием смотревший на подобное действие, в котором охотник не принимал никакого участия, выразил желание закончить охоту.
Асаф-ул-Даула немедленно дал знак собраться всему обществу у берегов Гогры, где уже раскинули большой шатер и должна была начаться охота на кабана. Охотники спешились, слуги подали прохладительные напитки, и все принимавшие участие в охоте надели легкие костюмы из бумажной материи, шапки вроде шлемов, прикрывающие затылок, и высокие кожаные сапоги.
Гастингс тоже приготовился к охоте, которую особенно любил и в которой не без удовольствия мог показать свое искусство. Асаф-ул-Даула тоже лично участвовал не из увлечения к утомительному развлечению, а из любезности к своему гостю.
Охотники сели на сильных и быстрых коней, вооружившись легкими бамбуковыми пиками около трех метров длины с остриями из лучшей индийской стали. Отлично дрессированные ищейки бежали с ними рядом, и егеря следовали на известном расстоянии, чтобы не мешать движению, но быть наготове в случае опасности.
Ищейки шли, уткнув носы в землю, охотники следовали в напряженном ожидании. Наконец, одна из собак остановилась, и в ту же минуту, как из-под земли, выскочил кабан и помчался по траве. Гастингс стрелой помчался за кабаном, правой рукой держа пику. Быстрая лошадь с трудом догоняла быстрого кабана, а когда догнала, кабан неожиданно повернул почти под прямым углом, да так, что лошадь пролетела почти на целый корпус и, повернув вслед за кабаном, опять стала его догонять. Кабан несколько раз менял направление, но Гастингс с поразительной ловкостью следовал за ним. Асаф-ул-Даула не отставал от Гастингса, остальные следовали за ним. Гастингс по пятам преследовал зверя, и ему удалось наконец с ним поравняться, кабан и лошадь помчались почти рядом.
Гастингс поднял пику и сильным взмахом вонзил ее в брюхо кабана, быстро вытащив для нового удара. Кабан пошатнулся, но сейчас же обернулся для нападения, стараясь клыками задеть ноги лошади. Гастингс быстро повернул лошадь, обогнув зверя, воображавшего, что он избавлен от преследователя, вторично всадил в него пику. Кабан повалился, раненный насмерть. Другие охотники подъехали и докололи его. Клыки поднесли Гастингсу.
Когда все вернулись в веселом возбужденном настроении к охотничьему дому, где повара приготовили роскошный обед, вдруг появился сэр Элия Импей, приехавший из Байзабада. Он решил сделать визит губернатору и королю. Судья шепнул несколько слов Гастингсу, и тот, не изменяя веселого выражения лица, поднялся и почти насильно увел короля с собой в кабинет. Асаф-ул-Даула, после прохладительных напитков и шампанского не склонный к серьезным разговорам, с недовольным ворчанием опустился в кресло.
Сэр Элия Импей рассказал, что он наложил штраф в миллион фунтов на знатных бегум.
— Очень сожалею, — сказал Гастингс, — хотя, думаю, что знатные бегум достаточно богаты для уплаты такой суммы.
Король слушал внимательно.
— Они действительно достаточно богаты и могут заплатить гораздо больше.
— Надеюсь, мой друг, — продолжал Гастингс, — что вы оказали знатным бегум все уважение, подобающее высокому положению матери и бабки нашего высокого союзника?
— Конечно, конечно, — отвечал Импей. — Я уверен, что они не могут пожаловаться на нас, но я должен сказать, что придворные княгинь, Магомед-Вахид и Бабур-Али, к сожалению, ничем не хотят облегчить трудности положения: они отказываются платить, отказываются дать ключи от казны и даже отказываются сказать, где она находится.
— Плохо, — покачал головой Гастингс, строго взглянув на Асафа. — Их поведение очень затрудняет положение. Я уже радовался, что могу избавить его высочество от жертвы, как он говорит, очень тяжелой для него, но теперь, раз нас самих заставляют обстоятельства, я принужден просить ваше высочество о доставлении требуемой суммы.
— Как? — возмутился король. — Я должен платить штраф за преступление, совершенное от имени бегум? Этого никогда не будет. Непокорные слуги нарушают свой долг не только относительно их повелительниц, но и относительно меня, их высшего правителя!
— Вы правы, — согласился Импей, — но если они сами не исполняют своего долга, то я не могу их к этому принудить. Я их посадил под арест, но не сломил их упрямства.
Жестокая улыбка заиграла на губах Асафа-ул-Даула.
— Ваша власть, сэр, может быть, исчерпана, но я властитель в моем государстве и имею право принудить к повиновению непокорных слуг. Я докажу, что имею власть над ними!
— Каково бы ни было решение вашего высочества, — заметил Импей, — я покорнейше прошу выдать мне приказание, что вы по законам вашей страны намерены предпринять относительно моих заключенных, так как я могу применять только английские законы.
Король хлопнул в ладоши и приказал слуге позвать полковника Мартина. Немедленно принесли пергамент, перо, и полковник Мартин написал под диктовку Асафа следующее: ‘Сэр, так как набоб решил подвергнуть телесному наказанию находящихся у вас под арестом заключенных, то желательно, чтобы его офицеров допустили к заключенным и предоставили им действовать по их усмотрению’.
— Вот, — отдал Асаф бумагу Импею. — Этого достаточно?
— Достаточно, — отвечал Импей, с глубоким поклоном принимая документ.
— Я дам вам двух офицеров, которые сумеют исполнить мое приказание. Но довольно говорить о делах… Вернемся за стол…
Он поднялся не совсем твердо, взял под руку Гастингса и повел его к обществу, которое, благодаря напиткам и шампанскому, становилось все веселее. Танцовщицы, приехавшие в закрытых паланкинах, начали представление, веселье делалось все развязнее, пока наконец Асафа-ул-Даулу не унесли в его спальню. Всем пришлось идти на покой. Рано утром опять предстояла охота.
Сэр Элия простился с Гастингсом, чтобы еще ночью вернуться в Байзабад.
— Вы уверены, что ваши заключенные послушаются набоба? — спросил Гастингс.
— Не совсем. Эти азиаты так упорны в сопротивлении, что достойны удивления.
— Тогда надо принудить княгинь.
— А как же совместить принуждение с почтением, которое мы обязаны оказывать? — спросил Импей.
— Подумайте хорошенько, мой друг, — холодно улыбнулся Гастингс. — Княгини неуязвимы, их нельзя ни тронуть, ни лишить свободы.
— Тогда какое же возможно насилие?
— Мне кажется, — намекнул Гастингс, — что у человека есть и другие потребности, кроме неприкосновенности его тела.
Импей молча пожал ему руку и отправился в обратный путь со своим эскортом, к которому присоединились два офицера набоба, снабженные инструкциями полковника Мартина.

VII

Магомед-Вахид и Бабур-Али, все еще содержавшиеся в заключении, при жарком климате особенно мучительно ощущали недостаток свежего воздуха. Здоровье избалованных сановников страдало от отсутствия тех удобств, к которым они привыкли, и от грубой пищи слуг, выдававшейся им. Крайне важные, тщательные и сложные в Индии одевания и омовения им делать запретили, лакеи и цирюльники не имели к ним доступа. Единственным отдыхом оставалась игра в шахматы, но и та уже надоела. Они просили хоть час прогулки на воздухе и ванну, но им отказали.
Мистер Раутон, английский резидент при дворе набоба, посланный в Байзабад для содействия верховному судье своим знанием языков, настоятельно ходатайствовал за облегчение заключения известных и высокоуважаемых сановников. Английский офицер, начальник караула, ручался, что побег арестантов немыслим при его надзоре, но верховный судья отклонял все просьбы, говоря, что он должен действовать по закону и что от самих заключенных зависит немедленно получить свободу, подчинившись приговору суда. Каждое утро являлся секретарь сэра Элии, предлагая заключенным указать место хранения казны и выдать ключи, но безуспешно, и княгини, которых почтительно посещал сам сэр Элия, тоже отказывались от выплаты требуемой суммы.
Сэр Элия вернулся из поездки почти незамеченным. На другой день он пригласил мистера Раутона и отправился с ним в караульную комнату рядом с помещением заключенных, где предъявил резиденту и начальнику караула бумагу полковника Мартина.
— Меры, принятые нами против слуг высоких бегум, не ограждают их от власти и суда набоба, их повелителя, — сказал он. — Мы сделали, что нам предписывает закон и будем и дальше строго держаться его, но мы не можем отнять у набоба права делать то, что он признает нужным по своему усмотрению и по законам своего государства, поэтому мы должны допустить присланных набобом офицеров.
Мистер Раутон горячо протестовал.
— Если мы применяем к заключенным английские законы, — говорил он, — то мы также обязаны охранять их от злоупотреблений, которые несомненно предполагаются и падут на нас, если мы будем содействовать их исполнению. Я знаю Асафа-ул-Даулу и его образ правления.
Караульный офицер тоже заявил протест против предполагавшихся мероприятий, так как в его обязанности входило отвечать честью за жизнь и сохранность своих заключенных. Но сэр Элия, не признававший ничего, кроме исполнения воли Гастингса и поддержки его в достижении намеченных целей, оставался непоколебим.
— Ответственность лежит на мне, — возразил он, — и решение английского суда не может оспариваться ни здесь, ни в Англии, поэтому я приказываю исполнить распоряжение набоба независимо от принятых нами мер!
Он велел офицерам набоба войти и приказал отворить им двери тюрьмы. Рослые, здоровые мужчины вошли с суровыми, мрачными лицами, по которым ясно было видно, что они с азиатской покорностью исполнят повеление своего господина, в чем бы оно ни заключалось. Английский караульный офицер потребовал письменного приказания резидента, которое и получил. Мистер Раутон со своей стороны потребовал составления протокола о его протесте против вмешательства набоба в отправление английского правосудия. Ему не противоречили, не поколебав однако решимости сэра Элии.
Магомед-Вахид и Бабур-Али сидели за шахматной игрой, но только изредка, с большими промежутками делали какой-нибудь ход. Они постарели на несколько лет, лица их побледнели, глаза смотрели утомленно, одежда запылилась. Они оглянулись, когда дверь отворилась и с ужасом вздрогнули, узнав вошедших, за которыми дверь снова затворилась.
Магомед-Вахид поднялся с достоинством и обратился к вошедшим, которые кланялись, скрестив руки:
— Приветствую тебя, Амшад, и тебя, Нагар! Я рад видеть здесь слуг светлейшего набоба, так как уверен, что вы пришли с приказом от вашего господина к англичанам, чтоб освободить слуг его матери и бабки из недостойного заключения, в котором нас держат только за исполнение долга перед нашими повелительницами.
Старший из офицеров, Амшад, отвечал почтительно, но холодным и строгим тоном:
— Наш великий господин, набоб, не дал нам никакого поручения к англичанам, он прислал нас сюда, чтобы передать вам, Магомед-Вахид, и вам, Бабур-Али, что он недоволен вашим сопротивлением его воле. Он приказывает вам повиноваться и уплатить штраф, который он обещал губернатору.
— Штраф за что? — спросил Магомед-Вахид, бледнея. — Разве виноваты благородные бегум, что их именем злоупотребляли, да и существовало ли это в действительности? Разве безумцы, которые пошли в Бенарес помогать Шейт-Сингу в его неразумной борьбе, действовали от имени бегум?
— Набобу представлены доказательства в истине совершенного, — возразил Амшад, — и он признал правильным, чтобы штраф был уплачен из казны княгинь, так как благосостояние государства этого требует.
— Разве набоб не знает, что по воле Суджи-Даулы он не имеет права на имение высоких бегум? — спросил Бабур-Али. — Неужели он забыл закон пророка, по которому его собственная мать и мать его отца священны и неприкосновенны для него?
— Не мне судить, отчего набоб, наш повелитель, поступает так или иначе, — отвечал Амшад. — Моя обязанность только исполнять его приказания, а они заключаются в том, чтобы вы немедленно заплатили требуемую от вас сумму английскому верховному судье.
— Тогда пусть набоб попросит высоких бегум поручить нам это, — сказал Магомед-Вахид, — и мы немедленно исполним их волю.
— Нам нет никакого дела до бегум, — важно заявил Амшад. — Приказание набоба просто и ясно. С его согласия назначен штраф в миллион фунтов, и вы как управляющие имениями княгинь должны его уплатить.
— Повторяю вам, представьте приказ от моих повелительниц, и сумма будет тотчас же выплачена.
— Ну скажите, где спрятана казна? — с нетерпением закричал Амшад. — Или дайте ключи.
— Мы не можем сделать ни того ни другого без приказания княгинь, — возразил Магомед-Вахид и ему вторил Бабур-Али.
— Так вы отказываетесь повиноваться приказанию набоба?
— Мы должны отказаться, потому что не считаем набоба вправе давать подобные приказания.
— Значит, нам ничего не остается, как исполнить то, что приказал набоб. Вы виновны в неповиновении вашему господину, и он за это приговаривает вас к тюремному заключению.
— Разве мы не в тюрьме? — спросил Бабур-Али, а его товарищ мрачно уставился в пол.
— Вы в заключении у англичан и отлично знаете, что это не тюрьма, какая полагается для непокорных подданных нашего повелителя. Вы можете освободиться.
Он кивнул своему спутнику, и Нагар, открыв принесенный ими ящик, достал оттуда цепи и молотки.
— Что вы хотите делать? — испугался Бабур-Али.
— Надеть вам кандалы, как велел набоб и как полагается строптивым подданным по законам нашего государства.
— Вы не имеете права, — возмущался старик. — Мы находимся под защитой англичан, которые должны охранять права бегум и их слуг.
— Для меня существует только право моего повелителя, — возразил Амшад.
— Дайте нам написать набобу, — попросил Магомед-Вахид, — он изменит свое решение, он не захочет идти против матери и бабки и не оставит без внимания просьбы высоких бегум.
Амшад не отвечал, он ни на минуту не прерывал своего занятия и скоро вбил два пробоя в стене: один на высоте половины человеческого роста, другой — у Самого пола. Амшад продел цепи в пробои и подошел к Магомед-Вахиду, чтобы надеть ему на руки колодки.
— Призываю Бога и священный закон Его отомстить за такую несправедливость! — сказал седовласый старик со слезами в голосе.
Амшад не слушал его. Он надел ему колодки, плотно охватывавшие кисти рук, и запер их замки, потом вдел другую цепь в пробой над полом и также запер кандалы на ногах.
Старик, как подкошенный, повалился на низкий диван, придвинутый ему к стене Нагаром и закрыл лицо руками.
Амшад начал вбивать еще пробои на некотором расстоянии.
— Вы не посмеете дотронутся до меня! — закричал Бабур-Али. — Я воин, как вы, я сражался при Судже-Дауле, когда ваш повелитель был еще ребенком, я поклялся ему охранять права его матери и вдовы. Я не потерплю такого позора!
Амшад, не смущаясь, продолжал свое дело, потом продел цепи и подошел с колодками к Бабуру-Али, но тот, дрожа от бешенства, оттолкнул его кулаками.
— Нагар, сюда! — крикнул Амшад. — Исполняй волю твоего господина.
Нагар схватил старика сзади и повалил его на пол, Амшад надел и замкнул колодки, Бабур-Али еще опомниться не успел, как уже лежал скованный.
— Небесный огонь поразит вас, проклятые слуги проклятого повелителя! — прокричал он, поднимая руки кверху и звеня цепями.
— Молчи, Бабур-Али, — с грустным смирением остановил его Магомед-Вахид, — нам не пристало оскорблять повелителя, которого дал нам Бог.
Но Бабур-Али не слушал его, продолжая изрекать проклятия и призывать гнев Божий на Асафа-ул-Даулу и его слуг. Его сопротивление, понятно, не привело ни к чему. Нагар притянул его руки и, держа за горло, крепко придавил к полу, пока Амшад также ловко надел ему кандалы на ноги. Потом и ему придвинули диван. Бабур-Али свернулся на нем, крича и стеная от бешенства.
Амшад спокойно запер ящик, отодвинул его в угол и сказал:
— Очень жалею, что мне пришлось принять крутые меры относительно высоких слуг бегум, которым следовало бы знать свой долг. От вас зависит получить свободу. Даю вам срок до завтра, чтоб обдумать, желаете ли вы исполнить волю нашего господина.
Он вышел, Нагар последовал за ним, и оба вошли в караульную, где находился английский офицер.
— Что вы сделали? — мрачно спросил он.
— Исполнили волю нашего господина, надели кандалы заключенным, как вы приказали, — отвечал Амшад.
— Кандалы? Да ведь я отвечаю за них.
— Перед вашим губернатором и вашим судьей, а мы — перед нашим господином.
Английский офицер послал солдата к Импею, а когда тот явился, потребовал отмены излишней жестокости, ручаясь своей головой, что заключенные не уйдут. Верховный судья, пожав плечами, отвечал, что он не имеет права вмешиваться в распоряжение набоба, неограниченного властелина над своими подданными.
— А эти тоже будут держать караул со мной? — спросил он, указывая на Амшада и Нагара.
— Они должны повиноваться набобу.
— Но мы не будем в той же комнате. Иначе я останусь в передней и слагаю с себя всякую ответственность.
— Мы берем ее на себя, — заметил Амшад с жестокой улыбкой. — Я ручаюсь, что заключенные не убегут.
Английский офицер встал не кланяясь, а посланные набоба поместились во второй караульной комнате, Импей дал им возможность входить к заключенным когда им вздумается. Пища сановников бегум с этого дня заметно ухудшилась, нищие на дворах получали лучшее пропитание. На следующее утро секретарь верховного судьи обратился к заключенным с обычным вопросом. Магомед-Вахид только отрицательно качал головой, он лежал на диване больной и тихий, а Бабур-Али сопроводил свой отказ страшными проклятиями. Секретарь удалился, сообщив полученный ответ Амшаду, и тот вошел с Нагаром в комнату заключенных.
— Вы упорствуете в вашем неповиновении, — обратился он к заключенным, — и доставляете нашему господину горе применить к вам еще более строгое наказание.
Магомед-Вахид, бледный и измученный, только вздохнул, Бабур-Али, багровый от дикой злобы, грозил мучителям сжатыми кулаками. Амшад опять открыл свой ужасный ящик и достал оттуда два колпачка вроде наперстков полированной стали, которые состояли из металлических полосок, входящих одна в другую. Он подошел к Магомед-Вахиду, который, весь дрожа, с мольбой смотрел на него. Нагар держал руки сановника, а Амшад надел стальные колпачки на концы больших пальцев, прикрепил их стальным кольцом и, вновь повторив приказание набоба, начал постепенно стягивать винтом кольцо. Лицо Магомед-Вахида покраснело от страшных болей, он сжал губы, из его груди вырывались хриплые стоны. Амшад все крепче завинчивал винты, Магомед-Вахид судорожно подергивал руками, из-под колпачков потекла кровь.
Наконец он мертвенно-бледный повалился на подушки, руки его безжизненно повисли — он потерял сознание. Тогда Амшад остановился, отвинтил винты и снял колпачки.
Верхние суставы больших пальцев Магомед-Вахида оказались совсем раздавлены, ногти раздроблены, и кровь лилась ручьем.
— Палачи… убийцы! — закричал Бабур-Али, с немым ужасом смотревший на пытку. — Каждая капля его благородной крови будет свидетельствовать против вас перед Богом!
— Долг слуги исполнять веление господина, — Амшад спокойно вынул из ящика еще пару колпачков, — поэтому я и у тебя опять спрашиваю, Бабур-Али, желаешь ли ты исполнить приказание набоба?
— Никогда, презренный! — вскричал Бабур-Али, хватая цепи и стараясь обратить их в оружие, но Нагар быстро набросился на него, повалил и накинул на шею шнурок, мешавший всякому движению. Бабура-Али подвергли той же ужасной пытке.
Амшад удалился, а английские солдаты принесли жалкий обед заключенным и, убрав комнату, вышли в переднюю бледные и дрожащие.
Караульный офицер узнал, что произошло нечто возмутительное, он возобновил свой протест Импею, но также безуспешно. Раутон благодаря своему знанию азиатской жизни представлявший себе, что еще может произойти, послал гонца Гастингсу в крепость, но получил только краткий ответ, что должен во всем подчиняться распоряжениям сэра Элии Импея, так как по английским законам верховный судья один ответствен за все.
На третий день Амшад начал новую пытку: он велел крепко привязать ноги заключенных к стальной доске, вставил между пальцами фитили и зажег их… Пытка опять ничего не дала, так как верные слуги твердо стояли на своем. Сэр Элия послал гонца к Гастингсу и, когда он вернулся с запиской, отправился к княгиням.
В их помещении ничто не изменилось, они знали, конечно, через личных прислужниц, что Магомед-Вахид и Бабур-Али все еще содержатся под арестом, но прибытие посланных набоба оставалось скрытым для них, и они не думали, что Асаф-ул-Даула решится настаивать на своем требовании, видя их сопротивление. Обе равнодушно продолжали жить так, как жили годами. Азиатская вялость и упорство в принятом решении еще более присущи женщинам, чем мужчинам, поэтому сэр Элия застал бегум за обычными занятиями. Валие-ул-Даула играла в шахматы с красавицей Фаницей, а Фарад-эс-Салтанех слушала чтение черноокой Ради-Маны. Валие надменно кивнула на почтительный поклон верховного судьи, а Фарад едва взглянула на него полузакрытыми глазами.
— Высоким бегум известно, — сообщил сэр Элия, — что на имения Байзабада наложен штраф, чтобы постепенно набрать из доходов сумму, назначенную в уплату приговором суда, утвержденным его высочеством набобом.
— Я вам не верю, сэр, — возразила Валие, — что такой грабеж может быть одобрен сыном моего сына. Так низко не может пасть Асаф-ул-Даула, а если так, то он дал бы право своему народу свергнуть его владычество, поскольку человек, забывающий почтение к матери и бабке, недостоин управлять страной.
— Я не имею права осуждать действие его высочества, — ответил Импей. — Я считаюсь только с фактом и обязан как английский судья следить за исполнением приговора. Доходы с имений ваших высочеств не так значительны, как я предполагал. Чтобы набрать сумму штрафа, в уплате которого нам отказывают, придется сократить двор ваших высочеств, и я должен предупредить об этом высоких бегум. Я очень сожалею о подобной необходимости, равно как король. Асаф-ул-Даула и сэр Уоррен Гастингс, поэтому опять прошу ваших высочеств приказать выплатить означенную сумму.
— Вы не посмеете! — воскликнула Валие. — Пусть набоб, если действительно от него исходит это приказание, велит разрушить дом его матери, чтобы похитить из него казну, но пусть он также знает, что дух его отца призовет на него гнев Божий!
— Я только исполнил свой долг! — предупредил сэр Импей.
Он низко поклонился, но его поклон не удостоился ответа.
Вскоре настало время обеда княгинь. Они отправились в роскошную столовую, где сели на высокие золоченые кресла, а придворные дамы — на низенькие сиденья. Евнухи и прислужницы стояли тут же. Стол, уставленный великолепной посудой и убранный цветами, выглядел роскошно. Обеды и ужины бегум отличались обилием и разнообразием. У Валие такой подход к еде вошел в привычку, а Фарад-эс-Салтанех действительно высоко ценила кулинарное искусство и видела в нем единственное наслаждение своей одинокой жизни. Ради-Мана сияла крышку с золотого блюда, в котором обыкновенно подавалось любимое кушанье бегум — рис со всевозможными пряностями и крылья кур, откормленных лучшими маисовыми зернами и ароматическими травами.
Но она испуганно отшатнулась, увидев в нем только несколько ложек риса и одно-единственное крыло. Отлично приготовленное блюдо далеко не соответствовало обычной порции и не могло удовлетворить аппетита Фарад-эс-Салтанех. Ради-Мана оглянулась на подававшего евнуха. Тот пожал плечами и объявил, что поварам не выдали больше.
— Я не голодна, — бросила Валие, вспомнив слова судьи Импея. — Я не голодна, отдайте мою порцию моей дочери.
Фарад в несколько минут съела порцию, рассчитанную на младенца. Остальные блюда тоже составляли микроскопическое количество, едва достаточное для одного человека.
Валие проглотила несколько кусков, Фарад съела остальное, а придворным дамам пришлось ограничиться легким печеньем и вареньями, но при всей азиатской умеренности они едва утолили голод. Фарад-эс-Салтанех потребовала привлечь к ответу повара, но евнухи объяснили, что повар не виноват. Ему выдали по приказанию верховного судьи только ограниченное количество провизии, и он не мог приготовить больше. То же самое произошло и с шербетами. В стаканы налили всего несколько капель, и жажда бегум осталась так же неудовлетворенной, как и голод.
— Нас хотят взять голодом, — отметила Валие, — но им не удастся.
— Как ужасно! — простонала Фарад, собирая последние капли и крохи, тогда как Фаница и Ради-Мана грустно смотрели на пустые тарелки.
— Они не решатся идти дальше, когда увидят, что мы не испугались, — проговорила Валие.
Она кивнула, и евнухи убрали золотые блюда с обычной торжественностью, точно в них только что лежали роскошнейшие кушанья. Валие опять принялась за шахматы, а Фарад без удовольствия улеглась на подушки, чтобы слушать чтение. Но предположение Валие не оправдалось, ужин был еще скуднее обеда, Фарад опять все съела одна, а Валие и придворным дамам едва хватило по кусочку.
На следующее утро, по обыкновению, явился сэр Элия почтительно спросить, не изменили ли бегум свое решение, и с глубоким сочувствием выразил сожаление, что уплата требуемой суммы из доходов обязывает к ограничениям по содержанию двора. Так продолжалось несколько дней. Обед с каждым разом становился скромнее предыдущего, но наконец лишения превысили силы избалованных женщин. Фарад-эс-Салтанех, привыкшая к питательной обильной пище, страшно исхудала и с трудом поднималась с дивана, Валие еще держалась, но ее красивое старческое лицо поблекло и осунулось, и она с усилием сохраняла гордое, повелительное выражение лица, перед которым даже сэр Элия склонял голову. Молодые придворные дамы бродили как тени слабой, неуверенной походкой, их щеки ввалились, глаза смотрели вяло и равнодушно, вся свежесть их вида пропала, создавая впечатление, что их подтачивает изнурительная болезнь.
Через несколько дней, когда сэр Импей явился с обычным вопросом, Валие спросила его:
— Скажите, сэр, долго ли будет продолжаться ваша недостойная комедия? Моя жизнь кончается, мне безразлично: умереть от старости и слабости или от голода, но моя дочь и наши служанки не могут больше выносить голода, которому вы подвергаете нас вопреки всем божеским и человеческим законам.
— Я бесконечно сожалею, что должен подвергать лишениям ваши высочества, — отвечал Импей, — но я обязан собирать из доходов штрафную сумму и могу только остаток предоставлять на содержание двора.
— Я больше не вынесу… я умираю! — вскричала Фарад.
Фаница и Ради-Мана в изнеможении сидели у ног своих повелительниц и кидали умоляющие взоры на Импея.
— А если б я сама предоставила средства, чтобы спасти несчастных от голодной смерти? — с видимой внутренней борьбой спросила Валие.
— Приказание вашего высочества будет немедленно исполнено, как только вы дадите возможность поварам располагать достаточным количеством продуктов.
На лице Валие отражалась борьба гордости с состраданием, но, посмотрев на беспомощно лежавшую Фарад, она уступила состраданию.
— А сколько я должна заплатить, чтобы готовили достаточное количество пищи? — спросила она.
— Я думаю, что ста тысяч фунтов будет достаточно, — сказал Импей. — И если вы дадите чек на Калькуттский банк, подписанный вашими высочествами, то тяжелое положение с провизией будет немедленно устранено.
Валие взглядом дала приказание, тотчас же ей подали письменные принадлежности, и она подписала свое имя на распоряжении, написанном Импеем. Фарад сделала то же самое, и верховный судья, удостоверив их подписи, поспешно удалился. Через час несчастные женщины вкушали роскошный обед. Даже Валие при всей своей сдержанности не скрывала радости.
Но радость длилась недолго. На другой день опять подали почти пустые блюда…
Бегум опять подписали чек на сто тысяч фунтов, и вновь появился роскошный обед. Десять раз с более или менее продолжительными промежутками повторялась одна и та же сцена, и наконец Валие не сдержалась:
— Вы говорили о миллионе фунтов в виде штрафа, — обратилась она к Импею, — за тех неизвестных, которые будто бы от нашего имени приняли участие в мятеже в Бенаресе. Вся сумма уплачена, а недостойное вымогательство продолжается.
Сэр Элия пожал плечами.
— Если б вашим высочествам угодно было тогда же подчиниться необходимости и воле короля Асафа-ул-Даулы, то взыскание ограничилось бы миллионом, но у нас скопилось много расходов по управлению имениями, и теперь для полного расчета потребуется еще двести тысяч фунтов.
— Так как грабежу не предвидится конца, то мы лучше умрем, чем будем терпеть подобное беззаконие, — со сверкающими глазами крикнула Валие.
Но голод оказал свое действие, и чек на последние двести тысяч фунтов был подписан княгинями. Подписывая бумагу, Валие призвала гнев Божий на губернатора, на верховного судью и на весь английский народ. Сэр Элия выслушал ее причитания, почтительно склонив голову, но он плохо верил в действенность проклятий, а если б и верил, не смутился бы, проникнутый высокими целями Гастингса. Тяжелые лишения, даже смерть двух индусских княгинь казалась ему мелочью в сравнении со стремлением завоевать целую страну для Англии.
Асаф-ул-Даула, невзирая на празднества, которые он устраивал частью для гостя, частью для себя, находился в крайнем волнении. Несмотря на глубокую тайну, окружавшую события в Байзабаде, молва разнесла их в народе и, как всегда бывает, они приняли преувеличенные размеры. На улицах Байзабада царила мертвая тишина, но все, знатные и нищие, стремились в мечети молить Бога и пророка о наказании преступления, содеянного против княгинь, которых теперь окружал ореол мученичества, возбуждая давно назревшую ненависть азиатов к англичанам. Индусы одинаково негодовали, несмотря на рознь, существовавшую между ними и магометанами, потому что и они страдали от унизительного владычества. В Лукнове негодование выражалось сильнее, чем в Байзабаде: тут тоже все стремились в мечети. Даже туземные солдаты набоба возмущались вымогательством и насилием над родной матерью и бабкой, считая их тяжелыми, преступлениями, навлекающими гнев неба на правителя и весь народ.
Как раз в это время пришло сообщение от Импея, что миллион двести тысяч фунтов уплачены чеками княгинь на Калькуттский банк. Гастингс радовался: он достиг, чего хотел, мог удовлетворить требование директоров в Лондоне, упрочив в Аудэ власть Англии. Он послал в Байзабад приказ освободить обоих сановников и передать им снова управление казной княгинь, но запрещение, наложенное на имения, он не разрешил снимать, только приказал часть доходов выдавать дворцовому управлению после покрытия судебных издержек. Такое распоряжение походило на конфискацию имений и тоже значительно увеличивало ежегодные доходы компании. Гастингс дал и набобу разрешение вернуться в Лукнов. Он простился с ним перед фронтом английского войска, оказав королевские почести, а набоб в глазах всего народа относился к нему как к своему повелителю. Гастингс остался еще на некоторое время в крепости. Он не хотел официально иметь ничего общего с вымогательством штрафа, чтобы вся злоба падала исключительно на набоба.
Магомед-Вахиду и Бабуру-Али потребовался немалый срок, чтобы залечить раны. Когда сэр Импей получил приказ об освобождении сановников и о возвращении их на прежние должности, он сам вошел в их тюрьму. Даже он, безжалостно приносивший в жертву каждого ради великой цели Гастингса, испугался представившегося ему зрелища. Бодрые благообразные старики стали неузнаваемы: глаза их ввалились, одежда порвалась, белые бороды висели клочьями, лица помертвели, ноги и руки изуродованы и стерты кандалами, а когда они подняли головы, в их безжизненных глазах выразился такой страх, точно они не ожидали ничего, кроме новых пыток. Мистер Раутон, сопровождавший верховного судью, отвернулся, караульный офицер судорожно сжал кулаки и закусил губы, только Амшад и Нагар стояли спокойно и безучастно, готовые подвергнуть свои жертвы новым истязаниям. Импей почтительно поклонился:
— Я пришел, уважаемые визири, дать вам свободу. Их высочества, признавая неизбежность и правильность решения суда, уплатили штраф, поэтому я больше не имею ни права, ни надобности ограничивать вашу свободу, к чему, к сожалению, меня вынуждал долг. И его высочество набоб отменил свое приказание, поэтому вы свободны и вам возвращаются должности и почет, который вы заслужили вашей мудростью и благородством.
Он кивнул Амшаду, и тот снял кандалы. Цепи, звеня, упали на пол, и Магомед-Вахид первый поднялся со своего ложа. Он с трудом держался на ногах, упал на колени, скрестив руки на груди, и из глаз его полились слезы.
— Благодарю тебя, Боже, — проговорил он слабым глухим голосом. — Благодарю тебя, великий пророк и защитник правоверных, что ты прекратил мои страдания и дал мне силу вынести их, не нарушая долга перед моими повелительницами!
В невольном порыве Импей подошел и протянул ему обе руки. Мистер Раутон и английский офицер почтительно поддержали старика и усадили на носилки. Бабур-Али, с трудом поднявшись, тоже встал на колени, тоже скрестил руки, но слова, вырывавшиеся из его горла, больше походили на проклятие и мольбы о мщении, чем на благодарственные молитвы. Сэр Элия хотел и ему протянуть руку, но он как бы не заметил его движения, встал без поддержки и вышел, болезненно сжав губы, но выпрямившись и с гордо поднятой головой.
Сановники вернулись опять в свои роскошные покои во дворце, и все чиновники и слуги пришли их приветствовать с грустным известием, что управление обширными поместьями Байзабада перешло в руки англичан, что арендаторы и подданные обложены гораздо более значительными налогами, но, несмотря на это, ни одна рупия не поступает в казну княгинь, и возвращение отобранных имений не состоялось даже теперь.
Магомед-Вахид и Бабур-Али равнодушно взирали на оказываемый им почет, и неутешительные новости о финансовом положении их повелительниц их не тронули. Они желали только покоя, удалившись в самые тихие комнаты своих помещений. Залечивая свои раны, они старались в полном уединении оправиться от пережитых страданий и позора. Когда они поправились и смогли показаться своим повелительницам, они, попросив себе аудиенцию, в блестящих одеждах, как и прежде, предстали перед княгинями и их придворными дамами.
Валие-ул-Даула не спросила, что произошло с визирями, может, она слышала что-нибудь или догадывалась по собственному опыту. Только в бесконечно мягком, ласковом тоне ее голоса, когда она спросила о здоровье своих сановников, звучало глубокое сочувствие, и она отвернулась, когда Магомед-Вахид со слезами на глазах и рыданиями в голосе отвечал, что он все время прекрасно себя чувствовал.
— Ваши высочества решились выдать крупную сумму из вашего капитала в Калькуттском банке, так что там теперь почти ничего не останется, — проговорил Магомед-Вахид. — Чудные имения, оставленные Суджи-Даулой, находятся в управлении англичан. Придется несколько ограничить расходы по содержанию двора ваших высочеств, так как у нас остается только казна Суджи-Даулы, которую мы верно хранили и по мере сил увеличивали за последние годы.
— Нам придется голодать? — ужаснулась Фарад-эс-Салтанех.
— Что за вопрос? — строго прервала ее Валие. — Разве могут голодать княгини Аудэ, мать и вдова великого Суджи-Даулы?
Но и она робко и вопросительно смотрела на серьезное, грустное лицо Магомеда-Вахида.
— Нет, конечно, — он слабо улыбнулся, — казны достаточно, чтобы содержать слуг и давать нищим, как предписывает закон милосердия, а если мы несколько убавим слонов и лошадей, то их высочества даже ничего не заметят. Но нам все-таки надо позаботиться о будущем, насколько оно в руках человеческих, и я советовал бы их высочествам не класть больше денег в Калькуттский банк.
— Вы совершенно правы! — согласилась Валие. — Велите надежным рабочим выстроить новую кладовую, еще более верную и скрытую, чем теперешняя, и перенесите туда все, что у нас осталось от щедрого дара Суджи-Даулы. Вы знаете, что я далека от скупости, но обязана хранить сокровища, доверенные мне Богом, для бедных и нуждающихся. О, как тяжело нуждаться и видеть нужду!
Магомед-Вахид низко поклонился, обещая исполнить приказание повелительницы, и вышел. Жизнь двора пошла своим чередом. Нищие опять теснились на дворах и получали подаяние, хотя не столь щедрое, как прежде. Знатные жители Байзабада приезжали свидетельствовать свое почтение высоким бегум, и они опять стали иногда выезжать, плотно закутанные, в золоченых паланкинах, с блестящей свитой, приветствуемые радостными криками народа.
Только английские войска не уходили, английские караулы стояли у ворот дворца и, хотя оказывали царские почести княгиням, но также могли в любой момент, если бы на то последовало распоряжение, запереть ворота и запретить выход. И Магомед-Вахид должен был еще содержать это войско, согласно приказу, полученному от полковника Мартина, против которого он не возражал, боясь вызвать новые преследования.
Тем временем Асаф-ул-Даула вернулся в Лукнов и под впечатлением крайнего возбуждения народа составил и огласил перед всем городом торжественный протест против заключения придворных сановников Байзабада и против отобрания имений княгинь. В нем он приказал молиться во всех мечетях за избавление его матери и бабки от страданий, ниспосланных им судьбой. Своим протестом Асафу-ул-Дауле удалось успокоить общественное мнение. Гастингс, все еще живший в крепости и рассылавший оттуда свои приказы в Калькутту, Мадрас, Гайдерабад и Минору, ничем не опроверг протеста набоба, за который тот униженно извинялся через тайных гонцов.
Ему требовалось, чтобы в данную минуту в Аудэ царила тишина и спокойствие и только что водворенный по всей Индии порядок не нарушался новыми недоразумениями. Он холодно и надменно отвечал посланному набоба, а через своего резидента мистера Раутона, вернувшегося в Лукнов, передал набобу очень резко составленную бумагу, в которой называл его протест против постановления английского суда, им же одобренного и усиленного его собственными мероприятиями, нарушением союзных договоров и неуважением к английскому правительству и народу.
Сэр Элия Импей, когда штраф в миллион фунтов и судебные издержки в двести тысяч фунтов стерлингов были уплачены, покинул Байзабад и отправился к губернатору.
Гастингс все еще пребывал в крепости с намерением, обусловленным хорошим знанием психологии индусов. Индийским князьям и народу главным образом импонирует твердая самонадеянность, с которой губернатор в центре страны из одинокой крепости рассылает приказы на юг и на север, все подчиняя своей воле. Кроме того, он не был уверен в состоянии дел компании в Англии, неблагоприятные условия, в которых так недавно находилась Индия, там известны по сообщениям его врагов, а известие о его победах и успехах и громадные суммы денег еще не достигли английских берегов, находясь в пути. Последний корабль из Европы принес весть, что на него сильно нападали в парламенте, где образовалось два комитета, во главе которых стояли Эдмунд Бурке, парламентский оратор оппозиции, и Генри Дундас, лорд-адвокат Шотландии. Оба комитета приняли очень враждебное Гастингсу направление и в обоих руководящую роль играл старый непримиримый враг его Филипп Францис. По предложению комитетов Бурке и Дундаса, нижняя палата пришла к заключению, жестоко критиковавшему управление Индией и требовавшему от компании отозвания Гастингса, порочившего в Индии британское имя. Верхняя палата, правда, не примкнула к этим решениям, и министерство тоже не поддержало, но положение все-таки оставалось шатким.
Компания под влиянием дошедших до нее неблагоприятных известий могла согласиться пожертвовать губернатором по настоянию нижней палаты, лишь бы не покушались на ее верховные права, и Францис мог вторично, теперь уже с поддержкой нижней палаты начать нападение на своего давнего смертельного врага. Такое нападение Гастингс предпочитал встретить в горной крепости Аудэ, чем в Калькутте. Он помнил, как трудно проходила борьба с Клэверингом и Францисом, воспоминание о Нункомаре тоже еще жило среди индусов, и если бы посланному компании удалось убедить всех в своих взглядах, то положение Гастингса в самой Калькутте стало бы небезопасным. Он же твердо решил не уступать и вторичному нападению и в крайнем случае назвать себя правителем Индии. Он устранил бы тогда верховную власть компании, провозгласил себя представителем короля и министерства и таким образом сразу достиг бы конечной цели своих трудов, присоединив Индию к короне Великобритании. По ежедневным донесениям капитана Синдгэма, он знал, что в Калькутте пока не произошло ничего, заставляющего предполагать какую-либо перемену в Лондоне, но именно поэтому он оттягивал свое возвращение, желая наверняка знать, какое положение примут относительно него директора компании и общее собрание акционеров. Наконец произошло событие, заставившее его выйти из выжидательного положения и спешно вернуться в Калькутту.
В один прекрасный день с почтовым кораблем из Англии прибыл молодой лорд Чарльз Торнтон — родственник лорда-адвоката Шотландии Генри Дундаса, председателя Комитета по делам Индии в нижней палате, где Францис прилагал все старания свалить Гастингса.
Лорд Торнтон привез рекомендательные письма к Гастингсу от директора компании и некоторых членов министерства и сказал, что, совершая кругосветное путешествие, хочет изучить и такую важную для Англии страну, как Индия. Конечно, не было ничего странного, необычайного в том, что молодой знатный англичанин, совершая большое путешествие, посетил и Индию.
Поэтому лорда Торнтона леди Гастингс принимала с любезным и роскошным гостеприимством, на которое мог рассчитывать каждый англичанин, посещавший дом генерал-губернатора Индии.
Лорд Чарльз, двадцатипятилетний молодой человек, высокий, стройный, безукоризненно одетый, но без чрезмерного франтовства своими манерами, движением, выражением лица, разговором изобличал человека высшего круга. Каждый признал бы Чарльза Торнтона красивым и удивительно интересным собеседником, так как он умел говорить обо всем, не впадая в педантичную ученость и не навязывая своих мнений. Однако при ближайшем знакомстве наблюдательные и чуткие люди замечали за располагающей милой маской холодную, надменную самоуверенность. Его красиво очерченный рот с тонкими бледными губами резко кривился, а выражение глаз принимало враждебность, когда ему что-нибудь не нравилось. Такое впечатление скоро сложилось и у леди Марианны, она чувствовала себя стесненной в его присутствии, не могла говорить свободно и непринужденно, как всегда, а начинала взвешивать слова, и радостное, естественное настроение интимного кружка исчезло при появлении лорда Торнтона.
Подобное мнение имела о нем и Маргарита. Как ни осыпал он ее галантными доказательствами внимания, как ни старался потакать ее наклонностям, молодой девушке становилось не по себе в его присутствии, хотя по привычке она всегда свободно и уверенно держала себя в обществе. Она почти не говорила с ним, отвечала нерешительно, сидела с опущенными глазами и ни словом, ни взглядом не обращалась к капитану Синдгэму, так как ей казалось, что именно тогда проницательный лорд особенно упорно будет следить за ней.
Капитан тоже страдал от присутствия молодого лорда, уже потому что непринужденная, детская веселость Маргариты исчезала. Он чувствовал при лорде какую-то неловкость, безотчетную антипатию. И его выслеживающий взгляд производил на Синдгэма впечатление острого оружия, молодой лорд принял относительно него светский сдержанный тон, который, оставаясь вполне в границах вежливости, имел оттенок высокомерного, оскорбительного превосходства. Он уже несколько раз при случае без явного любопытства спрашивал капитана о его семье и родственниках в Англии, как часто бывает между соотечественниками, встречающимися далеко от родины, но капитан видел, что при таких вопросах в глазах лорда выражалось недоверчивое сомнение. Ему казалось что Маргарита, никогда не говорившая о его семье и происхождении, при подобных разговорах пытливо смотрела на него. Он всегда отвечал кратко и уклончиво, и холодная мимолетная улыбка, появлявшаяся на губах лорда, еще более оскорбляла его.
Создавшаяся обстановка производила на капитана угнетающее впечатление. Вся его непринужденная веселость пропала, он стал опять угрюм и замкнут, как прежде, и почти не имел случая быть наедине с Маргаритой. Лорд Чарльз ежедневно занимался верховой ездой, что заставляло Марианну тоже присутствовать в манеже. Торнтон любовался умением и уверенностью Маргариты, хотя она неохотно показывала при нем свое искусство и признавал замечательное умение капитана, но, как ни любезно звучали его слова, они воспринимались как поощрение слуге — шталмейстеру, который хорошо исполнял свою службу и должен радоваться похвале начальства.
Когда капитан и Маргарита оставались наедине, между ними точно вставала темная тень. Она говорила ему слова, полные любви и сердечности, горячо жала его руку, сияющими глазами смотрела на него, но часто опускала голову под его серьезным взглядом и никогда не говорила о лорде Торнтоне. И он никогда не упоминал о нем. Он стоял между ними, как призрак, которого никто не решался тронуть, но который обоим причинял тревогу и горе.
Капитан и Марианна немедленно сообщили Гастингсу о приезде лорда. Он настоятельно советовал жене принять лорда, имевшего большие связи в Англии, с изысканной любезностью и самым приятным образом обставить для него пребывание в Калькутте.
Капитан при безграничном доверии, оказываемом ему губернатором, получил подробную и точную инструкцию своего поведения, так как Гастингс, признавая Марианну вполне равноправной подругой жизни, все-таки хотел по возможности устранить ее от соприкосновения с заботами и тревогами жизни. Он хотел один вести борьбу, устранять опасности и только приносить к ее ногам лавры победителя.

Книга третья.
Борьба за любовь

Часть первая

I

Насчет лорда Торнтона Гастингс прислал капитану Синдгэму точные инструкции. Гастингс писал, что лорд Торнтон явился в Калькутту не как простой турист. Он уверен, так писал губернатор своему поверенному, что лорд прислан в Индию для сбора материалов по просьбе своего дяди, Генри Дундаса. Поэтому капитан должен любезно принять лорда и обращаться с ним с самой изысканной корректностью, всеми способами облегчая ему изучение Индии. Однако капитан должен внимательно следить, чтобы лорд Чарльз не завязал непосредственных сношений ни с чиновниками компании, ни тем более с войсками и с туземцами, как с индусами, так и с магометанами. Наверное, Филипп Францис советовал ему обращаться к ним, где он мог бы собрать жалобы и претензии на губернатора и, кроме того, сговориться с чиновниками, главными офицерами и войсками, чтобы вторая попытка его свержения с губернаторской должности, которую когда-то предприняли Клэверинг и Францис, увенчалась успехом. Капитан должен заботиться, чтобы лорд Торнтон ни с кем не виделся и под видом вежливого внимания всюду сопровождать его. Если лорд будет заметно уклоняться от надзора, прямо отказываться от него или нашлись бы основание и доказательства в тайных сношениях его с туземцами, чиновниками или войсками, то капитан может воспользоваться своими полномочиями и арестовать лорда. Особенно же необходимо следить за перепиской лорда Чарльза и в случае нужды конфисковать ее. Все же письма лорда Чарльза, адресованные Дундасу или Францису, должны задерживаться и пересылаться губернатору.
Во всякое другое время такая инструкция пришлась бы капитану по душе, он способен был выполнить подобное поручение с должной решимостью и энергией. Однако теперь, когда он начинал жить новой жизнью, полной счастья, такая борьба с противником, в коварстве и хитрости которого он не сомневался, оказалась ему и тяжела, и противна, так как поглощала все его время и внимание. Но, несмотря ни на что, он с полным рвением принялся за исполнение возложенного на него поручения, чтобы еще раз доказать свою безусловную преданность губернатору!
Скоро он заметил, что лорд, хотя и искал общества Маргариты, но все же прилагал старание разведать про все. Узнав у леди Гастингс, кто относится к знатным жителям Калькутты, он дал понять, несмотря на осторожность вопросов, что до известной степени знаком с обстоятельствами. Капитан попросил Марианну приглашать в резиденцию знатных индусов и магометан, чтобы они могли познакомиться с гостем губернатора. Обыкновенно при разговорах с ними он стоял около лорда и видел, что его в высшей степени вежливый, но все же заметный надзор очень неприятен лорду Чарльзу.
Когда же лорду Чарльзу пришлось делать визиты в дома индусской знати, капитан поручил доверенным слугам внимательно наблюдать за каждым шагом Торнтона и докладывать ему. Как только лорд Чарльз появлялся во дворе, чтобы сесть на лошадь или в паланкин, собираясь ехать в гости, сейчас же являлся капитан, всегда готовый к услугам, с предложением сопровождать его. Лорд хотя и протестовал, но не мог отделаться от капитана, принимая его заботу со снисходительной вежливостью знатного барина к лакею, которую горько чувствовал Синдгэм, и часто в его взгляде вспыхивал огонь, заставлявший вспоминать ужасного Раху. Капитан терпел его поведение с мрачным спокойствием и высокомерию англичанина противопоставлял лишь холодную гордость.
Лорд действительно неоднократно посещал бюро правления, осведомляясь о положении индусского управления, что вполне соответствовало будущей парламентской деятельности лорда. Но и тогда капитан не оставлял его, знакомя с чиновниками, поясняя и дополняя их информацию. Точно так же не удавалось лорду Чарльзу, несмотря на его многократные попытки, побывать одному в форте Вильям, после того как капитан Синдгэм проводил его туда и познакомил с комендантом и офицерами: лишь только он садился на лошадь, тотчас возникал капитан Синдгэм в полной форме, чтобы его сопровождать в форт, или же встречался ему на дороге.
Неустанная опека и надзор должны, казалось бы, озлобить и утомить молодого надменного англичанина, который чувствовал себя здесь, в колониях, до известной степени хозяином. И капитана тяготила такая служба, отнимавшая у него время побыть с Маргаритой. Видимое внимание, оказывавшееся лордом прекрасной дочери губернатора, заставляло капитана ощущать ту разницу, которая существовала между ним и знатным, богатым англичанином, будущим пэром государства. К тому же он чувствовал, что лорд как бы подчеркивал и своим поведением напоминал расстояние, отделявшее Синдгэма от падчерицы всемогущего и знаменитого Уоррена Гастингса. Между молодыми людьми, которых и во дворце, и во всей Калькутте почти всегда видели вместе, развивалась глубокая неугасимая ненависть.
Маргарита, конечно, замечала проницательным взглядом любви все, что происходило в душе ее возлюбленного, бесконечно этим мучилась и именно оттого никогда ничего не говорила капитану в те короткие минуты, когда они оставались одни.
Как-то вечером капитан послал извиниться, что не будет обедать, так как ему нужно отослать губернатору донесение. Он охотнее всего выбирал для необходимой ему работы обеденное время, когда лорд сидел вместе со всеми за столом и капитан мог освободиться от наблюдения за ним. Отсутствие капитана за обедом и в гостиной леди Гастингс считалось вполне естественным. Оживленный и веселый, лорд Торнтон сумел увлечь своим разговором все общество. Даже Маргарита выглядела сегодня веселее и менее стеснялась, чем всегда, освободившись от тяготившего ее страха.
Она разговаривала с лордом Чарльзом раскованнее, вступала в споры, которые он заводил, и даже возражала в веселом тоне на некоторые шутливые замечания, обращенные к ней.
После обеда все встали из-за стола очень оживленные и, как всегда, отправились в парк любоваться красотой ночной природы. Лорд Чарльз предложил свою руку Маргарите, Марианну же окружили несколько офицеров и члены совета. Вскоре Маргарита очутилась одна с лордом Чарльзом на широкой аллее манго, ведущей к большому пруду, у которого капитан прощался с Маргаритой перед своей поездкой и где он сказал ей первое слово любви.
Маргарита смутилась, и первым ее желанием было повернуться и бежать, но она сдержала себя.
Они дошли до прудов, окруженных гигантскими деревьями, и тихая гладь их предстала перед ними при блеске звезд. Цветы лотосов распространяли свой сладкий аромат. Лорд Чарльз подошел к мраморному берегу и остановился, очарованный чудесной красотой природы. Маргарита погрузилась в дорогие воспоминания о своем любимом и забыла обо всем. Очнувшись, она увидела лицо лорда, глаза которого с особым блеском смотрели на нее.
— Трудно жить в этом доме, — сказал он, — промолвить друг другу хоть слово наедине, и даже, мне кажется, — прибавил он с горечью, — здесь следят за каждым моим шагом.
Маргарита молчала. Ею опять овладело бессознательное желание бежать, и она снова подавила его.
— Я должен, — продолжал лорд Чарльз, — воспользоваться редким и ценным случаем находиться с вами наедине, чтобы сказать вам то слово, которое уже давно у меня в сердце.
Маргарита не знала, что делать. С улыбкой на устах, но дрожащим голосом она произнесла:
— И именно здесь, лорд Чарльз? Неужели каждый день не встречается удобных случаев?
— Есть слова, — отвечал он своим важно-спокойным тоном, — которое должен слышать лишь тот, кому они предназначены. Здесь цветы лотоса, дышащие на нас своим дивным ароматом, а лотос, как я слышал, по поверью индусов, цветок любви, и поэтому здесь я хочу сказать то слово, которое готово вырваться у меня из сердца.
Он нагнулся над водой, сорвал один из красных цветков — и передал его Маргарите.
— Пусть вам этот цветок за меня скажет то слово, которое я до сих пор скрывал в себе, но которое рвется наружу, слово той любви, которая горит и цветет в моем сердце…
— Сэр Чарльз! — воскликнула она в отчаянии. — Что вы говорите? Я, право, не понимаю вас…
— Разве мое слово слишком смело? — спросил он. — Я говорю вам вполне искренно. Жизнь моя будет посвящена исполнению его. Я предлагаю вам свое сердце и свою руку, чтобы идти с вами по дороге жизни, ведущей к высотам славы и чести. Разве моя рука недостаточно благородна, чтобы предложить ее баронессе Имгоф, приемной дочери Уоррена Гастингса? Возьмите этот цветок, с ним я вам предлагаю корону пэра…
— Пойдемте назад, — воскликнула Маргарита. — Я не хочу, я не смею слушать вас!
— Но отчего? — спросил лорд Чарльз. — Разве язык моей любви и моего уважения к вам оскорбителен? Я знаю, что сэр Уоррен Гастингс, ваш приемный отец, горд, точно он король Индии, но думаю, что и он не найдет мое сватовство слишком дерзким.
Он взял руку Маргариты и просунул цветок лотоса между ее нежных пальцев. Маргарита вырвалась, и цветок упал на землю.
Послышались шаги. Перед ними точно из-под земли предстал капитан Синдгэм. Маргарита затрепетала: капитан, наверное, все слышал, если смог так близко подойти незамеченным, и она боялась столкновения между женихом и лордом, которое легко могло произойти при ненависти соперников. Но лицо капитана оставалось веселым. Он вежливо поклонился и сказал совершенно спокойным голосом:
— Я так и думал, что найду кого-нибудь здесь, у пруда с лотосами. Не правда ли, лорд Чарльз, великолепное место! Здесь соединено почти все сказочное очарование Индии, и не правда ли, вы почувствовали, что красота природы никогда так сильно не действует, как в ночной тиши при таинственном мерцании звезд?
Лорд смертельно побледнел, в глазах его сверкнул дикий гнев, а губы задрожали.
Маргарита, как бы заклиная, подняла руку и сделала шаг вперед, точно желая броситься между молодыми людьми, но лорд вполне овладел собой. Он понял, что на вежливый поклон капитана недостойно и смешно отвечать в оскорбительной форме, тем более встреча могла произойти совершенно случайно, и он не должен допустить, чтобы какой-то офицеришка превзошел его в самообладании и уверенности.
— Мы несколько отошли от всех, — проговорил он. — Пожалуй, пора идти искать леди Гастингс.
— Мне кажется, — так же спокойно и вежливо возразил капитан, — что я слышу голос нашей хозяйки… Они, верно, скоро придут сюда. Смотрите, валяется цветок лотоса, — продолжал капитан, нагибаясь и подымая цветок, выпавший из руки Маргариты. Лорд сделал движение, как будто хотел вырвать его из рук капитана. — Бедный лотос, ты не должен увядать в пыли, — приговаривал капитан, — если ты для народа служишь символом жизни и любви, красоты и правды, то тебе подобает, как и человеку, распускаться в священной воде, из которой ты произрастаешь!
Он далеко в воду откинул красный цветок и впервые пристально взглянул лорду в глаза. Взгляды их встретились, как шпаги.
Маргарита все время стояла с опущенным взором. Она облегченно вздохнула, видя, что все мирно закончилось, и поспешила навстречу своей матери, которая появилась в аллее. Все общество опять соединилось. Леди Гастингс заговорила с лордом Торнтоном. Маргарита быстро подошла к капитану.
— Ты слышал?
Он молча наклонил голову.
— И ты мне доверяешь? — спросила она. — Ты уверен, что нет ничего в мире, что могло бы затмить твой образ в моем сердце?
— Бывает ли любовь без доверия? — спросил он так же шепотом, как и она. — Я верю всякому твоему слову, но я нахожу, что без борьбы нельзя обладать ценным сокровищем и надо защищать свою любовь, как садовник охраняет чудный цветок от ветра, бури и непогоды.
Она взяла его под руку, и все вернулись на веранду.
Когда лорд увидел, что Маргарита с капитаном немного отстали от других, в его глазах снова вспыхнул угрожающий огонек, опять содрогнулось его побледневшее лицо, но он, улыбаясь, простился с дамами, с холодной вежливостью раскланялся с остальным обществом и ушел в свои комнаты.
Капитан чувствовал теплое пожатие руки Маргариты, но все же неприятное ощущение беды повисло у него над головой. Так ясно, как сегодня, он еще никогда не чувствовал той разницы, которая существовала между ним, парием без имени, и высоким лордом Торнтоном, будущим пэром Англии.
— Лорду не надо, — пробормотал он, глядя из открытой двери своей комнаты в парк, — страшной борьбой покупать себе право смотреть на Маргариту, у него есть даже право смотреть на нее сверху, и он может предлагать ей пэрство. Но ничто на свете не смеет стать между мной и моим счастьем…
Зловещий огонь вспыхнул у него в глазах, как некогда в глазах ужасного Раху, отправлявшегося на борьбу с человеческим обществом, которое его отвергло. Вдруг он услыхал тихое шуршание в кустах и рассмотрел при свете звезд очертание темной фигуры. В один миг прыгнул он в свою комнату, схватил пистолет, щелкнул курок.
— Стой! — крикнул он. — Стой, или смерть тебе!
Но темная фигура не остановилась, она неслышно подошла к нему, и тихий голос проговорил на ломаном английском языке:
— Не бойтесь, благородный господин, и опустите ваше оружие. Кто бы посмел вступить в дворцовый парк с дурными намерениями и приблизиться к вам, храбрейшему из храбрых, который тигру и льву смотрит в глаза и не отступит перед змеей? Позвольте мне войти и выслушайте меня. У меня есть к вам письмо!
Незнакомец подошел к лестнице и почти неслышно поднялся по ступенькам. Перед капитаном стоял человек с коричневатым лицом и седеющей бородой, одетый в простонародный костюм. Глаза незнакомца блестели из-под низко надвинутой головной повязки.
— Кто ты? — спросил капитан, держа дуло своего пистолета почти у груди незнакомца и следя глазами за каждым его движением. — Ни шагу дальше, и если ты меня знаешь, то тебе известно, что я не угрожаю напрасно. Кто ты?
— Имя мое Хакати, — прозвучал ответ, — бедный фокусник, который проезжает через страну и путешествует от Гималаев до Мадраса и Мизоры, где царствует теперь после внезапной смерти его отца Типпо Саиб.
Капитан все еще держал свое оружие наготове. Незнакомец заметил, что дуло пистолета задрожало, и в углах его глаз сверкнула коварная радость.
— Хакати? — спросил капитан, качая головой. — Я тебя не знаю.
— Возможно, благородный господин, но я пришел не для того, чтобы искать у вас чего-либо. Позвольте войти и выслушайте меня. В густых кустах, которые нас окружают, могут оказаться уши посторонних.
Капитан, пятясь, вошел в свою комнату. Незнакомец последовал за ним.
— Стой там, — приказал капитан, указывая незнакомцу, назвавшему себя Хакати, на место, которое освещалось подвешенной под потолком лампой, сам же он сел на диван. Тяжелый стол с мраморной доской отделял его от незнакомца. Он все время держал пистолет перед собой, а с бокового стола приблизил к себе длинный кинжал.
— Оружие не понадобится вам, — предупредил Хакати. — Неужели вы меня считаете таким дураком, что я захочу напасть на вас здесь, где один ваш оклик приведет в движение сотни слуг.
— Говори же, — велел капитан, не выпуская оружия из рук, — у меня нет ни времени, ни охоты долго тебя слушать. От кого твое письмо?
— Письмо от человека, не знавшего страха, как и вы, перед которым трепетали все, кто к нему подходил, и даже тигр отступал перед ним с ужасом и змея уползала в свою пещеру. Это письмо от Раху! Гордые брамины изгнали его к париям, но он поклялся отомстить браминам и, главное, могущественному Нункомару. Он сдержал свою клятву, он стоял у виселицы Нункомара и около огненной могилы Дамаянти…
Холодный пот выступил на лбу у капитана, но ни один мускул его лица не дрогнул, взгляд его оставался холодным, и лишь на мгновение он поднял руку ко лбу, точно искал что-то в своей памяти.
— Ты называешь имя, — сказал он, — которое я не совсем помню, хотя я помню магараджу Нункомара, осужденного за государственную измену, помню прелестную Дамаянти, последовавшую за мужем по индусскому обычаю в огненную могилу. Но я никого не знал, кто носил бы имя созвездия Дракона, о котором мне рассказывали в детстве. Что же случилось с тем, кого ты называешь Раху? Что у тебя с ним общего?
Как ни старался капитан говорить равнодушно, все же от острого взгляда Хакати не ускользнуло, что он опустил глаза и как-то вскользь начал смотреть на него.
— Но все же, благородный господин, — отозвался непрошеный гость, — тот, кто мне поручил передать письмо, вас знал, он определенно назвал ваше имя, описал вашу наружность и сказал мне, чтобы я тайно передал его вам, без посторонних.
Капитан равнодушно пожал плечами и вновь направил дуло своего оружия на незнакомца. Но от внимания того не укрылось, что рука офицера судорожно сжала рукоятку пистолета, точно он хотел подавить сильное внутреннее волнение, и насмешливое, торжествующее выражение вновь пробежало по его лицу.
Спокойным равнодушным голосом капитан сказал:
— Не понимаю, о чем ты говоришь…
— Поверьте мне, — начал убеждать Хакати уже резким, почти угрожающим тоном, — я могу доказать, что я говорю правду. Если вы не помните больше имени Раху, то, может быть, вы его знали под именем Аханкараса, когда он жил в храме Хугли.
— Ты ошибаешься или обманываешь меня! Храм Хугли мне совсем незнаком. Верно, твое послание относится к кому-либо другому. Где ты видел этого Аханкараса, или Раху, как ты его называешь?
— Я видел его еще юношей, пожалуй, мальчиком, когда меня призвали в храм. Затем я видел его, когда он жил среди париев в лесах Ориссы. Последний раз я его видел здесь, несколько лет назад, когда давал представление со своей труппой. Он был тогда переодетым и сначала завербовал золотых дел мастера Санкару для восстания, а затем приказал ему и мне свидетельствовать против Нункомара перед судьей. О, я, наверно, его тогда узнал, я хорошо запоминаю взгляд и черты лица человека, хотя бы один раз мною виденного…
— И что же? — спросил капитан равнодушным тоном.
— Затем я его опять встретил у дороги, ведущей через леса Ориссы, и там он сказал, что устал от скитальческой жизни и насытился местью над людьми, которые его изгнали. Он бы желал опять вернуться к людям… У него есть друг, как он сказал, который мог бы ему помочь и достать ему деньги, необходимые для новой жизни, и тогда он назвал вас, благородный господин, приказал разыскать вас и сказать вам: ‘Раху, мститель, просит вас о нем вспомнить и дать ему возможность и средства вернуться к той жизни, из которой его изгнали и которая вам доставляет столько радости, чести и блеска’.
Он низко поклонился, ожидая ответа.
— Я тебе повторяю, — заговорил капитан, — что я не помню никакого Раху. Или тот, который тебя послал, ошибся, или ты выдумал историю, чтобы меня растрогать и получить подарок.
Коротким движением руки он прекратил уверения Хакати:
— Хватит! Я уважаю храбрость и хитрость. Конечно, я не убью безоружного человека, находящегося в моей власти. Ты доверился моему великодушию и не ошибся, ведь я мог бы задержать тебя как вора, и тогда ты не избежал бы виселицы.
— Да, но если бы меня допросили, — упрямо продолжал Хакати, — я рассказал бы судьям и про Раху, и про его дела!..
— Твоя уверенность удивляет, — заметил капитан, не обращая внимания на слова Хакати. — Возьми, пусть это будет тебе или тому, кого ты зовешь Раху и кто хочет просить у меня помощи.
Он достал из стола полный кошелек и бросил его Хакати, который ловко поймал его на лету.
— Но, — продолжал он, угрожающе сверкая глазами, — берегись мне попадаться на дороге и обращаться ко мне с такими просьбами и письмами. Раз я простил, раз я поддался состраданию, но, если ты еще придешь, будь уверен, тебе придется раскаяться в своей отважности.
Хакати взвесил в руке кошелек, через зеленые петли которого блестели золотые.
— Маловато, сударь! — усмехнулся он.
— А жизнь свою, дарованную мною, ты ни во что не ставишь? — воскликнул капитан. — Вон отсюда!
— Предайте меня суду, — посоветовал Хакати с упрямым блеском в глазах, — я заговорю, и, может быть, губернатор назначит цену повыше, чтобы открыть Раху опять дорогу в свет, из которого его некогда выгнал Нункомар.
Смертельно бледный, капитан поднял свой пистолет. Хакати съежился, чтобы с ловкостью индусских фокусников изогнуться и дать пуле пролететь мимо, но капитан знал эту уловку. Он выпрыгнул из-за стола с кинжалом в левой и пистолетом в правой руке, держа его почти прямо на груди Хакати, так что тот никак не мог увернуться от пули.
— Вон! — приказал он. — И будь тот Раху, о котором ты говоришь, действительно мой друг, ты испустил бы уже последний вздох свой!..
Хакати сообразил, что он проиграл дело. Скользнув через веранду, он исчез, как тень, во мраке парка. Через несколько минут резкий крик совы прозвучал в воздухе, как последняя угроза, затем все стихло. Капитан обессиленно упал на диван.
‘Мне следовало бы убить его, — подумал он, — ведь только мертвые молчат, или удовлетворить его алчность и тем купить его молчание. Нет сомнения, что он меня узнал’.
— Но нет, нет, — содрогнулся он, — довольно лилось уже крови. — И он погрузился в тяжелую дремоту. Через некоторое время он встал.
— Конечно, глупо его бояться, полное спокойствие — лучшее орудие. Что значит слово этого несчастного! Если бы он даже решился коснуться ужасной тайны, доказать ее он не в состоянии. Разве Гастингс не знает, кто я, разве он не клялся мне в благодарности?
Некоторое время он отдыхал еще на подушках своего дивана, глубоко погрузившись в раздумье. Дверь передней отворилась, и вошел его доверенный слуга.
— Что случилось? — спросил он испуганно.
— Лорд Торнтон, — отвечал лакей, — пошел в парк…
— Вышел в парк, теперь? — воскликнул капитан, бледнея.
Как молния, у него блеснула мысль, что ночная прогулка лорда каким-то образом касается Маргариты, но, рассердившись на самого себя, он потряс головой, чтобы прогнать такую мысль.
— Ему, верно, — произнес он равнодушно, — захотелось подышать ночным воздухом… Но все равно я желаю знать, что он делает.
Он накинул на свой мундир темное одеяние, какое носили туземцы, спрятал в его складках кинжал и спустился с лестницы.
— Никто не должен следовать за мной, я сам буду следить за лордом, — оповестил он слугу и легкими неслышными шагами исчез в темноте.
Лорд Торнтон действительно тихо шел из дворца к темным аллеям, как бы вдыхая ночной воздух. У него в кармане лежали двуствольный пистолет и кинжал. Вечером он нашел в газете, лежавшей у него на письменном столе, записочку, в которой коряво, но вполне разборчиво было написано следующее:
‘Капитан Синдгэм не то, чем он кажется. Если лорд Торнтон желает наверное знать, кто, собственно, этот капитан, то после двенадцати часов пусть он сделает прогулку по парку, чтобы встретить того, кто может сообщить интересную для него тайну’.
Записку лорд спрятал. Радость вспыхнула у него на лице, и он сейчас же решил принять приглашение неизвестного. Он вышел в парк, не замечая, что какая-то тень следует за ним, вскоре и другая тень вышла из-за кустов и положила руку на плечо первой тени.
Слуга, следивший за англичанином, вздрогнул и схватился за кинжал, бывший у него за поясом, но сейчас же бросил оружие, узнав капитана Синдгэма, и поклонился ему. Тот спокойно приказал ему идти назад.
Слуга, привыкший молча повиноваться, быстро удалился, а капитан под прикрытием кустов направился в том же направлении, что и лорд Торнтон, который выжидательно смотрел вокруг.
Он уже думал, что все происходящее — мистификация, и хотел повернуть обратно, как вдруг из тени вышел человек и подошел к нему со скрещенными руками. Лорд остановился и спросил:
— Кто вы и что вы желаете мне сказать?
— Кто я, вам безразлично, — отвечал тот. — Я вам сообщу кое-что такое, что вы охотно выслушаете, лорд Торнтон. Мне кажется, вы не любите капитана Синдгэма, он стоит у вас поперек дороги.
— Вы говорите, что капитан не то, чем он кажется, так кто же он? — спросил лорд.
— Позвольте мне, милорд, оставаться в тени, — возразил незнакомец, плотно прижимаясь к краю беседки, так что едва можно было различить его фигуру, — ни один глаз, кроме вашего, не должен меня видеть. То, что я хочу вам сказать, — тайна.
Лорд подошел немного ближе, но опустил руку в карман и взялся за пистолет.
— Говорите! — заявил он.
— Моя тайна имеет цену, милорд, — отвечал голос еле видного в темноте человека, — и порядочную цену для вас. Заплатите мне пятьсот фунтов, и тогда я скажу!
— Неужели вы думаете, — возразил лорд, — что я поздно ночью отправлюсь сюда с такой суммой в кармане?
— Этого и не нужно, выпишите чек в банк.
Лорд обдумывал.
— Хорошо, — согласился он. — Пусть будет так, но если тайна, которую вы мне хотите сообщить, обладает ценностью, то вам заплатят без разговоров, если же вы меня обманете, то вас арестуют.
— Я принимаю ваше условие, но поручитесь мне честным словом, что вы его исполните.
Лорд вынул записную книжку, вырвал из нее листок и написал что-то при слабом свете звезд.
— Готово, — сказал он. — Как только вы кончите говорить, я вам дам свое честное слово. Возьмите, но подойдите сюда, я не люблю темноты.
Темная фигура выделилась из темноты, но внезапно покачнулась, лорд услыхал сдавленный крик и хрипение. Незнакомец исчез в тени.
— Что это значит, что вы делаете? — крикнул лорд Торнтон в отчаянии.
Он не получил ответа, только услыхал треск ветвей. Лорд поспешил на шум. Незнакомец исчез, но когда он раздвинул качавшиеся ветки кустарника, то увидел его, лежавшего без движения на земле. Несмотря на хладнокровие и храбрость, на лорда напал суеверный ужас. Он повернул обратно и, точно убегая, направился по той же дороге.
Ему вышел навстречу капитан Синдгэм, спокойно идущий по дороге. В просторном камзоле, так что лорд его не узнал и отступил в испуге. Капитан откинул камзол и подошел, вежливо кланяясь.
— Ах, это вы, милорд? — спросил капитан тем тоном вежливости, который между ними установился. — Неосторожно гулять здесь одному по ночам. Правда, парк окружен стеной, но воры и разбойники храбры до безумия.
— Действительно, — отвечал лорд. — Тут происходят удивительные вещи, и я слышал какой-то крик совсем близко, и точно человек упал в кустарнике.
— Вот видите, — спокойно отреагировал капитан. — Я был прав. Во всяком случае, я не советую вам выходить без оружия. Но еще лучше не ходить без провожатого.
— Я вооружен, — сообщил лорд Чарльз, вытаскивая из кармана пистолет. — Но вы тоже один бродите по парку?
— Я люблю ночной воздух, — возразил капитан, — но и я из предосторожности всегда вооружен.
Он вытащил из своей накидки длинный, немного изогнутый кинжал, и острый клинок его блеснул при свете звезд.
— Кинжал лучше, — заверил он, — чем огнестрельное оружие. Но вы говорили о крике, о таинственном шорохе. Надо будет посмотреть, что там произошло, с этим упрямым, коварным и жадным народом надо всегда оставаться настороже. Помните вы то место?
— Там! — содрогнулся лорд и показал рукой вперед. — Я найду его.
— Пойдемте поищем, хотя там, наверное, ничего и не было, разве обезьяна свалилась во сне с дерева и ушиблась. Но все же следует проверить.
Он вытащил из своего мундира маленький свисток. Раздался тонкий пронзительный свист.
— Это зачем? — спросил лорд Торнтон. — Мы ведь оба вооружены.
— Неужели мы должны рисковать жизнью из-за какого-нибудь разбойника? — возразил капитан.
Многочисленные слуги спешили на зов по дорожкам парка. Лорд медлил идти вперед, он сожалел о том, что сказал, потому что, если найдут того человека и он заговорит, может произойти неприятное объяснение.
— Я, верно, ошибся, — предположил он, — не стоило поднимать тревоги.
Капитан, казалось, не слыхал его слов.
— Значит, туда, — показал он. — Спешите, обшарьте все кусты! — приказал он слугам и сам спокойно пошел в направлении, указанном лордом, который последовал за ним с тихим проклятием на устах.
Неужели этот человек должен всюду за ним подсматривать, всюду встречаться ему на дороге? Он надеялся, что таинственный незнакомец убежал, но если его найдут, то он решил отрицать все, что бы тот ни говорил.
Молча они шли рядом, а слуги, как гончие собаки, обыскивали кусты. Когда они пришли к месту, от которого лились душистые ароматы, им навстречу уже неслись возгласы.
— Здесь, здесь!
Капитан поспешил вперед, и лорд последовал за ним. На том месте, где он раньше говорил с таинственным незнакомцем, несколько слуг наклонились к земле.
— Мертвый человек, — кричали они капитану, — по одежде индус, он еще не остыл.
В ужасе подошел лорд. Он узнал человека, которого видел раньше.
Капитан нагнулся.
— Его убили, — заключил он, — так всегда убивают индусские разбойники: они нападают на свою жертву сзади. Но как такое могло случиться здесь, в парке, и кто мог быть убитый? Не знает ли его кто-нибудь из вас?
Слуги подошли и нагнулись над покойником.
— Это Хакати, — опознал убитого один из слуг, — предводитель фокусников, которые несколько дней назад раскинули здесь свою палатку.
— Фокусники или разбойники — все равно, — сказал капитан, — но как случилось, что он сам стал жертвой? Обыщите его!
Слуги повиновались. Они не нашли на покойнике никакого оружия, только несколько амулетов и в кармане его одежды шелковый кошелек, полный золота.
— Так оно и есть, — почти равнодушно констатировал капитан, — этот человек прокрался сюда, чтобы найти случай украсть, один из его сообщников знал, что у него есть деньги, последовал за ним и убил его здесь. Ваше приближение, лорд Торнтон, испугало разбойника, прежде чем он успел лишить свою жертву добычи. Вы видите, лорд Чарльз, как неосторожно гулять одному ночью даже в парке резиденции.
Лорд молча поклонился. Ему стало плохо, он почувствовал головокружение и не мог собраться с мыслями. Все выглядело так естественно, что даже слуги отнеслись к происшествию со снисходительным равнодушием, но лорду все же казалось, что глубокая тайна обвивает его своим покровом. Незнакомец, позвавший его на ночное свидание и обещавший ему сообщить важные сведения о его заклятом враге, умерший как раз в ту минуту, когда хотел сделать свое сообщение, затем капитан, встретившийся ему после разговора и исчезновения незнакомца, — все это казалось странным и мистическим.
— Уберите мертвеца, — приказал капитан. — Оставьте его на открытом месте для коршунов, а деньги отдайте фокусникам и прогоните их из окрестностей города. Убийцу искать нечего, его все равно не найти…
Лорд молча пошел обратно во дворец. У двери его апартаментов капитан простился с ним с холодной вежливостью. Звенящая тишина водворилось снова под деревьями парка.
Слуги унесли через боковую дверь тело Хакати и на общественном кладбище, окруженном со всех четырех сторон высокими стенами, положили его в одну из железных корзин, поставленных на подмостки.
Множество коршунов сидели на зубцах стены, и, как только слуги ушли, птицы набросились с пронзительными криками на тело.
Лорд поклялся мстить врагу, заключившему союз с нечистой силой.
Капитан же, оставшись один, поднял руки к ночному небу и воскликнул:
— Прости мне, Ты, Всемогущий, что рука моя опять обагрилась кровью, но разве моя жизнь, мое счастье, моя душа не стоит того, чтобы я их защищал против коварных нападений? Разве нет права защищаться от угрожающего хищного зверя и разве человек не худший враг, чем тигр или змея?
Когда на следующее утро взошло солнце, то первые его лучи скользнули по скелету, лежавшему в железной корзине кладбища, — все, что оставили от тела Хакати коршуны.

II

Ночь, проведенная так беспокойно, ничем не повлияла на порядок следующего дня, и жизнь протекала во дворце как всегда. Капитан спокойно занимался своими многочисленными служебными делами. В своем ежедневном докладе Гастингсу он упомянул об убийстве в парке резиденции предводителя труппы фокусников, объяснив его так же, как лорду и слугам. В своем докладе он лишь вскользь коснулся этого ночного происшествия и упомянул, что им приняты меры для обеспечения в будущем безопасности дворца, стены подняты выше, и всюду кругом дворца поставлена стража.
Сам же он отправился убедиться, в точности ли исполнены его приказания. Почти машинально дошел он до пруда с лотосами — места, которое он очень любил по воспоминаниям. С сильным сердцебиением остановился он у выхода из аллеи, увидав на мраморной скамейке под тенью дерева манго Маргариту. Опустив голову, она смотрела на воду, из которой красные, белые и голубые цветы лотоса поднимали свои головки.
С минуту стоял он перед неподвижно возникшей дивной картиной. Однако его взгляд, казалось, обладал магнетической силой. Вздохнув, Маргарита встала и, глядя в водяную гладь пруда, увидала того, о ком, вероятно, она только что думала. Яркая краска вспыхнула у нее на лице. Быстро встав, она вышла из тени деревьев и протянула ему свои руки. Он кинулся к ней по дорожке вдоль пруда, крепко обнял ее, и некоторое время они стояли молча.
— Я шла сюда, чтобы помечтать! — воскликнула она. — И вдруг мои мечты воплотились в действительность, теперь я держу свое счастье обеими руками.
Она прижала его руку к своему сердцу и, все еще глядя ему в глаза, проговорила:
— Как давно, дорогой друг, мы не оставались наедине! Если я и читала любовь в твоих глазах, сердце мое жаждало услышать хоть слово…
— Моя Маргарита, — промолвил он, целуя ее в лоб со вздохом, вырвавшимся из его груди.
— Посмотри, мой друг, даже теперь, когда судьба нас одарила счастливой минутой, твой взор печален, точно у тебя есть забота, мне неизвестная… — отозвалась Маргарита.
— Как не быть заботе? — спросил он, нежно гладя ее золотистые волосы. — Я ежедневно ощущаю то расстояние, разделяющее тебя, дочь всемогущего губернатора, от меня, бедного офицера, имеющего одну лишь шпагу.
— Неужели мужество и преданное сердце не дороже всего на свете? И разве именно мой отец не ценит тебя? Хоть бы скорее он вернулся, тогда исчезнет тайна наших отношений.
Она взглянула на него вопросительно, ожидая ответа, он же сидел, поникнув головой, и наконец заговорил, но так серьезно, что она почти испугалась:
— Маргарита, у меня нет ни имени, ни богатства, этих двух могущественных вещей, перед которыми преклоняется свет и которые в его глазах придают человеку цену. Скажи, ты никогда не пожалеешь, что отдала мне свое сердце?
— Ты сам не веришь тому, что говоришь! — ответила она, по-детски улыбаясь. — Может ли кто стоять в свете выше того, кого я люблю?
— Маргарита! — продолжал он еще серьезнее. — Если бы кто-нибудь явился к тебе и стал тебе говорить обо мне дурное, чтобы возбудить недоверие и подозрение, ведь ты не знаешь моего прошлого… Если бы тебе сказали, что я недостоин тебя, Маргарита, что бы тогда ты сделала, что подумала бы и чему поверила?
— Поверила бы, друг мой, — блеснула глазами она, — твоей верности, твоей любви, подумала бы только, что я тебя люблю, что я должна любить тебя, что эта любовь выросла со мною и что я буду тебя любить до последнего биения моего сердца, а что бы я сделала…
С улыбкой обняла она его, и свои розовые губы подставила для поцелуя. Он обнял ее и крепко поцеловал. Маргарита посмотрела на него:
— Кто же, друг мой, кто может говорить о тебе дурное?
— Кто мог бы тебе говорить обо мне дурное? — мрачно спросил он. — Тот, кто меня ненавидит, потому что зависть и ревность открыли ему, что я тебя люблю. Тот, кто, занимая в свете высокое положение, смотрит на меня свысока и считает недостойным даже приближаться к тебе, тот, кто, как тень, вошел в лучезарный ореол нашего счастья.
Сильно покраснев, она поникла головой.
— Маргарита! — позвал он. — Разве ты не знаешь, разве ты никогда не чувствовала, никогда не читала в его взгляде, что он тебя любит?
— Я знаю только твою любовь, — возразила она с дрожью.
— Клянусь тебе! — воскликнул он. — Его любви нет дела до моей, но все же он лорд и поэтому осмеливается смотреть на тебя и обращаться со мной, как с лакеем.
Маргарита гордо выпрямилась.
— И ты сомневаешься во мне, мой любимый, и ты мне не доверяешь? Ты думаешь, что можно поколебать мою любовь?
— Прости, Маргарита. — Капитан начал целовать ее руки. — Прости, ведь такие мысли у меня появляются от избытка любви, и даже не мысли, а какой-то страх.
— Посмотри мне в глаза, — попросила она, — и тени исчезнут. Клянусь тебе, что лорд, которого я ненавижу, никогда не сказал мне о тебе дурного слова, и если бы он только осмелился на это, то я ответила бы так, что всякий дальнейший разговор прекратился бы.
Он обнял ее, губы их слились в поцелуе, и долго они болтали шепотом, повторяя друг другу то, что они давно знали. Когда они наконец расстались, то в конце аллеи она еще раз обернулась и послала ему воздушный поцелуй, он же все стоял у края бассейна, вдыхая аромат лотосов.
В это время лорд Торнтон велел доложить о себе леди. Гастингс, и она приняла его в своем будуаре. У лорда был особенно торжественный вид, и после первых приветствий он сообщил ей, как бы отвечая на ее вопрошающий взгляд:
— Я очень рад, миледи, что застаю вас одну, мне надо поговорить с вами наедине. Я хотел бы высказать вам одно мое желание, которое я таю в сердце, а так как вашего мужа здесь нет, то я обращаюсь к вам…
— Я слушаю, — сказала Марианна, — и вы знаете, лорд Чарльз, что я всегда готова исполнять ваши просьбы, если только они в моих силах.
— Здесь, в далекой Индии, произошел переворот в моей жизни, переворот, давно ожидаемый моим отцом, маркизом Хотборном. Я нашел особу, которой я хотел бы предложить свою руку, чтобы ввести ее пока — как леди Торнтон, а затем — как маркизу в английское общество, украшением которого она будет.
На секунду Марианна опустила глаза, но скоро овладела собой. Предложение противоречило всем ее мыслям о будущем Маргариты. Лорд, хотя и говорил почтительно, но по его тону можно было понять, что сделанное им предложение все должны считать за особую честь. Марианна почувствовала себя оскорбленной и отвечала с холодной вежливостью:
— Ваше предложение, лорд Чарльз, делает честь мне и моей дочери, но я не в состоянии дать вам сейчас ответ. Прежде всего решительный ответ на ваш вопрос может дать только мой супруг, без его воли я никогда не подам даже и маленькой надежды.
— Вашего супруга здесь нет, — возразил лорд, — поэтому я прежде всего должен обратиться к вам. Я сейчас же напишу ему, а может быть, вы будете добры передать ему мою просьбу?
— Это мой долг — спросить совета мужа, но я вас предупреждаю, что Маргарита не дочь моего мужа, она немка, ее отец — барон Имгоф, я с ним разошлась, так как брак с ним делал и меня, и его несчастными.
— Я знаю, — ответил лорд. — И мне известно, что фамилия Имгоф принадлежит немецкому дворянскому роду.
— Но мой первый муж жив, и, пожалуй, его положение не будет соответствовать в глазах света положению отца будущей маркизы Хотборн. Он часто нуждается. Ваше доверие, лорд Чарльз, принуждает меня быть вполне откровенной.
— Мне все известно, — спокойно возразил лорд. — И мое дело — так уладить обстоятельства, чтобы не возникло повода к каким-то затруднениям. Я стою достаточно крепко на ногах, чтобы предоставить своей жене должное положение.
— И потом, — продолжала Марианна, — есть еще одно обстоятельство, которое может разрешить только моя дочь…
— Что за обстоятельство? — спросил лорд, и в его глазах вспыхнула угроза.
— Чисто личное, лорд Чарльз, которое состоит в том, чтобы выяснить, любит ли вас моя дочь. Я сама слишком много перенесла и знаю, как больно ошибиться в своих чувствах.
— Я не требую романтической любви, как ее описывают поэты, — высокомерно отвечал лорд, — но я полагаю, что обладаю теми качествами, которые можно требовать от мужа.
— Конечно, я разъясню своей дочери, — согласилась Марианна более сдержанно, — преимущества положения леди Торнтон. Но, впрочем…
— Впрочем? — переспросил лорд.
— Впрочем, — перебила Марианна, — прежде всего нужно, чтобы ее сердце было еще свободно.
— Еще свободно? Если какая-нибудь глупая, детская фантазия заняла сердце вашего несозревшего к жизни ребенка, что же тогда, леди, неужели вы дадите этой фантазии право решать будущее вашей дочери?
— Я ведь пока не знаю, — пояснила Марианна. — Прошу дать мне время объясниться с дочерью и спросить совета у мужа.
— Итак, миледи, — констатировал он с принужденной вежливостью, — если вы находите возможным допустить молодое увлечение, которое я назвал фантазией, то я могу допустить, насколько я изучил обстоятельства, что здесь есть только один человек, о котором может идти речь: это капитан Синдгэм.
Последние слова он произнес очень резко и пронизывающе глядя на Марианну. Она покраснела от его взгляда, но, овладев собой, гордо проговорила:
— Я уже ответила вам, лорд Чарльз, что мне не представлялось повода испытывать сердце моей дочери. Но если у нее окажется влечение к капитану Синдгэму или к кому-либо другому, то я никогда не решусь насиловать ее чувства.
Лорд Чарльз побледнел.
— А если капитан Синдгэм предложит своей супруге только скромное, а не уважаемое положение, вы и тогда будете думать, что любовь может наполнить жизнь счастьем?
— Сударь! — воскликнула Марианна, сверкая глазами. — Вы говорите об отсутствующем!
— Что же? — холодно воспротивился лорд. — Я предостерегаю вас, потому что желаю добра и вам, и вашей дочери, даже если бы вы захотели мне отказать. Капитан Синдгэм, миледи, — не то, чем он кажется. Я несколько раз пробовал заставить его говорить о его семье в Англии, и всегда он уклонялся от разговора.
На лице Марианны показалось такое неподдельное удивление, такое негодование, что у лорда не осталось сомнения в том, что ей ничего неизвестно о тайне, окружающей капитана.
— Синдгэм… — произнесла она. — Синдгэм не такой человек, чтобы давать сведения там, где он не признает себя вправе их давать, и я себя не считаю уполномоченной разузнавать о семействе человека, которого к нам в дом ввел мой муж и которому он безгранично доверяет. Мой муж его знает и, конечно, даст о нем сведения тем, кто будет иметь право на них.
— И я, миледи, имею такое право — как гость вашего дома, как английский дворянин! Я имею право знать, с кем я сижу за столом в вашем доме, особенно когда до меня доходят предостережения вроде этого.
Он вынул из кармана записку, найденную им у себя на столе, и передал ее леди Гастингс. Она пробежала ее глазами. Злобное негодование вспыхнуло в ней.
— И вы пошли, лорд Чарльз, чтобы достать таким образом эти сведения?
Он опустил на секунду глаза, вспыхнув. Затем опять заговорил высокомерно:
— Я требую сведений везде, где мое личное достоинство дает мне на это право.
— А я, сударь, — заявила Марианна, вставая, — не отвечаю на безымянную клевету, направленную на человека, пользующегося доверием моего супруга и навлекшего этим на себя много ненависти и зависти. Если вы желаете ответа, то спросите самого капитана.
— Вы за него заступаетесь? — спросил лорд. — Это неосторожно по отношению к вашей дочери… Наконец, вы создаете между нами враждебные отношения, чего не следует делать, если вы заботитесь о положении вашего мужа.
— Мой муж, — заверила с гордостью Марианна, — сам привык заботиться о своем положении и, кажется, не нуждается ни в чьей поддержке.
— А все же ему следовало бы, — холодно и резко уведомил лорд Торнтон, — позаботиться и приискать себе друзей в Англии. Он играл в опасную игру и слишком высоко поднялся, но еще в старом Риме говорили, что всего один шаг от Капитолия до Тарпейской скалы.
— Если мой муж не сможет обойти Тарпейской скалы, — возмутилась Марианна, — не прибегая к проискам, то он лучше бросится в пропасть, чем с краской стыда на лице станет подниматься на Капитолий.
Лорд низко поклонился и вышел. Марианна гордо и вызывающе поглядела ему вслед.
— Что за кичливость! — пробурчала она. — Бедная Маргарита! Я думала, что юные мечты твоего сердца спокойно превратятся в действительность. Теперь же и тебе предстоит борьба, от которой я так охотно бы тебя уберегла.
Она поспешила в свой кабинет и села к письменному столу, чтобы просить совета и руководства у того, кто в ее глазах олицетворял божественную мудрость и волю. Долго она писала, исписывая один лист за другим, и, когда наконец окончила свое письмо, к ней вошла Маргарита. Щеки девушки покрывал румянец, а глаза сияли более обыкновенного. Марианна запечатала письмо, а затем прижала свои губы ко лбу своего ребенка.
‘Нет, говорила она самой себе, нет, ее счастье — это моя первая обязанность, и никакое облако не должно омрачать утра этой юной жизни, если только я могу устранить это облако…’
Лорд удалился к себе. Несколько минут он ходил взад и вперед с опущенной головой и с мрачно сдвинутыми бровями. Затем он велел подать себе лошадь и направился во двор, где конюх держал его лошадь под уздцы. Он ожидал, как всегда, появления капитана и решил в возможно дерзком и настойчивом тоне отделаться от него. К удивлению, он не увидал, как обыкновенно, лошади капитана около своей. И когда он сел верхом и тихо направился к наружным воротам, ничего не изменилось. Конюх спокойно проводил его глазами, и он покинул дворец.
Внезапно у него блеснула мысль, и насмешливая торжествующая улыбка заиграла на его губах.
‘Если хочешь сражаться, — подумал он, — то надо наточить оружие. Если предлагают выбор между дружбой и враждой, то надо показать, что можешь быть врагом и на что способен враг’.
Он сильно пришпорил свою лошадь и быстро, как стрела, помчался по дороге в форт Вильям.
Скоро он достиг крепости. На оклик часового у подъемного моста лорд заявил, что желает посетить коменданта, и прибавил, что капитан Синдгэм не мог его сопровождать. Солдат, не раз видевший лорда в форте в сопровождении капитана, не осмелился спросить письменного пропуска. Лорд переехал подъемный мост, бросил конюху повод своей лошади и пошел к хорошо ему знакомой квартире коменданта.
Лорд Торнтон подошел к майору Смису, поседевшему на службе и командовавшему в отсутствие майора Иофама, и довольно красноречиво объяснил ему, почему он явился без капитана Синдгэма. Затем он выразил желание удостовериться в силе сопротивления крепости, если на нее нападут с гор или со стороны моря.
Майор Смис уверил лорда, что почтет за особую честь объяснить ему все и что он сам убедится в полной безопасности и невозможности взять форт.
Лорд ловко и легко повел разговор об индийских делах, похвалил управление сэра Уоррена Гастингса и с сожалением заметил, что этот богатый и значительный человек грешит страшным произволом и не подчиняется никаким авторитетам. Старый майор не только спокойно его выслушал, но даже согласился с лордом.
— Несколько лет назад, — продолжал лорд, — его произвол привел к столкновению, и он мог для многих офицеров и чиновников компании иметь весьма печальные последствия, если бы тогда в соответствующем заведении не посмотрели на его выходки сквозь пальцы. Помните то время, когда сюда приезжал генерал Клэверинг и шла война с рахиллами?
— О, это была ужасная, жестокая война! — воскликнул майор. — Столько храбрецов погибло, принеся жертву кровожадной толпе Суджи-Даулы. Она была необходима, но все же у всякого истинного солдата болело сердце.
— Можно было обойтись и без жертв, — сказал лорд. — В Англии ваша война казалась бесчеловечной и ненужной жестокостью, но хуже всего, что не только чиновники компаний, но офицеры и солдаты здешней армии и этого форта отказались повиноваться английскому генералу, который явился с поручениями и полномочиями компании.
— Но нам дали строгий приказ, — отвечал майор Смис.
— Он мог бы, — небрежно заметил лорд, — строго говоря, всех подвести под неумолимый военный суд. Теперь дело обстояло бы много хуже, если бы сюда опять прислали уполномоченного для исследования обстоятельств и передали бы ему управление, отозвав на это время губернатора хотя бы в Лондон, чтобы получить от него объяснение.
— Напрасно! — покачал головой майор Смис. — Поверьте мне, милорд, губернатор не потерпит никакого вмешательства, никакого контроля.
— В Лондоне внимательно изучают теперь здешние дела, и я уверен, что сам губернатор не возражает, чтобы иметь возможность оправдаться. Конечно, положение вещей сложилось бы иное, — прибавил лорд, — если бы теперь прислали сюда английского генерала или другого сановника для расследования.
— И об этом идет речь?
— Я не знаю, я давно уехал из Англии, но при моем отъезде я что-то подобное слышал у лорда-адвоката Шотландии, моего дяди. На сей раз, — продолжал лорд, — конечно, сюда пришлют комиссара для расследования не от компании, не от частного общества, но от комитета нижней палаты, пожалуй, даже от самого короля. Сопротивление такому лицу без сомнения будет государственной изменой, и если повторились бы события, подобные тем, что происходили при генерале Клэверинге, то Гастингсу и всем тем, кто исполнял его приказание, пришлось бы отвечать головой.
Майор тяжело дышал и в беспокойстве ерзал на стуле. Лорд прислушался и посмотрел на дверь, замок которой слегка щелкнул.
— Мы ведь здесь одни? — спросил он. — Я не желал бы, чтобы кто-нибудь слышал наш разговор…
— Там передняя, — сообщил майор, видимо одолеваемый беспокойными мыслями. — Никто не может явиться сюда без доклада.
— Но такая игра, — продолжал лорд более глухим голосом, — была бы опасна для чиновников и, особенно, для офицеров. Гастингс, пожалуй, за свои дела и долголетние заслуги нашел бы еще себе прощение, но вряд ли сдобровать тем, кто делал его произвол возможным, восставая против верховного авторитета британского государства. Вы знаете, любезный майор, старая поговорка права, говоря: ‘что сходит с рук ворам, за то воришек бьют’.
— Я надеюсь, что до этого не дойдет. Времена Клэверинга и Франциса не повторятся, и в Англии поймут, что судьба Индии не может находиться в лучших руках, чем сейчас.
— А если бы в верхах пришли к выводу, — понизил голос лорд, ближе нагибаясь к майору, — что после господства страха и насилия, может быть, нужных вначале, следует снисхождением и доверием подкупить народ?.. Если бы чиновникам и офицерам поставили такой трудный и серьезный вопрос, то…
Майор еще раз провел рукой по лбу, точно желая заставить успокоиться свои мысли. Дверь отворилась, и вошел капитан Синдгэм с холодным и строгим выражением лица. Он поклонился майору, который поспешно вскочил по-военному, на лорда же, испуганно на него глядевшего, он не обратил внимания.
— Я удивлен, господин майор, — проговорил капитан, — что вы не исполнили приказа, гласящего, что ни один посторонний не может без письменного разрешения губернатора войти в форт.
— Я не мог считать лорда Торнтона посторонним, — возразил майор, смутившись. — Он ведь часто бывал здесь с вами вместе, и вы сами объясняли ему все здешние дела и способы обороны.
— Я не понимаю, сударь, — произнес надменно и грозно лорд, — как вы можете говорить, будто человек с моим именем, будущий пэр королевства, может считаться посторонним в британском войске и в крепости, над которой развевается английский флаг?
— Приказ не допускает ни исключений, ни толкований, — не взглянув на лорда, ответил капитан. — Я донесу губернатору, и вы будете перед ним оправдываться. А теперь я вам приказываю, — продолжал он, обращаясь к майору, — откомандировать в мое распоряжение сейчас же сто человек с боевыми патронами и дать мне паланкин, чтобы доставить в Калькутту лорда Чарльза Торнтона, которого я арестовываю.
— Арестовать меня? — удивился лорд, делая несколько шагов вперед со сверкающими гневом глазами. — Меня, свободного англичанина, сына маркиза Хотборна и будущего пэра королевства?..
— А мне, капитан, вы даете приказание? — спросил майор нерешительно, особенно упирая на слове ‘капитан’.
— Да, — коротко отчеканил капитан. — Я в военной иерархии стою ниже вас, но вот полномочие губернатора, дающее мне право от его имени давать приказания всем чиновникам компании и всем начальствующим над войсками.
Он достал бумагу Гастингса, снабженную его печатью, и подал ее майору Смису.
— Я должен повиноваться! — возразил майор, прочитав бумагу и кланяясь лорду с немой просьбой об извинении.
Торнтон крикнул, дрожа от злобы:
— Но, сударь, вы нарушаете первый закон королевства, по которому ни один английский подданный не может лишаться свободы без судейского приговора.
— У меня нет ни повода, ни права, — холодно возразил капитан, — объяснять свои действия, а о неизбежности случившегося я доложу губернатору, но я хочу заметить, что здесь, в Индии, недействительны английские законы.
— Но я, — воскликнул лорд, — я англичанин, и если я нахожусь в крепости, над которой развевается британский флаг, то я состою под защитой ее законов. Я вас делаю ответственным за такое неслыханное нарушение прав моей личной свободы, господин майор.
— Майор знает, — отозвался капитан, — что вся ответственность падет на губернатора и на меня, я действую его именем и по его доверенности. Майор должен только исполнить приказ.
— Все верно, милорд, — пожал плечами майор. — Не мое дело оценивать приказание начальства.
— Впрочем, — прибавил капитан, — здесь находится верховный судья Индии сэр Элия Импей. В данное время он сопровождает губернатора в Аудэ. Вы, лорд Торнтон, имеете право обратиться к сэру Элии Импею с жалобой на нарушение ваших прав. Его решение будет действительно не только для Индии, но и для Англии.
— Мой дядя — лорд Генри Дундас! — крикнул Чарльз вне себя, в волнении забывая о своей постоянной сдержанности. — Лорд Дундас стоит во главе индийского комитета, которому нижняя палата поручила изучить все дела Индии. Неслыханное насилие, которое делается здесь надо мной, будет иметь роковые последствия и для вас всех, и для губернатора, ставящего себя выше английского закона. Над губернатором стоит еще парламент и министры английского короля, и они могут положить конец его произволу.
— Ваше замечание, лорд Торнтон, звучит как угроза и заставляет вдвойне призадуматься над тем, что вы, несмотря на приказание, прокрались в форт, чтобы вести тайные переговоры с офицерами, находящимися под управлением губернатора.
Майор смущенно смотрел вниз, но лорд прервал капитана:
— Выражайтесь осторожнее, сударь! Лорд Торнтон, наследник маркиза Хотборна, никуда не прокрадывается и имеет право говорить с британскими офицерами, когда и как ему угодно. Я не привык к оскорблениям, и особенно от того, кого я не знаю и имя которого, кажется, появилось из какого-то тумана.
— Обо мне говорит мой мундир, и вы знаете, кто я, — побледнел капитан, — и перед долгом, внушаемым мне моим мундиром, самые громкие имена Англии — туман и пустой звук! Но довольно слов, прикажите людям явиться и приготовить паланкин, господин майор.
Майор позвонил, приказал позвать своего адъютанта и сообщил ему капитанский приказ.
— Я отказываюсь повиноваться! — крикнул лорд. — Я сдамся только силе!
Он положил руку на эфес своей маленькой стальной шпаги и встал за стул.
— Тогда придется применить силу, — заявил капитан, — но не советую, зрелище будет едва ли достойное, если народ увидит, как поведут в цепях по улице будущего пэра Англии.
— В цепях! — воскликнул лорд, вытаскивая наполовину шпагу из ножен. — Вы не посмеете!..
— Я! Еще как посмею! — пригрозил капитан. — Прикажите принести цепи, майор Смис!
Тяжко вздыхая и поникнув головой, майор отправился в переднюю. Капитан тоже взял в руку свою шпагу, и лорд секунду стоял, сверкая глазами. Они смотрели друг на друга, как охотник и тигр, готовясь к бою не на жизнь, а на смерть. Вскоре послышались тяжелые шаги. Вошел отряд сипаев с ружьями в руках, а сержант, приведший их, нес цепи.
— Я вас арестовал именем губернатора, лорд Торнтон, и приглашаю вас следовать за мной! — приказал капитан.
— А я отказываюсь! — воскликнул лорд. — Я отказываюсь по праву английского закона.
— Берите арестованного! — крикнул капитан. — Свяжите его!
— Я прошу вас, милорд, — обратился к лорду майор. — Подчинитесь неизбежности, вы видите, всякое сопротивление напрасно.
— Пожалуй! — согласился лорд. — Я бессилен против такого разбойничьего нападения, но вы, господин майор, свидетель моего протеста против такого грубого и противозаконного насилия.
— Отдайте свою шпагу! — приказал капитан коротко, по-военному.
Лорд заскрежетал зубами. Он вытащил красивое, богатое оружие из ножен. Сержант со своими людьми подошел близко. Лорд понял, что его обезоружат в одну минуту. Он наступил ногой на шпагу, хрупкий клинок лопнул со звоном, и он отбросил сломанное оружие в угол комнаты.
— Ведите арестованного за мной! — распорядился капитан. Сипаи обступили лорда, и он стал спускаться во двор, смертельно бледный, скрестив руки на груди. Здесь ждали его солдаты, чтобы нести паланкин. Капитан кивнул лорду, который, видя, что сопротивление бесполезно, вошел в паланкин с проклятием на устах и опустил занавески.
Капитан сел на лошадь и последовал за шествием, майор провожая его до ворот.
— Я не хочу вас спрашивать, господин майор, о чем с вами говорил лорд, — проговорил капитан, когда они достигли решетки ворот. — Вы храбрый солдат, которого я уважаю и всегда уважал, поэтому я дам вам совет: забудьте все, что вы слышали, только одного не забывайте, что сэр Уоррен Гастингс имеет и друзей, и врагов.
Он поклонился по-военному и поспешил за удалявшимся шествием. Майор, вздыхая и сутулясь, вернулся обратно в форт.
— Ей-богу, — пробормотал он себе под нос, — в тысячу раз лучше бы я стоял в поле против магаратов или даже против дикого Гайдера-Али! Здесь плохое место для честного солдата!
Капитан провел лорда боковой дверью во внутренний двор, поставил двойной караул у дверей его помещения, сильную стражу ко всем входам в коридор и также к веранде, ведущей в парк. Отдав приказ никого не впускать и не выпускать без особого на то разрешения и стрелять во всякого, кто ослушается приказа, он пошел к леди Марианне и застал у нее Маргариту, которая приветствовала его счастливой улыбкой. Когда он сказал, что арестовал лорда, Марианна страшно испугалась.
— Арестовали?! Боже мой, он такого никогда не забудет, никогда не простит, он станет нашим врагом, самым непримиримым врагом!
— Лучше, если враг будет, миледи, под ключом и замком, чем на свободе! Это правило сэра Уоррена Гастингса, которому я последовал, он мне приказал следить за тем, чтобы измена не заползла змеей сюда. Вам я могу сказать: за моей спиной лорд вопреки приказанию проник в форт и разузнавал у майора Смиса настроение войска и их отношение к тому, если здесь появится второй Клэверинг.
— Какое коварство! — воскликнула Марианна. — И все же я его боюсь, даже в заточении. Что, если он напишет в Англию?.. Если там…
— Будьте покойны, ни от него, ни к нему ничего не проникнет, тем более письмо. Пусть себе забавляется в пределах своей комнаты, — успокоил ее капитан.
— Капитан прав, мама! — поддержала Синдгэма Маргарита. — Я ужасно боялась лорда, пока он был с нами. Я так счастлива и дышу свободнее!
Она подала капитану руку и покраснела от его взгляда, когда его мрачное лицо озарилось радостью. Марианна задумчиво поглядела на дочь.
— Пожалуй, оно и к лучшему! — согласилась она и также подала капитану руку, сказав ему самым задушевным тоном: — Вы верный сторож, и мой муж был прав, доверив вашей защите и нас, и все свои дела.
Капитан почтительно поднес ее руку к губам и затем быстро вышел.
В тот же вечер курьер повез Гастингсу в Байзабад, расположенный в горах, донесение капитана, в котором тот сообщал обо всем случившемся. Во втором письме, которое вез курьер, Марианна сообщала своему мужу о беседе с лордом и о его сватовстве.
— Жребий брошен. — Капитан задумчиво проводил глазами курьера. — Даже на пороге моего счастья подымаются темные силы, и борьба с ними неизбежна. Горе тому, кто станет на моем пути!
Синдгэм сообщил мистеру Барвелю обо всем случившемся, объяснив причины своего поступка. Барвель испугался ареста лорда, но все же одобрил действие капитана, потому что легче отвести всякий удар, направленный на Гастингса извне, чем в самой Индии.
Спокойным и почти веселым явился капитан вечером в салон леди Гастингс, а отсутствие лорда всем объяснили его нездоровьем. Марианна тоже была веселее обычного. Она при муже привыкла к борьбе и чувствовала себя крепче и увереннее при блеске молнии, чем во время томительного напряжения, всегда предшествующего грозе. Маргарита вела себя шаловливо и по-детски, ей казалось, что изгнали мрачное привидение.
Последующие дни и Марианна, и капитан провели в беспокойном напряжении. Лорд послал капитану письменный протест против своего ареста, потребовав, чтобы его доставили в Лондон директорам компании и лорду Генри Дундасу. Капитан предусмотрительно положил его в свое бюро и проверил охрану лорда. Охрана производилась со всей строгостью: солдаты не смели ни с кем общаться и покидать флигель дворца, где находилась квартира лорда. Пока удавалось все сохранять в тайне.
Вся жизнь в резиденции протекала тихо и спокойно, точно ничего особенного и не случилось.
Капитан по нескольку раз в день убеждался, что стража добросовестно исполняла свои обязанности у дверей помещения лорда. Внутренние покои охранял конвойный офицер, и каждый раз он докладывал капитану, что лорд занимался написанием писем и что он каждый раз протестовал против того, как с ним обращаются.
Тихая и мирная жизнь нарушилась возвращением курьера, который привез известие о немедленном возвращении Гастингса. Все стали готовиться к его приезду. Маргарита, счастливая и радостная, ждала Гастингса с нетерпением. Ведь капитан сказал ей, что с возвращением ее отца их любовь перестанет быть секретом! Марианна, взволнованная сообщением мужа о возвращении, чувствовала себя невестой, ожидающей жениха после долгой разлуки. Капитан ждал возвращения губернатора со спокойной и радостной уверенностью и надеждой исполнения всех его желаний, он оправдал доверие Гастингса, выполнив все его указания. Кровь приливала ему к вискам, и у него кружилась голова, когда он думал, что теперь, после стольких мук и страданий и на его долю выпадет счастье.
Поздним вечером Гастингс явился в резиденцию с малочисленной свитой, оставив весь обоз позади. Мистер Барвель, члены совета и капитан приветствовали губернатора при въезде в ворота первого двора. Все слуги в парадных ливреях стояли во дворах, готовые к встрече своего повелителя. Факелы и фонари на шестах освещали все как днем.
Гастингс слез с лошади, сердечно приветствовал чиновников, а затем подошел к капитану, который беспокойно и выжидательно смотрел в серьезное и спокойное лицо губернатора. Губернатор взял руку капитана и пожал ее тепло и сердечно.
— Благодарю вас, капитан, — сказал он, — за все ваши услуги, вы, как и всегда, оказались достойным доверия.
Капитану захотелось громко возликовать, в устах Гастингса его сдержанная похвала обозначала больше, чем слова льстивой признательности. Твердой походкой Гастингс, как юноша, поспешил через все дворы, бегло кивая приветствовавшим его слугам, в свои апартаменты, где Марианна с детьми ожидала его на лестнице балкона. Гастингс взлетел по ступенькам, обнял жену и долго стоял с ней, обнявшись, глядя в ее сверкавшие глаза.
Обняв нежно Маргариту, он поцеловал ее белокурые волосы и нагнулся к двум маленьким детям, которые, и боясь и радуясь, тянули к нему свои ручонки.
Человек, хладнокровно свергавший с тронов князей и поражавший целые народы, перед которым трепетала вся Индия от Гималаев до моря, здесь представал простым отцом семейства, вернувшимся с дороги.
Капитан со стороны мрачно глядел на группу счастливцев. Как далеко стоял он от них на социальной лестнице, чужой, всплывший из темной, презираемой глубины. И та, обладание которой он считал бы счастьем своей жизни, принадлежала им. Он так ясно увидел высоту, к которой стремились его надежда и любовь, и она показалась ему безумной дерзостью.
Гастингс, все еще держа детей на руках, пошел во внутренние покои. Барвель и капитан ждали в передней довольно долго. До них доносились ликующие голоса детей и веселый смех губернатора, звучавший почти так же ясно, как свежие детские голоса. Наконец все стихло. Детей увели в их комнаты, но у дверей они еще остановились и посылали воздушные поцелуи. Гастингс вышел сам на порог, чтобы позвать своих доверенных. Маргарита тоже удалилась. Марианна сидела на диване и не могла оторвать любящих глаз от так долго отсутствовавшего мужа.
В выражении лица Гастингса не осталось и следа той наивной, детской радости, с которой он приветствовал своих домашних, взгляд его стал суров и повелителен. Как всегда, выпрямившись во весь рост, стоял он с королевской осанкой, перед которой гордые князья Индии преклоняли колени.
— Я получил ваше донесение, капитан Синдгэм, — уведомил он, — и еще раз благодарю вас за всю заботу и бдительность, с которыми в мое отсутствие вы исполняли службу. Вы приказали арестовать лорда Торнтона?
— Я сам его задержал! — уточнил капитан. — Я не мог никому поручить такого важного дела. Майор Смис колебался, и, явись в такую минуту, когда я арестовывал лорда, новый Клэверинг, я не поручусь за то, что майор не передал бы ему ключей крепости.
— Я прошу вас, капитан, — продолжал Гастингс, — сейчас же от моего имени отобрать у майора командование фортом и передать его тому офицеру, которого вы по своему убеждению считаете самым надежным и самым способным. А майору вы скажете, что я его увольняю от тяжелой и ответственной должности, которую он так долго нес, назначая его в Мадрас с увеличением содержания.
Капитан поклонился.
— Что касается ареста лорда, — поморщился губернатор, — вы поступили вполне правильно и согласно данным вам инструкциям, но я забыл исключить из них лорда…
— Исключить лорда Торнтона? — спросил капитан.
— А может быть, и хорошо, что я этого не сделал, — прибавил Гастингс. — Пожалуй, и полезно ему лично убедиться, каковы будут последствия, если вдруг пожелают воевать против меня, и насколько сильна в моих руках власть. Но мы не смеем более задерживать его. Он почувствовал, что значит оказаться моим врагом, и, пожалуй, такой казус расположит его к дружбе со мной. Я сейчас сам отправлюсь и объявлю лорду о его освобождении.
— О его освобождении! — воскликнул капитан с упреком и почти с угрозой. — Лорда вы освободите, а меня… предадите?
Гастингс выпрямился.
— Разве я предаю друзей? Вы, капитан, не должны так думать! Проводите меня, и вы убедитесь!
Не ожидая ответа, он быстро пошел вперед. Капитан и мистер Барвель последовали за ним. Стража у помещения лорда взяла на караул и дала дорогу, узнав губернатора. Гастингс вошел с губернатором.
Лорд Торнтон сидел у своего письменного стола. При звуке открываемой двери он вскочил и радостно вскрикнул от удивления, узнав губернатора.
— Какое счастье, что вы опять здесь, дорогой мой сэр! — обрадовался он, пожимая руки губернатору. — Я должен вам пожаловаться на неслыханное нарушение гостеприимства и английского закона.
— Я очень сожалею о случившемся, — произнес Гастингс вежливо, — и пришел вам сказать, что арест снят и вы свободны.
— Наконец-то закон торжествует! — воскликнул лорд. — Всякий англичанин свободен, пока судебный приговор не присудил его к заключению, но я требую удовлетворения в обиде, нанесенной мне. Капитан провинился в грубом нарушении закона, и его следует наказать.
Гастингс твердо предупредил:
— Это ошибка, лорд Чарльз, что английский закон, на который вы ссылаетесь, действителен здесь. В Индии действительны только индусские законы и индийский верховный судья сэр Элия Импей.
— Но я не индус, — воскликнул лорд — а англичанин всюду состоит под покровительством закона!
— Но не здесь, лорд Чарльз! — возразил Гастингс. — Кто вступает в пределы колонии, подлежит законам и предписаниям, по которым я управляю и за которые я отвечаю, и сэр Элия Импей один только разрешает спорные случаи именем короля.
— Значит, здесь действительно господствует, как говорят в Англии, азиатский деспотизм? — спросил лорд. — Вы отказываете в удовлетворении за нанесенную мне обиду?
Гастингс, против обыкновения, остался спокойным и вежливым при угрожающем вопросе лорда.
— Ваше удовлетворение, лорд Чарльз, — объяснил он, — вы найдете в том, что как только я приехал, то сейчас же с дороги я пришел к вам, чтобы возвратить вам свободу.
— Мне этого мало, — отвечал лорд, — я требую наказания виновного!
— Мой друг капитан Синдгэм действовал вполне правильно! — известил губернатор.
— Вполне правильно, сэр Уоррен? В какой же несправедливости обвиняете вы меня, и чем такое обращение вы можете оправдать?
— Не в несправедливости, а в неосторожности, лорд Чарльз! Здесь, где мы постоянно живем как бы на военном положении, мы должны тщательно избегать необдуманных действий. Это мое желание и мой строгий приказ, чтобы никто, кто бы он ни был, не смел без пропуска входить в форт и в казармы войск. Капитан получил от меня определенную инструкцию, всякого, кто не исполнит моего приказа, задерживать. Вы, лорд Чарльз, преступили данный приказ, значит, долг службы капитана заставил его вас арестовать, при вашем сопротивлении пришлось пригрозить силой, а если нужно, то и применить ее. Вы не можете жаловаться на неуважение к вам как к гостю моего дома, ведь согласно моему желанию капитан всегда был готов сопровождать вас во всех ваших выездах и все объяснять.
— Действительно, — горько усмехнулся лорд Чарльз, — капитан Синдгэм старался не оставлять меня одного, куда бы я ни направлялся.
— И я, — вмешался капитан, — смотрел на это как на служебную обязанность, от которой солдат не смеет отказываться даже тогда, когда она ему в тягость!
— Значит, капитан ни в чем не виноват, — определил Гастингс, — и мне остается только выразить вам свое искреннее сожаление в том, что из-за вашей неосторожности вам пришлось испытать последствия приказа, который я давал вовсе не для вас, но из которого я не мог исключить вас. Я уверен, что вы признаете в том, что произошло, только печальную необходимость. Я еще раз прошу разрешить мне считать вас своим гостем и в числе моих друзей. Надеюсь, вы сами убедитесь, насколько я хочу доказать вам свою дружбу и заставить вас забыть о случившемся. Еще я очень хочу, чтобы вы забыли неприятный инцидент между вами и капитаном, люди взрослые не должны походить на женщин и школьников и не переходить на личности, если необходимость серьезного дела заставляет их проявлять враждебные отношения друг к другу.
Минуту лорд стоял мрачный и молчал. Наконец он нерешительно обратился к капитану и, подавая ему руку, сказал подавленным голосом:
— Забудем о случившемся, раз сэр Уоррен Гастингс этого желает.
Капитан, долго боровшийся со своей гордостью и ненавистью, молча поклонился в ответ и пожал протянутую лордом руку. Их примирение напоминало поведение диких зверей, находившихся под властью укротителя. Его результат состоял в том, что злость и ненависть у обоих крепче и глубже укоренились в сердцах.
Гастингс сделал вид, что ничего не замечает. Веселый и радостный, как прежде, он взял под руку лорда и заключил:
— Окончив неприятное дело, постараемся все забыть в семейном дружеском кругу, где я обыкновенно не допускаю говорить о государственных делах и служебных обязанностях.
Вежливо поклонившись и с торжественной улыбкой на устах лорд пошел по коридорам с Гастингсом, а капитан следовал за ними мрачный и угрюмый. Мистер Барвель и члены совета ждали их уже в салоне. Марианна поздоровалась с лордом спокойно и вполне владея собой, радость придавала ей силы, несколькими вежливыми словами она посочувствовала болезни лорда, делая вид, что она ничего не знает о случившемся.
Лорд Торнтон отвечал приветливо, что никакая болезнь не может устоять пред таким доктором, как сэр Уоррен. После его слов, как того и желал Гастингс, витавшая последние дни над дворцом тень недоброжелательства исчезла, только Маргарита испуганно вздрогнула, когда увидела лорда рядом со своим отцом. Она взглянула на капитана с немым вопросом, его бледное, мрачное лицо вызывало в ней большое беспокойство. За столом она сидела тихая и смущенная. Мать часто и заботливо бросала на нее беспокойные взгляды, но ей не удалось прогнать темную тень, которая легла на лицо ее дочери.
Гастингс же, напротив, полный удовлетворения и радости от свидания с семьей, расточал всем любезности, глаза его светились. Он так весело и увлекательно рассказывал, разнообразно и интересно вел разговор, что всех заразил своей веселостью. Лорд Торнтон вполне поддался настроению своего хозяина и, казалось, действительно позабыл о тяжелых событиях последних дней.
Несмотря на приподнятое настроение, общество разошлось раньше обыкновенного. Мистер Барвель первый встал из-за стола, чувствуя, что Гастингсу хочется побыть одному со своей супругой.
Лорд простился так развязно и сердечно, точно состоял в числе самых задушевных друзей Гастингса или принадлежал к их семье. Даже в отношении капитана он не проявил того высокомерного снисхождения, которое обычно выказывал.

III

О чем говорил ночью Гастингс с женой, осталось их секретом, но чувствовалось, что разговор происходил серьезный, потому что, когда они появились утром в маленьком салоне, лицо губернатора сохраняло неприступную строгость, Марианна выглядела бледнее обыкновенного. С беспокойством смотрела она на Маргариту, ожидавшую ее с маленькими братиками, — Гастингс любил проводить утренние часы среди детей.
Маргарита робко подошла к своему отчиму и не смела поднять на него глаз, все спокойное, семейное счастье, озарявшее и согревавшее прошлый вечер этот маленький кружок, куда-то подевалось, точно его поглотил холодный английский туман. Только маленькие дети радовались, встречая отца.
Вздохнув, Гастингс посмотрел на часы, время работы настало, и, что бы ни случилось в семье, он должен исполнять свои служебные обязанности. Он еще раз поднял мальчиков, прижал их к своей груди, поцеловал золотисто-белокурые волосы Маргариты, обнял Марианну и подошел к двери. Его встретил лакей и доложил, что лорд Торнтон просит свидания. Маргарита прижала руку к сердцу. Опять ею овладел страх, как будто ее поджидала какая-то непонятная беда. Марианна поспешила к мужу, обняла его за плечи и поглядела на него с просьбой во взгляде. Гастингс мягко высвободился.
— Где лорд? — спросил он лакея.
— Он ждет ответа в приемной.
Гастингс быстро ушел, не сказав ни слова на прощание. В приемной его ждал лорд Чарльз.
— Я к вашим услугам, будьте добры пройти со мной в кабинет, — сказал Гастингс.
— Я пришел так рано, — начал лорд, садясь с разрешения Гастингса рядом с письменным столом, заваленным корреспонденцией, — потому что знаю, как вы заняты в течение дня, а мне хотелось найти минуту спокойно поговорить с вами об очень важном для меня и для вас деле.
— Мне кажется, что ваше сообщение, лорд Чарльз, будет касаться того же предмета, о котором я говорил с моей женой.
— А! — воскликнул лорд. — Леди Гастингс уже вам сказала?
— Между моей женой и мною нет секретов.
— Тогда вы, вероятно, знаете, что леди Гастингс не так любезно приняла выраженное мною желание, как я на то надеялся.
— Женщины, — возразил Гастингс, — не созданы, для того чтобы обуздывать свои чувства, их оскорбляет, даже если в сердечном деле приходится руководствоваться политикой.
— Но не всегда можно отделить одно от другого, — возразил лорд. — В данном случае желание исходит из моего сердца, а политические соображения должны лишь способствовать его исполнению.
— Я вполне вас пониманию, лорд Чарльз, — ответил Гастингс. — Будем теперь говорить о соображениях на этот счет моей супруги. Здесь должна присутствовать полная откровенность, я привык высказывать свои мысли совсем открыто.
— Я вам буду очень благодарен! — поклонился лорд.
— Ну, тогда начнем, — продолжал Гастингс. — Вы пришли из лагеря моих врагов, они готовят новое нападение на меня и хотят…
— Я сюда явился, — прервал лорд Чарльз, — чтобы изучить здешние обстоятельства и управление Индией, которые в данное время интересуют и волнуют всю Англию.
— Разве мы не решили говорить откровенно, лорд Чарльз? Дядя ваш, Дундас, лорд-адвокат Шотландии и президент индийского комитета, не друг мне, он смотрит на дело предвзято и будет действовать заодно с Филиппом Францисом, моим непримиримым врагом.
— Лорд Дундас справедлив и беспристрастен, — воспротивился лорд Торнтон, — он мне доверяет, и то, о чем я ему скажу, подействует на него и на весь комитет больше, чем недоказанное обвинение ваших врагов.
— Верю, — кивнул Гастингс, — и потому желаю, чтобы вы стали моим другом. Я не боюсь борьбы, но там, где она не нужна, предпочитаю мир. Интриги и восстание здесь не прекратятся, пока разные партии будут думать, что можно свергнуть губернатора. Я ничего не имею против союза с вами, лорд Чарльз, и признаю, что ваше положение в обществе дает вам право сблизиться с моим домом и скрепить этим наш союз…
Сказанное Гастингсом гордым тоном не особенно льстило лорду Торнтону, но он подавил в себе чувство унижения и неприязни.
— Значит, я смею надеяться, что мое предложение принято?
— Поймите меня, лорд Чарльз, я желаю, чтобы вы стали моим другом. Я буду радоваться, если моя дочь Маргарита Имгоф как леди Торнтон и будущая маркиза Хотборн займет то место в английском обществе, на которое она имеет право и по своему рождению, и по своему воспитанию. Полного согласия я не могу вам дать, потому что я хочу, чтобы мои дети, а особенно моя падчерица, сами свободно решали свою судьбу.
— Я не требую насилия, мне достаточно вашего согласия, сэр Уоррен.
— В моем согласии вы можете не сомневаться, лорд Чарльз, но прежде всего вы должны снискать расположение Маргариты.
— Я не знаю, что могло бы во мне не понравиться мисс Маргарите? — пожал плечами Торнтон без всякого фатовства, а с полным сознанием своего превосходства. — Вероятно, какие-нибудь романтические фантазии, так свойственные молодым девушкам.
— Я ничего не знаю, — ответил Гастингс коротко.
— Ваша супруга, сэр Уоррен, не отрицала такого предположения, а если оно возможно, то, по моим наблюдениям, она питает некоторые чувства к одному из офицеров вашего окружения.
— А именно? — спросил Гастингс холодно и почти равнодушно.
— Прошу меня извинить, но если допустить романтическую фантазию, овладевшую сердцем мисс Маргариты, то предметом ее может являться только капитан Синдгэм.
— Капитан — старый друг нашего дома, он более чем на десять лет старше Маргариты, и у меня нет причин предполагать что-нибудь подобное…
— А если я все-таки прав, сэр Уоррен, то, чтобы поддержать мое сватовство, следовало бы положить конец фантазиям и вернуть Маргариту в мир действительности!
— Я вас не понимаю, — покачал головой Гастингс.
— Баронессе Имгоф не следует, — продолжал лорд Торнтон, — появляться здесь в обществе человека, на котором лежит тень сомнения. Я никогда не слыхал, чтобы капитан Синдгэм говорил о своей семье в Англии или о каких-нибудь его друзьях и знакомых, имевшихся там.
— Он родился здесь, в Индии, — сообщил Гастингс, — его отец еще в молодых летах покинул Англию.
— Все равно, о человеке, который как муж дочери сэра Уоррена Гастингса появится в свете, будут спрашивать, захотят узнать, какого он происхождения. Но такое любопытство не будет удовлетворено, возникнут сомнения…
— Откуда они могут возникнуть? — спросил Гастингс все с тем же холодным спокойствием.
— Они обязательно появятся, — возразил лорд, — если только верно то, что сообщает этот листок.
Он подал лорду Гастингсу записку, которую нашел на своем письменном столе в ужасный вечер своей встречи с Хакати.
Гастингс пробежал строки записки. Ни один мускул на его лице не дрогнул.
— Это жалкий донос, — проговорил он, возвращая записку. — Видно, вы мало жили в Индии, иначе такие вещи не стали бы для вас новостью. Подобные вымогательства, основанные на продаже секрета, которого часто, собственно, и нет, довольно нередки в Индии. И вы пошли на его приглашение? — спросил Гастингс, пристально глядя на лорда.
— Я считал своим долгом как для себя, так и для вашего дома разузнать все до конца.
— И что же вы узнали?
— Я нашел человека, обещавшего мне за банковский чек сообщить секрет происхождения капитана.
— И что вы от него узнали? — спросил Гастингс, глядя на лорда, точно желая проникнуть в его душу.
— Не успел он сказать и слова, как упал в кусты мертвым — острый нож перерезал ему горло. Вскоре я встретил капитана, слуги узнали в убитом предводителя банды фокусников, покинувшей город на следующий день по приказанию капитана.
— Я знаю о происшедшем случае, — признался Гастингс. — Вероятно, проникший на территорию дворца человек хотел совершить кражу, другой его выследил, чтобы отнять у него добычу. Если бы этот человек и сообщил вам что-нибудь, то сказал бы ложь, и вы только даром потратились бы.
— А если, кроме него, и другие когда-нибудь заговорят? — спросил лорд.
— То и они солгут, как и он, — ответил Гастингс. — Вернемся, однако, к нашим делам, они нас больше касаются, чем выходки бандитов. Я принимаю ваше предложение и обещаю, что буду его поддерживать. Можете быть спокойны, что никакая романтическая фантазия, в которую я, впрочем, не верю, не будет иметь влияния ни на мое решение, ни на мою волю.
— Я большего и не требую! — откликнулся лорд. — Мне довольно вашего слова.
— В вас же, лорд Торнтон, — встал из-за стола Гастингс, — я уверен теперь. Я не требую обещаний, я знаю, что чувство гордости и собственного достоинства не позволят вам встать на одну сторону с врагами того человека, в семью которого вы хотите вступить.
Глаза лорда засветились торжествующей радостью. Гастингс оставался холоден и серьезен, только углы его рта дрогнули как-то болезненно.
— Вернитесь через этот коридор, — посоветовал он, провожая лорда к внутренней двери кабинета. — Не нужно, чтобы вас видели в приемной.
Когда он остался один, то сложил руки и сказал, сильно волнуясь:
— Дай Бог, чтобы лорд и Марианна ошиблись, но если бы и было что-нибудь, то она забудет, забудет свой мимолетный сон, которого ей не следовало видеть!
По внутреннему коридору вернулся он к своей супруге. Марианна отдыхала на диване. Маргарита сидела около нее и читала.
Марианна поднялась, но вместо всегдашней ясной радости, с которой она обыкновенно встречала своего мужа, взор ее омрачали забота и тревога. Гастингс, против своего обыкновения, заговорил быстро и резко, точно хотел как можно скорее сбросить с себя тяжесть.
— Я пришел по важному делу, касающемуся нашего дома, а особенно тебя, дорогая моя Маргарита.
Маргарита смотрела на него, бледнея, широко открыв глаза. У Марианны на ресницах дрожали слезы.
— Лорд Торнтон, — продолжал далее Гастингс, — просит у меня твоей руки. Я понимаю, дитя мое, что мое сообщение тебя пугает и удивляет, но выслушай меня. Мой долг тебе сказать, что супруга лорда Торнтона и будущая маркиза Хотборн будет одной из первых и самых важных дам Англии. Лорд Торнтон любит тебя, и мне кажется, что всякая женщина полюбит его при более близком знакомстве.
Марианна обняла Маргариту:
— Успокойся, дитя мое, и соберись с мыслями, у тебя есть время и обдумать, и испытать себя, я с тобой и буду умолять Бога, чтобы Он указал тебе настоящий путь к счастью.
Маргарита вскочила и бросилась к Гастингсу, который хотел уже уходить, она крепко схватила его за руку и воскликнула:
— Нет, нет, мне нечего обдумывать, мне нечего испытывать себя, мое решение готово. Выслушай меня, отец, такой жертвы ты от меня не потребуешь!
— Жертвы? Какой жертвы? — осведомился Гастингс, серьезно глядя в оживленное лицо Маргариты. — Моя Маргарита, ты меня не поняла, я ведь сказал, что не хочу принуждать тебя. Я желаю, только чтобы ты обсудила все без предвзятой мысли. Лорд Торнтон — человек, которого можно любить.
— Никогда, никогда, отец! — всхлипнула Маргарита. — Мое решение непоколебимо, и клянусь, я не изменю его!
— Нельзя клясться, ведь будущее неизвестно, дитя мое. Испытай себя, узнай лорда и, может быть, вскоре ты заговоришь иначе.
— Нет, — перебила его Маргарита, и глаза ее угрожающе заблестели. — Нет, я точно знаю. Я могу поклясться, что никогда не полюблю лорда Торнтона, а без любви я не протяну ему своей руки.
— Ты безумствуешь, — нетерпеливо выговорил Гастингс. — Слово ‘никогда’ ты не должна произносить. Ты дитя и не можешь судить о таком человеке, как лорд Торнтон, при светском поверхностном знакомстве.
— Мне и не надо его узнавать. Даже если бы он в тысячу раз был лучше, чем на самом деле, я знаю, что никогда его не полюблю.
— Почему? — строго спросил Гастингс.
Маргарита, сильно покраснев, опустила голову. Затем она подняла ее и, гордо и прямо глядя отцу в глаза, сказала:
— Было бы недостойно молчать. Я не могу любить лорда, потому что я обещала свою верность тому человеку, которого люблю.
— Я так и знала! — заключила Марианна, умоляюще глядя на мужа. Он же стоял неподвижно и, не изменяя своего выражения, спросил с холодным спокойствием:
— Кто он?
— Друг моего детства, я его любила, когда и сама еще этого не знала. Это капитан Синдгэм! Ему принадлежит моя любовь и всегда будет принадлежать.
Гастингс, пораженный, смотрел на Маргариту, опустившуюся перед ним на колени и умоляюще протягивавшую к нему руки, но он тут же поборол свое волнение. С железным спокойствием в голосе, при котором Марианна содрогнулась, он произнес:
— Капитан — мой друг, я ему доверяю, и я обязан ему за многие важные услуги, но я сожалею, что ты отдалась всем сердцем своему чувству, не посоветовавшись с матерью. Она тебе сказала бы, что капитан Синдгэм не тот человек, которому Уоррен Гастингс отдаст свою дочь. Никогда, говорю я тебе, — а ты знаешь, что значат мои слова, — никогда капитан Синдгэм не будет твоим мужем.
Марианна, тихо плача, опустила голову. Маргарита вскочила и воскликнула:
— Ты мой отец, ты можешь от меня требовать повиновения, и я послушаюсь, но я клянусь, что останусь верна Эдуарду.
— Эдуард? Кто называет его Эдуардом? — спросил Гастингс резким тоном.
— Он сам назвал мне свое имя…
— Ты знаешь, мое желание непоколебимо, — предупредил Гастингс.
— Я могу повиноваться, — не сдавалась Маргарита, — но сердце мое не может измениться.
— Я требую, чтобы борьбу своего сердца, которая, я все же надеюсь, приведет к счастливой цели, ты скрывала от глаз света.
Не способный дольше выносить тяжелого зрелища, он ушел обратно в свой кабинет.
— Все не так просто, как я думал, — пробурчал он, — но дело Маргариты надо довести до конца. Она чистая душа, только что распустившийся при утренней заре цветок, и не должна иметь ничего общего с тем, кто изведал жизнь парии. Дочь Марианны не смеет отдать своей руки парию.
Он позвонил, и никто бы не прочел на его лице следа только что пережитого. Вошел капитан, бледный и молчаливый. Он остановился у двери и поклонился по-военному:
— Вот рапорт о форте Вильяме и донесение городской стражи у гавани, рано утром пришло судно, и с него доставлены письма.
Он подал губернатору рапорты и толстый пакет. Гастингс вскрыл последний, в котором лежала масса частных писем, и между ними большой конверт, запечатанный государственной печатью. Гастингс вскрыл его первым, вынул из него бархатный футляр и пергаментный лист.
Улыбка удовлетворения заиграла у него на губах. Он положил то и другое на свой письменный стол, подошел к капитану и подал ему руку.
— Я вам, мой друг, — заявил Гастингс с приветливостью в голосе, — уже вчера выразил свою благодарность за верное исполнение ваших трудных и ответственных обязанностей. Я сообщил в Лондон о ваших заслугах и требовал для вас вознаграждения, которое навсегда избавило бы вас от воспоминаний о тяжелом прошлом. Министры исполнили мое желание, и король, наш всемилостивейший государь, возвел вас в кавалеры рыцарского ордена Бани, признавая ваши храбрые поступки. Я счастлив передать вам патент и крест ордена. Кавалер этого ордена избавлен от всяких сомнений о своем прошлом.
Он подал капитану пергамент, а сам вынул из бархатного футляра восьмиугольный золотой мальтийский крест со львами в углах, белым эмалевым щитом и тремя коронами. Он сам прикрепил ярко-красную ленту, на которой висел крест, на груди капитана, пожал ему еще раз руку и поздравил:
— Я первый желаю счастья кавалеру Синдгэму в его новом звании!
Капитан некоторое время стоял молча, его грудь со сверкающим крестом высоко подымалась, гордая радость сияла у него в глазах. Теперь действительно все прошлое оставалось позади, теперь он стоял неуязвимым в рядах английских джентльменов.
— Благодарю, благодарю, ваше превосходительство, столь многого я не ожидал и не смел надеяться! — поклонился капитан Синдгэм.
— Мои враги, — улыбнулся Гастингс, — называют меня в насмешку королем Индии, и разве я не доказал, что могу своих друзей награждать тоже по-царски. Сдержал ли я свое слово?
Капитан опустил глаза на орден, затем, простояв с минуту в нерешимости, заговорил:
— Вы сдержали слово, я даже думать не мог о возможности такого почета, который для меня значит гораздо больше, чем для всякого другого, а все же… И все же, — продолжал капитан робко и нерешительно. — Я хочу напомнить вашей милости о вашем обещании, посылая меня в Мадрас. Обещание вы хотели исполнить, когда минует опасность, угрожавшая британской власти от Гайдера-Али. Опасность сейчас миновала, Индия у ваших ног, и я осмеливаюсь напомнить о том обещании.
— Я его не забыл, — подтвердил Гастингс, — но я думал предупредить этим крестом то желание, которое читал в вашем сердце… Говорите, и, если будет возможно, я исполню ваше желание.
— Губернатор Индии наградил меня по-царски, теперь я обращаюсь к человеку и другу, прося его осчастливить меня по-человечески. Вы меня приняли в свой дом, — капитан помолчал минуту, — как друга, вы мне доверили охрану своих близких. Я ждал со своей просьбой, чтобы миновала всякая опасность, пока вы не вернетесь неограниченным властителем Индии. Теперь настал час, когда я должен сознаться, что люблю Маргариту, и ее рука будет мне наградой, о которой я прошу, прошу ее у отца, после того как губернатор так возвысил меня.
Он говорил отрывисто и с полным надежды доверием смотрел в неподвижное лицо губернатора.
— А Маргарита? — спросил он.
— Я никогда бы не осмелился просить, если бы не был уверен в ее любви.
— Но как же вы, капитан, — спросил Гастингс серьезно, но без строгости, — домогались любви Маргариты, не получив согласия ни матери, ни отца?
Капитан содрогнулся, чело его омрачилось.
— Я не добивался любви Маргариты. Я не говорил ни слова до того момента, когда получил от вас право говорить, основываясь на вашем обещании исполнить всякую мою просьбу, если она только будет в вашей власти.
— О таком желании я не мог и думать, — уточнил Гастингс, — и исполнение его лежит гораздо дальше за пределами моей власти, чем исполнение всякого другого желания.
Лицо капитана помрачнело.
— За пределами вашей власти? — спросил он. — Я не понимаю, что же тогда во власти человека, как не разрешение на брак своей дочери?
— Маргарита не моя дочь.
— Но вы имеете все права отца, и я не думаю, что барон Имгоф когда-либо будет оспаривать хоть одно из ваших решений.
— Вот именно поэтому моя священная обязанность охранять ребенка той женщины, которой я дал свое имя, от всякой ошибки. К нему я должен относиться вдвое заботливее, ведь я заменяю ей отца… Что, если когда-нибудь ваше прошлое станет ей известно? Такая случайность возможна, и что же тогда скажет свет, что скажет Маргарита?
— Свет?! — вскричал капитан. — Разве не вы мне сказали, что этот крест, которым вы украсили мою грудь, прикрывает мое прошлое, что кавалера рыцарского ордена Бани сам король делает равным со всеми джентльменами Англии?
— Перед законом и церемониалом, но не перед чувством. Английский закон может дать права гражданства и парии, король может сравнять его с офицерами и рыцарями, но не общество, которое так взыскательно. Признает ли оно такого человека, как вы?
Капитан побледнел, угрожающе сверкнули его глаза.
— Простите мне, друг мой. — Гастингс взял за руку капитана. — Слова мои не должны вас обижать, но вразумить. Не подвергайте свой и Маргаритин жизненный покой случайностям. Вы хорошо знаете, что я без всяких предрассудков подал вам руку и вытащил вас из той бездны, в которую вы попали.
— Разве я недостойный счастливец, которого ваш каприз вытащил из той глубины, куда я свалился? Разве на той глубине я не боролся храбро с судьбой, и разве я не заставил трепетать тех людей, которые думали, что смеют меня презирать? Разве я вас умолял о защите? Разве я не дал вам возможности столкнуть меня обратно в пропасть, из которой я поднялся?
— Все верно, капитан, — согласился Гастингс, — и потому я уважаю вас, как уважаю всякую волю, всякую силу, всякую храбрость, даже мне враждебную, поэтому-то я и не хочу, чтобы ваша гордость и ваша любовь узнали разочарование.
Капитан выпрямился. Его голос приобрел твердость и уверенность.
— Разве вы не дали мне слова, когда просили еще об одной услуге — исполнить одну мою просьбу, которую я вам изложу? Разве вы мне не дали свое слово? А теперь вы истолковываете все иначе… Что было бы с вами и с английским владычеством в Индии, если бы Гайдер-Али вошел в Мадрас? А если бы низам гайдерабадский к магараты присоединились к победоносному льву из Мизоры? Сегодня вы король Индии, и я в этом столько же принимал участие, как ваша собственная храбрость и ваша сила. Гайдер-Али не сделал мне зла, и у него я поднялся бы так же высоко, как и у вас. Здесь же мне приходится слушать, что английское общество, для которого я спас Индию, будет считать меня прокаженным… Пусть весь свет так думает, Маргарита не подумает так, Маргарита будет за меня, и мы с недосягаемой высоты будем смотреть на жалких трусов, которые никогда бы не выбрались из той пропасти, в которую столкнули меня.
Лицо Гастингса горело, грозно сверкали его глаза, он понимал, что в словах капитана заключается правда.
— То, что вы сделали, — подтвердил он, — я признаю, но я не могу думать так, как вы. Вы были для меня сильным, хорошо действующим орудием. Но я и без вас победил бы своих врагов.
Капитан печально покачал головой.
— Но умный мастер не ломает своих орудий, ставшая близкой рука не отталкивает друга… Маргарита меня любит, она не боится злых языков.
— Даже если бы и так! — крикнул Гастингс. — Не содрогнется ли этот ребенок от прикосновения руки, обагренной кровью Гайдера-Али?
Капитан смертельно побледнел.
— Вы смеете упрекать меня? — крикнул Синдгэм хриплым голосом. — Вы, пославший меня на смерть? После того, как я рисковал своей жизнью?..
— А Хакати? — крикнул Гастингс.
Лицо капитана потемнело, он в упор смотрел на Гастингса, широко раскрыв глаза, затем произнес с ледяным спокойствием:
— Всегда ведь убивают змею, которая коварно хочет брызнуть на нас своим ядом, и тигра, готового на нас прыгнуть… Но все равно мы только теряем время, считаясь друг с другом. Я вижу, что у вас достаточно храбрости, чтобы нарушить данное мне слово, такой храбрости я не мог подозревать в Уоррене Гастингсе, покорителе Индии.
Гастингс взял руку капитана и пожал ее.
— Вы злитесь, мой друг, я вас понимаю и не хочу принимать ваших слов, как я их принял бы в другое время. Прошу вас, будьте уверены, что я желаю вам добра, что, отказывая вам, я только думаю о вас и о Маргарите, я только хочу избавить вас от горя и разочарования.
Капитан стоял молча, почти равнодушно, его холодная, окоченевшая рука не отвечала на пожатие Гастингса.
— Обдумайте, капитан, — призвал его Гастингс, — время все побеждает и уясняет. Обещайте мне по крайней мере одно: не быть враждебным к лорду Торнтону.
— Какое мне дело до лорда Торнтона, — вздохнул капитан с горечью. — Для меня он не существует, я даже не буду с ним говорить, но, — прибавил он, на мгновение зловеще оживляясь, — пусть и он бережется показывать, что я для него существую.
— Спасибо вам, капитан, — поблагодарил Гастингс. — Я уверен, что когда-нибудь вы меня поблагодарите за мое увещевание, цель которого — разогнать сон, от него вы проснетесь неизбежно с жестокой болью.
Капитан поклонился по-военному и вышел.
‘Прав ли капитан? — подумал Гастингс, когда остался один. — Нет, нет, он не прав, им никогда не будет счастья, я не могу лишить Маргариту блестящего будущего, к тому же родство с лордом дает мне влиятельного друга, который иначе может стать опасным врагом. Я дал ему то, что он заслужил, а если он протягивает руку к цветку, растущему высоко над ним, то не моя вина. Он должен сознавать расстояние, которое отделяет его от недосягаемых высот’.
Гастингс позвонил. По очереди входили члены совета и чиновники компании со своими докладами. День прошел как обычно. Капитан только выглядел бледнее и серьезнее обыкновенного, но при его строгой сдержанности со всеми, которую он с себя сбрасывал только в тесном кругу, этого никто и не заметил. Награждение его орденом стало всем известно, и он получил много поздравлений.
Гастингс вначале следил за ним заботливым взглядом. И Марианна смотрела на него боязливо и озабоченно, но вскоре ее опасения исчезли. И оба убедились, что Синдгэм покорился обстоятельствам.
За обедом Гастингс сообщил в особенно лестных выражениях о награждении своего адъютанта и предложил тост за нового кавалера ордена Бани.
Во время всего ужина Гастингс особенно отличал капитана. Несколько раз он прямо обращался к нему с вопросами, спрашивал его мнение и выслушивал его с особым вниманием. Капитан принимал все спокойно и сдержанно, как настоящий джентльмен.
Только одна Маргарита замечала, что под наружным спокойствием капитана кроется тяжелая, внутренняя борьба. Она видела, как иногда дрожали его руки, как вспыхивал недобрый, зловещий огонь у него в глазах, и как он их тогда быстро опускал, и как деланная улыбка на его устах сменялась болезненным подергиванием. Она поняла, что и ему Гастингс объявил свою волю, и ее сердце судорожно сжималось от удара, так неожиданно поразившего только что распустившееся счастье и уничтожившего все ее надежды.
Лорд как самый важный гость сидел между Марианной и Маргаритой. Он очень заметно оказывал ей галантные любезности. Почуяв в нем врага своего возлюбленного, она боялась, что лорд увидит борьбу, происходившую в ней. И вот она, никогда не обманывавшая, стала притворяться так, что зоркий глаз Гастингса ошибся. Она, улыбаясь, отвечала лорду, взяла из его рук цветок, который он ей подал. Даже Марианна обманулась и начала надеяться, что отношения Маргариты и капитана, пожалуй, действительно только романтическая фантазия.
Когда встали из-за стола и все общество, как обыкновенно, рассеялось по соседним салонам, Маргарита, глубоко взволнованная, но с улыбкой на устах, подошла к капитану.
Подав руку Синдгэму, она нарочно заговорила так громко, что ее слова невольно слышали окружающие.
— Я особенно должна выразить свою радость по поводу той чести, какая выпала на долю моего учителя, сэра Эдуарда Синдгэма.
Капитан поднес ее руку к своим устам, и когда он к ней наклонился, то сказал только ей слышным полупросительным, полуповелительным тоном:
— Я должен поговорить с тобой, Маргарита, и если ты меня любишь, то в полночь будь у пруда с лотосами.
Маргарита задрожала и шепнула ему в ответ:
— Я буду там.
Затем, еще раз кивнув ему, она подошла к другой группе гостей, среди которых находился лорд Торнтон.
Все слышали громко произнесенные слова Маргариты, и всех удивило, что она назвала капитана сэром Эдуардом, хотя он как кавалер ордена и имел право на этот титул. Услыхал ее слова и Гастингс.
— В самом деле, — поддержал он. — Я совершенно забыл, что новому кавалеру подобает и новый титул. Пойдемте, сэр Эдуард, я должен дать вам одно поручение.
Капитан поклонился и последовал за губернатором.
— Мне нужно послать в Лондон важные депеши, — оповестил Гастингс. — Надо сообщить, что здесь произошло и как обстоят дела. Мне очень нужно, чтобы все узнали правду. Столь важные депеши я могу доверить только самому верному другу, поэтому я и избрал вас для такого поручения, сэр Эдуард.
Он произнес имя капитана с особенным ударением, одобрительно склоняя голову. Капитан изумленно посмотрел на него, горькая, ироническая улыбка скривила его губы. Он молча поклонился.
— Благодаря моим докладам ваше имя известно в Англии с лучшей стороны, а орденский крест откроет вам все двери. Вы увидите директоров, сэра Вильяма Питта, министров, я вполне уверен, что сам король захочет выслушать ваш доклад. Исполняя мое поручение, вы еще более увеличите свои заслуги передо мной и той великой целью, которой я служу! Вам откроется путь, ведущий вас на ту высоту, какой вы можете достигнуть, если вас будут знать в Англии не только по имени, но и лично. Корабль готов к отплытию. Завтра я вам дам депеши и инструкции, а также рекомендательные письма и полномочия.
Он испытующе посмотрел на капитана, как будто ожидая замечаний или возражений, но тот и глазом не моргнул, ответив совершенно спокойно:
— Я очень ценю заботы вашего превосходительства обо мне.
Гастингс, серьезно и глубоко тронутый, пожал ему руку и отошел.
Капитан мрачно посмотрел ему вслед и подумал: ‘Я — препятствие на его пути, и он отлично умеет устранять их’.
Подойдя к группе мужчин, он как ни в чем не бывало вмешался в разговор. Скоро гости разошлись. Гастингс ни слова не сказал Маргарите, но обнял ее нежнее обыкновенного и поцеловал ее белокурые локоны. Марианна оставалась еще некоторое время с дочерью, она хотела убедиться, не было ли проявленное Маргаритой в этот вечер спокойствие только внешней маской. Она свободно отвечала на вопросы матери и совершенно спокойно, почти с улыбкой простилась, так что Марианна рассталась с ней с убеждением, что ее чувство к капитану — лишь мимолетное романтическое увлечение, не пустившее глубоких корней в ее сердце. Марианна поделилась своим впечатлением с Гастингсом, и они спокойно отправились спать, зная, что отъезд капитана, принятый им безропотно и назначенный на следующее утро, окончательно погасит вспыхнувшее с обеих сторон пламя.
Маргарита очень скоро отпустила свою горничную. Лежа в постели, она прислушивалась к затихавшему шуму во дворце. Когда все голоса смолкли и наступила ночная тишина, она тихо встала, надела темное платье и села в кресло около постели.
Стрелка уже приближалась к полуночи. Тогда Маргарита встала и, оглядев свою комнату, где прошли мечты ее юности и где зародилась и созрела ее любовь, рукой сделала ей прощальный знак. На минуту слезы навернулись ей на глаза. Почти сердитым движением вытерла она их и покачала головой, как бы желая отделаться от всякого грустного воспоминания. Погасив свечу, она в полной темноте незаметно спустилась по ступенькам веранды.
Быстро проскользнула мимо душистых кустов. Не успела она пройти еще немного, как почувствовала себя в чьих-то объятиях и услышала голос капитана.
— Ты пришла, моя Маргарита, благодарю тебя. Значит, сила твоей любви сильнее, чем холодная надменность и злоба людская!
Она нежно обняла возлюбленного.
— Мог ли ты сомневаться, Эдуард? — шепнула она. — Неужели ты поверил, что я испугалась и забыла свою клятву оставаться верной тебе на жизнь и смерть. Говори, говори, что я могу сделать…
— Не здесь, — прошептал капитан. — Идем на место, где мы признались друг другу, там я хочу сказать тебе все, если вопреки свету ты все же хочешь стать моею!
Он взял ее руку, и оба молча поспешили по знакомой им дороге. Скоро они дошли до пруда с лотосами. Капитан увлек Маргариту к скамейке под тенью дерева манго, посадил ее, сам же стоя начал говорить, понизив голос так, что только она одна могла слышать его:
— Ты мне подарила свою любовь, Маргарита, я ее принял, и в этом моя вина. Я сам себя упрекаю, с тех пор как вижу, что лорд Торнтон хочет возвысить тебя, тогда как я только могу увлечь тебя вниз из светлой области твоей жизни.
— Ты и это знаешь? — спросила она испуганно.
— Я все знаю, что тебя касается, все, что относится к моей любви, я все чувствую, даже чего не слышу и не вижу. Я знаю, что лорд Торнтон к тебе сватается, и, пожалуй, в нем и есть причина, почему твой отец отказывает мне.
— Он тебе отказал! — вскочила Маргарита. — Ты с ним говорил? Я так боялась этого, ведь я знаю, он неумолим. Итак, гордость — против гордости, воля — против воли, слабое дитя — против великого Уоррена Гастингса, голубь — против льва!.. Пусть он меня признает достойной имени своей дочери, которое он мне дал. Я твоя, и никакая земная сила не изменит моей верности тебе!
Она бросилась к нему на грудь и обвила его руками. Он мягко, но решительно ее отстранил и посадил опять на скамейку.
— Выслушай меня, Маргарита! — сказал он торжественно. — Выслушай меня до конца, и тогда ты можешь взять обратно свою клятву. Я виноват перед тобой. Ты, вероятно, думала, что я равен тебе.
— Равен мне? А ты разве не таков же, как лорд Торнтон, кроме его имени, которое ничего не прибавляет человеку? Разве ты не носишь сабли короля, разве у тебя нет креста благородного рыцарского ордена Бани?
— Нет, Маргарита, — ответил он мрачно. — Я не то, что он, ни в Европе, ни в Индии никто не подал бы мне руки, если бы знал, что капитан Синдгэм, кавалер ордена Бани, — пария.
— Пария? — воскликнула она в ужасе. — Нет, нет, я не верю!
— Это правда, Маргарита! Мой отец — английский офицер, имени его я никогда не знал, мать моя — танцовщица из касты париев, взятая из жалости одним брамином еще ребенком и воспитанная девушками храма Хугли.
Она тупо смотрела на него, точно не могла поверить.
— Бедный друг! — произнесла она, с глубоким чувством подавая ему руку.
Он прижал ее нежную, теплую руку к своим губам, затем быстро отошел и добавил:
— Выслушай меня до конца!
И он ей рассказал то, что когда-то рассказывал Гастингсу, когда он явился к нему с добычей кавалера д’Обри.
— Вот какой я! — заключил он.
— Как ужасно! — вскрикнула Маргарита. — Несчастный, сколько ты страдал!
— Слушай дальше! — продолжал он.
И он рассказывал ей, как после всех ужасов, после всех страданий впервые в его сердце запала надежда и вера, как выросла любовь к ней, и как в этой любви обновилось его погибшее и одичавшее в ненависти и мести человеческое существо, и как его любовь стала единственной радостью его жизни, единственной надеждой.
— Ты мой единственный, мой возлюбленный друг! — Маргарита встала и страстно его обняла. — Насколько больше я тебя любила бы, если бы только знала, сколько ты выстрадал!
Испуганный, он отступил.
— Слушай же до конца, — призвал он ее. — Когда я ясно понял, что только в любви к тебе — высшее счастье, которое и небо, и земля могли мне дать, тогда тому, кто называется твоим отцом, угрожала большая опасность. Труды всей его жизни могли пропасть, владычество над Индией могли у него отнять, и страшный враг, который ему угрожал, был дикий, ужасный деспот Гайдер-Али, султан Мизоры.
— Я слышала это имя! — обронила Маргарита.
— От меня твой отец потребовал помощи. Тогда сверкнул первый луч надежды для моей любви, и я попросил в награду исполнение моей просьбы. Он обещал, если это будет в его власти. И когда я уезжал, здесь, у этого пруда с лотосами, меня в первый раз приветствовало слово любви из твоих уст. Я возвратился, победив врагов. И что же!
— Разве ты не солдат? Разве не обязанность твоя уничтожать врага? — спросила она, проводя рукой по его мрачному челу. — И он тебе отказал заплатить за услугу, он не сдержал своего слова?
— Теперь ты все знаешь, — заметил он. — Ты знаешь, кто я и что делал. Еще раз спрашиваю тебя: хочешь ли ты связать свою жизнь с парией, у которого руки обагрены кровью? Я освобождаю тебя от клятвы, ни один упрек не сорвется с моих уст, и никогда ты меня больше не увидишь, но если ты простишь меня, тогда гордый властелин Индии узнает, что пария, перед которым он не сдержал своего слова, достаточно силен, чтобы взять самому то, что ему обещали дать.
Маргарита взглянула на него так задушевно, с такой любовью, что он в тени деревьев увидел блеск ее глаз.
— Если на тебе и будет вина, — заверила она, — я хочу нести ее, я все хочу взять на себя. Я твоя навсегда!
— Тогда, — выдохнул он, — наш союз заключен при той святой силе, которая царит над звездами. Я не христианин, Маргарита, но я знаю учение Христа, и я клянусь тебе, что я крещусь…
— Он подкрепит нашу любовь, которая и чиста, и верна, и готова на всякую жертву!
— Готова на всякую жертву! — повторил он серьезно и торжественно. — Жертва, которую я от тебя требую, велика, моя Маргарита. Ты должна последовать за мной с доверием, что я употреблю всю человеческую силу, чтобы устранить опасности с нашей дороги. Я проведу тебя в верное место, уже раз защитившее меня от людских преследований. Там мы должны остаться, пока наш след не будет потерян, пока нас не забудут и не откажутся нас преследовать. Тогда мы выйдем в свет и где-нибудь в безопасной дали будем искать себе убежища для нашего счастья.
Она опустила голову.
— Моя мать! — вспомнила она. Затем она опять выпрямилась: — Она пожертвовала моим отцом для той силы, которая ею овладела, она готова пожертвовать этой силе и мною… Я готова, веди меня, любовь будет освещать наш путь!..
Он обнял ее и горячо прижал к своей груди. Еще раз вернулся он к воде и сорвал красный цветок лотоса.
— Этот цветок, — вымолвил он, — должен нам сопутствовать, он приветствовал своим ароматом зарю нашей любви, он будет нам символом надежды и храбрости.
Оба поспешили по аллее, пока не достигли стены, отделявшей парк от большого открытого поля.
Капитан поднял Маргариту на первую ступеньку шелковой веревочной лестницы, переброшенной через стену. Большая площадь, заросшая низкой травой, была пустынна. Три лошади стояли уже готовыми, слуга-индус ожидал их.
Капитан подсадил Маргариту на лошадь, сам же и слуга сели верхом на двух других лошадей.
Тихо, чтобы не возбудить подозрения встречных, проехали они по площади и по улицам к пригороду. Теперь только Маргарита заметила, что капитан одет в серый костюм, какие носят туземцы окрестностей, и на голове у него индусская повязка, точно так же был одет и слуга. У обоих лежали кинжалы за поясом и пистолеты в кобурах.
Когда они проехали последние дома пригорода, не встретив ни души, капитан щелкнул языком.
Благородные скакуны подхватили и быстрее стрелы помчались к югу по дороге, ударов копыт никто не слышал, только фырканье лошадей сливалось с ночным ветром, шумевшим в листьях придорожных кустов.

IV

На другой день с восходом солнца жизнь в губернаторском дворце началась с обычным оживлением.
Гастингс раньше обыкновенного прошел в свой рабочий кабинет, чтобы перед отъездом капитана в Лондон вручить ему нужные бумаги. В канцелярии губернатора шла спешная работа, служащие заканчивали писать некоторые доклады, сам же губернатор составлял для капитана инструкции и рекомендательные письма. Отправляя капитана в Лондон, он одновременно преследовал две цели: во-первых, он надеялся, что время и новые впечатления вытеснят из сердца капитана образ Маргариты и что таким путем их взаимные отношения незаметно прекратятся, а во-вторых, что его доклады и объяснение капитана раз и навсегда прекратят интриги его врагов в Лондоне. Тогда никто уже не помешает ему в достижении намеченной им высокой цели.
За работой он совершенно забыл все заботы последних дней. Он не сомневался, что капитан не только хорошо усвоит его инструкции, но и сумеет их применить на деле, а где нужно, и дополнить их. Ему казалось невероятным, чтобы человека с таким умом и силой воли не захватила вполне и не удовлетворила та новая деятельность, к которой он его призвал. Здесь, в семейном кругу, капитан мог поддаться мальчишескому любовному увлечению. В кругах же большого лондонского света бывший пария забудет о прошлом…
Лорд Торнтон также встал раньше обыкновенного и писал подробный доклад своему дяде лорду Генри Дундасу, председателю учрежденной нижней палатой индийского комитета. Писал он доклад под впечатлением вчерашнего дня, когда Гастингс обещал ему руку Маргариты. Лорд не сомневался, что человек, покоривший всю Индию, не подчинявшийся директорам компании в парламенте и даже английским министрам, сумеет в собственном доме добиться всего, чего он захочет. Обманутый внезапно пробудившейся у Маргариты способностью притворяться, лорд пришел к убеждению, что если в сердце ее и проснулось какое-то чувство, то капитан все же не опасный соперник, тем более что он сегодня же должен уехать в Лондон.
Под впечатлением последнего вечера писал он свой доклад, и все представлялось ему в новом свете. В Индию он прибыл с предвзятым мнением, будто Гастингс кровожадный и корыстный деспот, доводящий своим жестоким произволом князей и народ Индии до полного отчаяния. Теперь же, помимо личных желаний, привлекавших его к Гастингсу и заставлявших искать его дружбы, он убедился в том, что управление Индией отлично организовано, что главной заботой Гастингса является упрочение власти англичан и установление ее незыблемости в будущем. Он видел, что Гастингс — удивительно образованный человек, думающий лишь об укреплении господства своего отечества. Личное честолюбие Гастингса диктовало ему неразрывно связать свое имя с одним из прекраснейших своих завоеваний для Англии, обеспечивающих ей в будущем всемирное значение. В итоге он подчеркнул, что только такой человек, как Гастингс, может удержать и упрочить английское правительство в Индии.
На женской половине дворца царила полная тишина, женская прислуга привыкла входить к своим госпожам лишь по звонку. После возвращения губернатора и беспокойства последних дней никого не удивляло, что звонка приходилось ждать дольше обыкновенного, да и Гастингс, занятый спешной работой, велел передать, что он не придет завтракать.
Наконец раздался звонок из спальни Марианны. Горничная вошла, подняла шторы и доложила, что губернатор извиняется и не придет к завтраку.
— Я плохо спала, — провела рукой по лбу Марианна, в то время как горничная открывала дверь в смежную со спальней ванную комнату, — и видела ужасные сны…
— Всему виной вчерашний беспокойный день, — ответила горничная, — и рассказы о битвах и опасностях в Бенаресе, о которых слуги его превосходительства рассказывали такие ужасы. К счастью, сны всегда означают обратное, милостивую леди ожидает большое счастье — черная туча во сне означает яркое солнце в действительности.
— Моя дочь еще не встала? — спросила она.
— Барышня еще не звонила, — отвечала горничная.
— Пусть ее разбудят, — попросила Марианна. — Я буду ее ждать в маленькой столовой, сэр Уоррен, верно, скоро придет.
Не успела леди Гастингс выйти из ванны и надеть свой утренний капот, как старая горничная, нянчившая Маргариту, торопливо вошла к ней. Лицо старухи покрывала бледность. Расстроенная, с дрожащими руками, она не могла вымолвить ни слова.
Марианна испугалась.
— Что случилось с Маргаритой? — спросила леди. — Она больна?
Старуха посмотрела на горничных, как бы давая понять, что они здесь лишние. Марианна схватилась рукой за сердце и приказала всем выйти, кроме старшей горничной, давно уже находившейся у нее в услужении.
— Ради Бога! — крикнула она. — Что случилось с Маргаритой?
— Барышни нет! — тихо проговорила старуха. — Она исчезла бесследно… Я обшарила каждый уголок в будуаре, в гостиной, и нигде ни малейшего следа.
Марианна стояла неподвижно, как статуя.
— Я не впустила никого из прислуги, — продолжала старуха. — Я сказала, что барышня нездорова и хочет еще отдохнуть, и вот я пришла, чтобы сообщить вам ужасную весть.
— Не может быть, — еле слышно бормотала Марианна дрожащими губами. — Я сама посмотрю… Ты хорошо сделала… ты мне преданна. Я на тебя могу положиться.
Она набросила широкий капот и в сопровождении горничной поспешила в комнату Маргариты. Постель нетронута, на ночном столике стояли маленькие часики со стрелой амура вместо часовой стрелки, все — на месте, даже шкатулка, где лежали любимые украшения Маргариты и ее карманные деньги. Марианна с нервной торопливостью обыскала всю комнату, подымала каждую занавеску, смотрела под кроватью, искала в будуаре, но все напрасно, — глубокая тишина нарядно убранных комнат подавляла.
В изнеможении опустилась Марианна в кресло и оставалась так некоторое время, как бы в беспамятстве.
— Она, наверное, ушла на прогулку в парк! — догадалась наконец Марианна.
Горничная грустно покачала головой.
— Пойдемте! — позвала ее Марианна. — Пойдемте обыщем парк!
Она бросилась через открытую дверь на веранду.
— Впрочем, нет, нет, — остановилась она. — Тогда все сразу узнают то, что должно остаться тайной… Скажите всем служителям, что барышня нездорова и чтобы никто не смел к ней входить. Ты одна останешься здесь, а ты, — приказала она своей личной горничной, — иди тотчас к сэру Уоррену и скажи ему, что мне необходимо поговорить с ним сию же минуту…
Она вернулась в свою комнату и не могла успокоиться, не зная, что думать. Большими шагами она ходила взад и вперед, сжимая руками лоб.
Вскоре вошел Гастингс. Еле дыша, прерывающимся голосом сообщила она ему ужасную, ей самой казавшуюся невероятной весть.
Гастингс покачнулся и схватился за спинку кресла, чтобы не упасть.
— Ты уверена, что ее нигде нет? — спросил он наконец. — Парк обыскан?
— Разве я смела так сделать? — спросила Марианна. — Разве я не должна во что бы то ни стало сохранять тайну?
Гастингс обнял ее.
— Ты отлично поступила, Марианна. Единственное, что нам остается, — это гордость. Все можно перенести, если мы сумеем избавиться от радости врагов и притворного участия друзей. Подожди минуточку, я сейчас вернусь.
Через внутренний коридор он возвратился в свой рабочий кабинет и позвонил. По звонку, начинавшему его деловой день, обыкновенно входил к нему капитан Синдгэм, но сегодня появился первый секретарь его канцелярии.
— Разве капитана еще нет? — спросил Гастингс.
— Мы не знаем, но он до сих пор не явился, обыкновенно он приходил гораздо раньше.
— Я прошу его немедленно прийти.
Гастингс привык к более скорому исполнению своих приказаний, и теперь до возвращения секретаря каждая минута казалась ему целой вечностью. Наконец секретарь вновь вошел с испуганным и расстроенным лицом.
— Капитана нигде не нашли, ваше превосходительство. Комната его пуста, и никто не видел ни его, ни его слуги.
Гастингс нагнулся над письменным столом, как бы еще раз просматривая лежавшие перед ним запечатанные депеши. Затем он поднял голову и сказал совершенно спокойным голосом:
— Ах да, ведь я совершенно забыл, что капитан простился уже. Он хотел отправиться на корабль. Пошлите мне дежурного офицера!
Вошел молодой офицер, удивленный неожиданным приказанием губернатора.
— Вы должны немедленно отправиться в Лондон, лейтенант Бантам, — сообщил Гастингс, — и прямо отсюда сесть на стоящий в гавани и готовый к отплытию корабль.
— Я, как всегда, в полном распоряжении вашего превосходительства, — ответил крайне удивленный офицер, — но осмелюсь заметить, что здесь, на дежурстве, у меня нет ничего, даже самого необходимого для такого путешествия.
— Я пошлю к вам на квартиру, и через час вы получите все, что вам понадобится. Вот, — добавил он, — этого вам хватит на ваше путешествие.
Он протянул лейтенанту несколько банковских билетов и слитков золота.
— В Лондоне мой агент майор Скотт предоставит в ваше распоряжение все необходимое.
— Я готов, — вытянулся по-военному лейтенант.
— Вот депеши, — продолжал Гастингс. — Вы передадите директорам компании, а здесь, пока вы не сядете на корабль, вы никому не будете говорить о вашем путешествии, никому, понимаете?
— Приказание вашего превосходительства будет исполнено, — ответил лейтенант, беря деньги из рук Гастингса.
— Да, — остановил его Гастингс, — у меня есть еще одно поручение, которое вы должны сохранить в тайниках вашей души. Очень возможно, что на корабле окажется капитан Синдгэм.
— Капитан Синдгэм?
— Если вы его там найдете, — продолжал Гастингс, — а я даю вам полномочие обыскать корабль, — то вы арестуете его моим именем и привезете сюда — живым или мертвым. При его сопротивлении обратитесь за помощью к командиру судна… Вы доставите сюда капитана, — добавил он дрожащим голосом, — живым или мертвым, а также и всякого, кто будет находиться при нем.
Крайнее изумление отразилось на лице лейтенанта Бантама, но он лишь молча поклонился.
— А если капитана на пароходе не окажется? — спросил он.
— Если его там не окажется, то мое приказание на его счет вы должны забыть навсегда и спокойно отправляться в Лондон, а там ждать, пока вас не пошлют обратно с ответом. Само собой, что, когда вас будут там расспрашивать, вы обо всем доложите.
— Ваше превосходительство может положиться на мою верность и преданность.
— Так отправляйтесь. — Гастингс пожал руку молодому офицеру. — Случайно, поскольку вы сегодня оказались дежурным, мое поручение досталось вам. Раньше я вас мало знал, но я убежден, что вы оправдаете мое доверие, как его оправдывают все офицеры, служащие здесь со мной.
— Жизнь моя принадлежит великому Уоррену Гастингсу, завоевателю Азии! — воскликнул лейтенант Бантам, повернулся по-военному и вышел.
Гастингс вновь призвал секретаря, распорядился, чтобы заменили дежурного офицера, и прошел через внутренний коридор к Марианне.
Громко рыдая, бросилась она в его объятия.
— Плачь, моя дорогая, плачь, — погладил он ее руку. — Тебе будет легче, а сил тебе нужно много, чтобы перенести тяжелый удар… Случилось то, чего я опасался: капитан Синдгэм исчез.
— О Боже мой! — горестно воскликнула она. — Как же они могли уйти из дворца?
— Ему, — покачал головой Гастингс, — умеющему выследить тигра в пустыне, легко было увлечь доверчивую невинность, но горе ему, если он попадется мне в руки. Для безумца, осмелившегося протянуть свою запятнанную кровью руку к чистому цветку, я изобрету небывалое наказание, о котором и в будущем будут рассказывать с содроганием.
— Но отчего, — тихо плача, причитала Марианна, роняя слезы, — отчего ты проявил к нему такую суровость? Разве она не могла стать его ангелом-спасителем?
— Никогда! — воскликнул Гастингс. — Никогда! Это все романтический бред, я ведь сказал тебе, кто он и что он сделал, и разве ты могла бы отдать ему свое нежное дитя? Разве я мало для него сделал в награду за его услуги? Разве я не возвысил его даже больше других англичан, рискующих здесь своей жизнью для великого дела?
— А я все-таки жалела его, — проговорила Марианна. — Он так много выстрадал, видел так много зла и несправедливости, и если б ты видел его за последнее время, когда ему блеснула надежда на новое счастье, каким он стал беззаботным, совсем как ребенок, ты, может быть, переменил бы свое мнение о нем.
— А разве это новое, совершенное им преступление не доказывает, что он не стоил всего, что я для него сделал? Да, это преступление — похитить невинное дитя из семьи, из блестящей, светлой жизни и приковать его к собственному проклятому существованию. И зачем только я ему доверял, ведь я знал, что он ни перед чем не остановится, но, клянусь, он дорого за это заплатит… Я велю перевернуть всю Индию от края до края, пока он не будет найден.
Гастингс говорил с озлоблением, жилы на его лбу надулись. Никогда еще Марианна не видела его таким, но она, твердо взглянув в его сверкающие гневом глаза, сказала:
— Ты так не поступишь, мой Уоррен. Если он и заслужил твое мщение, ты должен отдать мне мою дочь, ты не можешь смешать ее с грязью перед лицом всего света из-за него! Ее нельзя упрекнуть в том, что она последовала влечению сердца. Ведь и я так поступила однажды, ведь и меня свет осудил и изгнал бы, если б ты не был всесильным, перед которым все преклоняются. Никто не должен знать, что произошло, если об этом ужасном происшествии узнают, то Маргарита пропала. Втихомолку мы должны искать беглецов, и даже тогда, когда найдем их, никто не должен знать о случившемся. Я все тебе дала, что может дать женщина, мою честь, мое доброе имя, уважение света, и я требую, чтобы ты защитил честь моей дочери.
Взгляд Гастингса все более и более смягчался. Он заключил Марианну в свои объятия.
— Ты верная, сильная и мужественная женщина, и ты права. Пусть он один будет наказан, Маргариту нужно спасти, может быть даже, — все возможно, все в Божьих руках — для ее собственного счастья и для новой жизни. Особенно все нужно скрыть от лорда.
— От лорда? — ужаснулась Маргарита. — Ты еще можешь думать о нем?
— Отчего же нет? Если Маргарита убедится, что любовь ее была ошибкой, детским ослеплением, то она поймет, что положение в свете чего-нибудь да стоит и без романтического увлечения. Во всяком случае, лорд Торнтон ничего не должен знать теперь. Он стал моим союзником в надежде на руку Маргариты, я убежден, что его доклад Генри Дундасу окажется самым действенным оружием против моих врагов в Англии, и пусть это оружие делает свое дело. Нам предстоит еще выдержать сильную грозу, собирающуюся там против меня. Когда Клэверинг и Францис находились здесь, мне приходилось иметь дело лишь с компанией, а сейчас мне придется бороться с парламентом и королем…
Марианна стояла, опустив глаза, в душе она не соглашалась с его доводами, но не возражала, довольная уже тем, чего ей удалось добиться. Будущее она предоставляла времени, теперь же нужно сохранить все в тайне.
Вызвали дворцового врача, старого преданного друга дома, характер которого служил достаточной порукой для сохранения тайны, и сообщили ему о случившемся. Глубоко тронутый, он дал слово не разглашать доверенную ему новость и всем объявил, что Маргарита страдает сильным нервным расстройством, требующим на продолжительное время полного покоя и тщательного ухода.
Никого, кроме старой горничной, не допускали в пустую комнату беглянки. Со стороны сада поставили часовых, чтобы никто не мог приблизиться, и во избежание всякого шума приняли все меры для обеспечения тайны на долгое время. Не успел доктор удалиться, как со стороны гавани раздался пушечный выстрел. Салют корабля возвестил об отъезде Бантама.
— Он не нашел Синдгэма! — вздохнул Гастингс и послал за Импеем. Ему, старому другу, он сообщил о грустном событии и поручил произвести самое строгое и тщательное расследование по всей Индии, во дворах всех раджей, в Гайдерабаде и у Типпо Саиба. Главный судья имел право предпринимать подобные расследования, не привлекая всеобщего внимания, он мог преследовать преступников не только в областях, принадлежащих компании, но и в союзных княжествах.
Импей сообщил своим агентам, что бежал очень опасный преступник, за поимку которого обещаны большие деньги, что он необыкновенно похож на уехавшего в Лондон капитана Синдгэма, старающегося выдать себя за него и что если им подобный субъект попадется, то они должны его схватить вместе с сопровождающими его людьми и под строжайшей тайной и надежной охраной доставить в Калькутту.
Марианна удалилась в комнату Маргариты, чтобы, как она объявила служанкам, ухаживать за больной дочерью. Гастингс же вернулся в свой кабинет. Ноющую сердечную рану приходилось скрывать под обычной сдержанностью и спокойствием.
Через час посланные сэра Элии Импея скакали по всем направлениям, чтобы найти беглеца.
Скоро в кабинет Гастингса вошел лорд Торнтон. Взволнованный, он пришел справиться о здоровье Маргариты, узнав о внезапной болезни всеми любимой дочери губернатора, весть о которой с быстротой молнии распространилась по всему городу. На тревожный вопрос лорда Гастингс отвечал серьезно, но совершенно спокойно, что Маргарита заболела нервным расстройством, что, вероятно, следует приписать климату, часто оказывающему вредное влияние на европейцев. Несмотря на заявление доктора, что болезнь будет долго длиться, он нисколько не беспокоится о благополучном ее исходе. Единственными условиями выздоровления являются безусловный покой и полное одиночество.
— Поэтому мы некоторое время должны довольствоваться нашим мужским обществом, — добавил он, пожимая лорду руку, — потому что жена моя всецело посвятила себя уходу за Маргаритой и вряд ли найдет время исполнять обязанности хозяйки. Ваши письма вовремя поспели на корабль? — спросил он, меняя тему разговора.
— Да, да! Я уверен, что мой доклад лорду Дундасу снимет с вас все обвинения ваших, а теперь и моих противников, лорд Дундас доверяет моей наблюдательности и знает, что под влиянием Филиппа Франциса я приехал сюда с предвзятым мнением.
— Вместе мы сумеем преодолеть все интриги и будем свободно и более успешно работать для будущего, — улыбнулся Гастингс.
— И тогда исполнятся мои надежды, которые я лелею в своем сердце, — заметил Торнтон.
— Я буду рад за вас, — ответил Гастингс.
— А капитан Синдгэм?
— Капитан уехал в Англию на корабле. Он везет мои доклады в Лондон, — сообщил Гастингс.
Лорд вздохнул с облегчением и вышел.
Потянулись полные забот тяжелые дни.
Ежедневно составлялись бюллетени о здоровье Маргариты, соответствующие обычному течению местной нервной лихорадки и обещающие несомненное выздоровление. Иностранные резиденты, европейское и индийское общество Калькутты ежедневно справлялись о здоровье губернаторской дочери, и для Марианны такое внимание выливалось в настоящую пытку. Ей время от времени приходилось принимать лично некоторых знатнейших дам, которые ее горестное лицо и слезы приписывали огорчению по поводу болезни дочери.
Лорд принимал особенно близко к сердцу ‘болезнь’ Маргариты, любовь к которой становилась для него все сильнее.
Гастингс ужасно страдал от необходимости перед всеми притворяться с утра до вечера, что явно не согласовывалась с его гордым, открытым характером.
Тем временем лорд Чарльз снова начал интересоваться всеми отраслями управления в Индии, он получил от Гастингса разрешение посещать разные бюро и канцелярии и работать в них. Своим тонким пониманием всех запутанных обстоятельств, обширными знаниями, проницательностью и удивительной работоспособностью он оказывал Гастингсу существенные услуги. Удивление лорда перед гениальной организацией Индийского царства, которое Гастингс хотел сделать основой будущего величия Великобритании, возрастало с каждым днем, и он откровенно хвалил ум и прозорливость губернатора.
Гастингс чувствовал себя теперь перед ним каким-то подлым предателем, гордость побуждала его во всем признаться, и только просьбы и убеждения Марианны, желавшей во что бы то ни стало спасти честь дочери, удерживали его.
Проходили дни и недели. Напрасно агенты Импея побывали во всех провинциях, обыскали большие города и маленькие местечки, резиденции индийских князей и уединенные деревушки. Иной раз захватывали подозрительных личностей, некоторых отправляли даже в Калькутту, но всегда оказывалось, что агентов обманывало мимолетное сходство. Понемногу стала исчезать надежда, что поиски, стоившие огромных трудов и денег, столь трудные вследствие огромного пространства Индии и непроходимых дебрей, дадут какой-нибудь результат. Учрежденный контроль над отходившими из гаваней кораблями тоже не дал никаких результатов. Правда, беглецам, может быть, удалось достигнуть какой-нибудь французской или голландской колонии, а оттуда под чужим именем отправиться в Европу. Такое предположение имело под собой основание.
Как-то вечером случилось, что Гастингс, почти насильно уводивший Марианну в парк после заката солнца, когда чувствовалась прохлада, гулял с женой в тени манговых деревьев. Оба молчали, у обоих надежда в сердце угасла. Марианна, моложавостью которой Гастингс так гордился, сильно постарела, она считала свое дитя погибшим, хотя в душе ее еще теплился последний луч надежды.
За Гастингсом медленно и важно выступала его огромная собака, Неро. Привязавшаяся к Маргарите собака со дня ее исчезновения грустно и угрюмо смотрела на мир. Ее нельзя было обмануть мнимой болезнью Маргариты, входя следом за Гастингсом в комнату Маргариты, Неро обнюхивал пустую кровать и тихим воем выражал свою тоску по отсутствовавшей. И теперь Неро шел с опущенной головой, изредка подходя к Гастингсу и головой толкая его руку, как бы прося, чтобы его погладили, приласкали.
Машинально идя вдоль аллеи, они подошли к большому бассейну. От цветов лотоса и манговых деревьев, как всегда, струился аромат, яркие звезды отражались в водном пространстве. Марианна смотрела на пруд.
— Это было ее любимое место, — заплакала она. — Как она любила цветы лотоса и отражение звезд в воде. Слишком больно все это вспоминать!
— Мы должны покориться неизбежному, дорогая моя, — произнес Гастингс. — Мне кажется, что надеяться больше не на что!
Он грустно уставился на воду. Так стояли они некоторое время молча, но внимание Гастингса вдруг отвлекло беспокойство Неро, он бегал взад и вперед и визжал.
— Неужели за нами следят? — предположил он. У Гастингса промелькнула мысль о лорде, и он подошел к деревьям. Собака остановилась у мраморной скамейки, обнюхала землю, потом положила голову на скамейку и радостно зарычала.
— Что с тобой, Неро? — спросил Гастингс. — Ты чуешь кого-нибудь чужого?
Но собака не лаяла, а рычание ее становилось все радостнее.
— Боже мой! — воскликнул Гастингс. — Как я мог забыть о нем! Сотни агентов ищут их по всей Индии, а Неро — единственный, кто может найти здесь пропавших… Скорее, Марианна, скорее, посмотри: верное животное даст нам то, чего мы напрасно требовали от людей.
Неро обнюхивал землю, бегая взад и вперед, потом взглянул на хозяина, как бы ожидая приказания.
— Ищи, ищи, Неро, — сказал Гастингс тихим голосом.
Собака тотчас наклонила голову, почти касаясь земли мордой, и пошла вперед, беспрестанно оборачиваясь.
— Ищи, ищи, — понукал его Гастингс, увлекая за собой жену, не вполне еще понимавшую. — Иди, Неро напал на след, мы найдем Маргариту…
Неро бежал, Гастингс и Марианна спешили за ним. Так шли они по аллеям, по узеньким дорожкам, тянувшимся вдоль стен парка. Вдруг Неро остановился. Продолжая обнюхивать землю, он стал на задние лапы, царапая каменную стену и громко рыча.
— Так! — догадался Гастингс. — Здесь они перелезли через стену. Раз Неро нашел их след, он и дальше нас поведет… Еще несколько дней — и они будут в наших руках.
— На что ты надеешься? — спросила Марианна. — Как мы пойдем, а вдруг собака ошибается?
— Она не ошибается, — воскликнул Гастингс. — Я знаю Неро, никогда на охоте он не ошибался! За целые мили выслеживал тигра и приводил прямо к убежищу хищника. Теперь мы их найдем, и, что бы ни случилось, все будет лучше, чем эта неизвестность.
Он сломал ветку и, вскарабкавшись по стволу дерева, положил ее на верхушку стены так, чтобы в другой раз и с противоположной стороны стены можно было найти это место.
Вечером за столом он вел себя веселее обычного. Он объявил, что Маргарита чувствует себя гораздо лучше и что теперь он может подумать о своем госте и предоставить ему развлечение, возможное лишь в Индии. Через два дня будет охота на тигров, и даже жена его обещала принять в ней участие. Новость обрадовала всех. Охота на тигров принадлежала к числу самых редких удовольствий индийских богачей и представляла серьезную опасность разве для загонщиков и очень редко для охотников. Но чтобы устраивать подобные охоты на широкую ногу, требовалось так много труда и денег, что только князья могли себе позволить подобные удовольствия и приглашать охотиться на тигров особенно почетных гостей.
Гастингс долго еще сидел один в своем кабинете, он выработал план предстоящей охоты в мельчайших подробностях. В ту же ночь в придворных конюшнях и среди охотников начались деятельные приготовления. Два следующих дня прошли в хлопотах.
Марианна в первый раз вышла к столу, бледная, озабоченная и утомленная, хотя старалась показать, что вполне уверена в выздоровлении дочери.
Вместо прежней тишины во дворце царило теперь радостное оживление, только Гастингс и Марианна с беспокойством ожидали развязки.

Часть вторая

I

В день, назначенный для охоты на тигров, все проснулись во дворце еще до восхода солнца, и всюду закипела жизнь. Конюхи выводили лошадей и слонов, часть прислуги заботилась о палатках и вьючных животных, другая — приготовляла оружие и все остальное, повара брали такой запас провизии, чтобы даже в случае долгого пребывания в дебрях ни в чем не было недостатка. Загонщики, собравшись, ждали начала охоты, шикарии — губернаторские егеря — держали наготове собак в намордниках. Обыкновенно загонщиков и собак посылали вперед на место охоты, но на этот раз все должны были тронуться в путь одновременно, потому что Гастингс до последней минуты решил не говорить, куда именно они направятся. Старший шикарий — распорядитель охоты, страшно волновался таким необычайным нововведением. Он, как и все во дворце, приписывал губернатору самые необыкновенные качества и способности, но сомневался в его умении выбрать место для охоты и организовать ее правильно, а всякая ошибка серьезно отзывалась на добром имени шикария.
В огромных приемных стояли накрытыми, роскошно убранные серебром и цветами столы для завтрака, заставленные лучшими произведениями азиатской кухни. Лорд Торнтон и дежурные офицеры угощали гостей: знатнейших кшатриев и магометан, европейских резидентов, послов важнейших индусских князей, словом, многочисленное и блестящее общество, все оделись в охотничьи костюмы из белой материи и шлемообразные головные уборы.
Общество пребывало даже в чересчур веселом настроении, но в комнатах губернатора царила полная тишина. Гастингс встал рано и отдавал в своем рабочем кабинете приказания остававшимся членам совета и служащим. Сделав с обычным спокойствием и точностью свои распоряжения, Гастингс отпустил всех и вышел в парк в сопровождении одного лишь Неро. Они быстро дошли до пруда, собака сама бросилась к гроту и опять, рыча, стала обнюхивать землю. По приказанию Гастингса она пошла по следу и, как в первый раз, довела его до стены парка. Гастингс убедился, что ветка лежит на том же месте, и увел нехотя следовавшую за ним собаку обратно во дворец.
Он вошел в комнату Маргариты, перед окнами которой все еще стояли многочисленные часовые. В комнате сидела одна Марианна, со слезами на глазах смотревшая на занавешенную постель исчезнувшей дочери. Он нежно обнял ее.
— Мужайся, моя дорогая, — успокаивал он жену, — мы часто успешно боролись с судьбой, не будем же отступать и теперь, в самый трудный момент, с помощью неба отмщение будет в наших руках.
— Друг мой, у меня хватит мужества, — ответила Марианна, глядя на него сквозь слезы. — Но по закону Христову отмщение — дело Божие, я молюсь только о спасении моего ребенка.
Гастингс ничего не ответил и повел свою жену к ожидавшему их обществу.
Радостные возгласы раздались при виде хозяев.
Лорд Торнтон осведомился о здоровье Маргариты, и Марианна с улыбкой, стоившей ей тяжелых усилий, отвечала ему и всем остальным, что дочь ее находится на пути к выздоровлению и нуждается лишь в покое, так что она может себе позволить теперь маленький отдых и развлечение, крайне необходимые после утомительного ухаживания за больной.
После завтрака все направились к большому двору, где губернатора и его жену приветствовал оглушительный звук труб. Подвели нетерпеливо ржавших лошадей. Марианна легко и грациозно вскочила на свою лошадь и поехала с Гастингсом и лордом Торнтоном по бокам, возглавляя многочисленное и блестящее охотничье общество, к воротам. За ними следовала вся охота с собаками и слонами. Затем — конная прислуга и волы, везшие носилки и повозки со служанками леди, для самой же леди были приготовлены богато украшенные, совершенно закрытые носилки и такая же повозка. Далее тянулись многочисленные подводы с палатками и разными принадлежностями для кухни. Шествие замыкали построенные рядами загонщики — ласкарии, все одинаково одетые, с кинжалами за поясами и ружьями на плечах.
Неро шел рядом с лошадью своего хозяина. Несколько раз собака оборачивалась назад, и казалось, что ей совсем не хотелось уходить из дворца, но она послушно следовала за Гастингсом, изредка обращавшимся к ней с ласковыми словами.
Охотники напряженно ждали, куда Гастингс поедет, напряжение возросло, когда Гастингс спокойно объехал весь дворец и двинулся вдоль широко раскинувшегося парка к незастроенному пустынному месту, где изредка происходили военные учения. Не принимая участия в общем разговоре, он внимательно осматривал стену парка, за которой возвышались верхушки деревьев. Наконец он увидел положенную ветку и, подъехав ближе, заметил, что землю здесь истоптали лошади и люди. Он нагнулся к собаке, вполголоса окликнул ее, остановил лошадь и стал огладываться, как бы соображая, какое выбрать направление.
Собака насторожилась, навострила уши и нагнула голову к земле. Через несколько шагов она очутилась как раз у того места, где со стены свешивалась ветка. Здесь она стала обнюхивать землю и радостным рычанием дала понять, что след найден и можно по нему идти. Виляя хвостом, побежала она вперед, потом остановилась, залаяла и посмотрела на своего хозяина. Гастингс, незаметно для других следивший за собакой, шепнул что-то Марианне и рысью поехал вперед. Собака продолжала бежать впереди, виляя хвостом и оборачиваясь время от времени на хозяина.
Гастингс ехал, куда вела его собака, но делал вид, что сам выбирает дорогу, так что даже зоркие шикарии не замечали бежавшей впереди собаки, в действительности руководившей всей охотой.
— Он направляется к лесам и джунглям Ориссы, — шептались между собой шикарии: в Ориссе можно рассчитывать на большое число тигров, хотя там опаснее, чем где-либо.
Наконец сделали первый привал и раскинули временный лагерь. После нескольких часов отдыха еще до заката солнца все снова тронулись в путь, чтобы воспользоваться ночной прохладой. Гастингс, следуя за собакой, направлялся к югу, к Катаку, по большой дороге, пролегавшей между лесистыми возвышенностями Ориссы и тянувшимися к югу джунглями. Наконец вечером следующего дня общество подошло к Катаку.
Солнце уже заходило. Вдруг собака, бежавшая все время перед лошадью Гастингса, забеспокоилась, стала нюхать землю то тут, то там, громко рычать и сворачивать с дороги по направлению к покрытым лесом горным вершинам. Гастингс остановил лошадь, свистнул собаке, нехотя вернувшейся на его зов, и сказал:
— Вот место, которое я выбрал. Надеюсь, мой выбор будет удачен, и охота окажется превосходной. Пусть устроят лагерь здесь, между дорогой и джунглями.
В тот же миг охотники и ласкарии принялись за дело. На большом пространстве срубили кусты и раскинули палатки, соорудили вокруг них небольшой земляной вал, в центре которого помещались охотники, ближе к дороге расставили лошадей, слонов и подводы, вокруг же замкнутой цепью встали ласкарии под надзором егерей.
Лорд Торнтон испытывал лихорадочное возбуждение, он в первый раз принимал участие в тигровой охоте, о которой так много слышал в Европе, и одно ее начало превосходило все его ожидания.
С закатом солнца вокруг лагеря зажгли костры, чтобы защититься от змей, а для большей безопасности со стороны джунглей поставили цепь часовых. Охотники собрались в большой ярко освещенной палатке, где вскоре подали обед. С наступлением темноты из джунглей стало раздаваться рычание хищных зверей, громкие ночные звуки дебрей слились с веселыми разговорами избалованных европейцев, магометан и индусов. Такой резкий контраст представлял особенную прелесть. Гастингс удивительно умело оживлял разговор, и его охотничьи рассказы, вызывавшие громкое одобрение, превосходили самую пылкую фантазию охотников. Только Марианна, не принимая участия в общем разговоре, замечала, что пальцы его иногда нервно вздрагивали, а глаза лихорадочно блестели.
Лорд Торнтон встал, с большим трудом добился некоторой тишины и предложил выпить за здоровье Маргариты.
— Мы не в силах, — воскликнул он, — лучше отблагодарить наших добрых и уважаемых хозяев за предстоящее удовольствие, чем осушив бокалы за здоровье их дочери. Пусть наши пожелания перелетят к постели дорогой и уважаемой мисс Маргариты и ускорят ее выздоровление!
При громком одобрении бокалы опустошили, и гости с лордом во главе стали подходить к губернатору и его жене, чтобы подтвердить искренность и сердечность высказанных пожеланий. Марианна едва стояла на ногах и, когда все несколько успокоились, под предлогом усталости удалилась к себе. Гастингс предложил всем разойтись на отдых, чтобы собраться с силами к завтрашней охоте.
Скоро все погрузилось в глубокий сон. Оставшись один у себя в палатке, Гастингс открыл маленький, находившийся в его ручном багаже сундучок и вынул оттуда шелковую шаль, подарок набоба Аудэ. Маргарита часто носила эту шаль, и потому Гастингс взял ее с собой.
Он позвал беспокойно ворчавшего у входа палатки Неро и развернул шаль. Неро зарылся с головой в складки мягкой ткани и радостно залаял. Дав Неро проникнуться запахом платка, Гастингс стал тихо шептать ему на ухо, внушая, что нужно дальше идти по следу, а затем велел позвать к себе старшего шикария. Последний немедля явился на зов, и Гастингс спросил, все ли готово к охоте и хорошо ли исследованы джунгли.
Шикарий отвечал утвердительно, почти обиженный его сомнением.
— Охота будет превосходна, — ответил он, — поблизости находятся четыре или пять тигров. Несмотря на шум в лагере, два из них подкрались к самому рву и отступили только перед огнем.
— Хорошо, — похвалил Гастингс, — я когда-то здесь охотился. В лесах Ориссы водятся также олени самой крупной и благородной породы, теперь их подстерегают, когда они идут на водопой, я хочу воспользоваться случаем и поохотиться на оленей.
— Очень хорошо, ваша милость, по всей вероятности, там окажется много оленей.
— Я знаю, — бросил Гастингс, — и сам приму меры. Выберите двести самых надежных и верных ласкариев и приведите их сюда.
Скоро шикарий в сопровождении ласкариев вернулся. Гастингс погладил Неро по голове и пошел вслед за ним через весь лагерь по направлению к дороге. Неро перебежал через дорогу и хотел войти в лес, но Гастингс принудил его вернуться и идти несколько в стороне, приказав шикарию расставлять по его следу ласкариев по одному человеку, как часовых. Таким образом он описал по лесу огромный круг, все время держа за ошейник собаку, стремившуюся в середину этого круга.
Ласкарии, вооруженные ружьями, образовали цепь вокруг обойденного Гастингсом места.
— Так, — подвел итог Гастингс. — Олени, которые обложены нами, наверняка затаились там, чутье никогда не обманывает Неро. Ты уверен, что ласкарии никого не пропустят через цепь, пока я не буду готов?
— Убежден, — отвечал шикарий, — каждый из них снабжен пищей и питьем на два дня, и я отвечаю за то, что они не пропустят мимо себя ни человека, ни зверя.
— Ты упомянул о людях. Возможно, что там скрываются парии, прежде они попадались в этой местности. Их надо задержать и доложить мне, если будут сопротивляться — стрелять, но только не в женщин, которых нужно во что бы то ни стало схватить живыми… Я не хочу, чтобы меня упрекали в убийстве женщин…
— Будет исполнено, — отвечал шикарий. — Я тотчас обойду всех еще раз и передам им ваше приказание.
— Сделай это, — сказал Гастингс, — а потом позаботься, чтобы завтрашняя охота прошла удачно.
Откланявшись, старший егерь обошел цепь и, переходя от одного ласкария к другому, каждому передал приказание губернатора.
— Парии, — говорил он, — хитрее зверей, и в одиночку они легче прорвутся через цепь, чем олени. Кто поймает парию, получит особое вознаграждение.
Гастингс вошел в палатку Марианны и застал ее сидящей в кресле около кровати. Она вздрогнула и боязливо взглянула на него.
— Теперь они в наших руках, — заверил он ее. — Неро не ошибается, они должны находиться здесь и могут ускользнуть от нас лишь каким-нибудь чудом.
— Боже мой, Боже мой! — дрожала Марианна. — Если суждено случиться несчастью, то я готова молить небо, чтобы они не попались нам.
— Успокойся, дорогая, — отвечал Гастингс. — Я принял меры, чтобы с Маргаритой ничего не случилось. А что касается разбойника, — добавил он мрачно, — то лучше, если он исчезнет навеки… Мужайся, я позаботился, чтобы все удалось.
— Удалось! — повторила она. — Милосердный Боже, разве такое называется удачей, и какая мука будет потом.
— Какая бы мука ни была, мы перенесем ее, и перенесем легко, потому что мы будем одни… Чтобы спасти человека из когтей льва или тигра, рискуют жизнью, а мы не побоимся мучений и горя, чтобы спасти наше дитя от позора и отчаяния.
— А разве нет другого выхода? — робко спросила Марианна.
— Нет! — сурово ответил Гастингс. — Преступник, которому я вернул человеческое достоинство и открыл путь к свету, не заслуживает прощения. Ни слова больше! Успокойся, моя дорогая, и пусть твоя гордость будет выше горестей материнского сердца.
Он поцеловал ее полные слез глаза и быстро пошел к своей палатке. Короткой стальной цепочкой привязал он собаку к ножке своей походной кровати и лег спать.
Глубокая тишина наступила в лагере, в лесу и в джунглях, лишь изредка нарушал ее храп лошадей, ворчание слонов и рычание тигров в дебрях.

II

При первых лучах солнца лагерь ожил, но все старались не шуметь. Даже прислуга говорила шепотом: все боялись спугнуть чутких хищников из их убежищ.
Гости-охотники давно встали. Лорд Торнтон сгорал от нетерпения, опытные охотники давали новичкам наставления, которые выслушивались с напряженным вниманием. Ласкарии чуть свет вышли из лагеря, став огромным полукругом в джунглях, спускавшихся к морю. Часть ласкариев осталась в лагере поддерживать огонь в кострах и защищать лошадей и вьючных животных от нападений тигров. Скоро появились и Гастингс с Марианной.
Перед большой палаткой на открытом воздухе подали закуски без спиртных напитков. Потом подвели охотничьих слонов. Вместо обычных седел, приспособленных для лежания во время путешествий, на их спинах были прикреплены хауды — охотничьи седла, нечто вроде ящиков с крепкими решетками вместо стен и очень высокими перилами, служащими одновременно стойкой для ружей.
Каждый из охотников взобрался на своего слона. Около слона леди Гастингс ехали два шикария на особенно могучих и хорошо выдрессированных слонах, чтобы помочь в случае малейшей опасности. Позади шли многочисленные и хорошо вооруженные егеря со сворами собак.
Гастингс взял Неро с собой в хауду, он не хотел оставлять его, боясь, что Неро побежит по следу. Умная собака легла у ног своего хозяина.
Вся охота направилась из лагеря в джунгли. Гастингс, ехавший впереди, подозвал к себе лорда Торнтона, чтобы дать ему еще несколько советов и особенно внушить, что надо целиться тигру прямо в сердце или в затылок, потому что только от таких ран он мгновенно умирает.
Слоны не выказывали ни малейшего беспокойства или волнения. При входе в джунгли они высоко подняли свои хоботы, чтобы тигр во время прыжка не мог схватиться за них, внимательно смотрели по сторонам и осторожно подымали тяжелые ноги, как бы желая избежать шума.
Не успела охота перейти через лагерный ров и приблизиться к джунглям, как первый шикарий, ехавший непосредственно за губернатором, протяжно затрубил в рог. В тот же миг со всех сторон поднялся оглушительный шум барабанов, трещоток и ружейных выстрелов, которым цепь загонщиков выманивала тигров из дневных логовищ и гнала их навстречу охотникам.
Вдруг слон Гастингса остановился — сбоку из кустов показалась огромная голова со сверкавшими фосфорическим блеском зеленоватыми глазами. Более опытные охотники отодвинулись, потому что одно из правил охоты — выступать против тигра в одиночку, чтобы освободить место для выстрела. Шикарий крикнул новичкам отойти друг от друга как можно дальше.
Несмотря на шум, раздававшийся со стороны загонщиков, послышался ужасающий рев страшного хищника. Почувствовав себя в засаде, он выполз из кустов и приготовился к прыжку. Не ожидая знака корнака, слон Гастингса повернулся на тигра, закинул назад хобот, низко наклонил голову и маленькими шагами направился к хищнику.
Тигр полз по земле, совершенно растянувшись, и ударял хвостом направо и налево, но вдруг сделал огромный прыжок и вцепился передними лапами в голову слона. Ужасные когти глубоко впились в толстую кожу слона, и кровь заструилась из ран. Лорд Торнтон, ближайший очевидец всего происшедшего, вскрикнул от ужаса, казалось, что тигр сейчас очутится на спине слона, так близко сверкали его глаза и лязгали страшные челюсти.
Но Гастингс стоял спокойно и неподвижно в своей хауде, нацелив ружье на тигра. Да и корнак, сидевший между головой слона и хаудой, оказался непосредственно перед тигром и держался спокойно.
Положение, казавшееся со стороны таким ужасным, в сущности, не представляло серьезной опасности: тигр, уцепившись передними лапами за голову слона, задними висел в воздухе и не имел точки опоры не только для прыжка, но и для дальнейшего карабканья по телу могучего животного. Если б тигру удалось зацепиться когтями за переднюю ногу слона, тогда корнаку и охотнику грозила бы действительно серьезная опасность. Но умный, отлично выдрессированный слон знал, что ему надо делать: он еще ниже наклонил голову, сильно потряс ею, и увлекаемый собственной тяжестью тигр грузно упал на землю.
Не успел яростно рычавший хищник приготовиться к новому прыжку, как грянули два выстрела из ружья Гастингса, и тигр, пораженный насмерть, свалился в предсмертных конвульсиях. Тогда слон выпрямился, поднял ногу и уверенно опустил ее на еще вздрагивавшую голову тигра.
Подошли шикарии и отнесли в сторону добычу. Громко раздался звук рога шикария, и со всех сторон послышались ликующие крики, приветствовавшие успех губернатора, но Гастингс, не останавливаясь, двинулся вперед на своем слоне, очень мало обеспокоенный полученными им ранами.
Скоро на краю огромного, обросшего тростником пространства послышался яростный рев второго тигра. Гонимый загонщиками, он выскочил из кустов и бросился прямо на слона лорда Торнтона. Тот выстрелил, не дав тигру прыгнуть. Целился он хорошо, но попал зверю не в сердце, а в бок. На мгновение зверь присел и громко зарычал от ярости и боли, затем сзади бросился на слона и вскарабкался ему на спину. Крепко уцепившись и щелкая зубами, сидел он непосредственно за хаудой и обдавал лорда своим горячим дыханием.
Шикарий быстро приближался на своем слоне, Гастингс велел корнаку также подъехать: лорду Чарльзу угрожала серьезная опасность.
Но лорд Торнтон не терял хладнокровия. Он схватил другое ружье, подошел к задней решетке хауды и почти в упор выстрелил из обоих стволов в голову тигра. Тигр упал со слона, кровь так и лилась, но выстрелы все-таки оказались не смертельными. Раненый зверь огромным прыжком бросился на шедших позади ласкариев, сшиб одного из них и, пробивая себе дорогу среди подходивших со всех сторон охотников, помчался прямо в чащу.
Гастингс подоспел на своем слоне. Лорд Торнтон непосредственно следовал за ним.
— Вы слишком рано стреляли, — крикнул ему Гастингс, — но вам делает честь ваше хладнокровие. При первой охоте на тигра обыкновенно теряют голову.
— Я уверен, что хищник смертельно ранен, — заявил лорд Торнтон. — Он не уйдет далеко. Нельзя ли его догнать? Очень уж хороша его шкура!
— Вы не знаете, насколько они живучи, лорд Чарльз, — возразил Гастингс. — Если сердце и затылок не тронуты, то тигры поправляются от самых тяжелых ран. Но шкура от вас не уйдет, а раненого тигра надо догнать и прикончить.
— Спустите собак! — приказал Гастингс.
Собак спустили, и они, рыча и обнюхивая, пошли по следу. Даже Неро завозился в хауде.
Все осторожно двигались за собаками, только Марианна осталась около раненого ласкария и утешала его. Вдруг собаки остановились и ощетинились, ни одна не осмелилась пойти навстречу тигру, который сидел в высоком тростнике и при приближении людей вскочил, зарычав от боли.
— Пустите меня вперед! — крикнул лорд. — Это моя добыча…
— Стойте! — приказал Гастингс. — Тигр теперь опаснее, чем когда-либо, и, если у него хватит сил для прыжка, он бросится на охотников и собак, и его жизнь нам будет дорого стоить. Стреляйте! — крикнул он.
Шикарии стали полукругом за собаками и прицелились, по знаку Гастингса раздался залп, и тигр свалился. Около него образовалась целая лужа крови.
— Теперь ваша добыча не уйдет от вас! — проговорил Гастингс.
Охота продолжалась. Один из тигров достался лорду Торнтону, на этот раз ему удалось подпустить тигра спереди и, когда слон стряхнул его с головы, убить его метким выстрелом в затылок. Другой подкрадывался к слону Марианны, но бросился на одного из находившихся поблизости слонов с шикарием. Слон стряхнул его, тигр упал на спину, и не успел он подняться, как Марианна выстрелила ему прямо в сердце, а ее слон наступил на голову умирающего зверя.
Все охотники в приподнятом настроении окончили охоту. Гастингс велел всем идти отдыхать до следующего дня.
За поздним обедом царило еще большее веселье, чем накануне, и никто не ощущал усталости. Марианна рано удалилась, а Гастингс объявил, что он завтра не примет участия в охоте: ему хотелось сделать по другую сторону леса охотничью рекогносцировку, чтобы убедиться, не может ли он предложить еще гостям охоту на оленей.
Скоро весь лагерь погрузился в глубокий сон, только со стороны джунглей раздавался рев потревоженных хищников. Когда Гастингс пришел к Марианне в палатку, чтобы пожелать ей доброй ночи, она еще раз робко спросила его, нельзя ли найти другое решение поимки беглецов, но Гастингс остался неумолим.
На другой день рано утром все снова направились к джунглям. Охота обещала стать еще интереснее, потому что раздраженные тигры смелее выходили на охотников. Когда охотники скрылись в джунглях, Гастингс позвал старшего егеря, не принимавшего сегодня участие в охоте, и приказал ему провести себя на обложенное место.
Гастингс взял ружье, висевшее у него на плече, большой охотничий нож на поясе, а за поясом, в складках платья, — два пистолета. Он кликнул Неро.
Только Гастингс хотел идти, как пришла Марианна в короткой амазонке. Она тоже взяла с собой изящное ружье, но не радовалась предстоявшей охоте, бледное лицо ее говорило, что она не спала всю ночь, глаза, красные от слез, глядели тускло.
— Ты хочешь идти со мной? — строго и с упреком спросил Гастингс.
— Ты должен мне позволить, — умоляющим, но твердым и решительным голосом вымолвила она.
Гастингс стоял с мрачно опущенными глазами. Он понимал, что, несмотря на покладистость Марианны, она не послушается его, а при охоте на оленей никакой опасности не предвиделось.
— Иди, — разрешил он наконец и, близко подойдя к ней, тихо добавил: — В первый раз ты добиваешься того, в чем я хотел бы тебе отказать!
— И в последний, — тихо ответила она и быстро пошла вперед, чтобы прекратить всякие разговоры.
Похитив Маргариту из губернаторского дворца, капитан мчался с ней по той же дороге, по которой шел Гастингс со своей охотой. Беглецы отдыхали редко и то, только для того, чтобы дать передохнуть лошадям. Скоро они достигли гор Ориссы, в ущельях которых жил когда-то Раху. Уверенный в том, что теперь его не догонят, капитан медленно поехал по дороге, вьющейся между джунглями и лесными высотами.
На второй день вечером он остановился, посмотрел по сторонам и, убедившись, что поблизости никого нет, соскочил с лошади, помог слезть Маргарите, крайне утомленной продолжительной поездкой, и повел ее в горы, в сторону от дороги. Его слуга-индус пошел за ними, ведя на поводу всех трех лошадей, но предварительно он искусно замел платком следы их копыт на песчаной дороге.
Скоро они скрылись в лесной чаще, и никто не смог бы найти их следа. После получасовой ходьбы они пришли к более открытому месту, где перед ними предстало чистое звездное небо. Когда-то здесь и находился стан Раху. После убийства кавалера д’Обри и исчезновения Раху парии удалились отсюда, боясь, что их здесь накроют. Местность успела уже зарасти молодым кустарником, и, если б случайно сюда попал охотник, он вряд ли догадался бы, что когда-то здесь жили люди.
Для большей уверенности капитан издал звук, похожий на крик совы, но ответа не последовало: все по-прежнему было тихо и спокойно. Тогда капитан пошел в глубину поляны. С трудом пробивая себе дорогу, провел он Маргариту к заросшей мхом скале, из щелей которой кое-где рос кустарник. Капитан начал ощупывать скалу и наконец радостно закричал:
— Я не ошибся, мы у цели, и если темные силы не вооружатся против нас и небо не отвернется от нас, то мы найдем здесь убежище, пока не перестанет нам грозить преследование.
Слуга с лошадьми тоже подошел и подвел усталых животных.
— Принеси света! — приказал Синдгэм.
Слуга достал фонарь, выбил огонь и зажег свечу. При свете в скале показалось довольно большое темное отверстие, в которое мог, согнувшись, войти человек.
— Вот наш дворец, — с горечью показал капитан. — Сюда мы изгнаны людьми, но не бойся, моя дорогая, — продолжал он, видя, что Маргарита с содроганием взглянула на темную пещеру. — Я испытал уже и знаю, что дебри приветливее людей. Пещера когда-то послужила убежищем для моей мести, тем вернее она укроет нас для любви.
Он вынул из-за пояса пороховницу, насыпал на широкий камень у входа немного пороха и зажег его. Взвилось пламя, дым проник в пещеру, из нее вылетело несколько ночных бабочек, выбежали и скрылись ящерицы.
— Я так и думал, — заметил капитан. — Дикие звери избегают мест, где раньше жил человек. Возьми еще фонарь, — крикнул он слуге, — и войди туда.
Слуга зажег второй фонарь и, нагнув голову, без всякого страха вошел в мрачную пещеру, внутри которой просматривались довольно грубо сделанные столы и стулья, на земле и на сиденьях виднелись остатки циновок и ковров.
— Выбрось весь этот хлам, — крикнул капитан, — и вычисти как можно лучше пол и стены.
Слуга повиновался.
— А теперь, Наразинга, открой чемодан, который я велел навьючить на лошадей! — попросил капитан, с радостью замечавший, что испуганное лицо Маргариты прояснялось все более и более.
Слуга исполнил приказание, и из чемодана появилось много разнообразных предметов. Сперва он вынул тончайшие ковровые ткани, очень плотно свернутые. Капитан велел разложить ковры по полу и сам повесил шелковые ткани вместо занавесок, так что пещера оказалась разделенной на три части.
Потом появились чашки и посуда из серебра и лакированного дерева. О пище капитан тоже позаботился. Чай, сушеное мясо и рыба, разные консервы, корабельные сухари, варенья — все капитан взял в таком количестве, которое смог увезти на трех лошадях, не обременяя их чрезмерно. Когда все было готово, капитан ввел Маргариту внутрь пещеры.
Она радостно всплеснула руками.
— Какое великолепие! — воскликнула она. — Ты говорил, что нам придется скрываться в пустыне, но здесь мало похоже на ту пустыню, какой я представляла ее себе.
— Любовь, — заметил капитан, — преодолевает и пустыни, и все…
Он обнял Маргариту, казавшуюся здесь, при дрожащем свете фонаря, какой-то лесной феей, и нежно и почтительно поцеловал ее золотистые волосы.
— Теперь отдохни, дорогая моя. Я же позабочусь, чтобы в нашем жилище стало еще приветливее.
В задней части пещеры он устроил ложе из мягких одеял, а вместо подушки подложил один из чемоданов. Маргарита устало потянулась на нем, со счастливой улыбкой кивнула капитану и, закрыв глаза, тотчас же уснула.
Капитан же со своим верным слугой Наразингой, красивым смуглым индусом из касты судров, занялся сперва лошадьми, приготовил им подстилку из сухих листьев и травы, напоил в близлежащем ручье и накормил кукурузой, потом развел перед пещерой костер из сухих веток и приготовил ужин, состоящий из обваренного кипятком сушеного мяса, чая и варенья.
Он велел накрыть маленький столик, разбудил Маргариту и повел ее к столу.
Я думала, — почти с упреком промолвила Маргарита, — что приношу тебе жертву, а ты окружаешь меня всем, что я имела в Калькутте.
— Всем? — мрачно спросил капитан. — Да разве такие мелочи придают цену жизни? Но сумеешь ли ты обойтись без своей матери, с детства окружавшей тебя заботой, и без того, кого ты называешь отцом? Не пожалеешь ли ты когда-нибудь об их любви, заботе и прежней блестящей жизни?
— Я сумею обойтись без всего этого. — Маргарита нежно прижалась к нему.
Он поцеловал ее большие голубые глаза с блестевшими на ресницах слезинками. Потом они сели за стол, и Наразинга служил им так же внимательно и почтительно, как в блестящих покоях резиденции Гастингса.
— Здесь, в пустыне, мы все равны, — молвила Маргарита, — и верному нашему спутнику, согласившемуся делить с нами нужду и опасности, подобает сидеть за одним столом с нами.
Она подозвала Наразингу, но тот сказал почти с упреком:
— Нет, леди Маргарита, такого никогда не случится! Я прогневил бы богов, если бы осмелился приравнивать себя к господам. Никогда не будет этого ни здесь, ни в пустынном лесу, ни в блестящих дворцах, куда в конце концов вы вернетесь, если небо справедливо, — и тогда вы позволите Наразинге служить вам.
Скрестив руки, он низко поклонился.
Капитан мрачно уставился в одну точку. Что сказал бы верный слуга, так строго различавший сословия, если бы узнал, что его господин, к которому он относился с такой робкой почтительностью, когда-то жил в этой пещере и предводительствовал над париями и что кровь париев действительно текла в его жилах?..
По окончании трапезы капитан показал Маргарите глубокую щель в уступе скалы. Туда он спрятал лежавшие у него в боковом кармане банковские билеты и кошелек, наполненный золотом.
— Здесь наше будущее! — показал он. — Мы достигнем впоследствии французской или голландской гавани и отправимся в Европу, где нам понадобится всемогущее золото. И если же со мной, что вполне возможно, случится несчастье, то не забудь место, где оно лежит. Золото, не нужное нам сейчас, поможет тебе вернуться в свет, и с его помощью ты найдешь дорогу к своим.
— Ты не должен так говорить, мой ненаглядный, — со слезами отозвалась Маргарита. — Что стало бы со мной, если б я тебя лишилась?
— Я верю в счастье, — ответил капитан. — Разве небо соединило бы наши сердца, покровительствовало бы нам до сих пор, если б не хотело нас сделать счастливыми? Но надо думать и о завистливых темных силах. Теперь мы должны защитить себя от внешнего мира. Ты увидишь, что у нашего дворца есть ворота, защищающие вход не хуже, чем железные ворота во дворце самого Могола.
Он подошел к входу. Сбоку около стены оказался широкий плоский кусок скалы, немногим толще доски, тщательно пригнанный с одной стороны. Наружная его сторона имела грубую, шероховатую и покрытую мхом поверхность и вполне подходила к входному отверстию, когда его прислоняли изнутри, то никто не стал бы искать здесь вход в пещеру. Капитан указал Наразинге на маленькую, находившуюся около двери часть пещеры, сам занял следующую часть, а третью, самую большую, предоставил Маргарите, отделив ее плотными занавесками.
— Здесь твое царство, Маргарита, — указал капитан, — пока мы не достигнем цели и не найдем себе родины, куда я мог бы ввести тебя как мою жену.
Он еле коснулся ее губ и быстро отвернулся. Она нежно и крепко пожала ему руку, но потом быстро отошла и тихо прошептала:
— Покойной ночи.
В глубокой тишине капитан изредка слышал за тяжелой двойной занавеской жалобные вздохи, иногда даже тихое рыдание, он несколько раз вскакивал, подходил к занавеске, хватался за нее, но в страхе отступал.
‘Нет, — думал он, — сжимая руками пылавший лоб, никто не должен упрекнуть меня в том, что я злоупотреблял ее доверием!’
На другое утро капитан встал очень рано, задолго до пробуждения Маргариты. В расселине скалы он устроил место для очага, чтобы перед пещерой по возможности не оставалось следов человеческого пребывания. Он приказал слуге отвести лошадей в ближайшую деревушку и там продать их и купить провизии, пороху и дроби, потому что охота — главное подспорье для пищи беглецов.
Наконец появилась Маргарита с несколько утомленным видом, но сон все-таки освежил ее. Слегка покрасневшие глаза Маргариты радостно засияли при виде капитана. Здороваясь, она нежно обняла его, но он не коснулся ее улыбавшихся губ, а лишь с благоговением поцеловал ее золотистые волосы.
Наразинга вернулся в тот же день вечером, продав лошадей и принеся разных фруктов, овощей, несколько сосудов с индийским пивом ‘явазурой’, которые он поставил вместе с другими напитками в трещину скалы.
Капитан почти весь день старался придать их жилищу больший уют, он подумал обо всем. В его запасах оказались даже льняные ткани и мягкая кожа, и, к крайнему удивлению Маргариты, он принялся шить ей приспособленный для дебрей костюм с сандалиями и круглой, закрывающей голову и затылок шляпой, чтобы она могла сопровождать его в прогулках по окрестностям.
Началась однообразная и во многих отношениях тяжелая жизнь, напоминавшая приключения Робинзона Крузо. Из взятых с собой легких материй капитан сделал наволочки и наполнил их сухими листьями, из твердой коры, принесенной им из чащи, он смастерил огромные тазы, чтоб сохранять в пещере ключевую воду для мытья и стряпни. Маргарита усердно помогала ему, часто смеясь над собственной неловкостью. Они вместе ходили в лес собирать фрукты. Иногда он уходил один за дичью. Капитан нередко убивал молодых оленей и очень искусно солил или вялил их мясо, а шкуру и рога употреблял на украшение их жилища. Порой, тщательно подчернив лицо и одевшись бродягой, капитан отправлялся в разведку. Он заходил даже в далекие города и селения и всегда возвращался с известием, что беглецов еще усердно разыскивают.
Выйти из верного убежища и добраться до гавани, чтобы переправиться через море, все еще не представлялось возможным. Маргарита даже радовалась этому. Для нее новая жизнь на лоне природы представляла особенную прелесть, тем более что благодаря неусыпным заботам капитана она не чувствовала никаких лишений даже по сравнению с прежней утонченной жизнью. Несмотря на кажущееся однообразие, каждый день приносил с собой новые впечатления. Ей казалось, что она только теперь вполне узнала своего возлюбленного и стала ему гораздо ближе, чем могла предполагать прежде.
После захода солнца, когда жилище их освещалось фонарями, в которых Наразинга заменил свечи масляными лампочками, капитан беседовал с ней о чуждом ей мире, в котором он прежде жил. Он, изучивший в храме Хугли под руководством браминов священные Веды и богатую индийскую литературу, объяснял ей глубокую, полную смысла религию браманизма. В свою очередь он расспрашивал ее о христианском учении и с глубоким благоговением прислушивался к ее словам.
— В храмах Брамы, — говорил он, — изгнанный из рая мир стремится вновь найти путь к Богу. Христос открывает этот путь. Пусть жестокий мир прячется за свою гордость и тщеславие — свет солнца христианства проникает всюду, и здесь, в глуши лесов, его тепло чувствуется нами больше, чем в блестящей резиденции в Калькутте.
В то же время в душе Синдгэма происходила борьба. Когда при вечернем прощании Маргарита нежно к нему прижималась, когда ее влажные глаза смотрели на него, а губы, казалось, искали его поцелуя и он чувствовал на щеке ее дыхание, сердце его начинало усиленно биться, кровь приливала к вискам, но гордость и сила воли всегда преодолевали его страсть.
Иногда ночью со стороны джунглей слышалось ужасное рычание тигров, но капитан уверял, что здесь менее, чем где-либо, можно опасаться кровожадных хищников: они не решаются входить в густой лес, а только подстерегают оленей, когда те идут на водопой или же выходят из своих убежищ, чтобы подкрасться к пастбищам оленей. Во всяком случае, если б тигр и проник в лес, то ночью закрытая пещера была совершенно безопасной и очень удобной для защиты.
Однажды, вернувшись вечером с охоты, капитан сидел с Маргаритой за ужином, а Наразинга в передней чистил оружие. Вдруг слуга испуганно отдернул занавеску.
— Господин! — крикнул он. — Выйди сюда и послушай!.. Слышны громкие голоса, подошло много-много людей. Я думал, что это путешественники, спускающиеся по большой дороге к Мадрасу, но они не прошли дальше, они остановились у опушки джунглей — я слышал ворчание слонов и фырканье лошадей, и на темном небе видно зарево от костров.
Капитан быстро вышел из пещеры, Маргарита, бледнея, прижала руки к сердцу.
Капитан осторожно оглянулся. Действительно, с одной стороны темное небо все больше и больше озарялось светом костров. Слышались голоса людей, а также какой-то стук.
— Они сколачивают палатки. Должно быть, приехали на охоту…
— Дело плохо, — подтвердил капитан, еще внимательнее прислушиваясь к разнообразным звукам, — охотиться будут на тигров только в джунглях, сюда, в лес, пока не придут, но мы должны сохранять осторожность, избегать всякого шума и не разводить огня, пока охота не окончится. Кто может здесь охотиться?
— Я пойду узнаю, — сказал Наразинга.
Капитан вернулся к Маргарите успокоить и ободрить ее. Он сказал ей, что им здесь нечего бояться.
Приблизительно через час Наразинга вернулся очень взволнованный.
— Господин, — обратился он, — это сам губернатор сэр Уоррен Гастингс с многочисленными гостями и большой охотой. Они расположились там лагерем. Я подкрался совсем близко и слышал разговор шикариев и прислуги, находящейся при слонах и лошадях. Завтра рано утром начнется охота на тигров, и леди тоже тут, и, пожалуй, больше тысячи ласкариев-загонщиков…
— Боже мой! — воскликнула Маргарита. — Мы погибли. Моя мать здесь, это не случайность, нет, охотятся на нас, а не на тигров!..
Капитан мрачно вперил свой взгляд в землю.
— Ты ведь слышишь, — успокоил он ее, — они хотят охотиться на тигров. Если б они хотели преследовать нас, они подошли бы тихонько, а не брали бы с собой целые тысячи народу.
— Я тогда не понимаю, — пролепетала Маргарита, — но я знаю, что сэр Уоррен Гастингс все делает не так, как другие. О Боже мой, помоги нам убежать!
— Убежать? — грустно спросил капитан. — Если они пришли ради нас, то они скоро найдут наш след, да и куда мы побежим? Мы не можем выйти из лесу.
— Но лес тянется далеко, вдоль всех гор, — возразила Маргарита. — Он становится все гуще и гуще, убежим туда. Было бы ужасно, если б они нас нашли!
— Может быть, — предложил Наразинга, дрожа от страха, — лучше всего последовать совету леди, здесь нас может выдать всякая случайность. Слуги могут нечаянно проникнуть сюда в поисках источника или плодов пальм — в глубине леса будет безопаснее.
— А если они придут сюда и найдут эту пещеру, то они все-таки нападут на наш след! — поморщился капитан. — Нам остается только надеяться на Бога и ждать, чтобы опасность миновала.
— Пещеру можно закрыть, — заметил слуга. — Я осторожно прилажу камень к входу.
Капитан все еще колебался, но скоро и он пришел к заключению, что лучше всего удалиться в самую чащу и там переждать опасность. Он велел Наразинге закрыть вход, тот, ползая по земле, так искусно все сделал, что снаружи без особенно тщательного исследования ничего нельзя было заметить. Маргарита надела самую прочную лесную обувь. Капитан взял пороху и пуль, заткнул за пояс два кинжала, и трое беглецов стали прокладывать себе дорогу через кусты и деревья в противоположную от лагеря сторону. Не успели они пройти несколько шагов, как шедший впереди Наразинга остановился.
— Стойте, стойте, — прошептал он. — Я слышу в чаще тихие голоса.
Капитан почувствовал, как кровь застыла у него в жилах. Маргарита упала около него на колени.
— Это голос старшего шикария, — шепнул Наразинга капитану. — Много людей идут друг за другом через лес, и слышите, господин, — продолжал он, забыв от страха всякую почтительность и судорожно сжимая руку капитана, — слышите, это голос сэра Уоррена, самого губернатора.
— Оставайся тут! — приказал капитан. — Я сам пойду послушаю, в чем дело.
Через несколько минут он вернулся.
— Весь лес окружен, — сказал он, — бегство немыслимо. Но они говорят об оленях, которых здесь много водится, и хотят на них охотиться — цепь ласкариев должна обложить зверя. Единственное наше спасение — спрятаться как можно лучше в пещеру и уничтожить все следы нашего пребывания. Если они ничего не знают о нашем убежище, то в пылу охоты они пройдут мимо, и мы будем спасены.
Он прислушивался еще несколько минут. Шаги и голоса удалялись, но время от времени в ночной тишине слышалось с разных сторон потрескивание веток и тихое бряцание оружия.
— Цепь замкнута, — с мрачным спокойствием промолвил капитан, — у нас выбора нет, один Бог может спасти нас.
Он поднял на руки Маргариту и унес ее обратно в пещеру. Отверстие в скале, где находилась кухня, они заткнули землей и мхом, там, где трава была истоптана, набросали веток и листьев, а потом все трое удалились в пещеру, не закрывая входа, чтобы лучше все услышать. Маргарита, утомившись, заснула, но во сне иногда испуганно вскакивала, капитан и Наразинга остались у входа, прислушиваясь ко всякому шороху.
На другой день рано утром послышался шум выступающей охоты. Беглецы издали слышали выстрелы и рычание тигров. Надежда, готовая возродиться в сердце капитана, угасла, когда он, осторожно пробравшись через кустарник, убедился, что они все еще оцеплены. Значит, не раздумали еще охотиться на оленей, и его бегство с Маргаритой невозможно. Он всячески старался утешить и успокоить Маргариту. Весь день прошел в боязливом ожидании, а при наступлении ночи капитан и его слуга опять стали караулить со страхом и беспокойством.
Капитан с облегчением вздохнул, когда при наступлении следующего дня со стороны джунглей вновь послышался шум охоты.
— Они раздумали и не придут сюда, — возгласил он, — опасность минует, Бог не оставит нас.
Но Наразинга, прислушиваясь, приложил ухо к земле.
— Слушай, господин, слушай, — шепнул он, — кругом начинается движение.
Мимо пещеры, ломая ветки, пробежал старый олень, за ним следом несколько молодых.
— Они здесь, — проговорил Наразинга, — охота начинается.
Не говоря ни слова, капитан толкнул своего слугу в пещеру, вошел за ним, осторожно задвинул обросший мхом обломок скалы и поспешил к Маргарите.
— Нам грозит большая опасность, дорогая моя! — сказал он. — Соберись с духом и надейся на Бога. Он один может нас спасти.
Маргарита вскочила. Близость опасности, с таким страхом ожидаемой, вернула ей всю силу воли.
— Я буду молить о помощи Его, Всесильного Творца Вселенной! — воскликнула она. — Когда они придут, во мне не будет страха, дорогой мой. Всему свету я скажу, что я твоя и вечно буду твоей!
Она упала на колени, подняла вверх руки, и глаза ее, полные доверия, обратились к небу с молитвой. Капитан стоял рядом с ней, и его могучая фигура дрожала от сдержанного волнения. Он также сложил руки, но плотно сжатые губы не произносили ни слова, его сердце не ощущало твердой веры в Божью помощь. Наразинга лежал, распростертый на земле. Он скрестил руки на груди и дрожащими губами шептал браминские молитвы.
Под предводительством старшего шикария Гастингс дошел с Марианной до цепи ласкариев, хладнокровно и спокойно приказал начать охоту и вошел в круг загонщиков, окружавших и охранявших эту местность.
Цепь медленно стала стягиваться. Неро стремился вперед и старался освободиться от цепи, на которой хозяин его удерживал. Гастингс строго крикнул на него, и, слегка ворча, собака послушно легла у его ног.
— Останься здесь, — приказал Гастингс идущему за ним шикарию, — и скажи загонщикам остановиться, я хочу поохотиться в кустах.
Приказ губернатора несколько удивил шикария, круг загонщиков еще очень широк, и охота в кустах представлялась трудной и утомительной, но он затрубил в рог, и моментально шум трещоток умолк.
— Пойдем! — позвал Гастингс Марианну.
Он крепко держал цепь стремившейся вперед собаки и шел за ней, отгибая для Марианны ветки и помогая ей пробираться по корням деревьев и через кустарник.
Спустя некоторое время они дошли до открытого места перед пещерой. Гастингс хмуро оглянулся.
— Неужели Неро ошибся? — предположил он. — Неужели он вел нас по неверному следу или его сбили следы других зверей? Здесь ничего не видно.
Внезапно Неро сильно рванулся из рук своего хозяина, громко залаял и бросился к пещере. Около входа он подпрыгнул и изо всех сил стал царапаться.
Гастингс быстро подошел и ударил прикладом ружья по скале. Послышался глухой звук.
— Так вот где они скрываются! — грозным голосом закричал Гастингс. — Вот куда этот разбойник, этот пария увлек жертву своего преступления!
Марианна вскрикнула от ужаса и умоляюще протянула руки. Гастингс изо всех сил напирал на обломок скалы, который все больше и больше качался, образовалась щель, через которую ясно проглядывала внутренность пещеры.
Вдруг, как бы по волшебству, камень отодвинулся в сторону. Из темного отверстия, согнувшись, вышел капитан и, гордо выпрямившись, бледный как смерть, подошел к Гастингсу.
— О Боже мой! — воскликнула Марианна. — Спаси и сохрани его, Ты один это можешь!
Маргарита такая же бледная, но и такая же гордая, появилась у входа.
— Маргарита, дитя мое! — кинулась к ней Марианна.
Гастингс остановил жену повелительным жестом. С минуту он и капитан стояли молча друг против друга, их взгляды скрестились, как острые клинки.
— Так я нашел наконец, — первым заговорил Гастингс, и голос его страшно зазвучал в окружающей тишине, — подлого разбойника, парию, осмелившегося протянуть окровавленную руку за чистым, благородным цветком, росшим на недосягаемой для него высоте.
— Вы лжете, сэр Уоррен! — возразил капитан хриплым голосом. — Вы требовали моих услуг, для вас рука парии поразила Мизорского льва, готового уже на вас прыгнуть. Без моей руки, без крови, пролитой ею, вы стали бы теперь посмешищем всей Индии и Англии, игрушкой ваших врагов. Рука парии сделала вас царем Индии. Вы торжественно обещали мне награду, и вы подло нарушили свое слово. Я сам взял то, в чем вы мне отказали, но я никогда не сделал бы этого, если бы Маргарита сама мне не дала на то права. Вы не судья мне, сэр Уоррен, над нами Бог, но даже и по человеческим законам вы не правы. Вы презираете парию, но если есть на свете существо, стоящее ниже парии настолько, насколько вы считаете себя выше его, то это существо презирало бы вас за то, что вы подло нарушили свое слово.
— Он говорит правду! — подтвердила Маргарита. — Я по доброй воле принадлежу ему.
Неро, ласкаясь, улегся у ног Маргариты и смотрел на нее умными выразительными глазами, как бы желая сказать: ‘Я исполнил свой долг, теперь все хорошо’.
— Гастингс! — воскликнула Марианна. — Уоррен, умоляю тебя, не забывай, что отмщение — дело Божье!
При словах капитана Гастингс страшно побледнел.
— Как? — закричал он. — Так осмеливается говорить тот, кого я вытащил из грязи и призвал к новой жизни?.. Но довольно слов, твой час настал, я собственной рукой избавлю от тебя свет.
Он вытащил из-за пояса пистолет и взвел курок.
— И вы думаете, сэр Уоррен, — проговорил капитан, — что я стал бы дожидаться вашей пули, если бы дорожил жизнью? Вас теперь уже не было бы в живых, если бы я поднял руку на того, кто заменял моей Маргарите отца.
Гастингс дрожал от гнева, глаза его метали искры. Он поднял свой пистолет и прицелился в капитана.
— Уоррен, опомнись! — крикнула Марианна.
Она хотела броситься к нему, но Маргарита ее опередила, вмиг она очутилась перед капитаном и прикрыла его собой как раз в тот момент, когда Гастингс хотел спустить курок.
— Будь покоен, дорогой мой! — воскликнула она. — Та пуля, которая попадет в тебя, убьет и меня! Ничто не разлучит меня с тобой ни на земле, ни на небе.
Она стояла лицом к Гастингсу, в ее глазах не было ни страха, ни колебания — в них светилось одно лишь мужество.
Гастингс, как бы ослепленный, провел рукой по глазам. Он опустил пистолет, но глаза его снова загорелись диким гневом.
— Очень мужественный поступок! — с язвительной насмешкой произнес он. — Прятаться за женщину! Пусть же и она погибнет в своем безумном ослеплении, но похититель моей чести не останется в живых.
— Вашей чести, сэр Уоррен? — вне себя закричал капитан, отстранив Маргариту. — Вы снова лжете, Маргарита чиста, как распускающийся цветок лотоса, я берег ее честь, как священное сокровище. Вам, может быть, не понять, но, видит Бог, это истинная правда! Ступай, Маргарита, ты свободна, иди к своей матери, может быть, она имеет больше прав на тебя, чем я. Пусть я умру, смерть лучше, чем жизнь без тебя!
— И ты думаешь, мой ненаглядный, что я могу жить без тебя, что я вернусь в дом твоего убийцы? Пусть он прольет твою кровь, нам, верно, нет места на земле, но и моя душа отправится с тобой туда, на небо, где царит любовь.
Она быстрым движением вытащила кинжал из-за пояса капитана и стала с ним рядом.
— Не бойся, что моя рука окажется слишком слабой, — со светлой улыбкой заметила она, — ведь я должна последовать за тобой, на это у меня всегда хватит сил.
Марианна в страхе бросилась к ней, но Маргарита крикнула, грозно сверкнув глазами:
— Назад, назад! Ты не хотела спасти его? Я не твоя больше.
Острие кинжала коснулось складок платья Маргариты.
— Уоррен! — дико вскрикнула Марианна. — Уоррен! Кровь детей разлучит нас!
Гастингс стоял еще с вытянутой рукой, капитан спокойно и серьезно смотрел на него, скрестив руки на груди. Маргарита следила за рукой Гастингса, и ее пальцы все крепче сжимали рукоятку кинжала.
В лице Гастингса происходила какая-то перемена, его взгляд будто заволокло туманом. С растроганным и удивленным выражением он повернулся к Маргарите, и его рука медленно опустилась.
Марианна с боязнью смотрела на него, не решаясь подойти, но в лице ее мелькнул луч надежды, и ее губы, казалось, тихо шептали молитву.
Пистолет выпал из рук Гастингса. Он покачнулся, как дуб под напором бури, слеза скатилась из его глаз по бледной щеке.
— Я побежден! — сказал он тихим голосом. — И видит Бог, я в первый раз произношу это слово!
— Побежден любовью, — крикнула Марианна, бросаясь в его объятия, — а такое поражение — величайший триумф победителя, не склонявшегося ни перед какой человеческой властью.
Маргарита медленно подошла, упала перед Гастингсом на колени и поцеловала его руку. Неро бегал вокруг и радостно лаял.
Гастингс нежно освободился из объятий Марианны, подошел к капитану и протянул ему руку.
— Простите, капитан, — выдохнул он растроганно. — Я был не прав перед вами. Светские предрассудки не должны влиять на меня, всегда боровшегося со светом. Я просто сердился на человека, не желавшего подчиниться моей воле, но этот человек, вероятно, был самым верным моим другом.
— Я был вашим верным другом и всегда бы остался им, — ответил капитан, тронутый до глубины души, но все еще не подавая руки Гастингсу. — И если бы вы отказали мне, то я молча удалился бы, и Маргарита никогда бы не узнала, что происходит у меня в сердце. Но, сэр Уоррен, вы дали мне слово, дали слово исполнить всякое мое желание, которое в вашей власти, и, заручившись вашим словом, я имел право говорить Маргарите о своей любви, а когда моя любовь встретила взаимность, то я стал за нее бороться.
— Я не требую, чтобы вы раскаивались, — уточнил Гастингс. — Вы слышали, я просил у вас прощения. Со мной случилось такое впервые в жизни.
— О, сэр Уоррен! — воскликнул капитан. — Я вовсе не требую унижения от человека, всегда служившего для меня примером и ставшего предметом уважения, но я требую признания моего права. Не будем говорить о прощении, забудем все, что наполняло сердца наши болью и горечью, и доверчиво, как прежде, я спрашиваю вас: исполните ли вы свое обещание, дадите ли мне руку Маргариты, забудете ли мое темное прошлое, которое разделяет нас?
— Темное прошлое, — серьезно возразил Гастингс, — навсегда исчезло именно здесь, сейчас. Пусть тот, кто когда-то жил здесь, полный злобы и мести, и вернулся сюда, чтобы защищать свою любовь, теперь навеки исчезнет. Капитан Синдгэм, благородный кавалер рыцарского ордена Бани, смело может просить руки баронессы Имгоф, приемной дочери Уоррена Гастингса, который, подобно ему, возвысился силой своей воли.
— Теперь я вновь узнаю тебя, мой Уоррен! — восторженно воскликнула Марианна, обнимая Гастингса.
Маргарита же, плача от радости, схватила руку капитана и подвела его к Гастингсу, который крепко пожал его руку.
— Я знала! — воскликнула Маргарита. — Он не мог остаться неумолимым. Люби его, мой Эдуард, как я любила его всю жизнь.
Вдали раздались выстрелы и звуки рога.
— Там, — заявил Гастингс, — охотятся за тигром, страшилищем дебрей, а здесь людское высокомерие и предрассудки, более жестокие, чем тигр, побеждены любовью. Но, друг мой, я должен поставить вам одно условие.
— Здесь больше нет губернатора Индии, — улыбнулся капитан. — Теперь заговорил отец, а от него мы примем всякое условие, всякое его желание является приказанием для нас.
— Я доказал вам, — продолжал Гастингс, — что умею презирать светское высокомерие, но ради вас самих и Маргариты я считаю нужным с ним считаться. Все, что произошло здесь, должно для всех остаться тайной. Для глаз света вы находитесь теперь в Англии, а Маргарита, больная, лежит у себя в комнате, в губернаторском дворце.
— Благодарю тебя, отец, благодарю тебя! — воскликнула Маргарита, целуя руку Гастингса.
— Поэтому, — продолжал Гастингс, — Маргарита должна тайно вернуться в Калькутту и, выздоровев, выйти из своей комнаты, вы же, капитан, должны отправиться в Лондон.
— В Лондон? — воскликнул капитан, и в глазах его мелькнуло недоверие.
— Так должно быть, — заверил Гастингс. — Все думают, что вы там, и для всех вы должны оттуда вернуться, а так как вы теперь мой друг и навеки принадлежите мне, то я требую, чтобы вы оказали мне там важную услугу, для которой я вас предназначал. После вашего исчезновения лейтенант Бантам повез мои доклады в Лондон. На днях отходит корабль — он уже готов к отплытию. Вы поедете с ним и исполните в Лондоне все мои поручения. До отхода корабля вы тайно поживете в Калькутте, сохраняя свое инкогнито и на корабле, и только в Лондоне появитесь опять в качестве капитана Синдгэма. А я тотчас по возвращении с охоты торжественно объявлю о вашем обручении с дочерью Марианны. Теперь я сдержу свое слово.
— Разлука тяжела, — вздохнул капитан, — но я вижу, что она необходима, и видит Бог, — прибавил он вполголоса, обращаясь к Гастингсу, — я принес чести и имени Маргариты еще большую жертву.
Гастингс молча пожал ему руку:
— Вернитесь в свою пещеру, я все устрою!
Когда капитан и Маргарита входили в пещеру, оттуда вышел Наразинга и бросился к ногам Гастингса.
— Ты сохранял верность своему господину, — ласково потрепал Гастингс его по плечу, — а верность редко встречается на свете.
Камень придвинули вновь, и Гастингс затрубил в маленький охотничий рог, висевший у него на руке. Через несколько минут появились шикарии.
— Я упустил оленя, — проговорил Гастингс, — в кустах охота слишком утомительна, я не хочу ее продолжать. Оленя, которого я убил, надо отнести в лагерь. Ласкариев можно отпустить, но леди устала и прямо отсюда вернется в Калькутту. Сюда нужно будет принести закрытый паланкин, возьми только самое необходимое количество людей, и пусть они ждут у лагеря. Ты один будешь сопровождать носилки, а мне приведи сюда двух самых быстрых лошадей, и, пойми меня хорошенько, ты будешь молчалив, как рыба.
— Ваша милость меня знает! — обиделся шикарий и исчез в кустах.
Гастингс постучал в камень, пещера открылась, и он вошел с Марианной внутрь. С интересом рассматривал он убранство. Маргарита быстро приготовила что-то и, сияя от счастья, угощала мать и ее мужа, которого вновь стала называть отцом.
Гастингс находился в приподнятом настроении, и он несколько раз нежно обнимал Маргариту, казалось, что у него с груди упала тяжесть, от которой он сильно страдал. Он опять чувствовал себя сильным и свободным, как всегда, когда боролся со светом, зная, что может победить его собственными силой и волей. Марианна как будто помолодела, а Маргарита и капитан радовались, как дети.
Скоро из кустов вышел шикарий с двумя лошадьми.
— Давай мне лошадей, — крикнул Гастингс, — и вернись к носилкам. Когда услышишь мой рог, придешь сюда!
Шикарий поклонился, передал своему господину поводья и снова исчез в кустах. Остальные вышли из пещеры.
Гастингс торопил с прощанием. Лошадей он оставил капитану и Наразинге. Он повел Марианну и Маргариту, грустным взглядом прощавшуюся с тихим убежищем, через чащу к большой дороге, где стоял паланкин. Вдали, отвернувшись, стояли носильщики и шикарии. Марианна с дочерью вошли в паланкин. Занавески задернули, и Гастингс затрубил в рог. Шикарий подвел носильщиков и громко затрубил по направлению к лагерю.
Вскоре подъехали верхом слуги и повозки со служанками. Никто не подозревал, что в паланкине сидят две дамы, а не одна, из паланкина вытащили палки, прикрепили его к запряженной быстроногими волами повозке и поехали по направлению к Калькутте. Со стороны джунглей все еще раздавался шум погонщиков, рев тигров и выстрелы охотников.
— Возьми мою лучшую лошадь, — приказал Гастингс главному егерю, — и проводи паланкин. Позаботься, чтобы его оставили в парке у входа в комнаты леди и чтобы никого там не было, когда леди выйдет из паланкина. Слышишь, никого!
Очень быстро они доехали до Калькутты. Паланкин подвезли к веранде, ведущей в комнаты дам. Шикарий заранее распорядился, чтобы, кроме старых горничных, никого не было. Сам же он со всеми слугами удалился, и Маргарите удалось незаметно пройти в свою спальню, где ее со слезами радости встретили обе служанки.
Настал конец тишине, так долго царившей на дамской половине дворца: громко раздавалось ликование по случаю выздоровления всеми любимой дочери губернатора. Никому не приходило в голову, что за болезнью барышни могло что-либо скрываться, а что мог думать шикарий — осталось навеки погребенным в его душе. Что бы ни говорили о коварстве и хитрости индусов — индусский слуга умеет свято хранить тайну своего господина.
Гастингс вернулся в лагерь и ожидал в своей палатке возвращения охотников. Скоро они явились с добычей сегодняшнего дня: пятью огромными тиграми. Лорд Торнтон сиял от гордости, на этот раз он по всем правилам убил могучего тигра метким выстрелом в затылок.
Удивленные внезапным отъездом леди Гастингс, все решили, что охота утомительна для женщин и естественно, что она захотела вернуться домой к больной дочери, да и присутствие леди все-таки стесняло свободу лагерной жизни. Поэтому ужин, к которому все собрались в большой палатке, прошел без нее еще веселее и непринужденнее, чем накануне. Мужчины пили, не стесняясь, и только строгие магометане оставались верны заветам своей веры.
На другой день состоялась третья охота на тигров. Гастингс, сдерживавший себя в первый день, теперь проявил весь пыл страстного, смелого и искусного охотника. Казалось, что, уступив первые два дня своим гостям, он теперь хотел во всем превосходить их, и ему действительно удалось уложить на месте трех могучих тигров, великолепные шкуры которых он любезно преподнес лорду Торнтону.
Все общество в веселом настроении, вполне удовлетворенное блестящей охотой, вернулось в Калькутту.
В первый же вечер Гастингс сидел в своей комнате за письменным столом. Вдруг из темноты парка появилась фигура капитана, индийский костюм и накрашенное лицо так меняли его, что даже Гастингс его не узнал.
Гастингс дал ему документы и нужные инструкции и с отеческой нежностью и сердечностью повел его через внутренний коридор в комнаты Марианны. Здесь в маленьком кругу семьи, где опять воцарилась счастливая радость, их встретили с любовью. Только предстоявший на другой день отъезд капитана набрасывал легкую тень грусти на полное надежд и счастья будущее молодой четы.
Капитан свободно выбрался из дворца и вернулся в одну из маленьких гостиниц Калькутты, где остановился под чужим именем.
Гастингс тоже скоро простился и вернулся к своим гостям, ожидавшим его за ужином. Ужин начался очень весело и оживленно. Еще раз вспоминали все происшествия охоты.
Вдруг Гастингс попросил всех умолкнуть и призвал к вниманию.
— Я хотел бы, — сказал он, — сообщить моим уважаемым друзьям о событии, близко касающемся моей семьи. Моя падчерица Маргарита, любимая мною, как родная дочь, поправилась после долгой болезни, и теперь я обязан исполнить желание моей супруги и ее дочери. Оно касается будущности баронессы Маргариты Имгоф, и я надеюсь, что вы с пониманием и участием отнесетесь к моему сообщению.
Все слушали с напряженным вниманием. При последних словах Гастингс мельком взглянул на лорда Торнтона, который, краснея и бледнея, опустил глаза в тарелку.
— Маргарита отдала свое сердце, — продолжал Гастингс, — человеку, прошлое которого служит мне гарантией того, что он станет ей надеждой и опорой в жизни. Итак, я прошу вас всех, друзья мои, выпить за здоровье жениха и невесты: баронессы Маргариты Имгоф и… сэра Эдуарда Синдгэма, находящегося в данный момент в Лондоне.
Общее ликование поднялось за столом, поскольку капитан, несмотря на замкнутость своего характера, сумел заслужить всеобщее уважение.
Все закричали ‘ура’ в честь жениха и невесты и, опорожнив стаканы, поспешили подойти к Гастингсу с поздравлениями.
Лорд Торнтон, склонив голову, с замирающим сердцем ожидал окончания речи Гастингса, уверенный, что услышит свое имя. Неожиданное сообщение ошеломило его. Он глядел на Гастингса, побледнев как полотно. Угроза мелькнула в его глазах. Он с такой силой поставил стакан на стол, что тот разлетелся вдребезги, но за общим волнением никто не обратил на его поступок внимания.
‘А, — думал лорд, стиснув зубы. — Он меня обманул, подло, недостойно изменил. Как прав был Францис, предупреждая меня о хитрости и коварном притворстве Гастингса!’
Все вновь уселись по местам, шум несколько затих, и тогда лорд заговорил резким голосом:
— Меня удивляет, сэр Уоррен, что вы хотите отдать вашу дочь за человека, происхождение которого так мало известно, что даже индусы-бродяги предлагают купить тайну, окружающую так называемого капитана Синдгэма.
Со всех сторон послышались удивленные восклицания и ропот неудовольствия, но Гастингс отреагировал совершенно спокойно:
— Я не понимаю ваших слов, лорд Чарльз. Происхождение капитана Синдгэма неизвестно в Англии, потому что его отец служил в Индии и давно покинул свое отечество. Я же отлично знаю, кто он такой, и, каково бы ни было его происхождение, он достоин всех почестей. Наградив его орденом Бани, сам король сравнял его с высшими представителями общества, так что даже пэру государства не стыдно породниться с сэром Эдуардом Синдгэмом.
— Конечно, конечно, — поддержали все. — Капитан настоящий джентльмен и рыцарь, с честью носящий свою шпагу.
— Преклоняюсь с уважением перед орденом капитана, — с презрительным смехом произнес лорд, — если бродяги Индии еще раз будут предлагать тайну его происхождения, то его супруга хорошо сделает, узнав ее за какую угодно цену, конечно, если только его тайна не успела сделаться общим достоянием или если цена на нее не слишком поднялась.
— Что он говорит? — раздалось со всех сторон. — Что означают его слова? Лорд должен объясниться!
— Я объяснюсь, — заявил лорд Торнтон и рассказал о полученном им таинственном письме, он повторил содержание письма и прибавил, что в тот момент, когда автор письма хотел разоблачить тайну капитана, человек, обещавший ее сообщить, таинственным образом умер.
— Поздравляю господина губернатора, — закончил он, злобно усмехаясь, — с таким зятем, история жизни которого известна всем бродягам Индии.
— Я слышал об этом случае, — равнодушно заметил Гастингс. — Никто не обратил на него особенного внимания, потому что все привыкли к таким угрозам и вымогательствам со стороны индусов, но, — строго прибавил он, — я должен выразить свое удивление и сожаление, что благородный лорд Торнтон распространяет такую низкую клевету, направленную против дружеской ему семьи, гостем которой он является, клевету против офицера, оказавшего огромные услуги своему отечеству. Я предлагаю всем присутствующим джентльменам — представителям Европы и Англии, благородным индусам и магометанам — открыто заявить здесь, может ли кто-нибудь в чем-то упрекнуть капитана Синдгэма или сказать что-нибудь о его прошлом и происхождении?
— Нет, нет! — ответили все громко. — Капитан — джентльмен, он достоин нашего уважения. Мы все гордились бы таким другом, даже если бы он и не носил королевского знака отличия.
— Вполне достаточно для меня, друзья мои! — заметил Гастингс. — Свидетельство ваше уничтожает самую злостную клевету.
Два английских офицера подошли к лорду, и старший из них сказал:
— Капитана Синдгэма здесь нет, но мы, его друзья, носим одинаковый с ним мундир, за честь которого мы должны вступиться. Поэтому мы требуем, лорд Чарльз, чтобы вы объявляли ложью всякую клевету, сказанную против капитана.
— Я отказываюсь, — возразил лорд и прибавил, презрительно кривя губы: — Может случиться, что явится второй Хакати и не исчезнет так скоро и некстати, как первый, не успев сообщить тайны капитана…
— Вы, конечно, знаете, лорд Чарльз, — предупредил офицер, говоривший за себя и за своих товарищей, — какие последствия повлечет за собой ваш отказ?
— Да, знаю, — воскликнул лорд, — и всегда готов отвечать за свои слова.
Он слегка поклонился и стремительно вышел. Все как-то притихли после неприятного инцидента, только Гастингс оставался вполне равнодушным.
— Я благодарю всех присутствующих, — сказал он, — и прошу, чтобы случившееся не нарушало царившего здесь веселого настроения, пожелаем счастья моей дочери и ее жениху.
Он поднял бокал и выпил его. В ответ раздались со всех сторон бурные возгласы. С час еще сидели все вместе, единогласно осуждая лорда и горячо восхваляя капитана. Лучшего вступления молодой четы в индийское и английское общество Гастингс не мог бы себе представить. Когда он вернулся к нетерпеливо ожидавшей его Марианне, он ее крепко обнял, рассказал о случившемся и прибавил:
— Теперь никакая клевета не осмелится больше коснуться мужа твоей Маргариты. Правда, у меня стало одним врагом больше, но я рад, что все так случилось.
К утру следующего дня весть об обручении губернаторской дочери с капитаном успела распространиться по всему городу, дошла она и до маленькой гостиницы, из которой выходил хорошо одетый человек со смуглым лицом, в сопровождении своего слуги из касты судров. Его лицо сияло от счастья, при выходе из гостиницы он оглянулся, посмотрел на развевавшийся над дворцом флаг, махнул ему в знак привета рукой и тихо прошептал:
— До свидания, моя Маргарита, свет моей жизни.
Через час с отчаливающего корабля раздался прощальный салют. В ответ ему грянул пушечный выстрел с форта. Услыхав выстрелы, Маргарита бросилась в своей комнате на колени и долго молилась. Когда же она поднялась, лицо ее выражало радостное спокойствие, а сердце наполняла глубокая вера в свое счастье. Она позвала служанок и тщательно занялась своим туалетом, тем более что сегодня вечером она должна принимать поздравления всего калькуттского общества.
В большой приемной мать и дочь встретил Гастингс.
— Ну что же, сдержал я свое слово? — спросил он, обнимая Маргариту.
Все лучшее общество Калькутты явилось поздравить молодую невесту, но лорда Торнтона среди них не было.
Еще рано утром к нему пришли несколько английских офицеров с требованием отказаться от вчерашних слов. Лорд не отказался, и его вызвали на дуэль. Выбрав двух мало знакомых ему офицеров в секунданты, он поехал с ними к бастионам форта Вильяма, чтобы драться.
Несмотря на то что он искусно владел оружием, ему не посчастливилось, и он получил рану в правое плечо. После тщательной перевязки его в открытой коляске повезли в резиденцию, и здесь, к крайнему его неудовольствию, ему пришлось увидеть блестящий съезд поздравителей.
Английским врагам губернатора, к которым принадлежал теперь лорд, не везло в Калькутте. Как прежде Филипп Францис, он лежал теперь, пораженный пулей, и хотя, по словам врачей, рана не представляла опасности, все же для ее заживления требовалось продолжительное время. Лорду пришлось отложить свой решенный уже отъезд, что при теперешних обстоятельствах заставляло вдвойне страдать его гордость.
Как только Гастингс узнал о случившемся, он вышел из приемной залы и отправился к лорду Торнтону, высказывая своему гостю крайнее сожаление по поводу его ранения. Бледное лицо лорда покраснело от злости, лихорадочно блестевшие глаза пронизывающе смотрели на губернатора.
— Все, — упрекнул он, — поздравляют мисс Маргариту по случаю предстоящего бракосочетания ее с великим незнакомцем, а вы, сэр Уоррен, пришли насладиться видом вашей жертвы.
— Моей жертвы? — недоумевал Гастингс.
— Вы знали о моих желаниях, сэр Уоррен, по-видимому, сочувствовали им, обещали мне свою падчерицу. Можете ли вы удивляться, что внезапная перемена ваших решений меня глубоко оскорбила? Теперь-то я знаю по собственному опыту цену вашему слову — слову губернатора Индии!
Гастингс сдвинул брови, но отвечал совершенно спокойно:
— Вы не правы, — лорд Торнтон, — я обещал содействовать вашим желаниям, но прибавил, что не смею насиловать волю Маргариты, я сдержал свое слово, моя жена может вам подтвердить, что я за вас ходатайствовал, но безуспешно.
— И вы не сказали мне раньше, — презрительно заметил лорд, — потому что ждали отправления моего доклада к сэру Генри Дундасу.
— Я не читал вашего доклада, — уведомил его Гастингс, — но я вполне уверен, что при составлении его вы не могли руководствоваться ничем иным, кроме правды и собственного убеждения.
Лорд Торнтон прикусил губы и, не отвечая, повернулся к стене.
— К счастью, я слышал, — продолжал Гастингс, — что ваша рана неопасна, и я надеюсь, что по выздоровлении ваш образ мыслей изменится.
— Вы правы, сэр Уоррен, совершенно правы, — не оборачиваясь, отвечал лорд, — вы тонко все рассчитали, будем же играть комедию до конца. Надеюсь, что конец не заставит себя долго ждать!
Гастингс вернулся в приемный зал и отвел мистера Барвеля в сторону:
— Прикажите, друг мой, чтобы за лордом тщательно следили. Без контроля ни одно письмо его не должно отправляться в Европу. Тигр всего опаснее, когда он ранен, а человек опаснее тигра.

III

В большом зале дома Ост-Индской компании в Лондоне открывалось общее собрание акционеров. Никогда еще большой, мрачный и роскошно убранный зал не видел столь блестящего собрания. Обыкновенно, когда вопрос поднимался о текущих делах, важные акционеры присылали вместо себя поверенных или вовсе отсутствовали, но сегодня все акционеры явились лично, среди них — даже члены министерств и важные придворные сановники. Мягкие, обитые шелком скамьи с золочеными спинками занимали более пятидесяти пэров государства, много членов палаты общин.
Рядом со столом директоров сидел Филипп Францис — секретарь общего собрания. В его обязанности входило докладывать и разъяснять все представленные на заключение акционеров предложения.
Председатели обеих следственных комиссий по делам Индии — Эдмунд Бурке, знаменитый парламентский оратор, и Генри Дундас, лорд-адвокат Шотландии, — внесли в нижнюю палату очень серьезные предложения, которые были ею приняты.
Первое предложение касалось закона, ограничивающего компетенцию высшего суда в Индии и подчиняющего этот суд английскому верховному суду, который, таким образом, являлся для первого апелляционной инстанцией. Второе же предложение относилось непосредственно к личности Гастингса. Губернатора обвиняли в жестоких вымогательствах и противозаконных насилиях, особенно осуждали его за войну против рахиллов, находя ее несправедливой и попирающей законы человечества, к тому же невыгодной и с точки зрения политики: война уничтожила благородное племя, которое могло стать надежным другом Англии. На дружбу же властителя Аудэ, в жертву которому были принесены рахиллы, считалось, что Англия не могла рассчитывать. Поэтому компании предлагалось отозвать генерал-губернатора Индии Уоррена Гастингса.
Часть директоров решительно стояла на стороне Гастингса. Другие же — находившиеся под влиянием Филиппа Франциса — придерживались того мнения, что компании гораздо больше пользы принесут друзья в нижней палате, чем губернатор в Индии, которого легко заменить и другим! И в правительственных сферах, и в общественном мнении стали заметны стремления не оставлять такое государство, как Индия, в руках торговой компании, а подчинить его непосредственно правительству. Противодействие принятым уже решениям нижней палаты могло только усилить подобные меры, и потому часть директоров полагала, что следует пожертвовать Гастингсом, несмотря на все его заслуги, чтобы задобрить его влиятельных противников в нижней палате — Бурке и Дундаса.
Но в одном все директора сходились: они находили, что такой важный вопрос не может решаться одними директорами, а должен быть представлен на усмотрение общего собрания акционеров, так как на акционерах отзовутся последствия принятых решений в виде уменьшения дивидендов. Именно акционеры должны принять на себя всю ответственность за это уменьшение. Кроме того, из уважения к нижней палате следовало представить ее предложение общему собранию, в состав которого входили многие сановники и пэры, так что в случае несогласия с предложением они могли послужить достаточным противовесом мнению нижней палаты.
Наконец собрание оказалось в полном составе, было проверено, все ли присутствующие имеют право голоса, после чего заседание открылось. Председатель зачитал решение нижней палаты, состоящее в том, что индийский суд должен был апеллировать в высший английский суд во всех важных случаях, и особенно в делах уголовных. Затем он же зачитал предложение нижней палаты, по которому компании предлагалось дать отставку нынешнему генерал-губернатору, и передал слово Филиппу Францису для изложения действительного положения дел.
Вместе с тем председатель предложил собранию обсудить, имела ли нижняя палата право сделать такое предложение. Внутреннее управление Индией принадлежит исключительно директорам компании, и вмешательство нижней палаты не находит себе оправдания ни в данной компании, ни в законе. Сделанное же палатой предложение так важно и исходит из столь почтенного учреждения, что председатель не хотел брать на себя такой серьезной ответственности и предоставляет собранию решить этот вопрос.
Начался доклад Филиппа Франциса, и с точки зрения ораторского искусства его можно оценить как самый блестящий из когда-либо сделанных. Он вновь затронул вопрос об отправлении правосудия в Индии и резко обвинил сэра Элию Импея в злоупотреблениях судейским авторитетом и в потакании произволу губернатора.
Францис ярко описывал бедственное положение обнищавшей Индии и поставил на вид акционерам, что за временные высокие дивиденды им впоследствии придется заплатить крушением всей компании, что все военные силы Англии не в состоянии будут удержать Индию, если посеянные Гастингсом семена вражды взойдут и разрастутся во всеобщее восстание, магометане и индусы начнут уничтожающую войну против англичан. Влияние Англии в Азии, положение компании, в делах которой заинтересована существенная часть национального богатства, будут уничтожены ужасной системой грабительства и произвола, которую насаждает человек, приносящий в жертву своему властолюбию и алчности честь родины и благосостояние соотечественников.
В конце концов, указывая на грядущую гибель владычества Англии и компании в Индии, он считал необходимым принятие предложения нижней палаты сместить сэра Гастингса с поста губернатора Индии.
Речь Франциса произвела сильное впечатление. Однако некоторые директора и члены собрания пробовали вступиться за Гастингса, но никто из них не мог сравниться в красноречии с Филиппом Францисом, да и возражали они слишком робко и неуверенно. Дело уже казалось решенным. Прежде чем перейти к голосованию, результат которого можно уже было предвидеть, председатель сообщил, что лорд-адвокат Шотландии, всеми уважаемый Генри Дундас, обратился к нему с просьбой выступить. Его просьбу поддержал Филипп Францис.
При почти единогласном решении собрания лорду Дундасу дали слово. Лорд Дундас поднялся на трибуну. Его высокая, стройная и сильная фигура, резко очерченные черты лица горного жителя Шотландии смотрелись внушительно.
Все собрание почтило его появление вставанием, у друзей Гастингса исчезла последняя надежда. Филипп Францис поспешно поднялся, чтобы приветствовать самого могущественного и влиятельного противника своего ненавистного врага. Вдруг он побледнел и, пораженный увиденным, не мог прийти в себя: за лордом Дундасом в зал вошел стройный мужчина в англо-ост-индском мундире. На груди его красовался рыцарский орден Бани.
Филипп Францис испытующе посмотрел на смуглое лицо незнакомого офицера. У него не оставалось ни малейшего сомнения, что перед ним стоит адъютант губернатора.
Шедший за лордом капитан встал рядом с ним. Лорд поблагодарил собрание за то, что ему позволили говорить. Он просил об этом, желая сделать крайне важные сообщения, которые несомненно окажут существенное влияние на решение директоров и членов собрания, он хотел дать объяснение по тому предложению, с которым палата по его почину обратилась к совету и управлению Ост-Индской компании. Он начал с того, что Ост-Индская компания не похожа на обыкновенное общество. Она управляет огромной страной и имеет большое влияние на благосостояние английской нации. До него дошли слухи, что управление ост-индскими колониями не соответствует высоким задачам и целям колониальной политики страны. Но тщательно произведенное расследование показало, что он ошибся в своих предположениях.
— Не может быть! — закричал Филипп Францис, проявляя все признаки страшного волнения. — Невероятно, чтобы милорд мог ошибиться. Комитет тщательно все расследовал, все предъявленные факты вполне достоверны!
— Но у меня, — с неудовольствием перебил его лорд Дундас, — твердое убеждение в том, что произошла ошибка.
— Возможно ли это? — воскликнул Филипп Францис.
— Возможно, — возразил лорд Дундас, — когда появились еще более достоверные свидетели и доклады, чем ранее. Я заявляю здесь уважаемому собранию, как заявлю и в палате общин, что, по моему теперешнему убеждению, в управлении Индией не сделано ни одной ошибки, что губернатор всегда поступал так, как того требовали честь и выгода Англии, и что за свои действия он заслуживает благодарности компании.
Шепот послышался со всех сторон. Друзья губернатора переглядывались, гордые и радостные, враги его казались ошеломленными неожиданным ударом, Филипп Францис закричал, красный от гнева:
— Интересно бы узнать, какие доказательства и свидетельства заставили уважаемого лорда-адвоката Шотландии прийти к убеждению, совершенно противоположному его прежним твердо обоснованным воззрениям?
— Ваше любопытство будет удовлетворено, сударь, — гордо ответил лорд Дундас. — Я представляю лордам и джентльменам сэра Эдуарда Синдгэма, капитана ост-индской армии и кавалера рыцарского ордена Бани. Капитан давно состоит на службе Англо-Ост-Индской компании, он родился и вырос в колониях, где и отец его служил офицером, он видел сам и пережил все, что там происходило за последние годы, и я прошу уважаемое собрание выслушать его доклад.
— Капитан Синдгэм, — воскликнул Филипп Францис, — креатура Уоррена Гастингса. Он был правой рукой его при всех насилиях, и выслушивать его — значит превращать обвиняемого в судью.
Со всех сторон послышался недовольный ропот. Один из присутствующих пэров — герцог Норфолкский — встал и с негодованием заявил, что недостойно говорить подобные слова такому человеку, как лорд Дундас, и офицеру, которому король дал столь высокий знак отличия. Собрание шумно с ним согласилось, единогласно решив выслушать капитана, как просил лорд Дундас.
Капитан поклонился и обвел собрание своими темными глазами, произведя на всех своей внешностью отличное впечатление.
Капитан заговорил спокойно, не повышая голоса, но ясно и отчетливо, невольно приковывая всеобщее внимание. Он бросил взгляд на прошлое, представленное врагами Гастингса в Англии в совершенно ложном свете. Магараджа Нункомар являлся самым опасным и непримиримым врагом англичан в Индии, он организовал заговор, чтобы побудить народ к восстанию против английского владычества, хотел избавиться от англичан неожиданным нападением и отдать Индию под протекторат Фракции, его уличили в преступлении.
— При помощи ложных свидетелей! — вскочил с места Филипп Францис.
— Свидетелей, — спокойно продолжал капитан, — допросили английские судьи и подтвердили свои показания под присягой перед индийскими жрецами, за преступление Нункомара можно было бы помиловать, но здесь встал вопрос об уничтожении опасного врага Англии на страх всем прочим. Я уверен, никто из присутствующих здесь, — прибавил капитан, — не поступил бы иначе, чем сэр Уоррен Гастингс! Интересы Англии для него превыше всего.
Со всех сторон раздавалось одобрение слушателей. Далее капитан перешел к войне с рахиллами.
Признавая храбрость этого племени, Синдгэм объяснил, что, обладая воинственностью и склонностью к самостоятельности, рахиллы хотели объединиться с врагами английского господства. Если же англичане желали закрепить за собой Индию и надолго сделать ее национальным достоянием, то они не должны были допускать рядом с собой ничьей независимости, поэтому губернатор Уоррен Гастингс поддержал королевство Аудэ в борьбе против рахиллов.
— Набоб Аудэ — низкий, жестокий деспот, — выкрикнул Филипп Францис, — а рахиллы — благородные, свободные и храбрые племена.
— Набоб Аудэ, — говорил капитан, — друг и союзник Англии, и поэтому задачей английского правительства стало возможно большее расширение власти набоба. Решение человека, старающегося завоевать для своего отечества чужую часть света, не могут основываться на романтических чувствах. Смею спросить уважаемое собрание, осудит ли кто-нибудь из присутствующих тех, кто, защищая старую династию в Шотландии, взялся за оружие против государственного устройства и законов Соединенного королевства? Все это были люди, достойные полного уважения, храбрые и мужественные, как рахиллы, и опять-таки никто из присутствующих не осудит правительство за то, что оно погубило этих людей и осудило их как государственных преступников. Иногда для достижения великой национальной цели политика заставляет прибегать к таким поступкам, которые для частного лица считаются беззаконием, даже преступлением, в таком положении находится и генерал-губернатор Индии. Его цель — величие и могущество Англии, и все, что препятствует ее достижению, он должен уничтожать.
— Верно, совершенно верно! — подтвердил лорд Дундас, и со всех сторон раздались громкие одобрительные возгласы.
— Рахиллы, — прервал их Филипп Францис, — уже хотели стать друзьями Англии, а набоб Аудэ — фальшивый друг, который каждую минуту может сделаться врагом.
— Набоб Аудэ, — спокойно продолжал капитан, отвечая на брошенное замечание, — никогда не может сделаться врагом Англии, потому что этим он подписал бы себе смертный приговор. Его владение и столица заняты английскими войсками, заботы о которых он взял на себя, во главе же его собственных войск стоит полковник Мартин, который может занимать этот пост только с согласия губернатора, на содержание войск государство Аудэ дает ежегодно миллион фунтов стерлингов, и при первой же попытке освободиться от власти англичан государство перестанет существовать, и Аудэ станет английской провинцией. Вот результат покорения рахиллов. Я спрашиваю уважаемое собрание, найдется ли хоть один англичанин, который осудит средство, давшее такой результат?
— Цель не оправдывает средств! — крикнул со своего места Эдмунд Бурке. Со всех сторон, однако, слышались одобрительные возгласы по адресу капитана.
— Но всему, таким трудом созданному губернатором, — продолжал капитан, — грозила большая опасность в лице Гайдера-Али. Если б ему удалось взять Мадрас и двинуться с юга, тогда действительно оказалось бы невозможным подчинить князей севера английской власти. Со всех сторон чувствовалась какая-то ненадежность и склонность к измене, но тут Уоррен Гастингс вполне проявил свое величие, предугадав планы Гайдера-Али и подготовив победоносную битву, которую выиграл сэр Эйр-Кот. Я сам находился в лагере Гайдера-Али, переодетый, рискуя своей жизнью, как лазутчик, и я знаю, как велика была грозившая опасность!
Далее капитан рассказал про Мизорского льва, его могущество, жестокость и ненависть к христианам и европейцам. Все слушали, затаив дыхание. Капитан вдруг стал героем дня, а когда он описал битву при Мадрасе, отступление Гайдера-Али, его внезапную смерть — о ней он упомянул глухо и вскользь, — когда он рассказал о своих переговорах о заключении мира с Типпо Саибом, то со всех сторон послышались радостные, одобрительные восклицания, так что Филипп Францис не мог вставить ни слова.
Потом капитан рассказал, как Гастингс, всем рискуя, отправился в Бенарес и без посторонней помощи покорил Шейт-Синга, как он заставил набоба Аудэ заплатить военные издержки, так что из величайшей опасности Англия вышла более могущественной, чем когда-либо, а богатство компании достигло небывалых размеров.
— Итак, — закончил капитан, — враги сэра Уоррена обвиняют его в том, что он поколебал власть Англии и нажил ей врагов. Это не так. Напротив, врагов Англии он поразил, а приобрел друзей, которые, может быть, стали таковыми из страха перед непобедимостью Англии, и если теперь Индийское царство стало надежной, неотъемлемой собственностью Англии, то только благодаря самоотверженной, неутомимой и бесстрашной деятельности генерал-губернатора.
Капитан поклонился.
Когда возгласы одобрения несколько стихли, Филипп Францис вскочил:
— Лорды и джентльмены! Все, что мы сейчас слышали, звучит очень красиво, а капитан Синдгэм — слуга губернатора, он обязан сэру Уоррену Гастингсу всем своим положением и существованием! И если он говорит в пользу губернатора, то он говорит в свою пользу. Я не хочу обвинять капитана в заведомо ложном изображении фактов, но если вы будете основывать свое решение на его словах, то вы с таким же успехом могли бы основывать его на докладах самого сэра Уоррена Гастингса.
— Францис прав. Капитан чересчур пристрастный свидетель, — поддержал Эдмунд Бурке. — Он произнес защитительную речь в адрес губернатора, но у нас есть еще показания свидетелей, внесенные в акты комитета лорда Дундаса, а также и в мои.
Тогда лорд Дундас поднялся и заговорил снова:
— Я согласен, что уважаемый сэр Эдуард Синдгэм — друг генерал-губернатора, и это обстоятельство, конечно, не могло не наложить отпечаток на его речь. Но я хочу вам огласить мнение человека, мне близкого. Он лично на месте изучил все стороны дела. И хотя я знаю, что, отправляясь в Индию, он имел предубеждение против губернатора и его управления, теперь он изменил свои взгляды. Свидетель, о котором я хочу сообщить уважаемому собранию, — лорд Чарльз Торнтон, мой племянник, сын маркиза Хотборна. Лорд Чарльз основательно познакомился с положением дел в Индии и тогда только прислал мне свой доклад.
Лорд Дундас прочел доклад своего племянника, в котором тот убедительно доказывал, что при своеобразных индийских условиях, о которых в Европе никто не может правильно судить, губернатор сэр Уоррен Гастингс сделал все необходимое для упрочения английского владычества и притом с крайней осмотрительностью и полным забвением собственных интересов.
В своем докладе лорд Чарльз изображал все принятые меры совершенно так же, как капитан, он доказывал, что управление, взимание податей и торговые мероприятия Англо-Ост-Индской компании организованы отлично, глубоко продуманы и дают блистательные результаты. Кончал он свой доклад, так же как капитан, твердым заявлением, что сэр Уоррен Гастингс оказал своему отечеству огромную услугу, так как Индийское царство надолго и прочно закреплено за английской нацией только благодаря его управлению и умелому ведению дел.
Доклад произвел на собрание, находившееся еще под влиянием речи капитана, такое впечатление, против которого ничего не могли поделать ни Филипп Францис, от злобы совершенно утративший способность соображать, ни Эдмунд Бурке. Как опытный парламентский оратор, вполне понимавший настроение своих слушателей, Бурке молчал. Филипп Францис попробовал усомниться в показаниях лорда Торнтона, но многочисленные возгласы неудовольствия прервали его речь. Тогда встал директор компании.
— Я думаю, — подытожил он, — что после всего услышанного уважаемое собрание может решиться оставить без рассмотрения предложение палаты общин как основанное на недостоверных сведениях. Верхняя палата сама убедится, что ее предположения неверны, и не усмотрит в нашем решении, на которое мы имеем полное законное право, ни малейшего пренебрежения к мнениям и желаниям парламента.
— Конечно, нет, — кивнул лорд Дундас, — и я сам, подавший повод к подобному предложению, позабочусь, чтобы и парламент, многие уважаемые члены которого тут присутствуют, был вполне осведомлен о настоящем положении вещей.
— Поэтому я предлагаю, — продолжал председатель, — уважаемому собранию выразить генерал-губернатору Индии сэру Уоррену Гастингсу признательность и благодарность компании за его ведение дел и добавить, что компания не только согласна с его руководящими принципами, но и со всем тем, что он на основании их сделал, и что оно уполномочивает его и впредь поступать в том же духе.
Решение приняли почти единогласно, только Бурке и некоторые его друзья не согласились. Они отлично знали, что их несогласие ни к чему не приведет, но хотели остаться верными своим взглядам.
— Желаю вам счастья, сударь! — сказал Филипп Францис капитану. — Вы еще раз оказали своему покровителю большую услугу, еще раз одержали для него победу, но об одном вы все-таки забыли: здесь не вещают людей, как в Индии. Нункомар, которого вы победили, умер и останется мертвым, но мы живы. Мы еще увидимся с вами!
— Я сказал бы неправду, сударь, — возразил капитан, — если бы стал утверждать, что охотно встретил бы вас на своем пути, но я никогда не отступал перед врагом. Этому я научился у сэра Уоррена Гастингса, и я осмелюсь вам дать совет никогда не становиться ни мне, ни ему поперек дороги!
Он отвернулся, холодно поклонившись. Его окружили со всех сторон, каждый стремился с ним познакомиться, пожать ему руку, пожелать счастья и поблагодарить за его речь. Знатнейшие лорды приглашали его к себе, и хотя он не имел склонности вращаться в большом свете, но все же принимал эти приглашения не только для того, чтобы оказать Гастингсу дальнейшую поддержку своими рассказами о положении дел в Индии, но чтобы также создать себе самому известное положение в знатном английском обществе. Во время своего пребывания в Лондоне перед ним предстал чуждый для него мир, и он сразу понял, как важно его завоевать не только для себя, но и для Маргариты. Он некоторым образом являлся героем дня, и самые знатные дома всячески старались залучить его на свои обеды и рауты, чтобы послушать его рассказы о войнах, напоминающих Средние века, и об охотах в дебрях и равнинах далекой Индии.
Сэр Вильям Бервик, вступивший уже во владение своим родовым имением, где он большей частью и жил, приехал в Лондон, чтобы приветствовать старого друга. В более холодном климате Фатме выглядела значительно лучше, чем если бы находилась на Востоке. Правда, черты ее лица несколько обострились, а сама она пополнела, но оставалась все еще очень красивой женщиной и своеобразной красотой своего как бы подернутого грустью лица могла соперничать с первыми дамами Англии, но робела и не могла привыкнуть к чужим людям. После первого же представления ко двору она постоянно жила в деревенском уединении, что очень импонировало ее мужу. После трагического, хотя и счастливо окончившегося романа в Индии у него не возникало ни малейшего желания принимать участие в чисто внешней, часто бессодержательной европейской светской жизни.
Бервики увезли капитана в свое великолепное поместье и не успокоились, пока он не согласился пробыть у них несколько дней. Им капитан рассказал историю своей любви и обручение с Маргаритой, не касаясь, конечно, тяжелого конфликта, так счастливо окончившегося. Оба с сердечным участием отнеслись к приятному известию, и капитан провел несколько счастливых дней в доме своих друзей, который очень оживляли юные Бервики — два сына и маленькая дочь. Синдгэм, сын Индии, выросший в храме браминов и переживший потом все тягости жестокой азиатской жизни, видел здесь в первый раз мирную замкнутую жизнь английской семьи, и ее картина произвела на него глубокое впечатление. Он представлял себе Маргариту рядом с собой в таких же жизненных условиях, и его любовь становилась еще нежнее и глубже, а желание увидеть с таким трудом отвоеванную возлюбленную увеличивалось с каждым днем.
Когда он вновь вернулся в Лондон, чтобы дождаться отхода корабля, то и король выразил желание его видеть. Его приняли во дворце крайне милостиво, и он сообщил подробно его величеству обо всех делах Индии.
Принимали его и министры. Сэр Вильям Питт, только что назначенный государственным канцлером вместо Фокса, поручил ему передать Гастингсу уверения в своей искренней дружбе.
Победа губернатора была полной, и капитан мог уехать с радостным сознанием, что везет отчиму своей возлюбленной весть о блистательном триумфе, которому он сам немало способствовал.
Одно его почти огорчало и вместе с тем удивляло — скупость и скромность жизни английского общества, узость природных пространств, бедность по сравнению с Индией одеяний знати. Он вырос в величавых условиях браминской жизни, видел войны в огромных владениях Индии, привык к ослепительному блеску, толпам слуг, слонов и лошадей губернаторской резиденции и еще большему великолепию при дворах индийских князей, с которым могла сравниться разве только роскошь римских цезарей.
После такого великолепия внешняя обстановка английской жизни казалась ему крайне мелкой, жалкой и скупой — дома первых пэров государства едва могли сравниться с двором незначительного раджи.
Король принял капитана в своем мрачном Сент-Джеймском дворце, и робкая, почти боязливая внешность Георга III совершенно поблекла в сравнении с личностью Уоррена Гастингса. Первым слугой монарха был человек немногим старше 20 лет, моложе его самого, и все-таки ему говорили, что судьба государства, пожалуй, больше зависит от этого человека, чем от короля. И от робкого монарха, от совсем юного его министра, от мнения окружавших короля людей, живших почти бедно, по индийским понятиям, зависела участь губернатора с его сказочным двором, на которого капитан смотрел, как на божество, и от одного слова которого дрожали князья Индии и сам Могол в Дели. Все это казалось ему невероятным, он составил себе такое высокое мнение о внутренней духовной силе европейской культуры, что почти со страхом думал о предстоящем ему счастье соединения с дочерью Европы.
Наконец пробил час его отъезда. Несколько человек из высшего общества провожали его до Портсмута и с ним лейтенанта Бантама, приехавшего раньше его, поручение которого капитан тоже удачно выполнил. Готовый к отъезду корабль стоял в гавани, куда только что прибыл и бросил якорь другой корабль. Капитан и его друзья сели в лодку, чтобы добраться до колосса, стоявшего уже с поднятыми парусами. Когда они скользили по водам гавани, им повстречалась другая лодка, шедшая от только что прибывшего корабля. В ней сидел только один человек, кутавшийся от холода в плащ.
— Смотрите, — воскликнул один из провожавших капитана, — это лорд Чарльз Торнтон, он вернулся из Индии. Как жаль, капитан, что вы должны уехать как раз тогда, когда ваш друг приезжает. Но хорошо, по крайней мере, что мы еще услышим рассказы о вашей сказочной стране тигров и слонов, раджей и набобов. Вы так нас всех заинтересовали, что не должны удивляться, если скоро там у себя встретите кого-нибудь из нас.
— Лорд Торнтон! — крикнул кто-то по направленно к лодке, совсем близко проплывавшей мимо. — Добро пожаловать в Англию!
При имени лорда капитан вскочил и остался стоять около руля. Лорд Торнтон повернулся на зов, он узнал капитана и тоже вскочил. Когда лодки проезжали одна мимо другой на расстоянии тридцати или сорока шагов, взгляды их скрестились, как острые клинки. Лорд побледнел, он стоял как заколдованный и даже забыл ответить на приветствие. Лицо же капитана осветилось торжествующей радостью, он поднял шляпу и церемонно поклонился. Лодка уже далеко отъехала, но лорд все еще стоял неподвижно и смотрел на капитана, как на какое-то привидение.
— Он бледен и, кажется, нас не замечает, — говорили мужчины между собой. — Неужели он заболел там?
— Может быть, — спокойно предположил капитан, — не всякий может вынести солнце Индии. Но это пройдет, если лорд доехал до Англии, то на родине он скоро поправится.
Когда добрались до корабля, все поднялись на него. Пожелали капитану счастливого пути, выпили несколько бутылок мадеры и вернулись на берег. Корабль, украшенный пестрыми флагами, после прощального салюта медленно вышел в море.
Капитан стоял на палубе и смотрел на берег. Он видел издали, как его друзья махали ему платками, но потом повернулся к расстилавшемуся перед ним океану. Ведь там, за ним, ждала его возлюбленная, к которой он так стремился.
Лорд Чарльз вышел на берег. Он не стал дожидаться прислуги и багажа, а тотчас поехал на курьерских лошадях из Портсмута в Лондон. Он спешил к своему дяде лорду Дундасу, от которого узнал обо всем случившемся. Задыхаясь от злобы, он упал в кресло. Еще не успев отдохнуть от длинного морского путешествия и не вполне поправившись от полученных ран, он чувствовал себя плохо, но не мог оставаться спокойным.
— Нужно еще раз созвать собрание акционеров, — заявил он, — я поговорю с директорами, я пойду к министрам, надо устроить новое голосование и отстранить Гастингса от губернаторства.
— Так весь твой доклад, — строго и серьезно спросил лорд Дундас, — он что, неправда?
Лорд Чарльз склонил голову под пронизывающим взглядом дяди.
— В нем все правда, — ответил он неуверенно. — Но, — резко добавил он, вскакивая, — он не должен служить триумфом для Уоррена Гастингса!
Дрожа от гнева, он рассказал все, что случилось, как Гастингс позволил ему надеяться на получение руки своей падчерицы, как под влиянием этой надежды он написал свой доклад, как Гастингс его обманул, как его ранили на дуэли, и, придя в себя, он поспешил сюда, чтоб разорвать ту сеть обмана, которой его окружили со всех сторон.
— Вероятно, еще не поздно, — заявил он, — вновь созвать общее собрание, чтобы провозгласить недействительными принятые решения.
Лорд Дундас серьезно покачал головой.
— Сделать решения недействительными? — спросил он. — А что должно служить основанием для такого требования?
— То, что капитан должен сделаться зятем губернатора! — резко крикнул лорд Чарльз. — Что его сообщения ложны и что сам капитан фальшив, что никому не известно, откуда он родом.
— А разве на такие обвинения нельзя ответить, — спросил Дундас, — что лорд Торнтон сам добивался руки баронессы Имгоф, что в надежде на этот союз с обвиненным генерал-губернатором он написал свой доклад, подтверждающий во всех пунктах донесение капитана Синдгэма?
— Но обещание свое губернатор не исполнил, надежды мои не оправдались! — все еще под влиянием гнева воскликнул лорд Торнтон.
Дундас испытующе посмотрел на своего племянника.
— Так сказать мы не имеем права, — предостерег он, — потому что, другими словами, это значило бы: лорд Торнтон из-за расположения к женщине написал не соответствующий истине доклад, то есть перед лицом всего цивилизованного мира он дал ложное показание. Здесь речь идет не о личном вопросе, а о вопросе важном, даже решающем будущее величие английской нации. Наше положение в Европе может быть поколеблено, но пока нам будет принадлежать Индия, мы будем стоять во главе всего европейского континента, и никакие враги не будут нам страшны. Итак, если сэр Уоррен Гастингс своей политикой и управлением действительно сделал все, чтобы удержать и закрепить Индию за Англией, и если он оправдал наше доверие, то я изо всех сил буду защищать его, даже если он и не сумел оценить всей чести союза с семьей маркиза Хотборна. Потому я спрашиваю тебя — и это единственный вопрос, важный в политическом отношении: содержит ли присланный тобой доклад, на котором основано решение общего собрания компании, правду или нет? Если доклад правдив, то я никогда не подниму вопроса о пересмотре решений, если же в докладе сообщена неправда, то ты должен будешь ответить на вопрос, и я первый задам его тебе: как будущий пэр Англии, наследник маркиза Хотборна, мог дать перед собранием лучших людей страны ложные показания?
Лорд Чарльз побледнел.
— Ложные показания? — переспросил он. — Жестокое слово!
— Здесь не может быть двух толкований, — так же резко и строго продолжал лорд Дундас. — Слово должно соответствовать сущности дела, а произносящий слово должен ручаться за него своим именем и честью. Желаешь ли ты выступить и заявить, что прочтенный и поддержанный мною доклад — неправда? Ответь мне сейчас, с глазу на глаз, но предупреждаю тебя, что я потребую доказательств. Английского дворянина, солгавшего перед страной ради красивой женщины, я не могу уважать!
— Я не говорю, — возразил лорд Чарльз, — что мой доклад неправдив, но я его не писал бы, если б знал, какую недостойную интригу ведет против меня Уоррен Гастингс.
— Свидетель, умалчивающий о правде, приравнивается к тому, кто говорит неправду! — воскликнул Дундас. — Лорду Чарльзу Торнтону не подобает вздыхать, как влюбленному пастуху, если баронесса Имгоф отказала ему в своей руке. Дочери первых родов Англии будут добиваться чести украсить свою голову короной маркизов Хотборнов.
— Она так хороша! — вздохнул лорд. — И я чувствовал себя таким счастливым, когда надеялся назвать ее своею.
— Сердце твое было холодно и замкнуто, — заметил Дундас, — и я радовался этому, потому что в сердце человека, призванного по самому рождению своему служить отечеству, не должно оставаться места для романтической любви. Чужеземные условия, чуждый мир, окружавший тебя там, в Азии, сбили тебя с толку и изменили твой характер. Хорошо, что настал конец подобному волшебству: оно могло бы тебя совратить с высокого, предназначенного тебе пути и низвергнуть в прах.
Он протянул лорду руку.
— Ты отдал дань, — почти с отеческой нежностью продолжал он, — тому богу, который непременно является властелином человека, и я рад, что ты не стал навеки слепым рабом его, потому что теперь ты здоров и будешь недоступен его стрелам. Здесь, на чистом свежем воздухе севера, ты опомнишься и поймешь, что для маркиза Хотборна прекрасные глаза женщины не могут служить целью жизни. А главное, ты поймешь, что твое заблуждение, заставившее тебя в порыве личного гнева забыть об отечестве, должно остаться тайной, я ради тебя буду свято хранить ее, и никто не должен догадываться о ней по твоему лицу и поведению.
Лорд Чарльз сидел с опущенной головой, в нем происходила тяжелая внутренняя борьба. Утомленный после болезни и путешествия, он хотел отдохнуть и забыться от перенесенных страданий. Но, пересилив себя, он пожал руку своему дяде и заверил его:
— Вы правы, я был неразумен и слаб, и, хотя душа моя не вполне освободилась от чар, я все же чувствую цену свободы и силу гордости.
Дундас обнял его.
— Сила еще не испытанная, — радостно воскликнул он, — ничего не стоит. Если ты написал правду, а отрицать ее ты не мог при всем своем ослеплении гневом, то Гастингс оказал своей стране редкие услуги, и я буду его защищать, как прежде на него нападал, да и ты сделаешь то же — и громко, перед всем светом, ради чести отечества, а также ради твоей личной чести, потому что никто не должен заподозрить, что лорд Торнтон может завидовать капитану Синдгэму. Никто не посмеет подумать или сказать, что личное желание или надежда могут влиять на твои суждения. Мы поняли друг друга, и я благодарю тебя за доверие, за то, что ты пришел сразу ко мне, потому что при твоем возбуждении у тебя легко могли бы вырваться необдуманные слова там, где они пошли бы твоей репутации во вред.
— Да. Вполне вероятно, — мрачно поддакнул лорд Торнтон.
Он подумал о своей встрече с капитаном в гавани и понял, что если б быстрота лодок ему не помешала, если б он встретил капитана с его свитой на берегу, то не удержался бы и наговорил много лишнего.
— Отдохни, — посоветовал лорд Дундас. — Тебе необходим отдых, оставайся здесь, в Лондоне, до окончания сезона. Одиночество в хотборнском доме тебя опять мрачно настроило бы и замедлило бы полное твое выздоровление.
Лорд Торнтон поселился в доме своего дяди и несколько дней посвятил полному отдыху. Общество, узнав о его возвращении, с нетерпением ждало его рассказов. Когда он стал выезжать, делая визиты и посещая лондонское общество, он сделался предметом всеобщего участия и любопытства.
Оживленные прения в нижней палате и в общем собрании компании, занимавшие так долго общественное мнение, а также капитан Синдгэм со своими рассказами об индийской жизни и о великих битвах под тропиками способствовали тому, что в моду вошла сказочная Индия и все связанное с этой страной. Лондонское общество жаждало продолжения и подтверждения приключенческих историй индийского капитана Синдгэма от одного из настоящих членов английского общества.
Лорд Торнтон, как до него капитан, превратился в светского льва, его рвали на части, и не только дамы внимательно прислушивались к его сказочным описаниям красоты индийских дворцов и ужасов охоты на тигров, но даже министры и сам король пожелали его видеть, чтобы вновь расспросить о государстве, созданном для славы Англии на Дальнем Востоке.
Лорд Торнтон последовал совету своего дяди. Он вполне овладел собой, и все, что так сильно волновало его в Калькутте, казалось ему теперь далеким лихорадочным бредом. Он с глубокой признательностью говорил об управлении Уоррена Гастингса. И даже Эдмунду Бурке, старавшемуся его выспросить и как-нибудь запутать, чтобы найти оружие для новой борьбы против генерал-губернатора Индии, не удалось добиться от лорда чего-либо порочащего его, кроме признания великих заслуг Гастингса.
Спустя некоторое время лорд вторично последовал совету своего дяди Дундаса, выбравшего для него дочь герцога с громким именем и большими семейными связями в качестве подходящей партии Об обручении узнало все общество, и теперь будущий пэр занимал одну из высших ступеней среди английской знати.
Таким образом, Гастингс одержал в Лондоне двойную победу, очень искусно сделав двух злейших своих врагов орудиями своего успеха.
Один только Филипп Францис изливал свою горькую злобу в письмах, где он, строго сохраняя свой псевдоним, бичевал и общество, и все государство.

IV

По выздоровлении лорда Торнтона Гастингс простился с ним вежливо и холодно, оказывая ему до последней минуты почести и уважение, подобающие такому высокопоставленному гостю.
Болезнь лорда приписали одной из лихорадок, свирепствующих в Индии, но все общество Калькутты отлично знало, что лорд лечится от раны, полученной во время дуэли, которую он вызвал непочтительными выражениями в адрес капитана Синдгэма. Но раз капитан должен стать зятем губернатора, более могущественного, чем когда-либо, то все воздерживались оказывать больному внимание. Только Гастингс ежедневно являлся лично да дамы, к великой злости лорда, тоже пунктуально справлялись о его состоянии.
Несмотря на уговоры Гастингса, лорд немедленно, как только представилась возможность, уехал с первым же отходившим в Европу кораблем. Гастингс провожал его до пристани. Лорд вскользь бросил ему несколько прощальных слов, которые походили то ли на угрозу, то ли на благодарность в оказанном ему гостеприимстве.
Гастингс посмотрел вслед шлюпке, увозившей лорда на корабль.
‘Он уезжает со злобой в сердце, — подумал он, — и если бы мог, то уничтожил бы меня, но он не посмеет отречься от своего собственного доклада, и сколько бы он ни думал о моей погибели, он должен будет в Англии присоединиться к моим друзьям. Я знаю лорда Генри Дундаса, он слишком горд и честен, чтобы быть орудием мести. Если б только удалось при помощи доклада и капитана побороть поднятую там против меня бурю. Как грустно зависеть от голосов нескольких торгашей, которым я бросаю миллионы за миллионами, или от речей адвокатов, не имеющих ни малейшего понятия о завоеванном мною для Англии крае… Но это общая участь завоевателей. Разве Цезарю, покорившему Галлию, не противодействовал римский сенат? А он, наверное, стоял ниже теперешних акционеров компании и лучших ораторов парламента. И все же Цезарь достиг высоты могущества и власти! У меня, видит Бог, достаточно власти, чтобы присвоить себе основанное мною царство, если меня там осмелятся устранить как обыкновенного лакея, а если мне удастся добраться там до высоты, на которой теперь стоят другие, менее меня сделавшие и не умеющие работать так, как я, то я буду немногим ниже Цезаря. Если бы я и не достиг королевской короны, то мое слово как канцлера Англии будет всегда весомо, и все, мною здесь созданное, послужит лишь подножием для беспримерного могущества…’
Гастингс глубоко задумался, продолжая глядеть на широкие воды Хугли, стремившейся в море. Офицеры его свиты почтительно отошли. Очнувшись, он быстро повернулся, вскочил на лошадь и ускакал, решив до возвращения в резиденцию совершить длинную прогулку, чтобы успокоиться. Адъютанты и слуги едва поспевали за его покрытым пеной скакуном. После прогулки он принялся за работу. Теперь для Гастингса появилась возможность для мирной работы, он направил свои необыкновенные дипломатические способности на организаторскую деятельность.
Придерживаясь правила ‘если хочешь мира, готовься к войне’, он увеличил Англо-Ост-Индскую армию более чем вдвое, всюду набирая и вербуя людей. Хорошо обращаясь с сипаями, перемешивая ласкариев с англичанами, он организовал армию, на которую мог вполне положиться. Калькутту он окружил гвардией, которой лично распоряжался и которая бы последовала без колебаний за ним. Он так образцово организовал управление богатым Бенаресом, что доходы от него увеличились почти вдвое. Он сумел расположить к себе браминских жрецов настолько, что они в английском владычестве видели надежную защиту против магометан и предпочли бы даже владычество Англии подчинению, любому индусскому князю. В Аудэ он усилил гарнизон и так распределил войска, что не могло быть и речи о каком-нибудь восстании. Заключив с набобом договор, он урегулировал взимание податей английскими чиновниками, жившими в гарнизонах, и так устроил все, что настоящим повелителем страны являлся английский резидент в Лукнове. Набобу же самым добросовестным образом оказывали одни лишь королевские почести. Особенное же внимание он уделил Мизору, грозившему ему при Гайдер-Али такой серьезной опасностью. Проявив все свое дипломатическое искусство, он поддерживал в Типпо-Саибе манию его величия как падишаха, подстрекая его к жестокому преследованию всех протестующих против него и побуждая к расточительному и роскошному содержанию двора в Серингапатаме, чем истощалась страна и создавалось недовольство. В то же время он предостерегал всех соседних князей, гайдерабадского низама и магаратов от угрожавшей им кровожадности и властолюбия мизорского султана, заключал с ними договоры, обещал помощь в случае войны и таким образом окружил Мизору крепким кольцом.
Заботы правителя Индии всецело занимали Гастингса и доставляли ему радость. Но все же на лице его лежала тень: ведь все, что он делал, можно уничтожить одним лишь порывом ветра из Англии, которому он не смел противиться, иначе начнется борьба не на жизнь, а на смерть, которая ужаснее всего, поэтому и в будущее он глядел с известной боязнью. Чтобы выиграть все, человеку свойственно вступать в борьбу смело, с легким сердцем, но он становится боязливее и сдержаннее, когда, многого достигнув, боится потерять уже достигнутое.
Так и проходила жизнь в замке, спокойная наружно и тревожная внутри. Маргарита казалась веселой и любезной, но ожидание жениха тревожило ее. Морские бури и волны непредсказуемы, и надо покориться Провидению.
Марианна страдала вместе со своей дочерью, хотя каждая из них старалась казаться веселой и скрыть свои заботы, чтобы не расстраивать другую, но они чувствовали тучу, нависшую над их головами.
И однажды в полдень, когда город и дворец резиденции замерли в бездействии под палящими лучами солнца, раздался выстрел с рейда на Хугли. Пушки форта ответили на салют. Тотчас же все встрепенулись и в городе, и во дворце, и все поспешили к пристани, носильщики тяжестей и нищие большой толпой неслись к гавани.
Гастингс отправил секретаря, чтобы сейчас же получить все письма, адресованные во дворец. Он с таким же нетерпением, как Маргарита и Марианна, ожидал вестей о результате путешествия капитана, но он так же, как и дамы, не показывал своего беспокойства.
Когда через несколько часов все собрались к обеду, говорили, конечно, о прибывшем корабле, о новостях и пассажирах, которые могли с ним прибыть, но Гастингс быстро прекратил этот разговор. Обед уже приближался к концу, когда спешно и в видимом волнении вошел придворный дворецкий.
— Принесли письма? — спросил Гастингс.
— Так точно.
— Где же они? — строго спросил Гастингс. — Отчего мне их не подают?
— Здесь курьер, — возразил дворецкий, — и он просит дозволить ему войти для личного доклада.
— Пусть войдет! — разрешил Гастингс. — Вести из Европы — самое важное, и мои гости извинят, если я предпочту им долг службы.
Он встал и выжидательно глядел на дверь, портьеру которой приподнял дворецкий. Маргарита вскрикнула, вскочила и, бледнея, протянула руки. Ей казалось, что она бредит: в двери появилась фигура капитана.
Он был в парадной форме. Одним взглядом, заключавшим целый мир любви и счастья, окинул он Маргариту, затем подошел к Гастингсу, поклонился по-военному и отрапортовал о своем возвращении.
— Прежде чем, — начал он, — я буду делать вам подробный доклад и передавать письма, я должен сперва вручить вашему превосходительству документ, заключающий в себе выражение благодарности и признательности за вашу деятельность от Англо-Ост-Индской компании. Документ составлялся на общем собрании всех акционеров по предложению лорда Дундаса, который выступал в своем слове против всех ваших врагов.
Капитан вынул из кармана своего мундира футляр, достал из него пергамент с висевшей на нем большой печатью компании и передал его Гастингсу.
Как Гастингс ни привык владеть выражением своего лица и скрывать все свои радостные и тяжелые моменты жизни, все же рука его задрожала, когда он брал пергамент, и в голосе не прозвучало обычной силы, когда он стал читать послание вслух.
Маргарита откинулась на своем стуле, и блаженная улыбка озаряла ее лицо. Она ничего не слышала, что происходило вокруг нее, она только видела своего возлюбленного, и глаза ее так пристально смотрели на него, точно она хотела ими удержать капитана.
Когда Гастингс прочел документ до конца, все вокруг зааплодировали, поспешив пожелать губернатору всего лучшего. Гастингс же поднял свой бокал и предложил сперва тост за здоровье его величества Георга III, а затем за директоров компании, и, громко ликуя, гости подошли к хозяину чокнуться с ним бокалами.
Когда ликование немного утихло, Гастингс обратился к капитану. Он обнял его, прижал к своей груди и поцеловал в обе щеки.
— Мой привет и моя благодарность, — крикнул он громким голосом, все еще дрожавшим от внутреннего волнения, — тому, кто принес нам прекрасные вести, тому другу, которому я и так уже многим обязан. Вы все, мои дорогие друзья, верно, знаете, что сэр Эдуард Синдгэм скоро будет еще ближе мне, чем теперь. Супруг баронессы Имгоф, которую я люблю, как собственное дитя, будет сыном мне, но вряд ли я буду любить его больше, чем он уже заслужил. Подойди, Маргарита, и приветствуй того, кто скоро будет опорой твоей жизни!
Капитан раскрыл свои объятия, Маргарита прижала свое мокрое от слез, блаженно улыбающееся лицо к его груди, и долго стояли они, крепко обнявшись.
На столе поставили еще прибор. Капитан занял место около Маргариты, и все общество весело закончило обед, начавшийся для всех в тревоге. Капитан ответил на множество вопросов и благодарил за сотни пожеланий. С Маргаритой он почти не говорил, ее рука лежала на его руке, и время от времени их взгляды встречались. Они понимали друг друга и без слов. Задали вопрос и о лорде Торнтоне.
— Лорд прибыл, когда я уезжал, — отвечал капитан, — наши лодки встретились в гавани Портсмута, когда я ехал на свой корабль. Мы могли при встрече только обменяться поклонами.
Маргарита пожала ему руку. Гастингс улыбнулся и кивнул головой, точно хотел поблагодарить судьбу за то, что она во всем была к нему благосклонна. Затем он поднялся:
— Даже и в этот чудный день долг должен стоять на первом месте. Вам будет довольно времени, мой дорогой Эдуард, предаваться счастью, теперь никакое облако не омрачит его больше. Сегодня я вас уведу от Маргариты, мне надо о многом вас расспросить и многое от вас услышать.
Капитан обнял Маргариту, поцеловал руку Марианне и последовал за Гастингсом, который благосклонно, как король, отпускал своих гостей. Долго они сидели в кабинете Гастингса, и капитан ответил на все вопросы и замечания губернатора.
— Ну что ж, — поднялся Гастингс, — у змеи зависти и злости раздавлена голова, а отрастут ли у нее новые головы, как у лернейской гидры, покажет будущее. И для вас, мой друг, — он крепко пожал руку капитану, — открывается счастливая будущность. Раху пропал, созвездие дракона, обагрявшее своим кровавым светом ваше прошлое, исчезло, и над вашей головой подымается утренняя звезда, предвещая яркий солнечный день новой жизни. Идите отдыхать. Завтра увидимся.
Наразинга все уже устроил, и в первый раз после долгих лет этот некогда отвергнутый и бездомный скиталец испытал отраду возвращения в родные места. Ему казалось, что и эти стены, и эти ковры, и эта мебель — его старые друзья. Всем слугам, пришедшим приветствовать своего господина по его возвращении, он подавал руку. Отпустив Наразингу, он поспешил в парк. По знакомой дороге, связанной со столькими воспоминаниями, спешил он к пруду с лотосами, который тихо и спокойно сверкал. Как и раньше, отражались сверкающие звезды неба в темно-синих пятнах водной поверхности, а цветы лотоса разливали свой сладкий аромат. Долго стоял капитан у края бассейна около беседки из деревьев, бывшей свидетельницей его любви и страданий.
Он достал медальон, в котором находился высушенный цветок, данный ему Маргаритой, снял цепочку с шеи и, поцеловав его, далеко забросил в воду.
— Покойся там, на глубине, — проговорил он, — ты, священный знак, волшебная сила которого так счастливо меня охраняла во всех смертельных опасностях.
С ужасом взглянул он на то место, где когда-то в темноте кустов погиб Хакати. Он опустил голову на руки и тихо прошептал:
— Прости мне мое прегрешение, Ты, вечный источник прощения, как и я буду прощать всем, кто виноват передо мной.
С царским великолепием готовились в резиденции к свадьбе Маргариты. Старому капеллану дворца как испытанному другу сказали, что капитан — сын индийской женщины из очень отдаленной местности и что его надо окрестить, так как он до сих пор не крещеный. Капеллан, поговорив с капитаном о религиозных вопросах и убедившись, что он верующий, крестил его в ризнице. Начались приготовления к свадьбе. Так как во всей Индии стало известно, что Гастингс придает особенное значение предстоящему семейному торжеству, то со всех сторон старались угодить желанию всесильного губернатора. Все европейское общество Калькутты занялось шитьем великолепных туалетов для дам, блестящих ливрей для слуг и богатых сбруй для лошадей и слонов. Все князья Индии хотели превзойти друг друга, принимая участие в свадебном торжестве. Набоб Асаф-ул-Даула явился сам в королевском величии с большой свитой слуг верхами и на слонах, как и молодой пятнадцатилетний набоб Бенгалии. Приехало много раджей и магаратских князей, а Типпо-Саиб отправил посольство под предводительством одного из своих сыновей, которое своим блеском затмило бы всех, если бы его не перещеголял посланный низама из Гайдерабада Могол из Дели тоже отправил посольство, которое по внешнему виду не могло соперничать со своими бывшими подданными, но и Гастингс, и все другие обращались с ним как с самым важным. В Калькутте не хватало места для бесчисленной толпы слуг, слонов и лошадей.
В день свадьбы весь город богато убрали дорогими коврами и цветами, на всех углах развевались английские флаги с гербами.
В блестящих экипажах, со скороходами, форейторами и богато одетыми лакеями подъезжали члены европейского общества. Но весь их блеск померк при появлении князей с их свитами.
Гастингс, против обыкновения, появился на пороге своего жилища в парадном наряде из серебряной парчи, встречая и провожая князей. На рукоятке его сабли блестел бриллиант редкой величины и красоты, а пряжка его шляпы состояла из драгоценных камней. Гордо глядел он на выезды князей, бывших неограниченными властелинами и повелителями и обладавших громадными богатствами, а теперь явившихся сюда, чтобы оказать почет его дочери Марианне. Удовольствие светилось в его взоре, но лицо оставалось спокойным, осанка — гордой и холодной. Только к набобу из Аудэ и посланным Могола и падишаха Типпо-Саиба сошел он навстречу до половины лестницы. Остальных же он приветствовал как монарх, на пороге, и еле склонял голову на их почтительные приветствия. Долго длился свадебный прием, и тем, кто явился первым, пришлось ждать несколько часов в громадном зале, убранном английскими флагами, пока не собрались все гости.
Когда же наконец собрались все, то отодвинули боковую стену громадного зала, и во всем блеске зажженных свечей предстал богато убранный и обвитый цветами алтарь, вокруг которого стояли все бывшие в то время в Калькутте английские служители церкви. Сам Гастингс вышел, чтобы привести венчавшихся, и скоро появилось свадебное шествие, предшествуемое офицерами.
Капитан в ярко-красном, расшитом золотом мундире с орденом Бани на груди, с лицом, сиявшим гордостью и счастьем, вел за руку Маргариту. Она выглядела такой прекрасной, что при ее появлении в зале пронесся всеобщий восторг восхищения.
На ней было богатое шелковое платье из материи, вытканной перемежающимися тонкими, как волос, серебряными нитями, всю ее фигуру обволакивала чудесная индийская ткань из нитей тоньше паутины, и целый кусок ее длиной во много метров поместился бы в маленький золотой медальон. Чудо индусского ткацкого искусства, украшавшее Маргариту в день ее торжества, подарил низам Гайдерабада. По преданию, оно считалось сокровищем великого государя Ауренг-Зеба, вытканным для его супруги первыми мастерами-ткачами Индостана.
Скромный венок из флердоранжа обвевал белокурые волосы Маргариты, спускавшиеся с головы свободными локонами, ни одним драгоценным камнем не украсила Маргарита свой подвенечный убор, только на груди ее распускался ярко-красный цветок лотоса, сорванный в бассейне парка. На щеках Маргариты играл нежный румянец радости, и глаза сверкали, когда она кланялась и благодарила за приветствие, и затем с любовью обращала свой взор на возлюбленного. Гастингс с женой вели пару с обеих сторон к алтарю. Марианна опять посвежела и помолодела, легкий слой пудры покрывал ее прическу, скрывая начинавшие седеть волосы. Ее скорее можно было принять за сестру, чем за мать невесты. В ее ожерелье и кушаке, браслете и диадеме сверкали чудные драгоценные камни. Все князья Индии для такого торжественного случая привезли подарки из своих сокровищниц и для жены губернатора.
Из гостей в часовню вошли только Асаф-ул-Даула, молодой набоб Бенгалии, и посланные от Могола, низам из Гайдерабада и Типпо-Саиб. Для них в часовне уже приготовили дорогие сиденья. Остальные гости оставались в большом зале.
Капеллан приступил к венчанию. Когда обменялись кольцами, раздался первый салют с батареи у дворцовых ворот, пушки форта Вильяма подхватили его, и стоявшие на рейде корабли присоединились к приветствию вновь соединенной четы. Далеко и на море, и на суше раздавался гром выстрелов — то был привет дочери немецкого живописца и парии…
Когда церемония окончилась, все столпились для поздравления молодых. Съезд гостей представлял такое блестящее общество, что мог бы соперничать с любым европейским двором. Когда князья и их заместители подходили к молодым, всякий подносил подарки, состоящие в основном из украшений из драгоценнейших камней, маленьких художественно сработанных запястий. Маргарита скоро завалила ими целый стол.
Затем все направились в громадную столовую для свадебного пира. И сервировка, и богатство яств, и изобилие вин превзошли все ожидания. Танцы и музыка сопровождали свадебный обед. Капеллу из английских солдат сменяли индийские певицы, самые грациозные танцовщицы Индии показывали чудеса пластики и мимики. Наконец гости стали разъезжаться. Пиршество заканчивалось.
Когда Гастингс вставал из-за стола, появился посланный верховного жреца из храма в Хугли и передал ему пергамент в большом футляре. Гастингс взглянул на него, и радостное изумление осветило его серьезное лицо.
Гастингс повел новобрачных в отведенное им в особом флигеле дворца помещение. Вдвоем с Марианной вошли они с молодыми в их новое жилище. В то время как Марианна с нежностью еще раз обняла свою дочь, Гастингс отвел капитана в сторону и передал ему пергамент.
Капитан прочел пергамент, который представлял собой акт, написанный по-санскритски и подписанный верховным жрецом храма, акт о рождении ребенка от английского отца и служительницы храма.
Верховный жрец велел воспитать родившегося ребенка как брамина, так как из этой касты происходила его мать. Ему дали имя Аханкараса, затем сочли за парию вследствие показавшихся тогда важными свидетельств и изгнали из храма и из общества браминов. Такой приговор жрецы постановили, думая, что они правы, теперь же нашли записки старого верховного жреца, в которых он свидетельствует о происхождении своего бывшего приемыша.
Значит, в Аханкарасе, изгнанном к париям, текла английская кровь. Принадлежа со стороны матери к браминской касте, он по праву заслуживает все почести свободного человека…
— Боже мой! — воскликнул капитан, прочтя до конца. — Они меня знают, моя тайна в их руках!
— Ну и что? — спросил Гастингс. — Разве они не доказали, что ваш отец англичанин? Разве мы придумали ему имя кавалера д’Обри, данное ему Нункомаром? Я честно сознаюсь вам, я рад, что муж Маргариты не происходит от париев. Я верю в силу наследственности, что бы ни говорили против.
Капитан мрачно смотрел вниз.
— Где мой отец, — задаю я вопрос. Этот документ ничего не объясняет. Моя мать, может быть, хорошо и не знала его имени, во всяком случае, она тоже о нем умалчивала…
— Тайна эта хорошо скрыта, и лучше, если вы пройдете мимо отца, даже когда его встретите. Разве я не заменил отца Маргарите и разве муж и жена — не одно?
— Вы правы, мой отец, и с этим именем, на которое вы мне даете право, пусть все, что оставалось мрачного у меня на душе из моего прошлого, будет погребено!
Гастингс оставил молодых и проводил Марианну до ее комнаты.
— Они хотели тебя презирать, моя Марианна, — сказал он, когда они пришли в ее комнату, — потому что ты по велению своего сердца последовала за мной. Там, в Европе, твою дочь ждали бы преследования общества. Небо все сделало к лучшему, теперь Маргарита и сэр Эдуард Синдгэм, наш сын, завоюют в свете почетное место.
Гастингс послал за секретарем и приказал ему передать пять тысяч фунтов стерлингов верховному жрецу в Хугли, а также распорядился сделать подарок бедным храмам в честь бракосочетания своей дочери. Таков был его ответный жест на посланный документ о происхождении без вести пропавшего Аханкараса.
После праздничных событий настало затишье. Всюду царили мир и безопасность. Французское влияние в Индии вовсе прекратилось. Францис занялся в Европе своими собственными делами, ему некогда было думать об Индии. Набоб из Аудэ стал английским наместником. Могол мелькал исчезающей тенью на границах английских владений. Типпо Саиб жил себе припеваючи под охраной окружавших его князей и низама из Гайдерабада, только раджи магаратов постоянно искали себе защиты и поддержки у власти губернатора.
У Гастингса теперь оставалось достаточно времени, чтобы заняться управлением, состоявшим в улучшении благосостояния страны и взимании налогов, в том числе и упрочении процветания английской торговли. И ему удалось, не имея больше военных издержек, позаботиться о все возраставшем благосостоянии страны, посылая в компанию прибыль, превосходящую претензии и ожидание ненасытных акционеров.
Развивающееся земледелие давало отличные урожаи, основывались цветущие колонии, во все гавани страны приходили корабли и увозили в Англию богатые изделия индийских мастеров, которыми по высоким ценам снабжались европейские рынки.
Хотя Гастингс и предавался отдыху всей душой, но все же мирная деятельность его не удовлетворяла. Его натура требовала борьбы, а мир, теперь окружавший его, не давал поводов расходовать свои силы так, как он желал бы. Часто ходил он задумавшись, и мысли его улетали далеко за океан, на родину, которая стала ему почти чужой. Хотя он достиг величия и громадного влияния, хотя его власть и была в Индии неограниченной, он все же сознавал, что над ним, которого хотя и называли королем Индии, стала сила, чуть не сломившая его, — сила английского короля и парламента.
Он так возвысился, что его гордому и властолюбивому уму казалось унижением сознавать, что над ним есть еще кто-то. Рука, покорившая Индию, чувствовала в себе силу управлять печатью короны Великобритании и возвысить свое отечество, когда оно увеличилось и разбогатело благодаря присоединению Индии.
Марианна читала в его глазах все его заветные мысли. Во времена борьбы и стремлений, которые она переживала вместе с ним, она отлично понимала, что его неустанное самолюбие, изгнавшее его из маленького дома священника в Дайльсфорде и приведшее его к трону наместника Индии, найдет себе новую работу. К тому же и она начала страдать от тропического климата и чувствовать тяжесть своего возраста. Она начала время от времени наводить Гастингса на мысль о возвращении в Европу.
Она внушала мужу, что английская корона в благодарность за его великие дела должна дать ему титул пэра и что наследственные владельцы Дайльсфорда достаточно важны, чтобы украсить свой герб герцогской шляпой. Народ Англии будет гордиться, если в совет войдет человек, объединивший столько разных племен под английский скипетр, Для каждого министерства Гастингс сможет найти нужное решение и дать ценный совет, и только на таком месте он покажет достойные плоды работы всей своей жизни, только такая конечная цель может его удовлетворить.
Все больше и больше склонялся Гастингс к подобным мыслям и попросил об отставке. Хотя совет и директора компании проявили недовольство, но не могли ему отказать.
Наконец пришла в Калькутту отставка Гастингса, вызвав большой резонанс по всей Индии. Тринадцать лет управлял Индией Гастингс, из всех сражений выходил победителем, многие из его врагов стали ему друзьями и всюду чувствовали спокойствие, когда знали, что бразды правления лежат в его твердых руках. Все стремились в резиденцию в Калькутте, чтобы выразить уезжавшему губернатору свое уважение и сожаление, все князья прислали свои посольства, европейские колонии — своих представителей, и Гастингс чуть не поколебался в своем решении, когда увидел себя окруженным в последний раз блеском Востока. Но он думал и о своих подрастающих сыновьях: только на родине он мог бы найти им соответствующее поприще в жизни. Он остался твердым в своем решении и приказал готовить корабль, на который уложили все его сокровища, драгоценности и редкости, которые Гастингс увозил в свое отечество. Капитан и Маргарита сопровождали их. На родине Гастингс мог устроить мужа своей падчерицы, в Индии же он зависел бы от будущего губернатора.
День отъезда настал. Блестящий поезд дружески расположенных к Гастингсу князей и их послов провожал его в гавань. Население по дороге стояло большими рядами и громко приветствовало губернатора. Отряд войска оказал отъезжающему военные почести, и салют пушек с форта Вильяма раздавался далеко. Бесчисленные шлюпки провожали отходивший корабль.
Ветер надул паруса, берег исчез вдали. Гастингс еще раз обернулся и обнял Марианну.
— Там, за нами, осталось боевое прошлое, — вздохнул он, — и счастье, данное нам небом, но в нашей жизни есть не одно прошедшее, нам еще улыбается и будущее, я чувствую почти юношескую силу, способную покорить и предстоящее будущее.
Гордо выпрямившись, стоял он у борта корабля и глядел в бесконечно пенившиеся волны. Он не думал о том, что ему придется считаться с новыми людьми, с новыми обстоятельствами и что, как говорил один историк того времени, ‘пятидесятилетний дуб нельзя пересаживать на новую почву’. Врагов он побеждал только на земле Индии, где глубоко пустил корни и мог получать неистощимую силу, но они его ожидали на английской почве, которая принадлежала им и от которой он отвык.
Весь Лондон только и говорил о возвращении губернатора Индии.
Он так часто вызывал общий интерес, и его личность была окружена сказочным волшебным ореолом, основанное Гастингсом могущественное государство, значение которого хотя и не вполне еще, но сознавалось всеми, казалось таким заманчивым…
Гастингс воспринимался необыкновенным человеком, а за дела, которые он совершил в Индии, его стали считать чуть ли не великим. Так что ничего удивительного нет в том, что на родине его ожидала встреча, которой достоин только победоносный полководец.
Во всех слоях общества только и говорили, что о губернаторе Индии, о красивой и благородной его супруге, об окружающем их блеске, о чудных лошадях, индусских слугах, одетых в цветные и блестящие, золотом шитые костюмы. На всех выставках красовались его портреты. Где бы он ни появлялся публично, на прогулках в парке или на улицах, собиралась толпа и громко приветствовала его. Газеты ежедневно писали о нем и о визитах, которые он делал, или приемах, на которых он присутствовал, как о событиях при дворе.
Одним из первых, посетивших его по прибытии, оказался лорд Генри Дундас, и с ним пришел лорд Торнтон. Он привез познакомить Марианну со своей молодой красивой женой, принадлежавшей к знатнейшему лондонскому обществу, вежливо и без стеснения поговорил с Маргаритой и любезными словами приветствовал капитана Синдгэма. Страсть, волновавшая его, исчезла под гордым спокойствием, с которым он обсуждал свои будущие планы.
Гастингсу оказывали высочайшие почести. Директора компании приняли его на торжественном заседании и передали единогласную благодарность за оказанные им услуги, которые никогда не забудутся. Наконец состоялся его прием при дворе, и здесь в первый раз обнаружили свое действие непримиримые враги губернатора Индии.
Когда смолк первый восторг по поводу основателя Индийского царства, то там, то здесь начали подниматься голоса, осторожно намекавшие на темные пятна его правления.
Все, что касалось Гастингса, интересовало общество. Поэтому говорили и о Марианне, и ее прошлом. Намеки, делаемые газетами, достигли своей цели — они смутили королеву, которая велела навести справки о прошлом леди. Результаты подтвердили те необычайные для высшего света отношения, которые существовали между Гастингсом и его настоящей супругой.
Некоторые дамы английской аристократии, косо глядевшие на Марианну за ее немецкое происхождение и завидовавшие ее блестящему положению, повлияли на желание королевы принять ее. Королева колебалась, под всякими предлогами откладывая прием губернатора с супругой. Наконец приказали Гастингсу сначала одному явиться на аудиенцию к королю, который тоже уклонился от его визита, ссылаясь на болезнь королевы. Гастингс передал королю, что может подождать аудиенции, пока королева не выздоровеет, потому что его супруга хочет лично вручить королеве подарки, привезенные из Индии.
Вопрос о королевском приеме начал занимать всех. Хотя о нем и говорили шепотом, Гастингс впервые почувствовал, что перед ним препятствие, которое он не может открыто побороть, как он побеждал все невзгоды в Индии. С усилием сдерживал он себя от резких поступков. Он не мог примениться к свету, в котором надо достигать намеченной цели окольными путями. К тому же в политическом отношении его положение пошатнулось, столкнувшись с сильными противниками, относящимися к его личным врагам.
Чарльз Фокс, озлобленный противник Питта и друг принца Уэльского, внес во время своего управления министерством ост-индский билль, по которому Индия должна непосредственно подчиняться управлению министерства. Укрепляя этим свое несколько ненадежное положение, он надеялся, что власть и влияние на индийские дела, особенно в финансовом отношении, создадут министерству большую независимость по отношению к королю и парламенту.
Чтобы мотивировать свой билль и провести его, Фокс вошел в сношения с Бурке и с Филиппом Францисом, задействовал печать и своих приверженцев, которые выставляли в самых ярких тонах на страницах газет деспотическое и полное ужасов правление генерал-губернатора Индии. Мотивом он выставлял то, что компания, общество, учрежденное единственно для торговли, не в состоянии продолжать деятельность предприятия, которое угрожает в будущем стать самостоятельным. Но Фокс ошибался. Если бы у компании отняли самостоятельное владычество над Индией, то и двор, и вся придворная партия, особенно сильная в то время, выступили бы за то, чтобы образовать государство, соединенное с Англией, под верховной властью короля, парламент же, со своей стороны, хотел подчинить Ост-Индию себе. Фокс предлагал учредить министерское управление, почти равноправное королю и парламенту, и, конечно, его план всюду встречал противодействие, которым постаралась воспользоваться компания, имея благодаря своим денежным средствам возможность сильно влиять на прессу и общественное мнение. Двор и все общество восставали против такого плана.
Однако ост-индский билль благодаря влиянию Фокса и его друзей прошел в нижней палате, но король Георг III решительно воспротивился ему, и билль не прошел в верхней палате, следствием чего стало падение министерства Фокса.
Призванный на его место Питт распустил нижнюю палату и основал новое министерство. Партия Фокса, ставшая теперь оппозиционной, все-таки старалась выставить провалившийся билль необходимым и постоянно напоминала о деспотизме Гастингса, чтобы при удобном случае воспользоваться подобным рычагом и опять получить большинство голосов и власть. Оппозиция все больше и больше восставала со своим личным влиянием и прессой против Гастингса не из личной вражды, ведь его теперь не надо было опасаться в Индии, но чтобы твердо внушить общественному мнению мысль о невозможности господства коммерческой компании над могучим заатлантическим государством и чтобы в нужный момент вновь провести ост-индский билль и свергнуть Питта. Более или менее скрытыми нападками на Гастингса хотели по возможности умалить и удалить его от политического влияния. Личные враги губернатора, Филипп Францис и Бурке, жаждали возвести настоящее обвинение и поэтому направили всю свою энергию и ум, чтобы раздуть тлеющие искры в настоящий костер.
Оба имели сильное влияние на оппозиционную партию, которая в свою очередь имела большой вес в обществе Лондона и во всей Англии. К ней принадлежали богатейшие и самые выдающиеся умы страны, в том числе и принц Уэльский, представитель будущего.
Но именно возникшая политическая вражда, поднимавшаяся против имени Гастингса, оказала ему сильную поддержку. Питту и верхней палате было особенно выгодно выставить ост-индский билль как неосновательный, опровергнув тем самым обвинения, возведенные лично на Гастингса. Бывший губернатор Индии стал игрушкой в руках двух партий, им пользовались для своих планов и употребляли его как орудие в борьбе.
К такой роли Гастингс не мог привыкнуть, и она показалась бы ему еще оскорбительнее, если бы он ясно сознавал все перипетии борьбы.
Привыкший в Индии быть центром высшего света Гастингс предпочитал выносить тысячу нападений, чем оставаться незамеченным и забытым. Каждый вечер в одном из первых домов английского общества или же у него дома, который Гастингс занимал в западном предместье Лондона, собирался небольшой кружок первых людей Англии. Дом Гастингса, украшенный драгоценными коврами и индийской утварью, представлял для общества почти такой же интерес, как музей, хотя в сравнении с дворцом в Калькутте он казался очень маленьким и бедным. Гастингс не особенно страдал от того, что его медлили принять при дворе, тем более что ему объяснили причины.
Однажды утром к дому Гастингса подъехал всадник — молодой человек лет двадцати с небольшим, крепкого сложения, с бледным и благородным лицом, в простом платье. Его можно было принять за окрестного арендатора, если бы не благородная лошадь и не конюх, сопровождавший его. Привратник дома — рослый индус в богатом цветном костюме — почти снисходительно и покровительственно взглянул на молодого человека, который подошел и, с любопытством разглядывая чужеземный костюм, спросил, не это ли дом сэра Уоррена Гастингса.
— Так точно, сэр, — ответил индус на ломаном английском языке, — но его светлость сейчас завтракают и никого не принимают. — Улыбаясь, индус наклонил голову, давая понять, что он дал исчерпывающую информацию, и хотел уйти.
Но молодой человек, раньше смеявшийся над снисходительным видом привратника, выпрямился и, махнув по воздуху гибким концом хлыста, смерил индуса таким повелительным взглядом своих огненных громадных глаз, что тот, удивленный и ослепленный, невольно поклонился ему ниже прежнего.
— Вы правы, мой друг, — произнес он. — Я не предупредил вашего барина, но все же я желаю его видеть, и вы сейчас же проведете меня к нему.
— Я не смею, — в отчаянии вскрикнул индус. — Этого в Калькутте не посмел бы потребовать сам король Аудэ.
— Ну хорошо, — согласился незнакомец равнодушно. — Я пойду тогда один. Я не знаю дома, но найду дорогу.
Индус сделал движение, чтобы его удержать, но незнакомец остановил его повелительным взглядом и, пройдя мимо него, направился вверх по лестнице. Несколько лакеев, слышавших разговор, тут же подоспели. Камердинер спустился на несколько ступеней. Он выступал еще надменнее привратника. Лакей с сожалением покачал головой, когда незнакомец потребовал, чтобы его проводили к барину. Выведенный из терпения незнакомец остановился:
— У меня нет времени разговаривать с вами. Отнеси записку своему барину!
Он вырвал листок из записной книжки, написал на нем несколько слов и, сложив его несколько раз, подал камердинеру.
К величайшему удивлению ожидавших в коридоре лакеев, через минуту появился сам Гастингс в сопровождении удивленного камер-лакея и, спеша, почтительно подошел к незнакомцу, который рассматривал развешанное на стене индийское оружие.
— Сто раз прошу прощения у вашей светлости, — вымолвил Гастингс, низко кланяясь молодому человеку, который зорко осматривал его, подавая руку, — что вам пришлось минутку ждать. Если бы я только мог ожидать вашего посещения, то, понятно, вам оказали бы и соответствующую встречу.
— Я нахожу естественным, — ответил молодой человек, — что король Индии и здесь придерживается своих привычек. Мне давно хотелось познакомиться со знаменитым создателем Индийского царства, но тысячи дел удерживали меня, и я рад видеть перед собой человека, который заставил дрожать Могола в Дели и поверг в прах Гайдера-Али. Представьте меня своей семье, а затем поговорим. Мне кажется, что у нас есть о чем поговорить.
Гастингс провел незнакомца через переднюю в роскошно убранный салон, где Марианна, капитан Синдгэм и Маргарита сидели за завтраком. Лакей отворил дверь, удивляясь приему, который его господин оказывает незнакомцу, и удалился в первую прихожую.
— Сэр Вильям Питт, государственный канцлер, оказывает нам честь своим посещением! — представил гостя Гастингс, подводя незнакомца к Марианне, а затем к капитану и Маргарите.
Марианна приняла уже тогда знаменитого государственного деятеля со всем подобающим почетом, но и с видом властелинши, которая привыкла на все окружающее смотреть с высоты. Сэр Вильям поразился и княжеским видом, и моложавостью Марианны, которая стала предметом многих романтических сказок и подвергалась стольким нападкам. Он поклонился рыцарски-вежливо Маргарите, красота которой чуть не вызвала у него удивленного восклицания, и любезно и доброжелательно — капитану, а затем проговорил:
— Я пришел, чтобы объявить сэру Уоррену и его супруге, что завтра их величества король и королева, — он сделал особое ударение на последнем слове, — желают принять их до обеда в Сент-Джеймском дворце.
Гастингс радостно улыбнулся. Вопрос, занимавший и угнетавший его последние дни, разрешился с таким почетом: первый министр королевства приехал лично ему объявить об аудиенции.
Сэр Вильям присел к столу и весело, и непринужденно болтал о разных происшествиях в английском обществе, совсем как светский человек. Он расспрашивал об индийских делах, любовался дорогой мебелью и коврами и провел целый час в легком разговоре, точно давал утренний визит в хорошо знакомом доме.
— А теперь, — заявил он наконец, — поговорим о вещах, которые едва ли будут интересны дамам.
Он встал, простился с Марианной и Маргаритой и отправился в сопровождении Гастингса в его кабинет.
— Вы создали нечто великое, сэр Уоррен, — начал Питт, когда оба сели у письменного стола. — А кто создает великое, у того всегда много врагов, но у него найдутся и друзья, если он их будет искать и подавать им руку.
— Ваша светлость должны знать из собственного опыта, — возразил Гастингс, — ведь и вы, как и я, идете против течения. Я никогда не считал своих врагов, я становился лицом к лицу с ними и побеждал их. Друзей моих можно сосчитать, ими я дорожу и их ценю по достоинству. Я думаю, здесь, в Англии, все должны были бы быть мне друзьями, все любящие свое отечество…
— Не всякий, сэр Уоррен, хочет признать великое дело, ведь зависть и злость часто руководят бессилием, я, со своей стороны, конечно, свободен от зависти.
— Чему мог бы завидовать первый министр Великобритании? Он почти юношей сделал больше, чем многие за всю свою жизнь.
— Но не больше вас, завоевателя Азии, — заметил Питт. — Я не хотел бы вам завидовать, но хотел бы стать вашим другом, хотя политическая дружба и основана на старом правиле: давать взаймы и возвращать долги. Поэтому, сэр Уоррен, поговорим о том, что мы можем дать друг другу, чтобы и в жизни доказать ту дружбу, которую я искренно к вам чувствую.
— Ваша светлость может все дать, — отвечал Гастингс серьезно и почти грустно. — Вы стоите на высоте власти, я же все, что создал, отдал отечеству и обеднел. Если только мне откроется новое поприще, на котором я вновь буду работать, но я сомневаюсь в этом. Поэтому я жду, что ваша светлость мне предложит и чего вы будете от меня требовать.
— Очень многого! Что же касается вас, сэр Уоррен, то после всего вами сделанного для Англии вы имеете право на самые высокие почести, которые наша страна может дать. Король преисполнен к вам удивления и сочувствия, желает видеть вас пэром королевства и в своем тайном совете. Я как главное ответственное лицо в совете считаю его желание вполне естественным и справедливым и уверен, что никогда и никто не был достойнее и не заслужил больше вас почетного звания пэра, но вы знаете, что враги действуют против вас. Фокс и его приверженцы хотят пожертвовать вами тому ост-индскому биллю, против которого вы обрушились… Францис, ваш заклятый враг, хотел бы вас и политически, и граждански уничтожить, чтобы вы никогда не поднялись. Он не мог отнять у вас владычества над Индией, но он надеется, что не допустит вас до палаты лордов и тайного совета. В войне с врагами я могу быть союзником и помочь вам одержать победу.
— Я вполне ценю все значение и влияние такого союза, — почтительно поклонился Гастингс, напряженно глядя на неподвижное молодое лицо министра. Он не вполне понимал, к чему клонится разговор.
— Речь идет о том, — продолжал Питт, — что сначала надо убрать с дороги препятствия, которые мешают вашему возведению в пэры и вашему назначению в члены тайного совета.
— И каковы же они? — спросил Гастингс. — Если его величество король имеет желание осчастливить меня такой милостью и если вы, его первый министр, согласны с его намерением?
— И желание короля, и воззрение первых министров находят в Англии противовес в парламенте, который никогда не следует упускать из вида, иначе все отдельные партии парламента оскорбятся и решительно будут в оппозиции. Ведь нижняя палата, правда, уже давно и не в теперешнем составе, совершенно определенно решила высказать порицание, сэр Уоррен, всему вашему управлению в Индии.
— Вы правы, — недовольно воскликнул Гастингс, — но заключение их основывалось на заведомо ложных слухах, и сэр Генри Дундас, который больше других способствовал принятию данного предложения, вполне убедился, что все мотивы неверны, и открыто заявил об этом.
— Конечно, конечно, — подтвердил Питт, — и компания ведь при согласии лорда Дундаса не дала хода заключению палаты общин. Все забыто, но на бумаге заключение нижней палаты все-таки существует еще, оно зарегистрировано в актах, официально его не уничтожили. Пока существует облеченное в законную форму решение нижней палаты, король не может оказывать личности, против которой принял такое решение парламент, никаких почестей и не может пожаловать его местом пэра в верхней палате.
— Я думаю, было бы справедливо, — сказал Гастингс, — взять обратно такое решение, после того как тот, который его внес, убедился в его неосновательности. Я считаю, что легко и теперь это поправить. Ваша светлость располагает большинством голосов в нижней палате, и ее решение, наверное, могло бы повлиять совершить такой акт справедливости.
— Без сомнения, — кивнул головой Питт, — так и будет сделано, но ваши враги затеяли новый удар, и именно он сделает надолго невозможным дарование вам какой-либо почести.
— Невозможным для министра Вильяма Питта, который часто показывал, что ему чуждо это слово маленьких людей! — возразил Гастингс голосом, в котором звучал легкий упрек.
— Я говорю о том, что парламент собирается предъявить вам обвинение. Бурке уже объявил в нижней палате, что ходатайствует о разрешении заняться серьезно одним джентльменом, недавно вернувшимся из Индии, а я знаю, что уже намечены обвинительные акты, и особенно упирают на два пункта: войну против рахиллов и ваши действия против раджи из Бенареса Шейт-Синга.
Гастингс наморщил лоб. Угрозой блеснули его глаза.
— Война с рахиллами, — отвечал он, — сделала царство Аудэ вассальным государством Англии, а мое обращение с Шейт-Сингом закрепило за Англией богатый Бенарес.
— Я знаю, — подтвердил Питт. — Ни один английский суд не осудил бы вас, и я не мог бы осудить, но вы поймите, что пока какое-либо обвинение висит над вами, ни король, ни министерство не смеют дать вам никакого почетного отличия.
— Я понимаю, — оживился Гастингс, — но я знаю, что такое обвинение может быть принято к рассмотрению лишь большинством голосов, которое принадлежит вашей светлости. И если вы хотите стать другом, то в вашей власти его не допустить.
— В том-то все и дело, — сказал Питт тихо и с особенным ударением. — При теперешнем большинстве голосов в нижней палате и в палате лордов в отношении вас никогда не примут обвинительного приговора. Совсем другое дело — вовсе не возбуждать обвинения. Многие из ваших и моих друзей считают, что в ваших собственных интересах следует рассмотреть обвинение и таким способом добиться полного оправдания вашего управления. Правда, есть голоса людей, которые являются вашими и моими друзьями, но которые все же стоят за рассмотрение обвинения, желая выслушать оправдательные доводы, и тогда бы потребовалось совсем особенное мое влияние, чтобы уговорить их подать голос за то, чтобы вовсе не возбуждать обвинения против вас. Я хочу убедиться в том, что вы действительно будете мне другом и союзником в достижении тех великих целей, которые я себе наметил.
— Как, вы во мне сомневаетесь, ваша светлость? — спросил Гастингс. — Я никогда не предавал друзей и, конечно, не начну с вас, если вы как друг протянете мне руку!
— Дело идет не о личной дружбе, — пояснил Питт. — В политике в моем положении дружбой называется единомыслие в основных принципах общего дела и уверенность встретить у того, кого мы называем своим другом, полную поддержку собственным стремлениям. Такая поддержка тем ценнее, если тот, от которого ее ожидаешь, доказал, что он не знает страха и в состоянии противостоять даже бушующим волнам народного голосования. Поэтому необходимо, чтобы мы условились в главных принципах, которым я как государственный человек и министр решил неизменно следовать, чтобы вы могли убедиться и подумать, можете ли вы разделить мои взгляды и присоединиться к моим стремлениям.
— Я слушаю вас, — внимательно поглядел на Питта Гастингс.
— Я далек от желания, — начал Питт, — нарушать исторические и конституционные права палаты общин, из которой я сам вышел, и особенно палаты лордов, которая на основании существующего закона призвана к управлению страной. Чего Стюарты могли добиваться и на что они благодаря своим историческим правам смели надеяться, то было бы нелепостью и преступлением со стороны Ганноверского дома, Итак, я всеми силами воспротивился бы нарушению конституционных прав палаты общин, откуда бы оно ни шло. Но, — продолжал он все энергичнее и горячее, — я не хочу, чтобы нижняя палата считала себя центром парламентского управления, как к тому стремятся Фокс и другие. Фокс своим биллем, передающим управление громадным азиатским государством исключительно в руки министров, как раз создал бы положение, крайне опасное и роковое для величия Англии. Министры зависели и будут всегда зависеть от нижней палаты, и если они теперь, согласно ост-индскому биллю, без особого контроля будут господствовать над таким громадным государством, как Индия, то выйдет наоборот: у них в руках окажутся все средства, чтобы влиять на выборы. Тогда возникнет деспотизм нижней палаты и министерства, противоречащий духу истинной свободы, и величия Англии будет зависеть от капризов правительства и такого большинства, на которое собственно нация не может оказывать воздействия. Нижняя палата всегда является, если правильно толковать конституцию, выражением ее настроения и общественных потребностей, которые оказывают свое влияние на законодательство, сдерживая его там, где честолюбие власть имущих превышает естественные силы страны. Им никогда не должна принадлежать руководящая власть, иначе ее последствием будет постоянное бесцельное колебание. Король, не говоря уже о верхней палате, исторически заключающей в себе лучшие силы народа, должен всюду давать твердое направление. Сильная, неизменно повинующаяся основным законам рука должна управлять государственным рулем в лице короля и палаты лордов. Нижняя же палата должна внимательно следить, чтобы при преследовании национальных целей высокомерие и излишнее усердие не натолкнули бы корабль на рифы и мели.
— Я понимаю, — оживленно кивнул Гастингс. — Я вполне проникся воззрениями вашей светлости. Я не такой деспот, — улыбнулся он, — чтобы, по словам моих врагов, оспаривать у английского народа историческое право принимать участие в управлении, но я также вполне убежден в необходимости единой воли, преследующей твердую цель и независимой от влияния минуты, в тех случаях, когда дело идет о национальном величии и могуществе, а также о новых завоеваниях.
— Тогда мы друзья, — протянул руку Питт. — Вы тогда действительно можете меня поддержать, и особенно в тех двух пунктах, которые я себе наметил. Один, если вы хотите, внутреннего свойства и относится к вашей блестящей деятельности. Фокс и его приверженцы хотели взять из рук торговой компании созданное вами Индийское государство, но они хотели воспользоваться им для усиления министерства, я же хочу превратить его в оружие монархии, подчиняя его непосредственно королю.
— Я вполне разделяю мнение вашей светлости! — воскликнул Гастингс.
— Далее, — продолжил Питт, — моя цель всеми средствами и всюду, где представится случай, вести войну с Францией. Франция — соперница Англии. Как Катон некогда говорил о Карфагене, так и я скажу о Франции: Англия не может успокоиться, пока не покорит Францию.
— И с этим я тоже согласен! — сверкнул глазами Гастингс.
— Значит, мы сошлись с вами, — обрадовался Питт. — Вы человек чести и воли, значит, вы тоже и господин слова! Дайте мне вашу руку и закрепим союз.
Гастингс встал и крепко пожал руку Питта.
— Я рад, — заявил Питт, — что к моим личным чувствам, сэр Уоррен, могут присоединиться и мои политические убеждения. До свидания. Нужно, чтобы наш разговор остался в тайне. Мы знаем, чего нам держаться, и я надеюсь, что скоро буду вас приветствовать как пэра королевства.
Гастингс проводил своего гостя до двери. В страшном удивлении шли за ним слуги. Питт вскочил на лошадь и ускакал, сопровождаемый своим конюхом.
Тихо шел Гастингс по лестнице.
— Пэр государства! — пробормотал он про себя. — Звучит неплохо, там я был королем, там моя рука привыкла давать или брать то, чего я требовал, здесь же я должен только получать… Но так должно быть! Всякий путь в жизни подобен лестнице, сегодня я стою на первой ступени, но я дойду и до последней.

Эпилог

Приезд бывшего генерал-губернатора Индии на прием в Сент-Джеймский дворец напоминал своей роскошью об азиатском величии. В позолоченной карете с блестящей сбруей и ливреями подъехали Гастингс и Марианна ко дворцу. Бесчисленное множество индийских и европейских слуг сопровождали его верхами и несли подарки, которые Гастингс с супругой приготовили для их величеств. Королевские камергеры приняли его в передней и проводили в приемную залу, где ему пришлось ждать всего несколько минут.
Казалось, что здесь совершается визит одного властелина к другому. Внешний вид Гастингса, его осанка и взгляд, полные величия, затмили невзрачную фигуру Георга III.
Марианна в платье из индийского шелка и в бриллиантах поразительной величины и необыкновенной красоты, которые могли соперничать с королевскими бриллиантами, смотрелась удивительно привлекательно. Королева, необычайно просто одетая, знала о волшебных драгоценностях леди Гастингс и справедливо считала, что будет унизительно для ее чести соперничать с ней во время приема.
Гастингс с супругой преклонили колени, король и королева подали им руки, чтобы их поднять, и разговор начался, сначала довольно обыкновенный, общий. Затем королевской чете преподнесли подарки: прекрасные драгоценные камни, ковры, шали и бесконечно нежную индийскую кисею, клетки с редкостными птицами, необыкновенные плоды и шербеты, которые может приготовлять только индийская кухня, тонкие филигранные работы из золота и серебра, старинные индийские и персидские манускрипты, доставленные с большим трудом, а для Георга III как ученого они считались дороже всех драгоценностей.
Король и королева пришли в восторг.
Разговор стал оживленнее и теплее. Георг III расспрашивал об Индии. Королева — о семейной и бытовой жизни индийского общества.
Аудиенция длилась два часа. Обыкновенно сдержанная королева давно так свободно и доверчиво ни с кем не говорила, как с Марианной, против которой так много шептали королеве, в том числе и о бесконечном бракоразводном процессе в Германии, после которого она вышла замуж за губернатора Индии. Вопреки мнению всех недоброжелателей Марианны она хвалила в теплых выражениях ее ум, приветливость и скромность, а король остался в восторге от ясности и определенности, с которой Гастингс отвечал на все вопросы, он представил ему живо и правдиво картину жизни в Индии.
Газеты подробно писали об аудиенции индийского губернатора Гастингса. Казалось, перед ним открывается дорога, которая приведет его к намеченной цели. Однако оппозиция не дремала. В газетах появился памфлет в стихах, в которых поэт предлагал художнику барону Имгофу, бывшему мужу Марианны, украсить стены нижней палаты своей росписью, изобразив неувядаемые дела ее второго мужа — губернатора Гастингса. В памфлете предлагалось, между прочим, изобразить, как уничтожали храбрых рахиллов, виселицу, на которой качался повешенный Нункомар среди приведенных в отчаяние индусов, и, наконец, Шейт-Синга, раджу из Бенареса, который, после того как у него отняли государство и все его богатства, с горя утопился в Ганге.
Подобные нападки сердили Гастингса до крайности, он хотел вызвать пасквилянтов и обойтись с ними, как он некогда поступал с Филиппом Францисом в Индии, но английский закон охранял их, и снова Гастингс почувствовал, что он больше не в Индии и что здесь, в Англии, надо бороться другим оружием.
Капитан Синдгэм, по его просьбе, легко получил хорошее место в королевской армии, и впереди его ждала почетная и влиятельная карьера. Гастингс приобрел Дайльсфорд, старинное родовое поместье, где он некогда провел свою бедную юность и с болью в сердце смотрел, как во дворце его предков хозяйничают чужие.
Старый замок спешно и роскошно отделали заново, и Гастингс с семейством и своим возвратившимся из Индии школьным другом, Элией Импеем, ради которого он когда-то отказался от любимой девушки, явился как хозяин в старые покои давно им покинутого дома.
Флаг с гербами Гастингсов развевался над зубцами башни. Все арендаторы и крестьяне встречали своего нового владельца, потомка своих бывших повелителей, и Гастингс с гордостью ввел сюда Марианну, ставшую хозяйкой огромного поместья.
Но, удовлетворив свою фамильную гордость, он вскоре снова вернулся в Лондон и, не в состоянии больше сдерживать свое нетерпение, решил действовать лично. Нижняя палата вновь заседала. Бурке и Филипп Францис старались изо всех сил убедить Фокса и членов оппозиции предъявить обвинение против Гастингса. Гастингс через майора Скотта, своего уполномоченного, подал запрос Бурке, имеет ли он намерение возбудить обвинение против бывшего губернатора Индии.
Бурке так рассердился, что отвечал утвердительно, потребовав поддержки своей партии. На другой день на столе палаты общин лежали три обвинительных акта: война с рахиллами, обращение с раджой Бенареса и ограбление принцесс Аудэ.
Правительство отказало в выдаче комитету, назначенному для доклада по этому обвинению, необходимые для него документы из индийского архива, но в одном из ближайших заседаний нижней палаты все-таки поставили на очередь один из обвинительных пунктов.
В качестве первого обвинительного пункта Бурке выбрал войну с рахиллами. В блестящей страстной речи он описал действия губернатора против благоразумного и храброго племени и несчастного Ахмед-хана, дочь которого стала теперь супругой англичанина и могла засвидетельствовать о неслыханной жестокости, причиненной ее народу и ее отцу.
Питт молчал. Один Дундас возражал Бурке и огромным большинством голосов решили не возбуждать обвинение. Гастингс считал, что он победил. В доме у него собрался настоящий раут. Все друзья пришли его поздравить. Многие уже обращались к нему как к герцогу Дайльсфордскому, ведь пергамент был уже заготовлен. В числе поздравителей явился лорд Чарльз Торнтон в качестве маркиза Хотборна. Его отец недавно скончался. На погребение и для устройства своих семейных дел он ездил в свой родовой замок и теперь первый раз появлялся и в обществе, и при дворе со своим новым титулом.
Молодой маркиз Хотборн принадлежал к личным друзьям принца Уэльского, хотя в политических воззрениях был ярым поклонником Питта. Никто не мог его осудить за его отношение к наследнику престола, ведь они вместе охотились и ездили верхом, а он считал полезным иметь своего человека и в настоящем, и в будущем.
После возвращения из Индии и беседы с лордом Дундасом он признал себя решительным другом Гастингса, а по его возвращении тем более. Как и Питт, он открыто стал на сторону бывшего губернатора. Казалось естественным, что в тот день, когда поражение Бурке открывало Гастингсу блестящее будущее, он появился у своего друга и бывшего своего гостеприимного хозяина в Индии с пожеланиями счастья, теперь нечего было бояться неблагоприятного оборота дела.
— Дорогой мой друг! — Гастингс с чувством пожимал руку маркиза. — Я хочу вместе с сожалением об утрате вашего батюшки выразить мои самые искренние пожелания счастья в новой блестящей карьере, которая вам открывается, и я надеюсь, мы будем вместе с вами работать на славу нашего отечества. Вот еще одно доказательство, что часто счастье в жизни происходит от несчастья. Через вашу женитьбу вы еще больше слились с тем кругом, к которому вы принадлежите и по имени, и по рождению. Другая жена могла бы послужить вам помехой, а меня, может быть, упрекнули бы в том, что я в вашем браке искал себе поддержки…
Маркиз побледнел. Напоминание о неудачном сватовстве оскорбило его и пробудило вновь его ненависть, которая, собственно, и не затихла еще. Гастингс ничего не заметил, он выглядел вполне счастливым, предвкушая исполнение своих честолюбивых надежд, открывавших ему новое поле деятельности, и рассчитывал, как и раньше, побеждать и господствовать. Он не заметил, обращаясь к другим гостям, мрачного и угрожающего взгляда, брошенного на него маркизом.
Вскоре мысли маркиза приняли определенное направление, насмешливая улыбка заиграла у него на устах, и он подошел к Гастингсу.
— Я думаю, мой уважаемый друг, — он отвел Гастингса немного в сторону, — что могу высказать желание оказать вам услугу теперь же. Наше будущее зависит от здоровья короля, подвергшегося уже нескольким припадкам. Кто стремится к великому и кто может создавать это великое, тот не должен подвергать себя опасности, и, мне кажется, вам было бы полезно повидать принца Уэльского, который, без сомнения, будет рад познакомиться с таким человеком, как вы.
Глаза Гастингса сверкнули.
— Я, — испытующе поглядел он на маркиза, — просил после моего приема у короля аудиенции у его королевского высочества, но пока не последовало никакого ответа.
— Принц, — проговорил маркиз, — как обыкновенно бывает у наследников престола, до известной степени покровительствует оппозиции. Фокс — приятный собеседник в его доме и оказал ему большие услуги. Принц не захочет торжественно принимать человека, который часто говорит, что он друг Питта. Может быть, ему приятнее будет приватное знакомство с вами, не возбуждающее общего внимания.
— Но как такая встреча может произойти? — спросил Гастингс.
— Очень просто, — ответил маркиз. — Его королевское высочество иногда оказывает честь обедать у меня. Если бы вы встретили его у меня в доме, то даже друзья принца не истолковывали бы такой факт дурно.
— И вы пошли бы на это, вы, который все же принадлежите к партии Питта? — спросил Гастингс.
— На что я пойду? — гордо возразил маркиз. — Разве мое положение зависит от Питта? Он должен благодарить меня, ведь я только усиливаю его партию.
— Я вам буду благодарен, маркиз, если вы мне дадите возможность завести столь лестное и интересное знакомство.
— Решено, — заверил лорд. — Через несколько дней я позволю себе послать вам приглашение.
И опять Гастингс не заметил насмешливого, торжествующего взгляда маркиза, который еще раз обошел зал и незаметно исчез.
Его карета поехала к дому министра на Даунинг-стрит. Доверенный слуга Питта знал, что министр, несмотря на свою замкнутость, всегда был доступен для тех, кто имел сильное влияние в парламенте. Поэтому он провел маркиза сейчас же в кабинет своего барина.
Когда маркиз вновь садился в карету, на губах его играла та же насмешливая улыбка, и он тихо прошептал:
— Он употребил меня для своей победы и затем коварно обманул, теперь же пусть почувствует, что я могу послужить его падению!
Через несколько дней Гастингс получил от маркиза Хотборна приглашение к обеду. Лакей, принесший приглашение, заявил, что сэр Уоррен встретит у них совсем маленькое собрание друзей, потому что маркиз еще в трауре. Гастингс принял приглашение, сделанное в дружеском тоне, видимо, совсем равнодушно и даже ничего о нем не сказал. Он просидел несколько часов один в своей комнате, а вечером поехал к Хотборну.
За час перед этим из боковых ворот внутреннего двора старого аристократического дома выехала закрытая карета с кучером в трауре. Маркиз в сопровождении только своего камердинера, который отворил дверцы, одетый в черный плащ, вошел в карету и поехал опять к дому министра на Даунинг-стрит.
Маркиз вошел и через некоторое время вышел оттуда с другой особой, тоже закутанной в плащ, и они поехали обратно. Здесь он провел своего таинственного гостя, который, наклонив голову, скрывал лицо, в свои комнаты и приказал камердинеру, чтобы у боковых ворот стояла наготове карета.
Гастингс аккуратно явился в назначенное время. Маркиз принял его в своем маленьком салоне и разговаривал с ним более свободно и оживленно.
Не прошло и четверти часа, как камердинер открыл дверь и, низко поклонившись высокопоставленному гостю, отступил назад.
Принц Уэльский, которому тогда было около двадцати четырех лет, имел благородное, по-юношески свежее лицо с остро очерченными чертами, которые и до сих пор присущи представителям его династии, но его стройная гибкая фигура вовсе не походила на тяжеловесного медлительного Георга III. Любезная, веселая, но несколько насмешливая улыбка играла на его свежих красивых устах, его большие глаза светились умом и горячим задором.
Одетый в простой черный костюм, он привлекал неподражаемой элегантностью своей осанки, в которой соединялось гордое сознание своего достоинства с приветливой любезностью и которая больше говорила о его высоком происхождении, чем даже звезда ордена Подвязки на его груди. Он привык смотреть на всех с высоты своего величия, но никогда не давал чувствовать расстояние, которое отделяло других от него.
Вошедший принц подал руку Гастингсу и испытующе взглянул на него.
— Я счастлив, — сказал он сердечно, — стоять лицом к лицу с человеком, который завоевал для Англии целое государство.
Выражение его лица, тон его голоса покоряли искренностью и так далеки казались от лести, что в Гастингсе при словах будущего короля Англии поднялось гордое чувство собственного сознания, и невольно ему вспомнился Питт и его холодная сдержанность.
— Я исполнял свой долг, как всякий англичанин. Судьба дала мне случай сделать то, что и другой сделал бы на моем месте.
— Судьба, сэр Уоррен, ставит великих людей на нужные места в трудные времена. Вам кажется естественным то, чему мы удивляемся и что служит нам примером, — слегка вздохнул принц, — когда настанет время и нам действовать.
— И я надеюсь, — горячо ответил Гастингс, — что ваше королевское высочество когда-нибудь завершит то, чего я не мог завершить, и моим страстным желанием является служить вашему высочеству.
Принц улыбнулся.
— Здесь, у моего друга Хотборна, — он посмотрел на лорда, — я могу говорить о том времени, когда я наконец буду королем! Конечно, — продолжал он, вздыхая, — мне иногда очень тяжело видеть, как Англией вместо бедного больного отца управляют люди, которые стараются втиснуть ее в старые узкие рамки, не понимая духа времени… Если бы я стал королем сегодня же, то чего бы я только ни сделал, чтобы власть Англии первенствовала в Европе. Если бы у нас было управление, полное свободной мысли, управление, которое смотрит не на прошлое, а в будущее, то Англия повелевала бы на море в обоих полушариях. Вы, сэр Уоррен, завоевали нам громадное, великолепное государство в Азии, но, если бы мы удержали Америку, кто посмел бы с нами тягаться? Но кто поручится, что удержится за нами и ваша Индия? Если и там будет управлять тот же бездушный разум, что и здесь, то мы должны бояться, что лишимся Индии, как лишились Америки. Фокс — человек свободы, а вы, сэр Уоррен, — человек силы. Будь я королем, я поставил бы вас обоих около себя, и мне повиновался бы весь свет! Но я не король, и, может быть, еще долго не буду им. Но и без всяких мыслей против отца могу же я думать о своем будущем назначении, готовиться к нему, искать себе друзей, если когда-нибудь я займу трон! Вы, сэр Уоррен, вы такой друг, я часто думал о вас, когда с удивлением слушал о ваших подвигах, и я уверен, после того как я увидел вас и огонь ваших глаз, что вы признаете силу и умеете властвовать, совсем как умный и ловкий ездок — он хозяин своей лошади, хотя и дает свободу ее движениям.
Принц говорил оживленно и особенно убедительно. Гастингс слушал затаив дыхание, он не мог оторваться от оживленного лица молодого человека, который скоро должен держать скипетр Великобритании. Какая будущность открывалась ему!
— Ваше королевское высочество, — низко поклонился Гастингс, — можете на меня рассчитывать, и мне кажется, что господствующее теперь в Англии управление своей тяжелой рукой может только задавить все, что при свободе поднялось бы на службу отечеству.
Маркиз взглянул на портьеру, маскировавшую дверь в соседнюю комнату, казалось, тяжелые складки слегка дрогнули, и легкая улыбка заиграла у него на устах.
— Но, — прибавил Гастингс, помолчав немного, — картина, которую ваше высочество только что нарисовали мне, навсегда останется мечтой. Мистер Фокс враждебно настроен ко мне. Вы, наверно, знаете, ваше высочество, что оппозиция возводит против меня ложное обвинение и выставляет мои труды как преступление! Люди, способные на это из ненависти, зависти и недоброжелательства, вряд ли когда-нибудь согласятся действовать заодно со мной, да и моя гордость, на которую я имею право, не позволит мне подать им руки!
— Вы слишком горячо принимаете все к сердцу, сэр Уоррен, — улыбнулся принц, — смею вас уверить, что Фокс вам не враг, что он удивляется и восхищается вашими делами, как и я. Францис вас ненавидит, он хотел прославиться в Индии, но рядом с вами он не нашел простора своему тщеславию. Он сбил Бурке с толку, и тот горячится, думая, что защищает гуманность.
— Гуманность! — пожал плечами Гастингс. — Пустое слово, когда дело идет о низложении деспотов Индии!
— Я знаю, сэр Уоррен, но Бурке нельзя удержать. Пусть он делает по-своему, пока не остынет. Фокс не может и не хочет помешать, он знает, что дело для вас не опасно. Обвинение уже возбуждено, завтра оно будет рассматриваться и будет отклонено, как того желает сам король. Вы сделаетесь пэром и членом тайного совета, и тогда вы свободны, вы можете выбирать новые пути, чтобы оказывать отечеству новые услуги.
— Ваше королевское высочество может на меня рассчитывать! — заявил Гастингс с восторгом во взоре. — Я буду крепко стоять около вас и надеюсь так же успешно сражаться с врагами Англии, как я это делал в Индии. Но пока не настанет то время, когда для Англии взойдет новое солнце, я буду работать и подготавливать будущее.
— Этот момент, — заметил принц, — может скоро настать, мой отец болен, кое-где поговаривают уже о регентстве…
— Но, — с жаром остановил его Гастингс, — Англии нужен ясный, сильный королевский разум, и долг обязывает сказать об этом, необходимо, чтобы народ это знал!
Принц пожал ему руку. Опять пошевелились складки портьеры, и послышался легкий шорох.
— Мы одни? — спросил принц. Он поспешил к заветной двери и отдернул портьеру. Слабо освещенная комната оказалась пустой.
— Там мои внутренние комнаты, — объяснил маркиз, — и никто не может в них проникнуть.
Лакеи открыли двери в столовую, дворецкий доложил, что ужин подан.
Небольшое общество собралось за богато и со вкусом убранным столом, который ярко освещали свечи, в то время как внизу из боковой двери выходил человек, закутанный в плащ, он сел в карету, быстро умчавшую его на Даунинг-стрит.
Принц Уэльский весь вечер блистал остроумием и несколько раз затрагивал разные области серьезных знаний.
Гастингс вторил ему, обнаружив глубокое понимание затронутых принцем вопросов. Но все же принц возвращался к ожидавшим его серьезным политическим задачам, разрешение которых видел в процветании Англии, а будущность — в ее всемирном владычестве.
Гастингс вернулся домой, озаренный такими надеждами, о которых он раньше и не мечтал. Каким мизерным показалось ему высокомерное заступничество Питта, ведь будущее в его руках, и имя Питта померкнет в сравнении с теми делами, на которые он считал способным себя.
На следующий день нижняя палата в полном составе разбирала второе обвинение против бывшего генерал-губернатора Индии.
Питт явился довольно поздно и занял свое место на министерской скамье. Он, как потом узнали, позвал к себе перед заседанием лорда Дундаса и долго с ним беседовал.
Фокс тотчас же начал свою речь, обвиняя Гастингса в его бесчеловечном обращении с падишахом Бенареса Шейт-Сингом. Он говорил, как всегда, блестяще. После него говорил Филипп Францис и вылил целый ушат своей ненависти на Гастингса, который, холодно улыбаясь, сидел в ложе для публики.
Затем поднялся Питт. Он говорил очень подробно, вполне признавая и ловкость, и энергию, и высокие заслуги генерал-губернатора. Он жестко осудил Филиппа Франциса за его поведение в Индии, и вся его речь стала блестящей похвалой управлению Гастингса Индией. Он объявил, что по договорам Гастингс имел полное право обложить падишаха Бенареса денежным штрафом, который он взыскивал силой, но штраф, назначенный губернатором, оказался слишком велик, и потому он присоединяется к обвинению.
Наступило гробовое молчание. Сам Фокс смотрел с удивлением на своего противника, сторонники министерства не могли сразу понять такой перемены.
Гастингс побледнел, подумав, что он ослышался, но Питт еще раз сказал ясно, что стоит за обвинительный приговор.
Лорд Дундас, не говоря ни слова, поддержал Питта кивком головы, несколько приверженцев правительства остались при своем мнении, но большинство присоединилось к Питту, и большинством голосов Гастингса признали виновным. Фокс казался удивленным и смущенным, Питт оставался спокоен и непроницаем, как всегда. Загадка столь неожиданной и непонятной перемены взглядов так никогда и не раскрылась.
Гастингс вернулся домой совсем разбитым. Судебное производство, которое обычно начиналось после принятого нижней палатой решения, имело чрезвычайно сложную структуру. Годы могли пройти до окончания процесса. И пока он состоит под судом, король не мог дать ему никакого поощрения или отличия. Для него общественная деятельность оказалась закрытой. В тот же день он получил письмо от лорда-канцлера, который, с живым участием и еле скрывая свое негодование на Питта, сообщал, что король очень жалеет, что не может ему оказать своих милостей, пока он под судом.
Маркиз Хотборн первым приехал выразить Гастингсу свое сожаление, но Гастингс не принимал никого. В тот же вечер он уехал в Дальсфорд и потребовал туда майора Скотта, своего поверенного, чтобы дать ему свои инструкции для процесса.
Марианну сильно опечалили так неблагоприятно сложившиеся дела мужа. Она знала, как он переживал, как страдала его гордая, оскорбленная в своем честолюбии душа. Но Гастингс не показывал вида и внешне оставался, спокоен. Марианна тоже молчала, сохраняя спокойствие. И трогательно было видеть, как они берегли друг друга и притворялись, что спокойны.
Гастингс занялся устройством парка и отделкой своего дворца, чтобы по возможности полнее возобновить родовое гнездо своих предков. Он переводил классиков, писал политические и философские статьи.
Началось судебное производство, возможное только в Англии. После того как Питт с большинством голосов нижней палаты отвернулся от Гастингса, оппозиция начала искать все новые и новые обвинения, и только через два года обвинительный акт появился на столе палаты лордов.
Гастингса сначала арестовали, заставив явиться в верхнюю палату, но затем сейчас же выпустили на поруки.
Проходил год за годом, и оппозиция возводила на Гастингса одну вину за другой, оппозиционной печати удалось даже восстановить против него общественное мнение.
Питт и его приверженцы пассивно бездействовали. Министр не поддерживал врагов осужденного — он повлиял, чтобы озлобленного Франциса не избрали в следственную комиссию, но затянул дело на невероятно долгий срок, в год бывало всего несколько судебных заседаний.
Гастингс и его верные друзья усердно работали, чтобы ускорить ход процесса, но правительство их не поддерживало. Гастингс, лишенный всякой возможности принимать участие в общественной жизни, спокойно переносил свою участь, особенно тяжелую для него и потому, что процесс создавал ему и денежные затруднения, в которых ему великодушно помогала Ост-Индская компания, не забывавшая его услуг.
Время шло. Революция низвергла французский трон, весь свет шел навстречу новой эпохе. Гастингс состарился. Он сохранял свежий ум и никем не сломленную гордость. Однако его честолюбие остыло — он выучился презирать свет. 13 апреля 1795 года наконец созвали палату лордов, чтобы произнести окончательный приговор. Многие из сидевших там лордов не помнили начала процесса, и только Питт все еще стоял у кормила.
Гастингса вызвали в суд. Он ничего не ответил на последнюю речь Бурке, который еще раз излил все свое озлобление, но верховный суд единогласно оправдал его.
Молча поклонился Гастингс и с гордо поднятой головой вышел из суда. В тот же день он вернулся в Дайльсфорд. Спокойно и весело жил он в своей семье и в кругу друзей.
Питт умер. Принц Уэльский, после того как отец его окончательно потерял рассудок, стал регентом. Гастингс не делал больше попыток сближаться с политическими кругами.
И все же на его долю выпало удовлетворение. В 1813 году в парламент внесли ходатайство о возобновлении привилегий Ост-Индской компании, и Гастингса позвали туда как свидетеля.
Когда восьмидесятилетний старец со сверкающими из-под седых бровей глазами предстал перед нижней палатой, все сразу вспомнили, что благодаря только ему Англия владеет Индией, давшей ей возможность вести тяжелую войну с Наполеоном. Все члены парламента приветствовали его, поднявшись со своих мест, и президент велел подать ему кресло.
Такие же почести ему оказали и в верхней палате. Оксфордский университет избрал его своим почетным членом. Принц-регент призвал его в тайный совет и представил его русскому и германскому императорам, которые посетили тогда Лондон, как человека, завоевавшего Индию.
Гастингс ушел совсем от света, живя своими воспоминаниями в кругу семьи, и тихо угас 22 августа 1818 года.
Из всех честолюбивых стремлений, волновавших его всю жизнь, исполнилось одно, самое заветное и запавшее ему в душу еще ребенком: старинное родовое поместье его предков было восстановлено, и сам он упокоился от всех страданий и борьбы в склепе дворца Дайльсфорда.
Марианна пережила его лет на двадцать и до дня смерти жила в Дайльсфорде.

————————————————————————————

Первое издание перевода: Собрание сочинений Гр. Самарова. — Санкт-Петербург: Н. Ф. Мертц, 1904. — 20 см. — (Библиотека ‘Севера’).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека