Две резко означенные в жизни Языкова полосы естественно делят надвое и творчество его. Перед исследователем возникают как бы два совершенно различных человека. Первый — поэт, кипящий молодыми силами, цветущий здоровьем, бурно торжествующий розовый праздник юности, в упоении надежд швыряющий безрассудно на ветер щедро дарованные ему природою богатства. Как беспечный приморский жемчуголов, он не заботится о завтрашнем днем, зная наверное, что его всегда обогатит сама стихия: стоит лишь нырнуть в пучину поэзии, чтобы вынести со дна ее столько бесценных перлов, сколько захватит рука. Молодой Языков воспевает благодатный хмель, восторги сладострастных ночей, праздное вакхическое безумство, в блаженном восторге он готов, кажется, обнять весь мир. Совсем не тот поэт предстает нам по второй половине жизни, когда грозно потребовала у него отчета за каждое потерянное мгновенье неумолимо суровая судьба. Нет и помину о разгульном хмельном титане: перед нами смиренно кающийся, расслабленный, бедный грешник, пытающийся живое вино вдохновенного беспутства подменить мертвою водою бездушной святости, в отчаянии переходит он от полубезнадежной уверенности в пользе мазей и гомеопатических крупин к самообману мистического надрыва. На Языкове оправдалась мудрейшая поговорка: mens sana in corpore sano [В здоровом теле здоровый дух(лат.)]. Страшная хворь в буквальном смысле переломила богатыря. Перегнув его пополам и заставив бродить на костылях, она раздвоила и поэтическое его сознание.
Питомец черноземных симбирских угодий, Николай Михайлович Языков родился 4 марта 1803 года в Симбирске. Младенчество и первое детство его протекли в родовом имении, селе Языкове, в обычных условиях тогдашнего помещичьего быта. В эту именно пору взяли начало и укоренились в Языкове бессознательная любовь к родине и к великорусской природе волжских берегов, отразившаяся в стихах его, деревенская привольная жизнь свободно лелеяла в душе поэта мечтательную беспечность и мягкую всеизвиняющую лень.
Рано лишась родителей, Языков ребенком поступил на попечение двух своих старших братьев, Петра и Александра. По их стопам одиннадцатилетний Николай Языков в 1814 году определяется в Горный корпус, плохо ладя с математикой и, по окончании шести общих классов, перейдя в первый специальный, он оставляет корпус в 1821 году. Еще когда ему было всего шестнадцать лет, появляется в печати первое его стихотворение ‘К А. К-у’ (Кулибину) [‘Соревнователь просвещения и благотворения’, 1819. Ч. VI.], и с этих пор начинается его литературная известность. В 1822 году Языков записывается в студенты Дерптского университета, который в те времена сохранял еще в первобытной свежести дух и уставы студенческих корпораций, с их театральными обрядами и маскарадного пестротою костюмов. На первых порах юный барич-волгарь горячо принимается за науку и усердно сидит над изучением истории, немецкого языка и древних литератур. Это порывистое, как бы беспредметное рвение, обусловленное запасом бесцельно кипящих, не приложимых ни к какому практическому делу сил, почти всегда служит верным признаком людей неустойчивых и слабых. Так было и с Языковым: придуманное им для себя школьное испытание быстро сменилось усталостью и недоверием к труду. Изо всех его прилежных занятий ровно ничего не вышло, а в поэзии изучение истории сказалось лишь несколькими напряженными и слабыми попытками в эпическом роде.
В следующем году Языков попадает в тесный круг разгульных дерптских буршей и на целые шесть лет с головой погружается в мир необузданного веселья и беспрерывных кутежей. Отсюда, в струях вина и пунша, черпает он совсем иные, новые впечатления, навсегда закрепленные в его стихах и прославившие имя Языкова как певца пиров и хмеля. ‘Чудное пьянство’ (выражение самого Языкова) захватило нежнейшую пору духовного цветения поэта, оно без остатка пожало побеги его таланта. Следует ли нам сожалеть об этом? Нет, потому что иначе поэт мог бы навсегда остаться геллертером-стихотворцем, продолжая благополучно сочинять исторические баллады. Дерптские кутежи вывели Языкова на самостоятельный, единственно ему нужный путь, они дали таланту его ежели не свободу, то подобие свободы, им мы обязаны тем, что имеем Языкова-поэта. Замечательная и в высшей степени характерная черта в Языкове, что он пьет, неистовствует и прожигает юность не почему-нибудь, не ‘с горя’, как Полежаев, и не ‘на радости от своего будущего’, как думал про него Гоголь, а просто ‘так’, потому что судьбе угодно было забросить его в Дерпт, а в Дерпте счастливый случай помог ему сойтись с кружком веселых студентов. Думается, что, ежели бы Языков попал в иезуитский пансион иль в Царскосельский лицей или бы остался проживать у себя в деревне, под ферулою строго любивших его братьев, он бы с одинаковой легкостью восприял бы и соответственный образ жизни. Неустойчивая натура его ничего не требовала для себя и пассивно подчинялась обстоятельствам. В этом коренное его отличие от товарищей-буршей, которые, отпировав университетскую пору и вовремя опохмелясь и перебесившись, превратились вдруг в аккуратнейших и трезвейших филистеров-трудолюбцев. Языков как будто рожден был для того только, чтобы ярким метеором пролететь и рассыпаться над долиной юности огненными стихами, вне очарований хмеля, молодости и силы поэзия его бедна.
По установившемуся издавна мнению, в новейшей русской литературе Языков считается одним из крупнейших светил пушкинской плеяды. В Музе его находят черты, родственные Музе Пушкина. А между тем, как это ни странно, Языков изо всех своих сверстников наиболее был чужд и даже враждебен Пушкину. Натуре его свойствен некоторый отвлеченный ригоризм, недаром тургеневский Потугин в ‘Дыме’ упоминает о ‘поэте Языкове, который воспел разгул, сидя за книгой и кушая воду’. Замечание это верно определяет головной характер поэзии Языкова. В историческом отношении он, конечно, принадлежит всецело знаменитому созвездию. Пушкин первый признал начинающего поэта, первый искал с ним познакомиться, а в 1826 году писал о нем Вяземскому: ‘Ты изумишься, как он развернулся и что из него будет. Если уж завидовать, так вот кому я должен бы завидовать. Аминь, аминь, глаголю вам. Он всех нас, стариков, за пояс заткнет’. Сам же Языков духовно всегда отвращался от Пушкина, звезда его явно склонялась по другой орбите, и впоследствии, как мы увидим, он стал спутником совсем иного светила. Истинное отношение Языкова к великому поэту выразилось в следующих отрывках из его писем: ‘Я читал в списке ‘Бахчисарайский фонтан’ Пушкина. Эта поэма едва ли не худшая из всех его прежних. Есть несколько стихов прекрасных, но вообще они как-то вялы, невыразительны и даже не так гладки, как в других его стихотворениях’, ‘Онегин мне очень, очень не понравился. Думаю, что это — самое худое из произведений Пушкина’, ‘Вторая глава ‘Онегина’ не лучше первой! То же отсутствие вдохновения, та же рифмованная проза’ [Шенрок В. Н. М. Языков. 1803—1846 гг. Биографический очерк ‘Вестник Европы’. 1897. No 11. С. 162—163.]. Эти отзывы разрушают литературную легенду о мнимых отношениях Языкова к Пушкину, как младшего поэта к старшему, как робкого поклонника к могучему таланту. Языков никак не понимал, что застольный певец-менестрель и всеобъемлющий гений — не одно и то же, наивное самомнение позволяло ему совершенно искренно равнять себя с Пушкиным. Посетив опального поэта в 1826 году, Языков вынес из Михайловского в качестве наиболее яркого воспоминания одну лишь картину жженки, устроенной для него Пушкиным. В общем, отношения Пушкина к Языкову никогда не шли далее случайных встреч и поклонов. Причин к более прочному сближению у них не нашлось, и падкий на ‘дружбу’ Пушкин, продолжая восхищаться посланиями молодого поэта, до конца дней остался с Языковым на ‘вы’, не находя о чем беседовать с ним даже в переписке.
Хмельные излишества и забавы юных дерптских дней не прошли безнаказанно для здоровья Языкова и тяжким бременем легли на беззаботные его плечи. Болезнь принесла поэту горькое похмелье. Уже в 1826 году замечаются у него первые признаки сухотки, сведшей его через двадцать лет в преждевременную могилу. Вначале болезнь не особенно давала о себе знать, так что покинувший в 1829 году Дерпт Языков готовился даже сдать экзамен при Московском университете, но из этой последней попытки серьезно заняться, как и изо всех предшествующих, ничего не вышло. Университета Языков не окончил. Чтобы получить необходимый, по тогдашним понятиям, для дворянина первый чин, он поступает в Межевую канцелярию канцеляристом и отсюда выходит в 1833 году в отставку с чином коллежского регистратора. До 1838 года Языков живет у себя в симбирской деревне с братьями, изредка наезжая в Москву к врачам и обмениваясь с соседом, Денисом Давыдовым, стихами и гомеопатическими советами. Этот период его жизни (конец тридцатых годов) беден творчеством: неумолимая болезнь все яростнее начинает наступать на бедного поэта. У него отнимаются ноги, сгорбленный, мучимый одышкой, он по настоятельному совету врачей (в числе их был знаменитый Иноземцев, товарищ Языкова по Дерпту) отправляется лечиться за границу: в Мариенбад и Ганау, а оттуда в Гастейн. Пять лет прострадал Языков в ‘Немеции’, скитаясь по курортам и тщетно надеясь на выздоровленье, некоторое время жил он с Гоголем в Риме. Он продолжал писать и печатать стихотворения, но это был уже не прежний Языков. В новых стихах его, говорит Гоголь, ‘раздались скучания среди немецких городов, безучастные записки разъездов, перечень однообразно-страдальческого дня’. В это-то время особенно сближается он с Гоголем. Гоголь становится его лучшим другом, учителем в творчестве и наставником в жизни. Особые обстоятельства помогли их сближению.
Читателям гоголевской ‘Переписки с друзьями’ не раз, вероятно, приходилось отмечать необычайное предпочтение, оказанное Гоголем поэту Языкову. Высокое мнение о нем Гоголь усиленно старается укрепить в читателе то словами Пушкина, будто бы заплакавшего при чтении языковского послания Давыдову, то авторитетным отзывом Жуковского, признавшего ‘Землетрясение’ лучшим изо всех русских стихотворений. Гиперболический характер многих мест ‘Переписки’, рассчитанной автором на широкий круг читателей, еще недавно был отмечен одним из наших словесников, по поводу происхождения известной пиэсы Пушкина ‘С Гомером долго ты беседовал один’. История этого стихотворения красноречиво, но фактически неверно рассказана Гоголем в известном письме к Жуковскому ‘О лиризме наших поэтов’, тем же тоном говорит Гоголь и о Языкове, которому посвящено в ‘Переписки’ особо три письма. Чересчур восторженные отзывы Гоголя об языковских стихах, разумеется, обязаны своим появлением не столько личной дружбе, связавшей Языкова с автором ‘Переписки’, сколько знаменательному совпадению в их жизненных устремлениях и духовных порывах. Общность настроения в обоих писателях сказалась особенно ярко в половине сороковых годов, перед самой смертью Языкова. Гоголь, в то время уже больной, начинал постепенно задыхаться под черным покровом мистической ипохондрии, готовя ‘Завещание’, он проповедовал, что болезни благодетельны и нужны. Изнеможённый, отчаявший в исцелении, одною ногой стоящий в гробу, Языков сделался для Гоголя лучшим собеседником и другом, семена ‘Переписки’ падали на умирающего поэта, как на плодотворную почву. Под влиянием Гоголя он отрешается от прежних вдохновений и начинает писать стихотворения преимущественно на религиозные и моральные темы, представляя их всякий раз на суд своему новому другу. Мы только что упоминали о ‘Землетрясении’, которое Жуковский, а за ним Гоголь признали первым стихотворением на Руси. Конечно, не поэтическими достоинствами ‘Землетрясения’ увлечен был Гоголь. Новые звуки, срывавшиеся со струн Языкова, потрясали мрачную душу страдающего Гоголя, слушая их, находил он в поэзии Языкова созвучие своим одиноким воплям и не замечал, что прислушивается к собственному поэтическому эхо.
Таким образом, Языков на роковом перевале своей недолгой жизни сознательно перешел от Пушкина к Гоголю. Человеческая немощь перестроила наложенные Аполлоном струны вакхической лиры. В Языкове, наперснике Гоголя, ничего уж не оставалось, что напоминало бы нам Языкова времен пушкинских. К этой же поре, то есть к началу сороковых годов, надо отнести формальный переход Языкова в лагерь славянофилов. Впрочем, славянофильство нашего поэта, в 1843 году навсегда переселившегося в Москву, вряд ли имело под собой какое-нибудь идейное основание вне родства с А. С. Хомяковым и дружбы с Аксаковыми, Киреевскими, Максимовичем, Погодиным, Шевыревым и другими, равно близкими ему и Гоголю [Сестра Языкова, Екатерина Михайловна, была замужем за Хомяковым. Славянофильские симпатии пробиваются у Языкова еще в Дерпте. Вот что писал он тогда: ‘Если бы я был император российский, я бы заставил их (дерптских немцев) пить квас и есть русские блины, и ходить в русскую церковь, и говорить по-русски, да обрусеют и да принадлежат вовсе к огромному государственному телу России’ (Шенрок В. Н. М. Языков. 1803—1846 гг. Биографический очерк ‘Вестник Европы’. 1897. No 11. С. 161)]. Всем им Языков посвящает обширные послания — род творчества, особенно им любимый, а на врагов-западников, Грановского и Чаадаева, мечет грозные стрелы, вроде знаменитого памфлета ‘К не нашим’ [В 1845 году Гоголь писал Языкову: ‘Сам Бог внушил тебе прекрасные и чудные стихи ‘К не нашим’. Душа твоя была орган, а бряцали на нем другие персты. Они еще лучше самого ‘Землетрясения’ и сильнее всего, что у нас было написано доселе на Руси. Больше ничего не скажу покамест, а спешу послать к тебе только эти строки. Затем Бог да хранит тебя для разума и вразумления многих из нас’. Истинное понятие об отношении Гоголя к Языкову дают следующие слова Панаева: ‘Гоголь заметил (в разговоре), что без всякого сомнения, первый поэт после Пушкина — Языков, и что он не только не уступает самому Пушкину, но даже превосходит его иногда по силе, громкости и звучности стиха’ (Панаев И. И. Литературные воспоминания и воспоминания о Белинском. СПб., 1876. С. 161)].
В последних произведениях стих Языкова, заметно ослабевая, приобретает какой-то приторный привкус, напоминающий слегка тон гоголевских нравоучений.
Даже в письмах Языков начинает подражать Гоголю. Вот отзыв его о ‘Тарантасе’ графа В. А. Соллогуба: ‘Много в нем хорошего, много дельных намеков, но нет духа Божия, который бы одушевлял все целое. Есть и нечистота во мнениях. Конечно, это плод вавилонского воззрения на Россию, очень естественного у человека, возмужавшего в оном омуте течения, в оном пиявочном депе всея России’.
Нервная горячка ускорила смерть Языкова. Он умер 26 декабря 1846 года [В предсмертном бреду Языков спрашивал окружающих, верят ли они воскресению мертвых. Очнувшись накануне смерти, он сам заказал повару блюда для поминального обеда. Могила Языкова в Даниловом монастыре, между могил Гоголя и Хомяковых].
Мы уже говорили об особенностях чисто русской натуры Языкова, бесконечно ленивой и тяжелой на подъем. В стихотворениях его она сказалась вполне. Умственный строгий труд с его дисциплиною был ему не то чтобы недоступен, а как-то не нужен, вроде того, как Петруше Гриневу не нужен был мыс Доброй Надежды, а ежели и нужен, то разве только для того, чтоб приделать к нему мочальный хвост. Языков мог жить лишь непосредственным чувством, претворяя в стихи летевшие над головой мгновенья. Людям, подобным ему, живущим изо дня в день, в сущности, никогда ничего не нужно, хотя сами они почему-то всегда пытаются уверить себя и других в противном. Языков все, что ему казалось необходимым сделать, откладывал исполнением до завтра и, прожив несколько лет с немцами, так и не умел усвоить их мудрости о завтрашнем дне. Всею своею жизнью он подтвердил, что ни Горный корпус, ни Дерптский университет ровно ни на что не были ему нужны. Ученье являлось для него скучной повинностью, он принуждал себя насильно глотать книжные пилюли, а духовному его организму не было от них ни вреда, ни пользы. Острота его природного ума сосредоточилась вся на вспышках чувства. Невозможно вообразить Языкова не только в роли критика или беллетриста, но вообще пишущим что-нибудь ‘серьезное’, безразлично о чем, о сельском ли хозяйстве или о литературе, как невозможно представить его беседующим, положим, с Герценом. Критические суждения его поражают своею детскостью, образцы их мы уже приводили выше. В Языкове совсем не было той прирожденной зрелости мысли, того мужества ума, которое поражает нас в лицеисте Пушкине, оспаривающем историографа Карамзина. Вне своих песен Языков меж детей ничтожных мира, действительно, всех ничтожней, как самый обыкновенный недоучившийся недоросль.
1911
Примечания
Впервые — альманах ‘Петроградские вечера’, кн. III (Пг., 1914). Публикуется по тексту книги ‘Ледоход’.
———————————————————————
Источник текста: Садовской Б. А. Лебединые клики. — М.: Советский писатель, 1990. — 480 с.