Н. И. Пруцков. Г. И. Успенский, Успенский Глеб Иванович, Год: 1980

Время на прочтение: 39 минут(ы)

Н. И. Пруцков

Г. И. УСПЕНСКИЙ

Источник: История русской литературы. В 4-х томах. Том 3. Л.: Наука, 1980.
Оригинал здесь: In Folio.
В Глебе Ивановиче Успенском (1843—1902) ярко и самобытно воплотились характерные черты движения революционно-социалистического народничества. Подвижническое служение словом и делом трудовому народу, ‘аскетизм’ художественной формы, тяга к активному революционеру, поиски путей к торжеству гармонии в человеческой личности и общественном устройстве, идея гражданского долга и стремление поставить личное поведение под контроль убеждений — все это талантливо и неповторимо выразилось в Успенском, в его личности, в его писательской позиции.
В русскую литературу он пришел как художник нового типа. В своей творческой работе Успенский опирался на богатейший опыт личного общения с трудовым народом. Писатель в совершенстве знал тульский ремесленный люд н тульскую деревню. Хорошо ему были известны самарские часто голодавшие крестьяне, земледельцы-новгородцы, беспомощные в то время перед суровой природой. Успенский специально изучал и наблюдал переселенческое движение, побывал в Сибири, познакомился с капитализирующимся Кавказом, обратил пристальное внимание на многомиллионных батраков, интересовался массовыми ‘беспорядками’ на юге России. Он тщательно и любовно собирал и исследовал произведения устного народного творчества, вел обширную переписку с корреспондентами из народа. Писатель ставил перед собой задачу активного воздействия на жизнь народа и деятельность интеллигенции. Он считал, что необходимо не только писать и сочувствовать, но и практически принимать участие ‘в живом деле’. ‘Надобно действовать и действовать прямо!’ — рассуждает Успенский в одном из своих писем. ‘Ты, писатель, сочувствуешь и тому-то и тому-то? — Ну так докажи. Беда тебе будет? Плохо? До этого нам нет дела <...> Если вы, писатели, пишете то-то и то-то, — то и на деле пожалуйте’. [1]
По произведениям Успенского демократическая молодежь 70—80-х гг. училась жить и работать во имя блага народа. ‘Великий писатель, друг народа’, ‘незабвенный друг-учитель’, ‘великий печальник земли русской’ — такими словами характеризовали Успенского представители рабочих, разночинной интеллигенции и крестьянства. Автор ‘Власти земли’ пользовался исключительной популярностью среди широких кругов читателей. Современники свидетельствуют, что произведения М. Е. Салтыкова-Щедрина и Гл. Успенского заставляли всю читающую Россию ждать с нетерпением выхода каждой книжки ‘Отечественных записок’.
Тонкий аналитический ум писателя, проникающий в сердцевину явлений, постигал то новое, что складывалось в России, вступившей после 1861 г. в капиталистическую эпоху своего развития. Нарождавшееся воспринималось и осознавалось Успенским в форме трагических раздумий, скорбных недоумений, неотступных вопросов и сомнений, проницательных гипотез. Новое властно влекло его, он был порой гениален в своем разгадывании, в своем понимании сущности того, что нес с собою капитализм. Но многое в ‘купонном’ строе жизни он и не понимал — видел, знал, но не мог объяснить, а потому оно, это новое, вызывало в Успенском страх, боль и отчаяние за судьбу простых людей, попавших в лапы ‘господина Купона’. Неотступным предметом его раздумий, источником его светлых надежд и его страданий всегда был трудовой народ. Позиции Успенского был присущ боевой демократизм, писатель возвышался до революционной постановки общественных вопросов, а в революционерах своего времени видел совершенный тип личности и образец служения народу. Вместе с тем Успенскому были присущи и некоторые патриархально-демократические иллюзии. До конца своих дней он так и не расстался с любовью к тому мужичку, который жил в условиях натурального хозяйства, хотя писатель прекрасно видел, что любимый им старый тип крестьянина под ударами жестоких и неумолимых ‘железных законов’ капитализма исчезает с лица русской земли. Художник в смятении и тревоге метался между заветным, как ему казалось, желанным и подлинно человечным, но умирающим, с одной стороны, а с другой — сурово-беспощадным, кровожадным и бесчеловечным Ваалом…
Успенский находился в состоянии непрерывных напряженных исканий истины и справедливости, вступая то и дело в споры с самим собой. И его мысль, и его художественно-публицистический стиль отличаются почти лихорадочной страстностью. Писатель не знал реальных путей нового жизнестроительства. Его искания вылились в глубочайшую духовную драму и кончились крахом, психической болезнью. С его именем связана одна из самых трагических страниц в истории русской литературы и общественной мысли XIX в.
Художнику я мыслителю Успенскому были присущи великая правдивость и исключительная искренность. Он решительно ничего не брал на веру и сдерживал себя в мечтаниях и обольщениях, безжалостно разрушая собственные и чужие иллюзорные представления. И хотя взамен разрушаемого он ничего (или почти ничего) не получал, но во имя истины он шел и на разрушение того, что так любил. ‘Разрушитель иллюзий’ — так следовало бы назвать Успенского. И разрушал он самые популярные и самые укоренившиеся, наиболее им любимые и воодушевляющие иллюзии. Такой художник должен был объективно оказать (и оказал!) огромное положительное воздействие на ход революционного движения и на ход развития демократических идей своего времени. Как отметила в 1902 г. ленинская ‘Искра’ в редакционной статье ‘По поводу смерти Г. И. Успенского’, для самого писателя свойственные ему противоречия были ‘безвыходно трагическими’. Но многим читателям, подчеркивала ‘Искра’, они ‘расчищали путь к принятию нового революционного мировоззрения, указавшего выход’. [2] По объективному смыслу своих исканий Г. Успенский, далекий от научно-социалистической идеологии социал-демократического движения, стоял в его преддверии. В. И. Ленин относился к Успенскому с особой любовью, широко использовал созданные им образы и изображаемые им факты в борьбе с народничеством, с буржуазно-дворянской реакцией. Он называл Успенского одним из лучших писателей, изображавших крестьянскую жизнь, [3] находил у него такое воспроизведение социально-экономической деятельности, которое иногда совпадало с характеристиками пореформенной России в работах Энгельса. [4]

1

Родился Глеб Успенский в Туле 13(25) октября 1843 г., детство и раннюю юность провел в среде зажиточного провинциального чиновничества. Сослуживцы его отца, Ивана Яковлевича Успенского, занимавшего должность секретаря Тульской палаты государственных имуществ, были большей частью люди низменные и малограмотные, интересовавшиеся только взятками, продвижением по службе и игрой в карты.
Гимназия, где учился будущий писатель, была расположена на Хлебной площади, на которой по мере надобности сооружался эшафот, а дом Успенских находился на Барановой (ныне Тургеневской) улице, в конце которой стоял острог. По улице гоняли арестантов и возили на мрачной колеснице приговоренных к наказанию. Такие страшные картины вызывали в наблюдательном и впечатлительном ребенке глубокие нравственные страдания. Продолжались они и в Чернигове, куда Успенские переехали в 1856 г. Будучи гимназистом черниговской гимназии, Успенский часто приходил домой, по рассказам его родственников, в одних обрывках рубахи, изорвав ее всю на перевязки какому-нибудь больному нищему.
Необыкновенно обостренное восприятие чужих страданий формировало душу мальчика, давало богатую пищу для размышлений над окружающим. Зарождалась первая критическая мысль. Почему в этом мире только немногие сыты, а многие голодны? Это вело к протесту против убаюкивающей и одурманивающей среды, пропитанной своекорыстием и тунеядством. Явилась и вторая мысль — мысль о краденой сытости, возникло желание вырваться из этого ‘жирного’ уюта, уйти к голодным и несчастным… ‘Меня спасало то, — говорится в одном из автобиографических признаний писателя, — что в моем маленьком зверушечьем сердце, помимо ощущения тяжести пережитого, было уже зерно жалости, жалостливой тоски не о моем горе и беде, а о каком-то чужом горе и беде’ (8, 394).
Юный Успенский много читал. В черниговской гимназии он познакомился с сочинениями Белинского и Герцена, Чернышевского и Добролюбова, следил за новинками художественной литературы. Он стал душой кружка молодежи, участники которого издавали рукописный журнал ‘Молодые побеги’. В одном из его выпусков был помещен рассказ будущего писателя ‘Богомолка’.
В 1861 г. Успенский закончил гимназию и поступил на юридический факультет Петербургского университета. В декабре того же года университет закрыли вследствие студенческих волнений, и Успенский был отчислен из состава его слушателей. Он решил продолжить образование в Московском университете, но через год оставил и его: нечем было платить за слушание лекций. В начале 1864 г. умер отец Успенского, материальное положение семьи пришло в упадок. На содержании молодого человека осталась, как он говорил, ‘куча’ людей, которые мучили его своими нуждами. Он поступил на должность корректора в газету ‘Московские ведомости’, а затем начал и сам писать.
Первые литературные опыты Глеба Успенского появились в печати в 1862 г., один из них — рассказ ‘Михалыч’ — на страницах журнала ‘Ясная Поляна’, который издавал Л. Н. Толстой. И с тех пор писатель всецело принадлежал только родной словесности: ‘…вся моя новая биография, после забвения старой, пересказана почти из дня в день в моих книгах. Больше у меня ничего в жизни личной не было и нет’ (14, 580). Успенский сравнительно быстро вошел в ‘большую литературу’ и уже в конце 60-х гг. имел крупное писательское имя. Н. А. Некрасов сразу же разгадал и оценил талант начинающего писателя, привлек его к сотрудничеству в своем журнале ‘Современник’, где были напечатаны первые четыре главы ‘Нравов Растеряевой улицы’ (1866) — первого выдающегося произведения Успенского. В 1868 г. Некрасов и Салтыков-Щедрин возглавили журнал ‘Отечественные записки’. Успенский становится их постоянным и ближайшим сотрудником, проработав в этом журнале вплоть до его закрытия (1884), В одном из писем к Некрасову он признался: ‘…вес мои работы принадлежат только Вам одним…’ (13, 44). ‘По-моему, это самый для нас необходимый писатель’ — так определял в 1881 г. Щедрин отношение к Успенскому передовых кругов русской литературной общественности. [5]
Выход на ‘большую дорогу’ творческой жизни Успенский буквально выстрадал. Ему, говорит М. Горький, приходилось »опустошать душу от личной биографии’ — то есть от воспоминаний о том прошлом, которое так или иначе соприкасалось с развращающим влиянием рабства’. [6] Речь здесь идет о том духовном рабстве, которое царило в родной писателю среде. О ‘вытравливании’ из себя всего, что связывало Успенского с ‘глубокими началами рабства’, он искренно рассказал в ‘Автобиографии’, написанной приблизительно в 1883 г. С огромной целеустремленностью рвался Глеб Иванович навстречу иной жизни — рвался к народу, к борьбе, к знаниям, к искусству, к великим идеям своего века. Этот поиск иного, светлого мира осознавался им как очищение от скверны крепостничества.
Глеб Успенский с честью выдержал испытания, выпавшие на его долю: и трудности борьбы с родной, но постылой Растеряевкой, и разрыв с ‘пьяным гибельным периодом’ петербургской жизни, и освобождение от идейного разброда в среде интеллигенции после смерти Добролюбова, ссылки Чернышевского и заточения Писарева в Петропавловскую крепость. Людей близких по духу Успенский нашел в кружке обновленных ‘Отечественных записок’, среди русских революционеров-эмигрантов, с которыми он сблизился во время своих зарубежных поездок 1872 и 1875—1876 гг. В их лице он видел деятелей, вынужденных скитаться за границей ‘с постоянной мыслью о России и с постоянно сознаваемой невозможностью быть в пей и трудиться для нее’ (6, 45).
Поддержку и понимание Успенский нашел и в среде революционеров, боровшихся в самой России 70—80-х гг. В революционном подполье, говорил В. И. Ленин, ‘действовали самые последовательные и решительные демократы разночинцы’. [7] Они-то и влекли неудержимо к себе писателя. В мемуарной литературе встречаются высказывания о том, что он писал в интересах революционного движения и вдохновлялся этим движением. В. Н. Фигнер указывала, что Успенский был самым любимым писателем ее поколения, что он ‘чувствовал тягу к революционеру’, к тем, кто уходил
…в стан погибающих
За великое дело любви… [8]
Успенский с сердечной задушевностью выразил настроения, верования и горькие разочарования революционеров своего времени. То были и его верования, и его разочарования…

2

В очерках и рассказах 60-х гг. Успенский взволнованно говорит о судьбе людей, обреченных на непосильный труд и нужду. Трудовая жизнь ‘черного народа’, в особенности ремесленного люда и крестьянства, противопоставление ее господской, нетрудовой жизни — эта тема становится одной из центральных в творчестве Успенского. Он обнаруживает исключительную чуткость к ‘негодности окружающего’, создает целую систему социально-психологических характеристик, раскрывающих ‘безобразие’ жизни того времени. ‘Увечья жизни’, ‘вместо счастья’ — ‘минутный обман’ и ‘вечная кабала’, торжество ‘великого дела обезображивания’, ‘жизнь на авось’, ‘голод и нищета’, играющие с человеком, как ‘кошка с мышкой’, быт, основанный на ‘неправых делах’, ‘дремотное оцепенение вековечных, тусклых провинциальных будней’, которые всосали человека ‘в глубины своей вонючей тины’, — таков облик столичной и провинциальной чиновничье-мещанской жизни в пореформенной России в восприятии Успенского. Присущие ему горький комизм и печальный юмор в изображении обывателей соединяются с сатирой на пореформенные порядки. Проведение ‘великих реформ’ писатель характеризует как эпоху ‘разыгравшегося телячества’ (‘Петербургские очерки’, 1865). Комическое в произведениях Успенского постепенно наполняется трагическим содержанием (‘Нужда песенки поет’, 1866). Складывающаяся в 60-е гг. художественная манера Успенского — разнообразные переходы юмора в сатиру и комического в трагическое — тесно связана с традицией Гоголя.
Писать о народе правду без всяких прикрас и выяснять коренную причину ‘тяжелого хода’ народной жизни — эта задача явилась руководящей для всей деятельности Успенского. Он высмеивает лживо-оптимистические, казенные приемы пореформенной официальной публицистики, фальсифицирующей и идеализирующей действительное положение дол в городах и селах, извращающей правду с помощью красивых и обманчивых словесных декораций (‘В деревне’, ‘Неизвестный’, ‘Сторона наша убогая’ и др.).
Писательская позиция Успенского 60-х гг. особенно ярко про явилась в известном его очерке 1868 г. ‘Будка’, с которого началось его постоянное сотрудничество в некрасовских ‘Отечественных записках’. В центре этого классического произведения стоит образ будочника Мымрецова. Про него можно сказать словами В. Г. Белинского об Иване Антоновиче из ‘Мертвых душ’: ‘Конечно, какой-нибудь Иван Антонович, кувшинное рыло, очень смешон в книге Гоголя и очень мелкое явление в жизни, но если у вас случится до него дело, так вы и смеяться над ним потеряете охоту, да и мелким его не найдете… Почему он так может показаться важным для вас в жизни, — вот вопрос!..’. [9] Успенский, как и Гоголь, отвечает на этот вопрос. Мымрецов, подобно Ивану Антоновичу, — не случайное, не мелкое или только смешное явление в жизни, в нем воплощена злая сила заведенного порядка вещей, он, подобно позднейшему чеховскому Пришибееву, — обобщенный, нарицательный образ, характеризующий отношение самодержавно-полицейского строя к народу. В революционной подпольной печати 70-х гг., а позже в печати социал-демократической образ Мымрецова, с его теорией и практикой ‘тащить и не пущать’, стал обозначением российского самодержавия. В. И. Ленин неоднократно обращался к образу будочника Мымрецова в борьбе с врагами рабочего класса и марксизма.
‘Нравы Растеряевой улицы’ (1866) — глубоко оригинальное произведение. Автор смело ломает канонические приемы художественной беллетристики, выступает ее реформатором. ‘Нравы…’ построены как единая серия или целостный цикл очерков, связанных сквозной проблематикой, воссоздающих живописно пеструю портретную галерею разнообразных растеряевских типов. Горький писал: ‘Социальная ценность этих книг (он имел в виду и ‘Власть земли’, — Н. П.) не утрачена и для наших дней, да и вообще рассказы Успенского не потеряли своего воспитательного значения’. [10] В ‘Нравах…’ с большой силой обнаружились присущие Успенскому черты: его беспощадная правдивость, задушевность в изображении трудового народа, скорбь за его долю и, как говорил М. Горький, ‘трепет <...> гнева и отвращения пред ‘повсеместным душегубством». [11] Растеряевский мир искажает природу человека, делает его беспомощным и растерянным перед жизнью. Писателя интересует прежде всего вопрос о том, как растеряевский общественный быт, моральные заповеди Растеряевки формируют характеры ее обитателей, превращая одного в кулака (Прохор), другого в мучителя, наслаждающегося унижением и забитостью зависимых от него людей (Толоконников), третьего в шарлатана (Хрипушин) и т. д.
Успенский по-разному выражает свое отношение к различным представителям гибельного растеряевского мира. Юмор очерков безотраден и печален, но вместе с тем и мягок, когда автор рисует мелкий растеряевский люд, в среде которого были действительно талантливые работники, не потерявшие своего рабочего достоинства. Таков образ мастерового Игнатыча. Писатель любил этих людей и скорбел за них, он рисовал их с глубоким пониманием трагизма их положения. Талантливые люди спивались, горестно недоумевали и кляли свою судьбу, свыкаясь с жизнью-каторгой. С другой стороны, Успенский на той же улице видел Прохора, который избрал путь живоглота, маленького (пока!), но зловредного и цепкого хищника. Здесь юмор становится язвительным, сливается с иронией и сарказмом. В плане таких сопоставлении и противопоставлении (с одной стороны, эксплуататоры ‘кармана и ума’, с другой — их жертвы) Успенский и развернул безотрадную картину быта и нравов Растеряевой улицы.
Растеряевщина — воплощение страшного российского мещанства, все ужасы зоологического быта которого испытал лично и Успенский. Растеряевка несовместима с уважением к человеку, это та гнилая почва, которая отравляет жизнь, порождает людей без своей воли, без понимания человеческого достоинства, во всем подчиняющихся квартальному. ‘Надо постоянно бояться — это корень жизненной правды’ — так характеризует Успенский ‘философию’ растеряевцев. Автор ‘Нравов…’ страстно искал выход из растеряевщины, мечтал о приобщении Растеряевки к великой жизни мира, но ни одной светлой точки не было видно на мертвой улице…
Изображая жизнь ‘обглоданного люда’, Успенский подметив в ней не только ‘всевозможные калечества’. Показал он и живую душу своих измученных героев, заметил в людях ощущение негодности окружающего, стремление к иной жизни. В трилогии ‘Разоренье’ (1869—1871) писатель перешел от изображения растеряевского сна, апатии и забитости к показу активных натур, ‘просияния ума’, нарождения ‘новых, неясных стремлений в толпе’. Успенский одержал значительную победу, создав образ тульского оружейника-бунтаря Михаила Ивановича. Особенно важны зажигательные, взволнованно-обличительные речи этого пролетария. Его озлобленная ‘прижимкой’ душа ‘не могла быть покойной’. Все, что накопилось в его груди, ‘вырвалось наружу и хлынуло рекой’, ‘ему нужно было говорить, высказываться’. ‘Пора простому человеку дать дыхание! <...> Дайте ход!..’ — заявляет он (3, 14, 12).
Созданный Успенским образ Михаила Ивановича, ‘махнувшего’ камнем в ‘арендателя’ и изгнанного с завода, не был произвольной, лишенной почвы художественной выдумкой писателя. Он взят из русской жизни 60-х гг., ознаменованных началом рабочего движения. Выдающейся заслугой Успенского является то, что он увидел огромную силу подъема чувства личности и человеческого достоинства еще на заре российского пролетарского движения, прежде всего в представителе рабочего класса.
Следует, однако, принять во внимание не только высокую сознательность фабричного пролетария Михаила Ивановича. Свойственны ему н определенные иллюзорные надежды, он еще не борец, а мечтатель-одиночка, лишь далекий предтеча пролетарских революционеров, Михаил Иванович верил, что ‘новые времена’, наступившие после 1861 г., принесут народу долгожданную свободу. Но в действительности все это оказалось миражом. Это понимал Успенский, но в этом не разобрался любимый им герой. На что рассчитывал народ, чет о он терпеливо ждал от ‘воли’ и что получил па самом деле — вот тот аспект, в котором изображается русская жизнь в трилогии. Автор горько подсмеивается над иллюзорными ‘счастливейшими минутами’ Михаила Ивановича. Комизм отстаивания им своих прав в том и заключается, что права эти можно было осуществить, например, в такой — с точки зрения писателя ничтожной, но с точки зрения героя важной — области, как посещение (вместе с господами!) железнодорожного буфета. Такое изображение вскрывало самую суть эпохи ‘великих реформ’. Разговоры о свободе разлакомили народ, который мечтал вздохнуть полной грудью и ждал освобождения, как дня ‘пришествия мессии’. Но вместо всего этого парод обманули жалкими утешениями. Вот почему так много грусти и горького чувства в рассказе о мечтаниях Михаила Ивановича, о предвкушениях им совершенно новой жизни, о его ‘триумфальном’ (с ‘сахарными пирожками’!) путешествии в Петербург.

3

В 1872 г., а затем в 1875—1876 гг. и во второй половине 80-х гг. Успенский совершил поездки за границу. Он выступил глубоким, страстным обличителем буржуазной цивилизации. Его возмущала ‘микроскопическая земля’ Греция, вся покрытая тюрьмами и изощряющаяся в ‘тюрьмоведении’ (‘На тюремной выставке’, 1890). В очерке ‘С человеком — тихо!’ (1881) Успенский высмеял грабительскую колониальную политику Англии, техническая изобретательность которой рассчитана только на то, чтобы превратить народы колоний в рабов. В Париж писатель приехал через несколько месяцев после разгрома Коммуны и был свидетелем судебной расправы над ее защитниками. Гневное отношение к душителям Коммуны и глубокое сострадание к коммунарам навсегда сохранились, по признанию автора, в его ‘душевной родословной’. С негодованием пишет он позднее в статье ‘Горький упрек’ о франко-прусской реакции, о ер объединении против Коммуны. Писатель разоблачал захватнический характер немецких войн, он, как и Щедрин, с тревогой за судьбы человечества говорил о милитаристской Германии: ‘…уже высовываются сверкающие копчики штыков’ (‘Поездки к переселенцам’, 1891).
Если бисмарковская Германия преследовала в международных отношениях агрессивные цели, а торгово-промышленная Англия грабила свои колонии, то ‘демократическая’ Франция, в представлении Успенского, выступила носительницей другого ‘знамения’ современного писателю века, В ней наиболее грубо сказались измена свободолюбивым идеям, извращение демократических порядков, паразитизм буржуазии, опошление искусства, крайне бедственное положение трудящихся. В повести ‘На старом пепелище’ (1876) Успенский говорит о ничтожных результатах буржуазных революций в деле облегчения положения трудящихся. Революция, пишет автор, уверив рабочего, что ‘он — не скот, а человек, все-таки до сей минуты не дала ему уюта, а оставила одного среди пустой площади и сказала: ‘ну, брат, теперь живи, как знаешь» (4, 119). Писатель понял, что буржуазия осквернила знамя демократических свобод, сделала его орудием обмана народа.
В ‘душевной родословной’ Успенского существенна и его поездка в Сербию в октябре—декабре 1876 г., во время сербско-турецкой войны. Значение этой поездки раскрыто в произведениях ‘Письма из Сербии’ (1876) и ‘Не воскрес’ (1877). Их автор великолепно разобрался в корыстных махинациях высокопоставленных ‘освободителей’. Но это не помешало Успенскому увидеть и прогрессивное, революционизирующее значение участия русских в национально-освободительном движении на Балканах. Писателю чрезвычайно важно было знать, как простой русский народ проявит себя в действии, как он будет там бороться за свободу. Вместе с тем Успенский рассчитывал, что общественный подъем, вызванный славянским делом, явится началом борьбы за демократические преобразования и в родной России.
Наконец, в духовной биографии писателя неизгладимый след оставило знакомство с художественными сокровищами Лувра. В письме к жене (1872) он сообщает: ‘…чаще всего хожу я в Лувр. Вот где можно опомниться и выздороветь’ (13, 111). Особенно глубоко волнующими для писателя были чувства и мысли, вызванные величайшим творением античной скульптуры — Венерой Милосской, этим чудом искусства. Уже в 1872 г. Успенский воспринимает образ мраморной богини с острова Милоса как нечто вдохновляющее, несовместимое с злодейскими действиями версальцев, как противоположное ‘мерзости’ и ‘дряни’ новейшего искусства. Позже эта антитеза развернется в записках Тяпушкина ‘Выпрямила’ (1884—1885) в целостную картину, демонстрирующую коренные положения общественной и эстетической позиции писателя. Он укажет на враждебность буржуазного строя красоте и высокому идеалу человеческой личности, выступит поборником единства этики и эстетики, труда народа и борьбы революционной интеллигенции.
Начиная с ‘Больной совести’ (1873), в которой впервые в литературно-художественной форме отразились зарубежные наблюдения Успенского, наступает период его тревожных и пытливых исканий. В 70-е гг. он создает новый тип литературного произведения, основные черты которого вполне проявились в ‘Больной совести’. ‘Спесь образа и публицистики’ — так точно определяет В. Г. Короленко художественный метод ее автора. В этом ведении принципиально расширяется сфера действительности, которую воспроизводит художник-публицист. Жизнь отдельной личности и семейных гнезд, бытовые уклады и семейные истории — то, что занимало Успенского в первый период, — сменяются характеристиками событий международного значения, постановкой обобщающих социологических и этических проблем, напряженными раздумьями о судьбах народов, выяснением особенностей русской общественной жизни в плане ее сравнения с жизнью западноевропейской. Художественная публицистика писателя становится одновременно и его личной исповедью. Изображая жизнь, он вводит читателя в сферу своих личных волнений и тревог, знакомит с ходом своей мысли, с процессом своего творчества. В таком повествовании личность автора приобретает значение художественного образа, в котором воплощались типические черты демократической интеллигенции, искавшей опору в народных массах.
‘Больная совесть’ состоит из небольших публицистических миниатюр, беллетристических сценок и авторских размышлений. Писатель воспроизводит параллель: с одной стороны, западноевропейский капиталистический образ жизни, а с другой — русские полупатриархальные отношения. Автор приходит к выводу, что в странах Западной Европы сложились определенность, ясность социально-нравственных отношений (‘страшно, но видно и понятно’). Суровая, ничем не прикрытая правда ‘злейшего эгоизма’ в жизни капиталистической Европы воспитывает и закаляет человека в определенных чувствах, убеждениях и поступках, поднимает на борьбу трудящихся. В русских же общественных отношениях пока еще нет этой ясности и определенности, уловимой причинности явлений. Поэтому здесь ‘пошли мне встречаться коммунары с возможностью довольствоваться и философией копейки серебром, пошли ретрограды, думающие в глубине души, что им бы следовало быть либералами, и либералы, которые, быть может, в сущности и не либералы…’ (4, 357). Вот эта область ‘ни да, ни нет’ и порождает разнообразные проявления ‘больной совести’ у представителей русского общества. Заметим, что в своем выводе о господстве в российских условиях носителей ‘больной совести’ Успенский несколько односторонен, так как и в русской действительности были фабриканты, умеющие без раздвоения, без угрызений совести, совсем на западноевропейский манер гнуть в дугу рабочего человека. Это было хорошо известно и самому Глебу Успенскому, автору ‘Нравов…’ и творцу образа рабочего Михаила Ивановича. И все же он не искажал, а отражал определенные стороны реальной русской действительности: недостаточную развитость классовых отношений, неразвитость самосознания трудящихся.

4

Успенский не нашел ‘подлинной правды’, т. е. счастья для трудящихся, в буржуазной Европе. Подобно Герцену 50-х гг., он в поисках ‘безгрешной’ жизни с надеждой обратился к России, к деревенскому миру, к крестьянским массам. Так он оказался, как и многие его современники, в ‘объятиях’ мужика. О своем влечении к русскому мужику Успенский рассказывает в ‘Автобиографии’. ‘Затем, — признается он, — подлинная правда жизни повлекла меня к источнику, т. е. к мужику’ (14, 579). Вернувшись из-за границы, Успенский летом 1877 г. совершает своеобразное ‘хождение в народ’. Он поселяется в селе Сопки Новгородской губернии, а с марта 1878 г. до лета 1879 г. вместе с семьей живет в селе Сколково Самарской губернии. Здесь писатель работал письмоводителем в ссудо-сберегательном товариществе. Позже, покинув Самарскую губернию, Успенский жил на мызе Лядно, около станции Чудово, а в 1881 г. купил небольшой дом в том же районе — в деревне Сябреницы. Опираясь на длительные личные наблюдения, он создает очерковые циклы о русской деревне: ‘Из деревенского дневника’ (1877—1880), ‘Крестьянин и крестьянский труд’ (1880), ‘Власть земли’ (1882), В первом из этих произведений у писателя появился хотя и мимолетный, но характерный для его будущих исканий ‘редкий экземпляр’ крестьянина ‘в полном смысле этою слова’ — Иван Афанасьев, ‘человек, который неразрывно связан с землею к умом, и сердцем’ (5, 54). Писатель любовно говорит о присущих Ивану Афанасьеву патриархально-крестьянских чертах. Он не умел ‘ни хитрить, ни лукавить, ни обманывать — земледельческий труд ничему такому не учит’ (5, 57), ‘…тем-то и дорог земледельческий труд, что отношения между человеком н этой землей, этим трудом — не насильственные, что связь рождается чистая <...> На таких чистых, совестливых началах держится и весь обиход подлинной, неиспорченной крестьянской семьи…’ (5, 54).
В этом лирическом апофеозе ‘истинного крестьянина’ заключен исходный пункт поисков Успенским того идеала счастливой жизни ‘без греха’, который он не мог найти в условиях западноевропейского строя. Но ‘на пути в деревню’ писателю пришлось пережить, как и участникам ‘хождения в народ’, много мучительнейших разочарований. При ближайшем его знакомстве с деревней оказалось, что сита рубля здесь, как и на Западе, велика, что погоня за копейкой успешно соперничает с силой привязанности Ивана Афанасьева к земледельческому труду. В. И. Ленин неоднократно ссылается на свидетельства Успенского о том, что в деревню полновластным хозяином вошел Купон, подрывающий власть земли и заставляющий крестьянина любыми путями ‘ловить рубль’.
Известно, что после 1861 г., в пореформенных условиях капиталистического развития России деревня не являлась чем-то единым. Крестьянине начало бурно дифференцироваться, выделяя бедняков, деревенских пролетариев, с одной стороны, и кулаков, буржуазную верхушку — с другой. Перед лицом пугавшего писателя социального раскола деревни он и пытался ‘уцепиться’ за того крестьянина, который еще сохранил известную самостоятельность, не был ни пролетарием, ни кулаком, жил трудом на земле, обходился своим натуральным хозяйством. Успенскому казалось, что настоящая, спасающая от ужасов капитализма правда заключена именно в трудовой жизни этого типа крестьянина, воспроизведенного им с большим подъемом и проникновением в образе Ивана Ермолаевича (‘Крестьянин и крестьянский труд’). Вот в такою-то мужичка писатель и ‘влюбился’, у него он почерпнул ‘поэзию земледельческого труда’, всю свою ‘философию жизни’. В бытии Ивана Ермолаевича писателя привлекли полнота его существования — целостность и гармония, которые делают его образцом человеческой личности вообще. Поэтому, описывая Ивана Ермолаевича, автор вспомнил Венеру Милосскую и те впечатления, которые он испытал, созерцая в Париже эту ‘каменную загадку’.
Однако содержание очеркового цикла ‘Крестьянин и крестьянский труд’ далеко не исчерпывается утопией трудового ‘мужицкого рая’ на земле. Что дают, спрашивает Успенский, природа и земля крестьянину, что они вносят в его бытие и миросозерцание? Ответы писателя обнаруживают его народнические иллюзии, но вместе с тем они соседствуют и с глубоко антинародническими. Писателю очень хотелось бы видеть в крестьянстве ту силу, которая должна быть основой обновления всего человечества. Но у крестьянина находились в то время такие аргументы в пользу индивидуального хозяйства, перед которыми писатель, как и многие участники ‘хождения в народ’ и землевольческого движения, становился в тупик.
‘— Скажите, пожалуйста, неужели нельзя исполнять сообща таких работ, которые не под силу в одиночку? <...>
— То есть, это сообща работать?
— Да.
Иван Ермолаевич подумал и ответил:
— Нет! Этого не выйдет…
Еще подумал и опять сказал:
— Нет! Куды! Как можно… Тут десять человек не поднимут одного бревна, а один-то я его как перо снесу, ежели мне потребуется… Нет, как можно! Тут один скажет: ‘бросай, ребята, пойдем обедать!’ А я хочу работать… Теперь как же будешь — он уйдет, а я за него работай! Да нет — невозможно этого! Как можно! У одного один характер, у другого — другой!.. Это все равно, вот ежели б одно письмо для всей деревни писать…'(7, 69).
Так больно ‘ушибся’ Глеб Успенский о свой кумир. Но то был и кумир целого поколения лучших людей России. Однако иных выводов писатель и не мог сделать, оставаясь на почве правды. Привычка к индивидуальному хозяйству-острову, индивидуалистическая психология крестьянина, живущего в условиях капиталистического товарооборота, полное поглощение его мыслей и чувств заботами о каждой собственной щепке — вот непреодолимые препятствия на пути осуществления беспочвенных интеллигентских социалистических мечтаний. Следовательно, любовь Успенского к Ивану Ермолаевичу оказалась безнадежно мучительной любовью. Под ударами проникающих в деревню буржуазных отношений любимый Успенским тип крестьянина, живущего ‘трудами рук своих’, исчезал, порождая классы капитализирующейся деревни. Вместе с этим уходила из-под ног и почва, питавшая его любовь. Любовь оставалась, а реальных оснований для нее становилось все меньше и меньше.
В третьем очерковом цикле о деревне — во ‘Власти земли’ — Успенский, изображая драматическую историю жизни Ивана Босых, впервые обратился к детальному выяснению вопроса о том, что такое ‘власть земли’ над крестьянином. Характеризуя мощь крестьянского народа, писатель воспроизводит былину о Святогоре-богатыре. Вчитавшись в былину, признается автор, видишь что ‘все в ней глубоко обдумано, все имеет огромное значение в понимании сущности народной жизни: тяга ж власть земли огромны — до того огромны, что у богатыря кровь алая выступила на лице, когда он попытался поколебать их на волос, а между тем эту тягу и власть народ несет легко, как пустую сумочку’ (8, 27).
Углубляясь в разработку вопроса о тайне народной силы, Успенский не избежал некоторых упрощений и ошибок. Он склонен был преувеличивать силу влияния особенностей земледельческого труда на человека и общество в целом. Как указывал М. Горький, писатель выражал ‘уверенность в необоримой силище власти земли над мужиком’. [12] Успенский порой впадал в идеализацию крестьянского труда, типа человека, сложившегося под властью земли. Он утверждал, что ‘земледельческий труд — один только безгрешный, святой труд, складывающий все частные и общественные отношения земледельцев в безгрешные, безобидные формы’ (8, 73). Но автор ‘Власти земли’ говорит о мужике не только как об ‘образчике’ высшего типа человеческой личности вообще. И в этом произведении писатель исследует реальные социально-экономические условия, в которых протекал земледельческий труд российского крестьянина. В деревне господствует не только власть земли, но и власть денег, всех тех новых порядков, которые разрушают власть земли, отрывают крестьянина от земледельческого труда, искажают его личность. Писатель пришел к очень важному выводу о том, что вопрос о земле не решен в России так, как нужно народу. Успенский обнаруживает проницательность в своем понимании ‘земледельческого типа’, ‘земледельческого миросозерцания’. В заключительной части ‘Власти земли’ он обращается к толстовскому иепротивленцу-фаталисту Платону Каратаеву, но не возвеличивает его, не идеализирует, а ставит вопрос о необходимости перевоспитания, переделки типа человека, созданного ‘матерью природой’, условиями земледельческого труда. Успенский, как и Щедрин, утверждавший, что каратаевщина укрепляет власть Угрюм-Бурчеевых и Бородавкиных, всевозможных хищников, проницательно заметил, что безропотный Каратаев раскормил другой мир, мир притеснителей, которые заставляли его умирать ради своего кармана.
Свой идеал Успенский связывал не с мужицким трудом вообще, а прежде всего с трудом в условиях дружного и крупного общинного хозяйства. Писатель постоянно выступает критиком казенной общины, канцелярских общинных порядков, понимая их искусственный характер. Тягловой и бюрократической общине он противопоставляет свободную общину, не подавляющую личность крестьянина и избавленную от опеки администраторов, от власти кулаков и кабатчиков. Конечно, с точки зрения социально-экономической действительности капитализирующейся России мечтания Успенского о коллективно-трудовых основах жизни крестьянства не выдерживают критики, как не вытекающие из реальных возможностей того времени. Но с точки зрения будущего ‘лучезарный’ образ свободного труда крестьян сообща и обобществленными средствами производства становится истиной. Это значит, что в мечтаниях Успенского отражено обгоняющее время предчувствие реальных потребностей крестьянских масс.

5

Характерная особенность литературно-общественной позиции Глеба Успенского выражалась в активном, творческом отношении к действительности, в стремлении свое слово литератора превратить в живое общественное дело, в средство пропаганды определенной практической программы, отвечающей на вопрос, что нужно конкретно делать ради благополучия трудового народа, во имя преобразования социально-экономического строя жизни. Естественно поэтому, что проблема общественного деятеля, нужного России, возникла перед Успенским начиная с 70-х гг. со всей остротой. Писатель боролся с дряблостью, бесхарактерностью и малодушием, раздвоением мыслей и поступков. Он решительно отвергал бюрократическое мышление российских администраторов, от ‘заботливой’ опеки которых народ только ‘кряхтел’. Отверг писатель и всякого рода утешителей, теоретиков и практиков самосовершенствования, непротивления злу. Речь Достоевского на пушкинских торжествах получила со стороны Успенского резкое осуждение именно за свои ‘все-заячьи свойства’, за проповедь ‘полнейшего мертвения’. Жизнь требует не проповедников ‘заячьих идей’, не упований на бога, не философии непротивления, а активных, творчески мыслящих людей действия, людей совершенно иного закала, чем те, которые воспитались в царстве Растеряевки, в этой страшной школе, где людьми Владели тоска, испуг или злорадство, где ‘аппетит притеснения’ находил благоприятную почву.
Разрабатывая вопрос о том, каким должен быть общественный деятель в России, каким должен быть вообще всякий порядочный человек, Успенский руководствовался как высшим критерием тем типом человеческой личности, который сформировался в среде русских революционеров. Концепция положительного общественного деятеля у Г. И. Успенского складывалась, если иметь в виду главное в ней, под воздействием революционно-освободительного движения его времени.
Писателю казалось, что масса новой, разночинной интеллигенции, освободившая себя от нравственных растеряевских пут, отдавшая себя ‘деятельной любви’ к народу, окажется способной победить зло и восстановить попранную человечность и солидарность людей. В 70-е гг. он создал галерею подобных интеллигентных бойцов с неправдой и служителей ‘народного блага’. У них появилась потребность ‘идти заступаться, жертвовать, радовать, чтобы радоваться самому’, ‘жить для чужих’, а не во имя ‘собственной берлоги’ и ‘собственного желудка’ (‘Голодная смерть’, ‘Три письма’, ‘Из записок маленького человека’, ‘Хочешь-нехочешь’, ‘Неизлечимый’, ‘Не воскрес’). В ‘Трех письмах’ (1878) Успенский устами героя декларирует: ‘Червь любви к ближнему’ ‘проточит’ все сердце и ‘докажет, что сочувствие со стороны — не вся правда’. В этих программных словах, перекликающихся с народническими альтруистическими теориями, но самостоятельно выстраданных писателем, сформулирована одна из основополагающих его идей.
Содержание этой идеи никак нельзя истолковывать в духе либерально-примиренческой ‘теории малых дел’, хотя в современной писателю критике иногда и встречалось именно такое понимание. В призыве к служению народу у Глеба Успенского сильно звучат героически-подвижнические, боевые ноты. Они свидетельствуют о враждебности писателя либерализму. В рассказе 1879 г. ‘Умерла за ‘направление», в заметках 1883 г. ‘В ожидании лучшего’ речь идет о ‘двух родах’ деятельности во имя блага народа— о ‘законных’ (в рамках ‘законного пути’) и ‘незаконных’, о ‘прямолинейном’ и ‘криволинейном’ служении. Действия ‘законные’, или ‘сверху’, с помощью государственного аппарата, официального содействия, через городскую думу и гласных ведут не к ‘благу народа’, а к карикатуре на него. Для Успенского неприемлем и тот ‘миссионерский путь’, который избрали некоторые господа, пожелавшие ‘слиться с народом’ и быть для него отцами-благодетелями в роли мировых посредников и земских гласных. Иронизирует Успенский и над барской природой ‘слития’ с народом (‘Овца без стада’).
Автор ‘Волей-неволей’ (1884) был борцом за новую этику. И в ней также содержались идеи, которые были характерны дня революционеров его времени. Этика Успенского, как и его эстетика, сложилась в атмосфере героических десятилетий. Служение народу сердцем и мечом — источник подлинного счастья человеческой личности. Оно освобождает человека от ‘свиного’ элемента, дает ему возможность почувствовать полноту своей жизни, избавиться от философии ‘людей среднего образа мыслей’, в которой ‘в кучу сбиты и спутаны и ‘мне’, и ‘не мне» (6, 26). В 1876 г. Успенский высказывает очень важную мысль о том, что работа для других должна стать задачей всей жизни, в такой работе — источник ‘счастья’, ‘радости’, ‘в этом все’. Автор подчеркивает ряд характерных особенностей своих героев. Им присуще единство слова и дела, они чужды отвлеченному, книжному пониманию жизни. Служение народу для них — не забава, не минутный эксперимент, не обязанность, не ‘экскурсия в народ’ и не искупление грехов с помощью народа, а внутренняя и постоянно действующая потребность, которая осуществляется в будничных делах, в заботах о конкретных людях. Наконец, их деятельность основывается на изучении ‘самой сути народной жизни’. ‘Реальная работа для реальной справедливости в человеческих отношениях’ — это требование Успенского может показаться узкой либеральной программой. В действительности же в нем заложен очень глубокий философско-этический смысл. Дело в том, что вся русская история, по убеждению писателя, научила людей ‘ни во что не ставить отдельную личность и ее мелкие человеческие интересы’. ‘Во мне самом, — говорит автор записок ‘Три письма’, — та же история воспитала отсутствие уважения к самому себе с моими ???ничтожными’ интересами…’ (4, 328). Российские условия ‘обработали’ людей ‘для беспрекословного повиновения и служения чему-то’, уничтожили ‘самый зародыш протеста во имя каких бы то ни было человеческих прав’. Успенский ставит коренной вопрос общественной этики и практики: способен ли такой человек, превращенный в букашку, привыкший жить, покоряясь чужому приказу, отдаваясь неведомому н не думая о себе, служить другим — общественному благу, народу, быть энергичным и мужественным, последовательным борцом? Найдет ли подобный человек ‘дорогу’ или хотя бы ‘тропинку’ между общим и личным, между ‘эгоизмом личным’ и служением человечеству? Успенский отрицательно отвечает на эти вопросы. Если у личности пет собственного ‘эгоизма’, нет дерзости защищать свое ‘я’, то тем самым она лишается возможности понимать и отстаивать чужие интересы (‘в другом надобно ценить то, что ценишь в себе, а мы в себе лично не находили ничего цепного…’). У подобного человека, говорит автор, ‘нет материала для общественного дела’.
На почве многовекового господства самодержавно-крепостнического строя, названного Успенским ‘бесчеловеческой действительностью’ (‘Волей-неволей’), возник уродливый альтруизм. Сущность его — мертвое и книжное, отвлеченное и казенное служение возвышенным идеям во имя человечества и незнание окружающей реальной жизни, неприязнь к конкретным нуждам конкретных людей, неумение их удовлетворить, бессилие перед ними. Малодушным носителям такого бесплодного альтруизма Успенский противопоставляет людей ‘простого, прямого, близкого долга’, деятелей с ‘живою любовью к ближнему’. Здесь сформулировано одно из правил русских революционеров. Надо уметь не только терпеливо ждать и готовить приход ‘серьезного времени’. Следует и сейчас, в данную минуту приносить ‘пользу людям’, а не сидеть сложа руки. Левицкий (т. е. Добролюбов) из ‘Пролога’ Чернышевского утверждает, что ‘никакое положение дел не оправдывает бездействия <...> всегда надобно делать все, что можно’. [13]
Успенский искал условий для всестороннего развития человеческой личности, ее потребностей. Он понимал, что развитие личности — залог и расцвета ее сознательной, активной и плодотворной общественной деятельности. Автор ‘Волей-неволей’ так формулирует свое основное этическое требование, обращенное к тем, кто призван служить народу: Тяпушкин может ‘найти собственную свою личность’ только ‘в действительном общественном деле’ (8, 584), т. е. в служении тому, чтобы народу было хорошо. Именно такое служение разовьет личность, преобразует ее природу, наполнит ее счастьем высокого общественно-нравственного удовлетворения. Вывод Успенского бил по индивидуализму и ‘пассивизму’, отвергал аскетизм, порывал с теориями и практикой жертвенного альтруизма. Трудность служения народу, предупреждал Успенский, в том и состоит, чтобы суметь не испугаться, не утомиться и не пропасть в обстановке живой, а не выдуманной действительности, в условиях, когда народное горе предстает не вообще и издалека, а рядом, в конкретных и многообразных повседневных страданиях людей.
Для этого необходимы люди особого закала, иной, чем у Тяпушкина, жизненной школы. Вот почему автор ‘Волей-неволей’, произведения очень принципиального, думал противопоставить Тяпушкину ‘людей воли’, черпающих ‘силу своей мысли и поступков’ не в отвлеченном учении о долге, а в ‘живой действительности’. Писателю во всем объеме не удалось осуществить свой замысел. Но его ‘тяга’ к людям типа Германа Лопатина или Веры Фигнер свидетельствует о том, что высшим выражением душевной красоты, идеалом человеческой личности и общественною деятеля в представлении писателя являлся тот русский революционер, характер которого сложился в эпоху революционно-социалистического движения разночинцев. Вместе с тем опыт жизни учил, что революционеры его времени потерпели жестокое поражение, а формирование деятельных натур из народа — процесс медленный и только что начавшийся. Он пока не мог оказать заметного влияния на ход жизни.
Говоря о концепции деятеля в народе, созданной Успенским, необходимо отметить в ней и еще одну черту, ставшую особенно заметной в 80-е гг. Образ интеллигентного работника порой мыслился писателем по аналогии с типом древнего ‘божьего угодника’, ‘святого человека’. В цикле очерков ‘Власть земли’ Успенский впервые обратился к разработке этой аналогии. В главе ‘Народная интеллигенция* он говорит о том, что крестьянин-земледелец, принимая от земли, от природы указание для своей нравственности и своего поведения, волей-неволей вносил ‘в людскую жизнь слишком много тенденций дремучего, леса, слишком много наивного лесного зверства, слишком много наивной волчьей жадности’ (8, 36). Со скорбью писатель вынужден признать, что в его время нет ‘народной интеллигенции’, которая способна была бы взять на себя тяжелую обязанность освобождения крестьянства от ‘зоологической правды’ и приобщения его к ‘божеской правде’. Между тем в далеком прошлом всегда были люди с отзывчивыми и чуткими сердцами, ‘божьи угодники’, которых следовало бы, как считает писатель, назвать ‘народными угодниками’, ‘народными заступниками’. Они работали в народе ‘не во имя звериной, лесной правды, а во имя высшей божеской справедливости’ (8, 84). Угодники эти не забирались в ‘дебрь’ — в пещеры и леса, — отказываясь во имя личного спасения ж личной святости от мирских дел, а жилтт среди народа, являлись мирскими работниками. Из этого следует формула Успенского: ‘интеллигенция святых угодников’. В этом плане автор говорит о гуманизирующей роли древнего христианства. ‘Наши интеллигентные прародители, — пишет он, — были так умны, знали, должно быть, так хорошо народную массу, что для общего блага ввели в нее ‘христианство’, то есть взяли последнее слово и притом самое лучшее, до чего дожило человечество веками страданий. И слово это, проповедовавшее высшую степень самоотречения, они не побоялись внести в среду людей, которые ‘звериным обычаем живяху» (там же).
Мысль свою об интеллигентном человеке из народа, одушевленном ‘деятельной любовью’ к простым людям, Успенский иллюстрирует в очерке ‘Народная интеллигенция’ (‘Власть земли’) легендой о Николае и Касьяне (см.: 8, 36—37). К числу ‘угодников народных’ в указанном выше смысле Г. Успенский относил и Тихона Задонского, в котором он виден ‘прекраснейший образец человечности’ (очерк ‘Школа и строгость’ из ‘В тает земли’ — 8, 86). В воображении Г. Успенского воскрес и рте один, как он говорит, ‘хороший’ русский народный тип. Речь идет о Стефане Пермском, христианском миссионере XIV в. у народа коми. О нем писатель рассказывает в очерке ‘Хороший русский тип’ (1885).
Некоторые современные буржуазные исследователи, имея в виду отмеченную выше тенденцию, отводят существенную роль религиозно-моральному началу в концепции образа положительного героя Г. Успенского. Однако присущие ему религиозные образы, понятия и фразеология (толпа с Христом-заступником и толпа без Христа, ‘безгрешные отношения’, ‘божья правда’, жизнь ‘по-божески’ и т. п.) — все это особого рода религиозность, особого рода и в том смысле, что ее образы и сюжеты почерпнуты в народных представлениях, в фольклоре, в древнерусской литературе, и в том смысле, что они, эти образы и сюжеты, переводятся самим писателем на реальный язык общественной борьбы, на язык актуальных задач литературы, интеллигенции.
Есть все основания утверждать, что образы Христа, Тихона Задонского, Стефана Пермского проникнуты разночинной идеологией, в эти образы привносятся идеи демократа-просветителя, идеи народнически настроенной интеллигенции. При этом, разумеется, не обошлось дело без идеализации ‘божьих угодников’. Но известная идеализация именно мирских дел ‘святых’ разрушала казенное представление об их житии, указывала на высокие общественные обязанности перед народом современной писателю интеллигенции. Своими аналогиями интеллигентного работника с Христом, с Тихоном Задонским Успенский укорял тех, кто в его время забыл об этих обязанностях и не желал ‘пачкать своего платья из-за чужой беды’, кто переметнулся в стаи ‘ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови’. Так образы древнерусских ‘святых угодников’ органически вплелись в ‘философию жизни’ Успенского и приобрели здесь актуальный. боевой общественный смысл.
Не следует преувеличивать значение рассмотренной здесь тенденции в разработке Успенским образа положительного деятеля в народе. Писатель не ограничился ‘седой стариной’ — поисками образчика ‘интеллигентного человека’ в древней Руси. Он упорно искал такого героя и в современной ему действительности. Он создал галерею маленьких добрых людей с большими отзывчивыми сердцами (‘Родион-радетель’, ‘Чуткое сердце’, ‘Слепой певец’ и др.). Наконец, как уже говорилось. Успенский тянулся к революционеру. Такое сосуществование в наследии писателя, казалось бы, несовместимых типов — ‘интеллигентного человека’, толкуемого автором по аналогии с древним ‘святым человеком’, и революционера, толкуемого в качестве неустрашимого борца с оружием в руках, было вполне естественным и объяснимым в условиях того времени. Ведь революционеров в эпоху Успенского называли ‘святыми мучениками’, видели в них образец самоотречения и самопожертвования, мыслили о них по аналогии с образом Христа. Да и сами революционеры, даже такие, как В. Фигнер, обращались к героям первоначального христианства. Волновала знаменитую народоволку и картина Сурикова ‘Боярыня Морозова’. В страдалице за старую веру она нашла пример непоколебимой твердости, решимости во имя своих убеждений идти до конца. Рядом с боярыней Морозовой в ее воображении стоял и протопоп Аввакум — ярчайшее воплощение национального характера русского человека. Следовательно, в самой жизни складывалась концепция, согласно которой от революционеров 70—80-х гг. тянулись нити к древним народным религиозным подвижникам. Глеб Успенский чутко уловил это своеобразие облика революционера своего времени.

6

Уже говорилось, что при первых посещениях Лувра в начале 70-х гг. Успенский воспринял Венеру Милосскую как нечто целительное. М. Горький заметил, что ‘Венера ‘выпрямила’ Глеба Успенского именно совершенной простотою своих форм’. [14] Но образ эллинской статуи не получил в то время художественного воплощения в его произведениях. Только в 1885 г. Успенский создал литературный образ Венеры Милосской. Такое отставание процесса кристаллизации художественного образа от живых, непосредственных впечатлений становится понятным, если принять во внимание сложную идейную эволюцию писателя за время с 1872—1876 гг. до 1885 г. В ходе этой эволюции складывались предпосылки для создания литературного образа Венеры Милосской. Одним из главных результатов пройденного писателем пути к моменту написания очерка ‘Выпрямила’ было признание им прекрасного в трудовой жизни крестьянства и в самоотверженном революционно-героическом служении интеллигенции народу. Следует также учесть и условия общественной борьбы 80-х гг., расстановку сил в искусстве и эстетике тех лет, позицию, которую занял Успенский в литературном движении. Апологеты ‘искусства для искусства’ видели в Венере Милосской воплощение ‘чистого’ и ‘вечного’, которое призвано возбудить ‘ореол восторга’, ‘пафосскую страсть’, [15] ‘чувство неги’ и наслаждения ‘смеющимся телом’.
Программный очерк ‘Выпрямила’ — боевой манифест демократической эстетики в годы разгула реакции, пересмотра революционно-социалистического наследства 60—70-х гг. Автор его полемизирует с Фетом, ставшим в то время ведущей фигурой в лагере ‘чистого искусства’. Инея в виду его стихотворение ‘Венера Милосская’ (1856), Успенский приходит к выводу, что автор этого стихотворения ничего не понял в ‘огромности впечатления’, производимого Венерой Милосской, даже ‘к краешку его не прицепился’. Соблазненный ‘званием’ Венеры, он не заметил в ней могучей ‘пророческой’ нравственной силы, возвышенной человеческой красоты и ‘воспрославил’ в ней лишь женскую красоту. Творец Венеры Милосской, утверждает Успенский, не думал вовсе только о женской красоте. Он имел другую, высшую цель, а потому, замечает писатель, закрыл свое творение до чресл, чтобы не давать оснований для шаблонных и пошлых мыслей. Образ Венеры Милосской, в представлении Успенского, дает возможность понять тот идеал, то совершенство жизни, к которому через революционную борьбу и искания ума должен прийти человек. Животворная тайна ‘каменного существа’ несет большую радость и счастье, выпрямляет ‘скомканную человеческую душу’, знакомит ‘с ощущением счастия быть человеком’ (10, кн. 1, 265, 263, 270). Творцу Венеры Милосской ‘нужно было и людям своего времени, и всем векам, и всем народам вековечно и нерушимо запечатлеть в сердцах и умах огромную красоту человеческого существа <...> обрадовать нас видимой для всех нас возможностью быть прекрасными…’ (10, кн. 1, 270). Вместе с тем ‘каменная загадка’ позволяет видеть, как глубоко оскорблен и унижен человек в условиях буржуазного строя. Поэтому луврская статуя формирует и ненависть к несправедливому порядку жизни, уродующему человека.
Идеал, созданный творцом Венеры Милосской, сливается в представлениях Успенского с тем, что хранится в недрах трудовой народной жизни, что есть в облике героической личности, одухотворенной борьбой за счастье народа. Такое понимание образа Венеры Милосской могло возникнуть только в результате тесного товарищеского общения писателя с революционерами 70-х гг., как следствие его духовной близости к ним. Образ Венеры Милосской воскрешает в памяти Успенского дорогие ему черты Веры Фигнер, одной из тех, кто готовил ‘бесконечное светлое будущее’. В наброске ‘Венера Милосская’, являющемся черновым вариантом очерка ‘Выпрямила’, имеется прямое указание на Веру Фигнер (‘припомнилась мне Ф…’). В окончательном тексте этот намек был заменен образом ‘девушки строгого, почти монашеского типа’.
Венера Милосская воскрешает в воображении писателя и картины радостного, как бы освобожденного труда народа. И Венера Милосская, с ‘почти мужицкими завитками волос по углам лба’, и изящно, легко, гармонически работающая ‘деревенская баба’, и, наконец, строгая девушка, олицетворяющая ‘гармонию самопожертвования’, воплощают в себе прекрасное, напоминая и о жизни, которая должна быть, и о необходимости борьбы ради ее торжества.
Глеб Успенский умел наслаждаться трудом как игрой физических и духовных сил народа. В очерке ‘Рабочие руки’ (1887) речь идет о тяжкой жизни чернорабочих, о каторге их труда. И все же писатель видит не только каторгу труда и кабацкое безобразие. Его радует ‘живая человеческая душа’ в трудовом народе. ‘Смотришь на человека, которому нужно бы быть машиной, н не видишь машины, а восхищен удивительной прелестью человека’ (10, кн. 2, 147). Автор любуется трудом трехсот молодых девушек, занимающихся чисткой шерсти. Труд с четырех часов ночи до восьми вечера не сломил тружениц. В них было так много живой женской красоты, изящества, молодости, что представление о ‘работнице’ совершенно исчезло в удовольствии видеть такую энергию жизни. Она проявлялась во всем: в песне, ‘как зарница вспыхивавшей сильно и дружно в одном конце сарая и замиравшей на другом, чтобы и здесь вспыхнуть также зарницей’, во ‘врожденном умении вкладывать красивое движение во всякое мелкое дело рук’, в самом труде, потерявшем однообразный и скучный характер. Эта торжествующая энергия жизни, проявляющаяся в труде и преобразующая его, вызвала у писателя большую радость: ‘ощущалось желание жить’, и ото желание было ‘веселое, бодрое’ (10, кн. 2, 148).
Раскрывая эстетический смысл описанной сцены, Успенский формулирует свое понимание прекрасного. ‘Сколько раз на своем веку я видел художественные произведения, в которых художник старался меня, зрителя, пленить женской красотой: соберет иной штук двадцать женских фигур и, чтоб сразу потрясти меня, разденет их, бедных, донага, усадит около какой-нибудь двухаршинной лужи, разложит их по берегам этой трясины в самых вопиющих положениях, как ему угодно, без зазрения совести <...> Словом, на разные манеры хотят нас восхитить женской красотой, — и сколько я ни помню, никогда от созерцания таких художественных произведений не получалось впечатления жизни, радости жить на сеете <...> не получалось именно впечатления красоты, распрямляющей душу и говорящей измученному человеку ‘не робей!» (10, кн. 2, 148—149).
Как подлинно художественная натура, Успенский скорбел, осознавая, что ненормальные общественные отношения его времени — и ‘крепостная’ Растеряевка и ‘свободное’ царство Купона — извращают и губят прекрасное, лишают человека реальной, здоровой красоты. И так будет продолжаться до тех пор, пока человеческое, нормальное не будет доступно людям ‘в настоящем безыскусственном виде действительной красоты’ (4, 120). В уродливом же мире прекрасное вызывает не светлую радость, а нечто прямо противоположное — безобразные, грязные чувства и действия. Тяпушкин, герой записок ‘Выпрямила’, рассказывает о тех разлакомленных парижскими бульварами посетителях Лувра, которые бесцеремонно ‘обшаривали’ Венеру Милосскую, пытаясь и к ней подойти с точки зрения ‘женских прелестей’.
Вскрывая антиэстетическую сущность царства Купона, Успенский показывает, что условия капиталистического общества унижают, губят красоту и искусство. В очерке ‘Рабочие руки’ воспроизводятся омерзительные разговоры бывалых рабочих о тех самых молодых девушках, трудом которых автор столь проникновенно любовался. И это не только разговоры, но и действительная судьба многих женщин-работниц, превращенных капиталом в ‘живой товар’. Успенский, как позже и Горький, с острой болью чувствовал извращенную и поруганную красоту.
Разумеется, упование на целительную, воодушевляющую и преобразующую силу идеала, заключенного в Венере Милосской, было своеобразной романтической утопией. Но эта утопия возбуждала общественную энергию, формировала возвышенный нравственный мир человека, заставляла его быть лучше. Открыв в ‘каменной загадке’ силу, выпрямляющую человеческую личность, Успенский не спрятался под спасительную сень своего идеала, как не спрятался он от неприглядной жизни и под сень ‘поэзии земледельческого труда’. В том и другом случае утопия служила реалистическому искусству, задачам обличения несправедливого мира. Естественно поэтому, что в записках Тяпушкина рассказ о Венере Милосской, об идеале человеческой личности органически сличен с обличением капиталистического мира.

7

Уже в 1875—1876 гг. Успенский, обогащенный опытом западноевропейских наблюдений и знанием фактов капитализации России, создает такие исторически проницательные произведения б победном шествии русского капитала, как ‘Злые новости’ и ‘Книжка чеков’. Их автор видит бесчеловечную природу капитализма и в России. Не забывая о кровожадной сущности буржуазии, Успенский показал и то относительно прогрессивное, что нес капитализм. Вместе с Мясниковым и его ужасной книжкой чеков, поглощающей естественные богатства, труд и кровь людей, пришло и новое, разрушавшее патриархально-крепостнические отношения, пробуждавшее общественно-нравственное сознание трудящихся, заставлявшее их ‘подумать обо всем’. Трудовой народ и при капитализме остается ‘ломовой лошадью’, но у него пробуждается критическая мысль. Развитие капитализма в России при всех его ужасах обнажает противоположные интересы людей и тем самым уничтожает почву для ‘больной совести’, исключает возможность поступать ‘ни да, ни нет’. Жестокий Мясников из очерка ‘Книжка чеков’ никак не похож на патриархального фабриканта Федосеева из ‘Больной совести’. Но Успенский в то время не развил своих плодотворных мыслей об относительно прогрессивном значении нарождавшегося капитализма. Занявшись изучением земледельческих идеалов, писатель на время отошел от этой темы.
К середине 80-х гг. наступает заключительный период в деятельности Успенского. В очерковых циклах этих лет (‘Письма с дороги’, ‘Через пень колоду’, ‘Поездки к переселенцам’, ‘Концов не соберешь’ и др.) центром изображения становится уже не автор-пропагандист и его любимец крестьянин, занятый своим хозяйством, а подвижная масса, поднявшаяся с насиженных деревенских мест, забившая все дороги Российской империи в поисках хлеба и труда, крова и земли. Неверно мнение некоторых современников Успенского, что в заключительный период своей деятельности он будто бы выступал исключительно как публицист и перестал быть художником. Нет, и во второй половине 80-х гг. он создал ряд блестящих, оригинальных произведений в беллетристическом роде: ‘Про счастливых людей’ (1885), ‘Петькина карьера’ (1886), ‘Не быль, да и не сказка’ (1887), ‘Избушка на курьих ножках’ (1887), ‘Паровой цыпленок’ (1888), ‘Взбрело в башку’ (1888), ‘Извозчик с аппаратом’ (1888) и др. Да и публицистика Успенского проникнута художественностью. Его артистический талант, как и в предшествующие годы, выражался в тонком искусстве юмора. Но теперь юмор писателя пропитан глубоким и постоянным страданием, душевной мукой. Художник не только объясняет ‘происхождение лохмотьев и бескормицы’, он, говоря словами Щедрина, возвышается ‘до той сердечной боли, которая заставляет отожествиться с мирской нуждой и нести на себе грехи мира сего’. [16]
Успенский начинает осознавать, что для понимания и художественного отображения современной ему эпохи необходимо расстаться с деревней, с Иваном Ермолаевичем и обратиться к новым явлениям русской действительности. После завершения ‘Власти земли’ он едет на Кавказ, создает цикл очерков ‘Из путевых заметок’ (1883). изображающих неодолимое шествие ‘господина Купона’. С тех пор и до самой болезни Успенский находится в постоянных разъездах по всей России. В 1884 г. писатель заявляет о своем желании выступить ‘в совершенно новом роде, без всякого народничества’ (13, 403). Позже, в 1887—1888 гг., он с увлечением говорит о своих новых творческих планах. ‘Подобно власти земли — то есть условий трудовой народной жизни, ее зла и благообразия, — мне теперь хочется до страсти писать ряд очерков ‘Власть капитала» (14, 52—53). Многие произведения Успенского второй половины 80-х гг. являются блестящей иллюстрацией к словам В. И. Ленина о той цивилизации, которая ‘посредством всех ухищрений, завоеваний и прогрессов’ ограбила крестьян. [17]
Успенский обнажает ‘кровожаждущую’ сущность ‘господина Купона’. Самый этот образ впервые был введен писателем в серии очерков ‘Грехи тяжкие’ (1888). Отношения Купона с людьми, говорит автор, — отношения купли и продажи, голого расчета. Образ буржуя, этого, говоря словами Горького, ‘получеловека’, вызывает у писателя воспоминания о чем-то трупном, холодном, распухшем, дурно пахнущем (очерк ‘Буржуй’, 1885). ‘Низменность нравственных побуждении’ — вот что характеризует ‘буржуйное’ течение жизни. Автор сравнивает ‘буржуя’ с брюхом, а капитал со ‘сладострастной пастью’, которая чавкает ‘свеженькое мясцо’ и пьет ‘кровушку свеженькую из девственных мест’ (‘Письма с дороги’).
Успенский обратил внимание на человека, работающего на фабрике. Вопрос о ‘власти машины’ был в его представлении частью общей проблемы ‘власти капитала’. Он рассчитывал написать ряд очерков под общим названием ‘Власть машины’, в которых думал изобразить влияние машины па миросозерцание и поведение рабочего. Автор не осуществил своего замысла. Но в его наследии разбросаны многочисленные суждения о приходе машины в жизнь русского общества, а в рассказе ‘Петькина карьера’ он специально остановился на этом вопросе. Успенский с грустью рассказывает историю превращения крестьянского мальчика Петьки в ‘машинного человека’, драматическую историю его состязания с капиталом и машиной, которое должно кончиться для него Преображенским кладбищем. Однако в этом трагическом тоне рассказа слышны и иные ноты, говорящие о том, что автор проницательно смотрит на новое поколение людей, воспитывающихся около машины, работающих с ее помощью. Главное и радостное, что заинтересовало художника в Петьке, — ‘подъем духа, нравственное перерождение’. Из загнанного и пришибленного обитателя деревни он превратился в самостоятельного человека.
Вызывая у читателей отвращение, чувство брезгливости к ‘греховодническому обществу’, Успенский вместе с тем стремится понять капитализм, найти реальные возможности борьбы с ним. Писатель воодушевляется желанием решить основной для него вопрос: кто же прав в объяснении экономического строя России— марксисты или народники? (‘Грехи тяжкие’). Так произошла знаменательная ‘встреча’ Глеба Успенского с Марксом. Писателя крайне взволновало известное письмо Маркса редактору ‘Отечественных записок’ (‘Как это письмо меня тронуло! Ведь это Маркс!’ — 14, 198). Письмо свое Маркс написал в 1877г., но не отправил его. Читающей публике в России оно стало известно в 80-е гг. В декабре 1888 г. Успенский пишет для ‘Волжского вестника’ статью ‘Горький упрек’, явившуюся ответом на послание Маркса. В то время по цензурным условиям она не была опубликована. В ‘Горьком упреке’ чувствуется, конечно, отзвук народнических представлений, до конца так и не изжитых автором. Но главное в статье не это. Высоко оценивая научный метод Маркса, Успенский полностью соглашается и с его выводом о неминуемости развития капитализма в России после 1861 г.
В центре внимания Успенского в завершающий период его творческой деятельности стоит уже не самостоятельный крестьянин, а миллионные массы кочующих безземельных и безлошадных крестьян, батраков, переселенцев, изможденный трудом и недоеданием люд, идущий ‘за тридевять земель’, бегущий ‘куда глаза глядят’. Писателя охватывает бессильное отчаяние при виде бедствий и гибели бездомных масс, разбредающихся по ‘золотым ротам’ и ‘босым командам’, оказывающихся в цепких лапах Купона, покупающего ‘живой товар’. ‘— Страшно, страшно, братец ты мой, идти но свету копейку на хлеб добывать! <...> Вот он, свет-то белый, на все четыре стороны, конца краю ему нет! Иди! Отыщи в нем гривенник!.. Нет! Не дай бог лихому лиходею отведать этого!..’ (‘Избушка на курьих ножках’ — 10, кн. 1, 142). Скорбь за подобных пролетариев, вчерашних крестьян, желание найти для них выход — вот что руководило Успенским. Он стремится понять, чем живет толпа, как она сама объясняет свою горькую долю. Поэтому так настойчив его интерес к тому, о чем и как она говорит. Он особенно ценил свободное народное слово, идущее от самого исстрадавшегося сердца, слово, сказанное без оглядки на начальство. Глухие, как бы рокочущие, все более нарастающие, озлобленные голоса из народа подсказывали писателю подлинную правду жизни, помогали ему уяснить и изобразить те глубинные процессы, которые совершались в недрах народной пореформенной России, шедшей к 1905 году.
Внимание писателя привлекают те ‘маленькие признаки’, которые подтверждали, что ‘видавший виды рабочий по временам начинает ощущать и гнев, и стыд’. ‘Подъезжая к Ростову,—пишет он, — мы видели, как оттуда по берегу промчался поезд по направлению к Новочеркасску, — специально военный, вагонов десять были наполнены казаками.
— Это они с усмирения ворочаются, — сказал один из пассажиров’ (10, кн. 2, 152).
Не случайно, что самым волнующим событием в жизни Успенского 80-х гг. явился присланный ему по случаю 25-летия его литературной деятельности (1887) адрес от 15 рабочих, участников тифлисского кружка ‘Рабочий союз’. В лице рабочих Успенский признал того действительного читателя-друга, которого он с такой тоской ждал.
Явления капиталистической действительности представлялись Успенскому в образах живых цифр. Так возник в 1887 г. замысел очерков ‘Живые цифры’. Успенский обладал потрясающим искусством в изображении тех людей-дробинок, которые кишат в живой жизни (‘Четверть лошади’, 1887, ‘Квитанция’, ‘Дополнение к рассказу ‘Квитанция», ‘Ноль целых!’, 1888). Рассказ ‘Квитанция’ Короленко охарактеризовал как ‘сплошной вопль лучшей человеческой души’. [18] Успенский считал, что цифрами говорит ‘сущая правда’, что быть десятичной дробью, потерять самое малейшее представление о праве на существование, напоминающее ‘целое’, есть удел трудящихся в условиях капиталистического общества. Писатель в цифрах разгадывал драму народной жизни. Он исследовал ‘нолики’, и его ‘прошибала слеза’. ‘Три ужасных нуля’ — так Успенский назвал один из своих очерков, в котором живыми и страшными встают эти нули, характеризующие положение деревни: на учебную часть — ноль, на больницы — ноль, на благотворительную часть — ноль!

8

Воспроизведение и анализ широких картин народной жизни у Глеба Успенского сопровождались воплем боли и страха, смятения и недоумения. Воспроизводя и анализируя жизнь, размышляя над нею, он порой впадал в морализирование по поводу изображаемых им фактов, начинал взывать к совести и разуму тех, от кого зависел ход народной жизни. Художник-публицист порой говорил о необходимости науки ‘о высшей правде’. С высоты этой науки он пытался в 70—80-е гг. судить о жизни, о ее добре и зле. Социально-экономические вопросы превращаются иногда под пером писателя в болезни сознания и совести, приобретают в некоторых случаях даже религиозную окраску. Но, с другой стороны, он тонко, проницательно и неумолимо иронизирует над собственными страхами и болями. Осознает автор и бессилие моральных сентенций против неправды жизни.
Оригинальность наследия Успенского состоит в том, что его очерковые циклы 70—80-х гг. очень часто начинаются с недоуменных и скорбных вопросов, с растерянности и страха перед изображаемым (‘Крестьянин и крестьянский труд’, ‘Власть земли’). По последующий анализ жизни ‘снимает’ недоумения, обнажает суть явления, ведет художника к устойчивым выводам и ясным убеждениям. Они в свою очередь могут смениться новыми сомнениями, которые заставляют художника продолжать исследование жизни и искать решения терзающих его разум и сердце вопросов. И весь этот как бы бесконечный процесс все более углубляющегося вхождения в действительность осуществляется порой в пределах одного и того же очеркового цикла. Успенского нельзя называть лишь взволнованным наблюдателем Главное в его творчестве — активное .вторжение в жизнь, энергичное объективирование своей личности в типический образ убежденного демократа, не только недоуменно наблюдающего и взволнованно воспроизводящего жизнь, но и действенно, страстно пропагандирующего социалистический идеал, ищущего опоры в народных массах.
В идейно-художественной концепции произведений Успенского велика роль образа автора-рассказчика. Этот образ возник не только в результате желания приобщить читателя к процессу своего мышления и творчества, своих исканий, с тем чтобы убедить его в обоснованности своих наблюдений и раздумий, повеет его за собой, пробудить в нем те чувства и мысли, совесть и боль, которые захватили и повествователя. Следует учитывать и другую сторону этой важнейшей проблемы. Образ автора-рассказчика присутствует у Г. Успенского не только, так сказать, в лирических, но и в эпических произведениях. И здесь он выступает не только с исповедью, как он шаг за шагом разгадывал смысл, тайну крестьянской жизни, а и в другой — и очень характерной для Успенского — роли: в роли проповедника коллективных форм земледельческого труда. Исповедальный тон, ‘истерическая лирика’ сменяются иной тональностью, другим способом выражения авторского отношения к жизни. Призывная, ораторская фраза, формулирующая обязанности и задачи, резка осуждающая неправду, воодушевляющая на действия, на служение народу — все это составляет существенную примету художественно-публицистического стиля Успенского. Писатель начинает преодолевать стихийность своих эмоций, свои сомнения и страхи, все чаще и решительнее иронизирует над ними и стремится найти твердую почву для понимания действительности. Меняется и предмет повествования. В произведениях Успенского второй половины 80-х гг., когда он убедился в бесплодности социалистической пропаганды в деревне и обратился к изображению ‘бродячей Руси’, образ автора-рассказчика также присутствует, но уже не играет прежней принципиальной роли. Теперь на первом плане у художника — желание узнать, как и чем живут бродячие толпы вчерашних крестьян.
Таким образом, в повествовании Успенского всегда возникают два потока. С одной стороны, объективная картина жизни — скорбная летопись ‘народного горя’, ‘горя сел, дорог и городов’, ‘горя деревенской избы’, ‘лошадиного и бесплодного труда’, с другой — исповедь автора в своих ‘адских муках’. Эти два потопа органически сливаются, придавая произведениям Успенского неповторимое своеобразие.
Нарастание публицистики в творчестве Успенского 70—80-х гг. проистекает под воздействием широких запросов русской, именно народной жизни. Писатель видел, что трудящиеся нуждаются в том, чтобы их вели к свету, разъясняли, где настоящая правда и в чем заключается подлинное счастье. Интеллигенция, обязанность которой состоит в том, чтобы работать для народа и в народе, ждет сильного, искреннего, воодушевляющего и сердечного слова, способного пробудить и поднять на общественное служение, на подвиг, на самопожертвование. В соответствии с этим, говоря словами Щедрина (‘Господа ташкентцы’), художник обязан стать в прямые отношения к читателю. Успенский 70—80-х гг. убеждается, что для лучшего освещения ‘злобы дня’ необходимо создание произведений особого типа, в которых художественный образ и публицистика свободно сливаются, взаимно обогащая и усиливая друг друга.
Успенский нарисовал исчерпывающую картину трагического положения крестьянских масс в условиях капитализма и крепостнических пережитков. Ошеломленный результатами собственных исследований народной жизни, Успенский должен был прийти и пришел к признанию безысходности положения крестьянства. То, что ему было особенно дорого, с чем он связывал свои идеалы, — трудящееся крестьянство — получило у него безотрадную оценку. Это явилось одним из источников духовной драмы писателя. Не могли радовать ею и результаты революционной борьбы интеллигенции. ‘В течение десятилетий после 1861 года русские революционеры, геройски стремясь поднять народ на борьбу, оставались одинокими и гибли под ударами самодержавия’. [19]
‘Постоянно остаешься в пустыне и один, не с кем сказать слова’, — признается Успенский, откликаясь на арест близких и дорогих ему людей (13, 394).
Перед Успенским возникал мучительный для пего вопрос. Он благоговел перед активными борцами со злом, преклонялся перед красотой самопожертвования. Но спрашивал себя: революционер ли он сам, способен ли он побороть в себе успокоительное желание ‘не соваться’ и от слов перейти к делу, пожертвовать собой? Или же он ‘напуган’, предпочитает сидеть в Чудове и ‘пописывать’? (14, 23—24). Писатель глубоко скорбел, что не пожег быть с теми, кто с оружием в руках борется за счастье народа. ‘…все у меня расхищено: осталась одна виновность пред всеми имя (революционерами, — II. П.), невозможность быть с ними, невозможность неотразимая, — осталась пустота, холод и тяжкая забота ежедневной нужды…’ (13, 398).
Глубоко страдая от неудач революционеров, хороня с их провалом и гибелью свои лучшие чувства и заветные надежды, Успенский вместе с тем убеждался в слабости сил, которые вели борьбу за освобождение народа. ‘А душа-то народа опустошается, да, опустошается. А как бороться? II есть ли такая сила? Я сейчас не вижу, не вижу…’. [20]
Угнетающе действовало на писателя ‘мерзкое настоящее’ — политическая реакция 80-х гг., ренегатство интеллигенции, ее измена идейному наследию 60—70-х гг., всесилие мещанских вкусов и воззрений в журналистике и искусстве, в общественном поведении. В письмах Успенского конца 80-х и начала 90-х гг. постоянно встречаются жалобы на тяжелое нравственное состояние. ‘Нехорошо, мучительно жить в России теперь, и я не посоветовал бы такой жизни врагу’ (14, 91). Успенского давила и терзала цензура, которую он сравнивал с тюрьмой или полицейским участком. ‘Россия и русская жизнь и русская мысль заперты в душном чулане…’ (там же). Порой писателя охватывало ‘тупое отчаяние’. Он порывался бросить изнурительную литературную работу на ‘лавочку’, оставить тяготившую его своим ‘эгоистическим началом’ семью, уехать в Сибирь и поступить там на службу, опомниться от повседневной суеты. Но ему так и не пришлось опомниться. Он чувствовал, что у него уже нет сил и условий для такой работы, которая была бы, по его понятию, достойна больших и сложных задач, поставленных жизнью. Это еще более усиливало его страдания. Ему ‘тошно и жутко’, ‘сухо и холодно’ жить на свете: ‘…ничего путного уже не напишу, нет источника…’, ‘…писать нечего, кроме повести о лютых скорбях’, нот ‘литературного уюта’, ‘холодно, одиноко и скучно’.
Непосредственным источником душевной катастрофы писателя явился потрясший его голод двадцати приволжских губерний в 1891—1892 гг. Успенский принимал горячее участие в сборнике ‘Помощь голодающим’ (1892), следил за сбором средств. Голодовка, как он говорил, ‘затмила’ все его темы. В произведениях, посвященных голоду, писатель рассказывал о ‘последней странице’ в истории истощения всех хозяйственных средств крестьянства (‘Бесхлебье’, ‘Плачевные времена’, ‘Что-то будет дальше?’ и др.).
1 июля 1892 г. Успенский был помещен в петербургскую психиатрическую лечебницу, а затем переведен в Колмовскую больницу, недалеко от Новгорода. Последние два года своей жизни Успенский провал в Новознаменской больнице около Петербурга. Скончался он 24 марта (6 апреля) 1902 г. Похоронили писателя па Волновом кладбище рядом с М. Е. Салтыковым-Щедриным и Н. В. Шелгуновым.
Успенский пробыл в больницах с незначительными перерывами десять лет. Однако его популярность и в эти годы оставалась очень большой. На смерть писателя откликнулась вся Россия. Похороны вылились в политическую демонстрацию. В. В. Тимофеева, близкий друг семьи Успенских, рассказывает: ‘Церковь, улицы, кладбище — все было полно. И какая странная, как будто на подбор стекавшаяся толпа… Нервные, одухотворенные, но болезненно-усталые или угрюмо-ожесточенные лица, изможденные, бледные… и как-то царственно-горделивые <...> Одеты все одинаково, в черном и темпом, в простом, без притязаний на моду и без заботы о том, как и во что одеты. Разговоры тоже как будто бы странные: воспоминания о Сибири, тайге и тюрьме… Толпа каких-то разночинцев — из ‘благородно-голодных’, как тот, которого хоронили без чинов и без титулов, но с отметкой полиции: ‘неблагонадежный’, ‘административно-сосланный’, ‘помилованный’… преступник в прошедшем и, может быть, в будущем… не узнанный беглый, бесстрашно явившийся отдать последний долг ‘печальнику горя народного’, под угрозой поимки и задержания, — вот из кого главным образом состояла эта многотысячная толпа! Точно особая какая-то нация, — с своим культом, с своими заветами и преданиями, с своим таинственным языком, непонятным для не посвященных в их тайны…’. [21]
Автору ‘Нравов Растеряевой улицы’ и ‘Власти земли’ пришлось мучительно блуждать в поисках правды и справедливости. Он жил и творил в эпоху утопического социализма. Но свои творческие итоги он подводил в годы, когда крестьянскому демократизму как самостоятельной идеологии приходил конец, когда на смену ей шла научно-социалистическая идеология пролетариата. В этом начавшемся размежевании демократических сил России писатель оказался не в оппортунистическом лагере мнимых ‘друзей народа’, а с темп, кто остался до конца предан трудящимся массам и начал поиски ‘новой веры’. Духовная драма Успенского поучительна для тех, кто искал новое мировоззрение, иные правила жизни, другой идеал. И сам писатель не встал на нигилистическую позицию в оценке судеб своей родины, не впал в тот мрачный, безысходный пессимизм, который все более захватывал русскую интеллигенцию 80-х гг. и нашел свое яркое выражение в статье Владимира Соловьева ‘Россия и Европа’. [22] Пессимизму и скептицизму философа Успенский противопоставил идею исторического прогресса. Писатель жил и творил, сохраняя ‘великие надежды’, ‘великие идеи’, ‘великие мысли о будущем’. Поглощенный скорбной летописью народных страданий, он не измерил своей мечте о гармонической, выпрямленной личности, о торжестве прекрасного в жизни и в литературе. ‘Наше время, — писал он, — печально, а писатели выражают чувства избранных. Но ото не долго продлится <...> это не последнее слово человечества в деле поэзии и искусства <...> Придет время, когда к поэзию снова станут заносить неоцененные моменты радости, часы счастия <...> родится искусство, которое будет служить оправой для этих моментов, как бы бриллиантов, и тогда они будут издали ярко сверкать как в книгах, гак и в жизни’ (12. 488).
[1] Успенский Г. И. Полн. собр. соч. в 14-ти т., т. 14. М.—Л., 1954, с. 23. (Ниже ссылки в тексте даются по этому изданию).
[2] Г. И. Успенский в русской критике. М.—Л., 1961, с. 50.
[3] См.: Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 38, с. 10—11.
[4] См.: Ленинский сборник, т. 19, М., 1932, с. 279.
[5] Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч. в 20-ти т., т. 19, кн. 2. М., 1977,с. 37.
[6] Горький М. История русской литературы. М., 1939, с. 256—257.
[7] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 24, с. 334.
[8] Фигнер В. Н. Полн. собр. соч. в 7-ми т., т. 5. М., 1932, с. 469.
[9] Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. 6. М., 1955, с. 431.
[10] Горький М. Собр. соч. в 30-и т., т. 24. М., 1953, с. 476.
[11] Там же, т. 25, с. 347.
[12] Горький М. История русской литературы, с. 258.
[13] Чернышевский Н.Г. Полн. собр. соч. в 15-ти т., т. 13. М., 1949, с. 247.
[14] Горький М. Собр. соч. в 30-ти т., т. 30. М, 1955, с. 144.
[15] Богине любви и красоты Афродите был посвящен храм в городе Пафосе на острове Кипр, ‘Пафосская страсть’ — любовная страсть.
[16] Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч. в 20-ти т, т. 13. М., 1972, с. 284.
[17] Ленин В. И. Полн. собр. соч, т. 21, с. 196.
[18] Г. И. Успенский в русской критике, с. 345.
[19] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 20, с. 141.
[20] См.: Леткова Е. Про Глеба Ивановича. — В кн.: Звенья, т. 5. М.—Л., 1935, с. 698.
[21] Глеб Успенский в жизни. М —Л . 1935, с. 545.
[22] Вести Европы, 1888. No 2, с. 742—761.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека