Мысли о браке, Розанов Василий Васильевич, Год: 1899

Время на прочтение: 26 минут(ы)
Розанов В. В. Собрание сочинений. Юдаизм. — Статьи и очерки 1898—1901 гг.
М.: Республика, СПб.: Росток, 2009.

МЫСЛИ О БРАКЕ

I
СВОБОДА И НЕОБХОДИМОСТЬ

‘И вам, законникам, горе, что налагаете
на людей бремена неудобоносимые…’
Луки, 11, 46.

В последние два года в разных органах нашей прессы был поднят вопрос о суженности брачных норм, каковое сужение идет от старинного к церкви предпочтения безбрачия браку, девства супружеству. Несмотря на чрезвычайную расшатанность семьи, нет ей ни лечения, ни помощи. Старый аскетический идеал, замкнутый в себе, похож, в обстоятельствах наших дней, на иудейского фарисея, который стоит на молитве и будет стоять, хотя город рушится и народ гибнет. Нужно заметить, что все брачные нормы находятся в распоряжении и, так сказать, собственности аскетизма, который по принципу и по обету не знает брака, не внимает браку, едва ли понимает брак образно и целостно. Судьба семьи, — это бесспорно, — находится в руках, не ведающих семьи и отрицающих семью. Безбрачие офицеров, допущенное высшею духовною иерархиею без возражения, передвижение в целом народе брака с 19-летнего возраста на 25-летний вследствие общей воинской повинности, также оставленное церковью без всякой оговорки: вот видимые плоды безбрачной политики в брачном вопросе. Государство не может принимать брак во внимание при своих законах, — оно работает, имея свою тему, и уверено, что работает ‘по Божьи’, когда не слышит замечаний церкви, специально блюдущей Божие. Но и церковь, не имея или не выработав определенного и решительного воззрения на брак, осталась во все эти, критические для народа и нравственности моменты, безмолвною. Грязная процедура развода, томление жен, оставленных мужьями и которым не дается новой семьи, томление мужей, оставленных женами, которым также не дается семья: вся эта сумма фактических данных, подняла в литературе общий вопрос: да, каково действительное положение брака в церкви? И нет ли в супружестве, в семье положительной религиозной цены, в силу которой она могла бы развиться во всеобщее и необходимое состояние человека? Защитники аскетической теории выдвинули против брака следующие соображения:
1) Брак выражает низшую, сравнительно с девством, ступень, потому что выражает подчинение человека закону необходимости, тогда как девство есть состояние духовной свободы и именно свободы от страстей и как таковое прилично христианину.
2) Брак как телесное прилепление мужа к жене вообще заключает в себе истины телесности, заботу ‘телу, а не духу’.
3) Центральный пункт брака греховен, что показуется всемирным стыдом перед ним.
4) Эта же греховность показуется удовольствием, скрытым в том же центральном пункте.
Рассмотрим все эти четыре возражения аскетической теории.
При первом взгляде, позиция, занимаемая аскетизмом, кажется чрезвычайно возвышенной. Она защищает исключительное у человека против того, что обще человеку и животным. Таким образом, аскетизм выражает собою Humanitt {человечность (нем.).}, да… но брак выражает собою мир, мироздание, мировое. И этот пункт, именно в смысле религиозном, меняет позиции двух борющихся систем. Войдем в подробности.
Девство есть алкание, благородное алкание моего я, благородное уже потому только, что в нем я воздерживаюсь, ограничиваю себя, борюсь против удовольствия: три мотива, существенные… не в христианстве, но в великой языческой школе стоицизма. Да, эта свобода от своего страстного, желающего я, обща как идеал нашей эре с древнеримскою философиею. У Цицерона в ‘Тускулонских беседах’, у Сенеки и у поздних римских поэтов (Персий), мы читаем дифирамбы, совершенно аналогичные дифирамбам современных почитателей девства. Это не отличительно и вовсе не характерно для христианства. Что в этом пункте, в этом направлении характерно для христианина? Смирение, скромность, несамонадеянность… Небесный образец покорности дан в глаголе, которым открылось христианство: ‘Буди мне по глаголу твоему’… Так встретила Мария непонятное ей благовествование Ангела. Как этот тон смирения применить к миру, распространить на мир? Буди все по воле Божией! Можно ли думать, что эта точка зрения, совершенного подчинения закону, ниже в нравственном отношении про— тивоборствования закону и противоборствования для красоты моего ‘я’, сияния великолепия моего я? Да, вы герой — в воздержании, но, не воздерживаясь — я прост. Вот пункт расхождения! Тот путь подымается, он — путь героизма и… гордости, этот, да и не ‘путь’, а простая проезжая дорожка — опускается вниз… к смирению земному. Но смирение-то Бог и любит, хи— жины-то и возлюбил Он, для хижин Он снизошел на землю. Не наблюдаем ли мы в отношениях Христа к людям, что Он ни разу не воздержал их, не ограничил. — ‘Они едят’, — упрекали фарисеи апостолов, срывавших колосья в субботу. ‘Они взалкали и едят’, — ответил учитель (Марка 2, Луки б). Перед Его страданиями они уснули: Он их не будит! Решительно на протяжении всех Евангелий Христос ни разу и ни в чем не удержал {Единственное исключение — удержание руки апостола Петра, поднявшего меч на стражника во время взятия Иисуса.} учеников. Но наблюдайте дальше: Он пришел именно к ‘грешникам’, ‘не удерживающимся’, и мы чувствуем — не потому, чтобы они были в окаянстве, а к фарисеям, этим иудейским стоикам. Он не пошел не потому вовсе, что они и без того были уже святы. Мы чувствуем, что те, первые, были грешны и милы, а у фарисеев, при всей их добродетельности, было все, но не было этого милого, этого милования человека и вместе милости, как милосердия. Да, это замечательно, что Спаситель все дни своей жизни провел среди милых людей. Но чем же, на взгляд всемирный, эти ‘грешники’, ‘простые люди’, так исключительно милы? Да именно покорностью своей закону, а стоицизм беден этим ‘я’, ‘я’, ‘я’, от которого никак не протянешь нити к Богу.
Это общее рассуждение применимо к тому, что в начавшихся спорах об аскетизме и супружестве составляет главный пункт преткновения: к реальной и по-видимому животной нити плотского сопряжения. Не знаю, как кто, а я связываю его с родительством, т. е. прямо с моими родителями, и сливаю его с памятью о них и с верностью им. Наблюдайте! Школа дала мне знания — я был учителем (общественная деятельность). Вот динарий, брошенный мною в уплату за грамотность. Россия дала мне язык, наша литература — идеи, просвещение в широком смысле: но и эту ленту я не спрятал в карман, а стал писателем, т. е. возвратил, отдал. Везде есть полученное, везде есть отдача, везде есть долг, и я могу показать его уплату. Но есть некто, кого я не оплатил, и кто мне дал большее, чем образование, чем наука: — родители мои! Великий мой долг перед ними состоит в том, что ‘я есть’. Чем этот долг уплатить? И равноценным, равнозначущим? Нет способа уплаты этого долга иначе, как зачав другое бытие, дать другому (лицо) дыхание жизни, которое было когда-то дано мне (лицо). В этом другом, в моем ребенке я оправдан, искуплен. С этой точки зрения девство мне представляется решительным и неоспоримым грехом. Так называемое ‘воздержание’, ‘удовольствие’, ‘неудовольствие’, совершенно исчезают по малости величины перед этою нитью всемирной родительской связанности. ‘Я есмь’ и значит ‘они были’, ‘я есмь’ — и ‘будут еще’. Сладостно иметь детей, но наблюдали ли вы, что более еще родителей дитя мило… деду, бабке? Вот собственно где замыкается круг родительства, а не в детях и их отце и матери. Окончательная радость моих родителей, награждающая их труд воспитания, рождения и проч., наступает лишь когда я сам рождаю. Мне случалось видеть чрезвычайное томление родителей, богатых, обеспеченных, — когда их дети остаются в девстве, и необыкновенное их оживление, как бы удвоение в них жизни, снятие тяготы старости — когда дети их открывают семью, и, именно, когда они не бесплодны. Бесплодность детей, хотя бы супругов, все равно погружает их в скорбь и уныние. Вот бы кому, а не аскетам и их полному неведению судить и обсуживать, а, наконец, и регулировать нами трактуемую ‘тайну’. Да, это ‘дедовская тайна’, тайна досягания дедами — внуков через детей. Нить и нити… всемирные нити.
Едва ли можно отрицать, что болезнь и грех, грех и смерть связаны между собой. Через грех человек стал смертен. До греха он был бессмертен, следовательно, всякое ограничение, удаление, облегчение смерти или просто болезни, имеет тенденцию к святости. Девство, как всем известно, начиная с известного возраста сопровождается периодическими заболеваниями. И эта болезнь, по оставляемым ею следам на нравственном организме, весьма похожа на грех. Чувство непонятной, беспричинной и безотчетной грусти овладевает всегда в эти дни, и, между тем, если вы очень внимательны, вы заметили бы, что именно в эти дни неопределенной печали всегда и совершенно отсутствует то влечение, которое принято называть греховным, т. е. что это уныние, это вовсе не есть неудовлетворенность, ненасыщенность, но именно — безотчетное раскаяние о совершенном грехе. Медицинские книги могут дать более точную картину, в чем собственно заключается этот мимо воли, бессознательно, но неустанно совершаемый девственницами грех против воли Божьей. Мне лично девушка в зрелые годы представляется преступной матерью, ибо она — кладбище костей детей своих. Вот причина быстро меркнущей красоты ее, она — трупна, могильна: и в этом же причина всеобщего к ней недоброжелательства. На этой могиле могут быть красивые надписи: но я им не доверяю и я их не уважаю.
Еще наблюдение. Беременные не захварывают. Известно правило, в котором сходится простонародье и доктора, что, в случае заболевания, им не надо давать лекарства: ‘само пройдет’. Мне случалось читать, что в эпидемии холеры, тифа и вообще в случаях заразных болезней — беременные не заражаются, по крайней мере заражаются труднее и реже всякого человека. Вот тенденция, пусть маленькая, не заметная, но… к неумиранию. Чудо, не правда ли? Тут есть тысячная долька, но, однако, настоящего бессмертия. Поищем более ясных признаков безгрешности того, что фарисеи и лицемеры назвали грехом! Ведь женщина, готовящаяся стать матерью, становится в известных физиологических отношениях девочкой, ребенком. В ней уже нет характерного для незамужних процесса, т. е. нет ничего трупного, перед нами в точности девочка 13 лет, но только теперь она приготовляет рубашонки и пеленки дитяти. ‘Не знаю, как кроить’, а сама смеется. Бабушка поправляет.
Итак, я утверждаю, что ошибаются те, кто противопоставляет свободу ‘воздержания’ — исполнению закона, столь первичного и по многим признакам — святого. В беззаконии ли свобода? Стоическая свобода — да! Но не христианская! Свобода христианская — есть свобода от этого натруживания себя, от примерения на себя тягостей, и от примерения себя к тягостям. Подвиги, столь любимые стоиками и… фарисеями, не суть подвиги христианства! О них сказал Спаситель: ‘И вам, законникам, горе, что налагаете на людей бремена неудобоносимые’ (Луки, 11). Свой же закон Спаситель так определил: ‘Иго Мое благо и бремя Мое легко’ (Матф., 30). Говорят: ‘страсти’, ‘освобождение от страстей’, и указывают на путь аскетизма, как путь ограждения человека от страстей. Вот уж напротив!.. ‘Буря’ есть именно продукт ‘воздержания’, и притом — фатальный, вечный, которого нужно бы как-нибудь избежать. Семья — вечный пассат, совершенное выражение закона, но семья — без тех принудительных ограничений, о которых, собственно, практически и ведется нами спор. Аскетическое ‘не множитесь’, значит — ‘не растите’, ‘остановитесь’, ‘замрите!’. Это есть Навиново: стой солнце и не двинься луна когда Бог луну и звезды и человека бросил в путь по тверди небесной каждого в своей орбите. Собственно, потому ‘воздержание’ и приводит к ‘бурям’ по крайней мере к страстным помыслам и порывам (вспомните строгости Афонской горы о недопускании никакого женского существа на нее, я говорю существа, и вы это поймете), что акт нисколько не прекращается, не умирает в воздержанном, но он в мириадах микроскопических точек в сущности в нем совершается неустанно, и особенно совершается в крови его:
В крови горит огонь желанья…
Вот чего не предвидели скопцы, ни хирургические, ни ‘духовные’. Ведь всякая наша кровинка имеет историю размножения, а размножение, увы, не существует там, где нет пола. Увы, каждая кровинка и в сущности каждая живая клеточка имеет и в сопряжении, оба в себе пола. Оттого она жива, дрожит, движется, и, распавшись на две умирает как мать-отец в детях своих. Да, каждая клеточка суть отчая сегодня и детская, внучатная завтра, послезавтра. Это не аналогия: это — не пример. Мне помнится рассуждение покойного H. Н. Страхова: ‘Яйцо, что такое яйцо?.. Биология нас учит, что каждая клеточка организма собственно может восполнить функцию яйца’, или ‘способна стать яйцом’, ‘преобразоваться в яйцо’. Любовью и желанием пылает весь человек, и нет у любви сосредоточений, нет места, помещения. Пол — это не точка и не минута в человеке, которую бы можно ампутировать (скопцы), умертвить (аскеты): это я. Я должен умереть, чтобы не тяготеть полом. Вот почему доктрина аскетизма в последовательных своих выражениях и замыкается ‘морелыциками’, ‘душителями’, ‘закапывателями’, ‘самосожигателями’, о чем печальную, но логически строго последовательную историю рассказывают исследователи нашего русского сектантства.
Поэтому теория девства, теория греховности будто бы содержащейся в плотском союзе брака, мне представляется гордым беззаконием, где есть победа аскетического ‘я’ над нашим смиренномудрием, но нет торжества добра, благости, и в том особенном их оттенке, который принес на землю Спаситель. Кажется, ‘воздержанники’ увлеклись словами: ‘Входите тесными вратами’ (Матф., 7). Увы, что бы это ни значило, это указание не отмечает физиологическую, физическую тесноту, где я протискиваю мое тело, ущемляю его, довожу до худобы и проч. Это не безбрачие, это не голод. Скорей это отсечение моей воли, моего произвола, моих выдумок, и детски-беззаботное шествование стезею Господнею. ‘Как Бог устроил…’. Ведь этот глагол об ‘узких вратах’ стоит около следующих: ‘Дерево, не приносящее плода доброго, срубают и бросают в огонь’, и еще: ‘Не всякий, говорящий мне: Господи! Господи! войдет в Царство Небесное, но исполняющий волю Отца Моего Небесного’ (Матф., 7). И, вообще, читаемое в связи Евангелие не дает показания на физиологическое протискивание и ущемление во ‘вратах Царствия Небесного’. Ничего подобного… ‘Дух Господень на Мне, и он помазал Меня благовествовать… пленным освобождение, слепым — прозрение, отпустить измученных на свободу, проповедывать лето Господне благоприятно’ (Луки, 4).

II
О ТЕЛЕ И ТАЙНОМ В ТЕЛЕ

Будем обсуждать другие возражения аскетической доктрины против семьи и брака. ‘В браке человек работает телу, а не духу’, ‘центр брака — телесное прилепление, а не упражнение духовное’. Рассмотрим и, прежде всего, посмотрим на глагол: ‘Тела ваши суть храм живущего в вас св. Духа’ (I Кор., 6, 19) и еще: ‘Сеется тело душевное, восстает тело духовное’ (I Кор., 6, 44). Если читатель мой — земледелец, то он поймет мою аналогию и мой пример. На ладони у меня лежит зерно ржи, свежее, из колоса. Решитесь ли вы сказать, что в зерне этом нет души? Если бы так — оно не умерло бы, не умирало бы, но оно умирает, когда портится. Затхлый хлеб, затхлая мука есть мертвая мука. Да, даже смолотое зерно, т. е. раздробленное, разнесенное ‘по косточкам’, еще живо растительною жизнью, как жива каждая кровинка, о чем я уже написал выше. Но оставим хлеб и обратимся к человеку. Да ведь именно центральный пункт брака, о котором мы спорим, есть акт одушевления, внесения души в материю: неужели вы будете оспаривать наследственность способностей, характера талантов? И неужели гении делаются, а не рождаются? Гений есть особенное, исключительное и необыкновенное в яркости своей, чему все удивляются как невиданному и неожиданному. ‘Учили как всех’, ‘рос как все’, а вышел Ньютоном, Наполеоном, или, увы, вышел Эстергази или Дрейфусом. Или смиренно сидел в келье, как Ньютон, или кричал на весь мир, как Дрейфус. Но если таким образом ‘гении’ ‘рождаются’, и если ‘рождается’ небесное в человеке, именно его сердце (сердечные глаголы), то вот уж задача, великая культурная задача: как рождать гениев или по крайней мере не негодяев? Например, я думаю, для этого нужно воздерживаться от вина, от объедения, от легкомыслия, но также и от всякого уныния, и все вовремя, в час или день. Как хотите, но мои слова не окончательно пусты, и человечество не имело бы такой обузы порока и греха на руках, если б оно обратило внимание на то, как и когда. Но наша тема уже. Рассматриваемый акт есть синтетический, он духовно-телесен, и отнюдь не только телесен, иначе ведь мы и рождали бы неодушевленное тело. Но мне хочется повернуть дело к святости, как оно обернулось само собою с беременностью. Объясните же ради Бога, откуда совершенно особенная красота младенца, духовная красота, и перед гармоничностью которой меркнут Ньютон и Наполеон? И заметьте, красота эта именно синтетическая, телесно душевная. Ведь святы не поступки младенца, но он сам в сложении губ, выражении взора, манер, улыбки и т. д. ‘Святое тело’, иначе и не скажешь. И притом не выученное святости, не умеющее ‘святиться’, ‘светиться’, как умеет утенок после рождения плавать: т. е., очевидно, по святым стезям или из святого дома сошедшее на землю. Мы можем ошибаться в подробностях, но что тут есть что-то такое это невозможно оспорить.
Тем не менее этот акт есть предмет всемирного стыда, и этот-то стыд показует грех, вот третье и главное возражение аскетов. До чего это грубо и поверхностно, какая тут мужиковатость мышления. Да ведь именно святое таится, уходит в тайну. Торговать покупку в лавке можно вслух, даже крича, а интимное можно только шепнуть. Вы выходите из вагона, и вас встречают приятель и отец. С приятелем вы вслух при всех заговорите, а отца отведете в сторону, чтобы выслушать от него самое нежное слово. Где интимность, там и сокровенность, да, но сокровенность — не грех. Не забуду одного сильного впечатления. Цветочник просил меня купить несколько банок цветов для клумбы, на даче. ‘Возьмите и эти’. — сказал он об отставленных мною в сторону нескольких горшках какого-то зеленого некрасивого лопуха. — ‘Да у них нет цветов’… Он указал на какие— то зелено-грязные, сморщенные кусочки. — ‘Увидите’. Я согласился, и несколько кустов табаку было посажено в клумбу перед верандою. Возвращаюсь усталый со службы, вечер, блестит луна, устало и небрежно взглядываю на клумбу, и остановился: табак закрыл красотою все цветы. Без действия солнца, без поливки или преимущественной поливки, к таинственной ночи таинственно раскрылись белые, большие, невинно-белые чашечки, и точно дышали в небо. Я перекрестился. Вот чудо. Вот тайна. И вот простая аналогия всемирного в данном пункте будто бы стыда. Я вспомнил, что все молитвы, все церковные службы происходят, в сущности, ночью (утреня, всенощная). Всемирный инстинкт: ночь вообще есть тайна, и ночь есть минута обращения к Богу. Я думаю, в этих целях планеты обращаются около оси, дабы каждый пункт земли получал себе ночь и обращение к Богу. Иначе не объяснишь, ибо механически обращения около оси не нужно, но нравственно оно нужно. Оставим миры и обратимся к сокровеннейшему миру. Будет ли женщина на глазах людей кормить ребенка, а уж, кажется, это не грех. Нет, она отойдет в сторону: ‘Войдет в комнату и затворит за собою дверь’, как описал Спаситель настоящую молитву. Но обратимся к инкриминируемому факту. Как невинный цветок ожидает ночи, чтобы раскрыть чашечку, так ее же ожидают безгрешные животные, или уходят в чащу леса. Глубокое наблюдение: слоны прирученные, т. е. которые вечно ‘на людях’, не размножаются. Взглянем же на человека: всякая случайная суетная мысль, пришедшая ему на ум в это время, расстраивает его. Забота служебная, воспоминание чего-нибудь дневного, деловое соображение и, словом, внимание, перетянутое в этот свет, почему-то непременно упраздняют центр брака. Очевидно потому, что он глубоко разорван, отделен от сего света. Отделен, я думаю, как ноумен от феноменов. Ведь так ясен ноуменальный, потусветный смысл и свет вообще семьи. Не те радости, не то горе. Есть до сих пор необъясненный астрономами, зодиакальный свет, неизвестный ни в природе своей, ни в роднике, таков в характере своем семейный свет. Писатель, в особенности настаивавший в нашей литературе на чувстве стыда, как показателе греха, обмолвился следующим выражением: ‘В нормальной семье, почти тотчас же после первых сближений (мужа и жены) обнаруживается их результат, с краской чудного, святого (курс. Авт.) стыда ваша жена признается, что она беременна, и с этого времени она становится для вас неприкосновенною’. Удивительно, почему этот нёдруг брака поставил термин ‘святой’ при слове ‘стыд’ и именно стыд ‘беременности’. Будем исследовать наш язык, который умнее нашей мысли.
Мог ли бы он сказать о министре, спасшем роспись от дефицита: ‘Канкрин вошел в кабинет Государя, и с краской святого стыда сказал: два миллиона остатка, против трех миллионов дефицита в прошлом году’. Неужели его не поражает, не поражает всякого, что термин ‘святость’ и категорию вообще ‘святого’ мы употребляем первоначально и естественно около младенца и матери, и с гораздо большею искусственностью употребляем их около старцев-подвижников. ‘Свят’ — да не так как младенец, или вот как жена, объявляющая мужу о первой беременности. Я не знаю, как тут не почувствовать, что мы подходим к разгадке больших загадок, — и что действительно чрево матери, да и вся эта сфера, есть родник очень странных вещей, совершенно обратных всегда предполагавшимся здесь. ‘Низменная сфера’, ‘скотское удовольствие’, ‘плоть и плотоугодие’. Да позвольте, ведь вы берете самую что ни на есть поверхность, просто осязательное ощущение, даже не задумываясь над содержанием. Цитированный автор продолжает: ‘Все стыдятся’, ‘никогда при гостях’. Но думает ли он, что во время обеденного стола, к которому приглашено несколько знакомых, наши жены, прервав разговор, открыто и вслух скажут то, что он привел как пример чудной, святой стыдливости. Нет и нет! Однако он сказал: ‘С краской святого стыда’, и уж конечно святого не потому, что ей совестно за дурное, что она хотела бы и долее нельзя скрывать грех, мерзость. О, нет и нет: он сам чувствует, что она с этого времени становится ‘неприкосновенною’, священным табу — по отношению к тому акту, который он лично ощущает как грязный и не имеет более сильного для этого аргумента, как то, что он еще несравненно стыдливее, неизмеримо, до бездн различия — сравнительно с беременностью. Не ясно ли, что мы все запутались именно в сфере стыда и тайну приняли за грех?!
Но есть еще объективное свидетельство тайны, а не греха здесь, и в особенности не грязи. Не наблюдали ли вы факта, что любовь, т. е. в роднике своем, конечно, половое чувство, не пробуждается так часто к красивому, не пробуждается даже к грациозному и прекрасному, как к некрасивому, но с непременным условием невинности и непорочности. Да, красота женщины и самое верное средство замужества: строгое целомудрие (пугливое) и невинность. Вот это привлекает… нас. Но, я думаю, каково избираемое, таков и избиратель, ибо ‘рыбак рыбака видит издалека’ и ‘вор у вора дубинку украл’. Грубые пословицы, но удивительно как выясняют и доказывают дело. Ведь пол — вечный разрушитель невинности, т. е. он вечный алкатель ее и уж, конечно, сам он невинен, если только и избирает невинное и соединяется с ним, лишь кажущимся образом разрушая ее, а в самом деле еще увеличивая: ибо беременная, в ‘красках чудного стыда’, конечно, невиннее несовершеннолетней девочки. Самая суть притяжения полов, как и сам тяготеющий пол суть именно кульминационные в нас пункты непорочного и святого.
Все знают факт, что любящие люди, если что-либо препятствует их браку, ожидают один другого годы, в любви, верности, и они погружены в какое-то дремотное созерцание души друг друга, и очень часто вовсе не думают о теле. Им прежде всего — ‘верна была бы душа’ другого. Однако душа не дяди? не отца? не государственного человека и не поэта или философа?
…лицо ее все вспыхнуло,
Белым снегом перекрылося
И, рыдая как безумная,
На груди моей повиснула.
‘Не ходи, постой! Дай время мне
Задушить грусть, печаль выплакать:
На тебя, на ясна сокола’…
Занялся дух — слово замерло…
И будут ждать годы. И попробуйте в эти годы ожидания предложить себя ‘в удовольствие’ оставленной девушке! Говорят еще — нет лица в поле и половой акт безличен. Наш антагонист пишет: ‘Можем ли, вправе ли мы осуждать человека, который, влюбившись под влиянием неумолимого инстинкта рода, так возвысил, так облагородил свою любовь (NB: думаю, сама любовь так выливается), обставил ее такими чудными мечтами о семье, о человеке-подруге, о детях, которых он воспитает в граждан своей земли? Конечно — нет! Может ли осуждать эти мечты церковь? Конечно — нет! Хотя Церковь и знает, что в глубине этой влюбленности и всей этой светлой идиллии и лежит плотский грех, но она знает также, что у огромного большинства людей грех этот непобедим и неустрашим’. Вот странная вещь, и странные строки истинно неблагодарного человека, кто-то кормит его всю жизнь, а он считает его банкротом и проповедует это банкротство: ‘Он кладет под подушку мне чудные сказочки, но я знаю — он плут и обманщик сам, совершенный циник’. Разве же можно так говорить? Против этого спорить? И только потому, что вы видите своего благодетеля и сказочника, который решительно залил вашу жизнь поэзией и смыслом, всегда одетым в лохмотья и рубища? Конечно, тут обман, которому дались вы. Просто он не хочет ваших благодарений, и положив под подушку вам чек в 10 000 — выбегает вон, даже не успев надеть калош. Вы осмотрели калоши: ‘А, они дырявые! Он — мошенник!’. Но в банке вам говорят, что чек — подлинный, и что у собственника чека бесконечные богатства. Не знаю, кому верить, калошам или банку, я же смиренно беру чеки, реализую их, живу на них. Но каждый миг знаю своего благодетеля.
Да, суть пола подлинность благ. Ни одной ‘фальшивой подписи’. Все — реализуемо, реально, все — растет, все — мир фактов. И, повторяю, какой неги, какой утонченности!
И какой души! Если пол чего ищет в человеке, то — прекрасной души! Его прямо можно определить: ‘Пожиратель душ человеческих’, ибо он питается душами, ищет их, рыщет за ними, и, отыскав, не может от нее отстать (‘влюбленность’ — до тоски, до смерти). Какой ученик так пойдет за учителем, как юноша за прекрасною девушкою, как женщина — за прекрасным юношею, но, обращайте внимание — никогда не за порочным (история Иосифа Прекрасного), не за злым, не за нахальным. Невинность предмета страсти именно должна доходить до пугливости: и здесь-то она, т. е. страсть становится неутомимо-плачущею, ненасытно-зовущею. Вы замечаете тут тенденцию кухождению, к удалению, к скрытию, к тайне: главная черта пола и полового. Он открыт ‘вот я!’ о, такой он никому не нужен! Но он скрыт — о, теперь-то его все хотят! На этом основана большая привлекательность целомудренных жен, чем девушек: ибо девушка потенциально еще многим открыта, а женщина, кроме одного человека, уже закрыта и есть тайна для всего мира. Вы видите, я пишу об акте именно, и какие чудеса в нем открываются: вечная сокровенность и абсолютная к нему вле— комость именно при условии сокровенности. Сейчас отсюда мы пройдем и к наблюдению: ‘Годы ждут, вовсе не думая об акте, и только сияя радостью’. Вы не отвергнете, что прождав 11 лет и, наконец, упав в объятия друг другу, они не станут отлагать своего счастья на 11 дней, хотя и не будут поспешны и жадны в нем. И в то же время действительно может не быть мысли об этом счастьи все 11 лет. Что за чудо? — Душа! Только и есть что его аромат, цвет, узор! Пол растворяет в себе акт, акт расплылся, потерял очертания и движение: и, как звезда сияя — только испускает лучи, согревающие людей. Ведь вы же не спорите, что память здесь — любовная, что ожидание — любовно, и вместе сами же утверждаете, что акта нет. Безактный акт, иначе и описать нельзя! Капнула капля мускуса: никто ее не видит, но все ее вдыхая, говорят: ‘Прекрасно! Живительно!’ И заметьте, решительно нет отношений между людьми, более великодушных и самоотверженных, более деликатных, столь пронизывающих вниманием один к другому, чем это любящее ожидание, безактный акт. О, если бы все люди были влюбленными: земля наша, тяжелая планета, полетела бы на крылах.

III
ПОСЛЕДНИЕ ВОЗРАЖЕНИЯ АСКЕТИЗМА И ЕГО ПОВЕРХНОСТНОСТЬ

Наслаждение, как несомненный признак греха же, есть четвертый пункт, выдвигаемый против брака аскетами. Любопытно, что в довольно сложной полемике о браке, слово ‘наслаждение’ не промелькнуло ни разу, просто не пришло в голову, никому из его защитников. Оно замелькало у его недругов. Любители брака и, выговорим нужное слово, видящие в семье и в браке свою религию, свою ‘связь’ с Богом (religio = связь), страшатся произнести слово ‘удовольствие’ о вещи, пугающей своею серьезностью и содержательностью. Но кто-нибудь скажет: ‘Все равно, есть удовольствие’. Да вовсе не все равно, рассматривать ли яблоко со стороны только его сладкого вкуса, или видеть, провидеть в нем тайны морфологии, будущего плода, сегодняшнего роста, и сладость вкуса объяснить сахаристостью веществ, нужных питающейся ими начальной косточке. Ну да, в сладости текут первые мгновенья, еще потусветные, падающей в мир души, и мы ее отраженно, объективно ощущаем, сливаясь, ‘прилепляясь’. Заря около солнца — и больше ничего. ‘Зачем заря светит? Лучше смотреть в свиное корыто, это гадко, но потому-то и душеспасительно’. Не понимаю логики. Не понимаю, почему вообще темь ближе к Богу, чем свет! А радость, счастье есть духовный свет, как уныние, страдание, болезнь и наконец смерть — суть ступени отпадения от Бога и состояние отпадшего, падшего человека. Во всяком случае, никто не рассматривает питание (обмен веществ, обновление тканей) как гастрономию:, между тем, выпустив зерно в браке, аскеты сосредоточили всю мысль свою на его гастрономии, и руководствуясь ею, т. е. руководствуясь очевидным вздором (пустою, нестоящей внимания стороной дела), они построили свои теории. Они, этой идеей сахара, что в сфере таинства есть точка зрения разврата, и погубили высокое и целомудренное таинство. Совершенно очевидно, что оно должно литься среди (соответствующих) молитв, только при высоком настроении души. Что его тон подъем. Между тем вся его реальная часть отторгнута от молитв, расторгнута с молитвою, и мы получили характерную и общеизвестную картину семейного блуда (‘Крейцерова соната’). Где режим ‘Крейцеровой сонаты’? — У аскетов, в аскетических сочинениях, в аскетических представлениях великого таинства и в том нищенском ‘Уложении’, которое они для него составили. — ‘Только не по средам и пятницам, а там как хотите’. — Нет, уж если хотите, именно по средам и пятницам, и ни в какой скоромный день. Разрыв, пропасть между скоромным и браком — вот начало брака, начало его истины. Этой-то начальной истине аскеты и не дали установиться: они сбили, сшибли серьезность в первую же минуту. И они даже попробовать не дали миру (мирянам) таинственного вкушения, опояя его каким-то мерзостным пойлом (‘сахар’, ‘удовольствие’, ‘скоромное’: а посему ‘в пост нельзя венчать’). Какая… наука! Вот — философия! Не будет дерзостною претензией, если мы скажем, что, начав вылущивать святое зерно в браке, мы его только теперь начинаем устанавливать, чего раньше вовсе не было, иначе как в провозглашении его как таинства: нельзя же ‘сахаристость’ считать ‘таинством’, а мы имели только доктрины о первой.
Рассматривая все сплошь учение о браке, мы видим, что оно все сплошь и состоит: в расторжении его (в факте) с молитвою и молитвенным временем (выведение, в сущности, брака из церкви) и еще в укорочениях, убавлениях, остриганиях. Да, мы имеем какой-то остриженный брак (ученье о второ-брачии и третьем браке, как ‘объядении сахаром’). Все — количественная сторона! Но где же качественная! О ней даже вопроса никогда не ставилось, и это в таинстве! Между тем суть таинства есть именно качество, оно — свято, и вот это есть все в нем. Количественная сторона именно должна быть изъята из вопроса, просто — не подлежать обсуждению, она — ничто, нуль во внимании при обсуждении, и вся сила суждения и внимания должна улечься на качественной стороне семьи и брака. Вот что устройте, вот что дайте миру — прекрасную семью, возвышенный брак. Знаете ли, что можно только один раз в жизни ‘пребыть с женщиною’ — цинично, скверно, и всю жизнь жить с нею — целомудренно, свято. Таинство — бесконечно количественно, в таинстве — Бог завет, и Он-то всегда и всякое таинство раздвигает в бесконечность по количеству, но присутствие Его требует одновременно и абсолютной непорочности в каждой минуте и в общем течении таинства. Отсюда, кто же ограничивает исповедь? Или кто скажет: ‘Вы часто причащаетесь?’. Но ведь все таинства однокачественны, т.е. абсолютны в желательности и постоянстве. Итак, количество — бесконечно, но в этом бесконечном количестве нет минуты, которая могла бы быть греховна, и вот здесь проходит единственное ограничение и количества. Возьмем аналогию, уже ранее замелькавшую в нашем споре: можно, питаясь — есть, можно — обжираться, но еще можно — вкушать, т. е., конечно, непременно редко, с чистою душою, большим и выдержанным алканием. Вы не оспорите, что практика пола у нас, в семье и вне семьи, есть ‘обжорство’ (‘медовый месяц’ и прочая безкультурность брака) и что тенденция статей моих и наших — скорей аналогия вкушению. Колос, чтобы красоваться, должен быть полон зерна, вымолоченная солома бросается в огонь. Вот история бездны разрушившихся семей. Ни супруг, ни супруга даже в отношении друг друга, или, точнее, именно в отношении то друг к другу, не должны терять тайны, застенчивости, испуганного целомудрия. Должны не идти по лесу, ломая ветви и топча кусты, — а пробираться в нем, и, озираясь, созерцать тайну леса. Тайна требует тайнодействия, и вот всемирный инстинкт покровов, длинных одежд, ‘покрывала, опущенного на лицо’, как и стыдливой замкнутости ‘своего дома’. Тут должна начаться культура, ведь мы только начинаем это обсуждать, нельзя же принять за ‘образованность семьи’, за ‘просвещенность брака’, правило: ‘Пожалуйста — не в пост’. Ну, не в пост — значит в ‘масляницу’? значит ‘в масляничном духе’? ‘В сыропуст и мясоедение’, как пятое блюдо после четырех за обедом? Все видят, кто, в этих коротеньких постановлениях указует на брак как удовольствие, что не несправедливо считается развратным взглядом на брак, я же добавлю: и развратившим людей в браке.
У меня есть вера в бесконечную глубину пола, в бесконечную его содержательность, в бесконечную его красоту. Но столь же для меня несомненно, что мы дошли до декаданса в поле, и семья, и брак — стали фактически декадентны. ‘Только бы поменьше, а как — все равно’. Между тем это-то и не все равно, а больше или меньше — это действительно все равно. Все дело решается тоном. ‘Голубенькие глаза у мальчика, а я думала будут серые, как у тебя’. Центр падает в чадородие. ‘Дети, дети и дети’ как ‘очи, очи и очи’ с того света, взирая на которых мы оживляемся, невиннеем. Ведь всякий человек заражает человека, и дитя заражает взрослого, даже имеет большую силу заражения, чем сам взрослый. При качественном измерении семьи, при падении центра тяжести и благословения просто на факт чадородия — ‘дети’, ‘дети’ и ‘дети’ наконец подчиняют себе и взрослых, и хроника семейная народа становится, как стало у одного народа и совершенно может быть у всякого, священною летописью человечества. Где взять
Маноя, воскликнул в нашей полемике, один из умных полемистов (Маной и его жена бесплодная изображены в картине Рембрандта, заимствовавшего сюжет из ‘Книги судей’). Да вот я — Маной: да и он сам, когда утешает жену, испуганную приступом родов. То-то это и прекрасно, что совершенно вечно, и совершенно общедоступно: иначе бы и не было Божие (универсально), если бы не сияло ‘над грешными и праведными’ солнцем. Но не было культуры 2000 лет — и, конечно, многое тут испорчено, но так вечна правда, что все — восстановимо.
Имея одним правилом для семьи: ‘Только бы поменьше’, мы изъяли вечную свежесть семьи, как бы воскресение ее из вчера в завтра: потух взор семьи, именно пало ее качество. И нельзя не заметить, что это падение ее качества находится в связи с падением ее количества. Возьмем библейский сюжет, где глупого вопроса ‘о количестве в таинстве’ не поднималось: ‘Возлюбленная сестра моя, тебе уже трудно: дай я за тебя сделаю то и это дело’, — говорит Лия Зелфе: тот ли это тон, как у нас: ‘Ты одна — работница: ступай молотить, не растрясешься’. Что мне, что здесь мы имеем ‘целомудренное ограничение в браке’, установленное Отцами, когда мы имеем грубость и жестокость, и кто упрекнет Израиля в ‘разврате’, когда Золотой Иордан катил свои волны среди чистейшей нежности и деликатности семейных отношений. ‘Сестры мои, возлюбленные мои’. — ‘Разрешилась?’ — ‘Разрешилась!’ — ‘Шампанского, да не в пять рублей шампанского, а в три рубля, (слуге): не ошибись, мошенник’.
Нет религии, а есть анекдот. Кстати, ретроспективный взгляд: в Библии вписаны решительно всяческие грехи, даже самые невозможные. Но там нет ни одной побитой жены и ни одного наказанного ребенка. Поразительно, не правда ли?
Прекрасная (провиденциально-предусмотрительная) сторона семьи заключается в том, что она растворена страданием и трудом. Секунды наслаждения, которые вас смущают, кратки и редки (и опять — это провиденциально), и хотя самое в них наслаждение не составляет зла, но преданность человека наслаждению составило бы зло. Таков бедный дух человеческий, в условиях земного устроения, что он необъяснимо почему, но дурнеет вне ответственности и забот. Но посмотрите далее: семья уже не в секундах этих, но в часах и днях, в отношениях членов семьи между собою, есть постоянный свет, какая-то вечная, ненадоедающая радость. Возьмите благоустроенную семью и благоустроенную же академию, пусть даже духовную: вы не назовете ‘дух академии’ святым, но ‘дух семьи’ вы назовете ‘святым’. Я очень обращаю ваше внимание на это, что решительно нет положения, нет профессии, нет занятия и взаимной людской связности, где инстинктивно, невольно, нетенденциозно наблюдатель бы произнес: ‘Каким святым духом это проникнуто’. Право, иногда приходит на мысль, что ведь и в таинственном сложении нашей религии ‘дух святый исходит от Отца’ и, как удержала учение это восточная церковь, ‘не исходит и от Сына’, нет ‘folioque’. Как бы то ни было, угадываем ли мы мысль древних отцов или нет, но простой и недальний эмпиризм открывает, что ласка, деликатность, самопожертвование — все это и слагает образ ‘святого’ чего-то, который мы читаем в семье, и не умеем найти еще ни в чем другом. Но, я сказал, есть еще богатство семьи: страдания, по преимуществу матери, и труд — постоянный у отца (прокормление). Вы видите, что секунды наслаждения растворены здесь таким добротным и массивным хлебом, что количественное расширение семьи значило бы лишь рост жизни, ветвистость дуба, и ничего другого. Обращу ваше внимание: уже теперь большая семья жизненнее течет, веселее течет, чем малая. Муж и жена бездетные, как бы ни любили друг друга в начале, редко доносят горячую любовь и чистое оживление до могилы. Есть дети у них, и не один (что всегда уродство) — крылышки семьи подняты. Но есть еще мать, жены ли, мужа ли: хлеб утолщился, березка семьи кудрявее. Есть маленькое общество в семье: ведь никакого специально семейного отношения к этому члену нет, мать — совершенно третье лицо в семье, но самые муж и жена живее живут, потому что дом обильнее. Сестры жены ли, мужа ли, еще раздвигают общество. Всеми примерами этими я хочу указать вам, что опять же в пределах земных условий семья имеет страшную угрозу, угрозу пассивности, вялости, когда она количественно очень сужена. Так называемое ‘общество’ наше, ‘салоны’ и вообще ‘публичная жизнь’, например, еще в средние века жизнь ‘турниров’ — имеют ту основу для себя, что семья, задыхаясь в суженности, не находя элементов общества в себе, т. е. достаточного разнообразия характеров, темпераментов, умов и наслаждения взаимного трения этих умов, выбрасывается, как рыба зимою в прорубь, в ‘турниры’, ‘салоны’ в какое-нибудь общественное движение. ‘Общество’ есть ‘продолжение’ семьи, ‘восполнение’ семьи, есть какая-то всеобщая смесь семьи и семей, где люди отдыхают, и очень часто они отдыхают здесь и освежаются как мужчины, как женщины. Это и дало начало европейскому роману, немыслимому вне общества европейского, как суррогата коротко остриженной семьи. Вы — публицист, вы — любите общество, салон. Признаюсь, я не люблю ни того, ни другого, и всегда предпочел бы расширенную семью всем удовольствиям общества. Тут — вкус. Вы любите одно, я — другое. Тысячи романистов рассказывают о ‘романах’ в обществе, но я не хотел бы никакого другого романа для себя, кроме романа своего дома.
В настоящее время уже поднялся вопрос о сохранении юношами абсолютного до брака целомудрия. Дорогой вопрос. Но что же говорить фразы, нужно дело, и вот наши-то рассуждения, так многим неприятные, и ведут к началу дела. Теперь, когда венчаются браки 69-летнего государственного сановника с 16-летней (интересно, что здесь церковь не ставит вопроса о ‘плотоугодии’, как перед вторым и третьим браком молодых еще вдовцов), когда брак мужчин (интеллигентных) отодвинут к 30 годам (и это еще лучшие случаи) — бесполезно говорить о ‘целомудрии женихов’. Но до 30 лет воздержание на мой, решительный и определенный взгляд, есть грех, который века назад надо было обдумать и предупредить. Нужно бояться не проституции одной, как она ни страшна, нужно бояться так называемых ‘тайных пороков’, ‘пороков отрочества’. Брак, с моей точки зрения, как святое таинство, должен невинно заключаться и течь невинно, вопрос не о его количестве, но о сохранении живой (оживленной) невинности во все дни, годы, десятилетия его течения. Итак, вопрос о невинности до брака, уже поставленный и для меня так дорогой, есть вопрос о перенесении времени бракосочетания с теперешнего полу старого возраста — в отроческий. Вы знаете, что мудрая практика нашей церкви установила ‘первую исповедь’ в годы, когда возможно и когда вероятно первое пробуждение полового инстинкта, вот около этих— то лет ‘первой исповеди’, немного позднее ее, и должно быть помещено начало брака. Так и было с нашими прапрапрабабушками и прадедами, пока недалекие советы докторов и равнодушие духовенства к фактическому положению семьи не расстроили нравственность и здоровье. Замечу, что эти отроческие еще семьи, зарождаясь в старых, конечно, в силу юности своей еще годы останутся в лоне старой семьи, и ею, ее наблюдением, да и ее повелением юным — вправятся во весь ритуал семейной жизни. Мы учимся ‘плавать’, ‘стрелять’, даже учимся ‘кататься на велосипеде’… ведь нужны годы и именно практического вправления в семью детей. А что мы имеем?.. Ничего!
Несколько заключительных замечаний о важных ошибках в полемике о браке. Между прочим, возражая г. Ч-скому, Руве и мне, г. Шарапов, один из вождей девственности и аскетизма, заключает так свою полемику:
‘Христос совершенно ясно выделил (?!) категорию девственников и дал ей первое (?) место. Но он снизошел (?!) и к брачникам, и сам положил основание христианскому браку, благословив новобрачных (?! даже не взглянул на них, и не одного слова не сказал: пребыл гостем, но не совершителем брака) в Кане Галилейской и твердо установил моногамию (?! ни одного слова о ней). Церковь в дальнейшем развитии Христова учения назвала брак (он уже в Евангелии так называется) таинством’…
После всего сказанного он честно не оспорит, что тут в каждом предложении ошибка, обмолвка или страшное преувеличение.
В статье г. Мирянина (другой приверженец аскетизма) утверждается, что отличительный характер древнеизраильской семьи вытекал из мессианских ожиданий, которых нет в новозаветной семье и поэтому тип ее измылился, именно сузился. Странно: но ведь один, имеющий родиться от Израиля, родился бы непременно от него и при всяком сужении брака. Если из моего потомства родится, положим, царь, то для чего мне рождать 12 сынов, когда этот царь непременно родится и от единственного моего сына. Да и наконец, Исаак уже родился Аврааму и в нем указан был Богом начальник мессианского спасения. Что же делает Авраам? По смерти Сарры он берет Хеттуру и еще нескольких жен! Наконец, Мессия был предсказан в колене Иудине, а Израиль во всех коленах размножался одинаково. Ибо он помнил завет первому человеку и в нем целому и навсегда человечеству: ‘Плодитесь, размножайтесь, наполняйте землю’ (Бытие, I). Вот эта-то радостная полнота и наполняла Израиля, вздымая ‘воспримия его’ (Руфь и Вооз).
Во втором письме отца прот. А. У-ского упоминается: ‘Грек пал перед святынею девства’… ‘его воображение поразила идея без семенного зачатия’. Дивное это письмо моего друга нуждается в данном пункте в точнейшем выражении: ведь было зачатие одно семенное, но не без семенное, во исполнении обетования павшему человеку: ‘Семя жены сотрет главу змия’. Итак, семя есть, но оно было пренебрежено греками, и это — исторический грех Византии, который увлек и нас. Ибо в началах-то ‘семени’ (жены) и содержится залог осуществления христианства (семя — растет, семя — величится, семя -реализует). Далее, грек пал не перед (своим) девством, но перед девою (объект поклонения), и снова это не имеет ничего родственного с аскетизмом. Он поклонился не девству, но деве: и даже он деве поклонился как матери, т. е. он поклонился лучу материнства, исшедшему из девы, дево-материнству. Но очень легко понять, как в темные наступившие века все эти тонкие понятия были смешаны, и мы хлебнули черной воды, мертвой воды скопчества, вместо того чтобы расцвести в святую семью, исходную точку христианства, идеал христианина.
В браке есть нечто странное: ‘Мое таинство’, ‘которое меня пугает’, как бы говорит церковь всеми его ограничениями, которых так много привели и о них напомнили читателям антагонисты брака. Представьте картину. Священник вышел со св. дарами из царских врат. Мир — теснится, спешит к нему, протягивает руки, раскрывает уста. ‘Подождите подходить’, — испуганно говорит священник: ‘Отойдите в сторону, на время, на минуту’. Народ отходит. Священник ставит чашу на стол, оставляет ее, сам испуганно и поспешно уходит и из двора уже говорит: ‘Без меня причащайтесь теперь’. Вот полный очерк дела, и напр. таково поразительное правило или совет новобрачным: ‘Из уважения к благословению церкви пребыть первую ночь в девстве’. Просто, страшно читать, ибо благословение было именно на ‘разрушение’ девства. Страшная неясность, страшная ‘темная вода’, в которую заглянуть, осветить ее — и света не хватит. Слова совета здесь не важные, важна метафизика его, его психика, в сущности проницающая все учение о браке. ‘Я… даю, но, давая, пугаюсь’.
Оставим это. Очевидно, что брак мы только начинаем понимать, и вместе, через исследование всех странных отрицаний своего же таинства, начинаем входить в какую-то бездну открытий. Уж ‘наше’ ли это таинство? Не есть ли брак в самом деле нечто чуждое духу наших упований, и хоть ‘таинство’, ‘таинственно’, но… не наша это тайна? В самом деле, ведь это таинство ‘от сложения мира’, т. е. во всяком случае не оригинально-христианское, не принадлежащее специально к орбите христианского развития. Далее, оно есть у народов, у всех народов, в том акте, который неразделим и неотъемлем в нем. Да что еще? Оно есть и у животных, и у растений есть же: это — таинство мира и мировое таинство. ‘Все под Богом…’. Тут выступают апокалипсические ‘животные’, ‘перед Престолом Небесным’, синтезирующие собою мир, universus. В этом море теизма, в океане теизма, якори не держат более корабль нашей специальной эры. Канаты — рвутся, и океан несет в себе эру нашу, как большее и тягчайшее несет легчайшее и меньшее. В странном акте мир поднялся: ‘Я — таинство’. Мир — таинствен. ‘Левиафана’ не держит уда, и он увлекает в океан дерзкого ловца. Но море — бурно, и оно — ласкающее. Не Левиафан перед испуганным ловцом… а младенец. ‘Я — первая тайна’, ‘первый и последний’. — ‘Чего ты боишься меня? Я — кроток. Если есть что кроткое на земле, то это — я’, ‘даже и не умею льна курящегося загасить’, ‘дай-ка мне мои игрушки’. Да… Левиафан и младенец, и не Левиафан играющий младенцем, но младенец играющий Левиафаном. Младенец есть раскрытый брак, прочитанное наконец таинство: это — невинность, непорочность. Младенец сказует о браке: это — не чудище, не Левиафан, это — мотылек, как я, ибо и я — мотылек, и всякий мотылек — младенец. И все мы — младенцы, и целый мир — есть мистический младенец в обновлениях своих, в рождениях своих. Мир — вечно рождается, как я же. Я — мир, но и мир — я. И мы оба невинны. Нет вины, нет греха, одна святость, по ритуалу коей сложи свои святые молитвы.

КОММЕНТАРИИ

Гражданин. 1899. 28 окт. No 83. С. 5-8, 7 нояб. No 86. С. 5-7, 14 нояб. No 88. С. 4-7.
Статья вызвала отклик: Перцов П. П. Эквилибристика В. В. Розанова // Русский Труд. 1899. 6 нояб.
‘Тускулонские беседы’ (‘Тускуланские беседы’) (46-45 до н.э.) — сочинение римского писателя Марка Туллия Цицерона, посвященного вопросам этики.
В крови горит огонь желанья… одноименное стихотворение А. С. Пушкина (1825).
…’войдет в комнату и затворит за собою дверь’ Мф. 6, 6.
…лицо ее все вспыхнуло… — А. В. Кольцов. Разлука (1840).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека