Мятеж на ‘Эльсиноре’, Лондон Джек, Год: 1914

Время на прочтение: 349 минут(ы)
Джек Лондон

Мятеж на ‘Эльсиноре’

Перевод М. А. Шишмаревой

Ростов-на-Дону: Орфей, 1991
OCR: А.Ноздрачев (nozdrachev.narod.ru)
ГЛАВА I
С самого начала путешествие не предвещало ничего доброго. Поднятый с постели в холодное мартовское утро (на дворе был лютый мороз), я вышел из моего отеля, проехал Балтимору и явился на пристань как: раз вовремя. В девять часов катер должен был перевезти меня через бухту и доставить на борт ‘Эльсиноры’, и я, промерзший насквозь, сидел в моем таксомоторе и с возрастающим раздражением ждал. На наружном: сиденье ежились от холода, шофер и мой Вада, при температуре, пожалуй, еще на полградуса пониже, чем внутри. А катер все не показывался.
Поссум, сценок фокстерьер, легкомысленно навязанный мне Гольбрэтом, скулил и дрожал под моим теплым: пальто и меховым плащом и ни за что не хотел угомониться. Он не умолкая визжал и царапался, стараясь вырваться: на свободу. Но стоило ему высунуть мордочку и почувствовать укусы мороза, как он снова и так же настойчиво принимался визжать и царапаться, заявляя о своем желании вернуться в тепло.
Этот непрекращающийся визг и беспокойная возня действовали отнюдь не успокоительно на мои натянутые нервы. Начать с того, что этот зверек нимало не был мне интересен. Я его не знал и не питал к нему нежных чувств. Несколько раз, утомленный ожиданием, я был уже готов отдать его шоферу. А один раз, когда мимо нас проходили две девочки (должно быть, дочки смотрителя пристани), я потянулся было к дверце мотора, чтобы подозвать их и презентовать им это несносное, скулящее существо.
Этот прощальный подарок Гольбрэта привезен был из Нью-Йорка экспрессом и явился в мой отель сюрпризом накануне ночью. Обычная манера Гольбрэта. Что стоило ему поступить прилично, как все люди, и прислать мне фруктов или… даже цветов. Так нет же: дружеские чувства его любящего сердца непременно должны были выразиться в образе визжащего, тявкающего двухмесячного щенка.
Черт бы побрал эту собаку! Черт бы побрал и Гольбрэта! И, замерзая в моем моторе на этой проклятой пристани, открытой всем ветрам, я заодно проклинал и себя, и сумасбродную свою затею объехать на парусном судне вокруг мыса Горна.
Около десяти часов на пристань явился пешком: неописуемого вида юноша с каким-то свертком в руках, который через несколько минут был передан мне смотрителем пристани. ‘Это для лоцмана’, — сказал он и дал шоферу указание, как добраться до другой пристани, откуда через неопределенное время меня должны будут доставить на ‘Эльсинору’ другим катером. Это только усилило мое раздражение. Почему же не уведомили меня об этом раньше?
Через час, когда я все еще сидел в автомобиле, но уже на другой пристани, явился наконец лоцман. Я не мог себе представить ничего менее похожего на лоцмана. Передо мной стоял никак уж не сын моря в синей куртке, с обветренным лицом, а сладкоречивый джентльмен, чистейший тип преуспевающего дельца, каких можно встретить в каждом клубе. Он тотчас же представился мне, и я предложил ему место в моем промерзшем моторе рядом с Поссумом и моим багажом. Перемена в расписании произошла по распоряжению капитана Уэста — вот все, что было известно ему. Впрочем, он полагал, что пароходик придет за нами рано или поздно.
И он пришел в час дня, после того, как я был принужден прождать на морозе четыре убийственных часа. За это время я окончательно решил, что возненавижу капитана Уэста. Правда, мы с ним ни разу еще не встречались, но его обращение со мной с самого начала было по меньшей мере развязно. Еще в то время, когда ‘Эльсинора’, вскоре по прибытии из Калифорнии с грузом ячменя, стояла в бассейне Эри, я приезжал из Нью-Йорка нарочно, чтобы ознакомиться с судном, которому предстояло много месяцев быть моим домом. Я пришел в восторг и от судна и от устройства кают. Вполне удовлетворяла меня и предназначенная мне офицерская каюта, оказавшаяся даже просторнее, чем я ожидал. Но когда я заглянул в каюту капитана, то был поражен царившим в ней комфортом — достаточно упомянуть, что дверь из нее открывалась прямо в ванную, и что в числе удобной мебели там стояла большая бронзовая кровать, присутствие которой никак нельзя было подозревать на судне дальнего плавания.
Естественно, я решил, что и эта ванная, и эта чудная кровать должны быть моими. Когда я попросил моих агентов уладить это дело по соглашению с капитаном, они, как мне показалось, смутились и не выразили ни малейшей готовности исполнить мою просьбу.
— Я не имею понятия, во сколько это мне обойдется, но это неважно, — сказал я. — Полтораста долларов или пятьсот — все равно: я готов заплатить, если мне отдадут эту каюту.
Мои агенты Гаррисон и Грэй посоветовались между собою и затем высказались в том смысле, что едва ли капитан Уэст пойдет на эту сделку.
— В первый раз слышу о таком капитане морского судна, который может на это не согласиться, — заявил я с убеждением. — Капитаны всех атлантических линий постоянно продают свои каюты.
— Но капитан Уэст не из тех, которые служат на атлантических линиях, — заметил мягко мистер Гаррисон.
— Не забывайте, что мне придется много месяцев прожить на судне, — возразил я. — Ну, предложите ему тысячу, если нужно.
— Попытаемся, — сказал мистер Грэй. — Но предупреждаем: не слишком полагайтесь на результат наших попыток. Капитан Уэст в данный момент в Сирспорте, и мы сегодня же напишем ему.
Спустя несколько дней мистер Грэй зашел ко мне и сообщил, к моему удивлению, что капитан Уэст отклонил мое предложение.
Через день я получил письмо от капитана Уэста. И почерк и язык были старомодны, тон — официальный. Он выражал сожаление, что мы с ним до сих пор не встречались, и спешил заверить меня, что лично присмотрит за тем, чтобы мое помещение было удобно. Он уже сделал на этот счет некоторые распоряжения: написал мистеру Пайку, старшему своему помощнику на ‘Эльсиноре’, чтобы тот приказал снять переборку между отведенной мне офицерской каютой и такою же свободной каютой, смежной с ней. Затем — с этого-то и началась моя антипатия к капитану Уэсту — он добавлял, что если, когда мы выйдем в море, я все-таки буду недоволен моим помещением, он охотно уступит мне свою каюту.
Понятно, после такого отпора я решил, что ничто не принудит меня воспользоваться бронзовой кроватью капитана Уэста. И это был тот самый капитан Уэст, которого я в глаза не видал и который теперь продержал меня на морозе целых четыре невыносимых часа. Чем меньше будем мы видеться во время плавания, тем лучше, — думал я. И не без удовольствия вспомнил об огромном числе ящиков с книгами, отправленных мной на ‘Эльсинору’ из Нью-Йорка. Слава Богу, я не зависел ни от каких капитанов: у меня было чем развлечься и без них.
Я передал Поссума Ваде, сидевшему рядом с шофером, и пока матросы перетаскивали на пароходик мой багаж, лоцман повел меня знакомиться с мистером Уэстом. С первого же взгляда мне стало ясно, что он был таким же капитаном, как этот лоцман был лоцманом. Видал я лучших представителей этой породы — капитанов пассажирских пароходов, — и этот походил на них не больше, чем на тех, широколицых, горластых шкиперов, про которых мне случалось читать в книгах. Рядом с ним стояла женщина. Но ее почти не было видно: это был какой-то цветной ком из великолепной теплой шубы, огромной муфты и боа из красной лисицы, в котором она исчезла почти без остатка.
Я бросился к лоцману.
— Господи боже! Его жена! — в ужасе прошептал я. — Едет с нами?
— Это его дочь, — объяснил мне шепотом лоцман, — должно быть, проводить его пришла. Жена его умерла больше года тому назад. Оттого-то, говорят, он вернулся к морю. А то он, знаете, в отставку было вышел.
Капитан Уэст двинулся мне навстречу, и прежде чем соприкоснулись наши протянутые руки, прежде чем лицо его вышло из состояния покоя и распустилось в любезную улыбку, прежде чем зашевелились его губы, чтобы заговорить, я почувствовал необычайную силу его личности. Высокий, сухощавый, с породистым лицом, он был холоден, как этот холодный день, самоуверен, как король или император, далек, как самая далекая звезда, бесстрастен, как теорема Эвклида.
И вдруг, за один миг до того, как встретились наши руки, в его зрачках зажглась чуть заметная искорка сдерживаемой веселости, разгладившая мелкие морщинки вокруг глаз, светлая лазурь этих глаз потемнела, словно согретая приливом внутренней теплоты, и все лицо смягчилось: тонкие губы, за секунду перед тем крепко сжатые, разом приняли то милое выражение, какое бывает у Сарры Бернар [1], когда она начинает говорить.
[1] — Сарра Бернар (1844-1923) — знаменитая французская драматическая актриса, известная американцам по ее гастролям в Америке.
Так сильно было первое мое впечатление от наружности капитана Уэста, что я почти ожидал от него каких-то несказанно мудрых и проникновенных слов. Однако не услышал ничего, кроме самых ординарных извинений. Он высказал свое сожаление по поводу случившейся задержки, но сказал это таким голосом, который был для меня новым сюрпризом. Голос был низкий и мягкий, почти слишком низкий, но ясный, как звук колокольчика, и чуть-чуть носовой, отдаленно напоминавший говор старинной Новой Англии.
— И в задержке виновата вот эта молодая особа, — закончил он, представляя меня своей дочери. — Маргарэт, это мистер Патгерст.
Из лисьего меха быстро высвободилась ручка в перчатке, чтобы пожать мою руку, и я встретился взглядом с парой серых глаз, смотревших на меня пристально и серьезно. Меня смутил этот холодный, пытливый, проницательный взгляд. Нельзя сказать, чтобы он был вызывающим, но он был оскорбительно деловым. Так смотрят на нового кучера, которого собираются нанять. Я не знал тогда, что она едет с нами, и что поэтому ее желание узнать, каков человек, который в течение полугода будет ее попутчиком, было естественно. Впрочем, она тотчас же поняла неловкость своего поведения, и ее глаза и губы улыбнулись при первых ее словах.
Когда мы взошли на пароход и направились к каюте, я услышал, что Поссум, слабо подвывавший перед тем, отчаянно визжит, и прошел вперед сказать Ваде, чтобы он прикрыл его потеплее. Ваду я застал хлопочущим около моего багажа: он старался с помощью моей маленькой автоматической винтовки втиснуть мой чемодан между чьими-то сундуками. Я был поражен наваленной на палубе горой вещей, перед которой мой багаж совершенно терялся. ‘Судовые запасы’, — было первой моей мыслью, но когда я разглядел, какое множество тут было всевозможных сундуков, чемоданов, баулов, картонок и свертков, я должен был отбросить эту мысль. На одной из укладок, подозрительно смахивавшей на картонку для дамских шляпок, мне бросились в глаза инициалы ‘М.У.’. А между тем имя капитана Уэста было Натаниэль. При ближайшем исследовании я нашел на нескольких укладках инициалы ‘Н.У.’, но на всех остальных стояло ‘М.У.’. Тогда я вспомнил, что он назвал ее Маргарэт.
Это так меня рассердило, что мне не захотелось входить в каюту, и я принялся шагать по палубе взад и вперед, кусая губы с досады. Ведь я, кажется, определенно договаривался с агентами, чтобы с нами в этом плавании не было никакой капитанской жены. Присутствие женщины в корабельных каютах было последней приманкой под солнцем, которая могла бы меня соблазнить. Но мне не приходило в голову, что у капитана может быть дочка. Я почти был готов отказаться от путешествия и возвратиться в Балтимору.
Пока я расхаживал по палубе, и встречный ветер, вызванный ходом парохода, пронизывал меня насквозь, я увидел мисс Уэст. Она шла по узкой палубе мне навстречу, и меня невольно поразила ее упругая, живая походка. В ее лице, несмотря на резкие его очертания, было что-то хрупкое, не гармонировавшее с ее крепкой фигурой. Впрочем, прийти к заключению, что у нее крепкое, здоровое тело, можно было только по ее манере ходить, так как контуры тела совершенно исчезли под бесформенной массой мехов.
Я круто повернул в обратную сторону и с мрачным видом погрузился в созерцание горы багажа. Один огромный ящик привлек мое внимание, и я рассматривал его, когда она заговорила у моего плеча.
— Вот из-за этой вещи и вышла задержка, — сказала она.
— А что в этом ящике? — спросил я, чтобы что-нибудь сказать.
— Пианино с ‘Эльсиноры’. Как только я решила ехать, я протелеграфировала мистеру Пайку — это, знаете, наш старший помощник, — чтобы он отдал его починить. Он сделал все, что мог. Задержка случилась по вине мастерской. Ну, ничего: сегодня, пока мы ждали, они получили от меня такую нахлобучку, что не скоро забудут.
Она рассмеялась при этом воспоминании и принялась рыться в багаже, видимо, отыскивая что-то. Удостоверившись, что нужная ей вещь на месте, она повернула было обратно, но вдруг остановилась и сказала:
— Отчего вы не спуститесь в каюту? Там тепло. Нам идти еще по крайней мере полчаса.
— Когда вы решили отправиться в это плавание? — спросил я резко.
По быстрому взгляду, который она бросила на меня, я увидел, что она в этот момент поняла мою досаду.
— Два дня назад, — ответила она. — А что?
Ее готовность отвечать на вопросы обезоружила меня, но прежде чем я успел заговорить, она продолжала:
— Напрасно вы волнуетесь из-за моей поездки, мистер Патгерст. Дальние плавания мне, вероятно, привычнее, чем вам, и вот увидите — все мы устроимся удобно и весело проведем время. Вы ничем не можете обеспокоить меня, а я обещаю не беспокоить вас. Мне и раньше случалось плавать с пассажирами, и я научилась мириться с такими вещами, с которыми не могли мириться многие из них. Так вот, будемте сразу действовать начистоту, тогда нам нетрудно будет и продолжать в том же духе. Я знаю, в чем дело. Вы боитесь, что вам придется занимать меня. Так, пожалуйста, знайте, что мне не нужно, чтобы меня занимали. Самое длинное путешествие никогда не казалось мне слишком длинным, и даже к концу всегда оказывалось много такого, чего я не доделала в пути. Значит, как видите, во время плавания мне некогда будет скучать.

ГЛАВА II

‘Эльсинора’, только что нагруженная углем, очень глубоко сидела в воде, когда мы причалили к ней. Я слишком мало понимал в морских судах, чтобы восторгаться ее линиями, да, кроме того, был не в таком настроении, чтобы вообще чем-нибудь восторгаться. Я все еще решал и не мог решить вопроса, не отказаться ли мне от моей затеи и не вернуться ли на берег на пароходике.
Из этого, однако, отнюдь не следует, чтобы я был нерешительным человеком. Наоборот.
Все дело было в том, что уже с первого момента, когда у меня мелькнула мысль о путешествии, оно не слишком манило меня. А ухватился я за него потому, что и ничто другое меня не привлекало. С некоторого времени жизнь потеряла для меня свою прелесть.
Коротко говоря, я пускался в это плавание потому, что уехать было легче, чем остаться. Но и все остальное было, на мою погибель, одинаково легко. В этом-то и заключалось проклятие тогдашнего моего настроения. Вот почему, шагая по палубе ‘Эльсиноры’, я уже наполовину решился оставить мой багаж там, где он был, и распрощаться с капитаном Уэстом и его дочерью.
Я склонен думать, что решающую роль тут сыграла радушная, приветливая улыбка, какою одарила меня мисс Уэст, перед тем, как повернула обратно к каюте, да еще мысль о том, что там, в каюте, должно быть, в самом деле очень тепло.
Мистера Пайка, старшего помощника капитана, я уже видел в первое мое посещение ‘Эльсиноры’, когда она стояла в бассейне Эри. Теперь он улыбнулся мне деревянной, похожей больше на гримасу, улыбкой, точно он с усилием выдавил её из себя. Но он ничем не проявил желания пожать мне руку и тотчас же отвернулся, отдавая приказания десятку полузамерзших с виду людей — взрослых и юношей, — лениво выползавших откуда-то. Мистер Пайк выпил — это было ясно. У него было распухшее, зеленовато-бледное лицо, и его большие серые глаза смотрели мрачно и были налиты кровью.
Я все еще колебался, уныло наблюдая, как перетаскивали на борт мои вещи, и браня себя за малодушие, мешавшее мне произнести те несколько слов, которые положили бы конец всей этой канители. Ни один из людей, переносивших вещи в каюту, не отвечал моему представлению о матросах. По крайней мере, на пассажирских судах я не видал ничего похожего на них.
Один из них, юноша лет восемнадцати, с необыкновенно выразительным лицом, улыбнулся мне своими чудесными итальянскими глазами. Но он был карлик — такой крошечный, что весь исчезал в высоких сапогах и непромокаемой куртке. ‘Он не чистокровный итальянец’, — решил я. Я был твердо в этом уверен, но все-таки обратился за подтверждением к помощнику капитана, и тот ответил ворчливо:
— Который? Вон тот коротышка?.. Да, он полукровок: второй своей половиной японец или малаец.
Один старик — боцман, как мне потом сказали — был такой инвалид, что я подумал, не был ли он искалечен при каком-нибудь несчастном случае. У него было тупое, бычачье лицо. Он с трудом волочил по палубе свои сапожищи и через каждые несколько шагов останавливался, прижимал обе руки к животу и резкими движениями подтягивал его кверху. За многие месяцы нашего плавания я тысячу раз видел, как он проделывал эту штуку, и только позднее узнал, что у него ничего не болело, а просто была такая привычка. Его лицо напоминало дурачка из сказки. И имя было какое-то странное: его звали, как я узнал потом, Сендри Байерс. И этот-то человек был боцманом прекрасного парусного судна ‘Эльсиноры’, считавшегося одним из лучших среди всех американских парусных судов.
Из всей этой кучки людей — взрослых, пожилых и юношей, — перетаскивавших наш багаж, только один, юноша лет шестнадцати, по имени Генри, хоть в слабой степени приближался, на мой взгляд, к тому представлению, какое я составил себе о моряках.
Большая часть команды еще не прибыла на борт. Ее ожидали каждую минуту, и сердитое ворчанье старшего помощника по поводу этой новой задержки наводило на дурные предчувствия. Те из команды, которые уже явились на судно, были набраны с бору да с сосенки. Это был всякий сброд. Нанялись они еще в Нью-Йорке и не через посредство какой-либо конторы, а каждый сам по себе. ‘Бог знает, какою окажется и вся-то команда’, — говорил мистер Пайк.
Карлик-полукровок, помесь японца или малайца с итальянцем, по словам того же мистера Пайка, был хороший моряк, хотя раньше он плавал на пароходах, а на парусном судне служил в первый раз.
— Настоящие моряки! Вишь, чего захотели! — фыркнул мистер Пайк в ответ на мой вопрос. — Таких мы не берем. Забудьте и думать о них. У нас береговой народ. В наше время всякий мужик, любой подпасок сойдет за моряка. Их нанимают за настоящих моряков и платят им жалованье. Торговый наш флот пропал — отправился ко всем чертям. Нет больше моряков, все они перемерли давным-давно, еще прежде, чем вы родились.
От дыхания мистера Пайка отдавало свежевыпитой водкой. Однако он не шатался и вообще не обнаруживал никаких признаков опьянения. Впоследствии я узнал, что он вообще не отличался болтливостью и только в пьяном виде давал волю своему языку.
— Лучше было бы мне давно умереть, чем дожить до такого позора, — продолжал он. — Каково мне видеть теперь, как и моряки наши и суда все больше отвыкают от моря.
— Но ведь ‘Эльсинора’, кажется, считается одним из лучших судов, — заметил я.
— Да, — по нашему времени. Но что такое ‘Эльсинора’? Несчастный грузовик. Она строилась не для плаваний, а если бы даже она и годилась для плаваний, так все равно нет моряков, чтобы плавать на ней. О Господи, Господи! Как вспомнишь наши старые клипера!.. ‘Боевой Петух’, ‘Летучая Рыба’, ‘Морская Волшебница’, ‘Северное Сияние’, ‘Морская Змея’… То-то были суда, не нынешним чета! А взять хоть прежние флотилии клиперов, торговавших чаем, что нагружались в Гонконг и делали рейсы в восточных морях. Это красота была, красота!..
Я был заинтересован. Передо мной был человек, живой человек. И я не торопился вернуться в каюту, — где, я знал, Вада распаковывал мои вещи, — а продолжал ходить по палубе с огромным мистером Пайком. Он был в самом деле великан во всех смыслах: широкоплечий, ширококостный и, несмотря на то, что он сильно горбился, был ростом никак не меньше шести футов.
— Вы великолепный экземпляр мужчины, сделал я ему комплимент.
— Был когда-то, — пробормотал он с грустью, и в воздухе разнесся крепкий запах виски.
Я украдкой взглянул на его узловатые руки. Из каждого его пальца можно было бы выкроить три моих, из каждого его кулака — три моих кулака.
— Много ли вы весите? — спросил я.
— Двести десять. А в лучшие мои дни я вытягивал до двухсот сорока.
— Так ‘Эльсинора’, говорите вы, плохо плавает? — сказал я, возвращаясь к той теме, которая так оживила его.
— Готов побиться об заклад на что угодно, от фунта табака до моего месячного жалованья включительно, что она не закончит рейса и в полтораста дней, — проговорил он. — А вот в былые дни мы на ‘Летучем Облаке’ в восемьдесят девять дней — в восемьдесят девять дней, сэр! — прошли весь путь от Сэнди-Гука до Фриско. Шестьдесят человек команды — и каких людей! Да еще восемь юнг. И уж летели мы, летели! Триста семьдесят четыре мили в день при попутном ветре, а в шторм не меньше восемнадцати узлов в час. За восемьдесят девять дней перехода никто не мог нас обогнать. Один только раз, уже спустя девяти лег, нас обогнал ‘Эндрю Джэксон’… Да, было времечко!
— В каком году вас обогнал ‘Эндрю Джэксон’? — спросил я, поддаваясь все возраставшему подозрению, что он морочит меня.
— В тысяча восемьсот шестидесятом, — ответил он не задумываясь.
— Вы, значит, плавали на ‘Летучем Облаке’ за девять лет до этого, а теперь у нас тысяча девятьсот тринадцатый год. Стало быть, это было шестьдесят два года тому назад, — высчитал я.
— Да, мне было тогда семь лет. — Он засмеялся. — Моя мать служила горничной на ‘Летучем Облаке’. Я родился в море. Двенадцати лет я уже служил юнгой на ‘Герольде’, когда он сделал круговой рейс в девяносто девять дней. И все это время половина команды была закована: пять человек мы потеряли у мыса Горна, у всех у нас ножи были обломаны, трех человек в один и тот же день пристрелили офицеры, второй помощник был убит наповал, и никто так и не узнал, чьих рук это была работа. А мы летели и летели вперед. Девяносто девять дней мчались от гавани к гавани, семнадцать тысяч миль отмахали с востока на запад и обогнули Суровый Мыс [2].
[2] — Кэп Стифф — то есть, Суровый Мыс — так называют английские моряки мыс Горн.
— Но ведь тогда выходит, что вам шестьдесят девять лет, — вставил я.
— Да так оно и есть, — подтвердил он с гордостью. — И вот я в мои годы больше похож на мужчину, чем все эти нынешние юнцы. Все их чахлое поколение перемерло бы от первой такой переделки, через какие прошел я. Слыхали вы когда-нибудь о ‘Солнечном Луче’? Это тот клипер, что был продан в Гаване под перевозку невольников и переменил свое название на ‘Эмануэлу’.
— Вы, значит, плавали в Среднем Проходе? — воскликнул я, припомнив это старое название.
— Да, я был на ‘Эмануэле’ в Мозамбикском канале в то время, когда нас настиг ‘Быстрый’, и в трюме у нас было запрятано девятьсот человек черных. Только ни за что бы ему не нагнать нас, будь он не паровым, а парусным судном.
Я продолжал шагать рядом с этой массивной реликвией прошлого и выслушивать обрывки воспоминаний о добром старом времени, когда жизнь человеческая не ставилась ни во что. С трудом верилось, что мистер Пайк действительно так стар, как он говорил, но когда я внимательно поглядел на его сутулые плечи и на то, как он по-стариковски волочил свои огромные ноги, я должен был поверить, что он не прибавляет себе лет.
Он заговорил о капитане Соммерсе.
— Великий был капитан, — сказал он. — За два года, что я плавал с ним в качестве его помощника, я не пропустил ни одного порта, чтобы не удрать с судна. И пока мы стояли на якоре, я все время прятался и только перед самым выходом в море тайком пробирался опять на судно.
— Отчего же?
— Из-за команды. Матросы поклялись отомстить мне, — грозились убить меня за то, что я учил их по-своему, как надо быть настоящими моряками. А сколько раз меня ловили! Сколько штрафов пришлось уплатить за меня капитану! И все-таки только благодаря моей работе судно приносило огромные барышу.
Он поднял свои чудовищные лапы, и, взглянув на уродливые, исковерканные суставы его пальцев, я понял, в чем состояла его работа.
— Теперь всему этому пришел конец, — проговорил он грустно. — В наше время матрос — джентльмен. Не смеешь даже голос возвысить, а не то что руку на него поднять.
В эту минуту его окликнул с юта второй помощник, среднего роста, коренастый, гладко выбритый блондин.
— Показался пароход с командой, сэр, — доложил он.
— Ладно, — пробурчал мистер Пайк и добавил: — Сойдите к нам, мистер Меллэр, познакомьтесь с нашим пассажиром.
Я не мог не обратить внимания на особенную манеру, с какою мистер Меллэр спустился с кормовой лестницы и принял участие в церемоний представления. Он был по-старомодному чрезвычайно учтив, сладкоречив до приторности, и можно было безошибочно сказать, что он уроженец юга.
— Вы южанин? — спросил я его.
— Из штата Георгия, сэр.
Он поклонился и улыбнулся, как может кланяться и улыбаться только южанин.
Черты и выражение его лица были мягки и симпатичны, но такого жестокого рта я никогда еще не видел на человеческом лице. Это был не рот, а рваная рана. Я не могу придумать лучшего сравнения для этого грубого, бесформенного рта с тонкими губами, так мило произносившего приятные вещи. Невольно взглянул я на его руки. Как и у старшего помощника, они были уродливы, ширококостны, с исковерканными суставами пальцев. Я заглянул в его голубые глаза. Снаружи они были как будто затянуты пленкой мягкого света, говорившего о добродушии и сердечности, но чувствовалось, что за этим внешним лоском не найдешь ни искренности, ни пощады. В глубине этих глаз сидело что-то холодное и страшное, что-то кошачье, враждебное и смертоносное: оно притаилось и ждало, выслеживая добычу. За этой светлой пленкой общительности была своя жизнь, — жестокая жизнь, превратившая этот рот в рваную рану. То, что я увидел в глубине этих глаз, заставило меня содрогнуться от отвращения.
Пока я смотрел на мистера Меллэра, разговаривал с ним, улыбался, и мы обменивались любезностями, у меня было такое чувство, точно я стою в дремучем лесу и знаю, что откуда-то из темноты за мной следят невидимые глаза хищного зверя. Говорю чистосердечно: меня серьезно пугало то, что сидело в засаде в черепе мистера Меллэра. Обыкновенно бывает так, что лицо и вообще всю внешность мы отождествляем с внутренним содержанием человека. Но я не мог этого сделать по отношению ко второму помощнику капитана. Его лицо, его манера держаться, его мягкое обращение — были одно, а за ними скрывался он сам — существо, не имевшее ничего общего с этой внешностью.
Я заметил, что Вада стоит в дверях каюты, очевидно, выжидая момента, чтобы обратиться ко мне за инструкциями. Я кивнул ему и хотел войти за ним в каюту. Но мистер Пайк быстро взглянул на меня и сказал:
— На одну минутку, мистер Патгерст.
Он отдал какие-то приказания второму помощнику, и тот повернулся налево кругом и отошел. Я стоял и ждал, что скажет мне мистер Пайк, но он заговорил только тогда, когда убедился, что второй помощник не может услышать его. Тогда он близко наклонился ко мне и сказал:
— Пожалуйста, никому не говорите о моем возрасте. Я ежегодно убавляю в договоре мои годы. Теперь официально мне пятьдесят четыре года.
— Да вы ни на один день не кажетесь старше, — вставил я из любезности. (Впрочем, я искренно это думал).
— Я и не чувствую себя старше. Я и в работе и в спорте перещеголяю самого прыткого из нынешней молодежи. Так я очень вас прошу, мистер Патгерст: ради Бога, чтобы никто не знал, который мне год. Шкипера не слишком-то ценят помощников, которым подвалило под семьдесят. Да и владельцы судов тоже. Я возлагал большие надежды на это судно и, вероятно, получил бы его, не вздумай наш старик опять пуститься в море. Очень нужны ему деньги! Старый скряга!
— А он богат? — спросил я.
— Богат?! Да будь у меня десятая часть его денег, я ушел бы на покой. Купил бы себе в Калифорнии хорошенькое ранчо, разводил бы цыплят и жил бы себе припеваючи, — да будь у меня не то что десятая, а хоть пятидесятая часть тех: денег, которые он засаливает впрок! Ведь у него паи во всех торговых судах Блэквуда, а блэквудским судам всегда была удача, — они неизменно приносят хорошую прибыль. А я старею, и уж пора бы мне быть командиром судна. Так нет же: приспичило этому старому хрену идти в море именно тогда, когда мне очищалось теплое местечко.
Я опять направился было в каюту, и опять он меня остановил.
— Мистер Патгерст! Так вы не проговоритесь насчет моего возраста?
— Нет, мистер Пайк, конечно нет, — будьте покойны, — сказал я.

ГЛАВА III

Продрогнув до костей, я с особенным удовольствием ощутил уют и тепло каюты. Все двери в смежные каюты были открыты, образуя длинную анфиладу [3] комнат. Выход на палубу с левой стороны вел через просторную прихожую, устланную ковром. В эту прихожую с левой ее стороны выходило пять кают: каюта старшего помощника — первая от входа, затем две офицерские каюты, превращенные в одну — для меня, за ними каюта буфетчика и, наконец, последняя в ряду офицерская каюта, отведенная под кладовую для платья и белья.
[3] — Анфилада — ряд комнат или арок.
По другую сторону прихожей тянулся ряд кают, с которыми я еще не успел ознакомиться, хотя и знал, что там столовая, ванные комнаты, кают-компания, представлявшая обыкновенную просторную жилую комнату, и капитанская каюта. Там же, очевидно, была и каюта, где помещалась мисс Уэст. Было слышно, как она напевала какую-то арию, распаковывая свои вещи. Кладовая буфетчика, отделённая от остального помещения боковыми коридорами и лестницей, выходившей через кормовую палубу в каюту, где хранились морские карты, помещалась в стратегическом центре всех его операций. Так справа от нее были каюты капитана и мисс Уэст, прямо за ней — столовая и кают-компания, а слева ряд кают, уже описанных мною, из коих две занимал я.
— Я прошел до конца коридора в сторону кормы и через открытую дверь вошел во внутреннее кормовое помещение судна, представлявшее одну очень большую каюту, не менее тридцати пяти футов от борта до борта и от пятнадцати до восемнадцати футов в длину, и имевшее, разумеется, неправильную форму, согласно очертаниям кормы. По-видимому, эта каюта служила складом судовых принадлежностей. Я заметил несколько кадок для воды, свертки парусины, много ящиков, подвешенные к потолку окорока и сало, лестницу, которая вела на кормовую палубу через маленький люк, и другой люк в полу.
Я заговорил с буфетчиком. Это был старик-китаец с безбородым лицом, удивительно подвижный. Имени его я не запомнил, а его возраст в договоре был обозначен цифрой пятьдесят шесть.
— Что там такое внизу? — спросил я его, указывая на люк в полу.
— Лазарет, — ответил он.
— А кто здесь обедает? — и я указал на стол с двумя привинченными к полу стульями.
— Здесь вторая столовая. Второй помощник и плотник едят за этим столом.
Отдав последние распоряжения Ваде насчет расстановки моих вещей, я взглянул на часы. Было еще рано — семь минут четвертого, — и я опять поднялся на палубу посмотреть на прибытие команды.
Собственно, к посадке матросов на судно я опоздал, но, подходя к средней рубке, я столкнулся с несколькими отставшими людьми, еще не успевшими пройти на бак. Все они были пьяны, и более жалких, отвратительных оборванцев мне не случалось видеть даже на самых глухих, самых грязных улицах предместий. Все были в лохмотьях. У всех были опухшие лица, в грязи и кровоподтеках. Не скажу, чтобы они производили впечатление отъявленных негодяев, — нет. Они просто были так грязны, что противно было смотреть на них. Отталкивающими были и внешность их, и манера говорить, и движения.
— Эй, вы! Живее! Живее! Тащите на место ваш скарб!
Мистер Пайк выкрикнул эти слова с верхнего мостика. Изящный, легкий мостик из стальных прутьев и тонких досок тянулся по всей длине судна, начинаясь на корме, проходя над средней рубкой и баком и кончаясь у самого носа судна.
Услышав команду начальника, люди обернулись, подняли головы и с угрюмым видом посмотрели на него. Двое или трое лениво двинулись дальше, исполняя приказание. Остальные прекратили свои пьяные перекоры и продолжали молча смотреть на мистера Пайка. А один, с таким блинообразным лицом, точно какой-то полоумный Бог, создавая его, приплюснул ему нос шутки ради (я узнал потом, что звали его Ларри), громко захохотал и с дерзким вызовом сплюнул на палубу. Затем с величайшей развязностью повернулся к товарищам и хриплым голосом спросил:
— Какого черта торчит там это гнилое полено?
Я видел, как огромное тело мистера Пайка судорожно дернулось помимо его воли и как напряглись мускулы его звериных лап, державшихся за перила. Однако он сдержался.
— Проходите, проходите, — сказал он. — Вы мне не нужны. Ступайте на бак.
Затем, к моему изумлению, он повернулся и пошел по мостику в другую сторону, к тому месту, где причалил пароходик. ‘Так вот и вся грозная расправа с матросами, которою он так хвастался!’ — подумал я. И только потом я припомнил, что, возвращаясь, я видел капитана Уэста: он стоял на корме, облокотившись на перила, и пристально смотрел вперед.
Концы канатов были отданы, и я с интересом следил за маневрированием пароходика, как вдруг в тот момент, когда он, отчалив, задним ходом удалялся от нашего судна, со стороны бака послышался смешанный гул пьяных голосов. В общем гвалте можно было разобрать только три слова: ‘Человек за бортом’. Второй помощник стремглав сбежал с кормовой лестницы и промчался по палубе мимо меня. Старший же помощник, все еще стоявший на выкрашенном белой краской легком, как паутина, мостике, удивил меня проворством, с каким он пробежал по мостику до средней рубки, вскочил в подвешенную за бортом, прикрытую брезентом шлюпку и перевесился за борт, чтобы лучше видеть. Прежде чем матросы успели добежать до борта, второй помощник догнал их и первый догадался бросить в воду веревку, свернутую кольцом.
Больше всего меня поразило это умственное и физическое превосходство обоих офицеров. Несмотря на свой возраст — старшему помощнику было шестьдесят девять, а второму по меньшей мере пятьдесят лет, — и ум их и тело действовали с быстротой и точностью стальных пружин. Эти были — сила. Эти были железные. Эти умели видеть, хотеть и действовать. По сравнению с людьми, бывшими у них под командой, они казались существами другой, высшей породы. Пока те, очевидцы случившегося, находившиеся тут же на месте, беспомощно метались и кричали и неуклюже карабкались на борт, раскидывая неповоротливым умом, что делать дальше, второй помощник успел спуститься с кормы по крутой лестнице, пробежать по палубе расстояние в двести футов, вскочить на перила и, улучши благоприятный момент, бросить в воду веревку.
Такого же характера и такого же достоинства были и поведение мистера Пайка. И он и мистер Меллэр были полновластными господами этого жалкого сброда в силу поразительной разницы в степени воли и уменья действовать, Поистине, по своему развитию они стояли дальше от подчиненных им людей, чем те от готтентотов или даже от обезьян.
Я между тем взобрался на битсы [4], откуда мне был хорошо виден человек в воде. По-видимому, он преспокойно плыл прочь от корабля. Это был очень смуглый человек — должно быть, с побережья Средиземного моря. Его искаженное лицо, насколько позволял судить брошенный мною на него беглый взгляд, было лицом сумасшедшего: черные глаза горели как у маньяка. Второй помощник так ловко бросил свернутую кольцом веревку, что она упала ему через голову прямо на плечи, и с каждым взмахом рук он запутывался в этой веревке. Когда, наконец, ему удалось высвободиться, он принялся выкрикивать что-то дикое, и один раз, когда он поднял руки, потрясая ими в воздухе для пущей убедительности, в его правой руке блеснуло лезвие длинного ножа.
[4] — Битсы — деревянные планки у реев для марса-шкотов, у гафелей — для топсель-шкотов (для закрепления снастей).
На пароходе ударили в колокол и пустились на выручку утопавшего. Я украдкой бросил взгляд в сторону капитана Уэста. Он перешел на левую сторону кормы и стоял там, заложив руки в карманы и поглядывая то вперед, на плывущего человека, то назад — на догонявший его пароход. Капитан не отдавал никаких приказаний, не проявлял никакого волнения и вообще имел вид самого безучастного из всех зрителей.
Человек в воде теперь силился стащить с себя платье. Я видел, как из воды показалась сперва одна рука, голая до плеча, потом другая, тоже голая. В этой возне он иногда исчезал под водой, но всякий раз, как поднимался на поверхность, он размахивал ножом и выкрикивал какую-то бессмыслицу. Он даже попытался уйти от погони, ныряя и плывя под водой.
Я прошел на бак и подоспел как раз вовремя, чтобы видеть, как его поднимали на борт. Он был совершенно нагой, весь залитый кровью, — в припадке бешенства он нанес себе раны в нескольких местах. Из раны на кисти руки, кровь брызгала с каждым биением пульса. Это было гнусное, почти нечеловеческое существо. Я как-то видел в зоологическом саду чем-то напуганного орангутана, и — честное слово — этот человеческий экземпляр со звериным лицом, гримасами и бессмысленным лопотаньем напомнил мне того орангутана. Матросы окружили его, старались успокоить, тащили за собой, и все это с хохотом и остротами. Оба помощника расталкивали толпу. Наконец они схватили сумасшедшего и потащили по палубе в каюту средней рубки. Я не смог не заметить, какую чудовищную силу проявили они оба. Я слыхал о сверхчеловеческой силе сумасшедших, но этот сумасшедший был как пучок соломы в их руках. Как он ни бился, его все же втолкнули в каюту. Когда его уложили на деревянную скамью, мистер Пайк без всякого усилия удерживал его одной рукой, а второго помощника отправил за марлей, чтобы перевязать ему раны.
— Сущий бедлам, — сказал мне с усмешкой мистер Пайк. — Немало видел я на своем веку сумасшедших матросов, но такого еще не встречал.
— Что вы хотите с ним делать? — спросил я. — Ведь он истечет кровью.
— А умрете, — туда ему и дорога, — буркнул мистер Пайк. — С ним теперь не оберешься хлопот. Самое лучшее было бы отделаться от него. Когда он успокоится, я наложу ему швы. А успокоить его очень просто: дать в зубы — только и всего.
Я посмотрел на страшную лапу мистера Пайка и вполне оценил ее успокоительное свойство. Когда я снова вышел на палубу, то увидел на корме капитана Уэста: он стоял по-прежнему заложив руки в карманы и с равнодушным видом смотрел на северо-восток, где виднелся голубой просвет на облачном небе. Больше, чем оба капитанских помощника, больше, чем этот сумасшедший, больше, чем пьяная грубость команды, дала мне почувствовать эта спокойная, с заложенными в карманы руками фигура, что я попал в новый мир, о котором раньше не имел никакого понятия.
Вада прервал мои размышления, объявив, что его прислала мисс Уэст доложить мне, что в каюте подан чай.

ГЛАВА IV

Когда я вошел в каюту, меня поразил контраст между тем, происходило на палубе, и тем, что я увидел здесь. Впрочем, все контрасты на ‘Эльсиноре’ обещали быть поразительными. Вместо холодной твердой палубы я почувствовал под ногами мягкий ковер. Вместо мизерной, узкой каюты с голыми железными стенами и полом, где я оставил сумасшедшего, я очутился в чудесном, просторном помещении. В моих ушах еще звучали грубые крики, перед моими глазами еще стояла отвратительная картина — опухшие от пьянства, грязные лица, — а тут мне улыбалась изящно одетая, с нежным личиком женщина, сидевшая за лакированным столиком в восточном вкусе, на котором был расставлен прелестный чайный сервиз китайского фарфора. Тут была тишина и покой. Буфетчик в мягкой обуви, с ничего не выражающий лицом, ничем не напоминая о своем присутствии, скользил как тень, незаметно появляясь для какой-нибудь услуги и так же незаметно исчезая.
Я пришел в себя не сразу, и мисс Уэст, наливая мне чаю, засмеялась и сказала:
— У вас такой вид, точно вы увидели привидение. Буфетчик мне сказал, что там человек упал за борт. Надеюсь, что холодная вода протрезвила его.
Мне не понравился ее равнодушный тон.
— Этот человек — сумасшедший, и ему не место на судне, — горячо сказал я. — Следовало бы поскорее отправить его на берег в больницу.
— Боюсь, что если мы начнем так нянчиться с ними, нам придется: отправить на берег две трети нашей команды…Вам один кусочек?
— Да, пожалуй… Но этот человек страшно изранил себя. Он может истечь кровью.
Пока она передавала мне чашку, ее серые глаза смотрели на меня серьезно и пытливо, но вдруг смех заиграл в этих глазах, и она неодобрительно покачала головой.
— Пожалуйста, мистер Патгерст, не начинайте нашего плавания с протестов. Такие вещи случаются на судах сплошь да рядом. Вы привыкнете. Вам, наверно, вспомнились какие-нибудь чудаки, которые бросались в море с судна. А этот человек ведь спасен. Положитесь на мистера Пайка: он умеет перевязывать раны и присмотрит за ним. Я ни разу не плавала с мистером Пайком, но много слышала о нем. Он форменный хирург. В прошлый рейс он, говорят, сделал очень удачную ампутацию [5] и после этого так возомнил о своем искусстве, что обратил свое благосклонное внимание на нашего плотника, который страдал чем-то вроде несварения желудка. Мистер Пайк был так твердо убежден в правильности своего диагноза, что пытался уговорить плотника, чтобы тот позволил удалить свой аппендикс. — Она залилась веселым смехом и потом добавила: — Говорят, будто он предлагал бедняге чуть ли не пятьдесят фунтов табаку, если тот согласится на операцию.
[5] — Ампутация — отсечение.
— Но не опасно ли… во время плавания… оставлять на судне сумасшедшего? — нерешительно заметил я.
Она пожала плечами, точно не желая отвечать, но потом все-таки сказала:
— Нет, это пустяки. Среди каждой судовой команда найдется несколько сумасшедших или идиотов. И все они всегда являются на борт насквозь пропитанные водкой, в пьяном бреду. Один раз, помню, — это было давно, мы тогда выходили в море из Ситтля, — у нас на судне оказался такой безумец. Сначала он не проявлял никаких признаков сумасшествия. Но вдруг подошел к двум агентам мореходной конторы, схватил их за руки и вместе с ними спрыгнул за борт. Мы в тот же день вышли море, и я не знаю, нашли ли их тела.
И она опять пожала плечами.
— Что вы хотите? Море сурово, мистер Патгерст. А в нашу команду мы набираем людей самого худшего сорта. Я иной раз удивляюсь, где они выкапывают таких. Мы делаем все, что можем, натаскиваем их по мере наших сил и как-то ухитряемся заставить их помогать нам нести нашу долю труда в этом мире. Но плохи они… очень плохи.
Слушая, я изучал ее лицо, сравнивал ее женственную грацию и ее прелестный костюм с грубыми лицами, размашистыми жестами и лохмотьями тех людей, и не мог в душе не признать, что она стоит на правильной точке зрения. И тем не менее, и даже, думается мне, именно поэтому, меня коробили — сентиментальность, конечно — жестокость и равнодушие, с какими она высказывала свой взгляд.
Именно потому, что она была женщина столь не похожая на тех выродков, мне было обидно за нее, — обидно, что она получила такое суровое воспитание в школе жизни моряков
— Я заметил, и меня поразило хладнокровие вашего отца во время этого происшествия, — рискнул я сказать.
— Ни разу не вынул рук из карманов? — подхватила она.
И когда я кивком подтвердил ее замечание, глаза ее весело сверкнули.
— Я так и знала. Это всегдашняя его манера. Я так часто это видела, что уже привыкла. Помню… мне шел тогда тринадцатый год… мы плыли в Сан-Франциско, а мама оставалась дома. Шли мы на ‘Дикси’. Это — большое судно, почти такое же, как ‘Эльсинора’. Дул сильный попутный ветер, и отец решил войти в гавань без буксирного парохода. Мы держали курс через Гольден-Гэт прямо на внутренний рейд Сан-Франциско. Кроме ветра, нас подгоняло быстрое течение, и людям обеих смен было приказано крепить паруса. И вдруг… Виноват был капитан одного парохода. Он не рассчитал, желая перерезать нам путь. Произошло столкновение: ‘Дикси’ врезалась носом прямо в бок пароходу, разворотила кузов и начисто снесла каюты. На пароходе было несколько сот пассажиров — мужчин, женщин и детей. Отец спокойно стоял на палубе, не вынимая рук из карманов. Он послал на бак помощника присмотреть за спасением пассажиров (многие из них уже карабкались на бушприт нашего ‘Дикси’) и таким голосом, точно просил передать ему хлеб и масло, приказал второму помощнику поставить все паруса. Он даже объяснил ему, с каких парусов начинать.
— Зачем же нужны были паруса? — перебил я ее.
— Этого требовало создавшееся положение, и отец это видел. Вы понимаете, пароход был перерезан пополам. Он в один миг пошел бы ко дну, если б его не удерживал нос нашего судна, врезавшийся ему в бок. И тем, что мы подняли все паруса и шли полным ходом, мы не давали ему освободиться и затонуть. Я страшно испугалась. Люди, спрыгнувшие или упавшие в воду, со всех сторон тонули на моих глазах, а мы все шли, не убавляя хода. Я взглянула на отца. Он был такой же, каким я его знала: руки в карманах, не спеша, ровным шагом ходит по палубе. Отдаст какое-то приказание рулевому (ему ведь надо было провести ‘Дикси’ между скопившимися в гавани судами), посмотрит на спасшихся пассажиров, толпившихся у нас на палубе, и опять смотрит вперед, выбирая путь между стоящими на якоре судами. А иногда взглянет и на несчастных, тонувших на наших глазах, но без малейшего волнения, совершенно спокойно… Конечно, утонуло много народу, но своим хладнокровием, — вот именно тем, что он держал руки в карманах, — отец спас сотни человеческих жизней. Только тогда, когда на пароходе не осталось ни одного человека (он посылал людей удостовериться в этом), было приказано убрать часть парусов. И пароход тотчас же затонул.
Она замолчала и, ожидая одобрения, смотрела на меня сияющими глазами.
— Да, это было великолепно, — согласился я. — Я преклоняюсь перед спокойствием людей с сильной волей, хотя, признаюсь, такое спокойствие в критических случаях кажется мне чем-то нечеловеческим, противоестественным. Я представляю себя на месте вашего отца и чувствую, что я не мог бы держать себя, как он. Я убежден, например, что пока этот бедняга был в воде, я страдал за него гораздо больше, чем остальные зрители, взятые вместе.
— Отец тоже страдает, только виду не подает, — заступилась она за него, как преданная дочь.
Я молча наклонил голову: я почувствовал, что она не понимает меня.

ГЛАВА V

Когда я после чая вышел из каюты на палубу, буксирный пароход ‘Британия’ был уже хорошо виден, Он должен был вывести нас из Чизапикской бухты в открытое море. Я прошел на бак. Там Сендри Байерс, по своему обыкновению, нежно прижимая обе руки к животу, выгонял матросов на работу. Ему помогал в этом другой человек, и а спросил мистера Пайка, кто это такой.
— Это Нанси, мой боцман. Правда — молодец-мужчина? — последовал быстрый ответ, и по тону мистера Пайка я догадался, что это было сказано в насмешку.
Нанси могло быть лет тридцать, не больше, хотя по его виду можно было подумать, что он живет на свете очень давно. Беззубый, с вялыми движениями усталого человека, с мутными глазами цвета аспидной доски, с бритым, болезненно желтым лицом, узкоплечий, с впалой грудью, с ввалившимися щеками, он имел вид человека в последнем градусе чахотки. Как ни мало жизни проявлял Сендри Байерс, Нанси проявлял ее еще меньше. И это были боцманы, — боцманы прекрасного американского парусника ‘Эльсиноры’! Ни одна из иллюзий за всю мою жизнь не терпела такого безнадежного крушения.
Мне было ясно, что эти люди, мягкотелые, без капли энергии, должны были бояться тех, над которыми они были поставлены как начальство. А матросы!.. Дорэ не мог бы найти лучших моделей для своего ‘Ада’! В первый раз я увидел их в полном составе, и не мог осудить боцманов за то, что они боялись этих людей. Матросы не ходили: они тяжело волочили ноги, опустив голову, некоторые даже шатались от слабости или просто оттого, что были пьяны.
Но хуже всего были их лица. Я невольно вспомнил то, что мне только что сказала мисс Уэст, — что среди судовой команды всегда найдется несколько сумасшедших или идиотов. Но эти все казались или сумасшедшими или идиотами. Я, как и мисс Уэст, удивлялся, где могли набрать такое множество человеческого хлама. У каждого был какой-нибудь изъян — скрюченное тело, искаженное лицо, — и почти все без исключения были малорослы. У немногих, оказавшихся хорошего мужского роста, были тупоумные лица. А один высокий человек, несомненно ирландец, был столь же несомненно помешанный. Он все время что-то бормотал, разговаривая сам с собой. Другой — маленький, сутулый, кривобокий человечек с кривой шеей, с хитрым, плутоватым лицом и белесыми голубыми глазами — обратился к этому сумасшедшему с каким-то непристойным замечанием, но тот не обратил на него никакого внимания и продолжал бормотать. Вслед за кривобоким человечком из трюма вынырнул великовозрастный толстый балбес, а за ним другой, такой долговязый и развинченный, что оставалось только удивляться, каким чудом мясо держится у него на костях.
Следом за этим ходячим скелетом показалось такое сверхъестественное существо, каких я еще и не видывал. Это была какая-то пародия на человека. Все тело его было скрючено, а лицо искажено, точно от боли. Можно было подумать, что его безостановочно пытали по крайней мере тысячу лет. Это было лицо забитого, слабоумного фавна. Большие черные глаза, горевшие диким огнем, говорили о невыносимом страдании, они вопросительно перебегали с одного лица на другое и так же вопросительно останавливались на всем окружающем. Эти жалкие глаза глядели так пытливо, как будто были обречены судьбой вечно отыскивать ключ к неразрешимой и грозной загадке. Только потом я узнал причину такого странного выражения глаз: человек этот был совершенно глух: у него лопнули барабанные перепонки при взрыве парового котла, искалечившего и все его тело.
Я заметил, что буфетчик стоит в дверях кухни и наблюдает издали за людьми. Глаз отдыхал на его живом, смышленом азиатском лице, так же, как и на подвижном лице ‘Коротышки’, выбежавшего из трюма вприпрыжку, с громким смехом. Но и с ним было не совсем-то ладно. Он был карлик, и, как мне сказали потом, его веселый нрав и слабый ум сделали из него шута.
Мистер Пайк на минуту остановился подле меня, и пока он следил за людьми, я наблюдал его. У него было выражение лица скотопромышленника, и ясно было, что ему внушает отвращение качество приобретенного скота.
— Всех до одного чем-то пришибло от рождения, — пробурчал он.
А они все шли: один — бледный как мертвец, с бегающими глазами, про которого я тотчас же решил, что он отпетый мерзавец, другой — сухонький, сморщенный старикашка с птичьей физиономией и крошечными, как бисеринки, злыми голубыми глазками, третий — небольшого роста, плотный малый, показавшийся мне более нормальным и не таким тупоумным, как все те, что появлялись до сих пор. Но, видно, у мистера Пайка был более наметанный глаз.
— Что такое с тобой? — прорычал он, обращаясь к этому человеку.
Разговаривая с матросом, мистер Пайк не говорил, а рычал.
— Ничего, сэр, — ответил тот, тотчас же остановившись.
— Имя твое?
— Чарльз Дэвис, сэр.
— Отчего ты хромаешь?
— Я не хромаю, сэр, — проговорил человек почтительно, и только после того, как начальник отпустил его кивком головы, бодро двинулся дальше, покачивая на ходу плечами.
— Правильный матрос, но я готов прозакладывать фунт табаку и даже месячное жалованье, что с ним что-то неблагополучно, — пробурчал мистер Пайк.
Трюм теперь, по-видимому, опустел, но мистер Пайк вдруг напустился на боцманов со своим обычным рычаньем:
— Какого черта вы торчите тут? Заснули?.. Думаете, здесь санаторий для отдыха, что ли? Марш в бак, и выволакивайте остальных!
Сендри Байерс осторожно подтянул свой живот и продолжал нерешительно топтаться на месте, а Нанси, с выражением упорного, застарелого страдания на лице, неохотно полез в бак. Вслед за тем оттуда посыпалась отборная площадная ругань, и послышался робкий, просительный голос Нанси, на чем-то кротко настаивающий.
Я заметил, какой свирепый, зверский взгляд бросил мистер Пайк в сторону бака, и приготовился увидеть бог знает каких сверхъестественных чудищ, когда матросы покажутся на свет. Вместо этого, к моему изумлению, из бака вышли три парня, казавшиеся неизмеримо выше того сброда, который предшествовал им. Я снова взглянул на мистера Пайка, ожидая увидеть смягчившееся выражение на его лице. Но, наоборот, его голубые глаза сузились и превратились в щелки, а ворчанье его превратилось в рычанье собаки, которая собирается укусить.
А те трое… Все они были невысокого роста и молодые — так, между двадцатью пятью и тридцатью годами. На всех было грубое, но приличное платье, а двигавшиеся под платьем твердые мускулы говорили об их хорошем физическом состоянии. Лица у всех были тонко очерченные и интеллигентные. И хоть и чувствовалось в них что-то странное, но что именно — я не мог определить.
Они не были голодными пропойцами, как остальные, которые, пропив последний свой заработок, околевали с голоду на берегу, пока не получили и не пропили денег, выданных им вперед за предстоящее плавание. Эти трое были здоровые парни с гибкими членами, с непроизвольно быстрыми и точными движениями. Быть может, то странное, что мне почувствовалось в них, объяснялось тем равнодушным и в то же время испытующим взглядом, каким они смотрели на меня, и от которого, казалось, ничто не ускользало. Слишком самоуверенными, слишком опытными казались они. Я был уверен, что они не моряки, а между тем не мог определить, какое место они могли занимать на суше. Я никогда не встречал людей такого типа. Пожалуй, я дам читателю более верное представление о них, описав то, что произошло.
Проходя мимо нас, они окинули мистера Пайка тем же равнодушным, острым взглядом, каким он одарил меня.
— Имя твое, имя? — рявкнул мистер Пайк на первого из тройки, явно представлявшего собой помесь ирландца с евреем. Нос был, бесспорно, еврейский, и так же бесспорно ирландскими были глаза, нижняя челюсть и верхняя губа.
Все трое сейчас же остановились, и хотя они не смотрели друг на друга, ясно было, что они о чем-то молча сговариваются между собой. Второй из тройки, в жилах которого текла бог весть какая кровь — еврейская, вавилонская или, может быть, латинская, — подал товарищам предостерегающий сигнал. Он не сделал ничего резкого, вроде подмигивания или кивка головы. Я даже не был уверен, что я перехватил этот сигнал, и тем не менее я твердо знал, что он о чем-то предупредил двух остальных, — то была слабая тень какой-то мысли, промелькнувшая в его глазах. Одним словом, что бы это ни было, а только сигнал был подан и достиг цели.
— Мерфи, — ответил на вопрос мистера Пайка первый из троих.
— Сэр! — поправил мистер Пайк свирепым голосом.
Мерфи пожал плечами в знак того, что он не понимает. Холодная самоуверенность этого человека, самоуверенность всех, троих — вот что поразило меня всего больше.
— Когда ты говоришь с офицером нашего судна, ты должен к каждой фразе прибавлять ‘сэр’, — пояснил мистер Пайк тем же свирепым тоном и с таким же свирепым лицом. — Понял?
— Да… сэр, — промямлил Мерфи с умышленной затяжкой, — я понял…
— Сэр! — заорал мистер Пайк.
— Сэр, — повторил Мерфи так тихо и небрежно, что это еще больше разозлило мистера Пайка.
— Так вот что, брат: Мерфи — слишком мудреное имя, — сказал он. — У нас здесь ты будешь прозываться Носатым. Понял?
— Понял… сэр, — последовал ответ, сознательно дерзкий по мягкости и равнодушию тона. — Носатый Мерфи? Что же, идет… сэр.
И он засмеялся — все трое засмеялись, если только можно назвать смехом смех беззвучный и ничем не выражающийся на лице. Смеялись одни лишь глаза, смеялись невесело и хладнокровно.
Уж разумеется, мистер Пайк не получил большого удовольствия от беседы с этими прожженными молодцами. Он опрокинулся на вожака, на того, который подал товарищам предостерегающий сигнал и который производил впечатление ублюдка всех семитических и средиземноморских рас:
Тебя как зовут?
— Берт Райн… сэр, — ответил этот таким же мягким, небрежным и раздражающим тоном, как и первый.
— А тебя?
Это относилось к третьему, самому, молодому, темноглазому малому, с оливкового цвета кожей и поразительно красивым, как на камее, лицом. ‘Родившийся в Америке потомок эмигрантов из Южной Италии — из Неаполя или даже из Сицилии’, — определил я.
— Твист… сэр, — ответил и этот точь-в-точь таким же тоном, как и двое других.
— Скверное имя, — насмешливо отрезал мистер Пайк. — У нас ты будешь Козленком. Понял?
— Понял… сэр. Козленок Твист… Мне это подойдет… сэр.
— Не Твист, а просто Козленок.
— Козленок так Козленок. Слушаю… сэр.
И опять все трое засмеялись своим беззвучным, невеселым смехом. Между тем мистер Пайк уже дошел до точки кипения, и ярость его искала только предлога, чтобы вылиться наружу.
— А теперь я вам, всей вашей троице, скажу кое-что, что будет полезно для вашего здоровья. — У него срывался голос от сдерживаемого бешенства. — Я знаю вашу братию. Вы — сволочь. Поняли? Сволочь. И на нашем судне с вами будут обращаться как со сволочью. Или вы будете работать, как нужно, или я доберусь до вас. В первый же раз, как вы вздумаете отлынивать от работы или даже будет только похоже на это, — вы получите свое. Поняли?.. А теперь ступайте: марш вперед к брашпилю!
Он повернулся на каблуках и пошел в обратную сторону, а я пошел рядом с ним.
— Что вы хотите с ними сделать? — поинтересовался я.
— Осадить, — проворчал он. — Я знаю эту породу. Много будет с ними хлопот. Таким отбросам даже в аду не место…
Тут речь его была прервана зрелищем, ожидавшим нас у люка номер второй. На крышке люка лежали врастяжку пять или шесть человек, и между ними Ларри, тот самый оборванец, который перед тем обозвал мистера Пайка ‘гнилым поленом’. Ясно было, что этот Ларри не исполнил приказания, так как теперь он полулежал, прислонившись спиной к мешку со своими пожитками, который ему было приказано снести на бак. Кроме того, и он и вся эта компания должны были в эту минуту работать на носу.
Мистер Пайк ступил на крышку люка и подошел вплотную к Ларри.
— Встань! — приказал он.
Ларри сделал движение, чтобы подняться, но застонал и снова опустился на мешок.
— Не могу, — проговорил он.
— Сэр!
— Не могу, сэр. Вчера вечером я был пьян и заснул на Джеферсоновом рынке. А к утру я совсем окоченел, сэр. Пришлось разминать мне кости, а то я был как деревянный.
— От холода одеревенел, бедняга? — проворчал со злой усмешкой мистер Пайк.
— Верно говорю вам, сэр: совсем как деревянный, не чувствовал ни ног ни рук.
— Ничего не чувствовал — да? Все равно как ‘гнилое полено’?
Ларри заморгал с беспокойным видом испуганной обезьяны. Он почуял опасность, но еще не знал, чего бояться. Он понимал лишь, что над ним стоит человек, за которым право и сила.
— Постой же, я тебе покажу, может ли чувствовать гнилое полено, — передразнил его мистер Пайк.
А дальше случилось вот что. Я попрошу читателя припомнить, что я говорил об огромных лапах мистера Пайка. Я говорил, что пальцы этих лап были гораздо длиннее и вдвое толще моих, что руки были огромны, а плечи необыкновенно массивны. И вот теперь он поднял правую руку, и даже не кулаком, а только кончиками пальцев, наотмашь, ударил Ларри по лицу, но так, что тот перекувыркнулся и кубарем перекатился через свой мешок с пожитками.
Человек, лежавший рядом с ним, угрожающе зарычал и с воинственным видом подался вперед, собираясь вскочить на ноги. Но он не спел вскочить. Мистер Пайк той же правой рукой ударил его по щеке. Удар прозвучал весьма внушительно. Старший помощник, видимо, обладал чудовищной силой. Казалось, он ударил совсем легко, без всякого усилия, как мог бы ударить, играя, добродушный медведь, но так велик был вес костей и мускулов ударившей руки, что человек повалился на бок и скатился с крышки люка на палубу.
В этот момент на нас набрел слонявшийся по палубе О’Сюлливан. Его бессвязное бормотанье донеслось до ушей мистера Пайка. Мгновенно ощетинившись, как дикий зверь, он уже поднял свою лапу, чтобы ударить его, и выпалил, как из пистолета:
— Чего ты? Как смеешь!.. — Но тут ему бросилось в глаза безумное лицо О’Сюлливана, и он сдержался. — Тоже из бедлама, — пояснил он.
Я невольно стал искать глазами капитана Уэста, ожидая увидеть его на корме, но оказалось, что корму от нас заслоняет средняя рубка.
Не обращая внимания на человека, лежавшего на палубе и стонавшего, мистер Пайк стоял над Ларри, который тоже стонал. Все остальные, валявшиеся раньше на крышке люка, теперь стояли на ногах, почтительные и покорные. Я тоже преисполнился почтения к этой грозной фигуре старика. Заданное им представление окончательно убедило меня в правдивости его рассказов о былых днях жестокой расправы на судах.
— Ну, кто из нас теперь гнилое полено? — спросил он у Ларри.
— Я, сэр, — сокрушенно простонал тот.
— Вставай!
Ларри поднялся без всякого усилия.
— А теперь живо на нос! Марш! И вы все тоже!
И все пошли, — угрюмо, еле волоча ноги, но все же пошли как укрощенные животные, какими, в сущности, они и были.

ГЛАВА VI

Я поднялся по трапу на нос (где, как оказалось, помещались бак, кухня и каморка с маленьким паровым насосом) и прошел по мостику до фок-мачты, откуда можно было видеть, как поднимают якорь. ‘Британия’ уже причалила к нашему борту, мы готовились к отплытию.
Группа людей ходила по кругу, ворочая брашпиль [6], остальные тоже исполняли какую-то работу на баке. Команда делилась на две смены, по пятнадцати человек в каждой. Кроме этих смен были еще парусники, юнги, боцманы и плотник, — всего около сорока человек. Но что это были за люди! Угрюмые, безжизненные, ленивые, неподвижные! Каждый шаг, каждое движение стояло им усилий, словно это были не живые люди, а поднятые из гробов мертвецы или выгнанные из больниц на работу тяжело больные. Да это и были больные, отравленные водкой, голодные, ослабевшие от плохого питания. Но что всего хуже — все они были слабоумные или помешанные.
[6] — Брашпиль — ворот для подъема якорей.
Я взглянул наверх, на сеть переплетающихся снастей, на мачты, поддерживавшие стальные реи и тянувшиеся все и выше. Там, наверху, переплетающиеся снасти казались тонким кружевом на фоне неба. Было невероятно, чтобы такая никуда не годная команда могла благополучно провести это великолепное судно через все бури, ночной мрак и опасности, какими грозит море. Я представил себе двух помощников капитана, Меллэра и Пайка, подумал об их умственном и физическом превосходстве и спросил себя, смогут ли два действительно энергичных человека заставить действовать этот человеческий хлам. По крайней мере сами они не сомневались в своих силах. Но море? Кто окажется сильнее — море или они? Если они сумеют справиться с морем, если такой фокус возможен, то ясно, что я не имею никакого представления о море.
Я стал смотреть на уродливых, ковыляющих больных, заморенных людей, тяжело топтавшихся по кругу у брашпиля. Мистер Пайк был прав. Не такими были те живые, сильные, чертовски проворные люди, что управляли судами в былые дни щегольских клиперов, — те, что дрались с офицерами, обламывали в борьбе клинки своих ножей, убивали и сами погибали в драке, но умели работать как настоящие люди. А эти спотыкающиеся скелеты, ворочающие брашпиль… Смотрел-смотрел я на них — и тщетно старался представить их себе карабкающимися по мачтам и реям, ‘вызывающими на поединок судьбу, — как говорит Киплинг, — со складными ножами в зубах’. ‘Отчего они не поют, снимаясь с якоря?’ — думал я. В старину, читал я, якорь всегда поднимался под удалые песни истых сынов моря, прирожденных моряков.
Мне надоело смотреть на эту вялую работу, и я отправился на разведки по мостику. Это было прекрасное сооружение, легкое, но крепкое, тремя воздушными скачками пересекавшее судно по всей его длине. Начиналось оно у самого бака, проходило над передней и над средней рубкой и кончалось у кормы. Ют, представлявший в сущности крышу или верхнюю палубу, тянувшуюся над всем пространством, отведенным под каюты, и занимавший всю заднюю часть судна, был очень велик. Площадь его пересекалась посередине, у самой кормы, только полукруглой и полуоткрытой будкой для штурвала, командной рубкой и каютой для хранения морских карт. По обе стороны этой каюты были двери, выходившие в маленькую переднюю, откуда лестница вела в нижнее помещение, где были жилые каюты.
Я заглянул в командную рубку, и сидевший там капитан Уэст приветствовал меня улыбкой. Он очень уютно расположился в кресле-качалке, откинув голову на спинку и вытянув ноги на соседнюю конторку. Тут же, на широкой, мягкой кушетке сидел лоцман. Оба курили сигары. Я на минуту остановился в дверях послушать, о чем говорят, и понял из их разговора, что лоцман был раньше капитаном судна.
Когда я спускался вниз, из каюты мисс Уэст доносилось ее мурлыканье и шум какой-то возни: это она разбирала свои вещи. И судя по ее бодрому, веселому голосу, она вкладывала головокружительную энергию в свое занятие.
Проходя мимо кладовой, я просунул голову в дверь и поздоровался с буфетчиком, вежливо давая ему знать, что я помню об его существовании. Его крошечные владения были поистине царством действенной воли. Все здесь было в порядке, нигде ни единого пятнышка, и я знаю, что на суше, при всем моем желании, я не нашел бы более бесшумного слуги. На его лице, когда он взглянул на меня, было так же мало или так же много выражения, как на лице сфинкса, но его раскосые черные глазки светились умом.
— Как вы находите нашу команду? — спросил я, чтобы как-нибудь объяснить мое вторжение в его царство.
— Сумасшедший дом, — ответил он быстро, с отвращением качая головой. — Слишком много сумасшедших. Все сумасшедшие. Сами видите. Мало добра. Мусор и гниль. Ни к черту.
Вот и все, что он сказал, но это подтверждало мое собственное впечатление. Быть может, и верно было то, что говорила мисс Уэст, — что в каждой судовой команде найдется несколько сумасшедших и идиотов, но можно было смело заключить, что в нашей команде их было не несколько, а много больше. И действительно, как оно и вышло на поверку, наша команда даже для нынешнего времени выродившегося мореходства была ниже среднего уровня во своей неумелости и полной непригодности к какому бы то ни было труду.
Я пришел в восхищение от моей каюты (собственно, от двух моих кают). Вада распаковал и развесил весь мой гардероб и разложил на бесчисленных полках всю библиотеку, какую я захватил с собой. Все было в полном порядке, на своем месте, начиная с моего бритвенного прибора, уложенного в ящик умывальника, моих непромокаемых брюк и сапог, подвешенных таким образом, чтобы они всегда были под рукой, и кончая моими письменными принадлежностями, аккуратно разложенными на конторке, перед которой стояла обитая кожей и наглухо привинченная к полу качалка, приглашая меня присесть отдохнуть. Моя пижама и халат лежали наготове, мои туфли стояли на обычном месте у кровати и тоже призывали меня к покою.
Здесь, внизу, царил разум и комфорт. А на палубе было то, что я только что описал, — кошмарный подбор низших существ, лишь по виду человеческих, исковерканных духовно и физически, каких-то карикатур на людей. Да, необыкновенная была у нас команда, и я никак не мог допустить, чтобы мистер Пайк с мистером Меллэром сумели обломать этих выродков и превратить их в работоспособных людей, необходимых для управления таким огромным, сложным и прекрасным механизмом, как это судно.
Я был совершенно подавлен тем, чему был только что свидетелем на палубе, и когда, вернувшись к себе в каюту, я удобно устроился в своем кресле и раскрыл второй том ‘Hail Farewell’ [7] Джорджа Мура, у меня на минуту мелькнуло что-то вроде предчувствия, что наше плавание будет неблагополучным. Но когда, оглядев мою каюту и оценив ее простор и комфорт, я подумал, что ни на одном пассажирском пароходе я не мог бы устроиться так удобно, я отогнал мрачные мысли и с удовольствием стал рисовать себе картину, как хорошо и спокойно я проведу несколько месяцев за чтением, которое в последнее время я сильно запустил.
[7] — ‘Прощальный привет’.
Как-то раз я спросил Ваду, видел ли он команду. Нет, сам он не видел, но буфетчик говорил ему, что за все годы, что он ходит в море, такой плохой команды он еще не знавал.
— Он говорит: все безголовые, не моряки, ненадежный народ, — сказал Вада. — Большие дураки, говорит, и много с ними будет хлопот. Вот увидишь, — говорит. А он уже старый человек — пятьдесят пять ему, говорит. Хороший человек, хоть и китаец. Он раньше плавал, но бросил, а теперь идет в море в первый раз. А перед тем вел большое дело в Сан-Франциско. Только вышли у него неприятности с полицией. Говорят, он опиум продавал из-под полы. Ох, много, много неприятностей он нажил. Только он хитрый: нанял хорошего законника и не попал в тюрьму. Но тот законник очень долго копался, а когда все уладилось и все неприятности кончились, тогда он — законник, то есть — забрал в свои руки все его дело, все деньги, все. И вот пришлось ему опять идти в море, как в прежнее время. Он хорошо зарабатывает здесь, получает шестьдесят пять долларов в месяц. Но ему здесь не нравится. Команда очень уж плоха. Как только кончится рейс, он уйдет с судна и снова заведет дело в Сан-Франциско.
Некоторое время спустя, когда Вада по моему приказанию открыл один из вентиляторов, я услыхал плеск и бульканье воды за бортом и понял, что мы подняли якорь и идем на буксире у ‘Британии’ по Чизапикской бухте в открытое море. На один миг у меня опять мелькнула мысль, что еще не поздно вернуться. Не отказаться ли в самом деле от дальнейшего путешествия? Ничего не могло быть легче, как пересесть на ‘Британию’, когда она будет уходить от нас, и вернуться в Балтимору. Но тут до меня донеслось звяканье посуды (это буфетчик собирался накрывать на стол), а в каюте, было так тепло и уютно, и так увлекателен был Джордж Мур…

ГЛАВА VII

Обед во всех отношениях превзошел мои ожидания, и я отметил про себя, что повар — кто бы он ни был — мастер своего дела. Хозяйничала мисс Уэст, и хотя она с буфетчиком были чужими друг другу, действовали они удивительно согласно. Судя по тому, как гладко проходил обед благодаря расторопности буфетчика, можно было принять этого человека за старого слугу, с давних пор знавшего свою хозяйку и изучившего все ее привычки.
Лоцман обедал в капитанской рубке, и здесь нас сидело за столом только четверо постоянных сотрапезников. Капитан Уэст сидел против дочери, а я по правую его руку, лицом к лицу с мистером Пайком. Таким образом место мисс Уэст приходилось справа от меня.
Мистер Пайк, в темном сюртуке (он надел его для обеда), морщившемся на выпуклых мускулах его сутулых плеч, совсем не говорил. Но он столько лет обедал за капитанским столом, что не мог не приобрести приличных манер. Сначала мне казалось, что его смущает присутствие мисс Уэст, но потом я решил, что не ее он стесняется, а капитана. Только теперь я заметил, как капитан обращается с ним. Как ни велико было расстояние, отделявшее команду от двух помощников капитана, людей совершенно другой, высшей породы, ничуть не меньше было расстояние между ними и капитаном Уэстом. Он был чистокровный аристократ. С мистером Пайком он не удостаивал говорить даже о судовых делах, а не то что о чем-нибудь постороннем.
Со мной же он обращался как с равным. Но, правда, я ведь был пассажиром. Так же обращалась со мной и мисс Уэст. Она и с мистером Пайком держалась проще. А мистер Пайк отвечал ей: ‘Да, мисс’, или: ‘Нет, мисс’, кушал, как благовоспитанный мальчик, и в то же время его серые глаза, блестевшие из-под косматых бровей, изучали меня через стол. Я, со своей стороны, тоже изучал его. Несмотря на его бурное прошлое, на его жестокие расправы с людьми в былые времена, мне он нравился. Это был честный, прямой человек. И даже не столько этим привлекал он меня, сколько тем наивным детским смехом, каким он разражался всякий раз, как я рассказывал что-нибудь смешное. Так не мог смеяться дурной человек. И я был рад, что он, а не мистер Меллэр, будет сидеть против меня за столом во время нашего плавания. И еще больше был рад, что мистер Меллэр вообще не будет сидеть с нами за одним столом.
Кажется, мы с мисс Уэст одни только и поддерживали разговор. Общительная, живая, находчивая, она задавала тон, и я еще раз обратил внимание на то, что нежный овал ее лица не соответствовал ее крепкой фигуре. Она была здоровой, сильной молодой особой, — не толстой — боже упаси — ее нельзя было назвать даже пухленькой, но очертания ее тела отличались приятной округлостью, какая обыкновенно сопровождает здоровые мускулы. В этом теле чувствовалась сила, а между тем она была худощавее, чем казалась. Помню, что когда мы встали из-за стола, я с удивлением заметил, какая у нее тонкая талия. ‘Молодая ива’, — подумал я в этот момент. И в самом деле, она напоминала иву с гибким станом и тем избытком здоровой растительной жизни, благодаря которому казалась полнее и тяжеловеснее, чем была.
Это завидное здоровье заинтересовало меня. Присмотревшись внимательнее к ее, я лицу, я заметил, что только овал его был нежен. Самое же лицо не было ни нежным ни хрупким. Ткань кожи была тонка, но плотна, как это было видно при каждом движении крепких мускулов лица и шеи. Шея былая прекрасной белой колонной, с тонкой кожей и сильными мускулами. Обратил я внимание и на руки, — не маленькие, но красивой формы, — тонкие, белые, холеные, но сильные руки. Оставалось только прийти к заключению, что она — такая же необыкновенная капитанская дочка, каким необыкновенным капитаном был ее отец. У них и носы были одинаковые: прямые, с легкой горбинкой, говорившие о силе и породе.
Пока мисс Уэст распространялась о том, как неожиданно она решила ехать (ей вдруг пришла такая фантазия, сказала она), и пока она перечисляла все осложнения, какие ей пришлось преодолевать при ее спешных сборах в дорогу, я поймал себя на том, что занимаюсь подсчетом тех людей на борту ‘Эльсиноры’, которые окажутся способными действовать. Такими были капитан Уэст и его дочь, два его помощника, Вада, буфетчик и, разумеется, я, да еще, вне всякого сомнения, повар, в чью пользу красноречиво свидетельствовал обед. Итак, в общем итоге нас, способных действовать, оказалось восемь человек. Но повар, буфетчик и Вада были слуги, а не матросы, а я и мисс Уэст — сверхкомплектные. Стало быть, из сорока пяти человек, составлявших население судна, настоящих работников, имевших прямое касательство к управлению этим судном, было только трое. Наверное, были и еще в этом смысле полезные люди. Очень возможно, что мое первое впечатление от команды обмануло меня. Был еще плотник, и может быть, он был таким же мастером своего дела, как повар. Были еще два матроса, парусники, Правда, я их еще не видал, но, может быть, и они окажутся хорошими работниками.
В конце обеда я попробовал навести разговор на занимавшую меня тему. Я рассказал, в какое восхищение привели меня мистер Пайк и мистер Меллэр своим уменьем обламывать эту распущенную, никуда не годную команду. Для меня это ново, сказал я, но я вполне признаю необходимость таких мер. Когда в дальнейшем разговоре я коснулся происшествия на люке номер второй и стал рассказывать, как мистер Пайк заставил Ларри подняться одним лишь легким шлепком концами пальцев, я прочел в глазах мистера Пайка предостережение, чуть ли не угрозу. Тем не менее я досказал все до конца.
Когда я кончил, за столом воцарилось молчание. Мисс Уэст углубилась в разливанье кофе. Мистер Пайк усердно занялся раскалыванием орехов и, как ни старался, не мог скрыть полуюмористического, полусердитого выражения, промелькнувшей в его глазах. А капитан Уэст смотрел на меня в упор, но — боже! — с какого далекого расстояния, точно я был за миллионы миль от него! Его светлые голубые глаза глядели ясно и спокойно, его голос был тих и мягок, как всегда.
— У нас принято за правило, мистер Патгерст, и я попросил бы вас придерживаться его, — никогда не говорить о нашей команде.
Это был удар прямо в лицо, и, подчеркивая мое сочувствие к оборванцу Ларри, я поспешил ответить:
— В данном случае меня заинтересовал не только вопрос дисциплины, но и способ проявлять свою силу.
— Матросы и так доставляют нам довольно неприятностей мистер Патгерст, и нам неинтересно слушать про них, — продолжал капитан Уэст таким ровным и невозмутимым тоном как будто не слышал моих слов. — Я предоставляю моим помощникам управляться с матросами. Это их дело, и им известно, что я не потерплю незаслуженного грубого или чересчур сурового обращения с людьми.
Мистер Пайк упорно рассматривал скатерть, но на его деревянном лице чуть заметно скользнула тень веселой улыбки. Я взглянул на мисс Уэст, в надежде хоть встретить сочувствие. Она откровенно расхохоталась и сказала:
— Как видите, матросы для отца не существуют. И, право, это хороший взгляд на вещи.
— Очень хороший, — пробормотал мистер Пайк.
Тут мисс Уэст дипломатично перевела разговор на другое, вскоре все мы от души смеялись, слушая ее остроумный рассказ о недавнем ее столкновении с бостонским извозчиком.
Обед кончился. Я прошел в мою каюту за папиросами и мимоходом заговорил с Вадой о поваре. Вада был большой любитель собирать всякие сведения.
— Его зовут Луи, — сказал он, — Он тоже китаец, только не совсем китаец: другая половина английская. Как называется этот остров?.. Знаете, тот остров, где долго жил Наполеон, там он и умер
— Остров Святой Елены?
— Да, да. Вот этот самый Луи родился на том острове, очень хорошо говорит по-английски.
В эту минуту с палубы спустился мистер Меллэр, только что сменившийся с вахты. Он прошел мимо меня в большую кормовую каюту, где был уже накрыт второй обеденный стол. Его ‘Добрый вечер, сэр’ было сказано с таким достоинством и так учтиво, как мог бы это сказать какой-нибудь старосветский джентльмен из южных штатов. И все-таки не нравился мне этот человек. Слишком расходилась его внешность с внутренним содержанием, скрывавшимся за ней. И в ту минуту, когда он поздоровался со мной и улыбнулся, я почувствовал, что что-то, сидящее в его черепе, наблюдает за мной, изучает меня. И не знаю почему, как бы по внезапному наитию, я вспомнил вдруг тех трех странного вида молодцов, вышедших из трюма последними, которым мистер Пайк сделал такое строгое внушение. Такое точно впечатление произвели на меня и они.
За мистером Меллэром со смущенным видом ковылял какой-то субъект, с лицом тупоумного ребенка и с телом великана. Ноги у него были еще больше, чем у мистера Пайка, но руки (я бросил быстрый взгляд на его руки) были не так велики.
Когда они прошли, я вопросительно взглянул на Ваду.
— Это плотник. Обедает за вторым столом. Зовут его Сэм Лавров. Приехал из Нью-Йорка на пароходе. Буфетчик говорит — слишком молод для плотника: двадцать два, двадцать три года.
Когда, подойдя к открытому вентилятору над моей конторкой, я снова услышал плеск воды, я вспомнил, что наше судно идет. Но так был ровен и бесшумен его ход, что, пока мы сидели за столом, мне в голову не приходило, что мы двигаемся и что вообще мы не на твердой земле. Я всю жизнь плавал на пароходах, привык к пароходам, и мне было трудно сразу приноровиться к отсутствию шума и тряски от вращающегося винта.
— Ну что, нравится тебе здесь? — спросил я Ваду, который, как и я, еще ни разу не плавал на парусном судне.
Он улыбнулся из вежливости.
— Смешной корабль. Смешные матросы. Не знаю, может быть, все будет хорошо. Увидим.
— Ты думаешь, кончится худо? — спросил я напрямик.
— Я думаю, матросы очень уж несуразные. Смешные матросы, — увильнул он от прямого ответа.

ГЛАВА VIII

Закурив папироску, я вышел на палубу и направился к баку, где шла работа. Над моей головой на звездном небе вырисовывались темные очертания парусов. Матросы поднимали паруса и делали это вяло и медленно, насколько мог судить такой новичок в этом деле, как я. Еле различимые силуэты человеческих фигур, выстроившихся в длинную линию, выбирали канаты. Работа шла среди унылого, гробового молчания, если не считать доносившегося со всех сторон рычанья вездесущего мистера Пайка, отдававшего приказания или извергавшего проклятия на головы несчастных людей.
Судя по тому, что мне приходилось читать, уж конечно в старину ни одно судно не выходило в море так невесело и так неумело. Вскоре к мистеру Пайку присоединился мистер Меллэр для руководства ходом работ.
Еще не было восьми часов, и все руки были за работой. Время от времени, когда не действовали нерешительные внушения боцманов, я видел, как тот или другой из помощников капитана бросался к поручням и сам совал нужную веревку в руки матросам.
‘Здесь, внизу, конечно, самые безнадежные из команды, — решил я. (По доносившимся сверху звукам голосов я знал, что на мачтах тоже работают люди.) — Наверное те, что там, наверху крепят паруса, все-таки больше похожи на моряков’.
Но что творилось на палубе! Человек двадцать — тридцать жалких выродков тянули канаты, поднимая рею, — тянули без согласованных усилий, с мучительной медлительностью. ‘Живее! Живее! Понатужьтесь!’ — орал мистер Пайк. Тогда они вытягивали канат на два, на три ярда и опять останавливались, как запаленные лошади на подъеме… Но как только кто-нибудь из помощников капитана подбегал к ним и налегал на канат со всей своей силой, канат продвигался дальше уже без остановок. Каждый из этих двух стариков, помощников капитана, по своей физической силе стоил полудюжины тех несчастных калек.
— Вот во что превратились плавания на парусных судах, — рявкнул мне в ухо мистер Пайк во время одной из передышек. — Не дело офицера выбирать фалы, работать, как простой матрос. Но что поделаешь, когда боцманы хуже команды!
— Я думал, матросы поют за работой, — сказал я.
— Конечно, поют. Хотите послушать?
Я почуял злорадство в его тоне, но все-таки ответил, что мне интересно послушать.
— Эй, боцман! — крикнул мистер Пайк. — Проснись! Затяни-ка песню! Про Падди Дойля — ну-ка!
Я мог бы поклясться, что во время наступившей паузы Сендри Байерс подтягивал обеими руками свой живот, а Нанси, с застывшим на лице мрачным отчаянием, облизывал губы языком и прочищал горло, собираясь начать.
Затянул песню Нанси, ибо, я уверен, другой смертный не способен был бы издать такие немузыкальные, такие некрасивые, безжизненные, неописуемо заунывные, похоронные звуки.
А между тем, судя по словам, это была веселая, ударная, разбойничья песня!
Бедняга Нанси грустно тянул:
Ой, хороши у Падди сапоги!
Убьем за сапоги мы Падди Дойля.
Тяни, тяни, потягивай, тяни!
— Довольно! Будет! — заорал мистер Пайк. — У нас тут не похороны. Неужели не найдется у вас запевалы? Ну-ка, попробуйте еще раз!
Он оборвал на полуслове, подскочил к матросам, выхватил у них из рук канат (они взялись было не за тот, за какой было нужно) и сунул им другой:
— Ну-ка, боцманы, другую песню! Валяй!
Тогда в темноте раздался голос Сендри Байерса, разбитый, слабый и, пожалуй, еще более похоронный, чему Нанси:
Взвейся выше, выше, рея!
Водочки для Джонни!
Предполагалось, что вторую строчку подхватывает хор, но подтянули два-три человека — не больше. Сендри Байерс срывающимся голосом затянул дальше:
Убила водочка мою сестрицу Сью…
Но тут вступил в хор мистер Пайк. Ухватившись обеими руками за канат, он громко, с редким ухарством и шиком пропел:
И старичка она убила. Не беда!
Плесните водочки для Джонни.
И он допел до конца эту залихватскую песню, подбодряя команду к работе и заставляя ее подхватывать хором припев: ‘Водочки для Джонни’.
И под его голос все ожили: тянули канат, подвигались вперед, пели, пока он разом не оборвал, скомандовав:
— Крепить снасти!
И тотчас же вся жизнь ушла из этих людей, и снова это были прежние никчемные существа, без толку топчущиеся на месте, спотыкающиеся и натыкающиеся в темноте друг на друга, нерешительно хватающиеся то за одну, то за другую веревку, и неизменно не за ту, за какую надо. Конечно, были между ними и такие, которые сознательно отлынивали от работы, а один раз со стороны средней рубки до меня донеслись звуки ударов, ругань и стоны, и из темноты выскочили два человека, а следом за ними пронесся мистер Пайк, грозя им самыми ужасными карами, если он еще хоть раз поймает их на такой штуке.
Все это подействовало на меня так удручающе, что я не мог выдерживать дальше: я повернул назад и поднялся на ют. По подветренной стороне командной рубки тихим шагом ходил взад и вперед капитан Уэст и лоцман. Я прошел дальше к штурвалу и там увидел того самого маленького, сухонького старичка, которого заметил ещё днем. При свете фонаря его маленькие голубые глазки смотрели еще ехиднее и злее. Он был такой миниатюрный и сухой, а штурвал — такой большой, что они казались одной вышины. Лицо у него было обветренное, корявое, все в морщинах, и по виду он казался на пятьдесят лет старше мистера Пайка. Меньше всего можно была ожидать встретить в качестве рулевого на одном из наших лучших парусных судов такую ископаемую фигуру дряхлого старика. Позднее я узнал через Ваду, что его зовут Энди Фэй и что, по его словам, ему никак не больше шестидесяти трех лет.
Я прислонился к борту на подветренной стороне будки штурвала и стал смотреть на высокие мачты и на мириады веревок, слабо проступавшие в темноте. Нет, меня положительно не прельщало это плавание. Вся атмосфера здесь, на судне, была какая-то неприятная. И началось плохо. В течение нескольких часов я мерз на пристани, пока ждал парохода. А потом еще этот приятный сюрприз, когда оказалось, что мисс Уэст едет с нами. А эта команда из калек и помешанных!.. ‘Хотел бы я знать, — думал я, — торчит ли еще тот раненый грек в средней рубке, и зашил ли его мистер Пайк?’ Но я твердо знал одно — что я не хотел бы быть пациентом у такого хирурга.
Даже у Вады, никогда не плававшего на парусных судах, были свои сомнения насчет нашего путешествия. Были они и у буфетчика, который большую часть жизни провел на парусных судах. Что касается капитана Уэста, то для него команда не существовала. Ну, а мисс Уэст была так возмутительно нормально здорова, что не могла не быть оптимисткой в такого рода вещах. В ней жизнь била ключом. Ее красная кровь говорила ей, что она будет жить вечно и что ничего дурного не может случиться с ее великолепной особой.
О, верьте мне, я знаю, на что способна красная кровь! И таково было мое тогдашнее настроение, что это здоровое полнокровие мисс Уэст было для меня оскорблением, ибо я знал, как неразумна и как порывиста может быть красная кровь. И вот по меньшей мере пять месяцев — недаром же мистер Пайк предлагал держать пари на все его месячное жалованье, что мы не закончим рейса раньше этого срока, — по меньшей мере пять месяцев мне предстоит провести в обществе этой девицы. Как верно то, что космическая пыль есть космическая пыль, так же верно и то, что прежде чем кончится наше плавание, она начнет преследовать меня своей любовью.
Пожалуйста, не поймите меня превратно. Моя уверенность в этом вытекала отнюдь не из преувеличенно лестного мнения о моей привлекательности для женского пола, а только из моего далеко не лестного мнения о женщинах. Я считаю, что почти все женщины инстинктивно охотятся за мужчинами, — этот инстинкт вложен в них природой. Женщина тянется к мужчине с такою же слепою стихийностью, с какой подсолнечник тянется к солнцу, с какой цепляются усики виноградной лозы за все, за что только могут уцепиться.
Можете сказать, что я blasИ [8], — я не обижусь, если под этим словом вы подразумеваете пресыщение жизнью, интеллектуальное и моральное, какое может постигнуть даже молодого, тридцатилетнего человека. Да, мне только тридцать лет, и я устал от жизни, устал и терзаюсь сомнениями. Потому-то я и пустился в это плавание. Мне хотелось уйти от всех этих переживаний, побыть наедине с самим собой и подумать, как жить дальше.
[8] — Blase — по-французски — пресыщенный, равнодушный.
Мне иногда казалось, что пресыщение жизнью и усталость были вызваны успехом моей пьесы, — первой моей пьесы, как это всем известно. Но это был успех такого рода, что в моей душе он поднял сомнения, как поднял их и успех нескольких томиков моих стихотворений. Права ли публика? Правы ли критики? Конечно, назначение художника — живописать жизнь, но что я знал о жизни?
Итак, теперь вы, может быть, начинаете понимать, что я разумею под болезнью, называющейся ‘пресыщение жизнью’, которой я страдал. И я в самом деле страдал, страдал серьезно. Меня преследовали сумасшедшие мысли навсегда уйти от мира. У меня в голове даже сложилась было идея отправиться на Молокаи и посвятить остаток моих дней прокаженным. Такая дикая идея у тридцатилетнего человека, здорового и сильного, не пережившего никакой особенной трагедии, обладающего таким огромным доходом, что он не знал, куда его девать, — у человека, чье имя, благодаря его заслугам, было у всех на устах, у человека, доказавшего свое право на внимание общества! И я был этим сумасшедшим человеком, который был готов избрать себе в удел уход за прокаженными.
Могут, пожалуй, сказать, что успех вскружил мне голову. Прекрасно, допустим, что так. Но от чего бы ни происходила моя болезнь, хотя бы даже от успеха, вскружившего мне голову, она была фактом, — неопровержимым фактом. Мне было хорошо известно, что я достиг полного умственного и артистического развития, что я достиг в некотором роде границы своего развития. И я поставил диагноз моей болезни и прописал себе лекарство — путешествие. И вдруг появляется эта возмутительно здоровая и глубоко женственная мисс Уэст и едет с нами. Это был последний из ингредиентов, какой могло прийти мне в голову включить в рецепт прописанного мною лекарства.
Женщины! Женщины! Видит Бог, меня достаточно изводили их преследования, чтобы я мог не знать их. Судите сами: тридцать лет отроду, не совсем урод, занимает видное положение в свете, как интеллигентный человек и художник, и сногсшибательный доход, — как же не гоняться за таким человеком! Да будь я горбун, калека, урод, за мной гонялись бы уже из-за одного моего имени, из-за одних моих денег.
Да и любовь! Разве не знал я любви — лирической, страстной, безумной, романтической любви! И это тоже испытал я в свое время. Я тоже трепетал и пел, рыдал и вздыхал. И горе знал, и хоронил своих мертвых. Но это было так давно! Ох, как я был тогда молод! Мне едва исполнилось двадцать четыре года тогда. А после того жизнь преподала мне тяжелый урок, и я понял горькую истину, что даже бессмертное горе умирает. И я опять смеялся и принимал участие в игре в любовь с хорошенькими свирепыми мотыльками, летевшими на свет моего богатства и артистической славы. А потом я с отвращением отвернулся от женских приманок и пустился в новую длительную авантюру ломанья копий в царстве мысли. И вот теперь очутился на борту ‘Эльсиноры’, выбитый из седла столкновением с кончеными проблемами жизни, выбывший из строя с проломленной головой.
Пока я стоял у борта, стараясь отогнать мрачные предчувствия насчёт нашего плавания, мне вспомнилось, как мисс Уэст энергично хлопотала внизу над разборкой своего багажа и как весело она напевала, устраивая свое гнездышко. А от нее мысль моя перенеслась к извечной тайне женщины. Да, со всем моим футуристическим презрением к женщине, я всегда вновь и вновь поддавался этим чарам, — чарам тайны женщины.
Я не создаю себе иллюзий — боже меня упаси! Женщина, ищущая любви, воительница и победительница, хрупкая и свирепая, нежная и жестокая, гордая, как Люцифер, и лишенная всякого самолюбия, представляет вечный, почти болезненный интерес для мыслителя. Где источник того огня, что прорывается сквозь все ее противоречия, сквозь ее низменные инстинкты? Откуда эта ненасытная жажда жизни, вечная жажда жизни, — жизни на нашей планете? Иногда мне это кажется чем-то ужасным, бесстыдным и бездушным. Иногда меня это сердит, иногда я преклоняюсь перед величием этой тайны. Нет, не убежать от женщины. Как дикарь всегда возвращается в темный бор, где обитают злые духи, а может быть, боги, так и я все возвращаюсь к созерцанию женщины.
Голос мистера Пайка прервал мои размышления. С бака через все судно несся его рев:
— Эй, вы там! На верхнюю рею!.. А ты смотри: только оборви мне ревант, я тебе башку проломлю.
Он опять закричал, но уже не таким грубым голосом. Теперь он обращался к Генри — тому юноше, который поступил на ‘Эльсинору’ с учебного судна.
— Эй, Генри, на верхнюю рею! — кричал он. — Прочь эти реванты! Закрепи их на рее!
Выведенный таким образом из задумчивости, я решил лечь спать. Я уже взялся за ручку двери рубки, чтобы спуститься вниз, когда мне вслед опять прогремел голос мистера Пайка.
— Ну-ка, молодчики, переодетые дворянские сынки! Проснитесь! Живо наверх!

ГЛАВА IX

Я плохо спал. Сначала зачитался и долго читал в постели. Только в два часа утра я погасил керосиновую лампу, которую Вада достал для меня. Заснул я мгновенно (способность скоро засыпать — самое драгоценное мое свойство), но почти тотчас же проснулся. И с той минуты началось: я беспокойно метался, стараясь заснуть, задремал и вдруг, как от толчка, опять просыпался и наконец бросил пытаться заснуть. Я чувствовал какое-то раздражение по всей коже. Недоставало только, чтобы при моих расстроенных нервах я заболел крапивной лихорадкой, да еще в холодную зимнюю пору.
В четыре часа я зажег лампу, взялся опять за книгу и позабыл про свою раздраженную кожу, увлекшись восхитительными выпадами Вернон Ли против Вильяма Джемса и его ‘воли к вере’. Я был на наветренной стороне судна, и мне слышны были раздававшиеся на палубе над моей головой мирные шаги вахтенного офицера. Это не были шаги мистера Пайка, или мистера Меллэра или лоцмана. ‘Значит, там наверху кто-то бодрствует, и работа идет своим чередом, — думал я. — За ходом судна бдительно наблюдают и — ясное дело — будут наблюдать каждый час и все часы нашего плавания’.
В половине пятого я услышал звон будильника, который буфетчик тотчас же остановил. Через пять минут буфетчик встал. Я поманил его рукой в мою открытую дверь и попросил подать мне кофе. Вада служил у меня уже несколько лет, и я был уверен, что он отдал буфетчику самые точные инструкции на этот счет и передал ему мой кофе и мой спиртовый кофейник.
Буфетчик был настоящее золото. Через десять минут он подал мне чашку превосходного кофе. Я читал до самого рассвета, а в половине девятого, позавтракав в постели, был уже на палубе, выбритый и одетый. Дул легкий попутный северный ветер. Мы все еще шли на буксире, но с поднятыми парусами. В командной рубке капитан Уэст и лоцман курили сигары. У штурвала стоял человек, про которого я тотчас же решил, что он настоящий работник. Он был невысок — ниже среднего роста, лицо у него было интеллигентное, с широким умным лбом. Потом мне сказали, что зовут его Том Спинк и что он англичанин. У него были голубые глаза, светлая кожа, в волосах заметно пробивалась седина, и на глаз ему смело можно было дать лет пятьдесят. На мое приветствие он весело ответил: ‘С добрым утром, сэр’ — и, произнося эти простые слова, улыбнулся. Он не был похож на моряка, как Генри, юнга с учебного судна, и все-таки я сразу почувствовал, что он — моряк, и опытный моряк.
На вахте стоял мистер Пайк, и на мое одобрительное замечание о Томе Спинке он ворчливо согласился, что этот человек — ‘лучший из всего котла’.
Из командной рубки вышла мисс Уэст своей живой, эластичной походкой, розовая после сна, и немедленно начала устанавливать свои отношения с внешним миром. Когда на ее вопрос, как я спал, я ответил: ‘Отвратительно’, она потребовала объяснения. Я ей сказал о моей предполагаемой крапивнице и показал волдыри на руках.
— Вам надо очистить кровь, — быстро решила она. — Погодите минутку. Я посмотрю, не найдется ли у меня чего-нибудь для вас.
С этими словами она сбежала вниз и мигом вернулась со стаканом воды, в которой развела чайную ложку кремортартара.
[9] — Кремортартар — белый винный камень.
— Выпейте! — приказала она безапелляционным тоном.
Я выпил. А в одиннадцать часов (я сидел на палубе) она подошла к моему стулу со второй порцией того же снадобья и, кстати, распекла меня за то, что я позволяю Ваде кормить Поссума мясом. От нее мы с Вадой и узнали, что давать мясо маленьким щенкам — смертный грех. Затем она предписала диету для Поссума и дала на этот счет строгий наказ не только мне и Ваде, но и буфетчику, и плотнику, и мистеру Меллэру. К двум последним она отнеслась особенно подозрительно, так как они обедали за отдельным столом в большой задней каюте, где Поссум часто играл, и, не стесняясь, высказала им свои подозрения прямо в глаза. При этом плотник робким тоном бормотал что-то непонятное на ломаном английском языке, стараясь уверить ее в своей невинности как в прошлом, так и в настоящем и в будущем, и со сконфуженным видом топтался перед ней на своих огромных ногах. Оправдания мистера Меллэра были такого же характера, с тою лишь разницей, что произносились с мягкостью и галантностью лорда Честерфильда.
Короче, питание Поссума подняло целую бурю в домашнем обиходе ‘Эльсиноры’, а к тому времени, когда буря улеглась, между мисс Уэст и мной установилась своего рода близость: у меня явилось такое чувство, что мы с ней оба хозяева щенка. Позднее, днем, я заметил, что Вада уже не ко мне, а к мисс Уэст обращается за инструкциями относительно количества теплой воды, каким следует разбавлять сгущенное молоко для Поссума, и так далее.
Завтрак, так же как и обед накануне, заслужил мое полное одобрение и еще более возвысил повара в моих глазах. Перед обедом я прогулялся в кухню, чтобы познакомиться с поваром. Он был несомненно китаец, пока не начинал говорить, а если судить только по его голосу — он был англичанин. Он говорил таким культурным языком, что я не преувеличил бы, если бы сказал, что он говорит как оксфордец. Он был тоже старик, по меньшей мере шестидесятилетний (сам он сознавался в пятидесяти девяти). Самым заметным в его наружности были три вещи: улыбка, освещавшая все его начисто выбритое азиатское лицо и азиатские глаза, ровные, белые, великолепные зубы (я даже думал, что они искусственные, пока Вада не уверил меня, что они настоящие), и его руки и ноги. Руки, до смешного маленькие и очень красивые, заставили меня обратить внимание на его ноги. Ноги были тоже замечательно малы и очень аккуратно, почти щегольски обуты.
В полдень мы высадили лоцмана, но ‘Британия’ вела нас на буксире до самого обеда и отпустила только тогда, когда нас окружал широкий океан, и земля казалась лишь неясным пятнышком на западном горизонте. Собственно, только с того момента, как мы расстались с ‘Британией’, можно было считать, что мы ‘вышли в море’, то есть начали плавание в буквальном смысле, хотя прошли уже весь двадцатичетырехчасовой путь от Балтиморы до океана.
Незадолго до того, как мы отпустили буксир, я стоял на корме и смотрел вперед, облокотившись на перила. В это время ко мне подошла мисс Уэст. Она весь день была занята в своей каюте и теперь вышла подышать воздухом, сказала она. Минут пять она с видом опытного моряка осматривала горизонт, затем сказала:
— Барометр стоит очень высоко — 30.60. Этот легкий северный ветер недолго продержится. Он или совсем стихнет или перейдет в северо-восточный шторм.
— Что бы вы предпочли? — спросил я.
— Разумеется, шторм. Он отнесет нас от берега и поможет мне скорее справиться с морской болезнью… О да, — добавила она, — я хороший моряк, но я ужасно страдаю от качки в начале каждого плавания. Теперь вы, вероятно, не увидите меня дня два. Вот почему я так торопилась устроиться в своей каюте.
— Я читал, что лорд Нельсон никогда не мог преодолеть своего отвращения к морю, — сказал я.
— Отца тоже укачивает иногда, мне случалось видеть его в этом состоянии, — сказала она. — Да, даже самые крепкие, самые закаленные моряки часто страдают от качки.
Тут к нам присоединился мистер Пайк, прекратив на минуту свое вечное хождение взад и вперед, и стал рядом с нами, облокотившись на перила.
Нам видна была большая часть команды, выбиравшей канаты на главной палубе под нами. На мой неопытный глаз эти люди не внушали никакого доверия.
— Незавидная команда — как вы находите, мистер Пайк? — заметила мисс Уэст.
— Чего уж хуже! — проворчал мистер Пайк. — А я уж, кажется, довольно насмотрелся всяких команд. Теперь мы их учим обращаться с талями.
— У них голодный вид, — вставил я.
— Да так оно и есть: они почти всегда приходят к нам голодными, — отозвалась мисс Уэст, и глаза ее остановились на матросах с тем самым выражением оценивающего скот скотопромышленника, какое я подметил раньше у мистера Пайка. — Но это ничего: от регулярной жизни они скоро растолстеют. Не будут водки пить, будут хорошо питаться — и живо поправятся. Не правда ли, мистер Пайк?
— Конечно. Они всегда поправляются на море. Вот вы увидите, как они оживут, когда мы приберем их к рукам… если нам это удастся. А все-таки препаршивый народ.
Я взглянул вверх, на широкие полотнища парусов. Наши четыре паруса, казалось, занимали все место, на каком только можно было распустить паруса, а между тем матросы под наблюдением мистера Меллэра натягивали между мачтами еще какие-то треугольные паруса вроде кливеров, и их было так много, что они заходили один на другой. Люди работали так неловко и так медлительно, что я спросил:
— А что бы вы делали, мистер Пайк, с этой зеленой командой, если бы вот сейчас налетел шторм на всю паутину из парусов?
Он пожал плечами с таким видом, точно я спросил, что бы он делал, если бы его застигло землетрясение посреди улицы и с двух сторон ему валились бы на голову нью-йоркские небоскребы.
— Что бы мы делали? Убрали бы паруса, — ответила за него, мисс Уэст. — О, будьте покойны, мистер Патгерст, это можно: сделать со всякой командой. Если бы это было недостижимо, я бы давно уже утонула.
— Так же, как и я. Совершенно верно, — поддержал ее мистер Пайк.
— В критические минуты офицеры делают чудеса с самой плохой командой, — добавила мисс Уэст.
Мистер Пайк снова подтвердил ее слова одобрительным кивком, и я заметил, как его огромные лапы, перед тем свободно лежавшие на перилах, бессознательно напряглись и сжались в. кулаки. Заметил я и свежие ссадины на суставах его пальцев. Вдруг мисс Уэст весело рассмеялась, точно вспомнив о чем-то.
— Помню, один раз шли мы из Сан-Франциско с самой безнадежной командой. Это было на ‘Лалла Рук’. Помните вы ‘Лалла Рук’, мистер Пайк?
— Пятое судно под командой вашего отца. Как не помнить? Оно потом погибло на западном берегу во время землетрясения. Его сорвало с якорей и набежавшей волной выкинуло на берег прямо под скалу, и скала обрушилась на него.
— Ну да, вот это самое судно. Ну-с, так состав команды был тогда такой: чернорабочие, каменщики, погонщики скота и бродяги. Больше всего было бродяг. Не могу себе представить, откуда выкопали наши агенты такой сброд. Много было между ними и китайцев. Посмотрели бы вы на них, когда их в первый раз послали на ванты. Клоуны — да и только, лучше всякого цирка. — Она опять рассмеялась. — И как только мы вышли в открытое море, задул жестокий ветер, и пришлось убрать часть парусов. Вот тут-то наши офицеры и показали себя. Как они управились — Бог один знает! Это было какое-то чудо… Помните мистера Гардинга, Сайлеса Гардинга, мистер Пайк?
— Еще бы не помнить! — с восторгом подхватил мистер Пайк. — Человек был, настоящий человек. И ведь уже и тогда был старик.
— Да. Страшный человек, — проговорила она, и добавила почти с благоговением: — Удивительный человек! — Она повернулась ко мне. — Он служил на ‘Лалла Рук’ помощником капитана. Матросы были самые жалкие, неумелые люди — новички. Почти всех укачало. Но мистер Гардинг все же ухитрился убрать паруса… Ах да, я вот что хотела рассказать… Я стояла на корме, вот как сейчас, а кучка этих оборванцев под наблюдением мистера Гардинга устанавливала реванты на марселе. На какой это будет высоте от палубы, мистер Пайк?
— Позвольте… ‘Лалла Рук’… — Мистер Пайк помолчал, соображая. — Да около ста футов будет, я думаю.
— Мне и самой так казалось. Ну вот, один из новичков, бродяга (должно быть, он уже попробовал тяжелую руку мистера Гардинга) сорвался с марса-реи. Я была тогда еще девочкой, но и я понимала, что это верная смерть, потому что он падал с наветренной стороны судна прямо на палубу. Но он попал на парус, в самую середину, и это ослабило его падение. Он перекувырнулся и стал на палубу на ноги, целый и невредимый. И очутился против мистера Гардинга лицом к лицу. Не знаю, кто из двух больше удивился, но думаю, что мистер Гардинг, потому что он буквально остолбенел. Он ожидал, что этот человек убьется. А тот… Казалось бы, он должен был совсем растеряться. Не тут-то было: он только взглянул на мистера Гардинга и отскочил, потом, как кошка, стал карабкаться на снасти и мигом взобрался на ту же самую марса-рею.
Мисс Уэст и мистер Пайк. смеялись так громко, что я даже не понимаю, как они расслышали, когда я сказал:
— Удивительно! Воображаю, как должно было подействовать на нервы этого человека, пока он падал, сознание, что его ожидает верная смерть.
— Очевидно, вид мистера Гардинга подействовал на него сильнее, — проговорил мистер Пайк с новым взрывом смеха, к которому присоединилась и мисс Уэст.
Все это было очень хорошо в своем роде. Море есть море, и судно есть судно, и судя по тем экземплярам команды, какие я видел, суровое обращение с ними было необходимо. Но то, что молодая женщина, такая изящная, как мисс Уэст, знала о подобных вещах и была до такой степени поглощена этой стороной судовой жизни, было уже нехорошо. Нехорошо — с моей точки зрения, хотя я, сознаюсь, был заинтересован, и благодаря такому факту мне становилась понятнее реальная жизнь. А все-таки, чтобы мириться с такими вещами, надо было иметь крепкие нервы, и мне неприятно было думать, что мисс Уэст так очерствела.
Я взглянул на нее и не мог еще раз не заметить, как плотна и тонка ее кожа: У нее были темные волосы и темные брови, почти прямые и низко лежавшие над глазами. Глаза были серые, теплого серого цвета, с продолговатым разрезом и со спокойным, открытым выражением — умные и живые глаза. Пожалуй, и вообще самым характерным выражением ее лица было большое спокойствие. Казалось, она не знает волнений и всегда пребывает в согласии с самой собой и с внешним миром. Самым красивым в ее лице были глаза, окаймленные темными, как и брови и волосы, ресницами. Замечательно красив был и ее нос, совершенно прямой, напоминавший нос ее отца. Безукоризненные очертания переносицы и ноздрей бесспорно свидетельствовали о хорошей породе.
Рот у нее был подвижной, с красивым изгибом тонких губ, благородный, выразительный рот, не очень большой, но и не маленький, — я бы сказал — богатый рот, богатый по разнообразию выражении, — выражавший силу в серьезные минуты и умевший хорошо смеяться. Вся ее здоровая, живая натура сказывалась в очертаниях этого рта и в глазах. Когда она улыбалась, зубов не было видно: улыбалась она больше глазами. Но когда она смеялась, вы видели два рада крепких, ровных белых зубов, не маленьких, как у ребенка, а как раз тех сильных, нормальной величины зубов, какие ожидаешь увидеть у такой здоровой, нормальной женщины, как она.
Я не назвал бы ее красавицей, а между тем она обладала многими данными, делающими женщину красивой. У нее была красота сочетания красок, здоровая белизна кожи, которую подчеркивали темные волосы, темные ресницы и брови. А темные ресницы и брови и белизна кожи только ярче выставляли теплые тона ее серых глаз. Лоб у нее был не слишком широкий и не очень высокий, но совершенно гладкий. На нем не видно было ни одной морщинки, ни намека на излишнюю чувствительность или нервность, ни следа мрачных дней упадка духа и белых, бессонных ночей.
Бесспорно, у нее были все необходимые атрибуты здоровой человеческой самки, не знавшей ни горя, ни тяжелых забот, все признаки нормальной женщины с крепким телом, в котором все процессы совершались автоматически, без всяких трений.
— Сейчас мисс Уэст показала себя в новой роли предсказательницы погоды, — сказал я мистеру Пайку. — Интересно, что вы предскажете насчет ближайшей погоды?
— Не удивительно, что мисс Уэст берется предсказывать погоду, — отозвался мистер Пайк, переводя глаза с тихо волнующегося моря на небо. — Она не в первый раз плывет по северной части Атлантического океана зимой. — С минуту он соображал, изучая море и небо. — Принимая во внимание высоту барометра, я бы сказал, что скоро или поднимется небольшой северо-восточный ветер или наступит полный штиль. Но больше шансов в пользу штиля.
Мисс Уэст одарила меня торжествующей улыбкой и вдруг схватилась за перила, так как в этот момент ‘Эльсинору’ подкинуло особенно высокой волной и разом бросило в провал между волнами, так что все паруса ослабли и заполоскались с глухим рокотом.
— Так и есть — штиль, — проговорила мисс Уэст с легкой гримаской. — Если будет так продолжаться, я через пять минут буду лежать пластом на моей койке.
Она отмахнулась от изъявлений моего сочувствия.
— Не беспокойтесь обо мне, мистер Патгерст. Правда, морская болезнь противна и неприятна, как противна всякая грязь или дождливая погода. Но это пройдет. Во всяком случае морскую болезнь я предпочитаю крапивной лихорадке.
Внизу с матросами было что-то неладное: чего-то они не поняли, в чем-то промахнулись — это было ясно, так как мистер Меллэр вдруг повысил голос. У него, как и у мистера Пайка, была манера рычать на людей, что очень неприятно резало ухо.
У многих матросов были на лицах синяки, а у одного так распух глаз, что совсем закрылся.
— Похоже на то, что он впотьмах наткнулся на пиллерс [10], — заметил я.
[10] Пиллерс — стойка под бимсом, поддерживающая палубу судна.
Как нельзя более красноречив был быстрый взгляд, бессознательно брошенный мисс Уэст на лежавшие на перилах огромные лапы мистера Пайка со свежими ссадинами на суставах пальцев. Это было ударом кинжала мне в сердце: она знала.

ГЛАВА Х

В тот вечер нас обедало в столовой только трое: ‘Эльсинору’ раскачивало мертвой зыбью наступившего штиля, заставившей мисс Уэст спрятаться в своей каюте.
— Теперь вы не увидите ее несколько дней, — сказал мне капитан Уэст. — Совершенно то же бывало и с ее матерью. Она была прирожденным моряком, но ее укачивало в начале каждого плавания.
— Это обычная встряска от перемены обстановки.
Мистер Пайк удивил меня: еще ни разу я не слыхал от него за столом такой длинной фразы.
— Каждый из нас, расставшись с сушей, испытывает эту встряску. Приходится забыть о покойных днях на берегу, обо всех хороших вещах, которые можно получить за деньги, и отстаивать вахту за вахтой — четыре часа на палубе и четыре внизу. Это не легко достается, — нервы натягиваются, и чувствуешь себя очень скверно, пока не привыкнешь к перемене. Приходилось вам, мистер Патгерст, слышать в Нью-Йорке этой зимой Карузо и Бланш Арраль?
Я кивнул, все еще удивляясь такой его многоречивости за столом.
— Ну вот, вы только представьте себе: слушать их всех — и Карузо, и Бланш Арраль, и Уизерспуна, и Амато, — слушать в столице вечер за вечером, а потом распрощаться со всем этим, выйти в море и отбывать вахту за вахтой. Оно не слишком приятно.
— Вы не любите моря? — спросил я.
Он вздохнул.
— Не знаю. Я ведь ничего не знал, кроме моря.
— И музыки, — вставил я.
— Да. Но море и бесконечные плавания лишили меня большей части той музыки, какою я хотел бы наслаждаться.
— Вы, вероятно, слышали Шуман Гейнк?
— Поразительно! Поразительно! — пробормотал он с благоговением и взглянул на меня. В его глазах стоял нетерпеливый вопрос. — Если хотите… у меня есть с полдюжины ее пластинок, а до ночной моей вахты еще далеко. Если капитан Уэст разрешит… — Капитан Уэст кивнул в знак того, что он разрешает. — Так хотите послушать? У меня довольно хороший граммофон.
Затем, к моему изумлению, как только буфетчик убрал со стола, этот заплесневелый старый пережиток былых дней жестокой кулачной расправы с людьми, этот видавший всякие вида, потрепанный морем обломок вынес из своей каюты граммофон с великолепнейшей коллекцией пластинок и все это расставил и разложил на столе. Открыли настежь широкие двери каюты, образовав таким образом из столовой и задней каюты одну большую комнату. Мы с капитаном Уэстом расположились в широких кожаных креслах в задней каюте, пока мистер Пайк устанавливал граммофон. Его лицо было освещено висячими лампами, и каждый оттенок выражения на этом лице был ясно виден мне.
Я ожидал услышать какой-нибудь популярный мотив — и ошибся. Мистер Пайк, очевидно, признавал только серьезную музыку, и его бережное обращение с пластинками уже само по себе было откровением для меня. Каждую пластинку он брал в руки как святыню, с почтительной осторожностью развязывал, развертывал ее и, прежде чем поставить под иголку, обчищал мягкой щеточкой из верблюжьего волоса. В первые минуты я видел только огромные грубые руки грубого человека, с ободранными суставами пальцев, — грубые руки, в каждом движении которых чувствовалась любовь. Каждое прикосновение их к пластинкам было лаской, и пока пластинка звучала, он стоял над ней в благоговении, уносясь мечтой в какой-то рай небесной музыки, известный ему одному.
Все это время капитан Уэст сидел, откинувшись на спинку кресла, и курил сигару. Его лицо ничего не выражало, музыка его не трогала, по-видимому, он витал где-то далеко. Я склонен думать, что он даже не слыхал граммофона. Он не делал никаких замечаний, ничем не проявлял ни одобрения, ни неодобрения исполнявшейся пьесе. Он казался сверхъестественно невозмутимым, сверхъестественно далеким. И наблюдая за ним, я спрашивал себя, в чем состоят его обязанности. Ни разу я не видел, чтобы он что-нибудь делал. Мистер Пайк наблюдал за нагрузкой судна. Капитан Уэст явился на борт только тогда, когда судно было готово к отплытию. Ни разу я не слышал, чтобы он отдавал приказания. Выходило так, как будто всю работу делали мистер Пайк и мистер Меллэр. А капитан Уэст только курил сигары, знать не хотел своей команды и пребывал в блаженном неведении того, что творилось на ‘Эльсиноре’.
Когда граммофон кончил хор — ‘Аллилуйя’ из оратории ‘Мессия’ и псалом ‘Он накормит стадо свое’, — мистер Пайк сказал мне почти извиняющимся тоном, что он любит духовную музыку, может быть, потому, что, когда он был мальчиком, ему пришлось петь в церковном хоре Сан-Франциско.
— А потом я ударил попа по голове палочкой дирижера. Пришлось удирать, и я опять ушел в море, — заключил он с жестким смехом.
И вслед затем он опять замечтался над мейерберовским ‘Царем Небесным’ и над ‘О, покойся во Господе’ Мендельсона.
Когда пробило три четверти восьмого, он старательно завернул свои пластинки и унес их вместе с граммофоном к себе в каюту. Я побыл с ним, пока он свертывал себе папиросу в ожидании восьми часов.
— У меня еще много хороших вещей, — сказал он мне конфиденциальным тоном. — Кенена ‘Придите ко мне’, ‘Распятие’ Фора, а потом еще ‘Поклонимся Господу’ и ‘Свете тихий’ для хора. А еще вот ‘Иисус, возлюбленный души моей’. Это такая прелесть! — за сердце хватает. Как-нибудь вечерком я вам сыграю все это.
— Вы верующий? — спросил я его.
Это восторженное преклонение перед духовной музыкой и эти грубые руки мясника… Я не мог отделаться от этого впечатления, что и побудило меня задать мой вопрос.
Он заметно колебался, прежде чем ответил:
— Я верю… когда слушаю эти вещи.

* * *

Я опять отвратительно спал ночью. Не выспавшись накануне я рано закрыл книгу и погасил лампу. Но не ушел я задремать, как меня опять разбудил приступ крапивной лихорадки. Весь день она не беспокоила меня, но как только погасил лампу и уснул, опять начался этот проклятый зуд во всем теле. Вада еще не ложился, и я попросил его принести мне порцию кремортартара. Это не помогло, и в полночь я накинул халат и поднялся на ют.
Мистер Меллэр только что начал свою четырехчасовую вахту. Он ходил взад и вперед по левой стороне кормы. Я тихонько пробрался за его спиной мимо рулевого, которого не узнал, и укрылся от ветра на подветренной стороне будки штурвала.
И снова, глядя на смутно проступавшие в темноте сложные сплетения снастей и очертания высоких мачт с поставленными парусами, я вспомнил бестолковую, полоумную команду, и сердце у меня сжалось от предчувствия беды. Можно ли рассчитывать на благополучное плавание с такой командой и на таком огромном судне, как ‘Эльсинора’, представлявшем лишь тонкую полудюймовую стальную скорлупу с грузом угля в пять тысяч тонн весом! Страшно было и думать об этом. Это путешествие не ладилось с самого начала. И в том мучительном, неуравновешенном состоянии, какое вызывается у каждого нормального человека отсутствием сна, я, разумеется, не мог не прийти к заключению, что нашему плаванию не суждено окончиться благополучно.
Но что в действительности готовила нам судьба, о том не могло и пригрезиться не только мне, но даже сумасшедшему.
Я вспомнил мисс Уэст с ее красною кровью, — мисс Уэст, которая всегда жила полной жизнью и не сомневалась, что будет жить вечно. Вспомнил мистера Пайка, любителя музыки, дающего волю рукам. Многие, даже еще более крепкие представители блаженной памяти прошлого выходили в море, не подозревая, что это их последнее плавание. А капитан Уэст?.. Ну, этот не шел в счет. Он был существом слишком нейтральным, слишком далеким, чем-то вроде привилегированного пассажира, на котором не лежало никаких обязанностей, которому предоставлялось безмятежно и пассивно пребывать в некоей нирване собственного его изобретения.
Затем я вспомнил сумасшедшего грека, который изранил себя и которого зашивал мистер Пайк, — вспомнил, что он лежит теперь между стальными стенами средней рубки в безумном бреду. Эта картина почти заставила меня решиться, ибо в моем лихорадочно возбужденном воображении этот грек олицетворял собой все это беспомощное сборище сумасшедших и идиотов. Конечно, я еще мог вернуться в Балтимору. Слава Богу, у меня нет недостатка в деньгах, и я мог позволить себе такую прихоть. Как-то раз мистер Пайк на мой вопрос сказал мне, что, по его подсчету, затраты на содержание ‘Эльсиноры’ составляют около двухсот долларов в день. Ну что ж, я мог заплатить не то что двести, а хоть тысячу долларов в день за те несколько дней, которые понадобились бы, чтобы доставить меня на берег или на лоцманское судно или на какое-нибудь судно, идущее к Балтимору.
Я был уже почти готов сойти вниз, поднять с постели капитана Уэста и сообщить ему о принятом мною решении, но тут мне пришло в голову такое соображение: ‘Так, стало быть, ты, мыслитель и философ, страдающий пресыщением жизнью, боишься утонуть, перестать существовать, погрузиться во мрак небытия?’ И вот потому только, что я был горд моим презрением к жизни, капитан Уэст был спасен, его сон не был нарушен. Конечно, сказал я себе, я доведу до конца эту авантюру, если только можно назвать авантюрой путешествие вокруг мыса Горна на судне, населенном сумасшедшими, и даже хуже, ибо я вспомнил тех трех субъектов вавилоно-палестинского типа, которые вызвали взрыв гнева со стороны мистера Пайка и смеялись таким беззвучным, страшным смехом.
Ночные мысли! Мысли, навеянные бессонницей! Я отогнал их и направился вниз, продрогший до костей. В дверях капитанской рубки я столкнулся с мистером Меллэром.
— Добрый вечер, сэр, — приветствовал он меня. — Досадно, нет ветра, чтобы нас отнесло подальше от берега.
Я помолчал с минуту, потом спросил:
— Какого вы мнения о команде?
Он пожал плечами.
— Я видел в свое время много всяких команд, но такой разнокалиберной, такой несуразной команды никогда не видал. Все какие-то мальчишки или старики или калеки. Видели вы Тони — того сумасшедшего грека, что бросился тогда в воду? И это только начало. Он только образчик многих таких, как он. В моей смене есть один ирландец, огромный детина, так с ним тоже что-то неладно. А заметили вы маленького старикашку-шотландца, сухого, как треска?
— Того, у которого такой сердитый вид? Третьего дня он стоял на руле.
— Да, да, этот самый, Энди Фэй. Так вот этот Энди Фэй только что жаловался мне на О’Сюлливана. Уверяет, что О’Сюлливан грозился убить его, что будто, когда он, Энди Фэй, сменился с вахты в восемь часов, он застал О’Силлювана на том, что тот точил бритву. Да лучше я вам все передам словами самого Энди Фэя:
‘Говорит мне О’Сюлливан: ‘Мистер Фэй, я хочу сказать вам два слова’. — ‘Сделайте милость, — говорю. — Чем могу быть вам полезен?’ — ‘Продайте мне ваши непромокаемые сапоги, мистер Фэй’, — говорит он, — учтиво так говорит, надо отдать ему справедливость. — ‘А на что вам мои сапоги?’ — говорю. — ‘Мне они очень нужны, — говорит, — и вы сделаете мне большое одолжение, если уступите их’. — ‘Да ведь это единственная моя пара — говорю, — а у вас есть ваши сапоги’. — ‘Мистер Фэй, свои я ношу только в дурную погоду’, — говорит он. — ‘А кроме того, как же вы их купите? Ведь у вас нет денег’, — говорю. — ‘Я заплачу вам, когда нам выдадут жалованье в Ситтле’. — ‘Нет, — говорю, — я несогласен. И потом вы не сказали, что вы думаете с ними делать’. — ‘Так я вам скажу: я их выброшу за борт’, — говорит. Тут уж я увидел, что с ним не столкуешься, и повернулся уходить, а он и говорит, все так же учтиво, медовым таким голосом, а сам все точит бритву: — ‘Мистер Фэй, — говорит, — не подойдете ли вы поближе ко мне, чтобы я мог перерезать вам горло?’ Тогда я понял, что жизнь моя в опасности, и вот пришел вам доложить, сэр, что этот человек — буйный сумасшедший’.
— Или скоро будет таким, — сказал я. — Я еще вчера его заметил: высокий малый и все бормочет что-то про себя.
— Да, он самый, — подтвердил мистер Меллэр.
— И много таких у нас на судне? — спросил я.
— Больше, чем я желал бы.
В эту минуту он закуривал папиросу. Вдруг быстрым движением он сдернул с головы фуражку, наклонил голову и поднял над ней горящую спичку, чтобы мне было виднее.
Я увидел поседевшую голову с почти облысевшей макушкой, лишь местами покрытой редкими длинными волосами. И через все темя, исчезая в более густой бахроме волос над ушами, проходил огромный и глубокий шрам. Я видел его одно лишь мгновение, пока горела спичка, и, может быть, поэтому и еще потому, что этот шрам поразил меня своими размерами, — он показался мне больше, чем был, но я готов поклясться, что в него свободно вошли бы два моих пальца и что шириной он был тоже по меньшей мере в два пальца. Кости в этом месте как будто совсем не было, а была только огромная щель, глубокая впадина, затянутая кожей, и я был уверен, что непосредственно под згой кожей помешается мозг.
Он надел фуражку и засмеялся, очень довольный эффектом своей демонстрации.
— Я этим обязан сумасшедшему повару на одном судне, мистер Патгерст: он рассек мне голову сечкой. Мы были тогда в Южном Индийском океане, за тысячи миль от земли, но этому человеку взбрело в его безумную голову, что мы стоим в Бостонской гавани и я не позволяю ему съехать на берег. В ту минуту я стоял спиной к нему и так и не понял, что свалило меня с ног.
— Но как могли вы оправиться от такой страшной раны? — удивился я. — Должно быть, вы очень живучи, и, вероятно, у вас на судне был очень хороший хирург.
Он покачал головой.
— Хирург тут ни при чем. Меня спасла моя живучесть, конечно, и еще… патока.
— Патока?
— Да. У нашего капитана было старомодное предубеждение против антисептики. Он всегда употреблял патоку при перевязке свежих ран. Много томительных недель провалялся я на своей койке (переход был длинный), и к тому времени, как мы пришли в Гонконг, рана моя зажила, и не понадобилось никакого хирурга. Я уже начал отбывать мои вахты третьего помощника, — в то время у нас на парусных судах обычно держали трех помощников капитана.
Много долгих дней протекло, прежде чем мне пришлось оценить ту роковую роль, какую сыграл шрам на голове мистера Меллэра в его судьбе и в судьбе ‘Эльсиноры’. Знай я это в ту минуту, сон капитана Уэста был бы прерван самым необычайным образом, ибо к нему явился бы весьма решительный полуодетый пассажир и поднял бы его с постели диким заявлением, что он готов, если нужно, хоть сейчас купить ‘Эльсинору’ со всем ее грузом, но с условием, чтобы она немедленно вернулась в Балтимору.
Теперь же я только еще раз подивился тому, что мистер Меллэр мог прожить столько лет с такой дырой в голове.
Мы еще немного поболтали. Он рассказал мне подробности этого происшествия, рассказал и о других происшествиях в том же роде, случавшихся в море, и тоже с сумасшедшими, какими, по-видимому, кишит все море.
И все-таки не нравился мне этот человек. Ни к тому, что он говорил, ни к его манере говорить нельзя было придраться. Он казался человеком благородным, с широкими взглядами и для моряка достаточно светским. Я легко прощал ему его чрезмерную сладкоречивость и некоторую манерность в обращении, происходившую от его желания быть учтивым. Не в этом было дело. Но, разговаривая с ним, я все время мучительно и, вероятно, интуитивно чувствовал, хоть и не мог видеть в темноте его глаз, что где-то там, за этими глазами, в глубине его черепа сидит в засаде другое существо, которое наблюдает за мной, изучает, подстерегает меня и говорит одно, а думает другое.
Простившись с ним, я сошел вниз с таким чувством, точно только что беседовал с одной половиной некоего двуликого существа. Другая половина молчала. Но я все время ощущал ее присутствие, — я чувствовал, что она все время начеку и шпионит за мной, скрываясь где-то за внешним обликом этого человека.

ГЛАВА XI

И опять я не мог заснуть. Я принял кремортартару и наконец решил, что приступы моей крапивницы вызываются теплотой постели. А между тем как только я переставал стараться уснуть, как только я зажигал лампу и начинал читать, раздражение кожи уменьшалось, но стоило мне погасить лампу и закрыть глаза, как все тело начинало чесаться. Так проходил час за часом, и в промежутке между тщетными попытками уснуть я успел пробежать много страниц ‘Отшельника’ Рони — занятие, должен сказать, не слишком веселое, ибо произведение это целиком посвящено микроскопическому, утомительно добросовестному исследованию телесных страданий, нервных потрясений и умственных аномалий Ноэля Сервэза. Я наконец бросил книгу, послал к чертям всех французов, питающих пристрастие к анализу, и до известной степени успокоился на более жизнерадостном и циничном Стендале.
Над моей головой раздавались мерные шаги мистера Меллэра, ходившего взад и вперед’ В четыре часа была смена вахт, и я узнал старчески тяжелую поступь мистера Пайка. Полчаса спустя, как раз в тот момент, когда замолчал будильник буфетчика, мгновенно остановленный этим бессонным азиатом, ‘Эльсинора’ накренилась. Мне было слышно, как мистер Пайк зарычал и залаял, отдавая какие-то приказания, а потом до меня донеслись топот и шарканье нескольких десятков ног: очевидно, команда возилась со снастями. А ‘Эльсинору’ кренило все больше и больше, и наконец через мой иллюминатор я увидел воду. И вдруг судно выпрямилось и понеслось вперед с такой быстротой, что сквозь кружок из толстого стекла надо мной я услышал шипенье пены и плеск волн.
Буфетчик принес мне кофе. Уже совсем рассвело, а я еще долго читал, пока Вада не подал мне завтрак и не помог мне одеться. Он тоже жаловался, что ему не давали спать. Его поместили вместе с Нанси в одной из кают средней рубки. По его описанию, положение было такое: в крошечной каюте с железными стенками, когда дверь была заперта, было буквально нечем дышать. А Нанси требовал, чтобы дверь была закрыта. И вот мой Вада, занимавший верхнюю койку, задыхался. По его словам, воздуха было так мало, что лампа, как ни выкручивал он фитиль, начинала мигать и наконец совершенно отказывалась гореть. Нанси храпел как ни в чем не бывало, а он, Вада, не мог сомкнуть глаз.
— Он нечистый, — говорил Вада. — Он свинья. Я больше не буду там спать.
Поднявшись на ют, я увидел, что ‘Эльсинора’ с подобранными парусами несется по бурному морю под низко нависшим, покрытым тучами небом. На вахте был мистер Меллэр, шагавший взад и вперед совершенно так, как он шагал за несколько часов перед тем, и мне понадобилось некоторое усилие, чтобы сообразить, что он сменялся с вахты от четырех до восьми. Но и за такой короткий промежуток он, по его словам, успел поспать с четырех до половины восьмого.
— Да, чем я могу похвастаться, так это способностью спать, мистер Патгерст, — сказал он. — Я сплю как малый ребенок, а это означает чистую совесть, сэр, — да, чистую совесть.
И пока он изрекал эту плоскость, у меня было неприятное ощущение, что то постороннее существо внутри его черепа все время неотступно наблюдает за мной.
В кают-компании капитан Уэст курил и читал Библию. Мисс Уэст не показывалась, и я благодарил судьбу за то, что к моей бессоннице не присоединилась еще и морская болезнь.
Ни у кого не спрашивая позволения, Вада устроил себе ночлег в дальнем углу большой задней каюты, загородив этот угол основательно скрепленной веревками стеной из моих сундуков и пустых ящиков из-под книг.
День выдался довольно унылый — без солнца, поминутно брызгал дождь, и не смолкал плеск волн о борты. Я не отрывал глаз от открытой двери кают-компании, выходившей на главную палубу, и мне было видно, как несчастных, уже и так насквозь промокших, матросов окатывало водой, когда они возились с канатами. Несколько раз я видел, как их валило с ног и швыряло по палубе под брызгами шипящей пены. И среди этих жалких, падавших, цеплявшихся за что попало, перепуганных людей твердыми шагами, ничуть не шатаясь, прямой и спокойный, уверенный в своей силе и своем уменье удерживать равновесие, расхаживал или мистер Пайк или мистер Меллэр. Ни того, ни другого ни разу не свалило с ног. Ни тот, ни другой никогда не отскакивали от летевших брызг пены и даже от тяжелой, набежавшей на палубу волны. Эти двое питались другой пищей, были проникнуты другим духом. Эти двое были железные по сравнению с теми несчастными подонками человечества, которых они подчиняли своей воле.
Перед обедом я задремал на полчаса в одном из больших мягких кресел кают-компании. Если б не сильная качка, я проспал бы несколько часов в этом кресле, так как моя крапивница не мучила меня. Капитан Уэст, в мягких ковровых туфлях, растянулся на диване в той же каюте и спал завидным сном. Но и во сне, по какому-то инстинкту, он держался крепко на месте и не падал на пол. Он даже не выронил недокуренной сигары, которую слегка придерживал двумя пальцами правой руки. Я наблюдал за ним целый час. Я видел, что он крепко спит, и мог только удивляться, как он ухитряется сохранять свое удобное положение на диване и не роняет сигары.
В этот день у нас после обеда не было музыки. Мистер Пайк должен был идти на вторую ночную вахту. И кроме того, как он мне объяснил, нас слишком сильно качало: иголка граммофона шла бы неровно и могла поцарапать столь дорогие его сердцу пластинки.
А я все не спал. Ещё одна томительная бессонная ночь, и еще один печальный, пасмурный день, и свинцовое бурное море. И никаких следов мисс Уэст. Ваду тоже укачало, хотя он геройски оставался на ногах и даже пытался прислуживать мне со стеклянными, невидящими глазами. Я отослал его на койку и читал без конца, час за часом, пока не устали глаза, и мозг от бессонницы и переутомления не отказался служить.
Капитан Уэст неразговорчив. Чем больше я его вижу, больше становлюсь в тупик. Я не нашел еще объяснения тому первому впечатлению, какое он произвел на меня. У него вид и манеры человека, стоящего выше окружающей среды, но, право, я начинаю подозревать, не есть ли это только вид и манера держаться, и ничего больше. Как в первую нашу встречу, прежде чем он заговорил, я ожидал услышать от него слова неизреченной мудрости, проникновенные слова, и не услышал ничего, кроме банальных фраз светского человека, так и теперь я был почти вынужден прийти к заключению, что за всей этой его породистостью, — за его орлиным профилем, говорящим о нравственной силе, за всей его изящной, высокоаристократической, внешностью не скрывается ровно ничего.
А с другой стороны, я не нахожу причин отбросить мое первое впечатление. Правда, он еще ничем не проявил своей силы, но ничем не проявил и слабости. Минутами я дорого бы дал, чтобы узнать, что таится за этими ясными голубыми глазами. Несомненно одно: моя попытка разгадать его со стороны его умственного багажа не удалась. Попробовал я дать ему прочесть Вильяма Джемса. Он пробежал несколько страниц и возвратил мне книгу с откровенным заявлением, что она не интересует его. Своих книг у него нет. Он, очевидно, не любитель чтения. Так что же он такое? Я решился пощупать его со стороны политики. Он вежливо слушал, говорил ‘да’ или ‘нет’, и когда я замолчал, совершенно обескураженный, он не сказал ни слова. Как ни далеки были оба помощника капитана от матросов, еще более далек был от своих помощников капитан Уэст. Я ни разу не слышал, чтобы к мистеру Меллэру, когда они встречались на юте, он обратился хоть с одним словом, кроме: ‘Доброе утро, сэр’. Немногим многословнее были и его разговоры с мистером Пайком, с которым он три раза в день ел за одним столом. Меня даже удивляет то, резко бросающееся в глаза почтение, с каким мистер Пайк относится к своему капитану.
И вот еще что: в чем состоят обязанности капитана Уэста? До сих пор все его занятия заключались в том, что он ел три раза в день, выкуривал много сигар и каждый день отмеривал шагами на юте по меньшей мере милю. Всю работу исполняют помощники, и работу тяжелую — четыре часа на палубе и четыре внизу, днем и ночью, без всяких изменений. Смотрю я на капитана Уэста и изумляюсь. Он способен часами валяться в качалке и смотреть в пространство прямо перед собой. Я выхожу из себя, глядя на него, и меня так и тянет спросить, — о чем он думает? Я даже начинаю сомневаться, думает ли он вообще о чем-нибудь. Нет, Бог с ним, я решительно отказываюсь его понимать.
Безнадежно удручающий день: потоки дождя и потоки морской воды, хлещущие через палубу. Теперь я вижу, что провести судно вокруг мыса Горна с грузом угля в пять тысяч тонн — задача много серьезнее, чем я полагал. ‘Эльсинора’ сидит в воде так глубоко, что снаружи ее можно принять за плывущее бревно. Ее высокие, шестифутовые стальные борты не спасают ее от нападении моря. У нее совершенно нет той поворотливости, какую мы привыкли приписывать парусным судам. Напротив, она до того перегружена, что совсем омертвела, и я прихожу в ужас, когда думаю, сколько тысяч тонн кипящей воды Атлантического океана вкатилось в один только сегодняшний день на ее палубу, и какое количество этой воды она выплюнула обратно через свои шпигаты и клюзы.
Да, удручающий день. Два помощника аккуратно сменяли друг друга на палубе и на койках. Капитан Уэст дремал на диване в кают-компании или читал Библию. Мисс Уэст все еще страдает от качки. Я дочитался до изнеможения, в голове от бессонницы стоит туман, наводящий на меня меланхолию. Даже Вада представляет далеко не веселое зрелище, когда он выползает со своей койки и смотрит на меня стеклянными больными глазами, стараясь угадать, нуждаюсь ли я в его услугах. Мне почти хочется, чтобы и меня тоже укачало. Я и не воображал, чтобы путешествие по морю могло быть таким беспросветно унылым.

ГЛАВА XII

Еще одно утро с обложенным тучами небом и свинцовым морем. А ‘Эльсинора’ с наполовину подобранными парусами несется на восток, в самое сердце Атлантики. И за всю ночь мне не удалось поспать и получаса. Если так пойдет и дальше, то в очень короткое время я истреблю весь судовой запас кремортартара. Раньше у меня никогда не бывало такой свирепой крапивницы. Понять не могу, с чего она ко мне привязалась, и в чем тут дело. Пока у меня горит лампа, и я читаю, она не беспокоит меня, но как только я гашу свет и начинаю дремать, поднимается зуд во всем теле, и по всей коже вскакивают волдыри.
Мисс Уэст, может быть, и страдает от качки, но уже, конечно, не страдает спячкой, так как через короткие промежутки она присылает ко мне буфетчика с новой порцией кремортартара.
Сегодня на меня снизошло откровение: я разгадал капитана Уэста. Он — Самурай. Помните вы самураев, описанных Уэллсом в его ‘Современной Утопии’? Это высшая порода людей всеведущих хозяев жизни и по праву властвующих над своими собратьями-людьми в своей сверхблагостной мудрости. Так вот таков и есть капитан Уэст. Сейчас я расскажу все по порядку.
Сегодня ветер переменился. В самый развал юго-западного шквала ветер вдруг повернул к северу на восемь румбов, что равняется четверти круга. Вообразите эту картину. Представьте себе сильнейший ветер, дующий с юго-запада. Представьте себе затем, что еще более свирепый порыв ветра налетает на вас с северо-запада. Капитан Уэст мне объяснил, что мы проходим через циклон, и можно было ожидать еще более сильного ветра, который сделает полный круг.
В непромокаемых сапогах, в кожаных брюках и куртке, я стоял на мостике юта и, перевесившись через перила борта, смотрел, как зачарованный, на горемычных матросов, которых обдавало водой по самую шею и швыряло по палубе точно щепки, в то время, когда они выбирали канаты и крепили паруса, одурелые, ослепленные водой и ветром, перепуганные, исполняя команду мистера Пайка.
Мистер Пайк был среди них, заставлял их работать и работал сам. Он находился в одинаковых с ними условиях, подвергался тем же опасностям, но почему-то его не валило с ног, хотя несколько раз волна накрывала его с головой. Тут было нечто большее, чем простая удача. Два раза я видел его стоящим в голове шеренги матросов, у самого шпиля, и оба раза ревущий Атлантический океан, хлестнув через борт, набрасывался на людей. И каждый раз он один оставался на ногах, придерживая канат на шпиле, тогда как всех остальных раскидывало в разные стороны.
Меня почти забавляло смотреть, как они кувыркались точно клоуны в цирке. Но я не понимал всей серьезности положения, пока, во время особенно свирепого напора ветра, когда море все побелело от ярости, два человека не остались лежать на палубе. Их подняли и унесли — одного со сломанной ногой (это был Ларс Якобсен, слабоумный малый откуда-то из Скандинавии), другого — Кида Твиста — в бессознательном состоянии, с окровавленной головой.
Когда ураган разыгрался вовсю, я на моей высокой позиции, куда волны не достигали, был вынужден крепко держаться за перила, чтобы меня не снесло в море. От ветра у меня болело лицо, и мне казалось, что этим ветром выдувает паутину из моего истощенного бессонницей мозга.
И все это время высокий, стройный, сохраняя свой аристократический вид под развевавшимся от ветра, клеенчатым плащом, с равнодушным лицом постороннего зрителя, не отдавая никаких приказаний, без всякого усилия приноравливая свое тело к яростным раскачиваниям ‘Эльсиноры’, расхаживал по мостику капитан Уэст.
Вот в эту-то минуту разыгравшегося шторма он и удостоил объяснить мне, что мы проходим через циклон и что ветер может обойти все направления по компасу. Я заметил, что он все время внимательно всматривался в нависшее, обложенное тучами небо. Наконец, в тот момент, когда ветер задул с такой силой, что, казалось, уже нельзя было дуть сильнее, он, по-видимому, нашел в небе то, что искал. И тут я впервые услыхал его голос, — голос повелителя моря, звонкий, как колокол, чистый, как серебро, неизреченно мягкий и звучный. Так должна была звучать труба архангела Гавриила. О, что это был за голос, все собой покрывавший без всяких усилий! Могучие угрозы бури завывали в вантах, трепали канаты о стальные мачты, а там, где сплетались мириады тонких снастей, раздавался дьявольский хор пронзительного визга и свиста. И над всем этим диким хаосом звуков звенел голос капитана Уэста, как голос бесплотного духа, отчетливый, непередаваемо ясный, мягкий, как музыка, и мощный, как голос архангела, зовущий на страшный суд. И этот голос нес указания рулевому и мистеру Пайку, и рулевой и мистер Пайк понимали его и повиновались ему. И мистер Пайк, рыча и лая, передавал приказание несчастным, валившимся с ног людям, и те кое-как поднимались и повиновались ему в свою очередь. И так же, как голос, поражало лицо. Такого лица я никогда не видел раньше. Это было лицо бесплотного духа, безгрешное в своей мудрости, озаренное всем величием силы и спокойствия. Больше всего, может быть, и поражало именно это спокойствие. Это было спокойствие того, кто пронесся сквозь хаос разбушевавшихся стихий, чтобы обрадовать несчастных, побежденных морем людей утешительным словом, что все окончится хорошо. Это не было лицо воителя. Моему взволнованному воображению оно представлялось лицом высшего существа, стоящего вне борьбы враждебных страстей разгоряченной крови.
При блеске молний, под раскаты грома, на крыльях бури прилетел Самурай и взял в свои руки гигантскую, тяжелую, изнемогающую в борьбе ‘Эльсинору’ со всем ее сложным механизмом и подчинил матросов, эти отбросы человечества, своей воле — воле высшей мудрости.
И когда смолк его удивительный голос, и пока подвластные ему существа выполняли его веления, капитан Уэст, спокойный, равнодушный, далекий, как случайный гость, от всего окружающего, казавшийся еще стройнее и выше, еще изящнее в своем развевающемся плаще, прикоснулся к моему плечу и указал мне на что-то за кормой, в наветренной стороне. Я взглянул и не увидел ничего, кроме вспенившегося моря и гряды темных туч на краю горизонта. И в тот же миг ветер, дувший с юго-запада, прекратился. Не только шквал затих, — затихло всякое движение воздуха, настала полная тишина.
— Что это? — вырвалось у меня, и я чуть не упал, выведенный из равновесия внезапным прекращением ветра.
— Перемена ветра, — отвечал он. — Вот идет новый шквал.
И он пришел с северо-запада, — такой свирепый порыв ветра, такой ошеломляющий атмосферический толчок, что ‘Эльсинора’ опять закачалась и затряслась, протестуя всеми своими снастями. Порывом ветра меня прижало к перилам. Я чувствовал себя какой-то соломинкой. Я стоял лицом к ветру, в мои легкие ворвалась струя воздуха, так что я задохнулся и должен был отвернуться, чтобы перевести дух. Человек у штурвала снова прислушивался к голосу архангела Гавриила, внизу, на палубе, прислушивался к нему и мистер Пайк и повторял веления этого голоса, а капитан Уэст, легко балансируя на ходу, наклоняясь вперед навстречу ветру, спокойно, не слеша шагал по мостику взад и вперед.
Это было великолепно. Теперь впервые я узнал море и людей, повелевавших им. Капитан Уэст показал и оправдал себя. В самый критический момент разыгравшегося шторма он принял на себя ответственность за ‘Эльсинору’, а мистер Пайк стал тем, чем он был в действительности, — застрельщиком в цепи стрелков, погонщиком рабов, служившим существу другого, высшего мира — Самураю.
Еще минуты две капитан Уэст ходил взад и вперед, то слегка наклоняясь навстречу ветру, то выпрямляясь, когда поворачивал назад, а затем направился вниз, в каюту. На секунду он остановился перед рубкой, положив руку на ручку ее двери, и в последний раз окинул испытующим взглядом побелевшее от ярости морей хмурое, гневное небо, побежденные им.
Спустя десять минут я тоже сошел вниз. Проходя мимо открытой двери кают-компании, я заглянул туда и увидел его. На нем уже не было ни непромокаемых сапог, ни плаща, его ноги в мягких туфлях были вытянуты на циновке, он сидел, откинувшись назад, в кожаном кресле и, ушедший в свои мысли, курил с мечтательным видом — с широко открытыми, невидящими глазами, или если они и видели, то нечто такое, что было вне качающихся стен каюты и вне моего кругозора. Я проникся глубоким почтением к капитану Уэсту, хотя и знал его теперь меньше, чем даже тогда, когда я думал, что совсем его не знаю.

ГЛАВА XIII

Не удивительно, что мисс Уэст еще не оправилась от морской болезни, когда океан превратился в какую-то фабрику, где работают переменные шквалы, воздвигая целые горы встречных валов. Поразительно стойко борется бедная ‘Эльсинора’, вся содрогаясь от усилий, зарываясь носом в воду и переваливаясь с боку на бок со своими высокими мачтами и пятью тысячами тонн мертвого груза. Мне она представляется самой неустойчивой посудиной, какую только можно вообразить, но мистер Пайк, которому я теперь часто сопутствую в его прогулках по палубе, уверяет, что уголь — очень хороший груз, и что ‘Эльсинора’ нагружена равномерно, так как за нагрузкой наблюдал он сам.
Иногда он вдруг прерывает свое бесконечное хождение, останавливаясь, чтобы полюбоваться на сумасшедшие проделки ‘Эльсиноры’. Я вижу, что они ему нравятся, потому что глаза его начинают блестеть, и все лицо озаряется внутренним светом, граничащим с экстазом. Я убежден, что ‘Эльсинора’ занимает не последнее место в его сердце. Он говорит, что она ведет себя восхитительно, и в такие минуты чуть ли не в сотый раз повторяет, что за нагрузкой ее присматривал он сам.
Любопытно, до чего этот человек за долгие годы своих скитаний по морям привык угадывать движения моря. В этом хаосе бурных перекрещивающихся волн несомненно есть свой ритм. Я чувствую этот ритм, но не могу его уловить. А мистер Пайк знает его. Сегодня, пока мы с ним ходили по палубе и я не ожидал никаких особенных сюрпризов от ‘Эльсиноры’, он несколько раз хватал меня за руку, когда я терял равновесие оттого, что она начинала вдруг крениться и все больше и больше валилась на один борт. Казалось, этому не будет конца, но всякий раз это кончалось неожиданным резким толчком, после чего она начинала валиться в обратную сторону. Я тщетно старался понять, как мистер Пайк предугадывает наступление таких припадков, и в конце концов склонился к такому мнению, что он не предугадывает их сознательно. Он чувствует их, узнает чутьем. Все, что касается моря, впиталось в него.
К концу сегодняшней нашей прогулки я провинился перед ним, нетерпеливо сбросив его лапу, неожиданно схватившую меня за плечо. Перед тем ‘Эльсинора’ целый час не проделывала своих гимнастических упражнений, — по крайней мере я ничего не замечал. Поэтому я и сбросил его руку, поддерживавшую меня. Но в следующий момент ‘Эльсинора’ вдруг легла на бок и всем своим дсятифутовым правым бортом погрузилась в воду выше перил, а я покатился по палубе и ударился о стенку капитанской рубки. У меня захватило дух от испуга, и до сих пор болят ребра и плечо. Но как он узнал, что это должно случиться?
Сам он никогда не шатается от качки, ему не грозит опасность упасть. Напротив, у него такой избыток уверенности в своем равновесии, что в критические минуты он делится им со мной. Я начинаю все больше проникаться уважением — не к морю, а к морякам, — не к тому мусору человечества, не к тем рабам, которые заменяют матросов на наших судах, к настоящим морякам, стоящим над ними, — к капитану Уэсту, к мистеру Пайку и — да, да, — и к мистеру Меллэру, хотя я его и не люблю.
Уже к трем часам пополудни ветер, все еще дувший с силой шквала, опять переменился и задул с юго-запада. На вахте стоял мистер Меллэр. Он сошел вниз и доложил капитану Уэсту о перемене ветра.
— В четыре часа мы повернем судно через фордевинд, мистер Патгерст, — сказал он мне. — Это стоит посмотреть: интересный маневр.
— Зачем же ждать до четырех? — спросил я.
— Так приказал капитан, сэр. В четыре часа смена вахт. Нам для работы нужны обе смены, а вызывать сейчас вторую смену неудобно, так как она отдыхает внизу.
И когда обе смены были на палубе, из капитанской рубки вышел, опять в своем клеенчатом плаще, капитан Уэст. Мистер Пайк, стоя на мостике, распоряжался людьми, орудовавшими на палубе и на корме с бизань-брасами, а мистер Меллэр прошел вперед с своей сменой и на работу с фок- и грот-брасами. Это был красивый маневр — игра рычагов, посредством которой ослабляли силу ветра в задней части судна, чтобы всю ее использовать в передней его части.
Капитан Уэст не отдавал никаких приказаний и, судя по его виду, пребывал в полном неведении происходившего. Опять он был привилегированным пассажиром, совершавшим рейс для поправления здоровья. И несмотря на это, я знал, что оба его помощника не совсем приятно чувствуют себя в его присутствии и напрягают внимание, стараясь блеснуть перед ним своим искусством.
Теперь я знаю, какую роль играет капитан Уэст на борту ‘Эльсиноры’. Он — ее мозг. Он главный стратег. Управление судном дальнего плавания требует большего, чем отбывание вахт и отдача приказаний матросам. Матросы — пешки, а два помощника капитана — фигуры, с которыми капитан Уэст ведет игру против моря, ветра, времени года и морских течений. Он тот, кто знает, а они — его язык, с помощью которого он передает свои знания.
Скверная ночь, — одинаково скверная и для меня и для ‘Эльсиноры’. Ей достается жестокая трепка от бушующего Атлантического океана. Измученный бессонницей, я заснул очень рано, но через час проснулся вне себя от нестерпимого зуда: вся кожа у меня горела и была в волдырях. Опять кремортартар, опять бесконечное чтение, опять тщетные попытки уснуть, и наконец, в конце пятого часа утра, когда буфетчик подал мне кофе, я завернулся в халат и, как неотпетая душа, перекочевал в кают-компанию. Там я задремал было в мягком кресле и был выброшен сильным размахом неожиданно накренившегося судна. Я попробовал прилечь на диван и мгновенно заснул, но так же мгновенно очутился лежащим на полу. Я убежден, что, когда капитан Уэст спит на диване, он спит только наполовину, иначе — как мог бы он удержаться в таком непрочном положении? Или он, как и мистер Пайк, весь пропитался жизнью моря.
Я перекочевал в столовую, уселся поплотнее на привинченный к полу стул и заснул, положив голову на руки, а руки на стол. В четверть восьмого буфетчик разбудил меня, прикоснувшись к моему плечу: пора было накрывать на стол.
Отяжелевший от слишком короткого, не вовремя прерванного сна, я оделся и выполз на корму в надежде, что ветер прочистит мои мозги. Мистер Пайк был на вахте и ходил взад и вперед своими твердыми, старчески тяжелыми шагами. Это не человек, а какое-то чудо природы: шестьдесят девять лет, вся жизнь прошла в тяжелом труде, а силен, как лев. За одну только прошлую ночь вот сколько часов он был на работе: с четырех до шести пополудни на палубе, с восьми до двенадцати и с четырех до восьми утра опять на палубе. Через несколько минут он должен был смениться, но в полдень будет опять там дежурить.
Я облокотился на перила и стал смотреть вперед вдоль палубы, представлявшей довольно унылую картину. Все шпигаты и клюзы были открыты, чтобы ослабить напор океана, поминутно заливавшего палубу. Между потоками воды виднелись полосы ржавчины. На правом борту сорвало деревянный шпиль, на котором держались бизань-ванты, а по палубе катался огромный клубок перепутавшихся талей. Тут спорадически работало, распутывая эти тали и ежеминутно рискуя жизнью, с полдюжины людей, и в том числе Нанси.
Терпеливое страдание было написано на его лице, и всякий раз, как высокая стена воды, перехлестнув через борт, низвергалась на палубу, он первый бросался к спасательной веревке протянутой через все судно от носа до кормы.
Не отставали от него и остальные: всякий раз, как их накрывало волной, они бросали работу и хватались за веревку — ради безопасности, если можно считать себя в безопасности, когда ты держишься обеими руками за веревку, а ноги уезжают из-под тебя, и ты ложишься врастяжку, обдаваемый шипящей пеной ледяной воды. Неудивительно, что эти люди имели жалкий вид. Уж, кажется, в достаточно плохом состоянии были они, когда вступили на борт ‘Эльсиноры’, теперь же, после нескольких дней тяжелой работы, когда они часами мокли и замерзали на ветру, они были окончательно ни на что не похожи.
Иногда мистер Пайк, как бы заканчивая свой круг, на минуту останавливался и, прежде чем повернуть обратно, издавал что-то вроде сардонического фырканья по адресу несчастных матросов, копошившихся внизу. У этого человека черствое сердце. Сам он железный, ему все нипочем, и у него нет сострадания к этим обойденным судьбой жалким существам, которым недостает его железной силы.
Между ними я заметил и того глухонемого скорченного малого, лицо которого я описал, сравнивая его с лицом пришибленного, слабоумного фавна. Его блестящие, прозрачные глаза выражали последнюю степень страдания, его измученное, худое лицо еще больше осунулось и похудело. Но вместе с тем лицо это дышало избытком нервной энергии и трогательного желания угодить своей работой. Я не мог не заметить, что, несмотря на свое безнадежное слабоумие и исковерканное, тщедушное тело, он работал больше всех, всегда последним хватался за спасательную веревку, первым бросал ее и по колено или по пояс в бурлящей воде гонялся за огромным клубком спутанных талей, и через силу тащил эту страшную тяжесть куда-нибудь на свободное место.
Я сказал мистеру Пайку, что, по-моему, люди еще больше похудели и ослабели с того дня, как пришли на судно. Он на минуту прекратил свою прогулку, посмотрел на них своим оценивающим взглядом скотопромышленника и проговорил с отвращением:
— Конечно, и похудели и ослабели. Лядащий народ — что и говорить! В чем только душа держится. Ни капли жизненной силы. На такого дунь, и он свалится с ног. Наш брат в мое время разжирел бы на такой работе. Но мы-то не жирели, — мы работали вовсю и не успевали жиреть. Мы всегда держали себя в полной боевой готовности. Ну, а эти подонки, — на что они годны?.. Помните вы, мистер Патгерст, того человека, с которым я заговорил в первый раз нашего плавания? Он еще сказал тогда, что его зовут Чарльз Дэвис.
— Это тот, про которого вы подумали, что с ним что-то неблагополучно? — спросил я.
— Да, да. Так оно и оказалось. Теперь он в соседней рубке вместе с сумасшедшим греком. За все плавание он не прикоснется к работе. Это форменный клинический случай, я вам скажу. Говорят, можно изрешетить человека пулями, и он останется жив. А в этом малом такие дыры, что можно засунуть кулак. Я уж и не знаю, что у него — сквозные ли язвы, рак или раны от пушечных ядер. И у него хватает наглости уверять, будто с ним это сделалось уже после того, как он поступил к нам на судно.
— А у него и раньше были эти раны?
— Давным-давно были. Поверьте моему слову, мистер Патгерст, он болен уже много лет. Но это удивительный парень. Первые дни я следил за ним: посылал его и на ванты и в трюм убирать уголь, — словом, всячески испытывал его, и он, не сморгнув, исполнял все, что ему было приказано. И только после того, как он несколько дней пробыл в воде по самую шею, он, наконец, не выдержал и слег. А теперь он освобожден от работы на все время плавания. И за все время получит жалованье и будет спокойно спать всю ночь и палец о палец не ударит. О, это, должно быть, продувной малый, если он нас провел, как последних дураков. А в результате на ‘Эльсиноре’ еще одним матросом меньше.
— Еще одним? — воскликнул я. — Разве тот грек умирает?
— И не думает. Через несколько дней он будет стоять у штурвала. Я говорю о тех двух других хулиганах. Из дюжины таких, как они, не выкроить и одного настоящего человека. Я говорю это не затем, чтобы пугать вас, потому что в этом нет ничего страшного, а только чтобы сказать, что в это плавание у нас здесь будет сущий ад. — Он помолчал, задумчиво разглядывая свои искалеченные суставы, как будто высчитывал, много ли еще в них осталось боевой энергий, потом вздохнул и добавил: — Ну, словом, я вижу, на мою долю достанется довольно работы.
Выражать сочувствие мистеру Пайку бесполезно, он от этого становится еще мрачнее. Я было пробовал, и вот что он на это сказал:
— Посмотрели бы вы на того болвана с искривленным хребтом, что дежурит в смене мистера Меллэра. Он совершенный олух и не нюхал моря, и весу-то в нем не больше ста фунтов, да и стар уже, — ему по крайней мере пятьдесят лет, — вдобавок калека, с искривленной спиной. А на ‘Эльсиноре’ — как вам нравится! — он сходит за опытного моряка. Но что всего хуже — он лезет вам в нос, грубит или подлизывается. Это — ехидна, оса. Он ничего не боится, потому что знает, что ты не смеешь ударить его, чтобы как-нибудь не сломать. О, это такое золото!.. Другой такой гадины днем с огнем не сыскать. Если вы не узнаете его по всем этим признакам, так знайте, что зовут его Муллиган Джэкобс.
После завтрака, во время вахты мистера Меллэра, я опять вышел на палубу и открыл еще одного настоящего работника. Он стоял на руле. Это был маленький стройный человек лет сорока пяти, с крепкими мускулами, смуглый, с черными, седеющими на висках волосами, с большим орлиным носом и живыми, умными черными глазами.
Мистер Меллэр подтвердил мое впечатление, сказав, что это лучший матрос в его смене, настоящий моряк. Говоря о нем, он сказал: ‘этот мальтийский кокней’, и когда я спросил, почему — мальтийский, он ответил:
— Во-первых, потому, что он мальтиец, а во-вторых, он говорит как подлинный кокней, точно он родился в самом сердце Лондона. И уж поверьте, он знал, где раки зимуют, еще прежде, чем пролепетал свое первое слово.
— А что, купил О’Сюлливан сапоги у Энди Фэя? — спросил я.
В эту минуту на юте появилась мисс Уэст, всё такая же розовая, полная жизни, и уж конечно, если она и страдала морской болезнью, то теперь от этой болезни не оставалось и следов. Когда она подходила ко мне, чтобы поздороваться, я не мог еще раз не заметить, как свободны и эластичны все ее движения и какая у нее чудесная, здоровая кожа. Ее шея, выступавшая из свободного матросского воротника и открытого спереди джерсея [11], моим помутневшим от бессонницы глазам показалась даже чересчур крепкой. Ее тщательно причесанные волосы лежали гладким бандо [12] под белой вязаной шапочкой. И вообще вся она производила впечатление такой заботливости о своей внешности, какой никак нельзя было ожидать от дочери морского волка, а тем более от женщины, только что поднявшейся с постели после приступа морской болезни. Жизненная сила — вот разгадка этой натуры, а основной ее тон — жизненная сила и здоровье. Готов побиться об заклад, что в этой практичной, уравновешенной, умной головке никогда не зарождалось ни одной болезненной мысли.
[11] — Джерсей — род лифа в обтяжку, из вязаной материи.
[12] — Бандо — женская прическа в виде плоских, лентообразных начесов на лоб и уши.
— Ну что, как вы себя чувствуете? — спросила она и, прежде чем я успел ответить, весело затараторила: — А я отлично спала эту ночь. Я еще вчера была совсем здорова, но решила еще денек поваляться и хорошенько отдохнуть. Десять часов спала, не просыпаясь. Недурно? Как вы думаете?
— Я был бы очень рад, если бы мог то же самое сказать о себе, — ответил я с кислым видом, балансируя на ходу рядом с ней, так как она выказала решительное намерение прогуливаться.
— А-а, так значит вас тоже укачало?
— Вовсе нет. Уж лучше бы укачало, — проговорил я сухо. — Я и пяти часов не спал с того дня, как взошел на судно. Эта проклятая крапивница…
И я показал ей мою покрытую волдырями руку. Она взглянула, остановилась и, ловко приноравливаясь к качке, взяла мою руку в обе свои и принялась внимательно разглядывать ее.
— Ах, боже мой! — воскликнула она и вдруг начала хохотать.
У меня было двойное чувство. Ее смех звучал восхитительно, — в нем было столько мягкости, столько искренности и здорового веселья. Но с другой стороны — ведь смеялась она над моим несчастьем, и это выводило меня из себя. Должно быть, на моем лице было написано недоумение, потому что, когда она перестала смеяться и взглянула на меня уже с серьезным видом, на нее вдруг опять напал приступ неудержимого смеха.
— Ах вы, бедное дитя! — еле выговорила она сквозь смех. — И подумать только, какую уйму кремортартара я извела на вас!
С ее стороны немножко смело было говорить мне ‘бедное дитя’, и я решил использовать уже имевшиеся у меня данные, чтобы с точностью установить, на сколько лет она моложе меня. Она сказала мне, что ей было двенадцать лет в то время, когда ‘Дикси’ столкнулось с речным пароходом в бухте Сан-Франциско. Прекрасно: стало быть, мне оставалось только узнать, в каком году случилось это несчастье, и она у меня в руках. Но пока что она хохотала надо мной и над моей крапивницей.
— Может быть, это и смешно с какой-нибудь точки зрения, — сказал я довольно сурово, и тут же убедился, что суровость в применении к мисс Уэст не приводит ни к каким результатам, ибо мои слова вызвали только новый взрыв смеха.
— Вам нужно наружное лечение, — объявила она, продолжая смеяться.
— Чего доброго, вы еще скажете, что у меня корь или ветряная оспа, — запротестовал я.
— Нет. — Она торжественно качнула головой и снова залилась веселым хохотом. — Вы были жертвой жестокого нападения…
Она многозначительно замолчала, глядя мне прямо в глаза.
— Нападения клопов, — докончила она. И затем с полной серьезностью продолжала, как настоящая практичная особа: — Но мы это живо уладим. Я переверну вверх дном все кормовое помещение ‘Эльсиноры’, хотя ни в каюте отца, ни в моей, я знаю, нет клопов. И хоть это — первое мое плавание с мистером Пайком, но я знаю, что он слишком старый боевой моряк (тут уж я засмеялся ее невольному каламбуру), чтобы не заботиться о чистоте своей каюты. Ваши клопы (я замер от страха: а вдруг она скажет, что это я занес их на судно)… ваши, вероятно, наползли к вам с бака. Там у них всегда есть клопы… А теперь, мистер Патгерст, я иду вниз и сейчас же займусь вашей каютой. А вы скажите вашему Ваде, чтобы он приготовил вам все нужное для бивачной жизни. Одну или две ночи вам придется провести в кают-компании или в рубке. Да не забудьте распорядиться, чтобы Вада убрал из вашей каюты все серебряные и вообще все металлические вещи, а то они потускнеют. У нас начнется теперь генеральная чистка: будем окуривать каюты, отдирать деревянную обшивку и прибивать ее наново. Положитесь на меня. Я знаю, как надо обращаться с этими зловредными насекомыми.

ГЛАВА XIV

Вот это так чистка! Все перевернули вверх дном. Две ночи — одну в капитанской рубке, другую в кают-компании на диване — я упивался сном, я так много и крепко спал, что совсем одурел. Земли не видно: она ушла куда-то вдаль. Странно: у меня такое чувство, точно прошли недели или месяцы с тех пор, как я выехал из Балтиморы в то морозное мартовское утро. А между тем прошло немногим больше недели. Тогда было двадцать восьмое марта, а теперь только первая неделя апреля.
Оказывается, я не ошибся в своей первой оценке мисс Уэст. Я никогда еще не встречал такой способной, такой практически умелой женщины. Что произошло между нею и. мистером Пайком — я не знаю, но что бы это ни было, она осталась при своем убеждении, что в истории с клопами он не при чем. По какой-то странной случайности только две мои каюты были наводнены этими подлыми насекомыми. Под наблюдением мисс Уэст все деревянные предметы — скамьи, табуретки и ящики — были вынесены, полки сняты, и ободрана вся деревянная обшивка стен. По ее приказанию, плотник проработал с утра до поздней ночи. Ночью каюты окуривали серой, а затем два матроса с помощью скипидара и белил закончили чистку. Теперь плотник вновь обивает деревом стены. Потом пойдет окраска, и через два-три дня, надеюсь, мне можно будет снова водвориться в моём помещении.
Всех людей, присланных для побелки кают, было четверо. Двоих мисс Уэст быстро спровадила, как непригодных для этой работы. Один из них — Стив Робертс — так он мне назвал себя — интересный субъект. Я успел побеседовать с ним, прежде чем мисс Уэст его забраковала, заявив мистеру Пайку, что ей нужен настоящий матрос.
Стив Робертс раньше никогда не видел моря. Как случилось, что ему пришлось перекочевать из западных скотопромышленных штатов в Нью-Йорк, он мне не объяснил, как не объяснил и того, каким образом он попал на ‘Эльсинору’. Но так или иначе, он — ковбой — очутился здесь на судне. Он маленького роста, но очень крепкого сложения. У него широкие плечи, и под рубашкой выступают развитые мускулы. И, однако, он сухощав, тонок в талии, а лицо у него совсем худое с запавшими щеками. Но это у него не от болезни и не от слабого здоровья. Хоть на море и новичок, этот Стив Робертс очень сметливый, проворный малый… ну, и хитер. У него манера, когда он говорит, смотреть вам прямо в глаза с самым простодушным видом, а между тем именно в такие минуты я не могу отделаться от впечатления, что с этим человеком надо держать ухо востро. Но в случае беды на него можно рассчитывать. Судя по всем его повадкам, у него есть что-то общее с той неприятной тройкой, которую сразу так невзлюбил мистер Пайк, — с Кидом Твистом, с Нози Мерфи и с Бертом Райном. И я еще раньше заметил, что во время ночных вахт Стив Робертс водит с ними компанию.
Второй матрос, которого отвергла мисс Уэст после пятиминутного безмолвного наблюдения за его работой, оказался тем самым Муллиганом Джэкобсом, ‘ехидной’ с искривленным хребтом, о котором говорил мне мистер Пайк. Но прежде чем его прогнали с работы, случилась одна вещь, отчасти касавшаяся и меня. Я был в каюте, когда Муллиган Джэкобс явился на работу, и сейчас же заметил, с каким изумлением и с какими жадными глазами он смотрит на мои полки с книгами. Он подходил к ним, как может подходить только грабитель к тайному хранилищу сокровищ, и как скупец любуется своим золотом, лаская его взглядом, так любовался Муллиган Джэкобс заголовками книг.
И какие у него глаза! Вся горечь, весь яд, какие мистер Пайк приписывает этому человеку, выливаются в выражении его глаз. Это маленькие, бледно-голубые, острые, как буравчики, горящие глаза. Воспаленные веки только подчеркивают горькое, холодно-ненавистническое выражение зрачков. Этот человек по природе своей ненавистник, и мне вскоре пришлось убедиться, что он ненавидит все на свете, кроме книг.
— Хотите, я вам дам почитать что-нибудь? — спросил я радушно.
Выражение нежной ласки, с какой он смотрел на книги, разом потухло, когда он повернул голову и взглянул на меня, и прежде чем он заговорил, я уже знал, что он и меня ненавидит.
— Не возмутительно ли? Вы — человек со здоровым телом, и все эти сотни фунтов книг за вас таскают ваши слуги, а я, с моей кривой спиной — что я могу, когда у меня весь мозг горит от адской боли?
Как передать ту ядовитую язвительность, с какою были произнесены эти слова! Знаю только, что, увидав в открытую дверь шагающего по коридору своею шаркающей походкой мистера Пайка, я почувствовал облегчение от сознания своей безопасности. Оставаться в каюте наедине с этим человеком было приблизительно то же самое, что сидеть я запертой клетке вдвоем с тигром. Дьявольская злоба, а главное — жгучая ненависть, с какою он смотрел на меня и говорил со мной, была в высшей степени неприятна. Клянусь, я испугался. Это не была обдуманная осторожность перед опасностью, это не была робкая боязнь, — это был слепой, панический, не рассуждающий ужас. Озлобленность этого человека заставляла стыть кровь, она не нуждалась в словах для проявления, — она выпирала из него, выливалась из его воспаленных, горящих глаз, читалась на его изможденном, сморщенном лице, сидела в его скрюченных, с обломанными ногтями руках. И в то же время, в самый момент моего инстинктивного испуга и отвращения, у меня было сознание, что мне ничего не стоит схватить одной рукой за горло этого бессильного калеку и вытряхнуть из него его неудавшуюся жизнь.
Но в этой мысли мало было утешения — не больше, чем было бы его у человека, попавшего в нору гремучих змей или стоножек, потому что, прежде чем он успел бы их раздавить, они впустили бы в него свой яд. Вот то же чувствовал я в присутствии Муллигана Джэкобса. Я боялся его, потому что боялся быть отравленным его ядом. Я не мог отделаться от этого страха. Мне живо представлялось, как торчащие у него во рту черные, обломанные зубы впиваются в мое тело, разъедают его своим ядом, отравляют, убивают меня.
Одно было не ясно: у него не было страха. Он абсолютно не знал страха. Он был так же чужд этому чувству, как зловонная слизь, на которую иногда наступаешь в кошмаре. Вот что такое этот человек — кошмар!..
— Вы сильно страдаете? — спросил я его, призывая на помощь сострадание к ближнему для того, чтобы легче было справиться с собой.
— У меня такое ощущение, точно мозг мой рвут железными крюками, раскаленными крюками, и он горит и горит, — был ответ. — Но по какому проклятому праву у вас такая куча книг и сколько угодно времени на чтение, так что вы можете читать и наслаждаться хоть всю ночь напролёт, а у меня огонь в мозгу, и я должен отбывать вахту за вахтой, и из-за сломанной спины мне не снести и сотой части тех книг, какие я хотел бы иметь?..
‘Еще один сумасшедший’, — подумал я, но тотчас же принужден был изменить мое мнение. Думая пошутить, я спросил его, какие книги у него есть с собой и каких авторов он предпочитает. И он сказал, что в его библиотеке, в числе других книг, имеется, во-первых, весь Байрон. Затем, весь Шекспир и весь Броунинг в одном томе. Да еще на баке у него лежит с полдюжины томов Ренана, разрозненный том Лекки, ‘Мученичество человека’ Виндвуда Рида, несколько книжек Карлейля и томов восемь-десять Золя. Он не уставал восхищаться Золя, но главным его любимцем был Анатоль Франс [13].
[13] — Джек Лондон подчас злоупотребляет иностранными словами и собственными именами ученых, писателей и пр. Снабдить примечаниями все эти слова невозможно без того, чтобы не затруднять чтение многих страниц Лондона до степени перевода с подстрочником. Поэтому мы останавливали внимание читателя на объяснении преимущественно только тех слов, понимание которых помогает точнее или полнее раскрыть мысль автора.
Он, может быть, и сумасшедший, но не такой сумасшедший, каких мне приходилось встречать до сих пор, — таково было мое изменившееся мнение о нем. Мы еще долго беседовали о книгах и о писателях. У него были самые универсальные познания в литературе и очень разборчивый литературный вкус. Ему нравился О. Генри. Джордж Мур был паразит и бахвал. ‘Анатомия отрицания’ Эдгара Салтуса, по его мнению, глубже Канта. Метерлинк — пропитанная мистицизмом старая ведьма. Эмерсон — шарлатан. ‘Привидения’ Ибсена хорошая вещь, хотя Ибсен, говоря вообще, блюдолиз буржуазии. Гейне — неподдельный добротный товар. Флобера он предпочитал Мопассану, и Тургенева Толстому, но из русских лучше всех был Горький. Джон Мэзфильд знал, что он хочет сказать, а Джозеф Конрад так зажирел от хорошей жизни, что уже не мог разбираться в своем материале.
И он продолжал в том же духе! Я в первый раз слышал такие удивительные комментарии к произведениям литературы. Я был страшно заинтересован и решился пощупать его по части социологии. Да, он красный и знал Кропоткина, но он не анархист. А с другой стороны политическая агитация — тот же тупик, заканчивающийся реформизмом и квиетизмом. Политический социализм окончательно провалился, и логическим завершением марксизма может быть только индустриальный унионизм. Он за прямую активную борьбу. Самое действительное средство — массовые забастовки. Лучше оружие — саботаж, не только как воздержание от работы, но и как действенная политика уничтожения прибылей. Он, разумеется, верит в пропаганду действия, но глупо кричать об этом на всех перекрестках. Надо действовать и держать язык за зубами, а чтобы действовать с пользой, надо уметь заметать следы. Правда, сам он говорит, но что же из этого? Он — калека со сломанной спиной. Ему все равно, поймают его или нет, но горе тому, кто попробует его поймать.
И говоря со мной, он все время меня ненавидел. Казалось, он ненавидит даже то, о чем говорит, даже те идеи, которые защищает. Я решил, что он ирландец по крови, и было ясно, что он самоучка. Когда я спросил его, как ему пришло в голову поступить на судно, он ответил, что раскаленные крюки везде одинаково рвут его мозг. Затем он удостоил сообщить мне, что в ранней молодости он был атлетом и профессиональным скороходом в восточной Канаде. А там начался его недуг, и около четверти столетия он был простым бродягой. Он как будто даже чванился своим близким знакомством с таким количеством городских тюрем, о каком и понятия не имел ни один смертный
На этом месте нашего разговора мистер Пайк просунул голову в дверь. Он ничего мне не сказал, но одарил меня сердитым взглядом: он не одобрял меня. Лицо мистера Пайка почти окаменело. От всякой перемены выражения оно как будто раскалывается, за исключением выражения неудовольствия, ибо когда мистер Пайк хочет казаться сердитым, он достигает этого без всякого труда. На этом лице с грубой кожей и твердыми мускулами как будто навсегда застыла злоба. Очевидно, ему не понравилось, что я заставляю Муллигана Джэкобса даром тратить время. Ему он сказал со своим обычным рычаньем:
— Ступай, займись своим делом. Не все еще тряпки перебрали вы в вашей смене.
Вот тут-то и показал себя Муллиган Джэкобс! Написанная на его лице ядовитая ненависть, уже замеченная мною раньше, была ничто в сравнении с тем, что оно выражало теперь. Я невольно подумал, что если бы дотронуться до него в эту минуту, из него посыпались бы искры, как от кошки, когда ее погладишь в темноте.
— Пошел ты к черту, гнилое полено! — сказал он мистеру Пайку.
Если когда-нибудь глаза человека грозили убийством, то я прочел такую угрозу в глазах старшего помощника капитана. Он ринулся в каюту с поднятым для удара кулаком. Один удар этой медвежьей лапы, и Муллиган Джэкобс со всей своей жгучей ненавистью, со всем своим ядом погрузился бы в вечный мрак. Но он не испугался. Как прижатая в угол крыса, как преследуемая гремучая змея, не сморгнув, насмешливо осклабившись, он посмотрел прямо в глаза разъяренному великану. Более того: он даже подался вперед и вытянул голову на скрюченной шее навстречу удару.
Это было уже слишком даже для мистера Пайка: немыслимо было ударить это бессильное, искалеченное, отвратительное существо.
— Да, ты — гнилое полено, и я не боюсь тебе это сказать, — повторил Муллиган Джэкобс. — Я не Ларри. Ну, что ж, ударь меня! Отчего ты меня не бьешь?
Но мистер Пайк был так ошеломлен, что не ударил его. Он, чья жизнь на море была жизнью погонщика скота на мясном рынке, не смел ударить этот исковерканный обломок человека. Готов поклясться, что он боролся с собой, убеждая себя, что надо ударить. Я видел это.
Но он не смог.
— Марш на работу! — приказал он. — Плавание только что началось, Муллиган, и ты еще попробуешь моего кулака, прежде чем оно кончится.
Физиономия Муллигана. Джэкобса на скрюченной шее подвинулась еще на дюйм ближе к начальнику. Казалось, его сосредоточенная ненависть дошла до белого каления. Так сильна, так необузданна была сжигавшая его ярость, что он не находил слов, чтобы выразить ее. Он мог только издавать какие-то хриплые звуки, словно в горле у него что-то переливалось, я не удивился бы, если бы он выхаркнул яд прямо в лицо мистеру Пайку.
И мистер Пайк круто повернулся и вышел из каюты побежденный, безусловно побежденный.
Не могу забыть этой сцены. Эта картина — старший помощник и калека, стоящие друг против друга — все время у меня перед глазами. Это не похоже ни на то, что мне приходилось читать, ни на то, что я знаю о жизни. Это — откровение. Жизнь — поразительная вещь. Откуда эта горечь, этот огонь ненависти, что горит в Муллигане Джэкобсе? Как осмеливается он, без всяких расчетов на какие-нибудь выгоды, — он, не герой, не провозвестник далекой мечты и не мученик христианства, а просто злая, мерзкая крыса, — как он осмеливается, спрашиваю я, держать себя так вызывающе, так бесстрашно глядеть в глаза смерти? Думая о нем, я начинаю сомневаться в учениях всех метафизиков и реалистов. Никакая философия не выдерживает критики, если ока не может объяснить психологию Муллигана Джэкобса. И сколько бы ни жег я керосина, читая по ночам философские книги, это мне не поможет понять Муллигана Джэкобса… если только он не сумасшедший. Но даже и этого я не знаю.
Бывал ли когда-нибудь на море груз таких человеческих душ, как те, с которыми свела меня судьба на ‘Эльсиноре’?
А теперь в моих каютах, промазывая стены белилами и скипидаром, работает другой тип. Я узнал: зовут его Артур Дикон. Это тот самый бледнолицый человек с бегающими глазами, которого я заметил еще в первый день нашего плавания, когда матросов выгоняли с бака вертеть брашпиль, — тот, про которого я сразу подумал, что он любит выпить. У него, бесспорно, такой вид.
Я спросил мистера Пайка, что он думает об этом человеке.
— Маклак по торговле белыми рабами, — ответил он. — Должен был бежать из Нью-Йорка, чтобы спасти свою шкуру. Будет под пару тем трем молодцам, которым я дал почувствовать мой характер.
— Ну, а про тех что вы скажете?
— Готов прозакладывать мое месячное жалованье на фунт табаку, что какой-нибудь судейский крючок или комитет сыщиков, осведомляющих нью-йоркскую, полицию, разыскивает их в эту минуту. Хотел бы я иметь столько денег, сколько кто-то получил в Нью-Йорке за то, что дал им улизнуть на нашем судне. О, знаю я эту породу!
— Комиссионеры по запрещенным товарам? — спросил я.
— Вот именно. Но я вычищу их грязные шкуры. Я им покажу!.. Мистер Патгерст, наше плавание только начинается, а старому гнилому полену не пришел еще конец. Я проманежу их за их деньги! Я похоронил за бортом этого судна людей получше, чем лучший из них. И похороню еще кое-кого из тех, что обзывают меня старым поленом.
Он замолчал и с полминуты смотрел на меня торжествующим взглядом.
— Мистер Патгерст, вы пишете, я слыхал. Когда мне сказали в агентстве, что вы едете с нами пассажиром, я решил непременно сходить посмотреть вашу пьесу. Ну, о пьесе вашей я ничего не скажу — ни хорошего, ни худого. Я хотел только сказать вам, что вы, как писатель, соберете груду материалов за это плавание. У нас тут разыграется адская катавасия, будьте уверены, и перед вами то самое старое полено, которое сыграет в ней не последнюю роль. Многие на своей спине испытают, умеет ли еще орудовать старое полено.

ГЛАВА XV

Ох, как я спал! Какое это восхитительное ощущение — восстановление нормального сна! И этим я обязан мисс Уэст. Но почему ни капитан Уэст, ни мистер Пайк — оба люди опытные — не могли определить моей ‘болезни’? Не мог и Вада. И дело не обошлось без мисс Уэст. И опять я становлюсь в тупик перед загадкой — женщиной. Случай со мной — один из миллиона случаев, приковывающих внимание мыслителя к женщине. Поистине женщина — мать и охранительница рода.
Сколько бы я ни иронизировал насчет красной крови мисс Уэст и ее привязанности к жизни, я должен поклониться ей в ножки за то, что она вернула меня к жизни. Ее практичность, рассудительность, упорство остаются при ней, она — устроительница гнезда, она любит комфорт, обладает всеми приводящими в отчаяние атрибутами слепоинстинктивной матери рода, и все-таки я глубоко признателен провидению за то, что она едет с нами. Не будь ее на ‘Эльсиноре’, я к этому времени так извелся бы от недостатка сна, что готов был бы кусаться и выть не хуже любого из тех сумасшедших, коими переполнено наше судно. И вот мы вновь приходим к тому же — к известной тайне — женщине. Не всякий, может быть, способен уживаться с ней, но ясно, как оно было и встарь, нельзя прожить без нее. Что же касается мисс Уэст, то меня поддерживает одна горячая надежда, а именно — что она не суфражистка. Это было бы уж слишком.
Капитан Уэст может быть Самураем, но в то же время он — человек. При всей своей сдержанности и уменьи владеть собой, он с искренним огорчением говорил о нападении на меня проклятых насекомых. По-видимому, он отличается живым чувством гостеприимства, — он понимает, что на ‘Эльсиноре’ я его гость, и хотя он безразлично относится к нуждам команды, это не мешает ему заботиться о моих удобствах. Из немногих сказанных им по этому поводу слов видно, что он не может себе простить того небрежного легковерия, с каким он принял ошибочный диагноз моей ‘болезни’. Да, капитан Уэст настоящий человек. Недаром же он — отец своей жизнерадостной дочки с ее крепким телом и нежным лицом.
— Ну, слава Богу, значит, все в порядке! — воскликнула мисс Уэст сегодня поутру, когда мы с ней встретились на юте, и я сказал ей, как чудесно я спал.
И непосредственно вслед за этим, отбросив в сторону кошмарный эпизод с клопами, как окончательно ликвидированный с практической точки зрения, она сказала:
— Пойдемте смотреть цыплят.
И я направился следом за ней по паутинному мостику к средней рубке, смотреть на петуха и на четыре дюжины откормленных кур, сидевших в устроенном на крыше рубки курятнике.
Пока она шла впереди, и я любовался ее живой, эластичной походкой, мне вспомнилось, как, переезжая со мной на пароходике из Балтиморы, она обещала ничем не беспокоить меня и уверяла, что не нуждается в том, чтобы ее занимали.
‘Пойдемте смотреть цыплят!’ О, сколько чисто женской властности в этом простом приглашении! Что может превзойти в дерзости ту наивную властность, которая сидит в каждой свивающей себе гнездышко человеческой самке — женщине? ‘Пойдемте смотреть цыплят!’ Есть моряки — старые воробьи, видавшие всякие виды, но да было бы известно мисс Уэст, что есть на ‘Эльсиноре’ один пассажир мужского пола, неженатый и решивший никогда не жениться, который тоже пускался во всякие авантюры на матримониальном море: он тоже старый воробей, и его не проведешь на мякине. Перебирая мысленно перечень моих романтических похождений, я вспоминаю несколько женщин с большими данными, чем у мисс Уэст, которые пели мне свою песню пола и однако не принудили меня к капитуляции.
Перечитывая только что написанное, я вижу, как сильно мои мыслительные процессы пропитались морской терминологией. Я невольно пользуюсь морскими словечками. И еще одно наблюдение: я начал злоупотреблять превосходными степенями. Но, впрочем, все на ‘Эльсиноре’ в превосходных степенях. Я постоянно ловлю себя на старании очистить мой словарь, подыскать для всех понятий точные, подходящие выражения. И постоянно сознаю, что это мне не удается. Так, например, никакие слова, ни в каких словарях не могут дать даже приблизительного представления о том леденящем ужасе, какой наводит на меня Муллиган Джэкобс.
Но вернемся к цыплятам. Было видно, что, несмотря на все предосторожности, им недешево достались последние бурные дни. Видно было и то, что мисс Уэст не забывала о них даже в то время, когда страдала морской болезнью. По ее приказанию буфетчик установил в курятнике маленькую керосиновую печку, и теперь, когда он по дороге на кубрик проходил мимо нас, она подозвала его, чтобы дать ему дальнейшие указания насчет кормления цыплят.
Где же отруби? Им необходимы отруби. Он этого не знал. Мешок с отрубями был заложен где-то между другими запасами, но мистер Пайк обещал отрядить двух матросов с приказанием разыскать этот мешок.
— Побольше золы, помните, — сказала буфетчику мисс Уэст. — Курятник надо чистить ежедневно, и если он когда-нибудь окажется невычищенным, доложите мне. И корм давайте только чистый. Никаких остатков — слышите? Сколько яиц было вчера?
У буфетчика заблестели глаза, когда он с гордостью ответил, что накануне он вынул девять яиц, а завтра рассчитывает на целую дюжину.
— Бедняжки! Вы не можете себе представить, как дурно отзывается ненастная погода на кладке яиц, — сказала она мне, потом повернулась к буфетчику. — Следите за теми курами, которые не несутся, и таких режьте первыми. И всякий раз спрашивайте меня, прежде чем резать.
Пока мисс Уэст говорила о цыплятах с этим экс-контрабандистом, я чувствовал себя заброшенным, но зато это доставило мне случай рассмотреть ее. Длинный разрез ее глаз подчеркивает пристальность ее взгляда, чему помогают темные ресницы и брови. Я еще раз отметил теплый колорит ее серых глаз. И я начал определять ее, разбирать по всем статьям. Физически — она представительница лучшего типа женщин старинной Новой Англии. Природа была щедра к ней: не худая, но и не полная, она в меру плотна и крепка, хотя ее и нельзя назвать богатыршей. Самое верное сказать про мисс Уэст, что она — воплощение жизненности.
Мы вернулись на ют, и когда мисс Уэст ушла в каюту, я обратился к мистеру Меллэру с всегдашней своей шуткой:
— Ну что, купил наконец О’Сюлливан сапоги у Энди Фэя?
— Нет, не купил, — отвечал он, но сегодня утром они чуть не достались ему. Пойдемте, сэр, я кое-что покажу вам.
И без дальнейших объяснений, он повел меня по мостику вперед. Мы прошли среднюю и потом переднюю рубку. Взглянув вниз, я увидел двух японцев. Они сидели на крышке люка номер первый и толстыми иглами зашивали какой-то тюк, завернутый в парусину, — несомненно заключавший человеческое тело.
— О’Сюлливан пустил в ход свою бритву, — сказал мне мистер Меллэр.
— Так это Энди Фэй? — воскликнул я.
— Нет, сэр, не Энди. Это один голландец. В списках он значится Христианом Иесперсеном. Он попался на дороге О’Сюлливану, когда тот шел за сапогами. Это и спасло Энди Фэя. Энди оказался проворнее. Иесперсен был увалень и не сумел увернуться от О’Сюлливана. Вон Энди сидит.
Я проследил глазами за взглядом мистера Меллэра и увидел загорелого, пожилого шотландца маленького роста. Он сидел, скорчившись, на деревянном брусе и сосал трубку. Одна рука была у него на перевязи, и на голове была повязка. Рядом с ним сидел в такой же позе Муллиган Джэкобс. Их была пара: глаза у обоих были голубые, и у обоих злые. И оба казались одинаково истощенными. Не трудно было заметить, что уже с самого начала плавания они — оба озлобленные, насквозь пропитанные горечью — почувствовали сродство душ. Энди Фэю, я знал, было шестьдесят три года, хотя по виду ему можно было дать и сто, но Муллиган Джекобс, которому было только около пятидесяти лет, восполнял разницу в годах белокалильным жаром ненависти, горевшей в его лице и в глазах. ‘Интересно, подсел он к этому раненому из сочувствия или затем, чтобы в конце концов слопать его’, — подумал я.
Из-за угла рубки показался Коротышка и послал по моему адресу свою неизменную клоунскую улыбку. У него одна рука была тоже перевязана,
— Задали они, однако, работы мистеру Пайку, — заметил я.
— Да, все часы своей вахты, с четырех до восьми, он зашивал этих калек, — сказал мистер Меллэр.
— Как?! Разве есть еще раненые?
— Еще один, сэр, — еврей. Я раньше даже не знал, как его зовут, но мистер Пайк сказал мне: его зовут Исаак Шанц. Всю жизнь, кажется, плаваю, а никогда еще не видел такого множества евреев, как теперь у нас на ‘Эльсиноре’. Евреи, говоря вообще, не любители моря. А у нас их больше, чем нужно. Этот Шанц ранен легко, но если бы вы слышали, как он хныкал!
— А где же О’Сюлливан? — спросил я.
— В средней рубке с Дэвисом, — цел и невредим, — хоть бы одна царапина. Мистер Пайк разнимал их и уложил его спать кулаком по скуле. Теперь он лежит связанный и бредит. Дэвиса он до полусмерти напугал. Дэвис сидит на своей койке со свайкой в руках, грозится размозжить ему голову, если только он попробует освободиться, и жалуется на непорядки в нашем лазарете. Ему, видно, нужны палаты с обитым войлоком стенами, смирительные рубашки, дневные и ночные сиделки, усиленная охрана и для выздоравливающих на корме помещение в стиле королевы Анны.
— О Господи! — вздохнул мистер Меллэр. — Никогда еще не бывал я в таком рискованном плавании и такой дикой команды никогда не видал. Это не кончится добром — и слепому видно. Мы будем огибать Горн в самый развал зимы, а на баке у нас полно сумасшедших и калек. Кто же будет работать?.. Взгляните вы вон хоть на этого. Совсем сумасшедший! Каждую минуту того и жди, что он прыгнет за борт!
Я взглянул, куда он указывал, и увидел того самого, грека Тони, который бросился в море в первый день нашего плавания. Он только что вышел из-за угла рубки, если не считать, что одна рука у него была на перевязи, он казался совершенно здоровым. Он шел свободным, твердым шагом, — доказательство — хороших результатов примитивной хирургии мистера Пайка.
Мой взгляд помимо моей воли поминутно возвращался к завернутому в парусину телу Христиана Иесперсена и к двум японцам, зашивавшим бечевками его матросский саван. У одного из них вся правая рука была обмотана бинтами.
— А этот тоже ранен? — спросил я.
— Нет, сэр. Это наш парусник. Они оба парусники. А этот очень хороший работник. Его зовут Ятсуда. Но у него было заражение крови, и он полгода пролежал в больнице Нью-Йорка. Он решительно отказался от ампутации. Теперь он поправился, но рука почти омертвела: действуют только большой и указательный пальцы, и вот он учится шить левой рукой. Другого такого искусного парусника, пожалуй, не найдется на наших судах.
— Однако, сумасшедший и бритва — довольно опасная комбинация, — заметил я.
— Да, пять человек выведены из строя, — вздохнул мистер Меллэр. — Во-первых, сам О’Сюлливан, потом Христиан Иесперсен (этот уже вовсе вычеркнут из списков), потом Энди Фэй и Коротышка, и, наконец, тот еврей. А плавание, можно сказать, еще не началось. А тут еще Ларс сломал ногу, и Дэвис лежит все равно что без ноги. Так-то, сэр! Скоро у нас будет такая нехватка в людях, что, когда понадобится ставить паруса, придется вызывать наверх обе смены.
Пока я беседовал с мистером Меллэром и он спокойно излагал мне факты, я не мог отделаться от неприятного чувства. Не то меня смущало, что наше судно посетила смерть. Я слишком долго имел дело с философией, чтобы меня могли смутить убийство и смерть. Меня смущала в этой истории полнейшая ее бессмысленность. Я могу понять даже убийство — убийство, имеющее основания. Можно понять, что люди убивают друг друга, ослепленные страстью — любовью или ненавистью, — или из чувства патриотизма или из религиозной вражды. Но тут было совершенно другое. Тут было убийство без всякой причины, какая-то оргия слепого зверства, чудовищно бессмысленная вещь.
В тот же день позднее, гуляя с Поссумом по главной палубе и проходя мимо открытой двери лазарета, я услыхал бормотанье О’Сюлливана и заглянул в дверь. Он лежал на спине, привязанный к нижней койке, дико поводил глазами и бредил. Над ним на верхней койке лежал Чарльз Дэвис и спокойно посасывал трубку. Я поискал глазами свайку. Оказалось, что она лежит на койке возле него, чтобы быть под рукой на всякий случай.
— Ну, не адская ли это жизнь, сэр? — встретил он меня. — Скажите сами, можно ли сомкнуть глаза, когда эта обезьяна все время лопочет? Он ни на секунду не умолкает. Как заведет свою шарманку, так и не жди конца, даже во сне говорит — во сне еще хуже. А как зубами скрипит — просто слушать страшно! Ну, сами посудите, сэр: справедливо ли помещать такого сумасшедшего вместе с больным человеком? А я ведь больной человек.
Пока он говорил, мимо меня промелькнула массивная фигура мистера Пайка и остановилась так, что лежавший на койке человек не мог ее видеть. Дэвис продолжал говорить:
— По всем правам мне следовало бы получить нижнюю койку. Мне вредно карабкаться наверх. Это просто бесчеловечно — иначе этого нельзя назвать. А между тем в наше время закон, лучше, чем раньше защищает права матросов в плавании. Я вызову вас свидетелем в суд, когда мы придем в Ситтль.
Мистер Пайк вошел в дверь.
— Замолчи ты, проклятый законник! — зарычал он. — Мало тебе, что ты сыграл с нами такую подлую штуку, явившись на судно в таком состоянии. А если ты еще будешь тут разглагольствовать, так я…
Он был так разозлен, что не мог докончить угрозы. Сплюнув на пол, он все-таки сделал попытку договорить.
— Т-ты… мне надоел, — слышал?
— Я знаю законы, сэр, — сейчас же огрызнулся Дэвис. — Я исполнял на вашем судне всю работу по положению: вся команда может это подтвердить. С первого же дня я лазал на мачты. Да, сэр, и днем и ночью я мок в соленой воде по самую шею. И в трюм вы меня посылали уголь убирать. Я делал все, что полагается, и даже больше, пока на меня не напала эта болезнь.
— Ты уже насквозь прогнил задолго до того, как в первый раз увидел это судно, — перебил его мистер Пайк.
— Суд нас разберет, сэр, — ответил Дэвис невозмутимо.
— А если ты будешь продолжать разводить бобы насчет законов, я вышвырну тебя отсюда и покажу тебе, какая бывает настоящая работа, — сказал мистер Пайк.
— И заставите владельцев судна заплатить хорошенький штраф, когда мы придем в порт, — усмехнулся Дэвис.
— Да, если раньше я не похороню тебя в море, — был быстрый зловещий ответ. — Да будет тебе известно, Дэвис: ты не первый законник из тех, которых я спустил за борт с мешком угля.
И с заключительным: ‘Проклятый законник!’ — мистер Пайк вышел и зашагал по палубе. Я вышел вслед за ним. Вдруг он остановился и повернулся ко мне.
— Мистер Патгерст!
На этот раз он обращался ко мне не как офицер к пассажиру, — тон был повелительный, и я насторожился.
— Мистер Патгерст! С этого дня чем меньше вы будете видеть, что делается у нас на судне, тем будет лучше. Вот и все.
Он круто повернулся и пошел своей дорогой.

ГЛАВА XVI

Нет, море не мать, а злая мачеха. Отчего все моряки такой суровый народ? Конечно, от суровой жизни. Понятно, что капитан Уэст не хочет знать о существовании своей команды, понятно, что мистер Пайк и мистер Меллэр никогда не обращаются к матросам иначе, как с приказаниями. Но и мисс Уэст, такой же пассажир, как и я, игнорирует этих людей. Выходя утром на палубу, она никогда не скажет даже рулевому ‘доброе утро’. Ну, как ей угодно, а я буду здороваться, по крайней мере хоть с рулевым. Я ведь только пассажир.
Собственно говоря, я не пассажир с формальной точки зрения. ‘Эльсинора’ не имеет разрешения возить пассажиров, и в списках я значусь третьим помощником на жалованья в тридцать пять долларов в месяц. Вада записан прислугой в каютах, хотя я внес довольно крупную сумму за его проезд, и он — мой слуга.
Не много времени берут на море похороны умерших. Через час после того, как я видел двух парусников за работой над саваном Христиана Иесперсена, его спустили за борт ногами вперед, привязав к ним для тяжести мешок с углем.
Был тихий, ясный день, и ‘Эльсинора’ лениво тащилась по два узла в час и вообще вела себя спокойно. В последний момент капитан Уэст явился на бак с молитвенником в руках, прочел положенную при морских похоронах краткую молитву и тотчас же вернулся на ют. Я в первый раз видел его на баке.
Я не стану описывать похороны. Скажу только, что они были так же печальны, как и вся жизнь и смерть Христиана Иесперсена.
А мисс Уэст сидела на юте в кресле и прилежно занималась каким-то дамским рукоделием. Как только Христиан Иесперсен и его мешок погрузились в воду, команда разбрелась по местам: свободная смена спустилась вниз к своим койкам, а очередная осталась на палубе и стала на работу. Не прошло и минуты, как мистер Меллэр уже отдавал приказания, и люди выбирали или травили канаты. А я вернулся на ют и был неприятно поражен безмятежным видом мисс Уэст.
— Ну вот и похоронили, — сказал я.
— Да? — откликнулась она равнодушным тоном и продолжала шить.
Но, должно быть, она почувствовала мое настроение, потому что через минуту опустила свою работу на колени и подняла на меня глаза.
— Вы в первый раз видите похороны на море, мистер Патгерст?
— А на вас смерть на море, по-видимому, не производит впечатления? — сказал я резко.
Она пожала плечами.
— Не больше, чем на суше. Столько народу везде умирает… А когда умирают чужие вам люди, то… Ну, например, если на берегу вы узнаете, что на такой-то фабрике, мимо которой вы проезжаете каждый день по дороге в город, убито несколько человек рабочих, как вы это примете? Ну, то же самое и на море.
— Во всяком случае печально уж то, что у нас одним рабочим стало меньше, — проговорил я не без язвительности.
Мой выстрел попал в цель. С подчеркнутой иронией она ответила:
— Да, это печально. Да еще в самом начале плавания.
Она взглянула на меня, и я не мог удержаться от улыбки. И она тоже улыбнулась в ответ.
— Я отлично знаю, мистер Патгерст, что вы считаете меня бессердечной. Но, это не то, это… это, вероятно, море. И кроме того, я ведь не знала этого человека. Не помню даже, видела ли я его. Теперь, когда наше плавание только еще начинается, я едва ли узнаю в лицо полдюжины наших матросов. Так с чего же мне огорчаться, что какого-то там дурака, совершенно мне чужого, убил другой чужой человек, такой же дурак? Ведь этак надо умирать от горя всякий раз, как пробегаешь столбцы ежедневной газеты с описанием убийств.
— Ну, это не совсем одно и то же, — возразил я.
— Ничего, вы привыкнете, — проговорила она весело и снова взялась за шитье.
Я спросил ее, читала ли она ‘Корабль душ’ Муди. Она не читала. Я продолжал исследование. Оказалось, что ей нравится Броунинг, в особенности ‘Кольцо и книга’. Это характерно для нее. Ей нравится только здоровая литература, только такая, которая позволяет нам тешить себя иллюзиями, самообманом [14].
[14] — Довольно своеобразное определение ‘здоровой’ литературы, весьма характерное для таких типичных представителей американской буржуазии, какими являются Патгерст и мисс Уэст. Господствующим, но исторически обреченным классом ничего больше не остается, как ‘тешить себя иллюзиями и самообманом’, уходя от пугающей их действительности.
Так, например, мое упоминание о Шопенгауэре вызвало у нее только смех. Все философы пессимизма кажутся ей смешными. Ее красная кровь не позволяет ей принимать их всерьез. Чтобы испытать ее, я передал ей разговор, бывший у меня с де-Кассером незадолго до моего отъезда из Нью-Йорка. Де-Кассер, проследив философическую генеалогию Жюля де Готье вплоть до Шопенгауэра и Ницше, заключил предложением, что из двух формул двух последних философов де-Готье построил третью, даже более глубокую формулу. ‘Воля к жизни’ одного и ‘воля к власти’ другого являются, по его мнению, только частями высшей, обобщающей формулы де-Готье, а именно — ‘воли к иллюзии’.
Я льщу себя надеждой, что сам де-Кассер остался бы доволен моей передачей его аргументации. А когда я кончил, мисс Уэст быстро спросила:
— А разве не бывает, и даже очень часто, что философы-реалисты обманывают себя собственными фразами совершенно так же, как обманываем себя мы, простые смертные, теми иллюзиями, в которых нам не приходит и в голову сомневаться?
Вот к чему привела моя философия! Обыкновенная молодая женщина, никогда не утруждавшая своих мозгов философскими проблемами, в первый раз слышит о таких высоких материях и тотчас же со смехом отметает их прочь. Я убежден, что де-Кассер согласился бы с ней.
— Верите вы в Бога? — спросил я довольно неожиданно.
Она уронила на колени работу, задумчиво посмотрела на меня, потом перевела глаза на сверкающее море и на лазурный небосвод. И наконец, с истинно женской уклончивостью, ответила:
— Отец мой верит.
— А вы? — не отставал я.
— Право, не знаю. Я никогда не ломаю головы над такими вещами. Я верила, когда была ребенком. А теперь… Впрочем, я, кажется, и теперь верю в Бога, временами совсем даже не думая об этом, я верю, что все устроено к лучшему, и вера моя в такие минуты так же сильна, как вера этого вашего друга-еврея в рассуждения философов. Надо думать, что в конце концов все сводится к вере. Но зачем мучить себя?
— А-а, теперь я знаю, кто вы, мисс Уэст! — воскликнул я. — Вы истинная дочь Иродиады.
— Это что-то некрасиво звучит, — промолвила она с милой гримаской.
— Да оно и на самом деле некрасиво, — подхватил я. — Тем не менее оно верно. Есть такая поэма Артура Симонса — ‘Дочери Иродиады’. Когда-нибудь я вам ее прочту и посмотрю, что вы скажете. Я знаю, вы скажете, что вы тоже часто смотрели на звезды.
Потом мы заговорили о музыке. У нее весьма солидные познания в этой области. Но только что она начала было: ‘Дебюсси и его школа не особенно прельщают меня’, — как послышался отчаянный визг Поссума.
Щенок пробежал вперед до средней рубки, где он, очевидно, пробовал знакомиться с цыплятами, когда с ним случилась беда. Он взвизгнул так пронзительно, что мы оба вскочили. Теперь он со всех ног мчался к нам по мостику, не переставая визжать и поминутно оборачиваясь в сторону курятника.
Я ласково окликнул его и протянул было к нему руку, но в благодарность он только щелкнул зубами, цапнул меня за руку и помчался дальше. Задрав голову, он, не глядя, летел прямо вдоль кормы. Прежде чем я успел сообразить, что ему грозит опасность упасть в море, мисс Уэст и мистер Пайк уже пустились вдогонку за ним. Мистер Пайк был ближе к нему. Гигантским прыжком он очутился у борта как раз вовремя, чтобы перехватить щенка, который слепо летел все вперед и непременно полетел бы в воду. Ловким толчком ноги мистер Пайк отбросил его в сторону, и он, перекувырнувшись, покатился по палубе. Завизжав еще громче, он вскочил на ноги и, шатаясь, направился к противоположным перилам.
— Не трогайте его! — закричал мистер Пайк, когда мисс Уэст нагнулась было, чтобы схватить обезумевшее животное. — Не трогайте! У него припадок.
Но это не остановило ее. Щенок был уже под перилами, когда она поймала его.
Она держала его на весу в вытянутой руке, он лаял и выл, и изо рта у него шла пена.
— Да, это припадок, — сказал мистер Пайк, когда ослабевший зверек уже лежал на палубе, судорожно подергиваясь.
— Может быть, его клюнула курица, — сказала мисс. Уэст. — Принесите-ка ведро воды.
— Позвольте, я возьму его, — вызвался я со своими услугами, довольно, впрочем, нерешительно, так как не имел ни малейшего понятия о собачьих припадках.
— Нет, вы не беспокойтесь, я позабочусь о нем, — сказала мисс Уэст. — Холодная вода ему поможет. Наверное, он слишком близко подошел к курятнику, курица клюнула его в нос и от испуга с ним сделался припадок.
— Никогда не слыхал, чтобы у собак делались припадки от испуга, — заметил мистер Пайк, поливая водой Поссума под руководством мисс Уэст. — Это просто обыкновенный припадок, какие часто бывают у щенят, особенно в море.
— А я думаю, не парусов ли он испугался, — предложил я свое объяснение. — Я заметил, что он боится парусов. Всякий раз, как они захлопают, он сперва присядет в ужасе, а потом пустится бежать. Заметили вы, как на бегу он все время оборачивался?
— У собак бывают припадки и тогда, когда им нет никаких причин пугаться, — стоял на своем мистер Пайк.
— Отчего бы это ни случилось, а у него припадок, — заключила прения мисс Уэст. — А это значит, что его неправильно кормят. С этих пор я буду кормить его сама. Передайте это вашему Ваде, мистер Патгерст. Пусть никто ничего не дает ему без моего разрешения.
В эту минуту показался Вада с маленьким ящиком, в котором Поссум спал, и они с мисс Уэст приготовились нести его вниз.
— Это был подвиг с вашей стороны, мисс Уэст, положительно подвиг, — сказал я ей. — Я не буду даже пытаться вас благодарить. Но знаете что: берите Поссума себе. Теперь это ваша собака.
Она засмеялась и покачала головой, проходя в дверь рубки, которую я открыл перед ней.
— Нет, не надо, но я буду заботиться о нем вместо вас. Пожалуйста, не трудитесь спускаться. Это уж мое дело, в вы будете только мешать. Мне поможет Вада.
Меня самого удивило, когда, вернувшись на свое место и усевшись в кресло, я почувствовал, до чего меня взволновал этот маленький эпизод. Я припомнил, что у меня от волнения усиленно забилось сердце. И теперь, когда я, прислонившись к спинке кресла и закурив сигару, уже спокойно думал об этом, передо мной живо предстала вся необычайная картина нашего плавания. Мы с мисс Уэст философствуем и рассуждаем об искусстве, капитан Уэст мечтает о своем далеком доме, мистер Пайк и мистер Меллэр отбывают свои вахты и рычат на матросов, люди-рабы выбирают канаты, Поссум катается в припадке, Энди Фэй и Муллиган Джэкобс пылают неугасимой ненавистью ко всему живому, миниатюрный полукитаец стряпает на всю братию, Сендри Байерс без устали подтягивает свой живот, О’Сюлливан бредит в душной стальной каюте средней рубки, Чарльз Дэвис лежит над ним, держа наготове свайку, а Христиан Иесперсен ушел на дно морское с мешком в ногах и остался на много миль позади.

ГЛАВА XVII

Сегодня две недели, как мы вышли в море. Море спокойное, по небу плывут легкие облачка, и мы плавно скользим со скоростью восьми узлов в час, подгоняемые легким восточным ветром. Капитан Уэст почти уверен, что мы попали в полосу северо-восточного пассата. И еще я узнал, что ‘Эльсинора’, чтобы не наткнуться на мыс Сан-Рок у берегов Бразилии, должна сначала держать курс на восток почти что к берегам Африки. На этом переходе нам встретятся острова мыса Верде. Не удивительно, что путь от Балтиморы до Ситтля определяется в восемнадцать тысяч миль.
Поднявшись сегодня утром на палубу, я застал у штурвала грека Тони. По-видимому, он в здравом уме: на мое приветствие он очень вежливо снял шапку. Больные быстро поправляются — все, кроме Чарльза Дэвиса и О’Сюлливана. О’Сюлливан все еще привязан к койке, а Дэвиса мистер Пайк заставил ухаживать за ним. В результате Дэвис разгуливает по палубе, приносит с кубрика воду и еду для больного и всем и каждому рассказывает о своих обидах.
Вада рассказал мне сегодня престранную вещь. По-видимому, он, буфетчик и оба парусника собираются по вечерам в каюте повара — все пятеро азиаты — и занимаются пересудами домашних дел судна. Им, кажется, решительно все известно, и все это Вада передает мне. Сегодня он мне рассказал о странном поведении мистера Меллэра. Они там обсуждали этот вопрос и решительно не одобряют близости мистера Меллэра с теми тремя хулиганами на баке.
— Да нет же, Вада, не такой он человек, — сказал я, выслушав его. — Он даже груб с матросами. Он обращается с ними, как с собаками, ты же сам знаешь.
— Да, — согласился Вада, — но только не с этими, а с другими. С этими тремя он дружит, а они очень дурные люди. Луи говорит, что место второго помощника — на юте, так же, как и первого помощника и капитана. Не годится второму помощнику водить дружбу с матросами. Нехорошо это для судна. Быть беде — вот увидите. Луи говорит, мистер Меллэр с ума сошел, что вздумал выкидывать такие глупые шутки. Все это побудило меня навести справки. Оказывается, что эти проходимцы — Кид Твист, Нози Мерфи и Берт Райн — сделались какими-то царьками на баке. Они крепко держатся друг за друга, и общими силами установили царство террора и командуют всем баком. Нью-йоркский их опыт, когда они помыкали скотоподобными и слабосильными членами своей шайки, теперь им пригодился. Насколько я мог понять из рассказа Вады, они прежде всего принялись за двух итальянцев, — за Гвидо Бомбини и за Мике Циприани, состоящих в общей с ними смене. Как они этого достигли — я не знаю, но этих двух несчастных они довели до состояния бессловесных, трепещущих перед ними рабов. Да вот хороший пример: вчера ночью, как гласит судовая молва, Берт Райн заставил Бомбини подняться с постели и принести ему напиться.
Исаак Шанц тоже у них под началом, хотя с ним они обращаются лучше. А Герман Лункенгеймер, добродушный, но глуповатый немец, получил от этой милой троицы здоровую трепку за то, что отказался выстирать грязное белье Нози Мерфи. Оба боцмана до смерти боятся этой клики, а она все разрастается: в нее приняты новые члены — Стив Робертс, бывший ковбой, и Артур Дикон, торговец белыми рабами.
На юте я один получаю эти сведения и, признаться, недоумеваю, что мне с ними делать. Мистер Пайк, я знаю, посоветовал бы мне не путаться в чужие дела. О мистере Меллэре не может быть и речи. Для капитана Уэста команда не существует. А мисс Уэст, боюсь, только посмеется надо мной за все мои труды. Да, кроме того, я ведь и сам понимаю, что на каждом судне среди команды всегда найдется какой-нибудь грубый буян или кучка буянов, захватчиков власти, так что, строго говоря, это уж дело команды, не касающееся старшего персонала судна. Работа на судне идет своим порядком. Единственным последствием этой мелкой тирании, по моим соображениям, может быть только то, что еще горше станет жизнь тех несчастных, которым приходится ее терпеть.
Ах да, Вада рассказал мне еще вот что. Эта подлая клика присвоила себе привилегию выбирать лучшие куски солонины из общего котла, так что всем остальным достаются остатки. Но я должен сказать, что, вопреки моим ожиданиям, на ‘Эльсиноре’ по части питания дело поставлено хорошо. Еду дают не порциями, люди едят сколько хотят. На баке всегда стоит открытый бочонок хороших сухарей. Три раза в неделю Луи печет свежий хлеб для команды. Стол, конечно, не изысканный, но разнообразный. Вода для питья дается в неограниченном количестве. И я могу засвидетельствовать, что с тех пор, как настала хорошая погода, люди поправляются с каждым днем.
Поссум совсем болен. Он с каждым днем худеет. Его нельзя даже назвать ходячим скелетом, потому что он так слаб, что не может ходить. В эти чудные теплые дни, по приказанию мисс Уэст, ежедневно выносит его в ящике на палубу и ставит под тентом в каком-нибудь уголке, защищенном от ветра. Она окончательно взяла щенка на свое попечение, по ночам он даже спит в ее каюте. Вчера я застал ее в капитанской рубке за чтением медицинских книг из библиотеки ‘Эльсиноры’. А потом я видел, как она рылась в походной аптечке. Да, она типичная человеческая самка, дающая жизнь и охраняющая жизнь рода. Все ее инстинкты, все стремления направлены на охранение жизни — своей и чужой.
А между тем — и это так любопытно, что я не могу не думать об этом — она не проявляет ни малейшего интереса к больным и раненым матросам. Для нее они — скот, даже хуже скота. Я представлял себе, что, как дающая жизнь и охранительница рода, она должна бы быть чем-то вроде благодетельной феи, регулярно посещающей кошмарное помещение лазарета в средней рубке, наделяющей больных кашей, вносящей солнечный свет в эту душную каюту со стальными стенами и даже раздающей больным душеспасительные книги. Но нет: для нее, как и для ее отца, эти несчастные не существуют. А с другой стороны, когда буфетчик засадил себе под ноготь занозу, она приняла это близко к сердцу, вооружилась щипчиками и вытащила занозу. ‘Эльсинора’ напоминает мне рабовладельческую плантацию до войны за освобождение рабов, и мисс Уэст — владелица плантации, интересующаяся только домашними рабами. Невольники, работающие в поле, не входят в круг ее интересов, а матросы ‘Эльсиноры’ как раз такие рабы. Да вот еще пример: несколько дней тому назад у Вады была жестокая головная боль, и мисс Уэст очень тревожилась и лечила его аспирином. Вероятно, все эти странности объясняются ее морским воспитанием. Море — суровая школа.
Теперь, в хорошую погоду, во время второй вечерней вахты мы через день слушаем граммофон. В другие вечера мистер Пайк дежурит на палубе. Но когда он свободен, то уже за обедом начинает проявлять плохо сдерживаемое нетерпение. И однако всякий раз он неукоснительно дожидается, чтобы мы спросили, не угостит ли он нас музыкой. Тогда его деревянное лицо озаряется внутренним светом, хотя глубокие складки на нем и не разглаживаются, и, стараясь скрыть свой восторг, он ворчливо, как будто нехотя, отвечает, что, пожалуй, для нескольких вещиц найдется время. Итак, через день мы по вечерам наблюдаем, как этот истязатель, этот убийца с ободранными суставами пальцев и с руками гориллы, нежно обчищает щеточкой своих любимцев — пластинки, предвкушая ожидаемое наслаждение музыкой и, как он сказал мне в начале нашего плавания, в такие минуты веруя в Бога.
Странные противоречия представляет жизнь на ‘Эльсиноре’. Хоть мне и кажется, что я живу здесь долгие годы, до такой степени я вошел во все интересы нашего маленького кружка, но, сознаюсь, я не мог ориентироваться в этой жизни. Мысль моя постепенно перебегает от непонятного к понятному — от капитана Самурая с чудным голосом архангела Гавриила, звучащем только при раскатах бури, к забитому, слабоумному фавну с блестящими, прозрачными, страдальческими глазами, от трех негодяев, терроризирующих команду и сманивающих в свою шайку второго помощника, к безумолчно бормочущему, закупоренному в душной норе со стальными стенами О’Сюлливану, от надоевшего всем своими жалобами Дэвиса, не расстающегося со свайкой, к Христиану Иесперсену, затерянному где-то среди беспредельного простора океана с мешком угля в ногах. В такие минуты жизнь на ‘Эльсиноре’ кажется мне такою же нереальной, какою представляется философу жизнь вообще.
Я — философ. Следовательно, для меня жизнь ‘Эльсиноры’ нереальна. Но кажется ли она нереальной господам Пайку или Меллэру? Или тем идиотам и сумасшедшим и всему бессмысленному стаду на баке? Мне невольно вспоминаются слова де-Кассера. Как-то сидели мы с ним у Мукена за бутылкой вина, и он сказал: ‘Глубочайший инстинкт человека — борьба с правдой, то есть с реальным. С самого детства человек уклоняется от фактов. Жизнь его — вечное уклонение. Чудо, химера, ‘завтра’, ‘на той неделе’ — вот чем он живет. Он питается фикцией, мифами… Только ложь делает его свободным. Одним животным дана привилегия приподнимать покрывало Изиды [15], люди не смеют. Животное, в состоянии бодрствования, не может убежать от действительности, потому что у него нет воображения. Человек, даже когда бодрствует, бывает вынужден искать спасения в надежде, в вере, в басне, в искусстве, в Боге, в социализме, в бессмертии, в алкоголе, в любви. Он убегает от Медузы-Истины и взывает за помощью к Майе-Лжи [16].
[15] — Изида — египетская, а затем и греческая богиня женского плодородия — считалась великой волшебницей, знающей сокровенные вещи и хранящей тайны.
[16] — Медуза-Истина — образное выражение, означающее, что истина может показаться такой же страшной, как змеиноволосая Горгона-Медуза — мифическое существо, от взгляда которой люди превращались в камень. А ложь сравнивается с Майей, — прекрасной и обольстительной индусской богиней, олицетворяющей обольщения и иллюзии жизни.
Бен должен согласиться, что я цитирую его добросовестно. И вот я прихожу к заключению, что для рабов ‘Эльсиноры’ действительно есть действительность, потому что они убегают от нее в область фикции. Все до одного они твердо верят, что их действиями управляет их свободная воля. Для меня же действительность нереальна потому, что я сорвал все покрывала фикции и мифов. Когда-то обуревавшее меня желание, убежать от действительности, превратив меня в философа, накрепко привязало этим к колесу реального. Я, сверхреалист, оказываюсь единственным отрицателем реальной жизни на ‘Эльсиноре’. И потому-то я, глубже других обитателей ‘Эльсиноры’ проникший в корень вещей, во всех проявлениях ее жизни вижу только фантасмагорию.
Парадоксы? Пусть так, готов допустить. Все глубокие мыслители тонут в море противоречий. Но вся остальная публика ‘Эльсиноры’, плавающая на поверхности этого моря, не тонет, право, только потому, что не представляет себе, как оно глубоко. Воображаю, какой практичный, безапелляционный приговор вынесла бы мне мисс Уэст за такие мои рассуждения. Что ж, строго говоря, слова вообще ловушки. Я не знаю, что я знаю, и думаю ли я то, что думаю…
Но вот что я знаю: я не могу ориентироваться. Я — самая безумная, самая затерявшаяся в противоречиях душа на борту ‘Эльсиноры’. Возьмите мисс Уэст. Я начинаю восхищаться ею, — почему? — и сам не знаю, разве только потому, что она так возмутительно здорова. А между тем именно ее здоровье, это отсутствие в ней всякого намека на вырождение мешает ей подняться выше посредственности… хотя бы, например, в музыке.
Много раз за это время я опускался в каюты послушать ее игру. Пианино хорошее, и видно, что у нее были хорошие учителя. К моему удивлению, я узнал, что она имеет ученую степень Брина Моура, и что отец ее много лет назад тоже получил ученую степень от старика Баудуина. И все-таки ее игре чего-то не хватает.
Удар у нее мастерский. У нее твердость и сила мужской игры, и притом без всякой резкости, — сила и уверенность, которых недостает большинству женщин (некоторые женщины сами это осознают). Ни одной ошибки она себе не прощает и повторяет пассаж до тех пор, пока не преодолеет всех его трудностей. И преодолеваете она их очень быстро.
Есть в ее игре и темперамент, но нет чувства, нет огня. Когда она играет Шопена, она прекрасно передает всю определенность, всю отчетливость его мелодий. Она вполне овладела техникой Шопена. Но никогда не воспаряет она на те высоты, где витает Шопен. Впрочем, для полноты исполнения ей не хватает очень немногого.
Мне нравится ее исполнение Брамса, и по моей просьбе она несколько раз проиграла мне его ‘Три рапсодии’. Лучше всего выходит у нее третье интермеццо: тут она, можно сказать, на высоте.
— Вот вы заговорили как-то о Дебюсси, — сказала она однажды. — У меня есть тут некоторые его вещи. Но мне он не нравится. Я не понимаю его и думаю, что бесполезно и пытаться понять. По-моему, это не настоящая музыка. Она меня не захватывает, или, может быть, я просто не умею ее оценить.
— Однако вы любите Мак-Доуэлля, — заметил я.
— Д-да, — согласилась она неохотно, — мне нравится его ‘Идиллии Новой Англии’ и ‘Сказки у домашнего очага’. Мне нравятся и некоторые вещи этого финна Сибелиуса, хотя на мой вкус — не знаю, поймете ли вы, что я хочу сказать, — слишком уж они нежны, слишком красивы, сладки до приторности.
Как жаль, подумал я, что с этой мужественной, сильной игрой она не понимает глубины музыки. Когда-нибудь я выведаю от нее, что говорят ей Бетховен и Шопен. Она не читала ‘Вагнеристки’ Шоу и даже не слыхала о ‘Деле Вагнера’ Ницше. Она любит Моцарта и старика Боккерини и Леонардо Лео. Очень ценит Шумана, в особенности его ‘Лесные картины’. Его ‘Мотыльков ‘она играет блестяще. Я пробовал закрыть глаза, и тогда готов был бы поклясться, что по клавишам бегают пальцы мужчины.
И все же, должен сказать, ее игра, когда долго ее слушаешь, действует на нервы. Все время ждешь чего-то и обманываешься в ожидании. Все кажется — вот-вот сейчас она поднимется на вершину, и всякий раз она чуть-чуть не доходит до нее. Всякий раз, когда я уже предвкушаю достижение кульминационной точки озарения, мне преподносят совершенство техники. Она холодна. Она и должна быть холодна… Или, быть может, — и такое объяснение заслуживает внимания — или она просто слишком здорова.
Непременно прочту ей ‘Дочерей Иродиады’.

ГЛАВА XVIII

Бывало ли еще когда-нибудь подобное плавание? Сегодня утром, поднявшись на палубу, я никого не застал у штурвала. Картина была потрясающая: огромная ‘Эльсинора’, на всех парусах, начиная с бизани и кончая триселями, при попутном ветре скользит по гладкой поверхности моря, и никто не правит рулем.
Никого не оказалось и на юте. Была вахта мистера Пайка, и я пошел вдоль мостика, разыскивая его. Он стоял у люка номер первый, делая какие-то указания парусникам. Я выждал минуту, и когда он поднял на меня глаза, поздоровался с ним и спросил:
— Скажите, пожалуйста, кто из людей стоит сейчас на руле?
— Кто? Тони стоит, тот сумасшедший грек, — помните?
— Ну, так держу пари — месячное жалование за фунт табаку, — что там его нет, — сказал я.
Мистер Пайк быстро взглянул на меня. — Так кто же на руле?
— Никого.
Его словно ветром подхватило: мистер Пайк начал действовать. Куда девалось старческое шарканье его огромных ног! Его массивная фигура понеслась по палубе с такой быстротой, что ни один человек на борту ‘Эльсиноры’ не перегнал бы его, да, я думаю, немногие догнали бы. Он взбежал на кормовую лестницу, шагая через три ступеньки, и скрылся за рубкой в направлении штурвала.
Вслед за тем раздался его оглушительный лай: он выкрикнул какое-то приказание, и вся смена бросилась ослаблять брасы на правом борту и натягивать брасы на левом. Мне был уже знаком этот маневр: мистер Пайк поворачивал судно на другой галс.
Когда я возвращался по мостику на ют, из каюты выскочили мистер Меллэр и плотник. Их, очевидно, потревожили за завтраком, так как оба вытирали рты. Тут подошел и мистер Пайк. Он дал инструкции второму помощнику, который тотчас прошел вперед, а плотнику приказал стать на руле.
Дождавшись, чтобы ‘Эльсинора’ сделала полный поворот, мистер Пайк провел ее обратно на некоторое расстояние. Внимательно осмотрев в бинокль поверхность моря, он опустил бинокль и указал мне на открытый люк, служивший входом в большую заднюю каюту: трап исчез.
— Должно быть, этот идиот захватил его с собой, — сказал мистер Пайк. —
Из рубки вышел капитан Уэст. Он, как всегда, поздоровался — очень учтиво со мной и сухо-официально с помощником — и направился к штурвалу. Там он остановился, взглянул на нактоуз и не спеша пошел обратно на корму. Дойдя до нас, он добрых две минуты молчал, прежде чем заговорил.
— Что тут случилось, мистер Пайк? Человек упал за борт?
— Так точно, сэр, — ответил мистер Пайк.
— И взял с собой трап от лазарета?
— Да, сэр. Это тот самый грек, который бросился в воду в Балтиморе.
Дело, очевидно, было не настолько серьезно, чтобы стоило принимать на себя роль Самурая. Капитан Уэст закурил сигару и принялся опять ходить. И однако он ничего не пропустил: он заметил даже исчезновение трапа.
Мистер Пайк послал по одному матросу на каждую рею, с приказанием смотреть, не видно ли где-нибудь плывущего человека. Между тем ‘Эльсинора’ продолжала спокойно скользить вперед. На палубу вышла мисс Уэст и, остановившись возле меня, тоже оглядывала поверхность моря, пока я ей рассказывал то немногое, что знал. Она не проявляла никакого волнения и даже успокаивала меня, уверяя, что самоубийцы такого типа, как этот грек, очень редко тонут.
— Припадок сумасшествия находит на них всегда в хорошую погоду, когда им не грозит опасность утонуть, — говорила она, улыбаясь, — когда можно спустить шлюпку, или когда по близости виднеется буксирный пароход. А иногда они даже запасаются спасательным кругом или хоть деревянной лестницей, как сделал этот грек.
Через час мистер Пайк снова повернул ‘Эльсинору’ и взял тот курс, который она должна была держать в то время, когда Тони бросился в воду. Капитан Уэст все еще ходил и курил, а мисс Уэст успела сбегать вниз и отдать Ваде дополнительные распоряжения насчет Поссума. К штурвалу поставили Энди Фэя, а плотник отправился доканчивать свой завтрак.
Все это поражало меня своею грубой бесчувственностью. Никто не волновался за человека, одиноко боровшегося с волнами среди безбрежной пустыни океана. Тем не менее я должен был признать, что для его спасения делалось все возможное. Из моего короткого разговора с мистером Пайком я убедился, что он по-своему все-таки огорчен: он не любил, чтобы работа на судне прерывалась такими сюрпризами.
Точка зрения мистера Меллэра была иная.
— У нас и так не хватает рабочих рук, — сказал он мне, вернувшись на ют. — Мы не можем позволить себе роскошь терять людей, хотя бы даже сумасшедших. Этот человек нам нужен. В свои здоровые часы он — хороший матрос.
В эту минуту послышался крик с бизань-реи. Мальтийский кокней первым увидел в море человека и крикнул об этом вниз. Старший помощник посмотрел в бинокль в подветренную сторону и вдруг опустил бинокль, протер глаза в недоумении и снова стал смотреть. Тогда мисс Уэст взяла другой бинокль, взглянула, вскрикнула от удивления и расхохоталась.
— Что это такое по-вашему, мисс Уэст? — спросил ее мистер Пайк.
— Он не в воде: он плывет стоймя.
Мистер Пайк кивнул утвердительно.
— Да, да, он стоит на лестнице. Я и забыл, что лестница при нем. В первую минуту я так ошалел, что не сообразил, в чем дело. — Он повернулся ко второму помощнику. — Мистер Меллэр, спустите вельбот и соберите людей, пока я тут управлюсь с грот-реей. Я сам буду править рулем. Да подберите таких из команды, которые умеют грести.
— Поезжайте с ними, — сказала мне мисс Уэст. — Вот вам хороший случай посмотреть снаружи на ‘Эльсинору’, когда она идет под всеми парусами.
Мистер Пайк кивнул мне в знак согласия, и я спустился в лодку и сел рядом с ним на корме. Он правил рулем, а шесть матросов гребли, быстро приближаясь к самоубийце, так нелепо стоявшему на воде. Мальтийский кокней был загребным [17], а в числе остальных пяти гребцов был норвежец Дитман Олансен (я только недавно узнал, как его зовут). Он состоит в смене мистер Меллэра, и мистер Меллэр сказал мне про него: ‘Хороший моряк, но с норовом’. И когда я спросил, что он хочет этим сказать, он объяснил, что на этого человека из-за всякого пустяка находят приступы слепой ярости, и невозможно предугадать, когда на него это найдет. Насколько я могу судить, Дитман Олансен страдает истерией. А между тем, глядя, как правильно он работал веслом и как спокойно смотрели при этом его светло-голубые, большие, почти бычьи глаза, я говорил себе, что это последний человек в мире, про которого можно было бы подумать, что с ним бывают истерические припадки.
[17] — Загребной — первый от кормы гребец.
Мы быстро приближались к сумасшедшему греку. Но как только мы подошли к нему вплотную, он начал угрожающе кричать на нас и размахивать ножом. Под тяжестью его тела лестница опустилась, — и он стоял в воде по колено и балансировал на этой плавучей подставке, дико изгибаясь и вскидывая вверх руки. На его лицо, гримасничавшее, как лицо обезьяны, не слишком-то приятно было смотреть. ‘Однако спасти этого субъекта нелегкая задача’, — подумал я, видя, что он продолжает яростно грозить нам ножом.
Но я забыл, что в такого рода делах можно смело положиться на мистера Пайка. Он вытащил подножку из-под ног мальтийского кокнея и положил ее возле себя, чтобы она была под рукой, потом повернул лодку кормой к сумасшедшему. Ловко увертываясь от ножа, он выжидал, и когда набежавшей волной лодку приподняло, а Тони на своей подставке опустился в образовавшийся провал, для дальнейших действий настал удобный момент. Тут я еще раз имел случай полюбоваться тем молниеносным проворством, с каким этот старый шестидесятидевятилетний человек умел управлять своим телом. Точно рассчитанным, быстрым ударом подножка тяжело опустилась на голову сумасшедшего. Нож упал в воду, и Тони, потеряв сознание, последовал за ним. Мистер Пайк выудил его без всякого видимого усилия и бросил к моим ногам на дно лодки.
В следующий момент люди уже работали веслами, и мистер Пайк правил обратно к ‘Эльсиноре’. Здоровым ударом угостил он бедного грека! Из его рассеченного черепа по мокрым, слипшимся волосам текли струйки крови. В остолбенении смотрел я на эту кучу бесчувственного мяса, с которой к моим ногам стекала морская вода. Человек, который только что был олицетворенной жизнью и движением и вызывал на бой вселенную, вдруг в одно мгновение стал неподвижным и погрузился в беспросветную пустоту смерти. Любопытный объект наблюдения для философа. А в данном случае все это было проделано так просто, с помощью деревянного бруса, резким движением приведенного в соприкосновение с черепом.
Если грека Тони можно считать явлением, то чем был он теперь? Исчезновением? И если так, то куда он исчез? И откуда появится он вновь, чтобы занять это тело, когда то, что мы зовем сознанием, вернется к нему? Психологи не сказали не только последнего, но даже и первого слова в ответ на вопрос, что такое личность и сознание.
Размышляя на эту тему, я случайно поднял глаза и был поражен великолепной картиной, которую представляла ‘Эльсинора’. Я так долго был в море и на борту ‘Эльсиноры’, что совсем позабыл, в какой она окрашена цвет. Ее белый кузов так глубоко сидел в воде и казался таким нежным и хрупким, что в высоких, уходящих в небо мачтах и реях с огромными полотнищами распущенных парусов было что-то нелепое, невозможное, чувствовалась какая-то дерзкая насмешка над законами тяготения. Нужно было сделать усилие, чтобы представить себе, что этот изящно изогнутый корпус вмещает в себе и несет над морским дном пять тысяч тонн угля. И каким-то чудом казалось, что муравьи-люди изобрели и построили такое удивительное, величественное сооружение, не боящееся стихий, муравьи-люди, в большинстве такие же слабоумные, как этот грек, лежавший у моих ног, и которых, как и его, ничего не стоило пришибить простой деревяшкой.
У Тони заклокотало в горле, потом он откашлялся и застонал. Он возвращался из неведомых стран. Я заметил, как мистер Пайк бросил на него быстрый взгляд, как будто опасаясь повторного приступа бешенства, который мог потребовать повторного лечения подножкой. Но Тони только широко раскрыл свои большие черные глаза, с минуту поглядел на меня с бессознательным удивлением и снова опустил веки.
— Что вы думаете делать с ним? — спросил я мистера Пайка.
— Опять поставлю на работу, — был ответ. — На это он годится, — с ним ведь ничего не случилось. Надо же кому-нибудь провести судно вокруг мыса Горна.
Когда мы поднялись на борт ‘Эльсиноры’, мисс Уэст уже не было на палубе: она сошла вниз. В командной рубке капитан Уэст проверял хронометры. Мистер Меллэр тоже спустился в свою каюту, чтобы вздремнуть часа два перед своей полуденной вахтой. Кстати, я забыл сказать: мистер Меллэр спит не в кормовых каютах. Он занимает в средней рубке общую каюту с Нанси из смены мистера Пайка.
Никто не проявил сочувствия к несчастному греку. Его свалили на крышу люка номер второй, как какую-нибудь падаль, и оставили там без надзора, предоставив ему прийти в сознание, когда ему вздумается. Да и сам я так свыкся с здешними нравами, что, признаться, не испытывал никакой жалости к этому человеку. Перед глазами у меня все еще стояло чудесное видение — красавица ‘Эльсинора’.
В море черствеешь.

ГЛАВА XIX

Мы не боимся пассатных ветров. Вот уже несколько дней, как мы идем, подгоняемые северо-восточным пассатом, и мили убегают назад, а патентованный лаг вертится и позвякивает у бак-борта. Вчера лаг и наблюдения определили наш пробег в двести пятьдесят две мили, третьего дня мы прошли двести сорок миль, а еще днем раньше — двести шестьдесят одну. Но сила ветра не чувствуется. Воздух ароматичен и бодрит, как вино. Я с наслаждением дышу полной грудью и всеми порами тела. И ветер не холодный. В любой час ночи, когда в каюте все спят, я отрываюсь от книги и выхожу на палубу в тончайшей пижаме.
Я не имел понятия о пассатных ветрах. Теперь я упиваюсь ими. По часу и более шагаю я по мостику с тем из помощников, который в это время на вахте. Мистер Меллэр всегда выходит одетый, а мистер Пайк в эти чудные ночи на первую свою ночную вахту является в пижаме. Поразительно, до чего он мускулист. Когда я смотрю на его фигуру, обтянутую, как тонким трико, надетой на голое тело фуфайкой, и на его выступающие под ней массивные кости и богатырские мускулы, я не верю, что ему шестьдесят девять лет. Великолепная фигура мужчины! Нельзя даже представить себе, чем он был во дни цветущей молодости, лет сорок или больше назад.
Заполненные рутиной, без всяких изменений, дни проходят как во сне. Здесь, где время строго размерено и отмечается только сменой вахт, где звон склянок на юте и на баке напоминает о каждом канувшем в вечность часе и получасе, время перестает существовать. Дни бегут за днями, недели за неделями, и по крайней мере я лично никогда не помню, ни какой у нас день недели, ни которое число.
На ‘Эльсиноре’ никогда не бывает, чтобы все спали. День и ночь, стоят люди на вахте, караульный на носу, рулевой у штурвала и офицер на мостике. Я лежу в своей каюте на подветренной стороне, судна и читаю, и во все долгие часы ночи над моей головой раздаются шаги то одного, то другого помощника, и я отлично знаю, что он, стоя на юте, или смотрит вперед, или идет взглянуть на нактоуз, или подставляет щеку ветру, чтобы определить его силу и направление, или следит за бегущими по небу облаками. Всегда, всегда, во всякий час дня и ночи есть на ‘Эльсиноре’ зоркие, недремлющие глаза.
Вчера ночью или, вернее, нынче утром, часов около двух, я задремал было над развернутой книгой, и был разбужен внезапно раздавшимся надо мной рычаньем мистера Пайка. По голосу я определил, что он стоит на юте у самого края, а рычал он на Ларри, стоявшего, очевидно, на главной палубе под ним. Только тогда, когда Вада подал мне завтрак, я узнал от него, что там у них произошло.
На Ларри, на этого забитого человека с приплюснутым носом, до странности плоским лицом и сердито-жалобными обезьяньими глазами, вдруг нашел злосчастный стих протеста, и он под прикрытием ночной темноты позволил себе дерзкое замечание по адресу мистера Пайка. Но мистер Пайк, стоя наверху у края юта, безошибочно определил виновного. Тут-то и произошел первый взрыв. Тогда Ларри, полудьявол и полуребенок, окончательно разозлился и ответил ему новой дерзостью. А дальше он помнил только, что мистер Пайк налетел на него ураганом, надел на него наручники и привязал его к бизань-мачте.
Со стороны мистера Пайка это был не только удар по провинившемуся Ларри, но главным образом камень в огород Кида Твиста, Нози Мерфи и Берта Райна. Нелепо было бы думать, что старший помощник боится этих разбойников. Я сомневаюсь даже, испытывал ли он когда-нибудь страх. Это не в его натуре. Но, с другой стороны, я уверен, что он опасается больших неприятностей от этих людей и, чтобы они знали, чего можно от него ожидать, показал пример на Ларри. Ларри не мог выстоять в наручниках больше часа. К концу этого срока его звериная тупость превозмогла всякий страх, и он заорал на корму, чтобы пришли и отвязали его для честного боя. В тот же миг мистер Пайк очутился подле него с ключом от наручников. Мог ли слабосильный Ларри иметь хоть какой-нибудь шанс на победу в борьбе с этим страшным стариком! Вада мне рассказал, что помимо других увечий, он лишился двух передних зубов и на весь день был уложен на койку. В девятом часу, встретив мистера Пайка на палубе, я посмотрел на суставы его пальцев: они подтверждали показание Вады.
Мне самому смешно, с каким живым интересом я отношусь здесь к маленьким происшествиям вроде вышеописанного. Не только время, но и мир перестал существовать для меня. Странно даже подумать, что за все эти недели я не получил ни одного письма, ни одной телеграммы, ни с кем не говорил по телефону, не принимал гостей, ни разу не был в театре, не прочел ни одной газеты. Нет больше ни театров, ни газет. Все это исчезло вместе с исчезнувшим миром. Существует только ‘Эльсинора’ с ее необычайным человеческим грузом и грузом угля, рассекающая пустыню океана с окружающим ее горизонтом, уходящим вдаль на десятки миль.
Мне вспоминается капитан Скотт, замерзший во время экспедиции к Южному полюсу. Целых десять месяцев после его смерти его считали в живых, и пока не узнали, что он умер, в представлении мира он был живым. Не все ли поэтому равно, был ли он на самом деле жив? И не все ли равно для меня здесь, на ‘Эльсиноре’, существует или прекратилась жизнь на берегу? Не может разве быть, что зрачки наших глаз не только центр вселенной, но и сама вселенная? Вполне допустимо, что мир существует только в нашем сознании. ‘Мир — моя идея’, — сказал Шопенгауэр. ‘Мир — мое изобретение’, — говорил Жюль де-Готье. Воображение создало действительность — вот его догма. О, я знаю, что практичная мисс Уэст назвала бы мою метафизику нездоровой, наводящей тоску игрой ума.
Сегодня на юте (мы сидели с ней рядом на наших всегдашних местах) я прочел ей ‘Дочерей Иродиады’. Эффект поразительный — именно такой, какого я ожидал. Пока я читал, она подрубливала тонкий полотняный носовой платок для отца. Как истая устроительница гнезда и домашнего уюта и как типичная охранительница рода, она никогда не сидит сложа руки, и у нее целая груда таких платков для отца.
Когда я прочел:
Они невинно улыбаются и пляшут,
И мысль одна, недремлющая мысль их занимает:
‘Не хороша ли я? Не буду ль я любима?’
Будь терпелив: они не понимают
И будут до окончания веков плести
Тенета незаметных козней
Для уловления мужских сердец.
Когда я это прочел, она улыбнулась — как было это определить? — недоверчиво, торжествующе, и вся самоуверенная мудрость всех поколений женщин отразилась в ее продолговатых, теплых серых глазах.
— Да, это так, на ведь мир от этого только выигрывает, — сказала она.
Да, Симонс знал женщин. И она только подтвердила безошибочность его мнения, когда я прочел ей следующее великолепное место:
Нет, не поймут они, что меж землей и солнцем
Есть что-либо желаннее их собственных особ.
Им кажется, что быстрый взгляд мужчины
Был создан зеркалом для них, а не затем, чтоб видеть
Далекое, недостижимое, зловеще-роковое.
‘Не нами ль все кончается? — так говорят они. —
‘Зачем искать чего-то, кроме нас?
‘Взгляни на небо. Что ты там увидишь? Звезды?
‘Звездами часто любовалися и мы’.
— Да, это правда. Мы тоже часто смотрим на звезды, — сказала она, когда я замолчал, чтобы посмотреть, как она примет эту мысль.
Это было как раз то, чего я ожидал от нее: ведь я ей предсказывал, что она это скажет.
— Постойте, — перебил ее я. — Слушайте дальше.
И я прочел:
Изо всего прекрасного в сем мире
Мы, мы одни реальны, все остальное — сны.
Зачем же вам гоняться за мечтами,
Когда мы ждем вас, и вы можете мечтать о нас,
Наш образ воплощая в ваших грезах…
— Верно, поразительно верно, — пробормотала она, и бессознательная гордость и сознание своей силы засветились в ее глазах. — Удивительная поэма, — согласилась, нет — решительно объявила она, когда я кончил.
— Но неужели вы не видите… — начал было я, думая ее убедить, но тотчас же отказался от этой попытки.
В самом деле, как могла она, будучи женщиной, видеть ‘далекое, недостижимое, зловеще-роковое’, когда она, как и сама с гордостью заявила, тоже часто смотрела на звезды?
Что могла она видеть кроме того, что видят все женщины, — кроме того, что лишь они одни живы и реальны, а все остальное — сны?
— Я горжусь тем, что я дочь Иродиады, — сказала она.
— Значит, мы сходимся во мнениях, — проговорил я сконфуженно. — Помните, я говорил вам как-то, что вы истинная дочь Иродиады.
— Я благодарна вам за этот комплимент, — сказала она, и в ее продолговатых серых глазах всеми красками заиграло все самодовольство, вся самоуверенность, вся снисходительность высшего существа к простым смертным, — все то, что составляет главную часть соблазнительной тайны, окружающей женщину, и ее власти над нами.

ГЛАВА XX

Как хорошо читается на корабле в хорошую погоду! Я так мало двигаюсь, что не испытываю большой потребности в сне, и здесь так мало тех помех, с какими приходится считаться на берегу, что я зачитываюсь буквально до одурения. Я рекомендовал бы путешествие по морю в любое время года всякому, кто запустил свое чтение и хочет наверстать потерянное время. Я теперь наверстываю целые годы. Это какой-то разгул, какая-то оргия чтения. Я убежден, что таким практическим деловым людям, как моряки, я должен казаться не последним чудаком.
Временами я так шалею от чтения, что бываю рад, когда что-нибудь оторвет меня от книги. Я прикажу Ваде достать мою маленькую автоматическую винтовку и попробую учиться стрелять. Я стрелял, когда был мальчишкой. Помню, что, гуляя по полям и холмам, я вечно таскал с собой ружье. Было у меня и духовое ружье, из которого мне удавалось — правда, очень редко — убить реполова.
Корма достаточно велика для прогулок, но кресла стоят только под тентом, натянутым по обе стороны капитанской рубки и такой же ширины, как рубка. И это пространство опять-таки ограничено в зависимости от положения солнца утром и после полудня и от свежести ветра. Таким образом место мисс Уэст и мое по большей части оказываются рядом. У капитана Уэста есть свое кресло, но оно редко бывает занято. Он так мало участвует в управлении судном и так быстро заканчивает свои ежедневные наблюдения, что почти никогда не остается подолгу в капитанской рубке. Он предпочитает проводить время в кают-компании, но не читает и вообще ничего не делает, а только мечтает с широко открытыми глазами, сидя на сквозняке, разгуливающем между открытыми иллюминаторами и дверями.
Мисс Уэст всегда занята. Внизу, в большой задней каюте, она сама стирает свое белье. Никому не позволяет она дотронуться и до тонкого белья своего отца. В кают-компании она поставила свою швейную машину. А всей ручной швейной работой, всякими вышиваниями и изящными рукоделиями она занимается на воздухе, когда мы с ней сидим на юте в наших креслах. Она уверяет, что любит море и атмосферу судовой жизни, и, однако, она взяла с собой в плавание все свои домашние ‘береговые’ вещи, вплоть до хорошенького чайного сервиза китайского фарфора.
Просто поразительно, до чего она — женщина и домовитая хозяйка. Она прирожденный повар. Луи с буфетчиком изобретают самые экстраординарные, изысканные блюда для капитанского стола, но мисс Уэст ухитряется в какой-нибудь один момент сделать их еще вкуснее. Она ни за что не позволит подать на стол кушанье, не обсудив его предварительно с поваром и не отведав. Соображает она быстро, и у нее безошибочный вкус и необходимая твердость в решениях. Ей стоит, кажется, только взглянуть на кушанье, кто бы ни приготовил его, и она сейчас же угадывает, чего в нем не хватает и чего переложено, и прописывает рецепт, превращающий его в нечто совершенно другое и восхитительное. И — боже ты мой — как я ем! Меня самого поражает моя невероятная обжорливость. Я положительно рад, что мисс Уэст едет с нами. Теперь я твердо знаю, что я этому рад.
Она вышла в море ‘с Востока’, как иногда говорит она в шутку, и у нее огромный выбор вкусных, пряных восточных блюд. Луи мастерски приготовляет рис, но по части острых приправ к рису он — неумелый дилетант по сравнению с мисс Уэст. В приготовлении приправ она настоящий гений. Однако как часто наши мысли в море останавливаются на еде!..
Итак, в эти чудные дни пассатных ветров я часто и подолгу вижу мисс Уэст. Я все время читаю, и очень часто читаю ей вслух отрывки из книг и даже целые книги, чтобы узнать, какое они произведут на нее впечатление. Кроме того, такое чтение приводит к спорам, и ни разу еще не сказала она ничего такого, что изменило бы мое первоначальное мнение о ней. Она — родная дочь Иродиады.
А между тем ее нельзя назвать наивной девушкой. Она не девочка, она зрелая женщина со всею свежестью ребенка. У нее склад ума, манера держаться и апломб взрослых женщин, и все-таки никак нельзя сказать, чтобы она была хоть чуточку высокомерна. Она умна, великодушна, внимательна к людям, чутка и избыток в ней жизненности, — той жизненности, которая придает такую красоту ее движениям, ее походке, — умеряет ее кажущуюся зрелость. Иногда ее можно принять за тридцатилетнюю женщину, а иногда, когда она в веселом, смешливом настроении, я не дал бы ей и тринадцати лет. (Непременно спрошу у капитана Уэста, в котором году произошло столкновение ‘Дикси’ с тем речным пароходом в бухте Сан-Франциско). Одним словом, мисс Уэст — самая нормальная, самая здоровая, самая естественная женщина, какую я когда-либо встречал.
И она женственна, как бы она ни причесалась, ее волосы всегда лежат гладко и, как и все в ней, имеют аккуратный, выхоленный вид. А с другой стороны, эта неизменная заботливость о прическе и костюме умеряется свободными фасонами ее платьев. Она никогда не перестает быть женщиной. Ее пол и приманка ее пола всегда при ней. Может быть, у нее и есть высокие воротнички, но я ни разу не видал на ней такого воротничка за все наше плавание. Все ее блузки с вырезом у горла дают возможность любоваться ее главной приманкой — мускулистой, правильной шеей с тонкой, гладкой кожей. Мне иной раз становится неловко, когда я ловлю себя на том, что заглядываюсь на эту красивую обнаженную шею и на чуть видный кусочек прекрасного, нежного, но крепкого плеча.
Визиты наши к цыплятам сделались повседневной повинностью. По меньшей мере раз в день мы совершаем путешествие по мостику на крышу средней рубки. Поссум, теперь уже выздоравливающий, сопутствует нам. Буфетчик тоже неукоснительно является туда, когда мы приходим, для получения инструкций и для доклада о кладке яиц и о поведении кур в этом отношении. В настоящее время наши сорок восемь кур приносят, по две дюжины яиц в день, что очень радует мисс Уэст.
Большую часть кур она уже окрестила разными именами. Петух, конечно, носит имя Петьки. Пеструю курицу зовут Долли Варден. Другую — хорошенькую, изящную курочку, которая ходит по пятам за Петькой, — мисс Уэст назвал Клеопатрой. А еще одну, со сравнительно мелодичным голосом, она зовет Саррой Бернар. Я вот что заметил: когда она вдвоем с буфетчиком выносят смертный приговор какой-нибудь из кур, которая не несется (что случается регулярно раз в неделю), мисс Уэст не ест ее мяса, даже когда оно превращено в нечто неузнаваемое при помощи необычайных приправ. В такие дни она приказывает готовить для нее отдельный соус из консервов — омаров, креветок или цыплят.
Ах да, как бы не забыть! Я узнал, что внезапное ее решение ехать с нами было вызвано отнюдь не интересом к мужчине (ко мне, с вашего разрешения). Она пустилась в это плавание из-за отца. С капитаном Уэстом что-то неладно. Несколько раз я замечал, что она смотрит на него с выражением бесконечной тревоги в глазах.
Вчера за завтраком я рассказывал какую-то забавную историю, когда мой взгляд случайно упал на мисс Уэст. Ее вилка с куском мяса застыла в воздухе: с минуту она смотрела на отца. В ее глазах был страх. Она заметила, что я за ней наблюдаю, и с удивительным самообладанием, не торопясь, естественным движением опустила вилку на тарелку, не отрывая глаз от лица отца.
Но я видел. Да, я подметил даже больше. Я видел, что лицо капитана Уэста стало вдруг прозрачно-бледным, что веки у него задергались и опустились, а губы беззвучно шевелились. Затем веки приподнялись, губы сжались в привычную суровую складку, и кровь стала понемногу приливать к лицу. Казалось, он был где-то далеко и только что вернулся.
Но я все видел и разгадал ее тайну.
А между тем семь часов спустя этот самый капитан Уэст сделал выговор мистеру Пайку, унизив его гордый дух моряка. Случилось это в тот же день, во вторую ночную смену. Была темная ночь, и команда выбирала канаты на главной палубе. Я выходил из рубки, когда капитан Уэст, держа руки в карманах, скорым шагом прошел на корму мимо меня.
Вдруг со стороны бизань-мачты послышался треск, и что-то упало в воду. И в тот же миг люди попадали навзничь и покатились по палубе.
Наступило минутное молчание, затем раздался голос капитана Уэста:
— Что там у вас сломалось, мистер Пайк?
— Верхняя рея, сэр, — послышался ответ из темноты.
Новая пауза. И снова голос капитана Уэста:
— В следующий раз не забудьте первым делом ослабить снасти.
Мистер Пайк, бесспорно, превосходный моряк. Но на этот раз он проштрафился. Я теперь достаточно его знаю и легко представляю себе, как была уязвлена его гордость. Мало того, это недобрая, злопамятная, примитивная натура, и хоть он почтительно ответил: ‘Есть, сэр’, — я предугадывал, что в ближайшие ночные его вахты подчиненные ему бедняги не замедлят почувствовать его обиду на своей спине.
Так оно и вышло. Уже сегодня утром у Джона Хаки я заметил подбитый глаз, а у Гвидо Бомбини за одну ночь раздуло щеку. Я спросил Ваду, как было дело, и он сообщил мне все, что знал. Оказывается, на палубе идет регулярный мордобой в часы ночных вахт, когда мы, обитатели юта, мирно спим.
Сегодня весь день мистер Пайк ходит мрачнее тучи, больше обыкновенного рычит на людей и холодно вежлив с мисс Уэст и со мной. Когда мы с ним заговариваем, он односложно отвечает на вопросы, и выражение лица у него самое кислое. Мисс Уэст (она не знает о ночном инциденте) смеется и говорит, что у него ‘морской сплин’, — обычное явление, с которым, по ее словам, она хорошо знакома.
Но я изучил мистера Пайка — этого упрямого, заматерелого морского волка. Пройдет дня три, прежде чем он придет в себя. Он страшно гордится своими познаниями в мореходном искусстве, и больше всего его мучит сознание, что он действительно был виноват.

ГЛАВА XXI

Сегодня, на двадцать восьмой день пути, рано утром, когда я пил кофе, мы, все еще под пассатным ветром, пересекли экватор. И это событие ознаменовалось убийством: Чарльз Дэвис убил О’Сюлливана. Бони, худой, как щепка, с дряблой физиономией юноша из смены мистера Меллэра, первый принес эту новость. Мы с мистером Меллэром тотчас же пошли в лазарет, и вслед за нами туда вошел мистер Пайк.
Кончились невзгоды О’Сюлливана. Человек с верхней койки ударом свайки оборвал последнюю нить печальной жизни этого помешанного.
Я не пойму Чарльза Дэвиса. Он преспокойно сидел на своей койке, когда мы вошли, и прежде чем ответить мистеру Меллэру, так же спокойно стал раскуривать свою трубку. Он, несомненно, не сумасшедший. Он хладнокровно, с заранее обдуманным намерением убил беззащитного человека.
— Почему ты это сделал? — спросил его мистер Меллэр.
— Потому, сэр, — начал Чарльз Дэвис, поднося вторую спичку к трубке, — потому… пуф, пуф… что он мешал мне спать. — Тут он поймал на себе горящий взгляд мистера Пайка. — Потому… пуф, пуф… что он мне надоел. В следующий раз… пуф, пуф… я надеюсь, прежде чем поместить кого-нибудь в одной каюте со мной, будут выбирать людей осторожнее. Да кроме того… пуф, пуф… верхняя койка мне не подходит. Мне вредно карабкаться наверх, и я… пуф, пуф… займу нижнюю койку, как только уберут О’Сюлливана.
— Да почему же все-таки ты это сделал? — зарычал мистер Пайк.
— Я уже сказал вам, сэр: потому, что он мне надоел. Мне наскучило его бормотанье, и вот нынче утром я выпустил его душу из тела. О чем вы хлопочете? Ведь человек уже мертв. И я убил его из чувства самозащиты. Я знаю законы. Какое право вы имели посадить буйного сумасшедшего со мной — больным, беспомощным человеком?
— Клянусь Богом, Дэвис, ты не дождёшься своего жалованья в Ситтле, — разразился мистер Пайк. — Убить помешанного, связанного, безобидного человека! Я тебе этого не спущу, мой голубчик. Ты полетишь за борт следом за ним.
— А вас за это повесят, сэр, — ответил Дэвис как ни в чем не бывало. Он перевел на меня спокойный взгляд. — Я прошу вас, сэр, запомнить, чем он мне грозил. Вы покажете это на суде. А что он будет висеть — это верно, если только меня спустят за борт. Я знаю все его грешки. Он боится суда. Не один раз его обвиняли в убийствах и в зверском обращении с людьми во время плавания. Я мог бы всю жизнь прожить на покое на одни только проценты с тех штрафов, которые переплатили за него владельцы судов, где он служил.
— Заткни свою глотку, пока я не свернул тебе шеи! — заорал мистер Пайк, бросаясь к нему, с поднятым кулаком.
Дэвис невольно отшатнулся. Плоть его была слаба, но дух бодр. Он быстро овладел собой и чиркнул новой спичкой.
— Ничего вы со мной не сделаете, сэр, — проговорил он насмешливо под грозящим ему кулаком. — Я не боюсь смерти. Двум смертям не бывать, одной не миновать, и умереть вовсе не такой уж трудный фокус. О’Сюлливан умер поразительно легко. Я, впрочем, и не собираюсь умирать. Я намерен закончить это плавание и подать в суд на владельцев ‘Эльсиноры’, когда мы придем в Ситтль. Я знаю законы и свои права. И у меня есть свидетели.
Я боролся между восхищением перед смелостью этого негодяя и с сочувствием к положению мистера Пайка, оскорбляемого больным человеком, которого он не мог себе позволить ударить.
Он все-таки бросился на него с рассчитанной яростью, схватил его за шею и за плечи своими корявыми лапами и беспощадно, изо всей силы тряс его с добрую минуту. Удивительно, как он не свернул ему шеи.
— Будьте свидетелем, сэр, — прохрипел Дэвис, как только его отпустили.
Он кашлял, давился, ощупывал свою шею и поводил ею, показывая, что она повреждена.
— Через несколько минут выступят синяки, — пробормотал он, вполне удовлетворенный, как только опомнился.
Это было слишком даже для мистера Пайка. Он повернулся и вышел, ворча себе под нос что-то бессвязное. Когда, спустя минуту, я тоже уходил, Дэвис снова набивал свою трубку и говорил мистеру Меллэру, что он вызовет его свидетелем на суд в Ситтле.
Итак, у нас уже вторые похороны в море. Мистер Пайк недоволен слишком быстрым ходом ‘Эльсиноры’, так как, по морским традициям, только при тихом ходе судна можно приличным образом совершить церемонию похорон. Пришлось потерять несколько минут, так как спустили грот-марсель и убавили ход ‘Эльсиноры’ на то время, пока читали молитву и опускали в воду тело с неизбежным мешком угля, привязанным к ногам.
— Надеюсь, уголь выдержит, — сердито пробурчал мистер Пайк.
И вот мы с мисс Уэст сидим на юте за накрытым столом, прихлебываем чай, занимаемся изящными рукоделиями, философствуем, рассуждаем об искусстве, а в нескольких шагах от нас, в этом маленьком плавучем мирке, разыгрывается грязная и печальная трагедия уродливой жизни. А капитан Уэст, отсутствующий, невозмутимый, сидит и грезит в полумраке каюты, обдуваемый сквозняком из открытых иллюминаторов и дверей. Нет у него ни тревоги, ни сомнений. Он верит в Бога. Все для него решено, все понятно, все хорошо устроено. Завидная ясность духа! Но я не могу забыть, каким я видел его в ту минуту, когда жизнь готова была покинуть его, когда углы его губ и веки опустились, и по лицу разлилась восковая бледность смерти. Эта картина все еще стоит у меня перед глазами.
Хотел бы я знать, кто будет следующим вышедшим из игры игроком и отправится в дальний путь с мешком угля…
— О, это пустяки, сэр, — с улыбкой сказал мистер Меллэр по поводу только что окончившихся похорон, когда мы с ним ходили по корме во время первой вахты. — Один раз я был в плавании на эмигрантском пароходе. Мы везли пятьсот человек косоглазых… то бишь китайцев. Это были китайские кули, нанимавшиеся по контракту на полевые работы и возвращавшиеся на родину, отработав свой срок.
Он помолчал, закуривая, потом продолжал. —
— И вот на пароходе у нас разразилась холера. Мы спустили за борт больше трехсот человек, сэр, в том числе обоих боцманов, большую часть команды, капитана, старшего и третьего помощников, первого и третьего механиков. Когда мы пришли в порт, внизу оставались только второй помощник да один белый кочегар, и я наверху за капитана. Врачи отказались приехать на пароход. Меня заставили бросить якорь, не входя на рейд, приказали спустить умерших в море. Вот это были похороны, мистер Патгерст! Хоронили без саванов, без угля, без всякого груза. Ничего не поделаешь. Мне никто не помогал. Косоглазые, сидевшие в трюме, ни за что не хотели даже притронуться к мертвецам. Приходилось самому спускаться в трюм, подтаскивать и подвязывать трупы к стропам [18], потом взбираться на палубу и поднимать их лебедкой. После каждого такого похода я опрокидывал стаканчик, и здорово же я нализался к окончанию похорон!
[18] — Стропы — веревки для вешания чего-либо.
— И вы не заразились? — спросил я.
Мистер Меллэр молча поднял левую руку. Я еще раньше заметил, что на ней не хватало указательного пальца.
— Вот только эта беда и приключилась со мной, сэр. У одного старика была собака — фокстерьер вроде вашего. Старик умер, собачонка сильно привязалась ко мне. И вот когда я поднимал мертвое тело, эта собачонка, все время вертевшаяся у меня под ногами, вдруг подпрыгнула и лизнула мою руку. Я повернулся оттолкнуть ее и не заметил, как моя рука попала в привод, и мне оторвало палец.
— О, Господи, как ужасно! — вырвалось у меня. — Пройти через такое страшное испытание и вдобавок остаться без пальца!
— Да, не слишком приятно, — согласился мистер Меллэр.
— Что же вы сделали?
— Что сделал? Поднял оторванный палец, посмотрел на него, сказал: ‘Вот горе-то!’ — и осушил еще стаканчик.
— У вас и потом не было холеры?
— Нет, сэр. Должна быть, я так пропитался алкоголем, что все холерные бациллы умирали, не успев добраться до нутра. — Он помолчал с минуту, соображая. — Откровенно говоря, мистер Патгерст, я не понимаю этой теории насчет алкоголя. Тот старик и оба помощника умерли в пьяном виде, так же, как и третий механик. А капитан был членом общества трезвости — и тоже умер.
Никогда больше не буду удивляться тому, что море сурово. Я отошел от второго помощника и стал смотреть на великолепную оснастку ‘Эльсиноры’ и на темные изгибы парусов на фоне звездного неба.

ГЛАВА XXII

Что-то случилось. Но ни на корме, ни на баке никто, кроме заинтересованных лиц, не знает — что именно, а они ничего не говорят. Но по всему судну идет шушуканье, передаются слухи и догадки.
Я знаю только вот что: мистер Пайк получил жестокий удар по голове. Вчера я к завтраку пришел последним и, проходя за его стулом, увидел у него на голове огромную шишку. Сижу я против него, и когда я сел, то заметил, что у него какие-то мутные глаза и что они несомненно выражают страдание. Он не принимал участия в разговоре, ел через силу и минутами казался каким-то ошалелым. Было ясно, что он едва владеет собой.
Никто не смеет у него спросить, в чем дело. Про себя лично я знаю, что не решусь спросить, хотя я — пассажир, привилегированная особа. Этот страшный пережиток прошлого внушает мне почтение, граничащее с благоговением, но к которому примешивается и страх.
Судя по всем признакам, у него сотрясение мозга. Что у него что-то болит, это видно не только по его глазам и напряженному выражению лица, но по всему его поведению, когда он думает, что никто за ним не наблюдает. Вчера ночью я на минуту вышел из каюты подышать воздухом и взглянуть на звезды и стоял на главной палубе у кормы. Вдруг прямо над моей головой послышались тихие, протяжные стоны. Заинтересовавшись, я тихонько вернулся в каюту, прошел на корму через среднюю рубку и бесшумно (я был в ночных туфлях) сделал несколько шагов вперед. Стонал мистер Пайк. Он стоял, бессильно свесившись через перила и сжав руками голову, и тихо стонал, давая выход терзавшей его боли.
Шагов за десять, за двенадцать его уже не было слышно. Но, стоя у него за спиной, я хорошо слышал его подавленные стоны, такие размеренные, что их можно было принять за напев. Через определенные промежутки он приговаривал: ‘Ох, Боже мой! Ох, Боже мой! Ох, Боже мой!’ Эта фраза повторялась раз пять, а потом снова начинались стоны. Я прокрался обратно так же тихо, как и подошел.
Но, несмотря ни на что, он храбро отбывает свои вахты и исполняет все обязанности старшего офицера. Ах да, я и забыл: мисс Уэст решилась спросить его, что с ним, и он ответил, что у него болит зуб, и что если боль не утихнет, он вырвет этот зуб.
Вада не мог узнать, что произошло. Свидетелей не было. Он говорит, что клуб азиатов, обсуждая это дело, пришел к заключению, что тут не обошлось без трех висельников. У Берта Райна болит плечо. Нози Мерфи хромает так сильно, точно у него вывихнуто бедро, а Кид Твист так избит, что вот уже два дня не поднимается с койки. Вот и все данные. Что на них построишь? Трое разбойников не разжимают рта, как и мистер Пайк. Клуб азиатов решил, что было покушение на убийство, и что своим спасением старший помощник обязан своему крепкому черепу.
Вчера ночью во вторую смену я получил новое доказательство, что капитан Уэст не так мало, как это кажется, замечает то, что делается на ‘Эльсиноре’. Я прошел по мостику к бизань-мачте и остановился под ней. С главной палубы меня не было видно. Оттуда, из прохода между средней рубкой и бортом доносились голоса Берта Раина, Нози Мерфи и мистера Меллэра. Разговор шел не о служебных делах. Это была просто дружеская мирная беседа, голоса звучали весело, и иногда то тот, то другой, то все трое смеялись.
Я вспомнил то, что говорил, мне Вада о не принятой у моряков близости второго помощника с тремя проходимцами, и начал вслушиваться в их разговор. Но они говорили пониженными голосами, и все, что я мог уловить, — это дружеский, веселый тон.
Вдруг с кормы раздался голос капитана Уэста. Это не был голос Самурая, прилетевшего под раскаты грома на крылатом коне, это был голос Самурая спокойного и холодного, — чистый, мягкий, мелодичный, как голос самого мелодичного из колоколов, отлитых восточными мастерами древности для призыва верующих на молитву. Легкий мороз пробежал у меня по спине от этого голоса, — так он был сладок и нежен, но и бесстрастен, как звон стали в морозную ночь. И я знаю: на стоявших внизу людей он подействовал точно электрический ток. Я чувствовал, что они, как и я, замерли и похолодели. А между тем он произнес только:
— Мистер Меллэр!
— Здесь, сэр, — отозвался мистер Меллэр после минутного напряженного молчания.
— Подите сюда! — приказал голос.
Мне было слышно, как второй помощник прошел по палубе подо мной и остановился у подножия кормовой лестницы.
— Ваше место на юте, мистер Меллэр, — снова раздался тот же холодный, бесстрастный голос.
— Есть, сэр! — ответил второй помощник.
И все. Больше не было произнесено ни слова. Капитан Уэст продолжал свою прогулку по подветренной стороне кормы, а мистер Меллэр поднялся по трапу и зашагал по другой стороне.
Я прошел по мостику к баку и нарочно пробыл там с полчаса, а потом вернулся в каюту через главную палубу. Хоть я и не анализировал моих побуждений, я понял, что мне не хотелось, чтобы кто-нибудь знал, что я подслушал разговор капитана со вторым помощником.
Я сделал открытие. Девяносто процентов нашей команды — брюнеты. В кормовом помещении, за исключением Вады и буфетчика, то есть наших слуг, все мы — блондины. К этому открытию привела меня книга Вудреффа ‘Действие тропического света на белых’, которую я теперь читаю. Майор Вудрефф утверждает, что белокожие, голубоглазые арийцы, рожденные, чтобы повелевать и управлять, покидая свою неприветливую, туманную родину, действительно всегда повелевают и управляют миром и всегда погибают от слишком яркого света тропических стран. Гипотеза вполне допустимая, на которой стоит остановиться.
Но вернемся к населению ‘Эльсиноры’. Все мы, представители ‘юта’, сидящие за одним столом на почетных местах — белокурые арийцы. На баке, за вычетом десяти процентов выродившихся блондинов, остальные девяносто процентов работающих на нас невольников — брюнеты. Они не погибнут. Если верить Вудреффу, они унаследуют землю не потому, что они. Обладают даром повелевать и управлять, а потому, что окраска их кожи помогает им противостоять разрушительному действию солнца.
Взять хотя бы нас четверых, сидящих за одним столом, — капитана Уэста, его дочь, мистера Пайка и меня, — у всех у нас светлая кожа и светлые глаза, и хотя мы и повелители мира, все мы погибнем, как погибли до нас наши предки, и как будут погибать наши потомки, пока наша раса не исчезнет с лица земли. Ну что ж, наша история — благородная история. Пусть мы обречены на вымирание, но в свое время мы попирали ногами все другие народы, давали им чувствовать нашу власть, принуждали их к повиновению и жили во дворцах, которые, по праву сильного, заставляли их строить для нас.
На ‘Эльсиноре’ повторяется в миниатюре та же картина. Лучшая пища, просторное и удобное помещение принадлежат нам. Помещение на баке — свинушник и загон для рабов. Над всеми царит капитан Уэст. Мистер Пайк творит волю своего повелителя. Мисс Уэст — принцесса царской крови. Что же такое я? — Я просто почетный, благородного происхождения пенсионер, живущий плодами трудов и заслуг моего отца, который в свое время заставлял тысячи людей низшего типа создавать материальное благосостояние, каким я теперь пользуюсь.

ГЛАВА XXIII

Северо-западным пассатом нас отнесло почти что в полосу юго-восточных пассатов, а затем несколько дней мы покачивались, не подвигаясь вперед и изнывая от жары. За это время я открыл в себе талант: я оказался хорошим стрелком. Мистер Пайк божился, что у меня, наверно, была многолетняя практика, и, признаюсь, я сам был поражен, как легко мне далось это искусство. Разумеется, во всем нужна сноровка, но чтобы приобрести сноровку, надо, я думаю, все-таки быть от природы способным на это.
С полчаса простоял я на качающейся палубе, стреляя в брошенные в море бутылки, и к концу получаса я уже с одного раза попадал в каждую бутылку. Мистер Пайк так заинтересовался моими успехами, что когда запас пустых бутылок иссяк, он приказал плотнику напилить для меня маленьких квадратных дощечек из твердого дерева. Это оказалось удобнее. При каждом удачном выстреле дощечку подкидывало кверху, затем она опять падала в воду, и таким образом одна дощечка служила мне целью до тех пор, пока ее не относило слишком далеко. Через час, быстро выпуская заряды в дощечку, я уже попадал девять, а то и десять раз из одиннадцати.
Я не считал бы мою ловкость в стрельбе исключительной, если бы не убедил мисс Уэст и Ваду тоже попытать счастья. Они не могли сравняться со мной. Тогда я стал упрашивать мистера Пайка, чтобы и он попробовал пострелять. Он согласился, но зашел за штурвал, чтобы никто из команды не мог видеть, какой он жалкий стрелок. Он ни разу не попал в цель, и смешно было смотреть, как далеко от дощечки падали его пули.
— Меня никогда не прельщала стрельба из ружья, — заявил он презрительно. — Другое дело стрелять на близком расстоянии из пистолета: тут уж я постою за себя. Постойте: я сейчас принесу свой пистолет.
Он спустился в каюту и вернулся с огромным автоматическим пистолетом и горстью патронов.
— Поразительно, скажу я вам, мистер Патгерст, что можно сделать с человеком этой штукой, если стрелять на расстоянии десяти-двенадцати шагов, — сказал он. — Но надо целиться справа и всего лучше в живот. В общей свалке ружье бесполезно. Один раз на меня напала целая шайка. Меня сбили с ног, навалились на меня всей кучей, и спас меня вот этот пистолет. И разделал же я их под орех! Под конец все они лежали врастяжку. Один уже наступил мне на голову своими сапожищами, но тут я выстрелил. Пуля скользнула ему по колену, раздробила ключицу и оторвала ухо. Так хорошо она летела, что, пожалуй, и теперь еще летит. У нее хватило силы пронзить тело рослого человека. То-то вот я и говорю: когда дойдет до драки, дайте мне только хороший пистолет, и я постою за себя… А вы не боитесь расстрелять все ваши патроны? — спросил он меня, видя, что я продолжаю забавляться моей новой игрушкой.
Но когда я сказал ему, что Вада захватил для меня пятьдесят тысяч патронов, он успокоился.
В самый разгар нашей стрельбы недалеко от судна показались две акулы. Мистер Пайк сказал, что это крупные акулы, и определил длину каждой в пятнадцать футов. Было воскресное утро, так что вся команда, за исключением людей, обслуживающих судно, была свободна, и вскоре плотник при помощи крепкой веревки вместо лесы с большим железным крюком на конце и насаженным на него куском соленой свинины, величиной с мою голову, поймал одного за другим обоих чудовищ.
Их подняли на палубу. И тут я увидел хорошую иллюстрацию жестокости моря.
Вся команда сбежалась на палубу со складными ножами, с топорами, с дубинами и огромными, взятыми с кубрика, секачами. Не стану описывать подробностей этой сцены, скажу только, что люди ревели и ржали от восторга, упиваясь теми зверствами, которые они проделывали над несчастными рыбами. Наконец, одну акулу выбросили в море, воткнув предварительно ей в пасть заостренную палку так, что одним концом она упиралась в верхнюю, а другим в нижнюю челюсть и не давала акуле закрыть рот. Таким образом, эту акулу ждала неизбежная, медлительная голодная смерть.
— Подите-ка сюда, ребята, я вам кое-что покажу! — закричал Энди Фэй, готовясь приняться за вторую акулу.
Мальтийский кокней показал себя самым умелым церемониймейстером в расправе с акулой. И мне кажется, что ничто так не восстановило меня против этих скотов, как то, что я затем увидел. К концу пытки истерзанная рыба билась на палубе, совершенно выпотрошенная: от нее не оставалось ничего, кроме костей и мяса, и все-таки она не умирала. Поразительно, как держалась в ней жизнь, когда все внутренние органы были удалены. Но то, что было дальше, еще поразительнее.
Муллиган Джэкобс с окровавленными по самые локти руками, как у мясника, не потрудившись даже сказать ‘если позволите’, неожиданно сунул мне в руку какой-то кровавый кусок. Я отскочил в испуге и уронил его на палубу, причем, разумеется, раздался радостный хохот всех сорока человек. Как это ни глупо, но я сконфузился. Эти скоты отнеслись ко мне не слишком почтительно, а человеческая натура, в конце концов, представляет такую странную смесь самых разнородных чувств и побуждений, что даже философу бывает неприятно, когда ему выказывают неуважение животные такой же, как и он, породы.
Я взглянул на предмет, который уронил. Это было сердце акулы, — лежа на раскаленной палубе с выступавшей между досок растопленной смолой, оно на моих глазах пульсировало, как живое.
И я решился. Я не хотел допустить, чтобы эти скоты смеялись над моей брезгливостью. Я нагнулся, поднял сердце и, преодолевая тошноту и стараясь, чтобы этого не заметили, держал его и чувствовал, как оно билось у меня в руке.
Как бы то ни было, а я одержал бескровную победу над Муллиганом Джэкобсом. Он отошел, променяв меня на более интересное развлечение: он снова принялся мучить акулу, не хотевшую умирать. Несколько минут она пролежала неподвижно. Муллиган Джэкобс изо всей силы ударил её по носу топорищем. Это вернуло ее к жизни, она задергалась, и этот ядовитый, злой человечишка завизжал в диком восторге:
— Железные крюки! И ее рвут на части железные крюки! И у нее горит в мозгу!
Он еще долго кривлялся с дьявольским злорадством и еще раз ударил по носу акулу, заставив ее подскочить.
Нет, это было слишком, и я забил отбой, притворившись, разумеется, что мне просто надоело смотреть, и по рассеянности продолжал держать в руке все еще бившееся сердце.
Поднявшись на корму, я увидел, что мисс Уэст выходит из рубки с рабочей корзинкой в руках. Палубные кресла стояли с моей стороны, и я обошел кругом на противоположную сторону, чтобы незаметно выбросить за борт ужасный предмет. Но высохшее сверху от тропической жары и продолжавшее пульсировать сердце прилипло к моей ладони, и я не добросил его. Вместо того, чтобы перелететь через перила, оно ударилось о них и упало на палубу, где и осталось лежать. И когда, спускаясь в каюту вымыть руки, я взглянул на него, оно все еще билось.
Оно продолжало биться и тогда, когда я вернулся. Я услышал громкий всплеск и понял, что выбросили в море остатки акулы. Я не подошел к мисс Уэст, а стоял, как зачарованный, глядя на мертвое сердце, бившееся на тропическом зное.
Шумные возгласы команды привлекли мое внимание. Люди взобрались на реи и следили за чем-то в море. Я посмотрел в ту сторону и увидел любопытную вещь. Выпотрошенная акула была еще жива. Она двигалась, плыла, била хвостом, силясь уйти с поверхности моря в глубину. Иногда она опускалась на пятьдесят, на сто футов, но тотчас же непроизвольно всплывала на поверхность. И каждая неудачная ее попытка скрыться вызывала дикий хохот людей. Чему они смеялись? Картина была ужасна, потрясающа, но уж совсем не смешна. Судите сами. Истерзанное животное беспомощно бьется на поверхности моря, подставляя жгучим лучам солнца зияющую пустоту своего тела, — что же тут смешного?
Я отвернулся, но возобновившийся гвалт снова возбудил мое любопытство. В море показалось с полдюжины акул поменьше двух первых, футов по девяти, по десяти длиной. Все они набросились на своего беспомощного товарища. Они рвали его на части, пожирали, уничтожали его. Я видел, как последние куски его тела исчезли в их пасти. От акулы ничего не осталось, — разорванная на части, она была похоронена в живых телах ее сородичей и уже переваривалась в их желудках. А здесь, в тени борта, все еще билось ее чудовищное живучее сердце.

ГЛАВА XXIV

Наше плавание грозит бедой. Теперь я узнал мистера Пайка и знаю, что если когда-нибудь ему станет известно, кто такой мистер Меллэр, он его убьет. Мистер Меллэр — не Меллэр. Он не из Георгии, он из Виргинии. Его зовут Вальтгэм — Сидней Вальтгэм. Он из семьи виргинских Вальтгэмов — правда, паршивая овца, но все же Вальтгэм. Я в этом так же твёрдо уверен, как в том, что мистер Пайк убьет его, если узнает, кто он.
Сейчас я расскажу, как я узнал все это. Вчера около полуночи я вышел наверх освежиться. (Сейчас мы идем, подгоняемые юго-восточным пассатом, держа курс круто к ветру, чтобы обогнуть мыс Сан-Рок). На вахте был мистер Пайк. Мы с ним стали ходить рядом, и он рассказывал мне разные случаи из своей жизни. Он часто рассказывает мне о себе, когда бывает в хорошем настроении, и уже не раз и раньше с гордостью, почти с благоговением упоминал он о капитане, с которым проплавал пять лет. ‘Старик Соммерс’ — так он его называл. ‘Честнейший был, благороднейший человек, самый лучший из всех капитанов, с какими я служил’, — говорил он.
И вот прошлой ночью как-то перешел у нас разговор на мрачные темы, и мистер Пайк, сам далеко не безгрешный, начал распространяться о греховности мира вообще и в частности о подлости человека, убившего капитана Соммерса.
— Он был уже старик, ему за семьдесят перевалило, — говорил мистер Пайк. — В последнее время он, говорят, был в параличе. Сам я не видал его несколько лет. Надо вам сказать, что мне пришлось убраться с берега подальше в глубь страны, во избежание неприятностей, и подлость случилась как раз в мое отсутствие. Его убил второй помощник — сущий дьявол. Напал на него, сонного, ночью и убил. Просто ужасно! Мне потом рассказали, как это было. В самом Сан-Франциско это случилось, в гавани, на борту ‘Язона Гаррисона’, одиннадцать лет назад. И знаете, как поступило правительство? Прежде всего — помиловало преступника, когда его следовало повесить. Смертный приговор был заменен пожизненной ссылкой. Поводом к смягчению приговора послужила его якобы ненормальность, причиной которой был несчастный случай. Такой случай действительно был за много лет до того: сумасшедший повар на одном судне раскроил ему череп. Он пробыл в ссылке семь лет, а потом, по распоряжению губернатора, был освобожден. Он — негодяй, но у него была влиятельная родня. Вальтгэмы — старинный род в Виргинии, я думаю вы о них слышали, — и они нажали все пружины, чтобы вызволить его. Его зовут Сидней Вальтгэм.
В эту минуту пробили склянки — один удар за пятнадцать минут до смены вахт — сперва у штурвала, затем сигнал был повторен караульным на носу. Мистер Пайк в пылу негодования остановился, и мы стояли у края кормы. Случайно мистер Меллэр вышел наверх на четверть часа раньше срока. Он поднялся на корму и остановился возле нас в тот момент, когда мистер Пайк заканчивал свой рассказ.
— Я был спокоен, пока он был в ссылке, — продолжал мистер Пайк. — Правда, его не повесили, — ну, да Бог с ним, думал я. Но когда, пробыв в ссылке только семь лет, он был освобожден, я поклялся, что доберусь до него. И доберусь. Я не верю ни в Бога, ни в черта. Все в этом проклятом мире прогнило насквозь. Но я верю своему кулаку и знаю, что рано или поздно я до него доберусь.
— Что же вы с ним сделаете? — спросил я.
— Что сделаю? — В голосе мистера Пайка слышалось неподдельное изумление перед моей недогадливостью. — Что сделаю? А что он сделал со стариком Соммерсом? Досадно: вот уже три года, как негодяй куда-то скрылся. О нем ни слуху, ни духу. Но он моряк, он вернется на море, и когда-нибудь…
При свете спички, которой второй помощник раскуривал трубку, я увидел, как обезьяньи руки мистера Пайка со сжатыми кулаками поднялись к небу, и лицо исказилось злобой. В тот же короткий миг увидел я, что рука второго помощника, державшая спичку, дрожала.
— Я не знаю его в лицо, никогда не видел даже его фотографической карточки, — добавил мистер Пайк. — Но я знаю приблизительно, каков он из себя, да кроме того у него есть безошибочная примета. Я в темноте его узнаю, стоит мне только ощупать его голову. Уж запущу я когда-нибудь пальцы в эту щель!
— Как вы сказали, сэр, звали того капитана? — равнодушным тоном спросил мистер Меллэр.
— Соммерс, капитан Соммерс, — ответил мистер Пайк.
Мистер Меллэр несколько раз повторил эту фамилию вслух, потом опять спросил:
— Не он ли командовал ‘Ламермуром’ тридцать лет назад?
— Он самый.
— Я так и подумал. Я помню его. Мы в то время стояли на якоре в бухте Тэбль рядом с его судном.
— О подлый, подлый мир! — пробормотал мистер Пайк, отходя от нас.
Я пожелал второму капитану доброй ночи и направился к каютам, как вдруг он тихонько окликнул меня:
— Мистер Патгерст!
Я остановился, и он заговорил сконфуженно и торопливо:
— Простите, сэр, что я вас беспокою, но я… Впрочем, нет, ничего… Я передумал…
Вернувшись к себе, я лег и взялся было за книгу, но почувствовал, что не могу читать. Мысли мои все возвращались к тому, что произошло на палубе, и в голову мне, помимо моей воли, лезли самые мрачные предчувствия.
Вдруг ко мне вошел мистер Меллэр. Через люк он спустился в заднюю каюту и оттуда прошел коридором ко мне. Вошел он бесшумно, на цыпочках, предостерегающе прижимая палец к губам. Он заговорил, только подойдя к моей койке, да и то шепотом.
— Прошу прощения, мистер Патгерст… мне очень совестно, сэр… но дело в том, что, проходя мимо, я увидел, что вы не спите, и… и подумал, что, может быть, вам нетрудно будет… Я, видите ли, хотел вас попросить о маленьком одолжении, если, конечно, вы найдете это удобным… Я, сэр…
Я выжидал, что он скажет, и во время наступившей паузы, пока он смачивал языком пересохшие губы, таинственное, страшное существо, сидевшее в засаде в его черепе, вдруг выглянуло из его глаз. Казалось, оно было почти готово выскочить и броситься на меня.
— Так вот, сэр, — начал он снова, на этот раз более связно, — это сущий пустяк. Глупо даже с моей стороны просить вас… Это просто фантазия моя, так сказать. Помните? — в начале нашего плавания я показывал вам шрам у меня на голове? Несчастный случай, знаете… Да впрочем, я вам рассказывал. Пустяк, конечно, но все же это — уродство, и мне неприятно, чтобы об этом знали. Ни за что на свете я не хотел бы, чтобы, например, мисс Уэст узнала о нем. Мужчина есть мужчина, сэр, вы понимаете… Вы ей ничего не говорили?
— Нет, как-то не пришлось, — ответил я.
— И никому другому не говорили? Капитану Уэсту, например, или мистеру Пайку?
— Нет, никому не говорил.
Он, видимо, почувствовал облегчение: он даже не мог этого скрыть. Его лицо приняло спокойное выражение, и сидевшее в засаде страшное существо снова спряталось в глубине его черепа.
— Так вот, мистер Патгерст, я хотел просить вас, как об одолжении, никому не рассказывать об этом шраме. Я понимаю (он улыбнулся, и его голос сделался до отвращения сладким)… я понимаю, что это глупая щепетильность с моей стороны, но право…
Я кивнул толовой и нетерпеливо подвинул к себе книгу, чтобы показать ему, что я хочу читать.
— Так, значит, я могу положиться на вас, мистер Патгерст?
И голос его и манера держать себя разом изменились. Его вопрос был в сущности приказанием, и я почти видел, как то существо, что пряталось за его глазами, угрожающе оскалило клыки.
— Конечно, можете, — ответил я холодно.
— Благодарю вас, сэр, благодарю, — проговорил он и тотчас же вышел на цыпочках из каюты.
Я, разумеется, не читал. Можно ли было читать? Я и спать не мог. Голова моя лихорадочно работала, и только в шестом часу, после того, как буфетчик подал мне кофе, я задремал.
Очевидно одно: мистер Пайк и не воображал, что убийца капитана Соммерса в эту минуту на борту ‘Эльсиноры’. Он ни разу не видел страшной трещины на черепе мистера Меллэра — вернее, Сиднея Вальтгэма. А я уж во всяком случае ничего не скажу. Но теперь я знаю, отчего я с первого взгляда невзлюбил второго помощника. И я наконец разгадал то страшное существо, то второе ‘я’, что выглядывает исподтишка из его глаз. Я видел это существо и в глазах тех трех висельников на баке. Видно птиц по полету, и все они четверо — тюремные птицы. Железная дисциплина тюрьмы и необходимость все затаивать в себе вызвали у всех у них к жизни это страшное второе ‘я’.
И еще кое-что очевидно. На этом судне, пересекающем в настоящее время южную часть Атлантического океана для зимнего обхода Горна, имеются все элементы страшной трагедии, которая разыграется в море. Мы нагружены человеческим динамитом, который в любой момент может взорваться и развеять по ветру наш маленький плавучий мирок.

ГЛАВА XXV

Дни бегут. Дует резкий юго-восточный пассат, и в мой открытый иллюминатор часто попадают брызги. Вчера залило каюту мистера Пайка. Это — самое крупное событие за довольно долгое время. Три висельника продолжают царить на баке. У Ларри с Коротышкой вышла драка — правда, довольно безобидная. У Муллигана Джэкобса по-прежнему горит в мозгу, и железные крюки рвут его тело. Чарльз Дэвис живет один в своей стальной каморке и выходит только на кубрик за едой. Мисс Уэст играет и поет, лечит Поссума, а в остальное время занимается изящными рукоделиями. Мистер Пайк аккуратно через день во вторую вечернюю смену заводит граммофон. Мистер Меллэр старательно прячет свой шрам. Я храню его тайну. А капитан Уэст, отсутствующий больше прежнего, сидит на сквозняке в полумраке каюты.
Вот уже тридцать семь дней, как мы в море, и за все это время до сегодняшнего дня мы не видели ни одного судна. А сегодня с палубы было видно не менее шести судов одновременно. Только увидев эти суда, я ясно представил себе, до чего пустынен океан.
Мистер Пайк говорит, что мы находимся в нескольких стах милях от берегов Южной Америки. А между тем, кажется, не дальше, как вчера, мы были на таком же приблизительно расстоянии от африканских берегов. Сегодня утром на судно залетела большая бархатная бабочка, и мы теряемся в догадках по этому поводу. Как могла она попасть к нам из Южной Америки, пролететь сотни миль при сильном ветре?
Южный Крест, разумеется, давно уже виден — по крайней мере несколько недель. Полярная Звезда скрылась за выпуклостью земли, и Большая Медведица, даже при высшем своем восхождении, стоит очень низко. Скоро и она скроется, и мы будем подходить к Магелланову проливу.
Интересную вещь рассказал мне Вада по поводу драки Ларри с Коротышкой. Мистер Пайк некоторое время молча смотрел, как они дерутся, и, наконец, возмущенный их неумелостью, надавал им обоим пощечин, прекратив таким образом драку и объявив, что пока они не научатся искусству драться, он берет на себя все обязанности по части битья на ‘Эльсиноре’.
Как ни стараюсь, не могу поверить, что ему шестьдесят девять лет. А когда смотрю на его богатырскую фигуру и на его страшные руки, я в своем воображении вижу его мстящим за убийство капитана Соммерса.
Жизнь жестока.
Между пятью тысячами тонн угля на ‘Эльсиноре’ сидят тысячи крыс. Они не могут выбраться из своей железной темницы, так как все вентиляторы в трюме затянуты крепкой проволочной сеткой. В предыдущее плавание, когда ‘Эльсинора’ была нагружена ячменем, крысы размножились, а теперь они заперты в угле, и между ними неизбежно начнется каннибализм. Мистер Пайк говорит, что, когда мы придем в Ситтль и разгрузимся, в трюме окажется десятка два огромных, самых сильных и свирепых крыс, переживших своих сородичей. Иногда, проходя мимо открытого вентилятора в задней стене командной рубки, я слышу доносящийся из трюма жалобный писк.
Некоторые крысы оказались счастливее: они живут на баке, в промежутке между двумя палубами, где хранятся запасные паруса. По ночам они вылезают, бегают по палубе, воруют в кубрике еду и лижут росу, чтобы утолить жажду. Это напомнило мне одну вещь: мистер Пайк возненавидел Поссума. Оказывается, Вада, по его наущению, поймал крысу в каморке, где стоит паровой насос. Вада клянется, что это была родоначальница всех крыс, что по самым точным измерениям в ней было восемнадцать дюймов длины от носа до кончика хвоста. Оказывается также, что мистер Пайк и Вада принесли эту крысу в каюту мистера Пайка и, заперев все двери, стравили ее с Поссумом, и Поссум был побежден. Им пришлось самим убить крысу, а Поссум после драки катался по полу в припадке.
Мистер Пайк терпеть не может трусов и теперь возненавидел Поссума. Он никогда больше не играет с ним, не заговаривает, и если встречает его на палубе, сердито на него косится.
Я прочел ‘Руководство к плаванию по Атлантическому океану’, и узнал, что мы входим теперь в полосу самых прекрасных солнечных закатов в мире. И уже сегодня вечером мы видели образчик такого заката. Я сидел у себя и разбирал свои книги, как вдруг мисс Уэст крикнула мне с трапа рубки:
— Мистер Патгерст! Идите скорее! Скорее, скорее, а то пропустите!
Половина неба, от самого зенита до западной линии горизонта, была сплошным морем чистого, бледного золота. И сквозь этот золотой щит на краю горизонта просвечивал солнечный диск более темного золота. Золото неба становилось все ярче, потом потускнело на наших глазах и начало принимать красноватый оттенок. Затем все золотое поле неба и горящее желтое солнце стали ярко-красными и заволоклись прозрачным туманом. Сам Тернер [19] не решился бы изобразить эту оргию пылающего красками тумана.
[19] — Тернер (1775-1851) — знаменитый английский живописец, любивший изображать эффекты воздуха и освещения и передававший их с поразительной силой.
Внезапно по всему горизонту, заполняя все полукружие моря и неба, сплошной грудой поползли облака, и по мере того, как каждое облако принимало определенные очертания, верхние его края окрашивались в розоватый цвет, а пульсирующая середина оставалась голубовато-белой. Я говорю это умышленно: все краски этой картины пульсировали.
Когда сияющий туман начал рассеиваться, все цвета стали ярче: бирюзовый перешел в зеленый, розовый — в кроваво-красный. Пурпурный и темно-синий оттенки морских волн позолотились от буйного разгула красок неба, и по воде, как гигантские змеи, поползли отраженные красные и зеленые полосы. Затем все это великолепие разом потускнело, и нас окутал теплый мрак тропической ночи.

ГЛАВА XXVI

‘Эльсинора’ — поистине корабль человеческих душ, вселенная в миниатюре: И этот маленький мирок, рассекающий необъятную ширь океана, как другой, большой мир — наша земля — рассекает пространство, постоянно поражает странными контрастами.
Сегодня, например: перед обедом сидим мы на корме — мисс Уэст и я. Мисс Уэст в парусиновом матросском костюме девственной белизны, с вырезом на шее и с черным шелковым галстуком, завязанным морским узлом под широким воротником. Ее чудесные волосы аккуратно приглажены и лишь слегка выбиваются спереди на ветру. И я — тоже весь в белом, в белых башмаках, в белой шелковой рубашке, такой же безукоризненно чистенький и выхоленный, как и она. Буфетчик только что поставил перед ней хорошенький чайный сервиз, на заднем плане мелькает мой Вада.
Мы философствуем или, вернее, я экзаменую ее. Начав с краткого очерка предсказаний Спинозы относительно современных мировоззрений, перечислив затем спекулятивные комментарии сэра Оливера Лоджа и сэра Вильяма Рамсэя по поводу последних открытии в области физики, я, по обыкновению, дошел до де-Кассера и стал цитировать его.
— ‘В этом взлете в высь чистого познания, достижимого лишь для очень немногих человеческих существ, зарождается созерцательное чувство, — читал я. — Жизнь перестает быть добром или злом. Она становится непрестанной игрой разнородных сил без начала и конца. Освобожденный Разум сливается с Мировой Волей и воспринимает часть ее сущности, которая не есть моральная сущность, но эстетическая’…
В эту минуту раздалось рычанье мистера Пайка, отдававшего приказания команде. И тотчас же матросы бросились на корму и принялись натягивать снасти. Они пробегали мимо нас, работали бок о бок с нами, но не поднимали на нас глаз. Они не удостаивали нас взглядом: слишком далеки мы были от них, слишком им чужды. Этот-то контраст и поразил меня. Тут были рядом высшие и низшие, господа и рабы, красота и безобразие, чистота и грязь. Их босые ноги были перепачканы смолой. На их немытых телах мешком висела грязная, рваная, грубая одежда. На каждом было всего по две принадлежности туалета: короткие штаны и засаленная бумажная рубаха.
А мы, сидя в наших удобных палубных креслах, с двумя слугами за спиной — воплощенная квинтэссенция элегантного безделья, — прихлебывали дорогой чай из красивых чашечек тонкого фарфора и равнодушно смотрели на этих подневольных людей, чей труд делал возможным путешествие нашего плавучего мирка. Мы не говорили с ними, не замечали их существования, как и они не посмели бы заговорить с нами и не замечали нас.
А мисс Уэст смотрела на них взглядом плантаторши, оценивающей состояние своих рабов.
— Заметили вы, как они вошли в тело? — сказала она мне, когда последние кольца канатов были навернуты на шпили, и люди вернулись на бак. — Вот что значит правильный образ жизни, тихая погода, тяжелая работа, свежий воздух, хорошее питание и воздержание от водки. Они продержатся в таком состоянии, пока мы не подойдем к Горну. Тогда вы увидите, как они день ото дня начнут сдавать. Зимний переход вокруг Горна всегда тяжело отзывается на матросах… Но как только мы обойдем Горн и войдем в полосу хорошей погоды в Тихом океане, они опять начнут поправляться с каждым днем. И когда мы придем в Ситтль, они будут в отличном виде. Но, съехав на берег, они в несколько дней пропьют свое жалованье и явятся на другие суда такими же жалкими идиотами, какими они были, когда мы выходили в море из Балтиморы.
В это время в дверях командной рубки показался капитан Уэст. Он прошелся по палубе, приветливо нам улыбнулся, перекинулся с нами двумя-тремя словами и, окинув все замечающим взглядом небо, судно, паруса, и определив направление ветра и состояние погоды, снова скрылся в рубке — белокурый ариец, господин, царь, Самурай.
А я, допив ароматный, дорогой чай, продолжал читать вслух де-Кассера.
— ‘Инстинкт создает, исполняет работу видов. Разум разрушает, критикует, отрицает и кончает чистым нигилизмом. Инстинкт творит жизнь, бесконечно, слепо, щедрой рукой выбрасывая в мир своих клоунов, своих комиков и трагиков. Разум остается вечным зрителем представления. Он принимает участие в игре, когда ему вздумается, но никогда не отдается всецело наслаждению спортом. Освободившись из тенет личной воли, Разум воспаряет в высь познание, куда инстинкт следует за ним под тысячью различных личин, стараясь снова и снова притянуть его на землю’.

ГЛАВА XXVII

Мы теперь уже южнее Рио и идем все к югу. Мы вышли из широт пассатов, и ветер капризен. Дожди и штормы преследуют ‘Эльсинору’. То мы качаемся почти на месте в мертвой зыби, то через какой-нибудь час несемся со скоростью четырнадцати узлов, убавляя паруса так быстро, как только успевают люди взбираться на мачты и спускаться вниз. Безветренная ночь, когда почти невозможно уснуть в сыром насыщенном электричеством воздухе, неожиданно сменяется жарким солнечным днем и идущей с юга зыбью, предвестницей сильных штормов в той стороне океана, куда мы держим курс. А бывает и так, что целый день ‘Эльсинора’, под обложенным тучами небом, с убранными брамселями и крюйселями, подгоняемая короткими порывами ветра, ныряет и качается на неровных волнах.
И все это задает лишнюю работу людям. Если верить мистеру Пайку, все они народ неумелый, хотя теперь они научились разбираться в снастях. Наблюдая за их работой, он неизменно ворчит и рычит, и фыркает, и издевается над ними. Сегодня к одиннадцати часам утра поднялся такой ветер, дувший порывами, с каждым разом становившимися все сильнее, что мистер Пайк приказал убрать грот. Но очередная смена никак не могла справиться с гротом: тянули, дергали, кричали, пробовали затягивать песню, — ничто не помогало. Пришлось вызывать снизу на подмогу вторую смену.
— О, Господи! — стонал мистер Пайк. — Две смены возятся с лоскутом, с которым легко управилась бы половина смены настоящих матросов. Вы только взгляните на этого красавца, моего боцмана.
Бедный Нанси! Какой несчастный, жалкий, беспомощный, пришибленный был у него вид! Да и Сендри Байерс был не лучше. Его лицо выражало страдание и полнейшую безнадежность. Подтягивая свой живот, он бесцельно слонялся по палубе, выискивая, что бы такое ему сделать, и ничего не находя. Он бездельничал. Он мог стоять и целую минуту глазеть на какой-нибудь трос, следя за ним глазами сквозь запутанную сеть снастей, с напряженным вниманием человека, решающего сложную математическую задачу. Затем, держа руки на животе, он отходил на несколько шагов и выбирал для изучения другую веревку.
— О, Господи, Господи! — вздыхал мистер Пайк. — Ну, как тут управлять судном с такими боцманами и с такой командой! Положим, будь я капитаном, я бы управился с ними. Я показал бы им, как вести судно, если бы даже для этого мне пришлось лишиться кое-кого из них. А что мы станем делать, когда они ослабеют после Горна? Придется все время держать наверху обе смены, и тогда они окончательно свалятся с ног.
Очевидно, зимний обход Горна вполне оправдывал рассказы о нем мореплавателей. Даже такие железные люди, как два капитанских помощника ‘Эльсиноры’, относятся с большим почтением к ‘Суровому Мысу’, как называют они крайнюю южную точку материка Америки.
Кстати о двух наших помощниках: хоть оба они и железные люди и отчаянно ругаются, но в серьезные минуты оба взывают к Господу Богу. Забавная вещь!
В часы затишья с большим удовольствием занимаюсь стрельбой. Я расстрелял уже пять тысяч патронов, и теперь начинаю считать себя заправским стрелком. В чем бы ни состояла сноровка в этом деле, я ее приобрел. Когда вернусь домой, непременно буду упражняться в стрельбе в цель. Это приятный спорт.
Поссум боится не только парусов и крыс, он пугается и выстрелов, — при каждом выстреле визжит, убегает вниз и долго там скулит. Просто смешно, с какой ненавистью относится мистер Пайк к бедному щенку. Он даже сказал мне, что, будь это его собака, он бросил бы ее за борт в качестве мишени для стрельбы в цель. А это такой ласковый, такой привязчивый плутишка! Я положительно полюбил его и теперь даже рад, что мисс Уэст от него отказалась.
И вообразите — он решительно желает спать со мной, в ногах моей постели, что очень скандализирует старшего помощника.
— Скоро, я думаю, он будет пользоваться вашей зубной щеточкой, — буркнул он, когда я рассказал ему об этом.
Что же мне делать, когда щенок любит мое общество и нигде не чувствует себя таким счастливым, как на одной постели со мной! Но и постель моя для него не совсем-то райское убежище, — он страшно пугается, когда мы оказываемся на подветренной стороне, и волны бьются о стекла иллюминатора. Тогда этот негодяй, наэлектризованный страхом до кончика хвоста, начинает дрожать и то угрожающе рычит на ревущее за бортом чудовище, то жалобно скулит, стараясь умилостивить его.
— Отец мой знает море, — сказала мне сегодня мисс Уэст. — Он понимает и любит его.
— Может быть, он просто привык к морю, — позволил я себе сказать.
Она покачала головой.
— Тут дело не в привычке. Нет, он знает море. Он любит его. Оттого-то он и вернулся к нему. Все наши предки были моряками. Его дед, Энтони Уэст, сделал сорок шесть плаваний между тысяча восемьсот первым и тысяча восемьсот сорок седьмым годом. А отец его, Роберт Уэст, еще до золотых дней ходил шкипером к северо-западному побережью, а после открытия золотых приисков командовал некоторыми из самых быстроходных клиперов, огибавших мыс Горн. Элия Уэст, прадед отца, служил в военном флоте во время революции и командовал вооруженным бригом ‘Новая Оборона’. А еще раньше отец и дед этого Элии были шкиперами и владельцами купеческих судов дальнего плавания.
Мисс Уэст говорила с возраставшим увлечением:
— Энтони Уэст в тысяча восемьсот тринадцатом и четырнадцатом годах командовал ‘Давидом Брюсом’, имевшим каперское свидетельство. Он был совладельцем этого судна в половинной доле с фирмой ‘Грэси и Сыновья’. Это была шхуна в двести тонн, построенная на Майне. На ней была одна длинная восемнадцатифунтовая пушка, две десятифунтовых и десять шестифунтовых, и летела она, как стрела. Она прорвала блокаду Ньюпорта и ушла в Английский канал, а потом в Бискайский залив. Стоила она всего двенадцать тысяч долларов, но представьте — в Англии она больше трехсот тысяч заработала одними призами. А брат Энтони Уэста служил на ‘Осе’. Как видите, море у нас в крови. Оно — наша мать. Насколько можно проследить нашу родословную, все мы прирожденные моряки.
Она засмеялась и продолжала:
— В нашем роду, мистер Патгерст, есть пираты, настоящие пираты, торговцы невольниками и всевозможные, не слишком почтенные, искатели морских приключений. Ездра Уэст — я уж не помню, как давно это было, — был казнен за морские разбои, и в Плимуте висел его труп, закованный в цепи.
Она опять улыбнулась.
— Да, море — в крови отца. Она распознает суда, как мы с вами распознает собак и лошадей. Каждое судно, на котором он плавает, для него определенная личность. Я наблюдала за ним в критические минуту и знала, о чем он думает. А сколько раз я видела его в такие минуты, когда он не думает, а просто чувствует и знает все. Во всем, что касается моря и судов, он настоящий артист. Другого слова не придумаю.
— Я вижу, вы высоко ставите вашего отца, — заметил я.
— Я не встречала другого такого удивительного человека, — сказала она. — Не забывайте, вы не видели его в лучшее его время. Со смерти матери он ни разу не был самим собой. Если когда-нибудь муж и жена были ‘плоть едина’, так это были они. — Она замолчала и закончила коротко: — Вы не знаете, вы совсем не знаете его.

ГЛАВА XXVIII

— Кажется, сегодня у нас будет хороший закат, — сказал капитан Уэст вчера вечером.
Мы с мисс Уэст в это время играли в криббэдж. Не доиграв роббера, мы оба выбежали наверх. Закат еще не начинался, но все уже готовились к нему. На наших глазах небо собирало все нужные материалы: расставляло облака длинными рядами, громоздило их одно на другое и покрывало свою палитру постепенно разгоравшимися бликами и неожиданными мазками ярких красок.
— Гольден-Гэт [20] — смотрите! — воскликнула мисс Уэст, указывая на запад. — Совершенно такое впечатление, как будто мы вошли в гавань. А теперь взгляните-ка на юг. Ну, разве это не Сан-Франциско там, вдали? Вон Коль-Бильдинг, вон Ферри-Тауэр, а вон Фэрмаунт. — Ее взгляд остановился на просвете между грудами облаков, и она захлопала в ладоши, — Ах, Боже мой, закат в закате! Видите? А вон и Фарралоны, освещенные собственным оранжево-красным закатом. Ну, скажите, разве это не Гольден-Гэт, не Сан-Франциско, не Фарралоны? — повернулась она к мистеру Пайку, который стоял рядом с нами и, облокотившись на перила, то кисло поглядывал вниз на Нанси, бесцельно слонявшегося по главной палубе, то не менее кисло косился на Поссума, вертевшегося на мостике и корчившегося в ужасе всякий раз, как повисший парус громко хлопал над ним.
[20 — ‘Золотые Ворота’ — пролив, ведущий к бухте Сан-Франциско.
В ответ на обращение к нему, мистер Пайк повернул голову и удостоил чудную, картину неба снисходительным взглядом.
— Не знаю, право, — проворчал он. — Может быть, по-вашему это и похоже на Фарралоны, а по-моему оно больше напоминает военное судно, входящее в гавань со скоростью двадцати узлов.
И правда: плававшие в воздухе Фарралоны превратились в гигантское военное судно.
Затем началась вакханалия красок с преобладающими зелеными тонами. Каких только тут не было оттенков зеленого цвета! И голубовато-зеленый ранней весны и желто-зеленый и буро-зеленый осени. Был и зеленовато-оранжевый оттенок, и зеленовато-бронзовый, и золотисто-зеленый. И вся эта гамма оттенков поражала богатством тонов. Не успели мы насмотреться на эту роскошь зелени, как она из серых облаков спустилась на воду, и море приняло прелестный золотисто-розовый оттенок полированной меди, а промежутки между высокими гладкими, атласистыми волнами окрасились в самый нежный бледно-зеленый цвет.
Серые облака растянулись в длинный-длинный рубиновый или гранатовый свиток. Таким цветом, если смотреть его на свет, отливает густое бургунское вино. Такая бездонная глубина была в этом красном цвете! А под этим рубиновым свитком, отделённая от него полосой беловатого тумана или, может быть, линией горизонта, тянулась другая струйка темно-красного вина, но поуже.
Я перешел по корме на левый борт.
— Куда вы? Вернитесь. Смотрите, смотрите! — крикнула мне мисс Уэст.
— Зачем? — откликнулся я. — Здесь тоже есть на что посмотреть.
Она перешла ко мне, причем я заметил, что по лицу мистера Пайка промелькнула кислая усмешка.
Действительно, и на восточную сторону неба стоило посмотреть. Она имела вид нежной голубоватой раковины, верхние края которой все время меняли краску, гармонично переходя из бледно-голубого в бледно-розовый, теплый цвет. Отражение этой голубой раковины превращало всю поверхность моря в сверкающий водянистым блеском шелк, отливавший голубым, светло-зеленым и розовым. А бледная луна, точно, влажная жемчужина, выглядывала из-за окрашенной всеми цветами радуги дымки, застилавшей внутренность раковины.
Совершенно иной вид имел закат в южной части неба. Тут это был обыкновенный оранжево-красный закат с серыми, низко нависшими облаками, освещенными и окрашенными на нижних краях, но тоже прекрасный в своем роде.
— Ну, что там! — проворчал мистер Пайк, услышав, что мы восхищаемся нашим новым открытием. — Взгляните-ка лучше на север: у меня здесь тоже недурная картина.
И в самом деле, картина была недурная. Вся северная сторона неба была сплошным хаосом окрашенных облаков, от которых во все стороны — и к зениту и к горизонту — тянулись завитками перистые розовые полосы. Поразительно: одновременно четыре заката! Каждая сторона неба сверкала, горела и пульсировала своим собственным, особым закатом.
И когда все краски потускнели в надвигавшихся сумерках, луна, все еще затянутая прозрачной дымкой, стала ронять тяжелые, блестящие серебряные слезы в темно-лиловое море. А затем на море спустились мрак и тишина ночи, и, стоя рядом у борта, мы пришли в себя, очнулись от чар, насыщенные красотой, склонившиеся друг к другу.
Я никогда не устаю наблюдать за капитаном Уэстом. Не знаю, в чем, но у него есть сходство с некоторыми портретами Вашингтона. При своих шести футах роста, он аристократически тонок и отличается свободной и величественной грацией движений. Худобу его можно назвать почти аскетической. По наружности своей и по манерам он типичный представитель старинного дворянства Новой Англии.
У него такие же серые глаза, как и у его дочери, но его глаза скорее живые, чем теплые, и так же, как у нее, они умеют улыбаться. Цвет кожи у него темнее, а брови и ресницы светлее, чем у нее. У него вид человека, который не знает страстей, который чужд даже простому энтузиазму. У мисс Уэст твердый характер, но в этой твердости чувствуется теплота. Он мягок и вежлив, но холодно мягок, холодно вежлив. С равными ему по общественному положению он удивительно приветлив, и все же это холодная приветливость, высокомерная, слишком тонкая.
Он — настоящий артист в искусстве ничего не делать. Он ничего не читает, кроме Библии, и никогда не скучает. Я часто смотрю, как он, сидя в кресле на палубе, рассматривает свои безукоризненно отточенные ногти и — я готов поклясться — даже не видит их. Мисс Уэст говорит, что он любит море. А я в тысячный раз задаю себе вопрос: ‘Но как?’ Он не проявляет никакого интереса ни к каким состояниям моря. Правда, он первый обратил наше внимание на только что описанный великолепный солнечный закат, но сам он не остался на палубе, чтобы полюбоваться им. Все это время он просидел внизу в большом кожаном кресле и не читал, даже не дремал, а просто смотрел прямо перед собой в пустое пространство.
Проходят дни, проходят и времена года. Мы вышли из Балтиморы в самом конце зимы, пережили на море весну и лето, а теперь приближаемся к осени и продвигаемся к югу, навстречу — зиме мыса Горна. А когда мы обогнем Горн и повернем на север, мы встретим новую весну и новое длинное лето, следуя за солнцем на его пути к северу, и летом же придем в Ситтль. И все эти времена года чередовались и будут чередоваться на протяжении каких-нибудь пяти месяцев.
Все наши летние белые одежды сданы в архив, и здесь, под тридцать пятым градусом южной широты, мы ходим в костюмах умеренного климата. Я замечаю, что Вада подает мне более теплое нижнее белье, а Поссум по ночам норовит залезть под одеяло. Мы теперь на параллели Ла-Платы, в районе, известном своими штормами, и мистер Пайк ждет бури. Капитан Уэст по-видимому ничего не ждет, но я замечаю, что он проводит больше времени на палубе в те часы, когда небо и барометр становятся угрожающими.
Вчера бурный район Ла-Платы дал нам предостерегающий намек, а сегодня он задал нам жестокую трепку. Намек мы получили вчера вечером перед наступлением темноты. Настоящего, ровного ветра не было, ход ‘Эльсиноры’ поддерживался перемежающимися легкими порывами северного ветра, и она ползла как черепаха по зеркальной поверхности больших отлогих волн мертвой зыби, докатывающейся с юга, как эхо после какого-нибудь только что затихшего шторма.
Впереди, разрастаясь с волшебной быстротой, стояла непроницаемая тьма. Может быть, она образовалась из туч, но была ничуть не похожа на тучи. Это была сплошная чернота, которая поднималась все выше и выше и наконец нависла над нами, распространяясь вправо и влево и захватив половину поверхности моря.
Но легкие порывы ветра с севера продолжали наполнять наши паруса, ‘Эльсинора’ все еще качалась на гладких, отлогих волнах, паруса то надувались, то хлопали с глухим рокотом, и мы медленно продвигались навстречу зловещей черноте. На востоке, в том месте, где уже несомненно собиралась грозовая туча, сверкнула молния и на один миг разорвала нависшую над нами черную мглу.
Порывы ветра слабели и наконец совсем прекратились, и в наступившем затишье, в промежутки между раскатами грома, голоса людей, работавших на реях, доносились так явственно, как будто люди были тут же, рядом с нами, а не висели в воздухе на высоте нескольких сот футов. По тому, как усердно они работали, было видно, что они достаточно прониклись важностью момента. Работали обе смены под начальством обоих помощников. А капитан Уэст, по своему обыкновению, расхаживал по палубе как посторонний зритель, не отдавая никаких приказаний, и только когда мистер Пайк поднимался на корму посоветоваться с ним, отвечал ему спокойным, тихим голосом.
Мисс Уэст, исчезавшая в каюты на несколько минут, вернулась на палубу заправским моряком — в клеенчатом плаще, в кожаной куртке и в высоких непромокаемых сапогах. Безапелляционным тоном она приказала мне последовать ее примеру. Но, боясь пропустить что-нибудь, я не мог решиться уйти с палубы и скомпрометировал себя, приказав Ваде принести мне наверх мой штормовой костюм.
Вырвавшись из тьмы, с молниеносной быстротой налетел на нас ветер. В тот же миг раздался адский удар грома, и полил дождь. И с громом и дождем надвинулась тьма. Она была осязаема. Она проносилась мимо нас вместе с завывающим ветром как что-то вещественное, что можно было ощупать. Эта тьма и этот ветер душили.
— Ну, не красота ли это? — прокричала мне в ухо мисс Уэст. Мы стояли рядом у борта, уцепившись за перила.
— Поразительно красиво! — закричал и я в ответ, приложив губы к ее уху, так что ее волосы защекотали мне лицо,
И — не знаю, как это случилось, — вероятно, непроизвольно с той и с другой стороны, — в этом ревущем мраке наши руки встретились на перилах, — я сжал ее руку, и так мы продолжали стоять, крепко держась за перила и не разжимая рук.
‘Дочь Иродиады’, — сердито комментировал я про себя этот факт, но моя рука не выпускала ее руки.
— Что такое у нас происходит? — снова прокричал я ей в ухо.
— Мы потеряли курс, — донесся ее ответ. — Нас, кажется, относит назад. Судно не слушается руля.
Раздался трубный глас архангела Гавриила.
— Полный поворот! — мелодичным штормовым голосом крикнул Самурай рулевому.
— Полный поворот, сэр! — слабо донесся ответ рулевого, заглушённый ревом ветра.
Сверкнула молния — одна, другая, третья. Они блистали впереди, за нами, со всех сторон, заливая нас светом в течение нескольких минут. И в то же время нас оглушали непрерывные раскаты грома. Это была сказочная картина. Высоко над нами вздымались черные остовы мачт, пониже — матросы, точно огромные пауки, цеплялись за реи, крепя паруса, еще ниже немногие штормовые паруса, надувшиеся в обратную сторону, белели, как призраки, в этом зловещем освещении, а в самом низу были палуба, мостик, рубки ‘Эльсиноры’, качались спутанные веревки, и копошились кучки шатающихся, хватающихся за канаты людей.
Это был великий решающий момент. Огромный кузов нашего судна со всем его грузом, с бесчисленными снастями, с уходящими в небо над нашими головами двухсотфутовыми мачтами, относило назад. Но под ослепительным сверканием молний стоял наш властелин, стройный, спокойный, невозмутимый, передавая свои веления через двух помощников (из которых один был убийца), а ватага неумелых выродков должна была приводить в исполнение его волю — травить, натягивать канаты и простым напряжением мускулов своего тела управлять нашим плавучим мирком так, чтобы он мог противостоять ярости стихий.
Что было дальше — я не знаю, не знаю ничего, кроме того, что время от времени я слышал голос архангела Гавриила. Я ничего не видел, так как нас окутала тьма, и дождь полил косыми, почти горизонтальными струями. Вода попадала мне в рот, и я задыхался, все равно как если бы упал за борт. Казалось, что дождь льет не только сверху, но и снизу. Вода проникала повсюду, забиралась под клеенчатый плащ, под кожаную куртку, лилась за туго застегнутый воротник, в сапоги. Я был ослеплен, оглушен этим дружным нападением грома, молний, ветра, темноты и воды. И тут же на корме, в нескольких шагах от меня, стоял наш властелин, уверенный и спокойный, и возвещал свою мудрую волю букашкам, которые, повинуясь ему, напрягали грубую силу своих мускулов, натягивая брасы, ослабляя паруса, поднимая и опуская реи — и худо ли, хорошо ли, но все же управлялись с огромными полотнищами парусов.
Опять-таки не знаю, как это случилось, но, стоя рядом, под защитой намокшего тента, и уцепившись за перила, чтобы нас не снесло в море, мы с мисс Уэст прижались друг к другу. Моя рука, обняв ее талию, ухватилась за перила, ее плечо прижалось к моему, и одной рукой она крепко держалась за мой плащ. Час спустя мы пробирались по мостику к рубке, помогая друг другу удерживать равновесие, а ‘Эльсинора’ подпрыгивала и ныряла в разгулявшемся море, зарываясь носом в воду под напором ветра, наполнявшего ее немногие неубранные паруса. Ветер, затихший было после дождя, стал снова налетать порывами и наконец задул с силой шторма. Но благородное судно устояло. Кризис миновал, судно наше было живо, были живы и мы, и очутившись в ярко освещенной рубке, насквозь промокшие, с мокрыми лицами, мы сияющими глазами смотрели друг на друга и смеялись.
— Как можно не любить моря? — восторженно говорила мисс Уэст, выжимая воду из своих волос, распустившихся от дождя и ветра. — И как не любить моряков, повелителей моря? Видели вы моего отца?..
— Он — повелитель, — сказал я.
— Он — повелитель, — повторила она с гордостью.
‘Эльсинору’ подняло на гребень волны и повалило на бок так неожиданно, что мы налетели друг на друга и, ошеломленные, задыхаясь, отлетели к стене.
Внизу, у трапа, я пожелал мисс Уэст доброй ночи и, проходя мимо открытой двери кают-компании, заглянул туда. Я удивился, увидав там капитана Уэста, — я думал, что он еще наверху. Его штормовой костюм был снят, непромокаемые сапоги заменены туфлями. Он сидел, откинувшись назад, в большом кресле и широко открытыми глазами следил за видениями, являвшимися ему в клубах табачного дыма, на фоне отчаянно раскачивающейся каюты…
Жестокая трепка, которую задала нам Ла-Плата, началась с одиннадцати часов утра. Вчера вечером был настоящий шторм, но сравнительно мягкий. Сегодня ожидалось худшее, но разрешилось просто космической шуткой. Ветер за ночь настолько стих, что к девяти утра мы подняли все паруса. В десять часов мы качались в мертвом штиле. Но к одиннадцати в южной стороне неба появились зловещие признаки.
Хмурое небо низко нависло над нами. Казалось, что верхушки наших мачт задевают за тучи. Горизонт придвинулся на расстояние какой-нибудь мили от нас. ‘Эльсинора’ была словно замкнута в маленьком мирке тумана и воды. Молнии играли. Небо и горизонт совсем надвинулись на ‘Эльсинору’, как бы грозя поглотить, всосать ее в себя.
И вдруг все небо от зенита до горизонта прорезала зигзагами длинная молния, и насыщенный парами воздух принял зловещий зеленоватый оттенок. Дождь, начавшийся еще при штиле и сначала небольшой, превратился в поток. Зеленая мгла все сгущалась, и хотя было двенадцать часов дня, Вада с буфетчиком зажгли в кают-компании лампы. Молнии сверкали ближе и ближе, и наконец судно оказалось запертым в кольце грозы. Зеленая мгла, беспрерывно прорезываемая отдельными вспышками молний, все время дрожала от их мерцающего света. По мере того, как дождь ослабевал, гроза все усиливалась, и мы оказались в самом центре этого электрического шторма, так что невозможно было разобрать, какою молнией вызывается тот или другой удар грома. Вся окружающая атмосфера то загоралась ярким пламенем, то погружалась во тьму. Все кругом трещало, грохотало. Мы каждую минуту ожидали, что молния ударит в ‘Эльсинору’. И никогда я не видал таких оттенков молний. Нас поминутно ослепляли отдельные яркие вспышки, но в промежутках не прекращалась игра более слабого дрожащего света, то голубоватого, то красноватого, переходившего в тысячи оттенков.
А ветра не было — ни малейшего дуновения. И ничего не случилось. ‘Эльсинора’, с подобранными парусами, с оголенными реями, под одними марселями, была готова ко всему. Неубранные паруса, отяжелев от дождя, свисали с мачт и хлопали о них всякий раз, как судно покачивалось. Сгрудившиеся тучи редели, небо прояснялось, зеленая мгла перешла в серый сумрак, молнии блистали реже и слабее, гром рокотал где-то вдали, а ветра все не было. Через полчаса засияло солнце, гром глухо доносился с горизонта, а ‘Эльсинора’ продолжала покачиваться в мертвом штиле.
— Этого нельзя было предвидеть, сэр, — проворчал мистер Пайк, обращаясь ко мне. — Тридцать лет назад у меня на этом самом месте у Ла-Платы сломало мачту порывом ветра, налетевшим после такой же грозы.
Наступило время смены вахт, и мистер Меллэр, поднявшись на корму, чтобы сменить старшего помощника, стоял возле меня.
— Это одно из самых коварных мест океана, — подтвердил он. — Восемнадцать лет назад Ла-Плата и меня хорошо угостила. Мы тогда потеряли половину наших мачт, наш груз съехал к одному борту, судно легло на бок и в конце концов затонуло. Я двое суток проплавал на шлюпке, и, вероятно, мы погибли бы, если бы нас не подобрало английское судно. А из остальных шлюпок ни одной не нашли.
— ‘Эльсинора’ хорошо вела себя вчера ночью, — весело сказал я.
— Ну, разве это буря! Не стоит и внимания, — проворчал мистер Пайк. — Вы подождите, пока не увидите настоящего шторма. Это — премерзкое место, не знаю, как другие, а я буду рад, когда мы выберемся отсюда. Я предпочел бы иметь дело с полдюжиной ревунов мыса Горна, чем с одним здешним. А вы, мистер Меллэр?
— Я тоже, сэр, — отозвался тот. — Те, юго-западные ветры — честные ребята. Знаешь, чего от них ожидать. А тут ничего не поймешь. Самый лучший из капитанов легко может споткнуться у Ла-Платы.
— ‘Как убедился я без всякого сомненья’, — замурлыкал мистер Пайк из ‘Селесты’ Ньюкомба, спускаясь по трапу.

ГЛАВА XXIX

Закаты становятся все причудливее и красивее у берегов Аргентины. Вчера вечером была такая картина: высокие облака белые с золотом, щедро и беспорядочно разбросанные по западной половине неба, а на востоке горит другой закат — вероятно, отражение первого. Но что бы это ни было, только вся восточная часть неба представляла сплошную гряду бледных облаков, от которых во все стороны тянулись нежно-голубые и белые лучи, падавшие на голубовато-серое море.
А накануне мы любовались роскошным пиршеством заката на западе. Начиная от самого моря, груды облаков громоздились друг на друга, разрастаясь вширь и ввысь, и наконец мы увидели Большой Каньон, в тысячи раз превосходивший размерами Каньон Колорадо. Облака приняли очертания таких же слоистых, зазубренных скал, а все впадины заполнялись опаловыми, голубыми и пурпурными тонами.
В ‘Морском Указателе’ сказано, что эти необыкновенные закаты объясняются тонкой пылью, которую поднимают ветры, дующие в пампасах Аргентины, и которая потом долго носится в воздухе.
А сегодняшний закат… Я пишу это в полночь, сидя на койке, закутанный в одеяло и обложенный подушками, пока ‘Эльсинора’ адски качается в огромной мертвой зыби, докатывающейся сюда от мыса Горна, где, по-видимому, никогда не прекращаются штормы. Ах да, я начал о сегодняшнем закате. Тернер мог бы увековечить его. Вся западная сторона неба имела такой вид, будто живописец шутя раскидал мазки серой краски по зеленому полотну. На этом зеленом фоне неба то скучивались, то расходились облака.
Но что за фон! Какое обилие зеленого цвета! Между молочными кудрявыми облаками были решительно все оттенки зеленого, — ни один не был забыт, начиная с цвета нильской воды и кончая голубовато-зеленым, буровато-зеленым, серовато-зеленым и удивительным оливковым, который, потускнев, перешел в богатейший бронзово-зеленый цвет.
В то же время вся остальная часть горизонта расцветилась широкими розовыми, голубыми, бледно-зелеными и желтыми полосами. Позднее, когда солнце уже заходило, на заднем плане клубящихся, облаков одно облако зарделось винно-красным светом, который вскоре превратился в бронзовый и окрасил зеленый фон своим кровавым отблеском. А там все облака порозовели, и от них потянулись веером к зениту гигантские бледно-розовые лучи. Потом они вспыхнули розовым пламенем и долго горели в медленно сгущавшихся сумерках.
А несколько часов спустя, когда во мне еще не остыло впечатление от этих чудес природы, я услышал над головой рычанье мистера Пайка и топот и шарканье ног людей, перебегавших от каната к канату. Очевидно, снова надвигался шторм, и, судя по тому, как спешно работали люди, он был недалеко.

* * *

И однако сегодня на рассвете мы все еще качались в том же мертвом штиле и в той же тошнотворной зыби. Мисс Уэст говорит, что барометр упал, но что прошло слишком много времени после данного нам предостережения, и, вероятно, оно кончится ничем. Шторм Ла-Платы налетает быстро, и хотя ‘Эльсинора’ приготовилась к бою, может вполне случиться, что через какой-нибудь час она снова поставит все свои паруса.
Мистер Пайк был настолько обманут, что и в самом деле приказал поставить марсели, когда на палубу вышел Самурай, прошелся раза два по мостику и что-то вполголоса сказал. Мистеру Пайку это не понравилось. Даже мне, профану, было ясно, что он не согласен со своим командиром. Тем не менее он прорычал людям на реях приказ крепить паруса. И снова закипела работа: взяли паруса на гитовы, спустили верхние реи. Убрали некоторые второстепенные паруса, названий которых я не помню.
С юго-запада потянул ветерок, весело игравший при безоблачном небе. Я видел, что мистер Пайк в душе очень доволен: Самурай ошибся. И всякий раз, когда мистер Пайк поднимал глаза на оголенные реи, я читал его мысли: он думал, что они могли бы без всякого риска продолжать нести паруса.
Я был вполне уверен, что Ла-Плата обманула капитана Уэста. Такого же мнения была и мисс Уэст и, будучи, как я, привилегированной особой, откровенно высказала это мне.
— Через полчаса отец велит поставить паруса, — предсказала она.
Каким высшим чутьём предугадывает погоду капитан Уэст — я не знаю, но знаю, что обладает этим чутьем по праву Самурая. На небе, как я уже сказал, не было ни облачка. Воздух был пронизан солнечным светом. И вот — представьте себе — через каких-нибудь десять минут резкая перемена. Я ненадолго спускался в каюты и только что успел вернуться наверх, а мисс Уэст, поворчав на глупые шутки Ла-Платы, собралась идти вниз и сесть за швейную машину, как мы услышали тяжкий вздох мистера Пайка. Это был демонстративный, иронический вздох человека, раздосадованного тем, что ему приходится сдаться и признать превосходство своего командира.
— Река Ла-Платы идет на нас всей ратью, — простонал он.
И мы, взглянув на юго-запад, по направлению его взгляда, увидели, что она в самом деле идет. Это была огромная туча, затмившая солнечный свет. Казалось, что она вздувается, растет и перекатывается через самое себя, приближаясь с невероятной быстротой, свидетельствовавшей о силе ветра, подгонявшего ее сзади. Скорость ее бега была стремительна, ужасающа, а под ней, приближаясь вместе с ней и заволакивая море, надвигалась гряда густого тумана.
Капитан Уэст опять что-то сказал старшему помощнику. Тот прокричал команду, и очередная смена, подкрепленная вызванной наверх второй сменой, принялась карабкаться по вантам и брать на гитовы паруса.
— Лево руля! Полный поворот! — спокойно скомандовал капитан Уэст рулевому.
И огромное колесо обошло полный круг, и нос ‘Эльсиноры’ повернулся таким образом, что ее не могло снести назад порывом ветра.
Катившуюся на нас темноту прорезала молния, и, когда темнота докатилась до нас, прогремел гром.
Полил дождь. Налетел ветер. Нас обступила полная тьма. Молнии сверкали одна за другой. При каждой вспышке я видел людей на нижних реях, но в остальное время их не было видно в темноте. Их было по пятнадцать человек на каждой рее, и они сели убрать паруса, прежде чем налетел шквал. Как они спустились на палубу — я не знаю, не видел, так как ‘Эльсинора’, неся только нижние и верхние паруса, вдруг легла на бок, черпнув воду левым бортом.
Не было никакой возможности без поддержки устоять на ногах на покатой палубе. Все за что-нибудь держались. Мистер Пайк откровенно обеими руками ухватился за перила кормы, а мы с мисс Уэст балансировали, цепляясь за что попало. Но Самурай — я это заметил — стоял в свободной позе, точно птица, готовая взлететь, и только одну руку положил на перила. Он не отдавал никаких приказаний.
Я понял, что в них и не было надобности: ничего нельзя было сделать. Он ждал — и только, спокойно и терпеливо. Положение было ясно: или мачты сломаются, или ‘Эльсинора’ поднимется с уцелевшими мачтами, или не поднимется совсем.
А она лежала как мертвая, почти касаясь воды левыми реями, и море бурлило у ее люков, врываясь через погруженный в воду левый борт.
Минуты казались веками. Наконец нос судна поднялся, оно повернулось кормой вперед и выпрямилось. Как только это случилось, капитан Уэст снова поставил его под ветер. И тотчас же большой фок сорвало со стропов. Последовавший за этим толчок, или, вернее, ряд толчков, жестоко встряхивавших кузов ‘Эльсиноры’, был ужасен. Казалось, судно развалится на куски. Командир и его помощник, когда сорвало фок, стояли рядом, и характерно для обоих было выражение их лиц. Ни то, ни другое лицо не выражало страха. На лице мистера Пайка блуждала кислая, ядовитая усмешка по адресу никуда не годных матросов, не удержавших фок. На лице капитана Уэста было ясное, задумчивое выражение.
Но делать пока было нечего. ‘Эльсинору’ колотило и трепало так жестоко, словно она попала в пасть огромного свирепого зверя, и это продолжалось по крайней мере пять минут, пока не были сорваны последние лоскутья паруса.
— Наш фок отправился в Африку, — со смехом прокричала мне в ухо мисс Уэст.
Она, как и ее отец, не знают страха.
— А теперь мы смело можем сойти вниз и устроиться там по-домашнему, — сказала она спустя пять минут. — Худшее миновало. Теперь будет только дуть, дуть без конца и сильно качать.
Дуло весь день, и развело такое волнение, что поведение ‘Эльсиноры’ стало почти нестерпимым. Единственным спасением было забраться на койку и обложиться подушками, которые Вада подпер со всех сторону пустыми ящиками из-под мыла. Мистер Пайк, проходя по коридору, остановился в дверях моей каюты и, держась за притолоку и широко расставив ноги для большей устойчивости, заговорил со мной.
— Никогда еще на моей памяти не бывало такого странного шторма, — сказал он. — С самого начала все шло навыворот. Шквал налетел не по правилам: для него не было причин.
Он постоял еще немного и, как будто случайно, мимоходом, заговорив сперва о другом (его дипломатические подходы при данных обстоятельствах были до смешного прозрачны), выложил наконец то, что бродило у него в голове.
Он начал с того, что ни к селу ни к городу приплел Поссума, спросив, не проявляет ли он каких-нибудь симптомов морской болезни. Затем облегчил свою душу, излив свое негодование на негодяев матросов, погубивших фок, и выразил свое сочувствие парусникам, на долю которых досталась лишняя работа. Потом он попросил позволения взять у меня книжку почитать, снял с полки, держась за мою койку, ‘Силу и Материю’ Бюхнера и тщательно заложил пустое место сложенным вдвое журналом, употреблявшимся мной для этой цели.
И все-таки не уходил. Подыскивая предлог, чтобы заговорить, о чем ему хотелось, он стал распространяться о коварной погоде Ла-Платы. Все это время я недоумевал, что же кроется за всем этим. Наконец выяснилось.
— Кстати, мистер Патгерст, не помните ли, как сказал мистер Меллэр: сколько лет назад их судно потерпело крушение у этих берегов?
Я сразу догадался, куда он гнет.
— Кажется, восемь лет назад, — солгал я.
Он проглотил мое заявление и так медленно переваривал его, что ‘Эльсинора’ успела три раза перевалиться на левый борт и обратно.
— Какое же это судно затонуло у берегов Ла-Платы восемь лет назад? — размышлял он вслух. — Надо будет спросить мистера Меллэра, как оно называлось. Я что-то не припомню такого случая в те годы.
С несвойственной ему любезностью он поблагодарил меня за ‘Силу и Материю’, — из которой, я знал, он не прочтет ни строчки, — и, придерживаясь за мою койку, направился к двери. В дверях он вдруг остановился, как будто пораженный какой-то новой, неожиданно осенившей его мыслью.
— А восемь ли, — не восемнадцать ли лет назад? Как он сказал?
Я покачал головой.
— Нет, восемь лет. Я хорошо это помню, хотя и сам не знаю, право, почему я запомнил. Но только он, наверное, сказал — восемь лет, — добавил я еще увереннее. — Да, восемь, — я отлично помню.
Мистер Пайк задумчиво посмотрел на меня, выждал момент, когда ‘Эльсинора’ выпрямилась, и отошел от двери.
Мне кажется, я проследил весь ход его мыслей. Я давно уже заметил, какая замечательная у него память на все, что касается судов, их грузов, служащих на них офицеров, а также штормов и кораблекрушений. Он — настоящая энциклопедия мореходства. Мне было ясно, кроме того, что он заражен историей Сиднея Вальтгэма, и что ему просто хочется знать, не служил ли мистер Меллэр вместе с этим Вальтгэмом восемнадцать лет назад на том судне, которое погибло у Ла-Платы.
А пока что я не мог не сказать, что мистер Меллэр сделал непростительный промах. Ему следовало бы быть поосторожнее.

ГЛАВА XXX

Ужасная ночь! Удивительная ночь! Спал ли я? Кажется, засыпал на несколько минут, но клянусь, что я слышал каждую склянку вплоть до половины четвертого. Затем стало полегче. Не было больше этой упорной борьбы с ветром. ‘Эльсинора’ двигалась. Я чувствовал, как она скользила по воде, ныряя носом и приподнимаясь на гребнях волн. Раньше она все время норовила лечь на левый борт, теперь она раскачивалась в обе стороны.
Я понял, что произошло. Вместо того, чтобы продолжать лежать в дрейфе, капитан Уэст повернул судно тылом к ветру и теперь уходил от него. А это, я знал, означало серьезную опасность, так как менее всего капитан Уэст хотел держать курс на северо-восток. Как бы то ни было, но раскачиванья судна стали не так резки, и я уснул.
Меня разбудил глухой тихий рокот волн, перехлестнувших через борт ‘Эльсиноры’, катившихся по палубе и разбивавшихся о стену моей каюты. В открытую дверь мне было видно, как залило коридор по крайней мере на полфута, а из-под моей койки выкатывалась вода и разливалась по полу всякий раз, как судно переваливалось на правый бок.
Буфетчик подал мне кофе, и я, обложенный подушками и ящиками, сел и, балансируя как эквилибрист, кое-как выпил его. По счастью я допил чашку вовремя, ибо рядом страшнейших толчков с одной из моих полок сбросило все книги. Поссум, лежавший у меня в ногах, пополз ко мне под прикрытием борта моей койки, взвизгивая в ужасе от каждого удара волн о стенку каюты, и окончательно ошалел, когда на нас обрушилась лавина книг. Я невольно улыбнулся, когда меня ударила по голове ‘Картонная корона’, а бедному щенку досталось от честертоновского ‘Что нехорошо идет на свете?’
— Ну, что вы на это скажете? — спросил я буфетчика, помогавшего мне приводить в порядок книги.
Он пожал плечами, и его быстрые раскосые глазки заблестели, когда он ответил:
— Я много раз видел такое. Я — старый человек. Много раз видал и похуже. Много ветра — много работы. Плохо дело.
Я сообразил, что палуба должна представлять интересное зрелище, и в шесть часов, как только в моих иллюминаторах, в те промежутки, когда они не были под водой, показался серый свет рассвета, я с ловкостью гимнаста перелез через борт моей койки, поймал мои убегающие туфли и задрожал от холода, ступив босыми ногами на их мокрые подошвы. Я не стал тратить времени на одеванье. В одной пижаме я пустился в путь, направляясь к корме, провожаемый грустным подвыванием Поссума, укорявшего меня в измене.
Пробираться по узким коридорам было настоящим подвигом. Время от времени я приостанавливался, цепляясь за все, что было под рукой, изо всей силы, так что у меня начали болеть пальцы. Выждав момент сравнительного затишья, я двинулся вперед. Но я плохо рассчитал. Широкий трап капитанской рубки нижним концом выходил в поперечный коридор футов в двенадцать длиной. Вся беда, приключилась от излишней моей самоуверенности и оттого, что ‘Эльсиноре’ вдруг вздумалось выкинуть одну из самых диких ее шуток. Она бросилась на правый борт так неожиданно, что пол убежал у меня из-под ног, и я беспомощно поехал по наклонной плоскости. Я попытался было ухватиться за перила трапа, но успел только вовремя подставить руку, чтобы не удариться о них лицом, и, проделав в высшей степени ловкое сальто-мортале, уже падая, всею своею тяжестью ударился плечом о дверь каюты капитана Уэста.
Молодость всегда возьмет свое. То же можно сказать и о судне в море. Возьмут свое и сто тридцать фунтов человеческого мяса. Изящная, твердого дерева филенка двери раскололась, щеколда отскочила, и я обломал четыре ногтя на правой руке в тщетной попытке ухватиться за убегающую дверь, оставив на ее полированной поверхности четыре параллельные царапины. И продолжая нестись вперед, я влетел в просторную каюту капитана Уэста с большой бронзовой кроватью.
Мисс Уэст, в теплом шерстяном капоте, с заспанными глазами и на этот раз с непричесанными чудными волосами, уцепившись за косяк двери каюты, выходившей в кают-компанию, ответила на мой испуганный взгляд таким же испуганным взглядом.
Мне было не до извинений. Продолжая мою бешеную скачку, я уцепился за спинку кровати и, описав полукруг, упал ничком на кровать капитана Уэста.
Мисс Уэст засмеялась.
— Входите, милости просим, — сказала она.
У меня вертелось на языке десятка два весьма остроумных, но, к сожалению, неподходящих ответов, поэтому я ничего не сказал и удовольствовался тем, что, держась левой рукой за кровать, засунул подмышку правую ноющую руку. Из-за спины мисс Уэст был виден буфетчик, носившийся по полу кают-компании в погоне за Библией капитана Уэста и за тетрадью нот мисс Уэст. А она все смеялась надо мной, и пока я глядел на нее в этой интимной обстановке, в моем мозгу вдруг вспыхнула мысль: ‘Она — женщина. Она — желанная‘.
Почувствовала ли она это мимолетное невысказанное влечение? Не знаю, но она перестала смеяться, и долгая тренировка в понятиях условных приличий сказалась в следующих ее словах:
— Я только что проснулась, услышала, что в каюте отца катаются по полу вещи и подумала, что у него тут, наверное, страшнейший кавардак. Он не ложился всю ночь… Но что с вами? Вы ушиблись?
— Ободрал пальцы — только и всего, — ответил я, глядя на свои обломанные ногти и осторожно поднимаясь на ноги.
— Да-а, хороший был толчок, — сочувственно отозвалась она.
— Я направлялся на палубу и не рассчитывал очутиться на кровати вашего отца, — сказал я. — Боюсь, что я испортил дверь.
Тут ‘Эльсинору’ снова начало трепать. Я опустился на кровать и ухватился за спинку. Мисс Уэст, прочно стоя в дверях, принялась опять смеяться, а за ней по ковру кают-компании пулей пролетел буфетчик, держа в объятиях маленькую конторку, которая, очевидно, сорвалась с подставки, когда он уцепился за нее, ища опоры. Новая партия волн ударилась о наружную стену каюты, и буфетчик, не найдя пристанища, пронесся обратно, продолжая бережно прижимать конторку к груди.
Улучив благоприятный момент, я кое-как вышел из каюты, но как только я добрался до трапа, начался новый ряд жестоких бросков. Держась за перила в ожидании возможности подняться, я не мог не думать о том, что только что видел. Ярким видением вставала передо мной мисс Уэст с заспанными глазами, с распущенными волосами, со всею своей женственной прелестью. ‘Женщина, желанная‘, — билось у меня в мозгу.
Но все это выскочило у меня из головы, когда, добравшись уже почти до верхушки трапа, я полетел вверх также стремительно, как обыкновенно падают вниз. Ноги мои сами собой перелетали со ступеньки на ступеньку, спасая меня от падения, и я несся или падал вверх, пока, очутившись на палубе, не уцепился за что-то ради спасения живота, так как корма ‘Эльсиноры’ летела под небеса на гребне огромной волны.
Как могло такое громадное судно выделывать такие гигантские прыжки? Старое, стереотипное слово ‘игрушка’ было бы вполне применимо в данном случае: ‘Эльсинора’ была действительно игрушкой, игрушечной дощечкой в когтях стихий. И все-таки, несмотря на подавляющее чувство своей беспомощности при такой микроскопически малой величине судна, у меня было сознание нашей безопасности. С нами был Самурай. Подчиняясь его мудрой воле, ‘Эльсинора’, я знал, не легко достанется на съедение морю. Все было предусмотрено Самураем, все было под его контролем. Она делала то, что он ей приказывал. Пусть ревут вокруг нее и треплют ее хоть все титаны бури, она будет продолжать делать то, что он ей прикажет.
Я заглянул в капитанскую рубку. Он сидел там на привинченном к полу кресле, откинувшись назад, упираясь ногами в стойку и сохраняя таким образом прочное положение при самой сильной качке. Его черный клеенчатый плащ сверкал при свете лампы мириадами капель морской воды, свидетельствующими о том, что он только что был на палубе. Его черная блестящая шапка казалась шлемом легендарного героя. Он курил сигару и, увидев меня, приветливо улыбнулся. Он казался очень утомленным, очень старым, но мудрым, а не слабым старцем. Его измученное лицо, с которого сбежали все краски, было прозрачнее прежнего, но никогда еще не было оно таким спокойно-ясным, и никогда он не был таким самодержавным владыкой нашего крошечного, хрупкого мирка. Не годы земной человеческой жизни состарили его. Это не была обыкновенная старость. Он не имел возраста, не знал страстей, он был сверхчеловеком. Никогда не представлялся он мне таким великим, таким далеким, таким бесплотным гостем из нездешнего мира.
Серебристо-мелодичным голосом он предостерегал меня и давал мне советы, когда я стал пытаться открыть дверь рубки, чтобы выйти на палубу. Он знал, когда наступит для этого удобный момент, которого я сам ни за что не угадал бы, и объяснил мне, как пробраться на корму.
По всей палубе гуляла вода. ‘Эльсинора’ пробивалась сквозь бурлящий поток. Море пенилось и лизало край кормовой палубы то справа, то слева. Взлетая высоко в воздух, волны гнались за кормой и низвергались на нее, грозя гибелью судну. Воздух был насыщен водяными каплями, как туман или как пена. На корме не было вахтенного офицера. Она была пуста, если не считать двух рулевых в кожаных куртках, с которых струилась вода, — стоявших под сомнительным прикрытием полуоткрытой будки штурвала. Я поздоровался с ними.
Один был Том Спинк, пожилой, но очень живой и надежный английский матрос. Другой — Билль Квигли, один из трех друзей, всегда державшихся вместе на баке, хотя двое остальных — Фрэнк Фицджиббон и Ричард Гилер — были в смене мистера Меллэра. Эта тройка умела работать кулаками и была сильна своей сплоченностью. Она вела правильную войну с шайкой трех висельников и отвоевала себе некоторую независимость. Ни один из них не был матросом в строгом смысле (мистер Меллэр в насмешку называл их ‘каменщиками’), но они решительно отказались подчиниться тем троим и добились успеха.
Пройти по палубе расстояние от рубки до кормы было нелегкой задачей, но я справился с ней. Я стоял на корме, крепко держась за перила, а ветер больно хлестал меня по лицу полами моего плаща. На один момент ‘Эльсинора’ выпрямилась и рванулась вперед, нырнув в провал между волнами. Вся палуба наполнилась водой от борта до борта. Над этим потопом, по колено в воде, уцепившись за ванты бизань-мачты, стояли мистер Пайк и с полдюжины матросов. В числе их был плотник с двумя своими помощниками.
Следующим валом плеснуло через борт с полтысячи тонн воды, все шпигаты правого борта открылись, вода хлынула из них широкими струями. Затем, когда качнуло в обратную сторону, железные дверцы правых шпигатов со звоном захлопнулись, и сотни тонн воды вылились через левый борт и в открывшиеся дверцы левых шпигатов. Не надо забывать, что все это время ‘Эльсинора’ бешено неслась, взлетая на гребни волн и падая в провалы между ними.
Из парусов, были поставлены только три верхних марселя. Мне до сих пор еще не приходилось видеть ‘Эльсинору’ с такой минимальной парусностью, но три узких полоски парусины, казавшиеся железными листами, — так туго они надулись под напором ветра, — гнали ее вперед с невероятной быстротой.
Когда с палубы схлынула вода, матросы принялись за работу. Одна группа, под предводительством страшного мистера Пайка, занялась вылавливанием досок и кусков стали. В ту минуту я не мог понять, что это за обломки. Плотник и еще два человека бросились к люку номер третий и торопливо стали работать топорами. И я понял, почему капитан Уэст повернул судно тылом к шторму. Люк номер третий был разворочен. В числе других повреждений был сломан большой брус, который называют ‘твердым хребтом’. ‘Эльсиноре’ надо было спасаться бегством от шторма, чтобы не затонуть. Прежде чем палубу снова залило водой, я успел разглядеть, какой починкой занимался плотник: он заколачивал новыми досками люк, чтобы тот не пропускал воды.
Когда ‘Эльсинора’ окунулась в море левым бортом, зачерпнув несколько сот тонн воды Атлантического океана, и непосредственно, вслед за тем погрузилась в воду правым бортом и на нее обрушились еще сотни тонн воды, все люди побросали работу и снова уцепились за ванты, спасая свою жизнь. Они скрылись с головой в шипящей пене. Когда они снова показались из воды, я пересчитал их: все были целы. Они выжидали, когда с палубы схлынет вода.
Груда обломков, за которой гонялись мистер Пайк и матросы, пронеслась по палубе к носу, а когда корма ‘Эльсиноры’ нырнула в пропасть, — понеслась обратно и ударилась о стенку рубки. Я признал в этой груде обломки мостика. Не хватало той его части, которая шла от бизань-мачты к средней рубке. Шлюпка у правого борта против средней рубки была разбита в щепы.
Следя за усилиями людей поймать сорванную часть мостика, я вспомнил великолепное описание у Виктора Гюго борьбы матросов с корабельной пушкой, сорвавшейся с цепей в бурную ночь. Но это было не совсем то же. Во всяком случае картина, нарисованная Виктором Гюго, волновала меня сильнее, чем эта подлинная борьба, происходившая у меня на глазах.
Я уже не раз повторял, что в море черствеешь. И теперь, стоя на краю юта в своей промокшей и пронизываемой ветром пижаме, я понял, насколько я сам очерствел. Я не испытывал никакого беспокойства за этих людей, представителей бака, с опасностью для жизни барахтавшихся подо мной в тяжелой борьбе. Они шли не в счет. Мне даже любопытно было посмотреть, что произойдет, если лавина воды, обрушившись на судно, захватит их прежде, чем они успеют добежать до спасительных вантов.
И я увидел. Мистер Пайк, разумеется, во главе своей артели, по пояс в бурлящей воде, бросился вперед поймать часть обломков мостика, обмотал их веревкой и закрепил на месте, обернув другой конец веревки вокруг бизань-мачты. ‘Эльсинора’ легла на левый бок, и над бортом поднялась футов на двенадцать огромная зеленая стена. Люди бросились спасаться. Но мистер Пайк, не выпуская веревки, остался на месте и, храбро глядя на эту зеленую стену, принял ее на себя. Когда вода схлынула, я увидел, что он продолжает стоять с веревкой в руках.
Слабоумный фавн, глухой, как тетеря, первый двинулся на помощь к мистеру Пайку. За ним пошел и Тони, грек-самоубийца, а за Тони и остальные — Коротышка, Генри, юнга с учебного судна, последним, разумеется, Нанси, с таким, лицом, точно его вели на казнь.
Воды на палубе было теперь только по колено, но она бежала со стремительностью горного потока, когда мистер Пайк и шестеро матросов подняли обломки и понесли их к баку. Они шатались, спотыкались, но все-таки шли.
Плотник первый заметил новую грозную опасность: на них шла справа огромная гора воды. Я слышал, прежде чем бросился бежать, как он крикнул матросам, потом мистеру Пайку. Но для мистера Пайка и его людей не было спасения. С высоты не менее пятнадцати футов над бортом и двадцати над палубой море ринулось через правый борт по направлению к средней рубке. С крыши рубки точно слизало обломки шлюпки. Волна, ударившись о стену рубки, взметнулась вверх до нижнего рея. И вся эта масса воды вместе с обломками, накрыла мистера Пайка и его людей.
Они исчезли. Мостик тоже исчез. ‘Эльсинора’ качнулась влево, и всю палубу залило водой от борта до борта. Затем она зарылась носом, и вся эта масса воды хлынула к носу. Из бурлящей пены показывалась то чья-нибудь рука, то голова, то спина, а острые края сорванных досок и перекрученных стальных прутьев свидетельствовали о том, что в этом водовороте носятся обломки. Я спрашивал себя, кто из матросов оказался под обломками, и с ужасом думал о том, что должны были перенести попавшие туда люди.
Но все же не об этих людях беспокоился я. Я чувствовал, что тревожусь только о мистере Пайке. По своему общественному положению он был мне равным: он принадлежал к одному со мной классу, был человеком моей касты. Мы оба занимали на ‘Эльсиноре’ почетное место, ели за одним столом. От всей души я желал, чтобы он не погиб. До остальных мне не было дела. Они не принадлежали моему миру. Я думаю, шкипера блаженной памяти прошлого чувствовали то же самое по отношению к своему грузу невольников, запертых в зловонном трюме.
Нос ‘Эльсиноры’ подскочил вверх, а корма упала в кипящую бездну. Ни один человек не встал на ноги. И обломки мостика и людей понесло назад в мою сторону и прижало к снасти бизань-мачты. И тут этот удивительный, невероятный старик, поднялся из воды во весь рост и пошел, волоча за собой — по одному человеку в каждой руке, — безжизненные тела Нанси и фавна. Сердце чуть не выскочило у меня из груди при виде этой мощной фигуры. Правда, этот человек был истязатель и убийца, но он первый бросился навстречу опасности, подавая пример своим рабам, и он же спас двоих от смерти, ибо они, наверно, захлебнулись бы, если бы не он.
Я почувствовал гордость, почти благоговение, глядя на него. Я был горд сознанием, что и у меня, голубые глаза, как у него, что и у меня, как у него, белая кожа, что мое место на юте рядом с ним и с Самураем, — почетное место одного из правящих, из господ. Я чуть не плакал от горделивого чувства, пробегавшего холодной дрожью по моей спине и в моем мозгу. Ну, а остальные — эти выродки и отверженцы, эти темнокожие полукровки, ублюдки, остатки давно покоренных рас, — могли ли они идти в счет? У меня не дрогнул ни один мускул, когда они погибали. О Господи! В течение десяти тысяч поколений и веков мы попирали их ногами, порабощали, заставляя творить нашу волю.
Опять ‘Эльсинора’ качнулась вправо, потом влево, и пену дохлестнуло до нижних рей, и тысячи тонн Атлантического океана покатились от борта к борту. И опять всех сбило с ног, и они очутились под катившимися над ними обломками досок. И снова этот необыкновенный белокожий гигант вынырнул невредимым, крепко держась на ногах и держа, точно крыс, по человеку-ублюдку в каждой руке. По пояс в воде, он пробился сквозь ревущий поток, сдал свою ношу на попечение плотника и вернулся за Ларри. Он помог ему подняться на ноги и довел его до перил. Когда вода немного спала, Тони сам пополз на четвереньках и в изнеможении упал у перил. Теперь он не проявлял никаких поползновений на самоубийство. Но как он ни старался, он не мог подняться, пока мистер Пайк, схватив его за шиворот одной рукой, не поднял на воздух и не бросил в объятия плотника.
Следующий на очереди был Коротышка. По лицу его текла кровь, одна рука висела как мертвая, сапоги свалились. Мистер Пайк и его сунул к перилам и вернулся за последним потерпевшим. Это был Генри, юнга с учебного судна. Он был недвижим. Я еще раньше заметил, что он не боролся с волнами. Когда палубу заливало водой, он, как утопленник, всплывал на поверхность, а когда вода катилась к корме, его уносило потоком и прибивало к рубке. Мистер Пайк, теперь уже по горло в воде, два раза падал на колени под напором волн, но все-таки поймал бедного малого, взвалил на плечи и донес до бака.
Час спустя я встретил мистера Пайка в каюте: он шел завтракать. Он переоделся и даже побрился. Скажите, можно ли было отдать должное такому герою иначе, чем это сделал я, сказав как будто вскользь:
— А вам пришлось поработать в эту вахту!
— Да, признаюсь, я порядком промок, — ответил он небрежно.
И только. Ему некогда было заметить, что я стоял на корме и видел все. Для него это была повседневная судовая работа, работа человека. Я был единственным из представителей юта, знавшим об его подвиге и знавшим только потому, что случайно был его очевидцем. Не окажись я на юте в этот ранний час, никто так и не узнал бы, на какие великие дела способен этот человек в минуты опасности.
— Никто не пострадал? Все целы? — спросил я.
— Кое-кого из матросов помяло. Но кости у всех целы. Генри полежит денек. Его перевернуло волной, и он ушиб голову. А у Коротышки, кажется, вывихнуто плечо… А знаете, ведь Дэвис-то опять на верхней койке. Его каюту затопило, и ему пришлось перебраться наверх. Лежит теперь мокрый, как мышь. Да так ему и надо, жалею только, что ему еще мало досталось. — Он замолчал и вздохнул. — Старею я — вот мое горе. Надо было свернуть ему шею, да что-то нет охоты. Ну да все равно: уж быть ему за бортом, прежде чем мы придем на место.
— Месячное жалованье на фунт табаку, что он не будет за бортом, — предложил я.
— Нет, будет, — сказал мистер Пайк, — Держу пари хоть на фунт табаку, хоть на все мое месячное жалованье, что я буду иметь удовольствие привязать ему к ногам мешок угля так, что он никогда не отвяжется.
— Идет! — сказал я.
— Идет! — повторил мистер Пайк. — А теперь я, пожалуй, непрочь и поесть малость.

ГЛАВА XXXI

Чем больше я вижу мисс Уэст, тем больше она нравится мне. Объясняйте это постоянным общением, моим одиночеством, — чем хотите. Я, по крайней мере, не берусь объяснить. Знаю только, что она — женщина, и желанная. И я, кажется, даже горжусь тем, что я такой же мужчина, как и всякий другой. Ночные чтения и настойчивое преследование, которому я подвергался в прошлом со стороны женского пола, на мое счастье, не окончательно испортили меня.
Меня преследуют эти слова: женщина — и желанная. Они горят в моем мозгу, заполняют мои мысли. Направляясь на палубу, я часто делаю крюк, чтобы только взглянуть в открытую дверь каюты на мисс Уэст, когда она не знает, что я на нее смотрю. Удивительное создание — женщина! Удивительные женские волосы! В женственной мягкости есть что-то чарующее… О, я знаю, что такое женщины, но именно потому, что я знаю, меня еще сильнее тянет к ним. Я знаю — готов прозакладывать душу, — что мисс Уэст разбирала меня по статьям, как возможного мужа, в тысячу раз чаще, чем я ее как жену, и все же она — женщина, и желанная.
Мне беспрестанно вспоминается неподражаемое четверостишие Ришара Ле-Галльена:
Будь я женщиной, я весь день воспевал бы
В святых песнопениях свою красоту,
Пред ней склонялся бы в благоговейном страхе
И ‘женщина я!’ твердил бы весь день.
Советую всем философам, страдающим мировой скорбью, предпринять продолжительное путешествие морем в обществе такой женщины, как мисс Уэст.
Отныне я в этом рассказе не буду больше называть ее ‘мисс Уэст’. Для меня она уже не мисс Уэст. Она — Маргарэт. Я больше не думаю о ней как о мисс Уэст, — я думаю о ней как о Маргарэт. Это — красивое, женственное имя. Какой поэт придумал его? Я никогда не устаю его повторять. Маргарэт! Оно само просится на язык. Маргарэт Уэст! Оно околдовывает, это имя, вызывает мечты, оно преисполнено таинственного значения. В нем вся история нашей непостоянной расы. В нем гордость, власть, отвага и победа. Когда я твержу его про себя, предо мной проносятся видения изящных, с изогнутыми носами кораблей, крылатых шлемов, стальных шпор, беспокойных людей, царственных любовников, отважных искателей приключений, смелых бойцов. Да, даже и теперь, в эти дни, когда нас убивает жгучее солнце, мы все-таки сидим на почетных местах правящих и господ.
Кстати — ей двадцать четыре года. Я спрашивал мистера Пайка, в котором году произошло столкновение ‘Дикси’ с речным пароходом в бухте Сан-Франциско. Оказывается, в тысяча девятьсот первом. Маргарэт было тогда двенадцать лет, а теперь у нас тысяча девятьсот тринадцатый год. Да будет благословенна умная голова, выдумавшая арифметику. Ей двадцать четыре года, ее зовут Маргарэт, и она желанная.
О многом еще придется рассказать. Где и как кончится это сумасшедшее плавание с этой сумасшедшей командой — невозможно предугадать. Но ‘Эльсинора’ подвигается вперед день за днем, и день за днем ее история записывается кровью. А пока здесь совершаются убийства, пока вся эта плавучая драма приближается к холодным широтам Южного океана и к ледяным ветрам мыса Горна, я сижу на почетном месте с господами и — говорю это с гордостью — не боюсь (и опять-таки с гордостью говорю) в экстазе и без конца про себя: ‘Маргарэт — женщина, Маргарэт — желанная‘.
Но возвращаюсь к рассказу. Сегодня первое июня. Со дня шторма прошло десять дней. Как только люк номер третий был исправлен, капитан Уэст снова повернул судно по ветру, лег в дрейф и ушел от шторма. С тех пор и в штиль, и в дождь, и в туман, и в бурю мы подвигаемся на юг, и сегодня мы уже почти поровнялись с Фалкландскими островами. Берега Аргентины остались на западе, далеко за линией горизонта, и сегодня утром мы пересекли пятидесятую параллель южной широты. Отсюда начинается обход Горна — с пятидесятой южной параллели Атлантического океана до пятидесятой параллели Тихого океана, — так определяют его мореплаватели.
В отношении погоды у нас пока все благополучно. ‘Эльсинору’ мчит попутный ветер. С каждым днем становится холоднее. Большая печь в кают-компании раскалена добела и гудит, и все выходящие сюда двери открыты, так что во всем кормовом помещении тепло и уютно. Но на палубе лютый холод, и мы с Маргарэт надеваем теплые перчатки, когда прогуливаемся по корме или идем по исправленному мостику к средней рубке смотреть цыплят. Вот уж подлинно несчастные существа, рабы инстинкта и климата! Приближаясь к южной зиме Горна, когда им нужны все их перья, они начинают линять, потому, надо думать, что на их родине теперь лето. Или, быть может, период линяния обуславливается тем временем года, когда они родились? Надо будет спросить Маргарэт, — она должна знать.
Вчера делались зловещие приготовления к обходу Горна. Все брасы были сняты со шпилей главной палубы и приспособлены таким образом, чтобы можно было орудовать ими с крыш всех трех рубок.
Так, фок-брасы проходят теперь к крыше бака, грот-брасы к крыше средней рубки, а бизань-брасы к корме. Очевидно, ожидается, что главную палубу будет часто заливать водой. Так как нагруженное судно глубоко сидит в воде, то на случай сильного волнения от кормы к носу вдоль обоих бортов протянули спасательные веревки на высоте плеч человека. Кроме того обе железные двери, открывающиеся прямо на палубу на правой и на левой стороны заделаны наглухо. Их откроют только тогда, когда мы войдем в Тихий океан на пути к северу.
А пока мы подходим к самой бурной полосе в мире, готовимся к битве со стихиями, и наше положение на судне становится все мрачнее. Сегодня утром Петро Маринкович, матрос из смены мистера Меллэра, был найден мертвым у люка номер первый. На теле было несколько ножевых ран, и горла было перерезано. Вне всякого сомнения, это — дело рук одного или нескольких разбойников с бака, но из них ничего не выжмешь. Виновные, конечно, молчат, а остальные, может быть, и знают, но боятся говорить.
Еще до полудня тело спустили за борт с неизбежным мешком угля. Человек был и отошел в прошлое. А те, живые, на баке напряженно чего-то ждут. Перед обедом я ходил на бак и в первый раз заметил определенную враждебность по отношению ко мне. Они хорошо понимают, что я принадлежу к почетной гвардии юта. Ничего не было сказано, но по тому, как все они смотрели на меня или избегали смотреть, можно было с уверенностью сказать, в чем тут дело. Только Муллиган Джэкобс и Чарльз Дэвис снизошли до беседы со мной.
— Туда ему и дорога, — сказал Муллиган Джэкобс об убитом. — Он был не лучше какой-нибудь вши. Избавились от него наконец. Он жил свиньей и умер свиньей, — теперь с ним покончено, и слава Богу. Здесь на судне есть люди, которые могли бы позавидовать ему. Ну да придет и их черед.
— Вы хотите сказать, что… — начал было я.
— Можете думать все, что вам угодно, — ядовито засмеялся мне в лицо гнусный уродец.
Я заглянул в железную каморку Чарльза Дэвиса, и он тотчас же начал изливаться передо мной.
— Хорошенькое дельце для суда в Ситтле, — радовался он. — Оно только подкрепит мою жалобу. А вы посмотрите, что будет, когда за мое дело возьмутся репортеры. Они хорошо заработают на нем. ‘Безобразные порядки на ‘Эльсиноре’! Возмутительные порядки!’ и так далее.
— Я не видел пока никаких безобразий, — проговорил я холодно.
— А вы не видели, как обращаются со мной! Не знаете, в каком аду мне приходится жить?
— Я знаю только, что вы — хладнокровный убийца.
— Это выяснит суд, сэр. Вам придется лишь удостоверить факты.
— Я покажу, что, будь я на месте старшего помощника, я повесил бы вас за убийство.
Его глаза метали искры.
— Я прошу вас, сэр, припомнить этот наш разговор, когда вы будете говорить под присягой! — крикнул он вне себя.
Признаюсь, этот человек внушал мне невольное уважение, почти восхищение.
Я оглядел его убогую железную каморку. Во время шторма ее затопило водой. Белая краска облезла во многих местах, и на обнажившемся железе была ржавчина. Пол был до невозможности грязен. Каюта вся пропиталась зловонным запахом его болезни. На полу стояла кастрюля и прочая немытая после еды посуда. Одеяло его было мокро, платье на нем тоже мокро. В углу валялась куча мокрого грязного белья. Он лежал на той самой койке, на которой он пробил голову О’Сюлливану. Много месяцев прожил он в этой гнусной дыре, и если он хотел жить, ему предстояло провести в ней еще много месяцев. Но хоть я не мог не восхищаться его кошачьей живучестью, сам он был ненавистен и противен мне до тошноты.
— И вы не боитесь? — спросил я его. — Почему вы думаете, что доживете до конца нашего плавания? Вы знаете, состоялось пари по этому вопросу.
Он быстро приподнялся на локте и навострил уши: он, видимо, был задет за живое.
— Вы, конечно, побоитесь сказать мне, кто держал это пари, — усмехнулся он.
— Я лично держу за вас, за то, что вы доживете, — сказал я.
— Это значит, что другая сторона полагает, что я не доживу, — подхватил он с волнением. — А это в свою очередь значит, что здесь, на ‘Эльсиноре’, есть люди, материально заинтересованные в том, чтобы отправить меня на тот свет.
В эту минуту буфетчик, направлявшийся с кубрика на ют, мимоходом остановился в дверях и, ухмыляясь, стал прислушиваться к нашему разговору.
— Ну что ж, так и запишем, — продолжал Чарльз Дэвис. — А вас, сэр, я попрошу показать на суде в Ситтле насчет этого пари. Если только вы не солгали беспомощному больному человеку, то, я надеюсь, вы не станете лгать под присягой.
Чарльз Дэвис положительно не угадал своего призвания. Ему следовало бы быть юристом на суше, а не матросом на море. Он добился чего хотел, уязвив меня и заставив ответить:
— Да, я расскажу на суде все, как было. Но, откровенно говоря, я не думаю, чтобы я выиграл пари.
— Вы его наверняка проиграете, — вмешался буфетчик, кивая головой. — Этот парень очень скоро умрет.
— Держите с ним пари, сэр, — подзадорил меня Дэвис. — Ручаюсь, что вы останетесь в барышах.
Положение создавалось достаточно нелепое и смешное, и меня припутали так неожиданно, что я не нашелся, что ответить.
— Деньги верные, — приставал ко мне Дэвис. — Я не умру. Послушайте, буфетчик, — сколько вы предполагаете поставить?
— Пять долларов, десять долларов, двадцать долларов, — ответил буфетчик, презрительно пожимая плечами и давая этим понять, что для него тут дело не в сумме.
— Очень хорошо. Мистер Патгерст принимает пари — скажем, на двадцать долларов. Согласны, сэр?
— Отчего же вы сами не держите с ним пари? — спросил я.
— Я тоже буду держать. Буфетчик, я ставлю двадцать долларов за то, что я не умру.
Буфетчик покачал головой.
— Ну, мои двадцать против ваших десяти, — хотите? — настаивал больной. — Что же вы упираетесь? Чего вы боитесь?
— Ты жив — я проиграл, я плати. Ты умер — я выиграл, а ты мертвый. Кто же будет платить? — объяснил буфетчик.
И он отправился своей дорогой, продолжая ухмыляться и качать головой.
— Все равно, сэр, он будет полезным свидетелем, — засмеялся Дэвис. — А репортеры… Увидите, как жадно они набросятся на мое дело.
Собирающаяся в каюте повара клика азиатов имеет свои подозрения относительно смерти Маринковича, но не высказывает их. Ни от Вады, ни от буфетчика я ничего не мог вытянуть. Оба только покачивают головами и бормочут что-то непонятное. Попробовал я говорить с парусником, но он только жалуется, что у него опять разболелась рука, и говорит, что не дождется, когда мы придем в Ситтль, и можно будет посоветоваться с врачами. А когда я стал допрашивать его об убийстве, он дал мне понять, что это дело не касается служащих на судне китайцев и японцев. ‘А я — японец’, — добавил он.
Но Луи, китаец-полукровок с оксвордским произношением, был откровенен. Я поймал его по дороге от кубрика к складу, куда он шел за провизией.
— Мы чужие этим людям, сэр, мы другой расы, и для нас всего безопаснее не вмешиваться в их дела, — сказал он. — Мы много толковали об этом между собой и ничего не можем сказать, сэр, решительно ничего. Войдите в мое положение. Я работаю на баке, я нахожусь в постоянном общении с матросами, я даже сплю в одном с ними помещении, и я один против многих. Единственный мой соплеменник на судне — буфетчик, но он помещается на юте. Ваш слуга и оба парусника — японцы. Нам они не слишком близкая родня, хоть мы и условились держаться вместе и в стороне ото всего, что бы ни случилось.
— А Коротышка? — сказал я, вспомнив то, что говорил мистер Пайк об его смешанной национальности.
— Мы его не признаем, сэр, — сладко протянул Луи. — Не то он португалец, не то малаец, немножко, правда, японец, но он полукровок, сэр, а полукровок — тот же ублюдок. К тому же он дурачок. Не забывайте, сэр, что нас очень мало я что наше положение вынуждает нас держать нейтралитет.
— У вас, я вижу, мрачный взгляд на вещи, — сказал я. — Но чем же все это кончится, — как вы думаете?
— До Ситтля-то мы, вероятно, дойдем, по крайней мере некоторые из нас. Но я вам вот что скажу: всю мою долгую жизнь я провел на море, но никогда еще не видал такой команды. Настоящих матросов у нас почти нет, дурных людей много, а остальные- сумасшедшие или что-нибудь еще похуже. Заметьте, сэр, я не называю имен, но есть здесь люди, с которыми я не хотел бы быть во вражде. Я всего только повар Луи. Я делаю свое дело по мере сил и уменья — вот и все.
— Ну, а дойдет до Ситтля Чарльз Дэвис, — как, по-вашему? — спросил я и, меняя тему разговора в знак того, что я признаю за ним права на сдержанность.
— Не думаю, сэр, — ответил он, поблагодарив меня взглядом за внимание. — Буфетчик мне говорил, будто вы держали пари, что он доживет до Ситтля. Думаю, сэр, что вы проиграете. Нам скоро предстоит обход Горна. Я делал его много раз. У нас теперь середина зимы, и мы идем с востока на запад. Каюта Дэвиса целыми неделями будет под водой, никогда не просыхая. Даже здоровый, крепкий человек не выдержит такой сырости, а Дэвис далеко не здоров. Сказать вам, одним словом, сэр, я знаю, в каком он состоянии: ему совсем плохо. Врачи могут продлить его жизнь, но здесь, в этой мокрой норе, его ненадолго хватит. Много раз приходилось мне видеть, как люди умирают в море. Для меня это не ново, сэр… Прошу прощения, сэр, благодарю вас.
И хитрый китаец-англичанин поспешил ретироваться с низким поклоном.

ГЛАВА XXXII

Дела обстоят хуже, чем я воображал. За последние семьдесят два часа произошло два эпизода. Во-первых, мистер Меллэр спасовал. Он, видимо, не в силах выдерживать то напряженное состояние, в какое приводит его сознание, что на одном с ним судне находится человек, поклявшийся отомстить за убийство капитана Соммерса, тем более, что человек этот — грозный мистер Пайк.
Уже несколько дней, как мы с Маргарэт обратили внимание на налитые кровью глаза и на измученное лицо второго помощника, нам даже приходило в голову, не болен ли он. А сегодня секрет вышел наружу. Вада не любит мистера Меллэра, и утром, когда он принес мне кофе, я по его лукаво блестевшим раскосым глазам догадался, что он заряжен какой-то свежей сенсационной судовой сплетней.
И я узнал от него, что в течение нескольких дней они с буфетчиком старались раскрыть некую тайну. Из большой жестянки с древесным спиртом, стоявшей на полке в задней каюте, исчезла значительная часть ее содержимого. Поделившись друг с другом своими наблюдениями, они превратились в Шерлока Холмса и доктора Ватсона. Они начали с того, что установили ежедневную убыль спирта. Затем, измеряя количество спирта в жестянке по несколько раз в день, дознались, что убывает он всегда непосредственно после обеда. Это заставило их обратить внимание на двух подозрительных лиц — на второго помощника и на плотника, так как только они двое обедали в задней каюте. Остальное было легко. Всякий раз, как мистер Меллэр приходил к обеду раньше плотника, спирт убывал, а когда они приходили и уходили вместе, он оставался нетронутым. Кроме того, плотник никогда не оставался один в задней каюте. Силлогизм был закончен. И теперь буфетчик прячет спирт у себя под койкой.
Но ведь древесный спирт — смертельный яд. Какой крепкий организм должен быть у этого пятидесятилетнего человека! Не удивительно, что его глаза налились кровью. Остается только удивляться, что эта гадость еще не убила его.
Я ни слова не сказал об этом Маргарэт и не скажу. Мне хотелось бы предостеречь мистера Пайка, но я знаю, что разоблачить мистера Меллэра — значит, вызвать новое убийство. А ‘Эльсинора’, подгоняемая ветром, идет все к югу, к негостеприимному концу материка. Сегодня мы уже южнее линии, соединяющей Магелланов пролив с Фолклендскими островами, а завтра, если ветер продержится, мы пройдем побережье Тьерра-дель-Фуэго и поравняемся со входом в пролив Ле-Мэр, через который думает пройти капитан Уэст, если ветер будет благоприятен.
Второй эпизод случился вчера ночью. Мистер Пайк ничего не говорит, но ему известно настроение команды. С некоторых пор, со дня смерти Маринковича, я наблюдаю за ним и знаю наверное, что теперь он никогда не выходит на главную палубу после наступления темноты. Но он держит язык за зубами, никому не поверяет своих мыслей и ведет свою опасную игру как самое обыкновенное дело, входящее в круг его повседневных обязанностей.
А эпизод был такой. Вскоре после второй вечерней вахты я, по поручению Маргарэт, ходил к средней рубке посмотреть цыплят. Надо было удостовериться, все ли ее приказания исполнил буфетчик. Он должен был прикрыть курятник парусиновой покрышкой, посмотреть, хорошо ли действует вентилятор и не погасла ли керосиновая печка. Убедившись в аккуратности буфетчика, я уже хотел вернуться на ют, когда меня, остановили доносившиеся из темноты дикие крики пингвинов и несомненный шум фонтана, выпускаемого китом неподалеку от нашего судна.
Я перешел на левый борт, обошел вокруг подвешенной там шлюпки и стоял совершенно скрытый темнотой, как вдруг услышал старческое шарканье ног старшего помощника, шагавшего по мостику от кормы. Была звездная ночь, и ‘Эльсинора’, защищенная от ветра берегами Тьерра-дель-Фуэго, скользила по воде ровным ходом со скоростью восьми узлов.
Мистер Пайк остановился у переднего конца рубки и стоял, прислушиваясь. Снизу, с главной палубы, от люка номер второй, доносились голоса. Я различил голоса Кида Твиста, Нози Мерфи и Берта Райна — трех висельников. Но там были и Стив Робертс, ковбой, и мистер Меллэр — оба из другой смены, которой полагалось в этот час отдыхать, так как в полночь она должна была вступить на вахту. Особенно странно было присутствие здесь мистера Меллэра и его дружеская беседа с командой, что было непростительным нарушением судового этикета.
Любопытство всегда было моим пороком. Мне всегда хотелось все знать, а на ‘Эльсиноре’ я уже бывал очевидцем таких сценок, которые являлись поистине алмазами для драматурга. Поэтому я не выдал своего присутствия, а напротив — притаился за шлюпкой.
Прошло пять минут. Прошло десять минут. А люди все еще разговаривали. Меня изводили крики пингвинов и этот разыгравшийся кит, подплывший так близко, что брызги от его фонтана почти долетали до судна. Я видел, как голова мистера Пайка повернулась на шум. Он взглянул в мою сторону, но не заметил меня, потом стал слова прислушиваться к доносившимся снизу голосам.
Случайно ли оказался тут Муллиган Джэкобс или он вышел на разведку — я не знаю. Я просто рассказываю то, чему был свидетелем. По стенке средней рубки спускается трап. Джэкобс поднялся по этому трапу так бесшумно, что мне только потому стало известно его присутствие, что я услышал, как мистер Пайк зарычал:
— Какого черта ты тут делаешь?
Тогда я различил в темноте фигуру Джэкобса, стоявшего в двух ярдах от старшего помощника.
— А тебе какое дело? — огрызнулся он.
Голоса внизу умолкли. Я знал, что там каждый навострил уши и слушал. Нет, положительно философы еще не раскусили Муллигана Джэкобса. В нем есть нечто побольше того, что сказало даже последнее слово науки. Несчастный калека, не человек, а бессильный червяк с кривым позвоночником, он стоял в темноте лицом к лицу со страшным мистером Пайком и не боялся.
Мистер Пайк осыпал его ужаснейшей бранью и еще раз спросил, что он тут делает.
— Я забыл здесь мой табак после вахты, — сказал уродец. Впрочем, нет, не сказал, а выплюнул эти слова, как яд.
— Убирайся прочь, или я вышвырну тебя отсюда вместе с твоим табаком! — заорал в неистовстве мистер Пайк.
Муллиган Джэкобс подобрался к нему еще ближе, и мне было видно в темноте, как он закачался в такт качке у него перед носом.
— Черт бы тебя побрал! — мог только выговорить мистер Пайк.
— Старое полено! — вывалил ему в лицо бесстрашный калека.
Мистер Пайк схватил его за шиворот и поднял на воздух.
— Сойдешь ты вниз, или мне придется сбросить тебя? — прохрипел он.
Их тон не поддается описанию. Это был какой-то рев диких зверей.
— Ну, что ж, я еще не пробовал вашего кулака, — послышался ответ.
Продолжая держать Джэкобса на весу, мистер Пайк пытался что-то сказать, но задохнулся в своей бессильной ярости.
— Старое полено! Старое полено! Старое полено! — повторял Муллиган Джэкобс, тоже не находя слов от душившей его зверской злобы.
— Повтори-ка еще раз, и полетишь вниз, — выговорил наконец мистер Пайк сдавленным голосом.
— Старое полено! — прохрипел, задыхаясь, Муллиган Джэкобс.
И он полетел вниз. Сначала он взлетел кверху от силы размаха, а пока падал, все время повторял в темноте:
— Старое полено! Старое полено!
Он упал среди людей, стоявших у люка. Там произошла суматоха, и послышались стоны.
Мистер Пайк зашагал по узкому мостику, скрипя зубами. Потом остановился, оперся обеими руками о перила мостика, опустил на руки голову, постоял так с минуту и застонал:
— Ах, Боже мой, Боже мой, Боже мой!
И все. Затем тихим шагом, волоча ноги, он направился к корме.

ГЛАВА XXXIII

Дни становятся серыми. Солнце утратило свою теплоту, и в полдень оно стоит ниже на северном небе. Все знакомые звезды давно скрылись, и кажется, будто и солнце уходит за ними. Мир — единственный, мне известный, — остался на севере далеко позади, нас разделяет целое полушарие. Печальный, пустынный океан, холодный и серый, кажется концом света, каким-то гиблым местом, где прекращается жизнь. Он становится все холоднее, все мрачнее, несмотря на близость земли. По ночам кричат пингвины, чудовищнее амфибии стонут в воде, и большие альбатросы, посеревшие от борьбы со штормами, реют над нами.
‘Земля!’ — раздался крик сегодня утром. Я задрожал, близко увидев землю, — первую землю с тех пор, как мы вышли из Балтиморы века тому назад. Солнце не показывалось, утро было сырое и холодное, с резким ветром, пронизывавшим насквозь. Термометр на палубе показывал тридцать градусов по Фаренгейту, то есть на два градуса ниже точки замерзания, и время от времени налетали легкие снежные шквалы.
Вся видимая земля была одним сплошным снежным полем. Из океана торчала длинная, невысокая гряда скал. Подойдя ближе, мы не открыли никаких признаков жизни, — это была пустынная, дикая, холодная, заброшенная земля. К одиннадцати утра, у входа в Ле-Мэр, шквалы прекратились, установился ровный ветер, и нас несло течением как раз в ту сторону, куда мы и хотели идти.
Капитан Уэст не колебался. Распоряжения, с которыми он обращался к мистеру Пайку, отдавались быстро и спокойно. Рулевой изменил курс, и обе смены выбежали наверх ставить паруса. Тем не менее капитан Уэст ни секунды не заблуждался насчет риска, который он брал на себя, вводя свое судно в эту могилу судов.
Когда мы под всеми парусами, подгоняемые сильным течением, вошли в узкий пролив, зазубренные береговые скалы Тьерра-дель-Фуэго побежали назад мимо нас с головокружительной быстротой. Мы были совсем близко к ним и так же близко к скалистому берегу острова Стэтен с противоположной стороны. Здесь, в этой коварной ловушке, между двумя стенами черных отвесных утесов, на которых не держался даже снег, капитан Уэст, до сих пор лишь иногда подносивший к глазам свой бинокль, вдруг стал упорно смотреть в одну точку. Я навел и мой бинокль на эту точку и весь похолодел, увидев, что из воды торчат четыре мачты большого судна. Это судно было не меньше ‘Эльсиноры’ и затонуло недавно.
— Немецкое судно, с грузом нитроглицерина, — сказал мистер Пайк.
Капитан Уэст кивнул головой, продолжая рассматривать затонувший корабль, потом сказал:
— По-видимому, там нет людей. Но все-таки, мистер Пайк, отрядите на ванты несколько человек из самых дальнозорких: пусть посмотрят, да и вы смотрите. Может быть, на берегу есть уцелевшие люди, которые могут подать нам сигнал,
Мы продолжали путь, но никаких сигналов не видели. Мистер Пайк был в восторге от нашей удачи. Он козырем расхаживал взад и вперед, потирая руки и улыбаясь своим мыслям. С тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года он не бывал, как он мне говорил, в проливе Ле-Мэр. Он сказал мне еще, что он знавал капитанов, которые до сорока раз обходили Горн, и ни одному из них ни разу не посчастливилось пройти этим проливом. Обычный путь лежит значительно дальше к востоку, в обход острова Стэтен, но он сопряжен с уклонением от западного направления, а здесь, на краю света, где сильный западный ветер, не встречая препятствий, дует беспрерывно вокруг узкой полоски земли, приходится бороться милю за милей, дюйм за дюймом, чтобы не уклониться от западного направления. ‘Руководство к мореплаванию’, говоря о мысе Горне, советует капитанам: ‘Держите на запад во что бы то ни стало’.
Когда, вскоре после полудня, мы вышли из пролива, дул тот же ровный ветер, и мы делали восемь узлов в час по гладкой поверхности океана под прикрытием берегов Тьерра-дель-Фуэго, которые тянутся к Горну в юго-западном направлении.
Мистер Пайк не помнил себя от радости. Даже сменившись с вахты, он не мог расстаться с палубой. Он потирал руки, тихонько смеялся и беспрестанно напевал отрывки из ‘Двенадцатой Мессы’. Он стал даже разговорчивым.
— Завтра утром мы подойдем к Горну, — говорил он. — Мы сократили путь на двенадцать, на пятнадцать миль. Вы только подумайте: мы и не заметим, как проскользнем вокруг него. Никогда еще мне так не везло, как в этот раз, я никак не рассчитывал на такую удачу… Ах ты, моя старушка ‘Эльсинора’! Гнилая у тебя команда, но, видно, тебя ведет десница господня.
Один раз я с ним столкнулся под тентом. Он что-то бормотал про себя, — кажется, это была молитва.
— Только бы не изменилась погода. Авось, продержится еще денек, — твердил он.
Мистер Меллэр был другого мнения.
— Ну нет, на это не рассчитывайте, — сказал он. — Ни одно судно еще не обходило Горна благополучно. Вот увидите — налетит, шквал. Он всегда налетает с юго-запада.
— Но неужели ни одно судно не может рассчитывать здесь на тихую погоду? — спросил я.
— На это очень мало шансов, сэр, — ответил он. — Один шанс на миллион. Я готов держать с вами пари — обычное пари на фунт табаку, — что через двадцать четыре часа мы будем дрейфовать под одними верхними парусами. Я поставлю хоть десять против пяти, что мы и через неделю не обогнем Горна, а так как этот обход определяется от пятидесятой до пятидесятой параллели, я готов поставить двадцать против пяти, что через две недели, считая от этого дня, мы еще не дойдем до пятидесятой параллели Тихого океана.
А капитан Уэст, как только опасности пролива Ле-Мэр остались позади, засел в каюте, вытянув ноги в мягких туфлях, с сигарой во рту. Он не проронил ни слова, хотя мы с Маргарэт сияли от радости и распевали дуэты в течение всей второй вечерней вахты.
А сегодня утром, при спокойном море и легком ветерке, на севере вырос Горн, не дальше чем в шести милях от нас. Итак, мы были у цели, держа правильный курс на запад.
— А в какой цене табак сегодня? — поддразнил я мистера Меллэра.
— Цены на табак растут, — ответил он. — Я был бы рад держать хоть тысячу таких пари, как это.
Я взглянул на море, на небо, мысленно измерил скорость нашего хода, но не увидел ничего такого, что подтверждало бы его слова. Погода была несомненно хорошая, в доказательство чего буфетчик даже пробовал ловить залетевших с Горна голубей при помощи привязанного к бечевке изогнутого гвоздя.
На юте я встретил мистера Пайка, и, к моему удивлению, он поздоровался со мной весьма мрачно.
— Ну что, хорошо мы идем, не так ли? — заговорил я с ним весело.
Он ничего не ответил. Он только повернулся и посмотрел на серый юго-запад с таким кислым лицом, какого я никогда еще у него не видал. Он пробормотал что-то, чего я не разобрал, и когда я переспросил его, он сказал:
— Подлая погода. Разве вы не видите?
Я покачал головой.
— Так отчего же мы убираем паруса — как вы думаете?
Я взглянул вверх. Трюмселя были уже свернуты, люди сворачивали бом-брамсели и опускали брам-реи. А между тем ничто, кажется, не изменилось, только легкий северный ветерок стал еще слабее.
— Воля ваша, я не вижу ничего похожего на шторм, — сказал я.
— Так пойдите взгляните на барометр, — проворчал он и, повернувшись на каблуках, отошел от меня.
В капитанской рубке капитан Уэст натягивал высокие непромокаемые сапоги. Этим одним уже все было сказано, хотя и барометр сам по себе был достаточно красноречив. Накануне он еще показывал 30, 10, а теперь опустился до 28. Даже во время последнего шторма он не падал так низко.
— Обычная программа мыса Горн, — улыбнулся капитан Уэст, выпрямляясь во весь рост. Тонкий и стройный, он потянулся за своим клеенчатым плащом.
Но мне все не верилось.
— А далеко еще шторм? — спросил я.
Он, не отвечая, покачал головой и поднял руку, давая мне этим знать, чтобы я прислушался. ‘Эльсинора’ неровно покачивалась, и снаружи доносился глухой, мягкий шум колотившихся о мачты пустых парусов.
Мы не проговорили и пяти минут, как он опять поднял руку. Теперь ‘Эльсинора’ накренилась и не выпрямлялась, а в снастях свистел все крепчавший ветер.
— Начинается, — сказал капитан Уэст, приправив свое заявление принятым у моряков крепким словцом.
Тут я услышал рычанье мистера Пайка, отдававшего приказания, и почувствовал возрастающее почтение к мысу Горну — к Суровому Мысу, как называют его моряки.
Час спустя мы лежали в дрейфе на левом галсе под верхними топселями и фоком. Ветер дул с юго-запада, и нас сносило к земле. Капитан Уэст приказал старшему помощнику повернуть судно через фордевинд. Для уборки парусов на палубу были вызваны обе смены.
Поразительно было, до чего быстро развело волнение в такой короткий срок. Ветер превратился в шторм, усиливавшийся с каждым порывом. На сто ярдов кругом ничего не было видно. День из серого стал почти черным. В каютах горели лампы. Великолепен был вид с кормы на огромное судно, пробивавшее себе путь по бурному морю. Волны перехлестывали через борт, и половина палубы была залита, несмотря на выпускавшие воду шпигаты и клюзы.
У двух рубок на корме стояла отдельными группами вся команда ‘Эльсиноры’, все в клеенчатых плащах. На баке распоряжался мистер Меллэр. На попечении мистера Пайка были корма и средняя рубка. Капитан Уэст ходил взад и вперед, все видел и ничего не говорил: распоряжаться было делом старшего помощника. Когда мистер Пайк скомандовал крутой поворот руля, паруса бизани и часть гротов ослабли и были спущены, напор ветра уменьшился. Нижние и верхние топселя были подготовлены для порывов ветра. Все это потребовало довольно много времени. Малосильные люди работали медленно и неумело. Мне они напоминали неповоротливых волов, — так вяло они двигались и так лениво натягивали канаты. А буря свирепела все больше. Группа людей на крыше передней рубки была мне видна лишь в промежутках между набегавшими волнами. Матросы у средней рубки, прижавшись к ее стене и пригнув головы навстречу ветру, совершенно исчезали за гребнями волны, врывавшихся на палубу, дохлестывавших до нижних рей и катившихся на подветренную сторону. А мистер Пайк, точно огромный паук в раскачиваемой ветром паутине, ходил по легкому мостику, казавшемуся тонкой ниточкой и качавшемуся при каждом порыве ветра.
Так ужасны были эти налетавшие порывы, что ‘Эльсинора’ отказывалась бороться. Она покорно лежала в одном положении, ее швыряло и трепало, но нос ее не поворачивался, и нас продолжало нести к страшным берегам. Все кругом было черно, холод был жестокий. Падавшие на палубу брызги превращались в лед.
Мы ждали. Пригнув головы, съежившись, ждали группы матросов. Ждал мистер Пайк, беспокойный, сердитый, с холодными, как окружающая стужа, и злыми глазами, с несмолкающим рычаньем, не уступавшим реву стихий, с которыми он боролся! Ждал Самурай, спокойный и далёкий, как случайный гость. Ждал и мыс Горн с подветренной стороны, — ждал костей нашего судна и наших.
Но вот нос ‘Эльсиноры’ повернулся. Направление ветра переменилось, и вскоре мы с ужасающей быстротой неслись прямо по ветру и прямо к невидным нам скалам. Но все сомнения отпали. Успех маневра был обеспечен. Мистер Меллэр, получив приказание от мистера Пайка с посланным им матросом, ослабил передние паруса. Мистер Пайк, не опуская глаз с рулевого и сигнализируя ему рукой свои распоряжения, приказал держать руль влево, чтобы сдержать бег ‘Эльсиноры’ по ветру, поставив ее на правый галс. Работа кипела. Грот и бизань были поставлены, и перед ‘Эльсинорой’ расстилалась на тысячу миль пустыня Южного океана.
И все это было выполнено в толчее бушующих волн, на краю света, — выполнено горсточкой жалких выродков, руководимых двумя сильными людьми, за которыми была спокойная воля Самурая.
Понадобилось тридцать минут, чтобы повернуть судно, и я понял, что даже самый опытный капитан может погубить свое судно без всякой вины со своей стороны. Представьте себе, что ‘Эльсинора’ продолжала бы упорствовать в своем отказе слушаться руля. Представьте себе, что унесло бы в море какую-нибудь нужную снасть. И тут-то на сцену выступает мистер Пайк, ибо его обязанность смотреть, чтобы каждая веревка, каждый блок и мириады всевозможных снастей обширного и сложного снаряжения ‘Эльсиноры’ были в порядке, прочно закреплены, и не могли быть сорваны ни при каком ветре. Властители нашей расы всегда нуждались в таких слугах, как мистер Пайк, и наша раса, по-видимому, щедро поставляла таких слуг.
Я уже хотел спуститься в каюту, когда услышал, как капитан Уэст сказал мистеру Пайку, что, пока обе смены наверху, следовало бы взять рифы у парусов. Грот и бизань были убраны, и мне были видны черные фигуры людей на фок-рее. Я простоял с полчаса, наблюдая за матросами. Работа с рифами не продвигалась.
Мистер Меллэр непосредственно следил за матросами, а мистер Пайк на корме рычал, ворчал и изрыгал проклятия.
— В чем дело? — спросил я его.
— Две смены работают и не могут управиться с лоскутком чуть не в носовой, платок! — фыркнул он. — Что ж будет, если мы задержимся здесь месяц!
— Месяц?! — вырвалось у меня.
— Для Сурового Мыса месяц ничего не значит, — проговорил он угрюмо. — Я семь недель здесь провертелся однажды, а потом повернул налево кругом и отправился другой дорогой.
— Вокруг света?
— Это был единственный способ добраться до Фриско, — ответил он. — Горн есть Горн, и по соседству с ним мне что-то не доводилось еще видеть теплых морей.
У меня онемели пальцы, и я промерз насквозь. Бросив последний взгляд на несчастных людей на фок-рее, я пошел, в каюту греться.
Немного погодя, направляясь обедать, я выглянул из люка кают-компании и увидел, что люди все еще возились с рифами на обледенелой рее.
Мы четверо сидели за столом, и было очень уютно, несмотря на жестокие толчки, которыми нас угощала ‘Эльсинора’. В каюте было тепло. Штормовые рейки на столе держали блюда на местах. Буфетчик прислуживал и двигался легко и, по-видимому, свободно, хотя я подмечал тревожное выражение в его глазах всякий раз, как он ставил на стол блюдо в тот момент, когда ‘Эльсинору’ швыряло и подкидывало особенно резко.
Но у меня не выходили из головы жалкие выродки на обледенелой рее. Правда, их место было там, по справедливости, как наше — здесь, в этом оазисе судна. Я смотрел на мистера Пайка и говорил себе, что полдюжины таких богатырей, как он, легко управились бы с этими упрямыми рифами. А уж о Самурае и говорить нечего: я был убежден, что он мог выполнить эту задачу один, даже не вставая с места, одним спокойным усилием воли.
Зажженные лампы качались и подпрыгивали в своих кольцах, и свет их боролся с пляшущими тенями в сером сумраке каюты, Деревянная обшивка скрипела и стонала. Огромная стальная мачта, пустая внутри, проходившая сквозь пол и потолок каюты, неприятно гудела от ветра. На палубе об нее колотились канаты с такой силой, что она звенела как пустой котел. Снаружи доносился непрерывный шум волн, катившихся по палубе и ударявших о стены каюты, и тысячи снастей уныло завывали и скрипели под жестокими ударами шторма.
Но все это было снаружи. Здесь, за этим прочно укрепленным столом, не чувствовалось ни струйки ветра, не было ни брызг, ни налетавших волн. Мы были в обители блаженного покоя, в центре шторма.
Маргарэт была в особенном ударе, и ее чудесный смех звенел не хуже звона мачты. Мистер Пайк был мрачен, но я знал его достаточно хорошо и не приписывал его мрачности бушующим стихиям, — я знал, что его возмущает неумелость ничтожных людишек, понапрасну мерзнущих на рее. А я… Я смотрел на нас четверых — голубоглазых, сероглазых, светлокожих, царственно белокурых, и мне казалось, что я давным-давно переживал всё это, что здесь со мной и во мне были все мои предки, что их жизнь, их воспоминания были моими, и что все наши теперешние невзгоды — эту борьбу нашего судна с бурным морем — я испытал уже раньше, давно, и не один, а тысячу раз.

ГЛАВА XXXIV

— Хотите прогуляться наверх? — спросила меня Маргарэт вскоре после того, как мы встали из-за стола.
Она с вызывающим видом стояла в дверях моей каюты, в клеенчатом плаще, в кожаной куртке и в непромокаемых сапогах.
— Я еще ни разу с тех пор, как мы вышли в море, не видала вас ни на фут выше палубы, — продолжала она. — У вас крепкая голова?
Я заложил закладкой мою книгу, слез с койки, на которой лежал, и хлопнул в ладоши, призывая Ваду.
— Значит, идете? — радостно воскликнула она,
— Да, если вы пустите меня вперед и обещаете крепко держаться, — ответил я важно. — Куда же мы полезем?
— На марс. Это легче всего. Ну, а насчет того, чтобы крепко держаться, я попрошу вас помнить, что мне эти вещи не в диковинку. Если кто из нас двоих и под сомнением, то уж, конечно, вы.
— Очень хорошо. Тогда вы полезайте вперед, а я буду крепко держаться.
— Из наших пассажиров, не моряков, многое срывались на моих глазах, — поддразнивала она меня. — У нас на марсах нет собачьих дыр [21], так что влезать придется снаружи.
[21] — Собачья дыра — отверстием площадке на марсе, в которое пролезают матросы.
— Ну что ж, возможно, что я и сорвусь, — согласился я. — Я никогда в жизни не лазил на мачты, и если нет собачьих дыр, то дело мое плохо.
И пока Вада помогал мне одеваться, она смотрела на меня с сомнением, не зная, верить ли моему признанию в слабости.
На корме было страшно мрачно, но чудесно. Вся вселенная была вокруг нас. Она окутывала нас бушующим ветром, летящими брызгами и мраком. Главная палуба была непроходима, и рулевые сменялись через мостик. Было два часа дня. Уже больше двух часов несчастные люди, замерзая, висели на рее. Они все еще были там, бессильные, измученные, ни на что не годные. Капитан Уэст вышел из командной рубки с подветренной стороны и несколько минут смотрел на них молча, потом сказал мистеру Пайку:
— Придется оставить в покое эти рифы. Приготовьте паруса. Поставьте второй ревант.
И, волоча ноги и часто приостанавливаясь, когда его накрывало гребнем волны, старший помощник направился по мостику к баку изливать свое презрение на команду судна, которая в полном составе двух смен не смогла справиться с фоком.
Эти люди действительно не могли, — не могли при всем своем желании. Я сделал вот какое наблюдение: слабосильные матросы только тогда напрягают все свои силы, когда им приказывают убавлять паруса. Должно быть, оттого, что боятся. Им не хватает ни железной воли мистера Пайка, ни железной воли и мудрости капитана Уэста. Я заметил, что на приказание убавить или убрать паруса они отзываются с полной готовностью и со всем проворством, на какое только способны. Потому-то они и сидят на баке, в этом свинушнике, что у них нет железной воли. Одно могу сказать: если бы ничто другое не помешало мне ‘сорваться’ с мачты, как пугала меня Маргарэт, то уж одна грустная картина, какую представляли эти безвольные, мягкотелые существа, была бы достаточной гарантией того, что этого не случилось бы. Мог ли я спасовать при виде их дряблости, — я, живущий на юте, сидящий на почетном месте?
Маргарэт удостоила принять поддержку моей руки, карабкаясь на веревочную нагель под талями. Но с ее стороны это было простой любезностью за любезность, ибо в следующую минуту она высвободила руку, храбро повисла над бортом, качнулась навстречу буре и стала карабкаться выше. Я последовал за ней, почти не сознавая всей трудности такого подвига для новичка, — так подбодрял меня ее пример и презрение к тем слизнякам на рее. Что могут другие, могу и я. Куда взбираются другие, могу взобраться и я. И никакая дочь Самурая не перещеголяет меня. Но дело подвигалось не быстро. Нас раскачивало порывами ветра и прибивало к мачте, беспомощных, как мотыльков. Так силен был напор ветра в такие минуты, что невозможно было шевельнуть ни рукой, ни ногой. Не было даже надобности держаться. Как я уже сказал, нас держал ветер, прижимая к мачте.
Палуба все удалялась и сквозь начавший идти снег казалась еще дальше. Упасть на палубу — значило бы убиться насмерть или сломать спину, упасть в море — значило утонуть в ледяной воде. А Маргарэт поднималась выше и выше. Не останавливаясь, она добралась до площадки марса, уцепилась обеими руками за протянутые над ней снасти, повисла на них и, перекачнувшись, легко и свободно закачалась в такт качке, а затем твердо встала на площадку.
Я полез за нею. Я не шептал молитв, не испытывал страха, даже не ощущал дурноты. Вися на руках, спиной к палубе, и перехватывая выше и выше невидимые снасти, я думал только о том, чтобы покрепче держаться. Я был в экстазе. Я был на все готов. Если бы она вдруг распростерла руки, взлетела на воздух и понеслась вдаль на крыльях бури, я, не колеблясь, бросился бы за ней.
Когда моя голова поднялась над краем площадки, так что я мог видеть эту дочь Самурая, я увидел, что она смотрит на меня сияющими глазами. А когда, качнувшись на снастях так же легко, как она, я стал, рядом с ней, я прочел в этих глазах одобрение, быстро сменившееся выражением веселого задора.
— О, вы меня обманули, вы уже проделывали это раньше, — прокричала она мне, приложив губы к самому моему уху.
Я покачал головой в знак отрицания, и ее глаза опять засияли. Она кивнула мне, улыбнулась и села, свесив с площадки ноги в непромокаемых сапогах и болтая ими в снежном вихре. Я уселся возле нее и заглянул вниз. Падавший снег скрывал палубу, и от этого глубина, из которой мы поднялись, казалась еще внушительнее.
Мы были одни — пара буревестников, примостившихся в воздухе на стальном шесте, внизу выходившем из снега и вверху исчезавшем в снегу. Мы добрались до края света и даже этого края не существовало для нас… Впрочем, нет, — из снежной метели с наветренной стороны неподвижно распростертыми крыльями со скоростью восьмидесяти-девяносто миль в час летел огромный альбатрос. В нем было не менее пятнадцати футов от крыла до крыла. Еще прежде, чем мы заметили его, он увидел опасность и, ловко повернув против ветра свое тяжелое тело, спокойно увернулся от столкновения. Его голова и шея побелели от старости или от мороза, — и его блестящий, как бусинка, глаз заметил нас, когда он пролетал мимо, описав большой круг, он скрылся за снегом с подветренной стороны.
Рука Маргарэт потянулась к моей.
— Ради одного этого стоило взобраться сюда! — воскликнула она.
Тут ‘Эльсинора’ нырнула, рука Маргарэт крепче ухватилась за мою, а из невидимой глубины донесся рев нового порыва ветра и рокот катившихся по палубе волн.
Снежный вихрь прекратился так же быстро, как начался, и мы увидели под собой судно во всю его длину, главную палубу, залитую клокочущим потоком, верхушку бака, зарывшуюся в воду, караульного, стоящего у передней рубки, с низко опущенной головой против ветра, и прямо под нами корму со струящейся по ней водой и мистера Меллэра с горсточкой людей, возившихся со снастями. Увидели мы еще, как из командной рубки с подветренной стороны вышел Самурай и, уверенно балансируя на взбесившейся палубе, что-то говорил мистеру Пайку, должно быть, давал ему какие-то инструкции.
Окружавшее нас серое кольцо вселенной раздвинулось на несколько сот ярдов, и теперь мы могли любоваться могучей яростью моря. С наветренной стороны из серой мглы бесконечной процессией один за другим выскакивали седобородые гребни валов футов в шестьдесят вышиной и набрасывались на ‘Эльсинору’, то грозно вздымаясь над ее хрупким телом, то низвергая на ее палубу сотни тонн воды, то проносясь под ней и подкидывая ее вверх, и, пенясь и ворча, скрывались из виду в той же серой мгле с подветренной стороны. А над нами кружили альбатросы, бесстрашно бросаясь в самую гущу шторма, и, величественно повернув в обратную сторону, уносились прочь с такой быстротой, что никакой ветер не мог их догнать.
Маргарэт отвела взгляд от палубы. Теперь она смотрела на меня красноречивым, вопрошающим взглядом. Окоченевшими в толстой перчатке пальцами я отодвинул наушник ее меховой шапки и прокричал ей в ухо:
— Все это не ново для меня. Я уже бывал здесь раньше. Я здесь бывал в жизни моих предков. Мороз щиплет мои щеки, морская соль забирается мне в нос, в моих ушах поет ветер, и все это — знакомое, пережитое. Теперь я знаю, что предки мои были викингами. Я — плоть от плоти их. С ними делал я набеги на берега Англии, с ними доходил до Геркулесовых Столбов [22], рыскал по Средиземному морю, с ними сидел на почетном месте правящих слабосильными, разнежившимися на солнце народами. Я — Генгист и Горса [23], я — один из легендарных героев древности. Я исколесил ледяные моря, и еще до того, как наступил ледниковый период, я прикрывал плечи шкурой оленя, убивал мастодонта, нацарапывал историю своих подвигов на стенах глубоких пещер и сосал волчиц вместе с моими братьями-волчатами, следы чьих клыков остались на моем теле и по сей день.
[22] — Геркулесовы Столбы — пределы древнего мира, название в древности двух гор у Гибралтарского пролива на европейском и африканском берегах.
[23] — Генгист и Горса — братья, предводители англосаксонских дружин, начавших завоевание романизированной Британии.
Она восхитительно засмеялась, и опять закружился над нами снежный вихрь, и ‘Эльсинора’ подпрыгивала и ныряла так глубоко, как будто не намерена была когда-нибудь подняться, а мы держались за мачту и неслись в воздухе с головокружительной быстротой. Маргарэт, продолжая смеяться, отняла от мачты руку и отодвинула наушник моей шапки.
— Я ничего об этом не знаю! — прокричала она. — Это уж как будто поэзия. Но я верю. Должно быть, все это так, все это было. Я слышала об этом раньше, в то время, когда люди в звериных шкурах пели, сидя вокруг пылающих костров, отгоняющих от них стужу и ночную тьму.
— А что же книги? — лукаво спросила она, когда мы собрались спускаться.
— А ну их к черту вместе со всеми больными мировой скорбью, глупыми головастиками, которые их написали, — ответил я.
Она опять засмеялась, но ветер далеко отнес ее голос, когда она повисла в пространстве и, укрепившись на руках и нащупав ногами невидимый канат, прочно утвердилась на нем и затем скрылась из моих глаз под площадкой.

ГЛАВА XXXV

— Почем табак? — встретил меня сегодня утром мистер Меллэр, когда я вышел на палубу, разбитый и усталый, с болью во всех костях, во всех мускулах, после шестидесятичасовой трепки.
К утру ветер совершенно стих. Был мертвый штиль, и ‘Эльсинору’ с хлопающими пустыми парусами качало на мертвой зыби хуже прежнего. Мистер Меллэр указал мне вперед и в правую сторону.
Я различил белый от снега унылый берег с зазубренными скалами.
— Остров Статен, восточная его сторона, — сказал мистер Меллэр.
Я понял, что мы оказались в положении судна, которому предстоит обогнуть остров Стэтен, прежде чем огибать Горн. А между тем четыре дня назад мы прошли пролив Ле-Мэр и уже подходили к Горну, а три дня назад были против Горна и даже на несколько миль дальше. И вот теперь мы отброшены назад, гораздо дальше, чем были, когда входили в Ле-Мэр, и нам приходится начинать все сначала!..
Состояние команды поистине ужасно. Во время шторма бак был два раза затоплен. А это значит, что там все вещи плавали, и все одежды, все тюфяки и одеяла намокли и не просохнут при таком холоде, пока мы не обогнем Горна и не войдем в теплые широты. То же можно сказать и о средней рубке. Все ее каюты, за исключением кают повара и двух парусников на носу, с выходом в люк номер второй, насквозь пропитались водой. И ни в одной нет печки, а следовательно — никакой возможности просушить вещи.
Я заглянул в каюту Чарльза Дэвиса. Она неописуема. Он улыбнулся, увидав меня, и кивнул мне.
— А хорошо все-таки, сэр, что О’Сюлливан вовремя убрался отсюда. Он захлебнулся бы на своей нижней койке, — сказал он. — Да и мне, знаете, пришлось поплавать, прежде чем я взобрался наверх. А соленая вода вредно действует на мои болячки. Не полагалось бы по-настоящему держать меня в такой дыре во время штормов мыса Горна. Взгляните-ка на пол: видите — лед. Здесь и сейчас температура ниже нуля, и мое одеяло хоть выжми. А я больной человек. Это вам всякий скажет, кто не потерял обоняния.
— Если бы вы вели себя прилично со старшим помощником, к вам относились бы лучше, — сказал я.
На это он ничего не ответил, только усмехнулся, потом продолжал:
— Не беспокойтесь, сэр, вы не лишитесь меня. Я могу растолстеть даже в такой обстановке. Одна уже мысль о том, что будет в Ситтле на суде, не даст мне умереть. И вот вам мой совет, сэр: держите пари с буфетчиком. Вы не проиграете. Я говорю вам это, сэр, из участия к вам, потому что вы похожи на человека. А всякий, кто побьется об заклад, что я окажусь за бортом, наверняка проиграет.
— Как вы решились пуститься в плавание в вашем состоянии? — спросил я.
— В моем состоянии? — переспросил он с хорошо разыгранным невинным видом. — Да отчего же было мне не поступить на судно? Я был совершенно здоров, когда мы выходили в море. Все это случилось потом. Вспомните, сэр: разве вы не видели меня на мачтах и работающим по горло в воде? И уголь убирал я в трюме. Больной не может так работать. И не забудьте, сэр: вы должны будете удостоверить на суде, что в начале плавания я исполнял свои обязанности, пока меня не свалила с ног эта болезнь… Я и сам готов держать с вами пари, если вы думаете, что я собираюсь умирать, — крикнул он мне вдогонку, когда я уходил.

* * *

На матросах уже сказываются тяжелые условия, в которых им приходится жить. Удивительно, до чего они исхудали, и как осунулись их лица за такой короткий срок. Свое белье они просушивают теплотой собственного тела. Совершенно мокро и верхнее их платье под непромокаемыми плащами. А между тем — это кажется чем-то парадоксальным — несмотря на исхудалые, вытянувшиеся лица, они как будто стали крепче. Они переваливаются на ходу и точно стали полнее. А объясняется это очень просто — количеством одежды, которую они навьючивают на себя. Сегодня я нарочно спросил Ларри: оказывается, на нем надето два жилета, две куртки, пальто и поверх всего этого еще непромокаемый плащ. Они теперь напоминают слонов, ибо, вдобавок ко всему прочему, они поверх непромокаемых сапог обертывают ноги рогожей.
Очень холодно, хотя сегодня в полдень наружный термометр стоял на тридцати трех. Я приказал Ваде взвесить одежду, которую я надеваю, выходя на палубу. Вышло восемнадцать фунтов, не считая плаща и сапог. И во всем этом облачении, когда дует ветер, мне нисколько не жарко. Не понимаю, как решаются матросы, хоть раз попробовав Горна, снова наниматься на суда, идущие в этот рейс! Это показывает, до чего они тупоумны.
Мне жалко Генри, юнгу с учебного судна. По своему общественному положению он мне ближе, чем остальная команда. Со временем он будет слугой почетной гвардии юта и помощником вроде мистера Пайка. А пока он вместе с Буквитом, другим юношей, который помещается с ним в средней рубке, терпит те же невзгоды, что и остальные. У него светлая, очень нежная кожа, и сегодня, когда он натягивал брасы, я заметил, что пропитанные соленой водой рукава его куртки до такой степени натерли ему руки, что они имеют вид кровавого сырого мяса: кожа с них слезла, и они покрылись болячками. Мистер Меллэр говорит, что через какую-нибудь неделю у всей команды будут на руках такие болячки.
— Как вы думаете, скоро мы опять подойдем к Горну? — невинно спросил я мистера Пайка.
Он повернулся ко мне с таким свирепым видом, как будто я нанес ему оскорбление, и положительно зарычал прямо мне в лицо, прежде чем зашагал прочь, не удостоив меня ответом. Ясное дело: он принимает море всерьез. Потому-то, должно быть, он такой превосходный моряк.

* * *

Дни идут, если только можно назвать днями промежутки серой мглы между рассветом и наступлением полной темноты. Вот уже неделя, как мы не видели солнца. Положение нашего судна в этой пустыне бурного моря гадательно. Один раз мы, считая по лагу, уже доходили почти до самого Горна и были на сто миль южнее его, а там опять налетел юго-западный шквал, сорвавший наш марсель и загнавший нас на сомнительную долготу к востоку от острова Стэтена.
О, теперь я знаю этот Великий Западный Ветер, что непрерывно дует вокруг света к югу от пятьдесят пятой параллели. И знаю, почему составители морских карт пишут его с прописной буквы, как например: ‘Сила Великого Западного Ветра’. Знаю я также, почему ‘Руководство к мореплаванию’ советует: ‘Держите на запад, во что бы то ни стало держите на запад’.
А западный ветер и сила западного ветра не дают ‘Эльсиноре’ держать на запад. Шквал налетает за шквалом, и всегда с запада — и мы идем на восток. А холод жестокий, и каждый шквал служит прелюдией к снежному вихрю.
В каютах с утра до ночи горят лампы. Мистер Пайк больше не заводит своего граммофона, и Маргарэт не прикасается к пианино. Она жалуется на синяки и на ломоту во всем теле. Меня ударило о стену, и у меня повреждено плечо. Вада и буфетчик хромают. Я чувствую себя спокойно только на своей койке, где я так плотно закупорен ящиками и подушками, что никакие прыжки ‘Эльсиноры’ не могут сбросить меня. Там, за исключением часов еды и небольших прогулок по палубе ради моциона и воздуха, я лежу и читаю по восемнадцать-девятнадцать часов в сутки. Но непрерывное напряжение мозга крайне утомительно.
Представить себе не могу, как должны себя чувствовать те бедняги на баке! Бак уже несколько раз заливало водой, и все там промокло. Вдобавок, люди ослабели, и приходится ставить две смены на работу, которую могла бы выполнить одна нормальная смена. Выходит, таким образом, что они столько же часов проводят на залитой водой палубе и на обледенелых реях, сколько я провожу на моей сухой, теплой койке. Вада говорит, что они никогда не раздеваются и ложатся на свои мокрые койки в плащах, в высоких сапогах и в мокром белье.
Довольно взглянуть на них, когда они ползают по палубе или висят на снастях. Они действительно слабы. У них запавшие щеки, землистый цвет кожи и большие темные круги вокруг глаз. Предсказанная мистером Меллэром новая беда — болячки — уже началась: у всех у них руки от кисти почти до плеча сплошь покрыты болячками. То один, то другой, а то и по несколько человек сразу — из-за ушибов ли во время шторма или от общей слабости — ложатся на койки и не встают дня по два. А это означает лишнюю работу для остальных. Поэтому те, кто еще держится на ногах, относятся к больным весьма нетерпимо, и человек должен серьезно заболеть, чтобы товарищи не выволокли его с койки на работу.
Я не могу не удивляться Энди Фэю и Муллигану Джэкобсу. Просто непостижимо, как такие старые и тщедушные люди могут выносить то, что выносят они. Я не могу даже понять, что заставляет их вообще работать. Не могу понять, почему и тот и другой выбиваются из сил, повинуясь приказаниям в этом ледяном аду Горна. Не из-за страха ли смерти они не бросают работы и не навлекают смерть на всех нас? Или они просто порабощенные скоты с психологией рабов и до такой степени привыкли всю жизнь быть погоняемыми своими господами, что им и в голову не приходит возможность неповиновения?
И как это ни странно, но большинство из них через неделю после того, как мы придем в Ситтль, наймутся на другие суда и опять пойдут к Горну. По мнению Маргарэт, это объясняется тем, что моряки забывчивы. Мистер Пайк согласен с ней. Он говорит, что за неделю юго-восточных пассатов в Тихом океане они позабудут, что когда-нибудь ходили вокруг Горна. Меня это удивляет. Неужели они так глупы? Неужели страдания не оставляют в них по себе никакого следа, и они боятся только непосредственно грозящей опасности? Должно быть, их умственный горизонт не простирается дальше завтрашнего дня. В таком случае — они на своем месте и не заслуживают лучшего.
Они бесспорно трусы. Они доказали это с достаточной убедительностью сегодня в два часа ночи. Никогда еще не приходилось мне наблюдать такого панического, глупого, животного страха. Была вахта мистера Меллэра. Случилось как раз, что я читал ‘Ум первобытного человека’ Боа, когда услыхал над головой топот ног. ‘Эльсинора’ в это время лежала в дрейфе на левом галсе, со свернутыми парусами. Я недоумевал, что могло вызвать на корму всю смену, как вдруг опять раздался наверху топот бегущей второй смены. Не слышно было, чтобы люди возились со снастями, и у меня мелькнула мысль о мятеже.
Но не было никакой суматохи, и, подстрекаемый любопытством, я напялил высокие сапоги, надел меховую куртку и перчатки, накинул плащ, шапку и вышел на палубу. Мистер Пайк, уже одетый, опередил меня. Капитан Уэст, который в бурную погоду ночует в командной рубке, стоял с подветренной стороны в дверях рубки, откуда свет от лампы падал на испуганные лица людей:
Обитатели средней рубки отсутствовали, но люди с бака все (кроме Энди Фэя и Муллигана Джэкобса, как я потом узнал) бросились бежать на корму. Энди Фэй, принадлежавший к неочередной смене, спокойно остался лежать на своей койке, а Муллиган Джэкобс воспользовался случаем пробраться на бак и набить себе трубку.
— Что случилось, мистер Пайк? — спросил капитан Уэст.
Но прежде чем успел ответить старший помощник, Берт Райн сказал, усмехаясь:
— Черт забрался на судно, сэр.
Но его усмешка была явно лишь старанием показать, что он этому не верит, хотя в действительности было как раз наоборот. Чем больше я об этом думаю, тем больше удивляюсь, что такие пройдохи, как эти три негодяя, могли испугаться того, что произошло. Но не подлежит сомнению, что они испугались все трое, иначе они не соскочили бы со своих коек и не пожертвовали бы несколькими драгоценными минутами своего короткого отдыха.
Ларри с перепугу что-то лопотал, гримасничал, как обезьяна, и работал локтями, силясь выбраться из темноты к полосе света, падавшего из рубки. Не лучше был и грек Тони: он тоже что-то бормотал про себя и поминутно крестился. В этом его поддерживали, как запевалу вторые голоса, оба итальянца — Гвидо Бомбини и Мике Циприани. Артур Дикон был почти в обмороке, и они с евреем Шанцем откровенно держались друг за друга, чтобы не упасть. Боб, толстый, огромного роста детина, рыдал, а другой юноша, Бонн Сплинтер, дрожал и щелкал зубами. И даже два лучших матроса — Том Спинк и мальтийский кокней, стоявший на заднем плане — повернулись спиной к темноте и, судя по их лицам, всеми своими помышлениями тянулись к свету.
Из всех противных вещей, какие существуют на свете, я больше всего ненавижу и презираю истеричность в женщине и трусость в мужчине. Первое превращает меня в кусок льда. При виде истерических припадков я не испытываю никакой жалости. Вторая действует мне на желудок. Когда я вижу проявление трусости у мужчины, меня положительно тошнит. И, глядя на эту кучку ошалевших от страха животных, топчущихся на качающейся палубе, я чувствовал, что тошнота подступает мне к горлу. Право, будь я богом в тот момент, я без всякого сожаления уничтожил бы всю эту кучку…
Впрочем, пожалуй, нет, — я пощадил бы одного из них — фавна. Его прозрачные, страдальческие, вопрошающие глаза с мучительной тревогой перебегали с одного лица на другое, стараясь понять. Он не знал, что случилось, и по своей глухоте подумал, что все бросились на корму в ответ на вызов к работе всех рук.
Я обратил внимание на мистера Меллэра. Он убийца и боится мистера Пайка, но уж во всяком случае не боится сверхъестественного. В присутствии двух начальников, хоть это была его вахта, ему нечего было делать. Он покачивался на ногах в такт резким толчкам ‘Эльсиноры’ и осматривался кругом с насмешливым, циничным выражением.
— А скажи-ка, братец, каков из себя этот черт? — спросил Берта Райна капитан Уэст.
Тот молчал, робко улыбаясь,
— Отвечай капитану! — прикрикнул на него мистер Пайк.
Угроза смертью выглянула на один миг из глаз этого парня в ответ на окрик старшего помощника. Потом он спокойно ответил капитану Уэсту:
— Я не успел рассмотреть его, сэр. Только ростом он будет с кита.
— Так точно, сэр, и уж никак не меньше слона, — вмешался Билль Квигли. — Я видел его лицом к лицу. Он чуть не схватил меня, когда я выбежал с бака.
— О господи! — застонал Ларри. — Если бы вы слышали, сэр, как он дубасил к нам в стену, словно на страшный суд призывал.
— Ну, брат, твоя теология немножко хромает, — спокойно улыбнулся капитан Уэст.
Но я не мог не заметить, какое измученное было у него лицо, и какими усталыми казались его удивительные глаза Самурая. Он повернулся к старшему помощнику.
— Мистер Пайк, пожалуйста, сходите на бак и повидайте этого черта. Да свяжите его покрепче, а завтра я приду взглянуть на него.
— Есть, сэр, — отозвался мистер Пайк, и мне вспомнились строки Киплинга:
Мужчина ль, женщина ль, сам Бог или сам дьявол —
На свете есть ли что-нибудь такое,
Что испугало б нас?..
И когда я вслед за мистером Пайком и мистером Меллэром направился по воздушному обледенелому мостику к баку сквозь непроницаемую стену ночной темноты, ни один человек не отважился последовать за нами. И в голове у меня промелькнули другие строки — из ‘Каторжника’:
Наши склады ломились от хлопка,
И в золоте мачты стояли. Мы везли богатейший товар,
Везли мы невольников в трюме.
И дальше:
Клянусь клеймом, горящем на моем плече,
И ранами, мне нанесенными звенящей сталью,
Клянусь рубцами от бичей, что никогда не заживут…
И еще:
Помятые жизнью невольники долга,
Обломки поседелые годов давно минувших…
И перед моим умственным взором в лучезарном ореоле встала фигура мистера Пайка, этого каторжника нашей расы, погонщика людей, действующего по приказу тех, кто выше его, верного подначального, искусного моряка, помятого жизнью и поседелого, битого и клейменного слуги того, кто покорил море. Теперь я знаю его и никогда больше не буду на него обижаться. Я все ему прощаю — и запах водки изо рта в тот день, когда я вступил на судно в Балтиморе, и его ворчливость в бурную погоду, и жестокость в обращении с людьми, и его рычанье и злую усмешку.
На крыше средней рубки мы приняли такой душ, что я дрожу, как только вспоминаю о нем. Я одевался на скорую руку и не застегнул как следует плаща у шеи, так что вымок насквозь. Следующий пролет мостика мы прошли под фонтанами пены и были на крыше передней рубки, как вдруг что-то плававшее по палубе ударилось об ее стену с ужасающим треском.
— Вот это-то, должно быть, и сошло у них за черта, — прокричал мне в ухо мистер Пайк, направляя на неизвестный предмет свет электрического фонарика, который он держал в руке.
Луч света побежал по белой от пены воде, заливавшей палубу.
— Вот оно! — вскрикнул мистер Пайк, когда ‘Эльсинора’ нырнула носом, и вода покатилась через бак.
Но свет погас, когда мы все трое ухватились за что попало и присели под потоками воды, хлынувшей через борт. Когда вода сбежала, мы услышали страшнейший грохот, доносившийся со стороны бака. Затем, когда нос поднялся, перед глазами у меня на один миг в скользнувшем и тотчас же убежавшем луче света мелькнули смутные очертания какого-то черного предмета, катившегося по наклонной палубе там, где уже не было воды. Куда он девался потом — мы не могли разглядеть.
Мистер Пайк спустился на палубу в сопровождении мистера Меллэра. И вот, когда ‘Эльсинора’ опять зарылась носом, и с кормы к баку хлынула вода, я увидел, что таинственный черный предмет катится прямо на двух помощников. Они успели отскочить, но свет опять погас, когда через борт на палубу обрушилась новая ледяная волна.
Некоторое время мне не видно было ни того, ни другого. Затем при мелькнувшем на секунду свете фонарика я разглядел, что мистер Пайк гоняется за черным предметом. Он, очевидно, догнал его у снастей правого борта и успел обмотать свободным концом троса. Когда судно накренилось в правую сторону, я услышал там какую-то возню. Второй помощник бросился на помощь к старшему, вдвоем при помощи веревок они задержали убегавший предмет.
Я тоже сошел вниз взглянуть, в чем дело. При свете фонарика мы увидели большую, всю обросшую раковинами, бочку.
— Она плавает, по крайней мере, сорок лет, — решил мистер Пайк. — Взгляните, какие огромные раковины и какие у нее бакенбарды.
— Она не пустая, в ней что-то жидкое. Надеюсь, не вода, — сказал мистер Меллэр.
Я храбро предложил свою помощь, когда они, пользуясь промежутками между налетавшими волнами, покатили бочку к баку. В результате я сквозь перчатку порезал себе руку острым краем сломанной раковины.
— Тут, несомненно, какая-то жидкость, но мы не будем пробовать ее до утра, — сказал Мистер Пайк.
— Но откуда взялась эта бочка? — спросил я.
— Ясное дело, что из-за борта, больше ей неоткуда было явиться, — ответил мистер Пайк, направляя на нее свет фонарика. — Вы только посмотрите: она, наверно, плавает в море уже многие-многие годы.
— Если это вино, оно должно быть достаточно выдержанным, — заметил мистер Меллэр.
Предоставив им привязывать бочку, я заглянул на бак. Матросы в своем стремительном бегстве не позаботились затворить дверь, и все помещение бака было затоплено. При мерцающем свете маленькой висячей лампочки, сильно коптившей, моим глазам предстала грустная картина. Я убежден, что ни один уважающий себя пещерный человек не согласился бы жить в такой дыре.
В то время, когда я стоял и смотрел, набежавшая волна заполнила все пространство между бортом и рубкой, и через открытую дверь бака меня по пояс окатило ледяной водой. Я должен был уцепиться за косяк, чтобы удержаться на месте. Лежа на боку на верхней койке, Энди Фэй пристально смотрел на меня своими злыми голубыми глазами. А на грубом, сколоченном из толстых досок столе сидел Муллиган Джэкобс, болтал в воде ногами в высоких сапогах и посасывал трубку.
Увидев меня, он выразительно указал мне на плававшие намокшие листки из книг.
— Моя библиотека пошла к черту, — грустно проговорил он. — Вон мой Байрон. А вон Золя и Броунинг и кусочек Шекспира гоняются друг за другом, а за ними тащатся остатки ‘Антихриста’. А вон там Золя и Карлейль так крепко склеились, что их не оторвать друг от друга.
Тут ‘Эльсинора’ качнулась в правую сторону, и хлынувшая с бака вода намочила мне ноги выше колен. Мои мокрые перчатки скользнули по железу, и меня отбросило к шпигатам, где еще раз перевернуло новой волной, набежавшей с наветренной стороны.
Я был ошеломлен и наглотался соленой воды, прежде чем мне удалось ухватиться за перила трапа и взобраться на крышу рубки. Когда я шел по мостику к корме, навстречу мне попалась возвращавшаяся на бак команда. Мистер Меллэр и мистер Пайк разговаривали под прикрытием навеса рубки, а в рубке, когда я проходил через нее, сидел капитан Уэст и курил сигару.
Переодевшись в сухую пижаму, я забрался на свою койку, но не успел приняться за ‘Ум первобытного человека’, как над моей головой снова раздался топот ног. Я ждал, не повторится ли этот топот. И услышал.
Тогда я стал одеваться.
Сцена, которую я застал на корме, была повторением предыдущей, только люди были еще более возбуждены и еще больше напуганы.
Они говорили все зараз, перебивая друг друга.
— Замолчите! — рычал на них мистер Пайк, когда я подошел. — Говорите по одному и отвечайте на вопросы капитана.
— Теперь это уже не бочка, сэр, — сказал Том Спинк. — Это что-то живое. И если не черт, так выходец с того света. Я видел его, как вижу вас сейчас. Он — человек, или когда-нибудь был человеком.
— Их было двое, сэр, — перебил его Ричард Гиллер, один из ‘каменщиков’.
— Мне показалось, сэр, что он смахивает на Петро Маринковича, — заговорил опять Том Спинк.
— А другой был Иесперсен — я хорошо его рассмотрел, — добавил Гиллер.
— Не двое, а трое их было, сэр, — вмешался Нози Мерфи. — Третий был О’Сюлливан. Это не черти, сэр, это утопленники. Первого увидел Соренсен. Он схватил меня за руку и показал, и тогда я тоже увидел его. Он стоял на крыше передней рубки. И Олансен его видел, и Дикон, и Хаки.
Все мы видели его, сэр. А потом и второго. А когда все бросились бежать, я еще оставался, и тогда увидел третьего. Может быть, их там и больше. Я не стал ждать и тоже убежал.
Капитан Уэст остановил его,
— Мистер Пайк, потрудитесь выяснить эту чепуху, — проговорил он усталым голосом.
— Есть, сэр, — ответил мистер Пайк и повернулся к команде. — Идемте все со мной. На этот раз придется вязать трех чертей.
Но люди подались назад, не слушаясь приказания.
— За два цента… — буркнул было себе под нос мистер Пайк, но сдержался и не продолжал.
Он повернулся на каблуках и зашагал к мостику. В том же порядке, как и в первый раз, мы двинулись все трое, — мистер Меллэр вторым, а я в хвосте шествия. Этот второй наш поход ничем не отличался от первого, только теперь мы получили два душа — один на середине первого пролета мостика, а второй на крыше средней рубки.
На баке мы остановились. Тщетно мистер Пайк светил своим фонариком. Ничего не было видно, ни слышно, кроме темной, с пятнами белой пены, воды, бурлившей на палубе, рева ветра в снастях и плеска и грохота волн, перехлестывавших через борт. Мы пошли дальше, но, дойдя до половины последнего пролета мостика, принуждёны были остановиться и ухватиться за фок-мачту, чтобы нас не снесло в море набежавшей огромной волной.
Улучив благоприятный момент между двумя валами, мистера Пайк стал светить своим фонариком, и я слышал, как он что-то сказал мистеру Меллэру. Затем оба они направились дальше, я остался ждать их у фок-мачты, крепко держась за нее, причем получил новый душ. Иногда мне виден был луч света от фонаря, то появлявшийся, то исчезавший, мелькавший то тут, то там. Через несколько минут они вернулись ко мне.
— Половина нашего бушприта снесена, — сказал мне мистер Пайк. — Очевидно, мы на что-то наткнулись.
— Вскоре после того, сэр, как вы в последний раз сошли вниз, я почувствовал толчок, но подумал, что это море злится, — сказал мистер Меллэр.
— Я тоже слышал удар, — сказал мистер Пайк. — Я в ту минуту снимал сапоги. И тоже подумал, что море. Где же, однако, те три черта?
— Откупоривают бочку, надо полагать, — пошутил мистер Меллэр.
Мы прошли над баком, опустились по железному трапу вниз, туда, где не было ни ветра, ни воды. Там стояла бочка, прочно привязанная. Облепившие ее раковины поражали своими размерами. Каждая раковина была величиной с хорошее яблоко. Нос ‘Эльсиноры’ нырнул, и струей воды нам залило ноги, а когда нос поднялся и вода побежала к корме, за ней от бочки потянулись нити водорослей не менее фута длиной.
Под предводительством мистера Пайка, пользуясь каждой минутой между набегами волн, мы обыскали палубу на всем пространстве от бака до передней рубки, но не нашли чертей. Мистер Пайк заглянул в дверь бака, и яркий луч света от его фонарика прорезал полумрак под коптившей лампочкой. И тут-то мы увидели чертей. Нози Мерфи был прав: их было трое.
Я опишу всю картину. Мокрая, обледенелая каюта с облезшей краской на железных, проржавевших стенах, с низким потолком и двумя этажами коек, пропитанная зловонными испарениями тридцати человек. На одной из верхних коек, на боку, в высоких сапогах и в плаще, лежал Энди Фэй, глядя на нас в упор злыми глазами. На столе, свесив в воду ноги, сидел Муллиган Джэкобс и сосал свою трубку, спокойно разглядывая трех человек невысокого роста, в высоких сапогах и окровавленном платье, стоявших рядом и качавшихся в такт ныряньям ‘Эльсиноры’.
Но что это были за люди! Я знаю Ист-Сайд и Ист-Энд и присмотрелся к лицам представителей всевозможных национальностей, но к какой расе принадлежали эти три человека, я отказался бы определить. Уж, конечно, не Средиземное море создало эту породу. И не Скандинавия. Они не были блондинами, не были и брюнетами. Их нельзя было назвать ни чернокожими, ни краснокожими, ни желтокожими. Несмотря на покрывавший их лица бронзовый загар от солнца и от ветра, было видно, что у них белая кожа. Волосы у них были бесцветные, песочного оттенка, хотя теперь, мокрые, они казались темнее. Но глаза были темные и — не темные. Они были не голубые и не серые, и не зеленые, и не карие, и не черные. Они были цвета топаза, бледного топаза. Они блестели и глядели мечтательно, как глаза большого ленивого кота. Эти белобрысые, заброшенные к нам бурей люди с бледными топазовыми глазами смотрели на нас как лунатики.
Они не поклонились нам, не улыбнулись, ничем не выразили, что они замечают наше присутствие. Они только смотрели на нас и мечтали или грезили наяву.
С нами заговорил Энди Фэй.
— Адская ночь, и ни минуты сна с этими происшествиями, — сказал он.
— Хотел бы я знать, откуда принесло сюда этих уродов? — проворчал Муллиган Джэкобс.
— У тебя есть язык во рту. Отчего же ты их не спросил? — окрысился на него мистер Пайк.
— Я умею пользоваться своим языком, когда захочу. Уж тебе-то, старое полено, это хорошо известно, — огрызнулся в ответ Джэкобс.
Но мистеру Пайку было некогда сводить личные счеты. Он, не отвечая, повернулся к полусонным пришельцам и заговорил с ними на всех наречиях теми фразами, которые имеет полную возможность изучить каждый скитающийся по свету англосакс, но ради которых, по своему упорному презрению к чуждым народам, он считает излишним ломать свой язык.
Странные гости ничего не ответили. Ни один даже головой не качнул. Их лица оставались совершенно спокойными и не выражали даже любопытства, а в их топазовых глазах отражались глубокие грезы. Но лица у всех были приятные. Во всяком случае, это были живые люди. Кровь текла по их лицам и присыхала к одежде.
— Голландцы, — пробурчал мистер Пайк с должным презрением ко всем чуждым народам и сделал им знак рукой ложиться на свободные койки.
Знакомство мистера Пайка с нациями невелико. Кроме собственного народа, он различает только три: негров, голландцев и цыган.
Наши гости ещё раз доказали, что они живые люди. Они поняли приглашение старшего помощника и, переглянувшись между собой, вскарабкались на верхние койки и закрыли глаза. Я мог бы поклясться, что первый из них через полминуты уже спал.
— Надо расчистить наверху, а то совсем завалило обломками, — сказал мистер Пайк, собираясь уходить. — Пошлите матросов наверх, мистер Меллэр, и вызовите плотника.

ГЛАВА XXXVI

Мы распростились с западным направлением. Нас отнесло назад к востоку на три градуса с той ночи, когда на судно к нам явились незваные гости. Появление с моря этих людей — большая загадка. ‘Цыгане с Горна’ — зовет их Маргарэт, а мистер Пайк продолжает величать их голландцами. Несомненно одно: они говорят между собой на каком-то особенном языке. Но во всей нашей мешанине национальностей — как на баке, так и на юте — нет ни одного человека, который понимал бы хоть слово из этого языка и мог бы определить их национальность.
Мистер Меллэр высказал догадку, что они родом из Финляндии, но это было с негодованием опровергнуто вашим косолапым юношей плотником, который клянется, что он сам — финн. Повар Луи уверяет, что во время одного из своих кругосветных путешествий он встречал людей такого типа, но не может припомнить, ни когда это было, ни к какой расе принадлежали те люди. И он, и остальные азиаты принимают присутствие на судне этих трех незнакомцев как нечто естественное.
Но вся команда, за исключением Энди Фэя и Муллигана Джэкобса, продолжает смотреть на них с суеверным страхом и сторониться от них.
— Не будет от них добра, сэр, — говорил нам Том Спинк, стоя у штурвала и с зловещим видом покачивая головой.
Мы стояли возле него, балансируя в такт легкой качке судна, и рука Маргарэт лежала на моей. Мы только что кончили нашу прогулку, которая теперь вошла у нас в обязательный ритуал, так как мы совершаем ее с гигиенической целью ежедневно между одиннадцатью и двенадцатью часами.
— Да что же в них худого? — спросила Маргарэт, незаметно подтолкнув меня локтем, чтобы обратить мое внимание на то, что ответит Том Спинк.
— Они не люди, мисс, — не такие, как обыкновенные люди. Не настоящие люди.
— Они, правда, выбрали не совсем обыкновенный способ явиться к нам на судно, — засмеялась она.
— Вот именно, — подхватил Том Спинк, заметно обрадовавшись, что его понимают. — Откуда они взялись? Они не говорят и, конечно, не скажут. Они не люди. Они — выходцы с того света, души моряков, давно утонувших, — души матросов с того самого погибшего судна, с которого была пущена и эта бочка. А это было много-много лет назад. Вам это всякий скажет, мисс: стоит только взглянуть, какими огромными раковинами она успела с той поры обрасти.
— И вы серьезно так думаете? — спросила Маргарэт.
— Мы все так думаем, мисс. Не даром же всю жизнь мы провели в море. Сухопутный народ, сказать к примеру, не верит в Летучего Голландца. Но что они знают? Они не моряки. Наверно, ни одного из них не хватал за ноги выходец с того света, как это было со мной на ‘Кетлин’ тридцать пять лет назад, когда я сидел в трюме между бочками с водой. Он даже башмак с меня стащил. И отчего же через два дня после того я провалился в люк и сломал себе руку? И вот что я скажу вам, мисс. Я видел, как они знаками показывали мистеру Пайку, что будто мы наткнулись на их судно, когда оно лежало в дрейфе. Так вы не верьте этому. Никакого судна не было.
— Но чем же вы объясняете, что у нас обломан бушприт? — спросил я его.
— Мало ли, сэр, на свете такого, чего нельзя объяснить, — ответил он. — Кто объяснит, каким образом финны ухитряются налаживать погоду? А между тем все мы знаем, что они это делают. Скажите, сэр, отчего вам на этот раз так трудно достается обход Горна? Отчего — спрашивается. А знаете отчего?
Я покачал головой.
— Из-за плотника, сэр. Теперь открылось, что он — финн. Но отчего же он молчал об этом всю дорогу от Балтиморы?
— Да зачем же было ему говорить? — сказала Маргарэт.
— Он и не говорил, до тех пор, пока к нам не явились эти трое. Я подозреваю, что ему известно о них больше, чем он признается. Заметьте, мисс, как мы задерживаемся из-за погоды. А кто же не знает, что финны — колдуны и могут заговаривать погоду!
Я навострил уши.
— С чего вы взяли, что финны — колдуны? — спросил я.
— То есть как с чего? Я давно это знаю. Финны — колдуны, это сущая правда.
— Но ведь эти три человека не финны, — возразила Маргарэт.
Том Спинк торжественно качнул головой.
— Нет, мисс. Они — утопленники, матросы, утонувшие очень давно. Вы присмотритесь к ним и сами увидите. А плотник мог бы порассказать о них кое-что, если бы хотел.
Как бы то ни было, наши таинственные гости — весьма желательное добавление к нашей ослабевшей команде. Я наблюдаю их за работой. Они сильны и работают охотно. Мистер Пайк говорит, что они настоящие моряки, — он это видит, хотя и не понимает их языка. Он полагает, что они шли на каком-нибудь маленьком английском или иностранном судне, и в то время, когда оно лежало в дрейфе, ‘Эльсинора’ наскочила на него и пустила его ко дну.
Я позабыл сказать, что занесенная к нам морем бочка оказалась почти доверху наполненной чудеснейшим вином, но как оно называется — никто из нас не знает. Как только шторм немного поутих, мистер Пайк распорядился перенести бочку на ют и откупорить, а буфетчик и Вада разлили вино по бутылкам. Ему очень много лет. Мистер Пайк уверяет, что это даже не вино, а какая-то легкая неизвестная водка. Мистер Меллэр только причмокивает над своим стаканом, а капитан Уэст и мы с Маргарэт твердо стоит на том, что это — вино.
Состояние команды становится поистине плачевным. Эти люди и всегда-то были плохи при работе со снастями, а теперь нужны два-три человека там, где раньше управлялся один. Счастье еще, что они хорошо, хоть и грубой пищей, питаются, — они едят, сколько хотят, — а убивают их ужасные условия жизни — холод и сырость, недостаток сна и почти непрерывная работа наверху. Обе смены так слабы и так мало работоспособны, что при мало-мальски трудной работе одна смена не может обойтись без помощи другой.
Вот вам пример: в конце концов нам удалось взять рифы и наладить фок во время шторма, но над этим два часа проработали обе смены, а мистер Пайк говорит, что в прежнее время при таких же условиях команда среднего достоинства, в составе одной только смены, выполняла эту работу в двадцать минут.
Я узнал одно из главных преимуществ стальных судов. Стальное судно, даже тяжело нагруженное, не дает течи при самом сильном волнении. За исключением маленькой течи в одном из отделений трюма, с которой мы вышли из Балтиморы и которая дает такое незначительное количество воды, что ее вычерпывают ведром один раз в несколько недель, ‘Эльсинора’ совершенно непроницаема. Мистер Пайк говорит, что если бы деревянное судно таких же размеров и с таким же количеством груза выдержало такую трепку, как мы, оно текло бы как решето. После рассказа мистера Меллэра, основанного на личном его опыте, мое уважение к мысу Горну усугубилось. Однажды, когда мистер Меллэр был еще молодым человеком, их судно восемь недель пробивалось от пятидесятой параллели Атлантического океана до пятидесятой параллели Тихого. А в другой раз им дважды пришлось возвращаться на Фалкландские острова для починок. И еще раз, когда деревянное судно, на котором он служил, возвращалось, потерпев аварию, на Фалкланды, налетевшим шквалом его потопило у самого входа в порт Стэнли.
— Мы целый месяц просидели там, сэр, — рассказывал он, — и вдруг видим, входят в порт старушка ‘Люси Пауэрс’. Но в каком виде! Фок-мачта и половина рей срезаны как ножом, капитан убит свалившейся на него реей, у старшего помощника сломаны обе руки, второй помощник болен, а остатки команды у помп — выкачивают воду. Наше судно погибло, поэтому наш шкипер принял командование над ‘Люси Пауэрс’, починил ее, оснастил, взял обе команды, и мы отправились дальше другим, кружным путем, выкачивая воду по два часа в каждую смену до самого Гонолулу.

* * *

Бедные куры! Благодаря своему несвоевременному линянью они остались без перьев. Казалось бы, было бы чудом, если бы выжила хоть одна, а их издохло только шесть штук. По распоряжению Маргарэт в керосиновой печке все время поддерживается огонь, и хоть куры перестали нестись, она с уверенностью утверждает, что они исправятся, как только мы войдем в теплые широты.
Не стоит описывать все эти нескончаемые западные шквалы, — так они однообразны. Один похож на другой, и они так быстро следуют друг за другом, что море не успевает успокоиться. Нас так давно качает и подкидывает, что представление о чем-нибудь неподвижном, хотя бы, например, о прочно установленном биллиарде, как-то даже не укладывается в голове. В прежних моих воплощениях мне попадались неподвижные предметы, но… но то было в прежних воплощениях.
За последние десять дней мы два раза подходили к утесам Диэго Рамирец. В настоящий момент, по приблизительному подсчету, мы находимся в двухстах милях к востоку от них. За последнюю неделю мы три раза лежали в дрейфе, и вода доходила до люков. У нас сорвало с рей шесть больших парусов из толстейшей парусины. Бывает, что команда так ослабевает, что на вызов ‘все наверх’ является лишь половина двух смен.
Ларса Якобсена, который сломал ногу еще в начале плавания, несколько дней назад подшибло набежавшей волной, и он опять сломал ту же ногу. С Дитманом Олансеном, косоглазым норвежцем, вчера во вторую вечернюю вахту сделался припадок бешенства, и он долго буянил на баке. Вада мне говорил, что четыре человека — ‘каменщики’ Фицджиббон и Гиллер, мальтийский кокней и Стив Робертс, ковбой, еле-еле справились с сумасшедшим. Все они из смены мистера Меллэра. Джон Хаки из смены мистера Пайка, державшийся раньше в стороне от трех висельников, под конец не выдержал и присоединился к ним. А сегодня утром мистер Пайк выволок за шиворот Чарльза Дэвиса с бака, где тот вздумал разъяснять морские законы этим жалким слизнякам. Мистер Меллэр, как я замечаю, продолжает поддерживать неподобающую близость с этой гнусной кликой. Но пока ничего серьезного не произошло.
А Чарльз Дэвис не умирает. По-видимому, он даже прибавляется в весе. Он не пропускает ни одной еды. Стоя под тентом на краю юта, я часто вижу, как он, не обращая внимания ни на ветер, ни на захлестывающие на палубе волны, с кастрюлей или тарелкой в руках пробирается через потолки ледяной воды за едой из своей каюты на кубрик. Он умеет предугадывать движение судна, — по крайней мере, я ни разу не видел, чтобы его как следует окатило водой. Случается, конечно, что его обрызгает пеной, или он окажется по колено в воде, но от больших седобородых валов он как-то всегда ухитряется увернуться.

ГЛАВА XXXVII

Сегодня удивительное событие: в полдень было видно солнце в течение пяти минут. Но какое! Бледное, холодное, хилое, стоявшее всего на 9®18′ над горизонтом. А через час мы убрали паруса и легли в дрейф под снежным вихрем, налетевшего с юго-запада шквала.
‘Во что бы то ни стало держите на запад’, — это правило для мореплавателей при обходе Горна выковано из железа. Теперь я понимаю, почему шкипера при благоприятном направлении ветра предоставляют матросам, упавшим за борт, тонуть и не останавливаются, чтобы спустить шлюпку. Мыс Горн — железный мыс, и нужны железные люди, чтобы обойти его с востока на запад.
А мы все время идем на восток. Западному ветру не предвидится конца. Я с недоверием слушаю рассказы мистера Пайка и мистера Меллэра о тех случаях, когда в этих широтах дули восточные ветры. Не могло этого быть. Здесь всегда дует западный ветер, шквал за шквалом налетая с запада, всегда с запада, иначе почему же на морских картах печатается: ‘Полоса Великого Западного Ветра’? Мы, почетная гвардия юта, устали от этой вечной трепки. Наши матросы окончательно раскисли и размокли, покрылись болячками и превратились в какие-то тени людей. Я не удивлюсь, если капитан Уэст повернет, наконец, налево кругом и пойдет на восток, чтобы попасть в Ситтль, обойдя вокруг света. Но Маргарэт качает головой, спокойно улыбается и утверждает, что ее отец пробьется до пятидесятой параллели Тихого океана.
Почему Чарльз Дэвис не умирает в своей мокрой, обледенелой, с облезшими стенами каюте — это выше моего разумения, так же, как и то, что несчастные матросы продолжают жить в прогнившем помещении бака вместо того, чтобы лечь на койки и умереть или, по крайней мере, отказаться выходить на вахты.
Прошла еще неделя, и сегодня, согласно наблюдений, мы находимся в шестидесяти милях к югу от пролива Ле-Мэр и лежим в дрейфе под сильнейшим штормом. Барометр упал до 28,58, и даже мистер Пайк признается, что этот шторм — один из самых злых ревунов Сурового Мыса, с каким ему когда-либо приходилось бороться.
В былое время мореплаватели держали курс на юг к антарктическим плавучим льдам до шестидесятого-шестьдесят пятого градуса, в надежде, что при первом благоприятном ветре их быстро погонит на запад. Но за последние годы все шкипера предпочитают при обходе Горна не слишком удаляться от берегов. Из ста тысяч случаев обхода Сурового Мыса они сделали вывод, что такой способ обхода оказывается самым верным. И капитан Уэст старается не удаляться от берегов. Он лежит в дрейфе на левом галсе, имея берег с подветренной стороны, а когда близость земли становится опасной, он поворачивает судно и снова ложится в дрейф на правый галс, чтобы судно относило от берега.

* * *

Пусть я устал от вечной качки, от этих судорожных подергиваний судна, борющегося с суровым морем, но эта усталость мне нипочем. Мой мозг воспламенен великим открытием и великим достижением. Я открыл то, что выше всяких книг: я достиг того, что, как утверждает моя философия, является величайшим достижением человека. Я нашел любовь к женщине. Я не знаю, любит ли она меня. Да и не в этом суть. Суть в том, что сам я достиг высочайшей вершины, на какую только может подняться человеческий самец.
Я знаю одну женщину, и. зовут ее Маргарэт. Она — Маргарэт, она — женщина и желанная. У меня тоже красная кровь. Я не из тех сухарей-книгоедов, к каким я с гордостью причислил себя. Я — мужчина и влюбленный, несмотря на проглоченные мною книги. А де-Кассер… Если когда-нибудь я вернусь в Нью-Йорк таким, каков я сейчас, в полном вооружении, я разобью его по всем пунктам так же легко, как сам он разбивал философские школы. Любовь есть заключительный аккорд. Разумному человеку одна любовь дает сверхнациональную санкцию его жизни. Подобно Бергсону с его недосягаемым небом и подобно тому, кто очистился в огне Пятидесятницы и узрел Иерусалим, попрал я ногами материалистические выводы науки, вознесся на высочайшую вершину философии и нашел свое небо, которое в сущности заключено во мне самом. Естество, меня составляющее, то, что я зову моим ‘я’, так уже создано, что высшее свое осуществление оно находит в любви к женщине. Эта любовь — оправдание бытия. Да, оправдание и оплата, вознаграждение полностью за эфемерность и бренность нашей плоти и духа.
И она только женщина, как и всякая другая, а мне — видит Бог — хорошо известно, что такое женщины. И я не заблуждаюсь насчёт Маргарэт, я знаю, что она только женщина, и все-таки влюбленным сердцем знаю, что она не совсем такая, как другие женщины. Ее движения, все ее повадки не такие, как у других женщин, и все они восхищают меня. Должно быть, кончится тем, что я стану строителем гнезда, ибо стремление к устройству гнезда есть одно из самых привлекательных ее свойств. А кто может сказать, что ценнее — написать библиотеку книг или свить гнездо?

* * *

Монотонной вереницей тянутся дни, — серые, холодные, сырые, безотрадные дни. Вот уже месяц прошел, как мы начали обход Горна, и мы не только не подвинулись вперед, но даже попятились, так как теперь мы находимся миль на сто южнее пролива Ле-Мэр. Но даже и это наше положение гадательно, так как оно вычислено по лагу. Мы лежим в дрейфе и часто меняем направление, при непрерывно дующем встречном Великом Западном Ветре. Прошло четыре дня с тех пор, как мы в последний раз видели солнце.
Взбудораженный штормами океан гонит к одному месту суда. Ни одно судно не может обогнуть Горн, и с каждым днем нашего полку прибывает. Не проходит дня, чтобы на горизонте не показалось двух, трех, а иногда до дюжины лежащих в дрейфе судов на правом или на левом галсе. По подсчету капитана Уэста, их должно быть в нашем соседстве не менее двухсот. Управлять лежащим в дрейфе судном невозможно. Каждую ночь мы рискуем роковым столкновением. Временами мы видим сквозь снежные вихри, как мимо нас проходят суда, идущие на восток попутным западным ветром, и проклинаем их. И так склонен ум человеческий увлекаться дикими фантазиями, что мистер Пайк и мистер Меллэр все еще утверждают, что они знают случаи, когда суда огибали Горн с востока на запад при попутном ветре. Наверное, не меньше года прошло с тех пор, как ‘Эльсинора’ вышла из-под прикрытия берегов Фьерра-дель-Фуэго и очутилась в гуще ревущих юго-западных штормов, и уж по меньшей мере протекло столетие с того дня, когда мы отплыли из Балтиморы.
А я только смеюсь над яростью серого моря на краю света. Я сказал Маргарэт, что люблю ее. Сказано это было вчера, под защитой тента, где мы стояли рядом у борта во вторую вечернюю вахту. И еще раз было это сказано, уже нами обоими, в ярко освещенной рубке, после того, как пробило восемь склянок и сменились вахты. Лицо Маргарэт горело от ветра, и вся она сияла гордостью, только глаза смотрели мягко и тепло, и веки трепетали женственно, по-девичьи. Великий был час — наш великий час… Бедняга человек всего счастливее тогда, когда он любит и любим. И в самом деле, печально для влюбленного, когда его не любят. И я, по этой и по другим еще причинам, могу поздравить себя с колоссальной удачей. Потому что, видите ли, будь Маргарэт женщиной другого склада, будь она… ну, скажем, будь она одною из тех обворожительных женщин, которые как будто созданы, чтобы любить, быть любимыми и искать защиты в сильных объятиях мужчины, тогда не было бы ничего необычайного и удивительного, в том, что она полюбила меня. Но Маргарэт есть Маргарэт, сильная, спокойная, уравновешенная, с замечательной выдержкой, госпожа своего ‘я’. И это положительно чудо, что я мог пробудить любовь в такой женщине. Это просто невероятно. Выходя из своей каюты, я часто делаю крюк только для того, чтобы лишний раз заглянуть в эти продолговатые, холодные серые глаза и увидеть, как смягчится их выражение при виде меня. Она не Джульетта, благодарение творцу, и я, слава тебе Господи, не Ромео. И, однако, я выхожу один на обледенелую корму и бросаю вызов ревущему ветру и грохочущим седобородым валам, напевая вполголоса, что я люблю и любим. И одиноким альбатросам, кружащим надо мной в полумраке, я шлю все ту же весть, что я люблю и любим. И я гляжу на несчастных матросов, ползающих по залитой пеной палубе, и знаю, что, проживи они хоть десять тысяч жизней, никогда не испытать им того чувства любви, которое переполняет меня, и недоумеваю, зачем их создал Бог.
— А знаете, — призналась мне сегодня утром Маргарэт в каюте, когда я выпустил ее из своих объятий, — я с самого начала нашего плавания твердо решила, что не позволю вам ухаживать за мной.
— Истая дочь Иродиады, — весело сказал я. — Так значит вот в каком направлении шли ваши мысли с самого начала! Уж и тогда вы смотрели на меня оценивающими глазами женщины.
Она гордо рассмеялась и не ответила.
— Но что навело вас на эту мысль? — допрашивал я. — Почему вы ожидали, что я непременно начну ухаживать за вами?
— Потому что так поступают все молодые пассажиры-мужчины в дальних плаваниях, — ответила она.
— Стало быть, другие…
— Всегда, — серьезно сказала она.
В этот момент я впервые почувствовал приступ смешной ревности, но отогнал его притворным смехом и сказал:
— Про одного очень древнего китайского философа говорят, будто он сказал то, что задолго до него наверно говорили пещерные люди, а именно, что женщина преследует мужчину, притворяясь, что убегает от него.
— Бессовестный! — воскликнула она. — Я никогда не притворялась. Когда и в чем я притворялась, — скажите!
— Ну, это щекотливый вопрос… — начал было я с напускным смущением.
— Нет, говорите, — когда я притворялась? — не отставала
Я воспользовался одною из уловок Шопенгауэра, чтобы выйти из затруднения.
— Вы с самого начала делали вид, что не замечаете ничего, что только можно было позволить себе не заметить, — сказал я. — Держу пари, что вы не хуже меня знали, в какой момент мне стало ясно, что я вас полюбил.
— Я знала, в какой момент вы меня возненавидели, — это верно, — уклонилась она от прямого ответа.
— Да, я знаю, это было, когда я увидел вас в первый раз и узнал, что вы плывете с нами, — сказал я. — Но я повторяю мое обвинение. Вы знали, в какой момент я понял, что люблю вас.
О, как хороши были ее глаза и как внушительна ее спокойная уверенность, когда, положив руку мне на плечо, она сказала тихим голосом:
— Да, я… я думаю, что я знала. Это было у Ла-Платы, в тот день, когда разыгрался шторм и вас ударило о дверь каюты моего отца. Я догадалась по вашим глазам. Да, так, это была самая первая минута: вы тогда поняли, что любите меня.
Я мог только кивнуть в ответ и притянуть ее к себе. А она подняла на меня глаза и добавила:
— Какой вы были смешной! Сидите на кровати, одной рукой держитесь за нее, а другую запрятали подмышку, и смотрите на меня сердитыми глазами. И тут-то, сама не знаю, почему… я догадалась, что вы поняли…
— И в следующий же момент вы заморозились, — довольно нелюбезно перебил я ее.
— Ну да, потому и заморозилась, что поняла, — без смущения созналась она. Потом отклонилась от меня, оставив руки на моих плечах, рассмеялась своим переливчатым смехом, и губы ее, улыбаясь, обнажили чудные белые зубы.
Я, Джон Патгерст, знаю одно: никто и никогда не слышал такого восхитительного переливчатого смеха, каким смеется она.
ГЛАВА XXXVIII
Я думаю, думаю, и ничего не понимаю. Неужели Самурай ошибся? Или, может быть, мрак приближающейся смерти затмил его холодный, ясный ум и насмеялся над его мудростью? Или же именно этот промах его был причиной его преждевременной смерти? — Не знаю и никогда не узнаю, ибо это такой вопрос, которого никто не решится коснуться даже намеком, а тем не менее обсуждать.
Начну с начала, со вчерашнего дня. Вчера после полудня, ровно через пять недель после того, как мы вышли из пролива Ле-Мэр в пустыню угрюмого бурного океана, мы снова оказались лежащими в дрейфе прямо против Горна. В четыре часа, когда сменялись вахты, Уэст приказал мистеру Пайку повернуть судно через фордевинд.
Мы в это время шли правым галсом, удаляясь от берега. С этим маневром курс наш менялся: теперь мы должны были идти левым галсом и, следовательно (так мне, по крайней мере, казалось) приближаться к берегу, хотя, разумеется, под острым углом.
Я из любопытства зашел в командную рубку взглянуть на карту. Определив на глазомер расстояние, я решил, что мы находимся в довольно близком соседстве с Горном — не дальше как в пятнадцати милях от него.
Я набрался храбрости и спросил капитана Уэста:
— Ведь при скорости нашего хода мы к утру будем у самого берега, не так ли?
Он кивнул головой.
— Да, если бы не западный ветер, — и если бы берег не загибался на северо-восток, — мы были бы к утру на берегу. Но принимая во внимание эти два условия, мы подойдем к берегу на рассвете, с тем, чтобы обогнуть его, если ветер переменится, или, если не будет никакой перемены, снова повернуть судно через фордевинд.
Мне и в голову не приходило оспаривать его выводы. Раз он это говорит, значит, это верно. Разве он не Самурай?
Но вот через несколько минут, когда он спустился в каюты, я увидел, как в рубку вошел мистер Пайк. Я прошелся по мостику, постоял и посмотрел, как Нанси и еще несколько человек переносили брезенты с подветренной на наветренную сторону, и прошел к рубке. Меня словно подтолкнуло что-то заглянуть в нее сквозь иллюминатор.
Там был мистер Пайк. Без шапки, в плаще, с которого струилась на пол вода, с циркулем и со шкалой в руках, он стоял, наклонившись над картой. Меня поразило выражение его лица. От его обычной угрюмости не оставалось и следа. Тревогу, граничащую со страхом, — вот что прочел я на его лице… и возраст. Никогда еще он не казался мне таким старым. Только теперь я понял, какую усталость должен был он испытывать от своего шестидесятилетнего созерцания моря, от борьбы с морем.
Я тихонько отошел от иллюминатора, прошел на корму и сквозь туман и брызги пены стал всматриваться в ту сторону, куда предполагалось держать курс. Я знал, что где-то там, на северо-востоке и на севере тянется железный берег из зазубренных скал, о которые разбиваются седобородые валы. А здесь, в командной рубке опытный моряк, с тревогой наклонившись над картой, измеряет, вычисляет и, не веря себе, снова измеряет и вычисляет положение судна и его предполагаемый курс.
Но Самурай не мог быть не прав — я это твердо знал. Не Самурай ошибается, а слуга Самурая. На нем начинает наконец сказываться возраст, чего и надо было ожидать, если принять во внимание, что из десяти тысяч человек, может быть, он один боролся со старостью так успешно.
Я посмеялся над моим мимолетным приступом глупого страха и сошел вниз, радуясь, что увижу сейчас мою милую, и успокоенный мыслью, что я смогу, вполне положиться на мудрость ее отца. Вне всякого сомнения, он был прав. Он достаточно часто доказывал свою правоту за время нашего долгого плавания.
За обедом мистер Пайк был очень рассеян. Он не принимал никакого участия в общем разговоре и все время как будто прислушивался к звукам извне — к несносному звону стальной полой мачты, о которую колотились канаты, к заглушённому вою ветра в снастях, к плеску и грохоту волн, катившихся по палубе и ударявших о железные стены каюты.
И опять я почувствовал, что разделяю его опасения, хотя из деликатности я ни тогда, ни потом не стал расспрашивать его о причинах его беспокойства. В восемь часов он снова поднялся на палубу, чтобы вступить на вахту до полуночи, а я улёгся в постель, и, отогнав зловещие предчувствия, раздумывал о том, на сколько еще плаваний хватит этого человека после его внезапного приступа старости.
Я скоро заснул, а в полночь проснулся при еще горящей лампе и с ‘Зеркалом моря’ на груди, которое я выронил из рук, засыпая. Я слышал, как сменились вахты, и, совершенно выспавшись, читал, когда мистер Пайк сошел вниз и прошел по коридору, мимо моей открытой двери, по дороге в свою каюту.
Я хорошо изучил его привычки и по наступившей тишине догадался, что он свертывает папиросу. Затем я услыхал, что он кашляет, что всегда бывало с ним, как только, закурив, он затягивался в первый раз, и дым попадал к нему в легкие.
В четверть первого, на середине восхитительной главы ‘Тяжесть ноши’ Конрада, я услышал, что мистер Пайк опять идет по коридору.
Незаметно взглянув поверх книги, я увидел, что он в полной штормовой амуниции — в высоких сапогах, в плаще и в теплой шапке. Это были часы его отдыха, а при этом нескончаемом ветре ему и так приходилось очень мало спать, и тем не менее он шел на палубу.
Я читал и ждал, но прошел целый час, а он не возвращался, и я знал, что где-нибудь там, наверху он внимательно всматривается в надвигающуюся ночную тьму. Я облекся во все свои тяжелые штормовые доспехи, начиная с меховой куртки и сапог и кончая клеенчатым плащом и шапкой. Дойдя до трапа, я увидел в конце коридора свет, выходивший из каюты Маргарэт. Я заглянул к ней (она оставляла на ночь свою дверь открытой для вентиляции) и увидел, что она читает.
— Нет, мне просто не спится, — ответила она на мой вопрос, не больна ли она.
Я не думаю, чтобы у нее были какие-нибудь опасения. Она и теперь еще не знает, я уверен, об ошибке Самурая — если была ошибка, Ей просто не спалось, как она и сказала, хотя — как знать? — не передалась ли ей каким-нибудь таинственным путем тревога мистера Пайка, хоть она и не сознавала ее.
Поднявшись по трапу и проходя по маленькой передней, чтобы выйти на палубу с подветренной стороны, я заглянул в рубку. На диване лежал на спине с неловко подвернутой головой на слишком высокой подушке, капитан Уэст и, как показалось мне, спал. В рубке было тепло от поднимавшегося из каюты нагретого воздуха, и он лежал ничем не прикрытый, но в верхнем платье, только сняв плащ и сапоги. Он дышал легко и ровно, и тонкие, аскетические черты его лица казались мягче при слабом свете лампочки. И от одного взгляда этого человека ко мне вернулись спокойствие и вера в его мудрость, и мне стало смешно, что я имел глупость променять теплую постель на прогулку по обмерзшей палубе.
Под тентом у края кормы я застал мистера Меллэра. Он был бодр и, по-видимому, не беспокоился. Должно быть, он не задумывался над вопросом о произведенном накануне повороте судна через фордевинд, и ему не приходило в голову усомниться в целесообразности этого маневра.
— Шторм стихает, — сказал он мне, указывая рукой в теплой перчатке на ясный кусок неба, показавшийся на один миг из-за редеющих туч.
Но где же был мистер Пайк? И знал ли второй помощник, что он был наверху? Я попробовал выведать это от мистера Меллэра, пока мы с ним шли по корме к штурвалу. Я заговорил о том, как плохо спать в бурную погоду, сказал, что, по крайней мере, у меня от сильной качки делается какое-то тревожное настроение и бессонница, и спросил, так же ли действует дурная погода на моряков.
— Сейчас, проходя через среднюю рубку, я видел капитана Уэста: он спит как младенец, — добавил я.
На этом месте разговора мы остановились возле средней рубки и дальше не пошли. Мистер Меллэр рассмеялся.
— Поверьте, мистер Патгерст, что и все мы спим не хуже, — сказал он. — Чем сильнее ветер, тем тяжелее наша работа, и тем крепче мы спим. Мне стоит только положить голову на подушку, и я уже сплю мертвым сном. У мистера Пайка это выходит подольше, потому что он, сойдя вниз, непременно должен выкурить папиросу. Но, пока курит, он раздевается, так что ему требуется всего какая-нибудь лишняя минута, чтобы заснуть. Держу пари, что с десяти минут первого он ни разу не пошевелился во сне.
Итак, второй помощник не подозревал, что старший на палубе. Я опять сошел вниз посмотреть, не там ли он. В его каюте горела висячая лампочка, и койка была не занята. Я прошел в кают-компанию, погрелся там у печки и снова поднялся на палубу. Я не пошел к тому краю кормы, где, как я знал, стоял мистер Меллэр, а, обойдя с подветренной стороны, поднялся на мостик и направился к баку.
Мне некуда было спешить, и я несколько раз останавливался во время этой прогулки по холодной и сырой палубе. Шторм действительно стихал, так как из-за редеющих нависших туч то и дело проглядывали звезды. В средней рубке мистера Пайка не было. Я обошел ее под ледяными брызгами пены и стал внимательно всматриваться в крышу передней рубки, где в бурную погоду, как мне было известно, обыкновенно стоял вахтенный. Я был в двадцати шагах от этой рубки, когда, при свете звезд внезапно прояснившегося неба, я увидел на крыше стоявших рядом — вахтенного (кого именно — я не мог различить) и мистера Пайка. Не выдавая своего присутствия, я долго наблюдал за ними и знал, что глаза старшего помощника, как, два буравчика, просверливали темноту, отделявшую ‘Эльсинору’ от осаждаемого седобородыми валами железного берега, который он силился разглядеть.
Когда я вернулся на корму, меня окликнул удивленный мистер Меллэр.
— Я думал, сэр, вы спите, — сказал он.
— Я чувствую себя как-то тревожно, — объяснил я. — Я читал, пока не устали глаза, а теперь вышел, чтобы хорошенько прозябнуть, — может быть, тогда, согревшись, я скорее засну.
— Завидую вам, сэр, — проговорил он. — Подумать только! Располагать всею ночью для отдыха! Не удивительно, что вы уже не можете спать. Если когда-нибудь я разбогатею, я тоже пущусь в плавание в качестве пассажира и все вахты буду проводить внизу. Какое это счастье — все вахты внизу! И по вашему примеру, сэр, я возьму с собой слугу японца. Он будет меня будить при каждой смене вахт, чтобы, проснувшись, я мог вполне оценить преимущества быть пассажиром. А через несколько минут я повертываюсь на другой бок и снова засыпаю.
Смеясь, мы пожелали друг другу доброй ночи. Я еще раз заглянул в командную рубку: капитан Уэст все еще спал. Должно быть, он ни разу не пошевелился, хотя тело его двигалось с каждым качанием судна. Внизу, в каюте Маргарэт еще горел огонь, но она спала, и книга выпала у нее из рук, как это часто случалось и с моими книгами.
Я был в недоумении. Половина нас, обитателей ‘Эльсиноры’, спала. Самурай спал. А старший помощник, старик, которому следовало бы спать, отбывал тяжелую вахту на баке. Имело ли основание его беспокойство? Неужели он был прав? Или это была просто преувеличенная заботливость старости? Неужели мы так дрейфуем, что нас несет ветром на погибель? Или старик впал в детство, стоя на служебном посту?
У меня совершенно не было желания спать. Я захватил ‘Зеркало моря’ и устроился с ним у обеденного стола. Я остался, как был, в штормовом костюме, снял только намокшие перчатки и повесил их у печки просушить. Пробило четыре склянки, шесть склянок, а мистер Пайк не возвращался. Услышав восемь склянок — час смены вахт, я подумал, какая трудная ночь предстоит старшему помощнику. С восьми до двенадцати он отбывал собственную вахту наверху, теперь прошли четыре часа вахты второго помощника, и опять начиналась его вахта, которая продлится до восьми утра. Двенадцать часов без перерыва в шторм и при температуре ниже нуля!
Я задремал на несколько минут. Вдруг я услышал у себя над головой громкие крики, несколько раз повторившиеся. Только потом я узнал, что это была команда мистера Пайка повернуть руль, передававшаяся с бака людьми, которых он расставил через определенные промежутки по всему мостику.
Еще не совсем очнувшись от внезапно прерванного сна, я понял только, что что-то случилось наверху. Натягивая дымящиеся перчатки и торопливо карабкаясь по качающемуся трапу, я слышал топот ног, на этот раз не волочившихся, а бежавших. Из рубки я услышал голос мистера Пайка, успевшего пробежать всю длину мостика от самого бака и кричавшего:
— Бизань-брасы! Ослабляй, черт тебя возьми! Ослабляй ход! Держи поворот! Все сюда, на корму! Прыгай! Живее, если не хотите пойти ко дну! Левые брасы — скорее! Не давай им сорваться! Левые брасы! Я раскрою башку, если упустите канат! Живее! Живее!.. Повернул руль? Что ж ты черт тебя побери, не отвечаешь?
Все это доносилось до меня, когда я выбегал с подветренной стороны рубки, удивляясь, отчего я не слышу голоса Самурая. Затем, проходя через рубку, я увидел его. Он сидел на диване, бледный как мертвец, держа в руках один сапог, и я мог бы поклясться, что руки у него дрожали. Только это я и успел заметить, — в следующий момент я был уже на палубе.
Сначала, выйдя в темноту со света, я ничего не видел, — я только слышал возню работавших матросов и голос старшего помощника, выкрикивавшего приказания. Но маневр был мне знаком. Со слабосильной командой, в самом опасном месте океана, еще не успокоившегося после затихающего шторма, с бурунами и гибелью, грозившею нам с подветренной стороны, ‘Эльсинору’ надо было повернуть через фордевинд. Всю ночь мы шли под одними верхними парусами и с зарифленным фоком. Первым делом мистера Пайка, после поворота руля, было поставить реи. Ослабив напор воздуха сзади, легче было повернуть корму против ветра, и напором на передние паруса поставить нос под ветер.
Но чтобы повернуть судно с наполовину убранными парусами и при сильном волнении, нужно время. Я чувствовал на своей щеке, как медленно, очень медленно меняется направление ветра. Луна, вначале чуть видная из-за туч, светила все ярче и ярче, по мере того, как уносились последние клочки заволакивавшей ее тучи! Я всматривался в ту сторону, где должна была быть земля, но никакой земли не видел.
— Грот-брасы! Все к грот-брасам! Скорей! — орал мистер Пайк, бросаясь к корме впереди всех.
И матросы действительно ‘бросались’, бежали во весь дух. За все время нашего плавания я ни разу не видел их такими энергичными и проворными.
Я пробрался к штурвалу. Там стоял Том Спинк. Он заметил меня. Придерживая одной рукой неподвижное колесо, он наклонился в сторону, уставившись в одну точку, как зачарованный. Я стал смотреть в ту же сторону, между средней рубкой и левыми парусами, и через горы волн, смутно видневшихся при лунном свете, увидел… Корма ‘Эльсиноры’ взлетела под небеса, и за полосой холодного океана я увидел землю — черные утесы с покрытыми снегом склонами и провалами. И к этим утесам нас несло почти попутным ветром.
Со стороны средней рубки доносилось рычанье старшего помощника и крики матросов. Они работали изо всех сил, спасая свою жизнь. Затем по корме с невероятной быстротой пронесся мистер Пайк, опережаемый своим рычаньем.
— Отдать [24] руль! Какого черта ты зеваешь! Прямо руль [25], тебе сказал. Это все, что надо.
[24] — Отдать — отвернуть, повернуть.
[25] — Прямо руль — приказание поставить руль в диаметральной плоскости.
Тут что-то закричали на баке, и я догадался, что мистер Меллэр на крыше средней рубки управляет реями фок-мачты.
— Эй ты! — кричал мистер Пайк. — Ворочай колесо! Еще на несколько зубцов. Вот так. Довольно! Довольно!
И он умчался с кормы, скликая людей к бизань-брасам. И люди прибежали — одни из его смены, другие из смены второго помощника, сдернутые с коек, полуодетые, без шапок, без сапог, с помертвелыми от страха лицами, но готовые броситься хоть к черту на рога по первому слову человека, который все знал и мог спасти их печальную жизнь от печальной насильственной смерти. И между нами я заметил белоручку повара и парусника Ятсуду, тянувшего за канат одной, непарализованной рукой. Чтобы спасти судно, нужны были все руки, и все они это знали. Даже Сендри Байерс, прибежавший по своему тупоумию на корму вместо того, чтобы оставаться при своем начальстве, перестал таращить глаза и не подтягивал своего живота. Он работал теперь с силой двадцатилетнего юноши.
Луна снова спряталась, и в полной темноте. ‘Эльсинора’ повернула против ветра и легла на правый галс. В данном случае, когда она шла под одними нижними марселями, это означало, что она отошла на восемь румбов от ветра, или, выражаясь обыкновенным языком, стала под прямым углом к направлению ветра.
Мистер Пайк был удивителен, великолепен. В те минуты, когда ‘Эльсинора’ поворачивала против ветра, когда брасопили верхние реи, он, неусыпно следя за движением судна и за штурвалом, в промежутки между приказаниями Тому Спинку: ‘Ворочай руль! Еще на два зубца! Еще на два! Вот так держи. Довольно. Теперь ослабь!’ — не забывал выкрикивать команду людям, работавшим на реях. Я думал, что, когда выполнят маневр с поворотом судна, мы будем спасены, но постановка всех трех марселей разубедила меня.
Луна не показывалась, и на подветренной стороне ничего не было видно. По мере того, как один за другим поднимались паруса, ‘Эльсинора’ шла быстрее и быстрее, и я убедился, что ветер был еще свеж, несмотря на то, что шторм затих или затихал. Мистер Пайк послал мальтийского кокнея к штурвалу, на подмогу Тому Спинку, а сам стал у среднего люка, откуда он мог определять положение судна, смотреть на подветренную сторону, где был берег, и следить за рулевыми.
— Полный поворот, но не круто! — повторил он несколько раз. — Держи на полном повороте, не отпускай. Держи, держи! Гони вперед!
На меня он не обращал никакого внимания, хотя я, по дороге к средней рубке, с минуту простоял у самого его плеча, давая ему возможность заговорить со мной. Он знал, что я тут, так как задел меня своим богатырским плечом, быстро повернувшись к рулевым с новым приказанием. Но у него не хватало времени, ни любезности для пассажиров в такие минуты.
Пока я стоял под прикрытием командной рубки, показалась луна. Она светила все ярче, и я увидел землю с подветренной стороны, почти у самого борта, не дальше чем в трехстах ярдах от нас. Страшная была это картина — черные утесы с покрытыми снегом провалами, совершенно отвесные, так что ‘Эльсинора’ могла бы лечь костьми под ними в глубокой воде, и над ней грохотали бы громадные буруны, перекатывая пену по всей длине ее кузова.
Теперь наше положение было ясно. Нам надо было обогнуть ломаную линию берега и острова, куда нас сносило, так как море и ветер работали против нас. Единственным для нас выходом было дрейфовать, — дрейфовать без конца. Я это понял потому, что мистер Пайк пронесся мимо меня на корму, и я услышал, как оттуда он крикнул мистеру Меллэру, чтобы ставили грот.
Должно быть мистер Меллэр колебался, потому что мистер Пайк закричал ему:
— К черту рифы! Раньше все мы провалимся в преисподнюю. Полный грот! Все к черту!
Сразу почувствовалась разница, когда ветер встретил сопротивление этого огромного куска парусины. ‘Эльсинора’ буквально запрыгала и задрожала под напором ветра, и я почувствовал, что она прибавила ходу. И под порывом ветра она так сильно черпала воду подветренным бортом, что волны, пенясь, дохлестывали до ее люков. Мистер Пайк следил за ней, как ястреб, и не спускал грозных глаз с мальтийского кокнея и Тома Спинка у штурвала.
— Земля у носа под ветром! — донесся крик с бака, передававшийся из уст в уста вдоль всего мостика.
Мистер Пайк кивнул с угрюмой саркастической усмешкой. Он уже видел это с кормы, а чего не видел, то угадал. Раз двадцать я замечал, как он пробовал на своей щеке напор ветра и, напрягая все силы своего ума, изучал движение ‘Эльсиноры’. И я знал, какая мысль поглощала его: снесет ли ‘Эльсинора’ все поставленные паруса и не снесет ли больше?
Не удивительно, что в этом напряженном состоянии я позабыл о капитане Уэсте. Я вспомнил о нем только тогда, когда распахнулась дверь командной рубки, и я успел подхватить его под руку. Он шатался, силясь устоять на ногах и глядя на ужасную картину черных утесов, снега и ревущих бурунов.
— Полный поворот, или я исколочу тебя! — ревел мистер Пайк: — Черт бы тебя побрал, Том Спинк! Ты не матрос, а дворовая собака. Отдать руль! Отдать! Держи против волны, будь ты проклят! Не давай носу зарываться! Довольно, так держи. Где ты учился править рулем? В каком хлеву ты воспитывался?
— Хорошо бы поставить бизань-бом-брамсель, — пробормотал капитан Уэст слабым, прерывающимся голосом. — Мистер Патгерст, будьте добры, скажите мистеру Пайку, чтобы он поставил бизань-бом-брамсель.
И в тот же миг с кормы прозвенел голос мистера Пайка:
— Мистер Меллэр! Бизань-бом-брамсель!
Голова капитана Уэста упала на грудь, и так тихо, что мне пришлось нагнуться, чтобы расслышать, он прошептал:
— Хороший офицер. Превосходный офицер… Мистер Патгерст, пожалуйста, помогите мне войти в рубку. Я… я не успел надеть сапога.
Нелёгким подвигом было открыть тяжелую железную дверь рубки и удержать ее открытой во время качки. Я кое-как справился с этой задачей, но когда я помог капитану Уэсту войти, он поблагодарил меня и отказался от моих дальнейших услуг. И даже тогда мне не пришло в голову, что он умирает.
Никогда ни одно судно не неслось так бешено, как мчалась ‘Эльсинора’ в следующие полчаса. Кроме других парусов, был поставлен еще кливер, а когда он разлетелся в клочки, был поставлен фор-стаксель. Мистер Меллэр с половиной команды кое-как вскарабкался на крышу рубки, а остальная часть команды оставалась с нами на корме в сравнительной безопасности. Даже Чарльз Дэвис был наверху: отстоял возле меня, насквозь промокший, дрожа от холода, держась за медную ручку двери рубки.
Ах, как мы мчались! Это была поистине безумная скорость хода. ‘Эльсинора’ пролегала через грохочущие, несущиеся к берегу седые валы, прорезывала их носом, мчалась под ними. Были минуты, когда волны и ветер нападали на нас одновременно, и я готов был поклясться, что ‘Эльсинора’ касается воды концами своих нижних рей.
Был один шанс из десяти за то, что мы уцелеем. Все это знали, и все знали, что не остается ничего, как только ждать исхода. И мы ждали в молчания. Раздавался один только голос — голос старшего помощника, выкрикивавшего, вперемежку с угрозами и проклятиями, приказания двум рулевым у штурвала. И в то же время он определял силу ветра и не сводил глаз с грот-брам-рея. Ему хотелось поднять еще один парус. Несколько раз я видел, как он открывал уже рот, чтобы отдать приказание, и не решался. И как я, так и все остальные смотрели ему в рот. Помятый жизнью, жестокий по натуре, со своим одеревеневшим лицом, он был единственным человеком — слугою нашей расы, хозяином момента. ‘Но где Самурай? — вспомнилось мне. — О, где же Самурай?’
Один шанс из десяти? — Нет, из ста шансов один был за нас, когда, чтобы пробиться сквозь бушующие волны в открытый океан, мы огибали последний врезавшийся в море острый зуб утеса. Мы были так близко к нему, что я подумал: ‘Вот сейчас, наши реи заденут за него’, — так близко, что сухарь, брошенный с судна, ударился бы о его железную твердыню, — так близко, что, когда мы нырнули в последний провал между двумя волнами, каждый из нас, я уверен, затаил дыхание, ожидая, что ‘Эльсинора’ сейчас налетит на скалу.
Но мы благополучно вышли на простор. И в тот же миг, как будто разъяренный тем, что мы спаслись, шторм набросился на нас, собрав все свои силы. Мистер Пайк почувствовал приближение чудовищной волны, потому что он бросился к штурвалу, прежде чем она налетела на нас. Я смотрел вперед и видел, как под носом судна поднялась гора воды и обрушилась на него. ‘Эльсинора’ оправилась от удара и вынырнула, залитая водой от борта до борта. Затем порывом ветра подхватило паруса и повалило ее на бок, и половина воды схлынула в море.
Вдоль мостика пронесся несколько раз повторившийся крик:
— Человек за бортом!
Я взглянул на мистера Пайка, который только что передал руль рулевым. Он только тряхнул головой с явной досадой на то, что его отвлекают от дела такими пустяками, затем прошел к углу будки штурвала и стал смотреть на страшный берег с черными утесами, который ему посчастливилось обойти, — холодный, белый снизу берег в сиянии луны.
На корму, пришел мистер Меллэр, и они сошлись на подветренной стороне командной рубки, где стоял и я.
— Всех наверх, мистер Меллэр, и убирайте грот, — сказал старший помощник. — А потом бизань-бом-брамсель.
— Есть, сэр, — отозвался второй помощник.
— А кто упал за борт? — спросил мистер Пайк, когда мистер Меллэр уже уходил.
— Бони. Ну да потеря невелика, — последовал ответ.
И только. Бони исчез навсегда, и все матросы бросились выполнить приказание мистера Меллэра — убирать грот. Но им не пришлось его убирать, ибо в этот момент парус сорвало, и через несколько секунд от него ничего не осталось, кроме коротких, развевающихся лент.
— Бизань-бом-брамсель! — приказал мистер Пайк.
Тут только в первый раз он удостоил заметить меня.
— Начисто слизало парус, — проворчал он. — Ну, да он никогда не действовал как следует. У меня всегда чесались руки поколотить того парусника, который его мастерил.
По дороге вниз я заглянул в командную рубку и понял причину ошибки Самурая, если только он действительно ошибся, чего никто никогда не узнает. Он лежал безжизненно на полу и перекатывался с боку на бок в такт покачиванию ‘Эльсиноры’.

ГЛАВА XXXIX

Так много приходится рассказывать сразу. Прежде всего — о капитане Уэсте. Его смерть была не совсем неожиданной. Маргарэт говорит, что с самого начала плавания и даже раньше она боялась за него. Потому-то она и изменила свои прежние планы и решила ехать с отцом.
Отчего, собственно, он умер — мы не знаем, но все сходимся на предположении, что он умер от сердечного припадка. Но ведь выходил же он на палубу уже после припадка. Или, быть может, за первым припадком, уже после того, как я помог ему войти в рубку, последовал второй, оказавшийся роковым? Но если и так, то все же я никогда не слыхал, чтобы сердечному припадку, за несколько часов до его наступления, предшествовало помрачение ума. Казалось, что у капитана Уэста ум вполне ясен, и он был в здравом уме, когда повернул ‘Эльсинору’ через фордевинд и повел к берегу. Следовательно, он сделал промах. Самурай ошибся, и его сердце убило его, когда он осознал свою ошибку.
Во всяком случае Маргарэт не приходит в голову мысль о возможности ошибки. Она уверена, что это было одним из симптомов приближающейся развязки его болезни. И. разумеется, никто не станет разубеждать ее. Ни мистер Пайк, ни мистер Меллэр, ни я даже между собой не упоминаем о том, что едва не повлекло за собой катастрофы. Мистер Пайк вообще не говорит об этом. И была ли это болезнь сердца? А может быть, что-нибудь другое? Или же к болезни сердца примешалось еще что-нибудь, помутившее его ум перед смертью? Никто не знает, и по крайней мере я лично даже в сокровенных тайниках моей души не позволю себе судить о происшедшем.
К полудню того дня, когда мы выбрались из-под Тьерра-дель-Фуэго, ‘Эльсинора’ качалась в мертвом штиле, качалась до самого вечера в двух десятках миль от земли. Капитана Уэста похоронили в четыре часа, а вечером, как только пробило восемь склянок, мистер Пайк принял командование судном и обратился с несколькими замечаниями к обеим сменам. Замечания были весьма откровенного свойства. Он рубил с плеча, или, как сам он выразился, ‘вколачивал гвозди’.
Между прочим, он сказал матросам, что теперь у них новый начальник и что они должны быть на высоте положения, до какой никогда еще не поднимались. До сих пор они жили на даровых хлебах и бездельничали, но с этого дня начнут работать как следует.
— На этом судне отныне будет так, как было в старину, когда даже в последний день плавания матросы влезали на мачты и спрыгивали так же легко, как и в первый, — ораторствовал он. — И помогай Бог тому, кто откажется прыгать. Вот и все… Смените рулевых и караульного.
И все-таки люди в отчаянном виде. Представить себе не могу, как они будут ‘попрыгивать’. Прошла еще неделя западных штормов, перемежающихся с короткими периодами затишья, что в общей сложности составляет шесть недель близ Горна. Люда совсем ослабели и окончательно упали духом, — даже три висельника. Они так боятся старшего помощника, что, действительно, из последних сил стараются прыгать, когда он их подгоняет, а подгоняет он их все время. Мистер Меллэр только покачивает головой. Вчера он удивил меня, сказав:
— Подождите, пока мы обогнем Горн и попадём в полосу хорошей погоды. Когда они отдохнут, выспятся и пообсохнут, когда заживут их болячки, кости обрастут мясом, и кровь разогреется, — вот тогда они покажут себя. Тогда они не станут терпеть такое обращение. Мистер Пайк не может понять, что времена переменились, что теперь и законы не те и люди стали другими. Он — старый человек, и, поверьте, я не на ветер говорю.
— Вы хотите сказать, что подслушивали разговоры матросов? — дерзко бросил я, возмущенный таким недостойным поведением судового офицера.
Выстрел попал в цель. В одно мгновение тонкая пленка мягкого света слетела с его глаз, и притаившееся в его черепе выслеживающее, страшное существо выглянуло наружу, готовое броситься на меня, а черствая складка рта растянулась в узкую щель и стала еще более жесткой. И в то же время мне померещилась странная картина неистово пульсирующего мозга под тонкой кожей, которою была затянута трещина в черепе под намокшей шапкой. Но он овладел собою: складка рта смягчилась, и глаза опять затянулись пленкой мягкого света.
— Я хотел только сказать, сэр, что я говорю на основании долголетнего опыта, — проговорил он сладко. — Времена переменились. Былые дни понуканья канули в вечность. И я надеюсь, мистер Патгерст, что вы поймете меня и не перетолкуете в дурную сторону того, что я сказал.
Разговор перешел на другие, более спокойные темы, но то, что он не опроверг моего обвинения в подслушивании разговоров матросов, оставалось фактом. И все же (с чем ворчливо соглашался даже сам мистер Пайк) он был хороший моряк и дельный помощник капитана, если не считать его неприличного панибратства с командой, — что даже китайцы — повар и буфетчик — осуждают, как недостойное морского офицера и опасное для судна.
Несмотря на то, что даже такие неунывающие молодцы, как три висельника, вконец истощены работой и лишениями, так что у них не хватает больше духа ни на какие протесты, трое самых слабых обитателей бака не только не умирают, но выглядят не хуже прежнего. Эти трое — Энди Фэй, Муллиган Джэкобс и Чарльз Дэвис. Откуда берется у них эта необъяснимая живучесть? Конечно, Чарльзу Дэвису давно следовало бы быть за бортом с мешком угля в ногах, а Энди Фэй и Муллиган Джэкобс всегда были слизняками, а не людьми. И однако люди гораздо сильнее их очутились за бортом, и сейчас более сильные люди лежат пластом на мокрых койках бака. А эти двое — две еле тлеющие щепки — не гаснут и выстаивают все свои вахты и выбегают на работу при каждом вызове наверх обеих смен.
Такую же живучесть проявляют и наши куры. Без перьев, полузамерзшие, несмотря на керосиновую печку, окатываемые брызгами ледяной воды сквозь брезентовую покрышку, они все-таки живут, — ни одна не издохла. Не действует ли в данном случае естественный подбор? Быть может, эти экземпляры, пережившие все трудности пути от Балтиморы до Горна, отличаются железной выносливостью и могут вынести все, что угодно? Если так, то де-Ври хорошо бы сделал, если бы взял их себе, сохранил и вывел бы от них самую крепкую породу кур на нашей планете. А я после этого решительно отказываюсь признавать старинное выражение ‘куриная душа’. Судя по нашим курам, оно лишено всякого смысла.
Не унывают и занесенные к нам бурей гости — три ‘цыгана с Горна’ с мечтательными топазовыми глазами. Отрезанные от остальной команды по милости ее суеверных страхов, всем чужие за неимением общего языка, они тем не менее работают как исправные матросы и всегда первыми берутся за работу и бросаются навстречу опасности. Они попали в смену мистера Меллэра и держатся особняком от остальной команды. А когда выходит задержка в работе или передышка, когда им ничего не надо делать, они стоят отдельной кучкой, покачиваются в такт движениям судна, и в их белесых топазовых глазах проносятся мечты о той далекой стране, где матери с белесыми топазовыми глазами и песочно-белокурыми волосами производят на свет сыновей и дочерей, которые родятся верными своей расе — с такими же топазовыми глазами и песочно-белокурыми волосами.
Но на что похожа остальная команда! Например, мальтийский кокней. Он слишком интеллигентен, слишком впечатлителен, чтобы безнаказанно переносить такую жизнь. От него осталась одна тень. Щеки ввалились, вокруг глаз появились темные круги, и эти глубоко запавшие, наполовину латинские, наполовину англо-саксонские глаза горят как в лихорадке и красноречиво говорят о страдании.
Том Спинк, здоровый англосакс, хороший моряк, выдержавший все экзамены у мистера Пайка, окончательно упал духом. Он трусит и хнычет. Он до такой степени развинтился, что хотя и исполняет всю свою работу, но нет у него больше ни гордости, ни стыда.
— Никогда больше не пойду в плавание вокруг Горна, сэр, — сказал он мне как-то на днях у штурвала, в ответ на мое пожелание ему доброго утра. — Я уже и раньше давал такой зарок, да потом отступился, ну, а уж теперь не отступлюсь. Никогда больше не пойду в такое плавание. Никогда!
— Отчего же вы раньше зарекались идти? — спросил я.
— Это было четыре года назад, на ‘Нагоме’. Двести тридцать дней шли мы тогда от Ливерпуля до Фриско. Вы только представьте себе это, сэр — двести тридцать дней! Судно было нагружено цементом и креозотом, а креозот весь размок. Мы похоронили капитана как раз против Горна. Съестные припасы все вышли. Большинство людей умирало от цинги. Во Фриско всех нас сдали в больницу. Это был сущий ад, сэр, и продолжалось это двести тридцать дней.
— Однако вы опять записались в плавание вокруг Горна, — засмеялся я.
А сегодня утром он сделал мне такое признание:
— Лучше бы черт унес плотника, сэр, вместо Бони.
В ту минуту я не догадался, что он хочет этим сказать, но потом припомнил эти слова. Плотник был финн, колдун, умевший заговаривать погоду, злобствующий на горемычных матросов и всегда готовый накликать беду на их головы.
Я позволю себе откровенно сознаться, что мне до тошноты надоел этот нескончаемый Великий Западный Ветер. И не мы одни боремся с ним в этом унылом океане. Не проходит дня, чтобы, как только расступится серая мгла или прекратится снежный вихрь, не оказалось в виду одного или нескольких судов, лежащих, как и мы, в дрейфе и прилагающих тщетные старания держаться западного направления. А иногда, когда поднимается серая завеса тумана, мы видим счастливое судно, идущее на восток попутным ветром и отмахивающее милю за милей. Вчера я видел, как мистер Пайк с ненавистью грозил кулаком такому судну, нахально промелькнувшему мимо нас на расстоянии какой-нибудь четверти мили.
А ведь люди ‘попрыгивают’! Мистер Пайк погоняет их своими страшными кулачищами, как об этом свидетельствуют их физиономии. Они так ослабели, и он нагнал на них такой страх, что мог бы один, я уверен, перепороть всю смену. Я не мог не заметить, что мистер Меллэр не принимает никакого участия в таком способе понуканья. А между тем я знаю, что он завзятый истязатель людей, и это не претило ему в начале нашего плавания. Но теперь он, видимо, желает сохранить добрые отношения с командой. Хотел бы я знать, что думает об этом мистер Пайк. Не может же он не видеть того, что происходит. Но мне слишком хорошо известно, что было бы, если бы я поднял этот вопрос. Он обругал бы меня скверными словами и дня три ходил бы мрачным, как туча. А нам с Маргарэт достаточно грустно и достаточно скучно за обеденным столом и без таких неприятностей, как неудовольствие старшего помощника.

ГЛАВА XL

Грубые суеверия моряков продолжают заявлять о себе. Наши дураки раз и навсегда решили, что финны — колдуны и что финн приносит несчастье судну. Мы находимся к западу от скал Диэго Рамирец и идем на запад со скоростью двенадцати узлов в час, подгоняемые дующим нам в спину восточным ветром. А плотник исчез. Его исчезновение совпало с переменой ветра.
Вчера утром, когда Вада помогал мне одеваться, меня поразило торжественное выражение его лица. И, сообщая мне свежую новость, он с похоронным видом качал головой. Плотник исчез. Обыскали сверху донизу все судно, но его нигде не нашли.
— А что думают об этом буфетчик, Луи и Ятсуда? — спросил я.
— Его убили матросы — это верно, — был ответ. — Дурное судно. Дурные люди. Все равно что свиньи. Все равно что собаки. Им нипочем убить человека. Скоро всех перебьют — вот увидите.
Старик буфетчик, возившийся в своей кладовой, злобно оскалил зубы, когда я заговорил с ним об этом.
— Они надо мной, издеваются, — сказал он. — Ну, да я им это припомню. Пусть они меня убьют, но и я кое-кого укокошу.
Он откинул полу своей куртки, и я увидел у левого его бока нож в парусиновых ножнах, прилаженный таким образом, чтобы рукоятка всегда была под рукой. Это был тяжелый нож-секач, какой употребляют мясники для рубки мяса. Он вынул его из ножен (нож оказался около двух футов длиной) и, чтобы показать мне, как он остер, несколько раз провел им по листу газеты, превратив его в лохмотья.
— Ха-ха! — засмеялся он сардоническим смехом. — Так я косоглазый черт, китайская харя, обезьяна, нестоящий человек?.. Хорошо же, я им покажу, как издеваться надо мной.
Но до сих пор нет никаких доказательств наличности преступления. Никто не знает, куда исчез плотник. Ночь была тихая, снежная. Палубу не заливало волнами. Наверно, этот неуклюжий, косолапый детина упал за борт и утонул. Но вот вопрос: сам ли он упал за борт, или его сбросили?
В восемь часов мистер Пайк приступил к допросу команды. Он стоял, опершись на перила, у края кормы, и смотрел вниз на матросов, собравшихся на главной палубе под ним.
Он допрашивал их поочередно одного за другим, и все повторяли одно и то же. Они не больше его самого знают об этом деле — так, по крайней мере, они говорили.
— Я так и жду, что вы взвалите на меня, будто я собственноручно спустил за борт этого верзилу, — проворчал Муллиган Джэкобс, когда до него дошла очередь отвечать. — Я, может быть, и спустил бы его, будь я здоровый, как бык.
У старшего помощника потемнело лицо, но он не ответил на дерзость и перешел к Джону Хаки, бродяге из Сан-Франциско.
Никогда мне не забыть этой сцены — гигант начальник на возвышении, и под ним куча подвластных ему людей, упорно молчащих с угрюмыми лицами. Мягкий снег падает на палубу, ‘Эльсинора’ с глухим рокотом парусов спокойно покачивается на отлогих волнах океана, нежно лижущих отверстия шпигатов, и люди в теплых перчатках, в высоких сапогах, обернутых рогожей, с больными, изможденными лицами, покачиваются в такт дыхания моря. Покачиваются и три мечтателя с топазовыми глазами и грезят наяву, не любопытствуя, о чем идет речь, не принимая никакого участия в происходящем.
И тут-то началось: восточный ветер давал знать о своем приближении слабым намеком. Мистер Пайк заметил это первым. Я видел, как он выпрямился и подставил щеку чуть заметному дуновению ветра.
Тогда уже и я почувствовал его. Мистер Пайк выждал минуту, чтобы окончательно удостовериться, что он не ошибся, потом, позабыв об утонувшем плотнике, бросился к штурвалу, и посыпались приказания рулевым и команде. И люди ‘запрыгали’ и полезли на мачты, хотя при их слабости это было очень трудным делом. Снимали реванты с бом-брамселей, поднимали реи и натягивали шкоты, наверху распустили трюмселя.
И пока шла эта работа, ‘Эльсинора’, с повернутым к западу носом, начала заметно подвигаться вперед под первым попутным ветром за целых полтора месяца.
Мало-помалу тянувший с востока чуть слышный ветерок перешел в ровный, но не сильный ветер, а снег продолжал падать мягкими хлопьями. Барометр, опустившийся до 28,80, продолжал опускаться, и ветер все крепчал. Том Спинк, проходя мимо меня на корму, на подмогу к людям, поднимавшим реи, бросил на меня торжествующий взгляд. Морская примета оправдывалась, события доказали, что она верна. С исчезновением плотника пришел попутный ветер: ясное дело, что этот колдун унес с собой свой мешок с заговоренными ветрами.
Мистер Пайк расхаживал по корме, потирая руки (он был так счастлив, что даже позабыл надеть перчатки), улыбаясь своим мыслям, посмеиваясь и бросая восхищенные взгляды то на туго надутые паруса, то в снежную мглу, откуда дул попутный ветер. Он даже остановился на минуту возле меня, чтобы поболтать о французских ресторанах в Сан-Франциско и рассказать мне, как там чудесно научились калифорнийскому способу жарить диких уток.
— Их на большом огне надо жарить — это главное… И подавать с пылу горячими, — вспомнил он. — И на огне держать не больше шестнадцати минут, лучше даже — четырнадцать.
Около полудня снег перестал идти, и мы подвигались при легком ровном ветре. К трем часам ветер перешел в шторм, крепчавший с каждой минутой, и мы неслись по взбесившемуся океану, гнавшему волны с востока против встречного западного течения и поднимавшему целые горы воды. А бедный наивный верзила плотник-финн плыл где-то там, за кормой, в ледяной воде, и, может быть, еще заживо достался на съедение рыбам и птицам.
‘Держите на запад’. И мы рвались на запад, пересекая сходящиеся меридианы около южного полюса, где одна миля считается за две. И мистер Пайк, глядя на гнущиеся от ветра верхние реи, клялся, что они снесут не такие паруса, и что он ни на дюйм не убавит ни одного паруса. Он сделал больше. Он приказал поднять самый большой из парусов и громогласно предлагал и сатане и Богу попробовать сорвать его.
Он не мог себя заставить сойти вниз. В счастливых случаях попутного ветра он считал нужным выстаивать все вахты, и теперь без устали шагал по корме молодым, бодрым шагом, совсем не волоча ног. Он, Маргарэт и я были в командной рубке, когда, взглянув на барометр, упавший до 28,55 и продолжавший падать, он даже вскрикнул от восторга. А потом, когда мы трое были на корме, ‘Эльсинора’ обогнала маленькое парусное судно, лежавшее в дрейфе под одними верхними парусами. Мы проходили совсем близко от него, и мистер Пайк вскочил на перила и, держась одной рукой за ванты, принялся отплясывать какой-то дикий танец, торжествуя нашу победу, а свободной рукой махал каким-то желтокожим фигурам, стоявшим на корме этого суденышка, и весело выкрикивал по их адресу всякие обидные слова.
Мы продолжали мчаться среди непроглядной ночной темноты. Матросы явно трусили. Мне хотелось спросить Тома Спинка, как он думает, не развязал ли колдун-плотник своего мешка с ветрами и не напустил ли всех их на нас. Но я тщетно искал Тома Спинка: он не выходил ни на одну из двух ночных вахт. Буфетчик, я заметил, был тоже очень встревожен, — в первый раз за все плавание.
— Много парусов, слишком много, — сказал он мне, качая головой со зловещим видом. — Все полетим в тартарары. Слишком скорый ход — конец ходу. Всему конец — увидите.
— Убрать паруса? Как же! Не на таковского напали. В кои-то веки дождались хорошего ветра — и упустить его! — кричал мне в ухо мистер Пайк, стоя возле меня.
Стоять можно было, только крепко уцепившись за перила, чтобы не сломать себе шеи или не очутиться за бортом.
Славная была ночь, но и жуткая. Спать было немыслимо, по крайней мере для меня. Негде было даже погреться. В большой печке кают-компании что-то испортилось, — вероятно, благодаря нашему сумасшедшему ходу, — так что пришлось погасить огонь. Таким образом мы испытали на себе прелести жизни на баке, хотя мы были все-таки в лучших условиях: у нас было сухо, нас не заливало водой. В наших каютах горели керосиновые печки, но моя так коптила, что я погасил ее, предпочитая зябнуть.
Идти под всеми парусами на лодке в закрытой бухте — большое удовольствие для человека, любящего сильные ощущения. Но идти под всеми парусами на большом судне в открытом море, огибая мыс Горн, — невероятно жутко. Течение с запада, поднятое Великим Западным Ветром, столкнувшись со шквалом, налетевшим с востока, развело такое страшное волнение, о каком я до тех пор и понятия не имел. У штурвала работало два человека, сменяясь каждые полчаса, и, несмотря на холод, они обливались потом задолго до того, как приходила их смена.
Мистер Пайк — человек какой-то другой, древней породы: его выносливость положительно сверхъестественна. Он выстаивает вахту за вахтой, не сходя с кормы.
— Я и не мечтал о таком счастье, — сказал он мне сегодня в полночь, когда на нас налетал шквал за шквалом и я со страхом прислушивался, ожидая, что вот-вот наши легкие верхние реи сломаются и упадут на палубу. — Я думал, уж никогда больше мне не придется поплавать в свое удовольствие, нестись по волнам так, чтобы дух захватывало. И вот дождался, дождался! О Господи, Господи! Помню, шел я третьим помощником на маленьком суденышке ‘Вампир’. Вас тогда еще и на свете не было. Пятьдесят шесть человек команды при мачтах, и даже самый завалящий между ними матрос — хороший морж. Восемь человек одних только юнг, два боцмана, и боцманы настоящие. Были и парусники, и плотники, и буфетчики, и даже пассажиры торчали на юте. Нас, помощников, трое, да капитан Броун, ‘Маленькое Чудо Природы’, как мы его называли. В нем не было и ста фунтов весу, а как он умел погонять! Он держал в руках нас, троих помощников, а мы… У него-то мы и научились погонять людей… Плавание так и началось с потасовок. В первый же час, когда понадобилось ставить людей на работу, мы ободрали всё суставы на пальцах. У меня следы до сих пор остались. Пришлось перерыть у матросов все их укладки, все мешки. Отобрали и выбросили за борт все бутылки с водкой, кистени, кривые ножи и ружья. А когда распределяли матросов по сменам, каждый должен был положить свой нож на крышку люка, и плотник обрубал топором кончик лезвия… ‘Вампир’ был маленьким судном, всего в восемьсот тонн. Оно могло бы свободно поместиться на палубе ‘Эльсиноры’. Но то было судно, настоящее судно, да и времена были другие, когда на судах плавали настоящие моряки…
Маргарэт не беспокоит скорость нашего хода, если не считать того, что она не может спать, но мистер Меллэр имеет на этот счет некоторые опасения.
— У мистера Пайка есть свои пунктики, — говорил он мне по секрету. — Нельзя так гнать грузовое судно. Это не яхта с балластом. Груз угля в пять тысяч тонн — не шутка. Мне случалось ходить на судах, которые неслись с такой же скоростью, но то были легкие парусные суда. Наши мачты не выдержат. Скажу вам откровенно, мистер Патгерст: поднять самый большой парус на грузовом тяжелом судне в такой шторм — преступление, убийство. Это и вы поймете, сэр, хоть вы и не моряк. Это — задний, добавочный парус. И если случится, что хоть на две секунды судно выйдет из повиновения рулю и выйдет из ветра, то…
— То что? — спросил или, вернее, прокричал я, так как рев ветра заглушал голоса, и, разговаривая, приходилось кричать собеседнику в самое ухо.
Он пожал плечами и без слов, но всем лицом своим сказал так ясно, что нельзя было ошибиться, — ‘конец’.
В восемь часов утра мы с Маргарэт с великими усилиями пробрались на ют.
Неукротимый, железный старик был все еще там. Всю ночь он не сходил вниз. Глаза его сияли, и по всем признакам он чувствовал себя на седьмом небе. Он потирал руки, смеялся и, поздоровавшись с нами, отдался воспоминаниям.
— В пятьдесят первом году, мисс Уэст, ‘Летучее Облако’ в двадцать четыре часа прошло триста семьдесят четыре мили под всеми парусами. Вот была гонка, я вам доложу! В тот день мы побили рекорд, заткнули за пояс все парусные суда и все пароходы.
— А какая наша средняя скорость, мистер Пайк? — спросила Маргарэт, гладя на главную палубу и следя за тем, как судно то одним, то другим бортом погружалось в море и, черпая воду, едва успевало выбрасывать ее обратно, чтобы тотчас же черпать опять.
— Тринадцать узлов, считая с пяти часов вечера вчерашнего дня, а в разгар шторма до шестнадцати, — ответил он с восторгом. — Недурной ход для ‘Эльсиноры’, а?
— Если бы я была капитаном, я убрала бы большой парус, — позволила себе заметить Маргарэт.
— И я убрал бы, мисс Уэст, если бы мы целых шесть недель не потеряли около Горна, — сказал он,
Она пробежала глазами по всем мачтам, до деревянных бом-брамселей, гнувшихся под порывами ветра, точно лук в руках невидимого стрелка.
— Замечательно крепкое дерево, — проговорила она.
— Это вы верно сказали, мисс Уэст, — согласился он. — Я и сам не думал, что оно выдержит. Но вы взгляните наверх. Взгляните: гнутся, а стоят.
Для команды не варили завтрака. Кухню три раза заливало водой, и люди в мокром помещении бака должны были довольствоваться сухарями и холодной соленой кониной. Для нас, обитателей юта, буфетчик ухитрился сварить кофе на керосинке, но два раза при этом обварил себе руки.
В полдень мы увидели впереди небольшое судно, шедшее в том же направлении, что и мы. Под марселями и с одним брамселем.
— Противно смотреть, как тащится этот шкипер, — фыркнул мистер Пайк. — Видно, совсем Бога забыл. Да не мешало бы ему помнить и о владельцах судна, и о пайщиках, и о министерстве торговли.
Мы мчались так стремительно, что в несколько минут догнали и обогнали незнакомое судно. Мистер Пайк вел себя как вырвавшийся из школы мальчишка. Он изменил наш курс, так что мы прошли мимо этого судна в расстоянии каких-нибудь ста ярдов. Око шло хорошим ходом, но такова была наша скорость, что оно казалось стоящим на месте. Мистер Пайк вскочил на перила и начал издеваться над стоявшими на корме судна людьми, махая им концом веревки в знак того, что он предлагает взять их на буксир.
Маргарэт исподтишка указала мне кивком головы на гнущиеся брам-стеньги, но мистер Пайк поймал ее на месте преступления и закричал:
— Не бойтесь: чего она не снесет, то на себе потащит.
Час спустя я поймал Тома Спинка, только что сменившегося у штурвала и совсем ослабевшего от усталости, и спросил его:
— Ну, как вы теперь полагаете насчет плотника и его мешка с заговоренными ветрами?
— Должно быть, сэр, он и помощника заговорил, разрази меня Бог! — был ответ.
К пяти часам пополудни мы прошли триста четырнадцать миль, считая от пяти вечера вчерашнего дня, то есть, другими словами, в течение двадцати четырех часов непрерывно скорость нашего хода на две мили превышала среднюю скорость в тринадцать узлов.
— Скажу вам о капитане Броуне с ‘Вампира’, — говорил мне, улыбаясь, мистер Пайк, потому что наш стремительный ход привел его в хорошее расположение духа. — Капитан Броун никогда не убирал парусов до самой последней минуты, словно ждал, чтоб их сорвало ветром и чтобы они свалились ему на голову. А когда шторм задувал во всю мочь, и мы рисковали потерять половину нашей оснастки, он преспокойно уходил вздремнуть и говорил нам: ‘Позовите меня, если судно замедлит ход’. Никогда не забыть мне той ночи, когда я разбудил его, чтобы сказать, что у нас на палубе все поплыло и что разбило в щепки и снесло две шлюпки. Он открыл глаза, посмотрел на меня и говорит: ‘Хорошо, мистер Пайк, вы сами там присмотрите’, — и повернулся на другой бок. ‘Ах, да, еще вот что, мистер Пайк…’ — ‘Слушаю, сэр’, — говорю. — ‘Если увидите, что брашпиль отказывается служить, разбудите меня’. Только всего и сказал — этими самыми словами, а через минуту, будь я проклят, он уже храпел.
Сейчас полночь, и, укрепившись на койке, я сижу, так как спать не могу, пишу эти строки, и карандаш прыгает у меня в руке. Больше, даю себе слово, не буду писать, пока этот адский ветер не стихнет или не умчит нас в царство теней.

ГЛАВА XLI

Прошло несколько дней, и я изменил своему слову: вот я опять пишу, а ‘Эльсинора’ продолжает нестись по великолепному, бурному, сердитому морю. Но у меня были причины нарушить данное слово. Их две. Первая причина та, что сегодня утром мы видели настоящий рассвет. Сквозь серую мглу неба на горизонте проглянула голубая полоска, и облака окрасились розовым отблеском солнца.
Вторая, главная причина та, что мы обогнули мыс Горн. Теперь мы в Тихом океане, к северу от пятидесятой параллели, на 80®49′ долготы. Мыс Пиллр и Магелланов пролив остались уже за нами, к юго-востоку от нас, и мы держим курс на северо-запад. Мы обогнули мыс Горн. Только тот, кто пробивался мимо него с востока на запад, может вполне оценить глубокое значение этого факта. Теперь пусть сорвутся с цепи хоть все ветры всех четырех стран света, — уже ничто не остановит нас. Еще ни одного судна, перевалившего пятидесятую параллель с юга на север, не относило назад. Отныне и впредь нам предстоит покойное плавание, и Ситтль начинает казаться совсем близким.
Все население ‘Эльсиноры’ воспрянуло духом, — все, кроме Маргарэт. Она, правда, спокойна, но немного грустна, хоть и не в ее натуре слишком поддаваться горю. Ее здоровая, жизнерадостная философия всегда видит Бога в небесах. Я лучше охарактеризую ее настроение, если скажу, что она стала как-то мягче, нежнее и как будто покорилась судьбе. Я заметил, что она очень дорожит всяким знаком внимания, всяким проявлением нежности с моей стороны. Она, в конце концов, настоящая женщина. Она нуждается в поддержке мужчины, и я льщу себя приятной уверенностью, что я стал в десять раз более сильным мужчиной, чем был в начале нашего плавания. И это потому, что я стал в тысячу раз человечнее с тех пор, как послал ко всем чертям книги и начал наслаждаться сознанием своей мужественности, как человек, который любит женщину и любим ею.
Но возвращаюсь к населению ‘Эльсиноры’. Законченный обход Горна, улучшение погоды, которая с каждым днем становится все лучше и лучше, облегчение тяжелых условий жизни, более легкая работа и избавление от опасностей, а также близкая перспектива тропического тепла и мягкого воздуха юго-восточных пассатов — все это способствует подъему духа нашей команды. Температура воздуха настолько поднялась, что люди начали уже снимать лишнюю одежду и перестали обматывать рогожей свои высокие сапоги. Вчера вечером во вторую вахту я слышал даже, как кто-то из них пел.
Буфетчик расстался со своим, огромным секачом и до того повеселел, что иногда поднимает возню с Поссумом (правда, очень скромную). Вада уже не ходит больше с торжественно вытянутой физиономией, а оксфордское произношение повара Луи сделалось еще сладкозвучнее. Муллиган Джэкобс и Энди Фэй остались теми же ядовитыми скорпионами, какими и были. Трое висельников со своей шайкой опять воцарились на баке и держат в ежовых рукавицах остальных мягкотелых слизняков. Чарльз Дэвис решительно отказывается умирать, и то, что все эти долгие недели, пока мы огибали Горн, он прожил в своей сырой, насквозь промерзшей, железной каморке и не умер, поражает даже мистера Пайка, которому в точности известно, что может и чего не может вынести человек.
Воображаю, как восхищался бы мистером Пайком Ницше с его вечным припевом: ‘Будь тверд! Будь тверд!’
У Ларри вырвали зуб. Он несколько дней промучился зубной болью и наконец пришел к мистеру Пайку просить, чтобы тот ему помог. Мистер Пайк не пожелал ‘пачкаться’ с ‘новоизобретенными’ щипцами из судовой аптечки. Он действовал по старинке, при помощи гвоздя и молотка. Я присутствовал при этой операции и могу засвидетельствовать, что она удалась. Одним ударом молотка был вышиблен зуб, а Ларри запрыгал по каюте, схватившись за челюсть. Как это ни удивительно, но челюсть осталась цела. Впрочем, мистер Пайк заверил, что он вырвал этим способом до сотни зубов и ни разу не сломал челюсти пациенту. И еще он рассказал, что когда-то он плавал с одним шкипером, который брился каждое воскресенье без всякой бритвы и вообще не прикасаясь к лицу никаким острым инструментом. Для этой цели, по словам мистера Пайка, он употреблял зажженную свечу и мокрое полотенце. Вот еще один кандидат в число тех ‘твердых’ людей, которых воспевает Ницше.
А мистер Пайк теперь самый жизнерадостный, самый обходительный человек на борту. Гонка, которую он задал ‘Эльсиноре’, была для него жизненным эликсиром. Он потирает руки и хихикает, как только вспомнит о ней.
— А что — ведь я показал им хороший образчик того, как плавали в старину, — сказал он, говоря со мной о команде. — Они не скоро забудут этот урок, по крайней мере те из них, кто не окажется за бортом с мешком угля в ногах, прежде чем мы придем в порт.
— Что вы хотите этим сказать? Неужели вы ожидаете, что у нас будут еще похороны? — спросил я его.
Он круто повернулся ко мне и с минуту смотрел мне прямо в глаза.
— Да настоящий ад у нас еще и не начинался, — буркнул он и, отвернувшись, отошел от меня.
Приняв командование судном, он все-таки продолжает отбывать свои вахты, чередуясь с мистером Меллэром. Он твёрдо убежден, что на баке нет никого, кто мог бы заменить второго помощника. И жить он остался в прежнем своем помещении. Быть может, он поступил так из чувства деликатности по отношению к Маргарэт, потому что, как я узнал, вообще у моряков принято за правило, что в случае смерти капитана старший помощник занимает его каюту. И мистер Меллэр продолжает обедать в большой задней каюте, только теперь, со дня исчезновения плотника, он обедает один, а спит по-прежнему в средней рубке вместе с Нанси.

ГЛАВА XLII

Мистер Меллэр был прав. Матросы отказались терпеть понуканье, как только ‘Эльсинора’ вступила в широты хорошей погоды. И мистер Пайк был прав. Настоящий ад у нас еще не начинался. Но теперь он начался, и люди оказались за бортом даже без утешения иметь мешок угля в ногах. А между тем не они вызвали взрыв, хоть он и назрел. Взрыв вызвал мистер Меллэр. Или, пожалуй, вернее — Дитман Олансен, косоглазый норвежец. А может быть, даже не он, а Поссум. Во всяком случае все вышеупомянутые, включая и Поссума, сыграли в этом происшествии свою роль.
Начну по порядку. Прошло две недели с тех пор, как мы пересекли пятидесятую параллель, и теперь мы находимся на тридцать седьмой — на одинаковой широте с Сан-Франциско, или точнее будет сказать, что мы теперь настолько же южнее экватора, насколько Сан-Франциско севернее его. Вся каша заварилась вчера утром в десятом часу, и с Поссума началась цепь событий, закончившихся открытым мятежом. Была вахта мистера Меллэра, и он стоял на мостике у самой бизань-мачты, отдавая приказания Сендри Байерсу, который вместе с Артуром Диконом и мальтийским кокнеем крепили паруса наверху.
Постараюсь нарисовать картину создавшегося положения во всем ее комизме. Мистер Пайк, с термометром в руке, возвращался по мостику из трюма, где он измерял температуру угля. Дитман Олансен в это время взбирался на крюйс-марс со свернутым тросом на плече. Для какой-то надобности к концу этого троса был подвязан блок фунтов в десять весом. Поссум, бегавший на свободе, вертелся на крыше средней рубки у курятника, а куры, с еще не отросшими перьями, но презадорные, наслаждались теплой погодой, поклевывая зерна и отруби, которые буфетчик только что насыпал им в корыто. Брезентовая покрышка курятника уже несколько дней была снята.
Теперь слушайте внимательно. Картина такая: я стою у края кормы, опершись на перила, и смотрю, как Дитман Олансен раскачивается под крюйс-марсом со своей громоздкой ношей. Мистер Пайк, проходя на корму, только что поравнялся с мистером Меллэром. Поссум, из-за бурной погоды и брезентовой покрышки не видавший кур все шесть недель, пока мы огибали Горн, возобновляет свое знакомство с ними, обнюхивая их и тычась мордой, и получает по носу удар достаточно острого куриного клюва, а чуткий нос Поссума очень чувствителен к боли.
Подумав, я, пожалуй, готов сказать, что мятеж начался из-за той курицы, которая клюнула Поссума. Люди, раздраженные понуканьем мистера Пайка, ждали только повода для взрыва, а Поссум и курица доставили им этот повод.
Поссум отскочил от курятника и, в справедливом негодовании, поднял отчаянный визг. Это привлекло внимание Дитмана Олансена. Он вытянул шею, чтобы посмотреть, в чем дело, и, сделав неловкое движение, упустил блок. Блок полетел вниз, стащив за собой с его плеча несколько кругов развернувшегося каната. Оба помощника успели отскочить. Блок упал возле мистера Меллэра, не задев его, но канат, развертываясь на лету, как черная змея, сорвал с него фуражку.
Мистер Пайк, закинув голову, уже открыл было рот, чтобы обругать Олансена, как вдруг взгляд его упал на страшный шрам на голове мистера Меллэра. Этот шрам был теперь у всех перед глазами, так что каждый имел возможность прочесть его историю, но прочесть ее могли только глаза мистера Пайка и мои. Редкие волосы нисколько не скрывали зияющего рубца. Он прикрыт был более густой бахромой волос лишь над ушами, а посередине был весь на виду.
Поток ругательств, предназначавшихся Дитману Олансену, застрял в горле у мистера Пайка. Он буквально окаменел. Он мог только смотреть на страшный шрам, выглядывавший из-под седеющих редких волос, — ни на что другое он не был способен в этот момент. Он был как во сне, его огромные руки непроизвольно сжимались в кулаки, и, не отводя глаз, как зачарованный, он смотрел на безошибочную примету, по которой, как он говорил, он всегда узнал бы убийцу капитана Соммерса. И тут я вспомнил, как он клялся, что когда-нибудь запустит пальцы в эту примету.
Все еще как во сне, вытянув вперед правую руку с загнутыми, как когти ястреба, пальцами, он подкрадывался ко второму помощнику с явным намерением вонзить пальцы в страшный шрам на голове и прекратить жизнь мозга, пульсировавшего под тонкой пленкой кожи.
Второй помощник пятился назад вдоль мостика. Наконец мистер Пайк, по-видимому, пришел в себя. Его вытянутая рука опустилась, и он остановился.
— Я знаю, кто вы, — проговорил он каким-то странным, не своим голосом, срывавшимся от гнева. — Восемнадцать лет назад вы служили на ‘Кире Томпсоне’, потерпевшем крушение у Ла-Платы. У вас сломало мачты, и судно затонуло. Вы попали на единственную лодку, которая спаслась. А одиннадцать лет назад в Сан-Франциско капитан Соммерс был убит на ‘Язоне Гаррисоне’ своим вторым помощником — тем самым, который спасся с ‘Кира Томпсона’. У этого человека есть особая примета: глубокий шрам на голове. Когда-то раньше судовой повар рассек ему череп кухонным ножом. У вас рассечен череп. Этого второго помощника звали Сидней Вальгтэм, и если вы не Сидней Вальгтэм, то…
Тут мистер Меллэр, или, вернее, Сидней Вальгтэм, сделал то, что мог сделать только моряк. Ухватившись за снасти, натянутые вдоль бизань-мачты, он перескочил перила мостика и легким движением стал на ноги на крышку люка номер третий. Но он не остановился. Пробежав по люку, он юркнул в дверь своей каюты в средней рубке.
Как это ни странно, но мистер Пайк не бросился вслед за ним. Должно быть, его приковала к месту сила его гнева. Еще с минуту он простоял как лунатик, потом протер глаза тыльной стороной руки и, по-видимому, очнулся.
Но мистер Меллэр побежал в свою каюту не затем, чтобы спрятаться. Спустя минуту он выбежал со Смитом-и-Вессоном 32-го калибра в руке и тотчас же начал стрелять.
Мистер Пайк, я заметил, колебался между двумя побуждениями — перескочить через перила мостика и броситься на стрелявшего в него человека или отступить. Он отступил. И вот в тот момент, когда он бежал к корме по узкому мостику, вспыхнул мятеж. Артур Дикон перегнулся с крюйс-марса и запустил в бегущего железной свайкой. Она упала в двадцати шагах от мистера Пайка, чуть не задев Поссума, который, испугавшись стрельбы, дико метался по мостику и визжал. Свайка своим острым концом вонзилась в деревянную настилку мостика с такой силой, что еще долго вибрировала после того, как воткнулась.
Должен сознаться, что я не заметил и десятой части того, что произошло в следующие несколько минут. Потом уже, сопоставив тогдашние свои впечатления, я убедился, что многое пропустил. Я знаю, что люди, работавшие на крюйс-марсе, спустились на палубу, но я не видел, как они спускались. Я знаю, что второй помощник выпустил все заряды из своего револьвера, но я слышал не все выстрелы. Я знаю, что Ларс Якобсен оросил штурвал и на своей дважды сломанной и не совсем еще сросшейся ноге проковылял по корме к трапу, спустился на палубу и скрылся на баке. Знаю, что так оно должно было быть и что я должен был это видеть, но у меня не осталось впечатления, что я действительно это видел.
Я слышал топот ног людей, бежавших по палубе с бака. Я видел, как мистер Пайк спрятался за стальной мачтой, как мистер Меллэр бросился к левому борту и вскочил на люк номер третий, чтобы оттуда выпустить свой последний заряд, и как мистер Пайк отскочил вправо за угол командной рубки и, обежав ее кругом, сбежал по трапу вниз через кормовой люк. Слышал я и звук последнего, не попавшего выстрела и свист пули, отлетевшей рикошетом от стальной стены рубки.
Я был, так заинтересован всем происходящим, что не двигался с места. Мне хотелось все видеть. От недостатка ли мужества или от непривычки к активному участию в такого рода сценах, но только я ничего не предпринимал и продолжал стоять у края кормы и смотреть. Я был совершенно один в ту минуту, когда мятежники под предводительством второго помощника и трех висельников ворвались на корму. Я видел, как они взбегали по трапу, но мне и в голову не пришло оказать им сопротивление. И это было счастье для меня, ибо я все равно не смог бы их удержать и несомненно был бы убит.
Я был один на корме, и люди растерялись, не видя врагов. Берт Райн, пробегая мимо меня, приостановился, как будто с намерением пырнуть меня отточенным складным ножом, который он держал в правой руке, но тотчас же раздумал (я, уверен, что верно проследил ход его мыслей) и, придя к нелестному для меня выводу, что о таких, как я, не стоит и рук марать, пробежал дальше.
Вообще меня поразило отсутствие какого бы то ни было определенного плана в их действиях. Мятеж вспыхнул так внезапно и неорганизованно, что сами мятежники растерялись и действовали наобум. Так, например, за все время с того дня, как мы вышли из Балтиморы, ни днем ни ночью не было такого момента, чтобы у штурвала не стоял рулевой. И все матросы так к этому привыкли, что замерли от ужаса при виде брошенного руля. Затем Берт Райн что-то быстро сказал итальянцу Гвидо Бомбини, и тот побежал к штурвалу, обогнув рулевую будку. Было ясно, что за будкой никого нет.
И опять я должен сознаться, что в этом быстром ходе событий я заметил лишь очень немногое. Я сознавал, что по трапу на корму взбираются все новые и новые люди, но я их не видел. Я следил за кровожадной группой у штурвала и заметил самое главное, а именно, что не второй помощник, а Берт Райн отдавал приказания, и что все повиновались ему.
Он сделал знак еврею Исааку Шанцу (тому, которого еще в начале плавания ранил О’Сюлливан), и Шанц повел людей к той двери командной рубки, которая выходила на правый борт. Все это длилось не больше секунды, а тем временем Берт Райн стоял на карауле у открытого кормового люка, который вел в лазарет.
Исаак Шанц распахнул открывавшуюся наружу дверь командной рубки. События следовали одно за другим с молниеносной быстротой. Как только железная дверь рубки распахнулась, оттуда сверкнул огромный двухфутовый нож в сморщенной желтой руке и быстро опустился на еврея. Едва не задев головы и шеи, он ударил его в левое плечо.
Все невольно попятились перед таким сюрпризом, а Шанц отскочил к борту, зажимая рану правой рукой, и я видел, что у него из-под пальцев течет темная кровь. Берт Райн бросил свои наблюдения над люком и вместе со вторым помощником, не выпускавшим из руки своего разряженного Смита-и-Вессона, вмешался в толпу, собравшуюся у командной рубки.
О мудрый, предусмотрительный старый китаец буфетчик! Он не показывался. Тяжелая дверь качалась взад и вперед в такт качке ‘Эльсиноры’, и никто не догадывался, что там, за дверью прячется буфетчик со своим огромным, готовым для удара секачом. А пока все колебались, глядя в отверстие то открывавшейся, то закрывавшейся двери, из кормового люка, помещавшегося между командной рубкой и штурвалом, началась стрельба. Стрелял мистер Пайк из своего автоматического кольта.
Стрелял не он один. Я слышал много выстрелов, но кто еще стрелял — не знаю. Все перепуталось, все смешалось, и сквозь общий гвалт и разноголосые крики до меня доносились громкие выстрелы из кольта.
Я видел, как итальянец Мике Циприани схватился за живот и медленно опустился на палубу. А Коротышка, японец-полукровок, который и всегда ломался как клоун, а теперь приплясывал и гримасничал в стороне от общей свалки, с истерическим хихиканьем пустился наутек и, пробежав корму, кубарем скатился с трапа. Никогда еще не доводилось мне видеть такой поразительной иллюстрации психологии толпы. Коротышка, наименее стойкий из всей этой толпы, именно благодаря своей неустойчивости ускорил отступление, к которому присоединилась вся толпа. Как только, не выдержав, он отступил перед упорной стрельбой автоматического пистолета в руке старшего помощника, все остальные потянулись за ним. Самый легковесный из всех перевесил чашку весов.
Шанц, истекая кровью, был одним из первых, бросившихся по следам Коротышки. Нози Мерфи — я видел — прежде чем побежать, бросил ножом в старшего помощника. Нож отлетел в сторону, с металлическим звоном ударившись об одну из медных спиц штурвала, и упал на палубу. Второй помощник с разряженным револьвером и Берт Райн со своим складным ножом пробежали мимо меня.
Мистер Пайк вышел из люка и случайным выстрелом уложил на месте Билля Квигли, одного из ‘каменщиков’, упавшего у моих ног. Последним уходил с кормы мальтийский кокней. На верхней ступеньке трапа он остановился и оглянулся на мистера Пайка. Взяв свой пистолет в обе руки, тот стал прицеливаться в него. Тогда мальтийский кокней пренебрег трапом и спрыгнул с кормы прямо на палубу. Но кольт только щелкнул: та пуля, которая уложила Билля Квигли, оказалась последней.
Итак, корма осталась за нами.
События продолжали разыгрываться так быстро, что я опять многое прозевал. Я видел, как буфетчик, с воинственным видом, держа наготове свой длинный секач, выполз из командной рубки. За ним вышла Маргарэт, а за ней появился Вада с моим автоматическим винчестером. Он принес его, как сказал мне впоследствии, по приказанию Маргарэт.
Мистер Пайк с хладнокровно деловым видом осматривал свой кольт, чтобы удостовериться, дал ли он осечку или был пуст. В это время Маргарэт спросила его, как держать курс.
— По ветру! — крикнул он ей и бросился к трапу. — Держите румпель твердо, а не то все мы полетим к черту.
Грубый слуга своей расы, он оставался верным находящемуся под его командованием судну. Железная выдержка, приобретенная им за долгие годы железной тренировки, теперь проявлялась во всей своей красе. Мятеж разгорался, и смерть витала над мистером Пайком, но никакая опасность не могла заставить его забыть свои обязанности в отношении вверенного ему судна, в отношении ‘Эльсиноры’, этого мертвого механизма из стали, дерева и пеньки, который для него был любимым живым существом.
Маргарэт послала Ваду ко мне и побежала к штурвалу. В ту минуту, когда мистер Пайк огибал угол командной рубки, с палубы раздался выстрел, и пуля ударилась о стену рубки. Я заметил, кто стрелял, — это был ковбой Стив Робертс.
Мистер Пайк нырнул под прикрытие стальной мачты, и в то время, как он бежал, его левая рука опускалась в боковой карман куртки, чтобы появиться с новым запасом зарядов. Теперь он был в безопасности. Пустая обойма его пистолета упала на палубу, а заряженная скользнула в освободившийся магазин и могла дать еще восемь выстрелов.
Вада подошел ко мне (я все еще стоял на прежнем месте, под тентом у края кормы) и подал мне мою маленькую автоматическую винтовку.
— Готово, — сказал он. — Можете спокойно стрелять.
— Подстрелите Робертса! — крикнул мне мистер Пайк. — Он у них лучший стрелок. Если и не попадете, то хоть попугайте его как следует.
В первый раз в жизни передо мной была живая человеческая мишень. И тут, должен сказать, я убедился, что у меня крепкие нервы. Стив Робертс стоял передо мной, меньше чем в ста шагах от меня, в проходе между каютой Дэвиса и правым бортом, готовясь еще раз выстрелить в мистера Пайка.
В первый раз я не попал в него, но пуля пролетела так близко от него, что он подскочил. В следующий момент он увидел, что это я стрелял, и направил на меня револьвер. Но шансы были не на его стороне. Моя автоматическая винтовка выпускала пулю за пулей так быстро, как только я успевал нажимать курок. А его первый выстрел оказался неудачным, потому что моя пуля попала в него, прежде чем он успел прицелиться. Он зашатался и повалился навзничь, но из моего винчестера пули сыпались градом, как вода из лейки. Я, можно сказать, окатил его целым потоком свинца. Не знаю в точности, сколько раз я попал в него, знаю только, что уже после того, как он зашатался, в него вонзились по крайней мере еще три пули, прежде чем он упал. И уже падая, отмеченный печатью смерти, он машинально, не целясь, еще два раза разрядил свой револьвер.
Упав, он уже больше не шевелился. Мне кажется, он умер, прежде чем упал.
Еще с винтовкой в руках, глядя на внезапно опустевшую палубу, я почувствовал, что кто-то прикоснулся к моему плечу. Я оглянулся и увидел Ваду. Он держал в руке двенадцать штук маленьких бездымных патронов. Он хотел, чтобы я снова зарядил ружье. Я откинул предохранитель, открыл магазин, вытряхнул пустые патроны и вставил новые.
— Принеси еще, — сказал я Ваде.
Но едва успел он уйти, как неподвижно лежавший у моих ног Билль Квигли произвел неожиданное нападение. Я подскочил и, откровенно сознаюсь, закричал от страха и боли, почувствовав, что его лапы обхватили мои лодыжки, а зубы впились в икру моей ноги.
Меня спас прибежавший ко мне на выручку мистер Пайк. Мне показалось, что он не прибежал, а прилетел по воздуху — так быстро очутился он возле меня. В тот же миг своей огромной ногой он отпихнул от меня Билля Квигли, а в следующее мгновение Билль Квигли был уже за бортом. Он был выброшен так ловко, что упал в море, даже не задев перил.
Пробирался ли Мике Циприани, где-то скрывавшийся до тех пор, на корму в поисках более безопасного убежища, или он хотел напасть на Маргарэт, стоявшую у штурвала, — мы никогда этого не узнаем, ибо ему не дали обнаружить, какую цель имел он в виду. Мистер Пайк пронесся по палубе своими гигантскими прыжками, и не успел итальянец опомниться, как был поднят на воздух и полетел за борт вслед за Биллем Квигли.
Возвращаясь на корму, мистер Пайк обыскал всю палубу своими ястребиными глазами. На палубу никто не показывался. Даже караульный бросил свой пост на носу, и ‘Эльсинора’, управляемая Маргарэт, лениво ползла по тихому морю со скоростью двух узлов в час.
Мистер Пайк опасался выстрелов из засады и только после тщательного обследования палубы опустил пистолет в боковой карман куртки и закричал в сторону бака:
— Эй вы, подпольные крысы! Выходите! Покажите нам ваши богопротивные хари. Я хочу с вами говорить.
Первым показался Гвидо Бомбини, очевидно, вытолкнутый Бертом Райном. Он знаками давал нам понять, что вышел с самыми мирными намерениями. Когда на баке увидели, что мистер Пайк перестал стрелять, понемногу стали выползать и остальные. Наконец на палубе оказались все, кроме повара, двух парусников и второго помощника. Последними вышли Том Спинк, юнга Буквит и Герман Лункенгеймер, добродушный, но глуповатый немец. Все трое вышли только после угроз, несколько раз повторенных Бертом Райном, который, при содействии Нози Мерфи и Кида Твиста, явно руководил всем делом. Возле него, как верная собака, вертелся и Гвидо Бомбини.
— Ни шагу дальше! Стайте, где стоите! — скомандовал мистер Пайк, когда все столпились у люка номер третий, кто с правой, кто с левой стороны.
Картина была поразительная. Мятеж в открытом море. Эта фраза из Купера, заученная мною еще в детстве, теперь воскресла в моей памяти. Да, это был мятеж в открытом море в девятьсот тринадцатом году, и я, белокурый представитель нашей расы, обреченный на гибель вместе с другими, такими же обреченными белокурыми властелинами, замешался в общую свалку и уже убил человека.
Мастер Пайк, этот неукротимый старик, стоял на возвышении у края кормы, положив руку на перила борта, и смотрел в упор на мятежников, на этот мусор человечества, подобное которому, я готов поклясться, не собирал под свое знамя еще ни один мятеж. Тут стояли все три висельника, бывшие тюремные пташки, — все, что угодно, только не моряки, и тем не менее распоряжавшиеся всем этим делом, типично морским. Возле них вертелся и этот итальянский пес Бомбини, и они были окружены таким странным подбором людей, как Антон Соревсен, Ларс Якобсен, Фрэнк Финджиббон и Ричард Гиллер. Был тут и Артур Дикон, торговец белыми рабами, и Джон Хаки, бродяга из Сан-Франциско, и мальтийский кокней, и грек-самоубийца Тони.
Заметил я и наших трех странных гостей. Они стояли тесной кучкой отдельно от других, качаясь в такт ленивым покачиваниям судна, и в их белесых топазовых глазах проносились далекие грезы. Был тут и фавн, глухой, как камень, но зорко за всем наблюдавший и силившийся понять, что такое происходит кругом. Были тут и Муллиган Джэкобс и Энди Фэй, озлобленные, как всегда, и, как всегда, цеплявшиеся друг за друга, а между ними из-за их плеч, торчала голова косоглазого Дитмана Олансена, словно его притягивало к тому и другому сродство их озлобленных душ. Последним подошел Чарльз Дэвис — человек, которому по всем законам давно пора было умереть, и лицо его своею восковою бледностью резко выделялось среди всех остальных, загорелых, обветренных лиц.
Я оглянулся на Маргарэт, спокойно стоявшую у штурвала. Она улыбнулась мне, и в глазах ее была любовь. И она тоже была из погибающей породы белокурых властелинов, и ее место было высокое место, и ее наследием по праву были власть, руководительство и господство над тупоумными смуглыми представителями низшей расы, над отбросами и мелкотой человечества.
— Где Сидней Вальтгэм? — закричал старший помощник. — Мне он нужен. Приведите его, и тогда все вы, остальная мелюзга, возвращайтесь к работе или… помогай вам Бог!
Люди беспокойно задвигались, шаркая ногами по палубе.
— Сидней Вальтгэм, вы мне нужны — слышите? Выходите! — снова заорал мистер Пайк через головы матросов, обращаясь к убийце любимого им капитана.
Удивительный старый герой! Ему и в голову не приходило, что он уже не господин над стоявшей перед ним толпой. Его поглощала одна лишь мысль, одна страсть — жажда мести: он хотел тут же, не сходя с места отомстить убийце своего бывшего капитана.
— Старое полено! — бросил ему Муллиган Джэкобс.
— Замолчи, Муллиган! — оборвал его Берт Райн, и в ответ на этот окрик калека обдал его злобным, ядовитым взглядом.
— А ты чего суешься, голубчик? — накинулся на Берта Райна мистер Пайк. — Не беспокойся, я и о тебе позабочусь. А пока суд да дело, тащи сюда ту собаку. Ну, живо!
Показав таким образом, что он не желает признавать вожака мятежников, мистер Пайк опять закричал:
— Эй, Вальтгэм, трусливый пес! Выходите, — я вам говорю!
‘Еще один помешанный, — пронеслось у меня в голове. — Еще один помешанный, раб навязчивой идеи, в жажде личной мести забывший про мятеж, забывший о долге, о верности своему судну’.
Но так ли это было? Нет. Даже забывшись на миг и выкрикивая то, чего так жаждала его душа — а жаждала она одного — смерти второго помощника, — даже тогда бессознательно, машинально его бдительный взгляд моряка перебегал от паруса к парусу. Он опомнился и вернулся к своему долгу.
— Ну, возвращайтесь, мерзавцы, на бак, прежде чем я успел на вас плюнуть, — зарычал он. — Даю вам две минуты на размышление, а через две минуты выходите на работу.
В ответ на это вожак и его подручные засмеялись своим беззвучным зловещим смехом.
— Советую тебе прежде выслушать нас, старый пес! — грубо крикнул ему Берт Райн. — Эй, Дэвис, выходи вперед и покажи нам твою ученость. Да ног не застуди, смотри. Выложи это старому дураку все по порядку.
— Проклятый законник! — заревел мистер Пайк, как только Дэвис открыл рот, собираясь заговорить.
Берт Райн пожал плечами и, собираясь уходить, сказал спокойно:
— Что ж, коли вы не желаете разговаривать…
Мистер Пайк пошел на уступки.
— Ну, Дэвис, говори! — буркнул он. — Выкладывай всю грязь, какая накопилась у тебя во рту. Но помни: ты за это поплатишься, поплатишься головой. А теперь говори.
Знаток морских законов прочистил горло и начал:
— Прежде всего — я лично не участвовал в этом деле. Я — больной человек, и мне по-настоящему следовало бы спокойно лежать на койке. Я еле на ногах стою. Но товарищи просили меня посоветовать им насчет законов, и я им советую…
— А что говорит закон, — ты знаешь? — перебил его мистер Пайк.
Но Дэвис не смутился.
— Закон говорит, что когда морской офицер оказывается непригодным, команда имеет право взять судно на свою ответственность и привести его в порт. Таков закон — писаный закон. В восемьсот девяносто втором году такой случай был на ‘Абиссинии’, когда капитан умер, а оба помощника начали пьянствовать.
— Мне не нужны твои примеры, — снова прервал его мистер Пайк. — Говори дело, да поживей. Чего вы от меня хотите? Выкладывай.
— Так вот… Я говорю как посторонний зритель, как больной человек, освобожденный от работы, — говорю потому, что мне поручено вести переговоры… Ну-с, вот как обстоит дело. Наш капитан был хорош, но он умер. А старший наш помощник жестокий человек и покушается на жизнь второго помощника. Нам-то это все равно, нам нужно только добраться до порта живыми. А наша жизнь в опасности. Мы пальцем никого не тронули, вся пролитая кровь на вашей совестя. Вы стреляли и убивали. Двух человек вы выбросили за борт, как это удостоверят свидетели на суде. Вот и Робертс убит и достанется на съедение акулам, — а за что? Только за то, что он защищался от вероломного нападения, что может засвидетельствовать каждый из нас Мы будем говорить только правду, всю правду, и плохо вам придется тогда. Так ли я говорю, ребята?
В толпе послышался смешанный гул одобрения.
— Вы, стало быть, хотите взять на себя мою работу? — заговорил насмешливо мистер Пайк. — Ну, а со мной как вы думаете поступить?
— Вы посидите под арестом, пока мы не придем в порт и не сдадим вас законным властям, — ответил, не сморгнув, Дэвис. — А вы, если хотите дешево отделаться, можете притвориться помешанным.
В эту минуту кто-то тронул меня за плечо. Это была Маргарэт с длинным ножом буфетчика, которого она поставила к штурвалу вместо себя.
— Придумай что-нибудь другое, Дэвис, — сказал мистер Пайк. — С тобой мне больше не о чем говорить. Я буду говорить с командой. Даю вам, ребята, две минуты на размышление. У вас два выхода — выбирайте. Или вы выдадите мне второго помощника, возьметесь за работу и покоритесь тому, что вас ожидает, или сядете в тюрьму и получите сполна все, что вам будет следовать по приговору. Через две минуты вы должны решить. Те, кто не желает сесть в тюрьму и предпочитают честно работать, пусть идут ко мне на корму. Те, кто предпочитает тюрьму, пусть остаются на месте. Итак, думайте две минуты, и пока думаете — помолчите.
Он повернулся ко мне и сказал вполголоса:
— Приготовьте ваше ружье на случай тревоги. И — без колебаний! Жарьте по этим свиньям, которые воображают, что сила на их стороне, потому что их много.
Первым двинулся Буквит, но так нерешительно, что его движение можно было принять скорее за слабую попытку двинуться, не кончившуюся ничем: он только чуть-чуть подался вперед, выставив одну ногу. Тем не менее этого было довольно, чтобы сдвинуть с места Германа Лункенгеймера, который вышел из толпы и решительно зашагал к корме. Код Твист нагнал его одним прыжком. Обхватив его сзади одною рукою за горло, он уперся коленом ему в спину и отогнул его голову назад. И не успел я вскинуть ружье на плечо, как мерзавец Бомбини подскочил к ним, выхватил нож и перерезал горло Лункенгеймеру.
Тут я услышал крик мистера Пайка: ‘Стреляйте!’ — и спустил курок.
И надо же было случиться несчастью: пуля пролетела мимо Бомбини и попала в фавна. Он откачнулся назад, опустился на люк и начал кашлять. И кашляя кровью, он все осматривался кругом своими красноречивыми страдальческими глазами, силясь понять, что такое тут происходит.
Никто больше не двигался. Кид Твист выпустил Лункенгеймера, и тот упал на палубу. Я больше не стрелял. Кид Твист снова очутился возле Берта Райна, и Гвидо Бомбини по-прежнему вертелся около них.
Теперь Берт Райн откровенно улыбался.
— Не желает ли еще кто-нибудь прогуляться на корму? — обратился он медовым голосом к матросам.
— Две минуты прошли, — объявил мистер Пайк.
— Прошли. Ну, и что же вы, дедушка, намерены теперь делать? — засмеялся Берт Райн.
В одно мгновение огромный автоматический пистолет был выхвачен из кармана, и мистер Пайк стал выпускать заряд за зарядом так быстро, как только рука его успевала, спускать курок. Все бросились спасаться. Но, как он и сам признавался мне раньше, он был плохой стрелок и мог успешно работать своим пистолетом только целясь в упор и предпочтительно в живот.
Пока мы смотрели на главную палубу, совершенно опустевшую, если не считать лежавшего на спине мертвого ковбоя и фавна, который все еще сидел на люке и кашлял, у переднего края средней рубки показалась кучка людей.
— Стреляйте! — крикнула стоявшая у меня за спиной Маргарэт.
— Не надо! — зарычал на меня мистер Пайк.
Я уже приложил было ружье к плечу, собираясь выстрелить, но, услышав этот окрик, приостановился. Через крышу средней рубки и потом вдоль мостика к нам быстро подвигалась процессия из шести человек. Впереди шел повар Луи. За ним гуськом шли или почти бежали оба японца-парусника, Генри, юнга с учебного судна, и другой юнга — Буквит. Том Спинк замыкал шествие. Когда он поднимался по трапу на крышу средней рубки, кто-то снизу, должно быть, схватил его за ногу, стараясь стащить вниз. Нам была видна только верхняя половина его туловища, но по его движениям можно было догадаться, что он брыкается, стараясь освободиться. Наконец он вырвался, одним прыжком взобрался на рубку и со всех ног пустился бежать. На мостике он догнал и толкнул Буквита, и тот в испуге вскрикнул, вообразив, что его схватил кто-нибудь из мятежников.

ГЛАВА XLIII

Мы, осажденные на юте, оказываемся численностью сильнее, чем я предполагал, когда делал подсчет силам обеих сторон. Разумеется, Маргарэт, мистер Пайк и я стоим особняком. Мы трое — представители правящего класса. Но у нас есть верные слуги и рабы, которые смотрят на нас как на своих спасителей и ждут от нас указаний.
Говоря ‘слуги’ и ‘рабы’, я употребляю эти слова вполне обдуманно. Том Спинк и Буквит — рабы, и ничего больше. Генри, юнга с учебного судна, занимает в моей классификации неопределенное место. Он нашего полку, но его едва ли можно назвать даже ополченцем. Когда-нибудь он нас догонит и будет капитаном или помощником капитана, но пока его прошлое говорит против него. Он — кандидат, пробивающийся в высший класс из низов. Притом он еще юноша, железная сила его наследственности еще не успела проявиться.
Вада, Луи и буфетчик — слуги азиатского племени. То же можно сказать и о двух парусниках-японцах. Эти не то чтобы слуги и не то чтобы рабы, а нечто среднее между теми и другими.
Итак, нас на корме, в цитадели, одиннадцать человек. Но наши сторонники слишком приближаются к типу слуг и рабов, чтобы быть серьезными бойцами. Они помогут нам защитить нашу цитадель от нападений, но не присоединятся к нам при нашем наступлении. Они будут драться, как прижатые в угол крысы, защищая свою жизнь, но не бросятся, как тигры, первыми на врага. Том Спинк — верный человек, но у него нет мужества. Буквит безнадежно тупоумный малый. Генри еще не заслужил своих шпор. Итак, настоящих бойцов у нас только трое — Маргарэт, мистер Пайк и я. Остальные будут сражаться на стенах нашей крепости до последнего издыхания, но на них нечего рассчитывать ни при каких вылазках.
А на другом конце судна находятся: второй помощник Меллэр, или Вальтгэм, человек нашей породы, сильный, но ренегат, три висельника, убийцы и хищники, Берт Райн, Нози Мерфи и Кид Твист, затем мальтийский кокней и сумасшедший грек Тони, Фрэнк Фицджиббон и Ричард Гиллер, двое уцелевших из тройки ‘каменщиков’, Антон Соренсен и Ларс Якобсен, глупые матросы из Скандинавии, косоглазый Дитман Олансен, Джон Хаки и Артур Дикон, торговец белыми рабами, Коротышка, клоун полукровок, итальянская собака Бомбини, скорпионы Энди Фэй и Муллиган Джэкобс, три мечтателя с топазовыми глазами, не поддающиеся классификации, раненый еврей Исаак Шанц, верзила Боб, слабоумный фавн с пробитым пулей легким, Нанси и Сендри Байерс, два безнадежных, беспомощных боцмана, и наконец — знаток морских законов Чарльз Дэвис.
Таким образом выходит двадцать семь человек против одиннадцати. Но между ними есть люди, сильные именно своею порочностью. И у них тоже есть свои слуги, есть наемные головорезы. А такие слизняки, как Соренсен, Якобсен и Боб, могут быть, конечно, только рабами людей, составляющих ядро их шайки.
Я забыл рассказать, что случилось вчера, после того как мистер Пайк выпустил все свои заряды и очистил палубу. Корма бесспорно осталась за нами, и для мятежников не представляется никакой возможности напасть на нас среди бела дня. Маргарэт, в сопровождении Вады, сошла вниз, чтобы осмотреть двери, выходящие из кают прямо на главную палубу, к правому и левому борту. Обе эти двери остаются в том же виде, как были в тот день, когда мы начали обход мыса Горна, то есть обе наглухо заперты.
Мистер Пайк поставил к штурвалу одного из парусников, и буфетчик, освободившись от обязанностей рулевого, хотел спуститься в каюты, когда внимание его было привлечено к левому борту, где был прикреплен лаг, тащившийся за кормой. Перед тем Маргарэт возвратила ему нож, и он держал его в руке. Выброшенные за борт мистером Пайком Мике Циприани и Билль Квигли успели ухватиться за волочившийся лаг-линь и теперь плыли, держась за него. ‘Эльсинора’ подвигалась как раз таким ходом, что они легко могли держаться на поверхности воды. Над ними кружили любопытные и голодные альбатросы и другие хищные птицы с Горна. И в ту самую минуту, когда я увидел людей за бортом, огромная птица, футов в десять от крыла до крыла и с десяти дюймовым клювом, опустилась на итальянца. Освободив одну руку, тот ударил ее ножом. Посыпались перья, и отброшенная ударом огромная птица тяжело шлепнулась в воду.
Методически, словно исполняя повседневную работу, буфетчик перерезал ножом лаг-линь, зажав его между стальным краем борта и перилами. Раненые, не поддерживаемые больше лаг-линем, принуждены были пуститься вплавь и стали тонуть. Кружившие над ними стаи морских птиц спустились на них и принялись долбить их в головы и в плечи своими железными клювами. Жутко было слушать, какой крик подняли крылатые хищники, добравшись до живого мяса. Но странно — я не был потрясен этим зрелищем. Это были те самые люди, которые потрошили акулу и бросили ее за борт еще живую, и дико вопили от радости, следя за тем, как ее сородичи пожирали ее. Они играли в жестокую игру, издевались над живыми существами, и теперь живые существа издевались над ними, играя в ту же самую жестокую игру. И как поднявший меч от меча погибает, так и эти два жестоких человека умирали жестокой смертью.
— Вот и чудесно: мы сэкономили два мешка хорошего угля, — вот все, что сказал по этому поводу мистер Пайк.
Бесспорно, наше положение могло быть хуже. Для стряпни у нас есть уголь и керосинки. У нас имеются люди, которые готовят нам обед и прислуживают. И — главное — в наших руках все продовольствие ‘Эльсиноры’.
Мистер Пайк действует правильно. Понимая, что с нашими людьми мы не можем атаковать толпу мятежников, засевших на другом конце судна, он спокойно выдерживает осаду. Он уверяет, что нам нечего бояться. Мы, осажденные, располагаем всеми наличными съестными припасами, тогда как осаждающие находятся на границе неминуемой голодовки.
— Будем морить голодом этих собак, — рычит он. — Будем морить их голодом, пока они не приползут сюда и не станут лизать нам ноги. Вы, может быть, думаете, что обычай держать провиант в кормовой части судна сложился случайно? Вы заблуждаетесь, если так думаете. Этот обычай установился задолго до того, как мы с вами явились на свет, и он имеет под собой твердое основание. Старые морские волки знали, что делают.
Луи говорит, что в кухне осталось провизии не больше как на три дня, что бочонок с сухарями скоро опустеет, а наших кур, которых они прошлой ночью выкрали из курятника, хватит им только, чтобы протянуть лишний день. Словом, даже при самом широком подсчете их запасов, надо думать, что через какую-нибудь неделю они принуждены будут сдаться.
Мы больше не идем под парусами. Вчера ночью мы слышали в темноте, как матросы возились с парусами и реями, но разумеется, не могли этому помешать. По совету мистера Пайка, я несколько раз выстрелил наугад, но без всякого результата, в ответ на мою стрельбу послышались выстрелы с их стороны, и несколько пуль ударилось о стену командной рубки. Сегодня у нас даже никто не стоит у штурвала. ‘Эльсинора’ лениво покачивается на мирных волнах, а мы регулярно отбываем свои вахты под прикрытием командной рубки и стальной мачты. Мистер Пайк говорит, что он не знал такого отдыха за все время плавания.
Мы с ним выходим на вахту поочередно, хотя и на вахте почти нечего делать. Днем стоишь с ружьем за рубкой, а ночью поглядываешь с кормы. За рубкой, готовая отбить атаку, стоит моя смена из четырех человек: Том Спинк, Вада, Буквит и Луи. А Генри, два японца-парусника и старик-буфетчик составляют смену мистера Пайка.
По его приказу мы не даем никому показаться на баке. Так, например, сегодня, когда второй помощник вздумал было высунуться из-за угла средней рубки, моя пуля, ударившись о стену рубки на фут от его головы, заставила его живо нырнуть вниз. Чарльз Дэвис попробовал ту же игру и тоже принужден был спрятаться.
Кроме того, сегодня вечером, когда стемнело, мистер Пайк распорядился сложить все блоки и тали на первый пролет мостика и опустил его на корму. Затем велел поднять трап, который ведет с кормы на палубу, и тоже убрал его на корму. Мятежникам придется не мало покарабкаться, если они вздумают произвести атаку.
Я пишу эти строки внизу. Я сменился с вахты в восемь вечера, а в полночь буду снова на вахте до четырех утра. Вада покачивает головой и говорит, что Блэквудская компания должна сделать нам скидку с платы за проезд по первому классу, оплаченный вперед. Мы заработали наш проезд, — говорит он.
Маргарэт принимает наши приключения весело. В первый раз в жизни ей пришлось видеть мятеж, но она такой хороший моряк, что кажется опытной и в этом деле. Заботы о палубе она предоставляет мистеру Пайку и мне, но, признавая его главенство, как капитана судна, она взяла на себя заведывание внутренним помещением юта и все распоряжения по части стряпни, уборки кают и вообще наших удобств. Мы остались в наших прежних каютах, а новых пришельцев она устроила на ночлег в большой задней каюте, снабдив их всех одеялами из склада матросских вещей.
В одном отношении этот мятеж ей на пользу: с точки зрения ее самочувствия ничего лучшего нельзя было бы ей пожелать. Это отвлекает ее мысли от отца и заполняет работой часы ее бодрствования. Сегодня днем, стоя у открытого кормового люка, я слышал ее звонкий смех, какого не слыхал с тех — уже далеких — дней, когда мы шли еще по Атлантическому океану. А работая, она часто напевает отрывки из разных арий. Сегодня во вторую вечернюю вахту, когда мистер Пайк, отобедав, пришел к вам на корму, она заявила ему, что если он не заведет своего граммофона, она непременно начнет играть на пианино. Она привела и причину такого решения — психологическое действие бодрых музыкальных звуков на голодающих мятежников.
Дни идут, но ничего важного не происходит. Мы не подвигаемся вперед. ‘Эльсинора’ без парусов бестолково качается на море и идет каким-то сумасшедшим курсом. Она то поворачивает носом по ветру, то против ветра, и вообще кружится нерешительно и бесцельно, словно только затем, чтобы не стоять на месте. Так, например, сегодня на рассвете она стала по ветру, как будто собираясь двинуться вперед. Через полчаса она повернула так, что оказалась носом против ветра, а еще через полчаса стала опять по ветру. Только к вечеру ей удалось стать к ветру левым бортом, но, добившись этого, она снова начала заворачивать и, описав полный круг в течение часа, возобновила свою утреннюю тактику, стараясь стать по ветру.
Нам ничего не остается делать, как только защищать корму от нападений, которых пока нет. Мистер Пайк, скорее в силу привычки, чем по необходимости, регулярно производит наблюдения и определяет положение ‘Эльсиноры’. Сегодня в полдень она, оказалась на восемь миль восточнее вчерашнего своего положения, все же место, которое она занимает сегодня, отстоит на милю дальше от того, которое она занимала четыре дня назад. В общей сложности она проходит, меняя направление, по семи-восьми миль в день, то есть почти не подвигаясь вперед.
Оснастка судна представляет грустную картину. Это сплошной хаос. Неубранные паруса неряшливо свисают с рей концами и уныло болтаются при покачивании судна. Один только грот-рей ослаблен. Счастье еще, что нет сильного ветра и море спокойно, иначе этот стальной рей свалился бы на мятежников.
Одного мы не можем понять. Прошла неделя, а мятежники не обнаруживают никаких признаков голодовки и готовности сдаться. Мистер Пайк много раз спрашивал по этому поводу наших людей, и все в один голос, начиная с повара и кончая Буквитом, клянутся, что, насколько им известно, на баке нет провианта, кроме небольшого запаса солонины и бочонка с сухарями. А между тем совершенно очевидно, что на баке не голодают. Каждый день мы видим дым над их помещением, остается заключить, что там варят пищу.
Берт Райн два раза пытался вступить с нами в переговоры о перемирии, но оба раза, как только над углом средней рубки показывался его белый флаг, мистер Пайк открывал огонь из пистолета. В последний раз это было два дня назад. Мистер Пайк намерен взять их измором, но теперь его начинает беспокоить вопрос, из какого таинственного источника они добывают еду.
Мистер Пайк стал на себя непохож. Его, я знаю, преследует одна неотвязная мысль — мысль о мести второму помощнику. В последние дни мне случилось несколько раз неожиданно натыкаться на него, и я ловил его на том, что он, с нахмуренным лбом и злыми глазами, что-то бормочет про себя, сжимает свои кулачищи и скрипит зубами. Всякий разговор он сводит на то, могли ли бы мы с успехом произвести атаку на бак, и беспрестанно спрашивает Луи и Тома Спинка, как они думают, где спит тот или другой из мятежников, что неизменно сводится к вопросу, где спит второй помощник.
Не дальше как вчера днем он дал мне положительное доказательство того, что он одержим манией мести, было четыре часа дня, начало первой вечерней вахты, и он только что сменил меня. Теперь мы стали настолько беспечны, что среди бела дня стоим на юте открыто. В нас никто не стреляет, и только иногда над крышей передней рубки появляется улыбающееся или строящее шутовские рожи лицо Коротышки. Мистер Пайк в таких случаях вооружается биноклем и разглядывает Коротышку, в надежде открыть на нем следы голодовки, после чего с грустью заявляет, что Коротышка, к сожалению, имеет упитанный вид.
Но возвращаюсь к рассказу. Вчера перед вечером мистер Пайк только что сменил меня с вахты, как вдруг на баке выросла фигура второго помощника. Он подошел к борту и стоял на виду, глядя вперед.
— Стреляйте в него, — сказал мне мистер Пайк.
Боясь промахнуться, я стал старательно прицеливаться. Вдруг он тронул меня за плечо.
— Нет, не стреляйте, не надо, — сказал он.
Я опустил ружье и в недоумении взглянул на него.
— Вы его, пожалуй, убьете, а я берегу его для себя, — объяснил он.

* * *

Жизнь полна неожиданностей. Все наше плавание от Балтиморы до самого Горна и дальше было отмечено насилиями и смертями. А теперь, когда оно завершилось открытым мятежом, нет больше насилий, и стало меньше смертей. Мы сидим у себя на корме, а они у себя на баке. Не слышно больше ни рычанья, ни громких распоряжений вперемежку с ругательствами. Все мы как будто празднуем хорошую погоду.
В кают-компании чередуются мистер Пайк у граммофона и Маргарэт у пианино, а на баке, хоть нам его и не видно, играет самый дикий оркестр из сборных испорченных инструментов и дерет нам уши день и ночь. Гвидо Бомбини играет на разбитом аккордеоне (собственность Мике Циприани, по словам Тома Спинка). По-видимому, он уже у них и капельмейстер, так как он отбивает такт. У них имеются две поломанные гармоники. Есть еще самодельные дудки, свистки и барабаны. Играют и на гребешках, обтянутых тонкой бумагой, и на треугольниках, и даже на костях от лошадиных ребер, вроде тех, какие употребляются негритянскими музыкантами.
В оркестре, по-видимому, участвует вся команда, и как стая обезьян, наслаждающаяся грубым ритмом, все колотят кто во что горазд — в сковороды, в жестянки из-под керосина, — словом, во всевозможные звенящие металлические предметы. Какой-то гениальный артист привязал веревку к язычку судового колокола и в самых сильных местах исполняемой пьесы принимается неистово звонить. Мы, впрочем, слышим, как Бомбини строго останавливает его всякий раз. И, в довершение удовольствия, в самые неожиданные моменты начинает реветь наша сирена, должно быть, заменяющая у них духовые инструменты.
И это-то мятеж в открытом море! Почти все часы моих вахт я обречен слушать этот адский гвалт и дохожу до исступления, до сумасшедшего желания поддержать мистера Пайка в его намерении произвести ночную вылазку на бак и засадить за работу этих лишенных всякого чувства гармонии взбунтовавшихся рабов.
Впрочем, нет, нельзя сказать, чтобы они были совсем не музыкальны. У Бомбини весьма приличный, хотя и необработанный тенор, и он, признаться, удивил меня своим разнообразным репертуаром. Оказывается, он имеет понятие не только о Верди, но и о Вагнере и о Массенэ. Берт Райн все время повторяет припев какой-то уличной песни, и вся эта тройка, а за ней и остальные орут в один голос: ‘Так это был медведь! Так это был медведь! Медведь — и никто больше!..’ Сегодня утром Нанси, должно быть, после долгих упрашиваний, угостил нас весьма грустным исполнением ‘Летучего Облака’. А вчера во вторую вечернюю вахту наши три мечтателя пропели какую-то народную песенку, очень оригинальную и печальную.
Да неужели это мятеж? Да, мятеж, говорю я и сам себе не верю. И, однако, я знаю, что мистер Пайк в эту минуту стоит на карауле над моей головой. И я слышу пронзительный смех буфетчика и Луи, сострившего на старинный китайский манер. Вада и парусники сидят в кладовой и, я уверен, разговаривают о японской политике. А через узкий коридор до меня доносится из крайней каюты мурлыканье Маргарэт, укладывающейся спать.
Но все мои сомнения улетучиваются с первым ударом восьми склянок.
Я выхожу на палубу сменять мистера Пайка. Он на минуту задерживается, чтобы ‘покалякать’, как он это называет.
— А знаете, нам с вами ничего не стоит разделать под орех всю эту свору, — говорит он мне конфиденциальным тоном. — Надо только незаметно пробраться на бак и поднять там тревогу. Как только мы начнем стрелять, половина шайки разбежится. Мозгляки вроде Нанси, Сендри Байерса, Якобсена, Боба и Коротышки, да и три чужака неизвестной породы бросятся спасаться на корму. А пока наши будут расправляться с ними, мы с вами начисто отделаем остальных. Ну-с, что вы на это скажете?
Я колебался, думая о Маргарэт.
— Мне, понимаете, только бы забраться на бак и сцепиться с ними в рукопашную, а там я уж сумею постоять за себя. Раз, два, три — и готово. Вы не успеете и глазом моргнуть, как я управлюсь со всеми. Первым делом уложу этих трех подлецов зачинщиков, а там примусь за Бомбини, за Дэвиса, за Дикона, за кокнея, за Муллигана Джэкобса и… и… за Вальтгэма.
— Всех-то выходит девять человек, а в вашем кольте только восемь зарядов, — улыбнулся я.
Он на минуту задумался, проверяя свой список.
— Правда, — согласился он. — Придется, видно, оставить в покое Джэкобса… Ну что же, согласны? Идет?
Я все еще колебался, не зная, что ответить. Но он заговорил первым. Он вспомнил о своей верности долгу.
— Нет, это не годится, мистер Патгерст. А вдруг они убьют нас обоих. Нет, мы должны оставаться на своем посту, пока они не начнут дохнуть от голода… Но вот что меня интересует: откуда они добывают еду? На баке по этой части хоть шаром покати, как оно и должно быть на всяком порядочном судне, а между тем взгляните вы на них: жиреют, точно свиньи. А ведь по всем расчетам уже неделю назад они должны были съесть все до крошки.

ГЛАВА XLIV

Да, это несомненно, мятеж. Сегодня утром, набирая воду из кадки у командной рубки после только что прошедшего ливня, Буквит был ранен в плечо выстрелом с бака из револьвера. Пуля малого калибра и была наизлете, так что рана оказалась поверхностная, но этот парень так отчаянно вопил, что можно было подумать, что он умирает. Его угомонили только затрещины мистера Пайка.
Не хотел бы я попасть в руки такого хирурга, как мистер Пайк. Он нащупывал и выковыривал пулю мизинцем, слишком большим для отверстия раны, а свободной рукой грозил пациенту дать новую затрещину. Окончив операцию, он отправил Буквита вниз, где Маргарэт произвела дезинфекцию и перевязала рану.
Я так редко вижу ее теперь, что побыть с ней наедине полчаса для меня уже целое событие. С утра до ночи она занята заботами о поддержании порядка в нашем хозяйстве. Вот и сейчас, пока я пишу, я слышу через открытую дверь, как она предписывает законы обитателям задней каюты. Она выдала всем им простыни и нижнее белье из склада и теперь требует, чтобы они вымылись только что набранной дождевой водой. А чтобы быть уверенной, что они в точности исполнят ее требование, она отрядила Луи и буфетчика для надзора за этой процедурой. Кроме того, она запретила курить в задней каюте. И в довершение всех этих обязательных постановлений — всем им было приказано обмести в задней каюте стены и потолок, а с завтрашнего утра приступить к их окраске. Все это почти убеждает меня, что мятеж не состоялся, и что всю эту историю я просто вообразил.
Но нет. Я слышу, как Буквит хнычет и спрашивает, как же будет он мыться, когда у него рана в плечо. Я жду и слушаю, что скажет Маргарэт, и не обманываюсь в моих ожиданиях. Раненый поручается заботам Тома Спинка и Генри, и, следовательно, основательное его омовение обеспечено.
Мятежники не голодают. Сегодня они ловили альбатросов, и труп первого же пойманного альбатроса спустя несколько минут был выброшен за борт. Мистер Пайк разглядывал в бинокль этот труп, и я слышал, как он заскрежетал зубами, когда убедился, что выброшена не только кожа с перьями, но вся туша. Взяты были только кости от крыльев на трубки. Вывод ясен: голодные люди не стали бы выбрасывать мясо.
Но откуда же достают они еду? Вот еще одна из морских тайн, хотя, быть может, мне и не казалось бы это странным, если бы не мистер Пайк.
— Я думаю, думаю до того, что голова трещит, и ничего не могу понять, — говорит он. — Я знаю каждый дюйм свободного места на ‘Эльсиноре’, и знаю, что на баке нет и не может быть ни унции съестного, и тем не менее они едят. Я осмотрел нашу кладовую, и, по-моему, там все цело, ничего не пропало. Так где же добывают они пищу? Необходимо дознаться — где.
И действительно — я это знаю — сегодня утром он провел в кладовой несколько часов вместе с поваром и буфетчиком, проверяя по списку балтиморских агентов наличное количество запасов. Знаю и то, что все трое вышли из кладовой, обливаясь потом и окончательно сбитые с толку. Буфетчик высказал такую гипотезу: во-первых, возможно, что от прежнего или от прежних плаваний оставались запасы, и во-вторых, — что эти запасы выкрадены в одну из ночных вахт, но только не в вахту мистера Пайка.
Так оно или нет, но мистер Пайк эту тайну добывания пищи мятежниками почти так же горячо принимает к сердцу, как существование в столь близком соседстве Сиднея Вальтгэма.
Я начинаю понимать, что значит выстаивать вахту за вахтой. Из двадцати четырех часов в сутки двенадцать с лишком часов я провожу на палубе — это первое. И из этих остающихся двенадцати часов значительная часть уходит на еду, на одеванье и раздеванье и на беседы с Маргарэт. В результате я чувствую, что мне мало остается времени для сна. Я теперь почти не читаю. Не успеет моя голова коснуться подушки, как я уже сплю. О, я сплю как младенец, ем как матрос, и давным-давно не наслаждался таким физическим благосостоянием. Вчера вечером я взялся было за Джорджа Мура — и нашел его невероятно скучным. Быть, может, он и реалист, но я торжественно утверждаю, что в тесном кругу своей замкнутой жизни на архипелаге он не имеет никакого понятия о действительности. Попробуй он хоть раз пробиться против ветра вокруг Горна, он, может быть, стал бы настоящим писателем.
Вот мистер Пайк — тот знает действительность, знает реальную жизнь. В шестьдесят девять лет он как ни в чем не бывало выстаивает вахту за вахтой. Да, этот человек выкован из железа. Я убежден, что, вздумай я с ним бороться, он переломил бы меня как соломинку. Он положительно какое-то чудо природы и в наше время является анахронизмом.
Фави не умер, несмотря на мой злосчастный выстрел. Генри уверяет, что видел его вчера, а сегодня я и сам его видел. Он подошел к углу средней рубки и долго смотрел на корму печальными, силящимися понять глазами. Так точно смотрит на меня Поссум — я это часто замечал.
Только сейчас меня осенило, что из восьми наших сторонников пятеро — азиаты, и только трое люди нашей расы. Почему-то мне это напомнило Индию.
А хорошая погода продолжается, и мы все спрашиваем себя, сколько еще пройдет времени, пока наши мятежники съедят свои таинственные запасы, и голод принудит их взяться за работу.
Теперь мы находимся почти что к западу от Вальпарайзо и немногим меньше, чем за тысячу миль, от западных берегов Южной Америки. Легкие северные бризы, дующие то с северо-востока, то с северо-запада, очень скоро, если верить мистеру Пайку, доставили бы нас в Вальпарайзо, если бы можно было привести в порядок паруса. А в том виде, в каком ‘Эльсинора’ сейчас, она кружится почти на одном месте и продвигается при северном ветре на каких-нибудь три-четыре мили в день.
Мистер Пайк вне себя. За последние два дня его навязчивая идея мести второму помощнику окончательно захватила его. Мятеж и собственное бессилие в этом деле, конечно, досаждают ему. Но не мятеж его угнетает — его угнетает присутствие убийцы друга его молодости, капитана Соммерса, перед которым он преклонялся.
Над мятежом он смеется, называет его ‘холостым выстрелом’, весело говорит о том, что его жалованье все растет, и жалеет, что он не на берегу, где мог бы хорошо заработать на перестраховке. Но видеть, как Сидней Вальтгэм торчит на баке, спокойно всматриваясь в даль, или сидит верхом на бушпирте, охотясь на акул, — нет, это выше его сил. Вчера, поднявшись на корму мне на смену, он попросил у меня ружье и выпустил целый поток маленьких пуль во второго помощника. Но тот хладнокровно прежде закрепил лесу и только тогда вернулся на бак. Конечно, из ста шансов, может быть, только один за то, что мистер Пайк попадет в Сиднея Вальтгэма, но Сидней Вальтгэм, очевидно, не имеет никакого желания доставить ему этот шанс.
Нет, это непохоже на мятеж, по крайней мере, на тот традиционный мятеж, о каких я, захлебываясь от восторга, читал, когда был мальчишкой, — на тот мятеж, который стал классическим в морской литературе. Здесь у нас нет ни рукопашных схваток, ни грохочущих пушек, ни сверкающих тесаков, наши матросы не напиваются грогом и не подносят горящих фитилей к открытым пороховым складам. У нас на всем судне не найдется ни одного тесака и нет никаких пороховых складов. Что же касается грога, так с самой Балтиморы никто из нас даже не нюхал его.
И все же это мятеж. Я больше не буду в этом сомневаться. Правда, это современный мятеж — он вспыхнул в девятьсот тринадцатом году на грузовом судне, с командой из слабоумных, калек и преступников, но как бы то ни было — это мятеж, и по числу смертей во всяком случае напоминает старые годы. Ибо с тех пор, как я занес в мой шканечный журнал [26] последнюю запись, произошли новые события. Отныне я — хозяин ‘Эльсиноры’ и уже как официальное лицо веду ее шканечный журнал, в чем мне помогает Маргарэт.
[26] — Шканечный журнал — то же, что теперь вахтенный журнал: шнуровая книга, в которую заносятся все события из жизни судна и лиц, на нем плавающих. Подписывается вахтенным начальником.
Я мог бы предвидеть, что это случится. Вчера в четыре часа утра я сменил мистера Пайка. Когда я поднялся на корму и подошел к нему в темноте, мне пришлось два раза окликнуть его, прежде чем он сообразил, что я тут. Да и тогда он только пробурчал что-то невнятное, видимо, поглощенный чем-то своим.
Но в следующий момент он вдруг оживился и снова стал самим собой. Мне даже показалось странным такое внезапное оживление. Было видно, что он что-то задумал. Я чувствовал это, но был совершенно не подготовлен к тому, что последовало.
— Я сейчас вернусь, — сказал он, и перекинув ногу через перила мостика, быстро исчез в темноте.
Я ничего не мог сделать. Закричать и попытаться урезонить его значило только привлечь внимание мятежников. Я слышал стук его сапог, когда он соскочил на палубу и побежал на бак. Он забыл всякую осторожность. Готов поклясться, что когда, по моим соображениям, он добрался уже до средней рубки, мне было еще слышно старческое шарканье его ног. Затем все смолкло, и больше ничего я не слышал.
И это было все. Ни одного звука не доносилось с бака. Я простоял на вахте до рассвета, когда пришла Маргарэт с веселым вопросом: ‘Ну что, как провели ночь, храбрый моряк?’ Я отстоял и следующую вахту, уже за мистера Пайка, до самого полудня, позавтракав под прикрытием стальной мачты. Я продежурил на палубе весь день, выстоял и обе вечерние вахты, так что и обед мне подали наверх.
И — повторяю — это было все. Ничего не случилось. Из помещения мятежников три раза шел дым, свидетельствуя о том, что на баке три раза варили еду. Коротышка, по обыкновению, строил мне рожи из-за угла передней рубки. Мальтийский кокней поймал альбатроса. Было заметно некоторое оживление, когда грек Тони поймал на крючок акулу, такую большую, что шесть человек тянули веревку с ней и не могли вытащить. Но я ни разу не видел ни мистера Пайка, ни ренегата Вальтгэма.
Одним словом, день прошел без всяких приключений, — обычный, спокойный, солнечный день с легким ветром. Не было никаких указаний на то, куда исчез старший помощник. Был ли он захвачен мятежниками? Очутился ли за бортом? Почему не слышно было выстрелов? Его автоматический пистолет был при нем. Непонятно, почему он не пустил его в дело хоть раз. Мы с Маргарэт на все лады обсуждали этот вопрос, но не пришли ни к какому заключению.
Она настоящая дочь своей расы. К концу второй вечерней вахты, вооружившись револьвером отца, она настояла на том, чтобы я уступил ей первую ночную вахту. Видя, что ее не отговоришь, я пошел на компромисс: я велел Ваде постелить мне постель на палубе между кормовым люком и мачтой. Генри, два парусника и буфетчик стали на карауле вдоль края кормы, вооруженные ножами и дубинами.
Не могу пройти молчанием одной из слабых сторон современного мятежа. На таких судах, как ‘Эльсинора’, не хватает оружия на всех людей. Из огнестрельного оружия у нас на корме имеются только кольт 38-го калибра капитана Уэста и мой винчестер 22-го калибра. Буфетчик питает пристрастие к холодному оружию и не расстается со своим длинным ножом. Генри, кроме своего складного ножа, запасся еще железным ломом. Луи, несмотря на имеющийся в его распоряжении самый смертоносный ассортимент кухонных ножей и кочергу, все свои упования возлагает на кипяток и неусыпно следит за тем, чтобы у него всегда кипела вода в двух котлах. У Буквита, который, по случаю своей раны, вот уже две ночи проводит внизу, есть сечка.
Остальные наши сторонники вооружены ножами и дубинами. У Ятсуды, одного из парусников, имеется топор, а Учино, другой парусник, даже когда спит, не расстается с большим молотком. У Тома Спинка гарпун. А Вада настоящий гений. Он взял железный прут, раскалил его в печке, заострил с одного конца и прикрепил к длинной палке. Завтра он собирается наделать таких наконечников для остальных наших союзников.
Жутко, однако, становится, как подумаешь, какое огромное количество режущих, колющих и долбящих инструментов могут набрать мятежники из склада плотника. Если дойдет до атаки на корму, оставшимся в живых придется иметь дело с самыми разнообразными ранами. Большое счастье, что я научился мастерски владеть моим ружьем: днем ни один из мятежников не посмеет сунуться на корму. Если они нападут, то нападут, разумеется, ночью, когда мое ружье окажется бесполезным. Тогда у нас пойдет бой в рукопашную, и в общей свалке победят, конечно, самые крепкие головы и самые сильные руки.
Но нет. Меня только что осенила новая мысль. Мы будем готовы к любой ночной атаке. Я покажу им образчик современной войны и докажу не только то, что мы ‘высшей породы псы’ (любимое выражение старшего помощника), но и почему мы ‘высшей породы’. Моя идея очень проста: устроить ночью иллюминацию. Уже и сейчас, пока я пишу, я разрабатываю эту идею. Газолин, шары из пакли, пистоны и порох от патронов, римские свечи, бенгальские огни, помещенные в двух-трех мелких металлических сосудах. Затем приспособление вроде курка, посредством которого, дернув за веревку, можно взорвать порох, и огонь передастся пропитанной газолином пакле и римским свечам. Вот как действует ум против грубой силы.
Весь день я работал как каторжный, и моя идея близится к осуществлению. Маргарэт помогала, наводя меня на новые мысли, всю же черную работу делал Том Спинк. У нас над головами с мачты спускаются стальные штаги, от которых идут тросы через главную палубу до самой бизань-мачты. Том Спинк, дождавшись темноты, влез на мачту и повесил на тросы проволочные кольца так, чтобы они свободно скользили по ним. Затем в кольца он продел веревку длиною в пятьдесят футов, с толстым узлом на конце.
Моя идея заключается в следующем: каждую ночь, как только стемнеет, мы будем поднимать к штагам наши три металлических сосуда с горючим веществом. Все приспособлено таким образом, что при первой же тревоге, дернув за веревку, мы спустим курок. Порох воспламенится, и одновременно придет в движение вся система. Кольца скользнут по тросам вместе с подвешенными сосудами с пылающей паклей и, опустившись на всю пятидесятифутовую длину веревки, автоматически остановятся. Вся палуба посредине будет залита ярким светом, тогда как мы на корме окажемся в относительной темноте.
Конечно каждое утро до рассвета мы будем все это сооружение убирать, так что на баке не догадаются, какой камень мы держим за пазухой против них. Даже та небольшая часть наших приспособлений, которую пришлось оставить наверху, уже возбудила сегодня их любопытство. Над передней рубкой высовывалась то одна голова, то другая. Они внимательно осматривали мачту и тросы, стараясь догадаться, что мы затеваем. А я — можете вообразить! — ловлю себя на том, что с нетерпением жду атаки, чтобы посмотреть, как будет действовать мое изобретение.

ГЛАВА XLV

А что случилось с мистером Пайком, так и остается загадкой. Загадкой остается и то, что случилось со вторым помощником. За последние три дня мы общими силами подсчитали число мятежников. Мы видели их всех за единственным исключением — за исключением мистера Меллэра, или Сиднея Вальтгэма, как, я думаю, правильнее будет его называть.
Он не показывался и не показывается, и нам остается только строить всякие предположения.
За эти дни случилось много интересного. Маргарэт отбывает вахты, чередуясь со мной, ибо из наших людей нет никого, кому можно было бы доверить такое ответственное дело. Хотя мятеж все еще продолжается, и мы в засаде, но море так спокойно, и людям приходится так мало работать, что они распустились и преспокойно спят за рубкой в часы своих вахт. И так как ничего важного не случается, они, как истые моряки, ленятся и толстеют. Даже Луи, буфетчика и Ваду я ловил на том, что они засыпают на вахте. Один только юнга Генри ни разу не провинился.
Вчера я прибил Тома Спинка. Он не доверяет моим познаниям в морском деле, и со времени исчезновения старшего помощника я замечаю с его стороны некоторое поползновение быть дерзким и не слушаться приказаний. И я и Маргарэт это заметили и третьего дня говорили об этом.
— Он хороший матрос, но легко распускается, — сказала она. — И если не подтягивать его, он заразит остальных.
— Хорошо же, так я приберу его к рукам, — храбро заявил я.
— Да и придется, — поддержала меня она. — Будьте тверды. В таких случаях твердость необходима.
Конечно, тот, кто занимает командное место, должен быть тверд, но я на собственном опыте убедился, как трудно быть твердым. Мне было нетрудно застрелить Стива Робертса, когда он целился в меня. Но несравненно труднее действовать круто с таким тупоголовым малым, как Том Спинк, тем более, что он все-таки не переступает границ и не подает достаточно веских поводов для острастки. Целые сутки после разговора моего с Маргарэт я был как на иголках, выискивая предлог, чтобы задать ему головомойку, и, право, кажется, согласился бы выдержать атаку на корму, лишь бы избежать объяснений с этим парнем.
Новичку не научиться в один день терроризировать людей свирепым рычаньем, как это делает мистер Пайк, и не перенять у капитана Уэста его уменья спокойно, не повышая голоса, заставить человека повиноваться. Мое положение было весьма затруднительно. Я не привык командовать людьми, и Том Спинк понимал это своей глупой башкой. Кроме того, с исчезновением старшего помощника он окончательно упал духом. Как ни боялся он мистера Пайка, он верил, что тот благополучно проведет его через все опасности и доставит в порт с целой шкурой или по крайней мере — живым. А на меня он не надеялся. Какие шансы были за то, что какой-то барин-пассажир и дочь капитана сумеют управиться с восставшей командой!
Таков должен был быть ход его рассуждений, и, рассуждая так, он впал в отчаяние.
После того как Маргарэт сказала, чтобы я был тверд, я, как ястреб, следил за Томом Спинком, и, должно быть, он это почувствовал, потому что всячески старался не выходить из границ, хотя все время был на волоске от этого. А Буквит, я заметил, внимательно следил, чем кончится моя замаскированная борьба с Томом Спинком. Не ускользнуло положение дел и от внимания наших востроглазых азиатов. Повара Луи я несколько раз ловил на том, что он еле удерживается, чтобы не сунуться ко мне со своими советами. Но Луи знает свое место и умеет держать язык за зубами.
Но вот вчера, когда я стоял на вахте, Том Спинк наконец проштрафился: выплюнул на палубу табачную жвачку. Надо сказать, что в море это считается таким же преступлением, как богохульство в церкви.
Маргарэт подошла ко мне (я стоял за мачтой и не видел, как он плюнул) и сказала об этом, затем взяла у меня ружье и стала на мое место, так что я мог отойти.
Я подошел к Тому Спинку. У моих ног был преступный плевок, а передо мной стоял сам преступник с оттопырившейся щекой, за которой была новая жвачка.
— Сейчас же возьми швабру и вытри эту гадость, — приказал я самым строгим тоном.
Но он спокойно переложил языком свою жвачку от одной щеки к другой и поглядел на меня глубокомысленно насмешливым взглядом. Я убежден, что он не меньше меня удивился тому, что за сим последовало. Мой кулак мелькнул в воздухе, как выпущенная из лука стрела. Он пошатнулся, ударился об угол покрытого брезентом ворота лаг-линя и растянулся на палубе. Он попытался было вступить со мной в драку, но я насел на него и продолжал его бить, не давая ему времени прийти в себя от изумления после первого моего тумака.
Надо сказать, что с тех пор, как я был мальчишкой, мне ни разу не приходилось пускать в ход кулаки, и — сознаюсь чистосердечно — трепка, которую я задал бедному Тому Спинку, доставила мне истинное наслаждение. Но увлечение битвой не помешало мне украдкой бросить взгляд в ту сторону, где была Маргарэт. Она стояла у командной рубки и глядела на нас из-за ее угла, но она не просто глядела, — она оценивала мое поведение холодным испытующим взглядом.
Все это, конечно, было очень дико. Но ведь и мятеж в открытом море в девятьсот тринадцатом году достаточно дикая вещь. Тут был не турнир между двумя рыцарями в железных доспехах из-за благосклонности прекрасной дамы, — тут просто колотили глупого парня за то, что он плюнул на палубу грузового судна. Тем не менее тот факт, что моя дама смотрит на меня, поддал мне жару, прибавил весу моим кулакам и, без сомнения, ускорил темп ударов, так что злосчастному матросу досталось по крайней мере полдюжины сверхсметных тумаков.
Да, странно создан человек. Теперь, обсуждая этот инцидент хладнокровно, я вижу, что наслаждение, которое я испытывал, колотя Тома Спинка, в существенных своих чертах сродни тому чувству, с каким я побивал на умственных турнирах моих высокоумных оппонентов. В одном случае человек доказывает свое умственное превосходство, а в другом — превосходство своих мускулов. Уистлер и Уайльд были совершенно такими же драчунами в умственном отношении, каким был я в физическом отношении вчера утром, когда свалил с ног Тома Спинка и принялся его бить.
Суставы у меня на пальцах распухли и болят. Я даже бросил писать на минуту, чтобы хорошенько их осмотреть. Надеюсь, они не останутся такими уродливыми навсегда.
В окончательном результате Том Спинк укрощен и обещает впредь быть послушным.
— Сэр! — заревел я на него самым кровожадным голосом — совсем как мистер Пайк.
— Сэр, — повторил он, еле шевеля расшибленными в кровь губами. — Так точно, сэр. Я вытру, сэр, сейчас вытру.
Я едва удерживался, чтобы не расхохотаться, — так все это было смешно. Но мне удалось сохранить самый строгий, самый свирепый вид, пока я наблюдал за чисткой палубы. Во всем этом самое забавное то, что Том Спинк, получив тумака, должно быть, проглотил свою жвачку, потому что пока он скреб и тер, он все время икал, перхал, и видно было, что его позывает на рвоту.
С этого дня у нас на корме атмосфера прояснилась. Том Спинк исполняет приказания по первому слову. Не меньше его усердствует и Буквит. А наши пятеро азиатов, с тех пор как я доказал, что умею повелевать, стали — я это чувствую — крепче держаться за меня. Я искренне думаю, что, отколотив человека, я удвоил наши союзные силы. И теперь нет никакой надобности колотить остальных. Азиаты — смышленый народ и работают охотно. Генри — подлинный Вениамин нашей расы, Буквит во всем подражает Тому Спинку, а Том Спинк, этот типичный англосаксонский крестьянин, после полученной им потасовки уж конечно не научит Буквита дурному.
Прошло два дня, и у нас случилось два знаменательных события. Таинственные запасы продовольствия на баке, по-видимому, приходят к концу, и по этому случаю у нас состоялось первое перемирие.
Наблюдая в бинокль за мятежниками, я заметил, что туши пойманных альбатросов уже не выбрасываются за борт. Это значит, что мятежники начали есть жесткое и невкусное мясо, хотя, разумеется, из этого еще не следует, что у них вышли все запасы.
Маргарэт, которая все замечает своими зоркими глазами моряка, обратила мое внимание на падение барометра, на изменившийся вид неба, предвещающий приближение шторма.
— Как только разведет волнение, наша грот-рея и другие незакрепленные реи свалятся на палубу, — сказала она.
Это заставило меня поднять белый флаг для переговоров. Берт Райн и Чарльз Дэвис вышли к средней рубке, и, пока мы переговаривались, то одна, то другая голова высовывалась из-за крыши рубки, и по обе ее стороны на палубе показывались фигуры матросов.
— Что? Надоело ждать? — нахально обратился ко мне Берт Райн. — Чем мы можем быть вам полезны?
Я резко ответил:
— Вот чем. Если вы хотите сохранить ваши головы, так выходите на работу, пока все вы живы.
— Если вы будете нам грозить… — начал было Чарльз Дэвис, но свирепый взгляд вожака заставил его замолчать.
— Ну, в чем дело? Выкладывайте, — сказал Берт Райн.
— В наших же интересах сделать то, что я вам сейчас предложу, — ответил я. — Надвигается буря, и все эти реи свалятся вам на головы. Мы здесь, на корме в безопасности. Вы одни рискуете быть убитыми, и это уж ваше дело расшевелить ваших бездельников и заставить их прибрать все, что надо, быстро и как следует.
— А если мы на это не пойдем? — спросил он дерзко.
— Что ж, это опять-таки ваше дело, — ответил я небрежно. — Я хотел только предупредить вас об опасности.
Берт Райн обратился к Чарльзу Дэвису за подтверждением моих слов, спрашивая его красноречивым взглядом, какого он об этом мнения, и тот молча кивнул.
— Прежде чем ответить вам, мы должны посоветоваться, — сказал он.
— Хорошо. Даю вам на это десять минут. Если через десять минут вы не начнете работать, будет слишком поздно. И тогда я всажу пулю в первого, кто высунет нос на палубу.
— Ладно, мы переговорим между собой.
Они повернулись уходить, но я им крикнул:
— Одну минуту!
Они остановились:
— Что вы сделали с мистером Пайком? — спросил я.
Даже невозмутимый Берт Райн не мог при этом вопросе скрыть своего изумления.
— А что вы сделали с мистером Меллэром? — спросил он. — Ответьте нам, тогда и мы вам ответим.
Я уверен в искренности его изумления. Очевидно, мятежники считали нас виновниками исчезновения мистера Меллэра, как мы считали виновниками исчезновения мистера Пайка. Чем больше я об этом думаю, тем больше склоняюсь к предположению, что это случай взаимного истребления.
— Еще один вопрос! — крикнул я Берту Райну: — Откуда вы достаете еду?
Он засмеялся своим беззвучным смехом, лицо Чарльза Дэвиса приняло таинственное выражение человека, который многое знает, но не намерен говорить, а Коротышка, выскочив из-за угла рубки, принялся отплясывать победную джигу.
Я вынул часы и сказал:
— Помните, — вы располагаете десятью минутами. Через десять минут вы должны прийти к какому-нибудь решению.
Они повернулись и пошли, и не прошло еще десяти минут, как вся команда была на мачтах и приводила в порядок снасти и паруса.
Все это время дул северо-западный ветер. Снасти опять загудели старым, знакомым гудением, напоминающим звуки арфы, — воем разыгрывающегося шторма, а люди — должно быть, от недостатка практики — работали как-то особенно медленно.
— Хорошо бы поставить марсели и брамсели, — сказала Маргарэт. — Это придаст устойчивости судну, и удобнее будет им управлять.
Я ухватился за эту идею.
— Эй, слушайте: поставьте марсели и брамсели. Тогда легче будет управлять судном, — крикнул я на бак Берту Райну, который, как настоящий начальник, отдавал команде приказания с крыши средней рубки.
Поразмыслив над поданной ему идеей, он отдал соответственное приказание, и мальтийский кокней вместе с Нанси и Сендри Байерсом бросились приводить его в исполнение.
Я поставил Тома Спинка к давно уже бездействовавшему штурвалу и сказал ему, чтоб он держал курс по компасу прямо на восток. Это поставило ‘Эльсинору’ левым бортом к ветру, и она заметно двинулась вперед под свежим бризом.
А на востоке, меньше чем в тысяче миль от нас, был берег Южной Америки и порт Вальпарайзо!..
Странная вещь: никто из мятежников не возражал против моего распоряжения, и когда стемнело (мы в это время шли уже скорым ходом, подгоняемые разгулявшимся штормом), я отрядил моих людей на крышу командной рубки снимать реванты с контр-бизани. Это был единственный парус, находившийся под полным нашим контролем.
Правда, бизань-брасы, еще со времени обхода Горна, были проведены на корму, и мы могли распоряжаться ими, но что касается самих парусов, то постановка и уборка их были в руках мятежников.
Маргарэт, стоя в темноте возле меня, слегка и тепло пожала мне руку, когда обе наши маленькие смены людей полезли наверх, исполняя мое приказание, и оба мы затаили дыхание, стараясь уловить, насколько прибавит ходу ‘Эльсинора’.
— Я не хотела выходить замуж за моряка, — сказала Маргарэт. — Жизнь с человеком, которому не приходится постоянно расставаться с сушей, казалась мне спокойнее и привлекательнее. И что же вышло? Вы, мой жених, — человек сухопутный, и вдруг в вас заговорила морская жилка, и вы ведете судно как настоящий моряк. Скоро, должно быть, я вас увижу с секстантом в руках, вычисляющим, как полагается капитану, положение судна по солнцу и звездам.

ГЛАВА XLVI

Прошло еще четыре дня. Шторм прекратился. Мы находимся теперь не больше чем в трехстах милях от Вальпарайзо, и ‘Эльсинора’, на этот раз благодаря мне и моей настойчивости, не держа никакого определенного курса, подвигается тихим ходом или, вернее, лежит в дрейфе под небольшим ветром. А в эти трое суток, в самый разгар шторма, мы проходили по восемь и даже по девять узлов в час.
Меня беспокоит та готовность, с какою мятежники согласились выполнять мою программу. Они все-таки обладают элементарными сведениями в географии и понимают, какую цель я имею в виду. Управление парусами в их руках, и тем не менее они допускают меня вести судно к берегам Южной Америки.
Мало того — когда к утру третьего дня шторм начал стихать, они по собственному почину полезли наверх, поставили бом-брамсели и трюмсели и подтянули их к ветру. Это было выше моего саксонского разумения, поэтому я сделал поворот руля и поставил ‘Эльсинору’ носом против ветра. Мы с Маргарэт остановились на предположении, что их план заключается в том, чтобы идти к берегу, пока не покажется земля, а затем бежать с судна на шлюпках.
— Но мы не можем допустить их бежать, — сказала она со сверкающими глазами. — Нам нужно прийти в Ситтль. Они должны вернуться к своим обязанностям. И ждать этого уже недолго, так как они начинают голодать.
— Но горе в том, что у нас нет настоящего моряка, — возразил было я.
Она с негодованием накинулась на меня.
— Неужели же вы, такой книгоед и с вашей морской жилкой, не сможете одолеть теорию мореплавания? И потом не забывайте, что я могу прекрасно сойти за матроса. Да каждый тупоголовый мужик, пройдя шестимесячный курс навигации в любом мореходном училище, легко выдержит экзамен на шкипера. А для вас это — дело каких-нибудь шести часов. Даже меньше. Если же после часового чтения и часовой практики с секстантом вы не сумеете вычислить широту и определить положение судна, так я это сделаю за вас.
— А вы разве сумеете?
Она покачала головой.
— Я хочу только сказать, что за какие-нибудь два часа я могу научиться вычислять широту и долготу.
Странно: шторм, перешедший было в мягкий бриз, вдруг завернул с новой силой, точно спохватившись, что он забыл нанести нам последний удар. Можете себе представить, как захлопали неубранные паруса и загудела вся оснастка. Это вызвало тревогу на баке.
— Эй, вы там! Подтяните реи! — крикнул я Берту Райну, который, в сопровождении своих адъютантов Чарльза Дэвиса и мальтийского кокнея, подошел к корме и стоял на главной палубе подо мной, прислушиваясь к завыванию ветра в снастях.
— Держите судно по ветру, и не понадобится трогать реи, — прокричал он в ответ.
— Что, видно, на берег захотелось? Проголодались, небось? — засмеялся я. — Так знайте: вы и через тысячу лет не попадете на берег, да и никуда не попадете, когда все стеньги и реи свалятся на палубу.
Я забыл сказать, что этот разговор происходил вчера в полдень.
— А что вы сделаете, если мы подтянем реи? — вмешался Чарльз Дэвис.
— Мы поведем судно прочь от берега и будем держать всю вашу шайку в открытом море, пока голод не принудит вас взяться за работу.
— Что ж, мы уберем паруса. Ставьте потом сами, — сказал Берт Райн.
Я покачал головой и поднял ружье.
— Чтобы сделать это, вам придется лезть наверх, и первый из вас, кто дотронется до парусов, — получит вот это.
— А когда так, то пусть судно провалится к черту со всеми нами вместе! — закончил он решительным тоном.
И, словно поймав его на слове, вдруг сорвался фор-брам-рей. По счастью, как раз в этот момент нос судна нырнул в провал между двумя огромными валами, тяжелый рей, запутавшись в снастях, медленно опустился и, проломив в своем падении оба бульварка, лег поперек той части мостика, которая идет от фок-мачты к баку.
Берт Райн слышал треск, но не мог видеть всех повреждений. Он бросил на меня вызывающий взгляд и спросил со смехом:
— Вы, верно, хотите, чтобы еще что-нибудь свалилось на нас?
И в тот же миг, как нельзя более кстати, порывом ветра сорвало левые, а вслед за тем и правые брасы. Свалился большой, самый нижний рей, и когда он, падая, закачался во все стороны, то и главарь шайки и оба его адъютанта обернулись на шум и в страхе присели, глядя вверх. Затем рей обрушился на люк номер третий, разрушив по дороге тот пролет мостика, который проходит над ним.
Для Берта Райна все это было ново, как и для меня, но Чарльз Дэвис и мальтийский кокней прекрасно учли создавшееся положение.
— Советую вам отойти в сторону от греха, — сказал я с язвительным смехом, и все трое поспешили последовать моему совету, испуганно отыскивая глазами, какой еще из тяжелых рей собирается свалиться на них.
Клочья марселя, разорванного падением фор-брам-рея, трепались по ветру, казалось, вот-вот обрушится и фор-марса-рей. Картина такого разрушения была для меня еще нова, и я был уверен, что от прочной оснастки судна ничего не уцелеет.
Главарь мятежников, хоть и не моряк, но после нескольких месяцев плавания успевший приобрести некоторый опыт в морском деле и достаточно интеллигентный, чтобы оценить всю степень опасности, поднял голову и взглянул на меня. И — надо отдать ему справедливость — он не терял больше времени на разговоры.
— Мы закрепим реи, — сказал он.
— Прежде пусть уберут марсели и трюмсели, — шепнула мне на ухо Маргарэт.
— Уберите прежде марсели и трюмсели! — крикнул я вниз. — И работайте живее!
Чарльз Дэвис и мальтийский кокней, видимо, с облегчением перевели дух, услышав мои слова, и, по знаку своего вожака, мигом отправились исполнять приказание.
Ни разу за все время плавания не проявляла наша команда такой расторопности и прыткости в работе. Да правду сказать, чтобы спасти судно, и нужна была расторопность. Остатки марселя были живо отрезаны складными ножами.
Но из-за грот-марселя произошло первое нарушение нашего договора. Они сделали было попытку убрать его. Пустота, образовавшаяся от разрушения в снастях и реях, давала мне возможность смотреть и прицеливаться, и когда маленькие пульки моего ружья начали пробивать паруса и стукаться о стальные части, сидевшие вверху люди приостановили работу. Я махнул рукой Берту Райну. Он понял меня и приказал снова поднять убранные паруса и укрепить реи.
— Какой нам смысл удаляться от берега? — сказал я Маргарэт, когда все снасти были приведены в порядок. — Триста пятьдесят миль от берега так же действительны, как тридцать пять тысяч миль, если вся суть дела в голоде.
Итак, вместо того, чтобы уходить в открытое море, я положил ‘Эльсинору’ в дрейф на правый галс, и легким ветром ее начало относить к юго-западу.
Но в ту же ночь наши мятежники поставили на своем. Нам было слышно в темноте, как наверху шла работа: опускали паруса, возились с реями. Я наудачу выпустил несколько зарядов, но в ответ донесся только скрип тросов в шкивах и раздалось несколько револьверных выстрелов, пущенных тоже наугад.
Создалось презабавное положение. Мы, представители юта, управляем ‘Эльсинорой’, а они, обитатели бака, — полные хозяева ее двигательной силы. Единственный парус, которым мы владеем безраздельно, это контр-бизань. А в их распоряжении находятся все паруса фок- и грот-мачты. Брасы бизань-мачты у нас, а они управляют ее парусами. И мы с Маргарэт не можем понять, почему они, выбрав ночь потемнее, не отрежут бизань-брасов от концов рея. Мы думаем, что этому мешает их лень, потому что, если они обрежут брасы, проведенные на корму и, следовательно, находящиеся в наших руках, им придется провести новые брасы на бак, иначе при сильной качке с бизань-мачты будут сорваны все реи.
Есть что-то дикое и смешное в этом мятеже, который мы сейчас переживаем. Такого мятежа никогда еще не бывало. Он уклоняется от всех образцов и идет вразрез всем прецедентам. В старинных, классических мятежах, случавшихся задолго до нашего времени, мятежники бросались в атаку как тигры, и будь у нас такой классический мятеж, наши храбрые молодцы давно бы ворвались на корму и перебили бы всех нас, или сами были бы перебиты.
Поэтому я смеюсь в лицо нашим мятежникам и, совсем как мистер Пайк, советую им обзавестись опытными няньками. Но Маргарэт с сомнением качает головой и говорит, что человеческая натура никогда не изменит себе и при одинаковых условиях всегда проявит себя одинаково. Короче говоря, она напоминает мне о количестве уже имевших место смертей и утверждает, что рано или поздно, в одну из темных ночей, когда положение благодаря голоду обострится, мы еще дождемся того, что наши разбойники пойдут приступом на корму.
А пока что, если не считать постоянного напряжения нервов вследствие необходимости быть всегда начеку (обязанность, лежащая исключительно на мне и на Маргарэт), все это приключение напоминает скорее страничку из романа с благополучным концом.
Да это и есть роман. Любящие друг друга мужчина и женщина выстаивают поочередно вахту за вахтой. Каждая смена — любовный эпизод. Никогда еще не бывало такого оригинального положения. Таинственные совещания под рокот волн и вой ветра, деловые распоряжения вперемежку с пожатием рук и поцелуями под покровом ночной темноты.
Да, это верно, с тех пор, как началось наше плавание, я часто посылал к черту книги. И тем не менее книги лежат в основе моей расовой жизни. Я таков, каким меня создали десять тысяч поколений моего рода. Это бесспорно. И мои полунощные бдения над философскими книгами доказывают только, что я сын своей расы. Что определило выбор моих книг, как не десять поколений, создавших меня? Я убил человека — Стива Робертса. Будь я погибающим русым властелином, не учившимся грамоте, я убил бы его без всяких колебаний. И, как погибающий русый властелин, но уже грамотный, с прибавлением того, чем обогатила мой мозг философия всех веков, я, убивая этого человека, тоже не испытывал никаких колебаний. Культура не ослабила меня. Я убил его совершенно спокойно. Это входило в круг моей повседневной работы, а мои сородичи всегда были работниками, и в чем бы ни заключалась их работа — в смелых ли приключениях и в схватках с врагом, или в скучном отбывании тяжелых повинностей — всегда выполняли ее добросовестно.
Никогда я не пожелаю отвести назад стрелку циферблата времени и вычеркнуть из моей жизни уже случившиеся события. Я опять убил бы Стива Робертса, как это было в тот раз, если бы повторились те же условия. Но сказав, что я отнесся к этому случаю совершенно спокойно, я выразился не вполне точно. Он произвел на меня сильное впечатление: с гордостью я почувствовал, что это нужно было сделать, что это должен был сделать каждый, раз это входило в круг его повседневных обязанностей.
Да, я — погибающий русый властелин и мужчина, я занимаю высокое место и подчиняю своей воле тупоумных скотов. И я — любовник, любящий властную женщину своей расы, и вместе с ней мы занимаем и будем занимать высокие места правящих и господствующих, пока не исчезнет с лица земли наша раса.

ГЛАВА XLVII

Маргарэт была права. Наш мятеж не уклонился от своих образцов и прецедентов. Много дней и ночей мы были завалены работой. Дитман Олансен, косоглазый норвежец, был убит моим Вадой, а юнга Генри, единственный Вениамин нашей расы, отправился за борт с традиционным мешком угля в ногах. Корму пытались взять приступом. Изобретенная мною иллюминация имела успех. Мятежники начинают голодать, а мы по-прежнему сидим на корме и остаемся господами положения.
Прежде всего — об атаке на корму. Случилось это два дня назад, в ночную вахту Маргарэт. Впрочем, нет, — прежде скажу несколько слов о моем новом изобретении. С помощью буфетчика, большого знатока по части фейерверков, как оно и полагается китайцу, я смастерил около полудюжины бомб, добыв материал из наших сигнальных ракет и из римских свечей. Не думаю, чтобы мои бомбы отличались слишком смертоносной силой, и знаю, что наши импровизированные трубки загораются, пожалуй, даже медленнее, чем мы подвигаемся вперед в настоящее время, но тем не менее эти бомбы, как вы сейчас увидите, сослужили нам хорошую службу.
Перехожу теперь к попытке атаковать корму. Как я уже сказал, это случилось в ночную вахту Маргарэт, между полуночью и четырьмя часами утра. Я спал на палубе возле командной рубки, в двух шагах от Маргарэт, как вдруг услышал сквозь сон, что она выстрелила из своего револьвера и продолжает стрелять.
Я первым делом бросился к проводам моих светильников. Оказалось, что ‘они действуют превосходно. Я потянул за два провода, и два сосуда с паклей вспыхнули ярким светом, автоматически скользнули по тросам и автоматически же остановились на концах веревок. Иллюминация загорелась мгновенно и не оставляла желать ничего лучшего. Генри, оба парусника и буфетчик (трое последних, я уверен, пробудились от глубокого сна) прибежали на корму. Все преимущества были на нашей стороне, так как мы стояли в темноте, а наши враги были ярко освещены сзади.
Да, это была иллюминация, можно сказать! Порох трещал, шары пылающей пакли шипели и выбрасывали излишек газолина, падавший на главную палубу огненными струями, а из сигнальных ракет сыпались красные, синие и зеленые искры.
До боевых схваток дело не дошло, ибо мятежники были ошеломлены нашим фейерверком. Маргарэт стреляла наугад из своего револьвера, а я держал ружье наготове для тех, кто вздумает ворваться на корму. Но атака прекратилась так же быстро, как началась. Я видел, как Маргарэт выстрелила в человека, карабкавшегося на корму через перила левого борта, а в следующий момент Вада, как дикий буйвол, налетел на него, ударил его в грудь своим самодельным копьем и сбросил вниз. Этим и кончилось. Мятежники пустились бежать со всех ног. А в это время три триселя у самых штаг бизань-мачты загорелись от падавшего горящего газолина, вспыхнули ярким пламенем и быстро сгорели дотла, не передав огня дальше. Вот еще одно из преимуществ судов со стальными частями и штагами.
А на палубе под нами лежал скорчившийся человек, которого Вада проткнул своим копьем. Он лежал лицом вниз, так что мы не могли его опознать.
Теперь я подхожу к той фазе наших приключений, которая была совершенно нова для меня. Ничего подобного не попадалось в книгах. С моей стороны тут была беспечность с примесью лени, или обратно — как хотите. Я использовал два моих светильника, оставался только один. Час спустя, удостоверившись, что мятежники опять подходят к корме, я пустил в дело последний светильник и снова заставил их отступить. Подбирались ли они к корме только затем, чтобы узнать, все ли светильники я истратил, или выручать упавшего в первой схватке, — этого мы никогда не узнаем. Но факт тот, что они подбирались к корме, что мой светильник заставил их убраться восвояси, и что это был последний светильник. Как мог я не позаботиться заранее наготовить их побольше! Времени на это было достаточно. Я этого не сделал по беспечности, по лени. Я, может быть, рисковал жизнью многих людей, основываясь лишь на психологическом расчете, что мятежники подумают, что у нас неисчерпаемый запас таких светильников.
Последний час вахты Маргарэт, который я провел с ней, прошел спокойно. В четыре часа я потребовал, чтобы она сошла вниз и легла спать. Но она пошла на компромисс, заняв мою постель на палубе за рубкой.
Когда рассвело, я опять увидел труп, лежавший там же, где я видел его в последний раз. В семь часов, перед завтраком, когда Маргарэт еще спала, я отрядил Генри и Буквита убрать труп. Я стоял над ними у перил с ружьем наготове. Но бак не подавал никаких признаков жизни. Генри и Буквит перевернули тело на спину, и мы узнали косоглазого норвежца. Затем они общими силами подтащили его к борту, просунули под перила и столкнули в море. Копье Вады проткнуло его насквозь.
Но не прошло еще суток, как мятежники поквитались с нами. Они отплатили нам даже с лихвой, ибо нас так мало, что потеря человека для нас чувствительнее, чем для них. Начать с того (надо заметить, что я это предвидел, потому и приготовил мои бомбы), что пока мы с Маргарэт завтракали под прикрытием мачты, несколько человек мятежников незаметно прокрались в кормовую часть судна и забрались под навес кормы. Буквит это заметил и поднял тревогу, но было уже поздно. У нас не было возможности выкурить их из-под навеса. Я знал, что, как только я наклонюсь над перилами, чтобы прицелиться в них, они выстрелят в меня снизу.
На этот раз все преимущества были на их стороне, они могли стрелять из засады, а я, чтобы выстрелить, должен был подставить себя под их огонь.
Две стальных двери, выходившие из кают на главную палубу, наглухо заколоченные и законопаченные еще со времени обхода Горна, приходились как раз под навесом кормы. Забравшись под навес, мятежники принялись колотить в эти двери тяжелыми молотками, пытаясь их взломать, между тем как остальная шайка, притаившись за средней рубкой, ждала только момента, когда двери будут взломаны, чтобы ворваться на корму.
Буфетчик, со своим секачом, караулил изнутри одну дверь, а Вада с копьем — другую. Но, поручив им охранять двери, я и сам не терял времени даром. Спрятавшись за мачту, я поджигал трубку одной из моих бомб. Когда трубка хорошо разгорелась, я пробежал на край кормы и бросил бомбу на главную палубу, стараясь закинуть ее под навес, где мятежники работали молотками, пытаясь взломать левую дверь. Несколько револьверных выстрелов со стороны средней рубки отвлекли мое внимание, и бомба была брошена неудачно. Поневоле будешь нервничать, когда вокруг тебя жужжат пули. В результате бомба откатилась на открытую палубу.
Но моя иллюминация, очевидно, произвела впечатление на мятежников. Услышав шипенье трубки, они выскочили из-под навеса и пустились наутек, как вспуганные зайцы. Я легко мог бы подстрелить одного-двух человек, не будь я занят в ту минуту поджиганием второй трубки. Маргарэт успела выстрелить три раза, но безрезультатно, и тотчас же корма была обстреляна с бака.
Как человек предусмотрительный (и ленивый, ибо я убедился на опыте, что изготовление бомб требует времени и труда), я оторвал горящий кончик трубки, которую держал в руке. Но трубка первой бомбы, откатившейся на палубу, все еще шипела, и бомба не взрывалась, и я решил тем временем укоротить оставшиеся трубки. Ведь кто-нибудь из мятежников, похрабрее, мог оторвать трубку от бомбы или бросить бомбу за борт, или же — что было бы похуже — швырнуть ее к нам на корму.
Прошло добрых пять минут, пока эта злосчастная трубка прогорела, и бомба наконец взорвалась. Но этот взрыв был для меня грустным разочарованием. На этой бомбе можно было смело сидеть, рискуя разве только нервным потрясением. И, однако, в качестве острастки она сделала свое дело. После того ни один из мятежников уже не отваживался соваться на корму.
Что же касается питания, то было ясно, что в этом отношении им приходится круто. В то утро ‘Эльсинора’ лежала в дрейфе, предоставленная на волю ветра и волн, и с бака было, заброшено несколько удочек для ловли альбатросов и других морских птиц. Ну и беспокоил же я этих голодных рыбаков моими выстрелами! Ни один человек не мог показаться на баке без того, чтобы моя пуля не ударилась в опасном для него соседстве о стальную обшивку борта. И все-таки они продолжали удить с опасностью для жизни и беспрестанно упуская добычу по милости моего ружья.
Их способ ловли птиц заключался в следующем: сидя где-нибудь под прикрытием, человек закидывал крючок с приманкой (поддерживаемой на поверхности воды деревянной дощечкой) через перила, и леса медленно тащились за судном. Когда птица попадалась на крючок, надо было втащить ее на палубу, не выходя из-под прикрытия. Это был самый трудный момент. Крючок, или, вернее, остроугольный треугольник в виде ободка из листового железа, при натягивании лесы зажимал своим острым углом клюв птицы, схватившей приманку. Как только лесу ослабляли, птица освобождалась. Поэтому вся задача состояла в том, чтобы выхватить ее из воды быстрым взмахом ни на секунду не ослабив лесы. А втащить птицу на борт таким способом было почти невозможно, не выходя из-под прикрытия, и удильщики неизменно всякий раз упускали ее.
Тогда они выработали такую систему. Как только птица попадалась на крючок, несколько человек направляли на меня револьверы, а один подскакивал к перилам и быстро втаскивал лесу на борт. Их дальнобойные револьверы не на шутку пугали меня. Трудно оставаться спокойным, когда смерть, в виде летящего кусочка свинца, стукается возле тебя о перила или о мачту над твоей головой или отлетает рикошетом от стальной обшивки борта. Тем не менее мое ружье настолько беспокоило того человека, который стоял у перил под огнем, что из двух пойманных птиц он непременно упускал одну. Чтобы прокормить в течение суток двадцать шесть человек, нужно не два и не три альбатроса, а много ли их поймаешь при таких условиях, особенно, когда охотиться на них можно только днем?
К концу дня я усовершенствовал мою тактику. Я заметил, что когда ‘Эльсинора’ стоит носом к ветру, то, быстро повернув колесо штурвала, можно заставить ее сделать крутой поворот. При этом, по моим соображениям, плавучие капканы мятежников должны были отойти от борта.
Первый мой опыт оказался удачным. Мы приготовили заранее несколько крюков на длинных веревках. Улучив благоприятный момент при повороте судна, мы закинули в воду эти крюки и оборвали девять лес с капканами. Но такое большое судно, как ‘Эльсинора’, поворачивается настолько медленно, что в следующий раз мятежники успели благополучно вытащить из воды свои лесы, прежде чем они подплыли к нам на такое расстояние, что можно было захватить их.
Тогда я внес новое усовершенствование. Когда ‘Эльсинора’ стояла носом к ветру, они не могли удить. После нескольких опытов я убедился, что, с помощью контр-бизани и внимательно правя рулем, ее можно удерживать в таком положении. И мы добились этого, поочередно выстаивая у штурвала. И в результате охота прекратилась.
Маргарэт отбывала первую вечернюю вахту. Генри стоял у штурвала. Вада и Луи были заняты внизу: они готовили ужин. Я только что поднялся наверх и стоял шагах в шести от Генри и штурвала. Должно быть, какой-нибудь странный звук, доносившийся со стороны вентилятора, привлек мое внимание, потому что я смотрел на него, когда случилось то, о чем я сейчас расскажу.
Но прежде о вентиляторе. Это стальная труба, которая идет из трюма, где хранится уголь, затем проходит под лазаретом и между двойными стенами командной рубки выходит наружу. Отверстие этого вентилятора на высоте человеческого роста забрано такой частой железной решеткой, что взрослая крыса не пролезет сквозь нее, и приходится оно как раз над штурвалом, шагах в пятнадцати от кормового люка. Очевидно, кто-нибудь из мятежников, пробравшись в свободное пространство между углем и палубой нижнего трюма, вскарабкался по трубе вентилятора до наружного его отверстия и теперь мог свободно прицеливаться и стрелять сквозь решетку.
Я одновременно увидел дым и услышал звук выстрела. Вслед за тем я услышал, что Генри застонал, и, обернувшись в его сторону, увидел, что он цепляется за спицы штурвала и падает. Выстрел был меткий. Пуля пробила бедному юноше сердце или прошла очень близко от сердца — наверно не могу сказать, так как нам на ‘Эльсиноре’ некогда вскрывать трупы.
Том Спинк и парусник Учино подбежали к Генри. А револьвер продолжал стрелять сквозь решетку, и пули били в полуоткрытую будку штурвала над головами Спинка и Учино. К счастью, они не были ранены и поспешили отбежать в сторону, куда не попадали пули.
Генри судорожно бился несколько секунд, а затем перестал шевелиться. Так погиб еще один из будущих представителей нашей погибающей расы, погиб за своей повседневной работой, стоя у штурвала на грузовом судне в то время, когда оно, направляясь из Балтиморы в Ситтль, проходило близ берегов Южной Америки.

ГЛАВА XLVIII

Положение дикое до смешного. Мы на нашем высоком месте господ располагаем всем продовольствием ‘Эльсиноры’, а мятежники завладели средствами управления ею. Но, завладев средствами управления, они не могут ими пользоваться. Они, так же как и мы, не могут управлять судном. Корма, господское место, в наших руках. Штурвал на корме, но мы не можем дотронуться до штурвала. Из-за решетки вентилятора они могут подстрелить каждого, кто подойдет к рулю, и, чувствуя себя в неприступной крепости между стальными стенами командной рубки, они, сколько душе угодно, могут издеваться над нами.
У меня созрел один план, но не стоит приводить его в исполнение без крайней необходимости. Выбрав ночь потемнее, нетрудно будет разобщить румпель с рулем и, оснастив руль добавочными талями, править с двух боков кормы, находясь вне обстрела из вентилятора.
Но пока стоит хорошая погода, ‘Эльсинора’ распоряжается собой по своему усмотрению, или, вернее, ею распоряжается по своему усмотрению ветер и волны. Во всяком случае дрейфовать она может. Пусть мятежники поголодают. Если что-нибудь заставит их опомниться, так всего скорее состояние их желудков.
Да и зачем же человеку ум, как не затем, чтобы пользоваться им для практических целей? Я довожу до отчаяния этих голодных людей. Преинтересная забава в своем роде! Морские птицы, следуя за ‘Эльсинорой’, по своему обыкновению, удалились от своих широт. Это значит, что в нашем соседстве их осталось определенное число, и что число это не возрастает. Силлогизм: первая предпосылка — определенное, ограниченное количество птичьего мяса, вторая предпосылка — птичье мясо в настоящее время единственная пища мятежников, вывод — уничтожьте эту пищу, и мятежники будут вынуждены вернуться к исполнению своих обязанностей.
И я стал действовать, основываясь на этом выводе. Я попробовал бросать за борт кусочки жирной свинины и корки черствого хлеба. Как только птицы, соблазнившись предлагаемым им угощением, опускались на воду, я в них стрелял. А для мятежников каждая оставшаяся на поверхности воды убитая птица означает уменьшение количества их пищи.
Но я внес еще некоторые поправки в этот метод. Вчера я перерыл судовую аптечку и во все приготовленные кусочки свинины и хлеба положил по небольшой дозе из содержимого каждой бутылки, на которой был ярлык с черепом и перекрещивающимися костями. Для того, чтобы дело было крепче, я, по совету буфетчика, подбавил к этой смеси отравы для крыс.
И сегодня в воздухе не видно ни одной птицы. Правда, вчера, пока я развлекался моей новой забавой, мятежники выловили несколько птиц, но остальные исчезли, и, следовательно, им больше неоткуда добывать себе пищу, пока они не сдадутся.
Нет, я вижу, что мы ведем не детскую игру. Ведь мы потеряли треть нашего состава, а даже самые кровопролитные битвы, какие знает история, редко давали такой процент смертей. Уже четырнадцать человек из населения ‘Эльсиноры’ отправились за борт, а кто предскажет, какой будет конец?..
Как бы то ни было, мы — господа положения, вычисляющие вес планет, производящие анализ химического состава солнца, к звездам воспаряющие богоискатели, вооруженные мудростью всех веков, — и все же, столкнувшись с неумолимой действительностью, мы превратились в стаю диких зверей, воющих по-звериному, убивающих по-звериному и по-звериному дерущихся из-за еды и питья, из-за воздуха для наших легких, из-за сухого места над морской пучиной, из-за целости наших шкур. И над этим зверинцем стоим мы с Маргарэт, с подчиненными нам слугами-азиатами за нашей спиной. Все мы собаки, сказать по правде. Но мы — собаки высшей породы. Мы, светлокожие, по наследству, доставшемуся нам от наших властелинов-предков, всегда останемся на высоких местах, собаками высшей породы, повелевающими всеми другими собаками. О, тут богатый материал для размышлений философа, плывущего на грузовом судне во время мятежа в тысяча девятьсот тринадцатом году!
Генри — четырнадцатый по счету из числа тех из нас, кому было суждено распасться на составные части в соленой морской глубине. И в тот же день он был отомщен, ибо за ним последовали двое из числа мятежников. Буфетчик обратил мое внимание на то, что происходило на баке. В своем волнении он даже забылся до того, что тронул меня за плечо, глядя горящими глазами на людей, спускавших за борт два трупа. С мешками угля в ногах, они погрузились в воду так быстро, что мы не успели их опознать.
— Наверно, их убили в драке, — сказал я. — Это хорошо, что они начали драться.
Но старик-китаец только усмехнулся и покачал головой.
— Вы значит, думаете, что дело тут, было не в драке? — спросил я.
— Не в драке — нет. Они поели мяса альбатросов, а альбатросы ели нашу свинину. Вот и умерло двое, а сколько их там еще заболело! Будь я проклят, но я очень рад.
Я думаю, он верно угадал. В то время, когда я приманивал птиц, мятежники ловили их и, наверное, поймали несколько таких, которые ели отравленную свинину.
Обоих отравившихся людей спустили в море вчера. И со вчерашнего дня мы стали проверять, кто остался. На баке не показывались только двое — долговязый, развинченный Боб и, на мое горе, мой любимец Фавн. Такая уж видно мне судьба — стать убийцей бедного страдальца Фавна, всегда готового исполнять приказания, всегда и всем старавшегося угодить. Право, это насмешка судьбы. Почему бы не оказаться этими двумя мертвецами Чарльзу Дэвису и греку Тони? Или Берту Райну и Киду Твисту? Или Бомбини и Энди Фэю? Я знаю, что я чувствовал бы себя лучше, будь на месте Фавна Исаак Шанц, или Артур Дикон, или Нанси, или Сендри Байерс, или Коротышка, или Ларри.
Буфетчик только что преподал мне почтительный совет:
— В следующий раз, когда нам придется спускать кого-нибудь за борт, лучше будет употребить на это какой-нибудь железный лом вместо угля.
— А что — у нас кончается уголь? — спросил я.
Он молча кивнул головой.
Мы тратим много угля на стряпню, и когда выйдет весь наш запас угля, придется разобрать одну из переборок в трюме и доставать уголь из груза.

ГЛАВА XLIX

Положение обостряется. Птиц больше нет, и мятежники голодают. Вчера я говорил с Бертом Райном. Сегодня мы опять говорили по душам, и, я уверен, он никогда не забудет тех немногих прочувствованных слов, которые я ему сказал.
Началось с того, что вчера вечером в пять часов я услышал его голос, доносившийся из-за решетки вентилятора. Став за угол командной рубки, вне его выстрелов, я заговорил с ним в таком тоне:
— Ну что, голодаете? А не хотите ли знать, что будет сегодня у нас на обед? Я только что был внизу и видел, что там готовят. Слушайте же, что у нас будет: во-первых, гренки с икрой, затем бульон, соус из омаров, бараньи котлеты с французским горошком — знаете, такой сладкий горошек, который тает во рту, — потом калифорнийская спаржа с сабайоном. Ах да, забыл: еще жареный картофель, холодная свинина и бобы. А на сладкое — пирог с абрикосами, и наконец кофе, настоящий кофе. Что, ведь недурно? Вы теперь, чего доброго, затоскуете? Пожалуй, будете вспоминать те разнообразные завтраки, какими угощают в бесчисленных ресторанах нашего доброго старого Нью-Йорка.
Я сказал ему сущую правду. Описанный мною обед (приготовленный, конечно, из консервов) был именно тот обед, какой ожидал нас сегодня.
— Довольно болтать, — огрызнулся он. — Я хочу говорить с вами о деле.
— Ну, так выпаливайте, в чем ваше дело, — грубо сказал я. — Но прежде скажите, когда вы и вся ваша подлая шайка намерены приняться за работу.
— Будет вам мочалку жевать, — оборвал он меня. — Лучше послушайте, что я вам скажу. Теперь вы у меня в руках. Верьте — не верьте, но это сущая правда. Я не хочу ее скрывать и говорю вам прямо: вы в моей власти. Я не скажу, как я этого добился, но знайте: мы можем раздавить вас, как червей. Когда я сделаю то, что задумал, вам будет крышка.
— Что будет с нами — еще неизвестно, а вот что вам жариться в аду, так это верно, — проговорил я со смехом, хоть и не воображал в ту минуту, какие адские муки ожидают его в ближайшем будущем.
— К черту ад, я его не боюсь, — сказал он. — А вам все-таки скоро капут. Я хотел предупредить вас об этом — только и всего.
— Я старый воробей, и меня не так-то легко околпачить, — засмеялся я. — Вы говорите, что нам скоро капут? Так извините, приятель, я вам не поверю, пока вы не докажете этого на деле.
И, разговаривая с этим человеком в таком духе, я думал о том, как легко я подбирал слова и фразы из собственного его лексикона, чтобы он мог меня понимать. Положение было самое скотское. Уже шестнадцать человек из нашего состава отправились на тот свет, и выражения, которые я позволял себе употреблять в этом разговоре, были скотские выражения. Не мог я не сокрушаться и о своем человеческом достоинстве. Разговаривая с этим типичным продуктом нью-йоркских трущоб, я должен был сказать ‘прости’ мечтам утопистов, видениям поэтов и царственным мыслям всех царственных мыслителей. С таким субъектом можно было говорить только об элементарных вещах, о пище и питье, о жизни и смерти, и только зверскими, жестокими словами.
— Я предлагаю вам на выбор, — продолжал он, — остаться в живых или полететь в тартарары. Сдавайтесь, и мы вас пальцем не тронем — ни одного из вас.
— А если мы не сдадимся? Что тогда?
— Тогда вы пожалеете, что родились на свет. Одна голова, говорят, не бедна. Но вы не один, при вас еще есть девушка, для которой вы не чужой. Не мешало бы вам хоть о ней подумать. Вы не дурак и понимаете, к чему я гну.
О да, я понял. И почему-то в моем мозгу пронеслось все то, что я читал и слышал об осаде иностранных посольств в Пекине и о том, какие планы были у белых относительно их женщин на тот случай, если бы орды желтокожих прорвались сквозь последние линии обороны. Понял и старик буфетчик. Я видел, как злобно сверкнули его черные раскосые глазки в их узких щелках. Он понял, на что намекал этот скот.
— Ну что, смекнули, что я хотел сказать? — повторил Берт Райн.
И я узнал гнев, — не тот безудержный гнев, когда человек весь горит, теряет голову и через минуту остывает, — а злой, холодный гнев. Передо мною пронеслось видение: я видел моих предков, сидящих на высоких местах, веками господствовавших во всех землях, на всех морях. Я видел их, и наших женщин с ними, изнемогающих в неравной борьбе, обманутых в своих надеждах, засевших в неприступных крепостях, притаившихся в дремучих лесах, вырезанных до последнего человека на палубах кораблей. И всегда мы господствовали, и наши женщины господствовали вместе с нами. Жили мы или умирали, с нами жили или умирали и наши женщины, но, живые, мы всегда повелевали. Да, то было царственное видение. И, ослепленный его пурпурным сиянием, я осознал его этику — продукт веков, ее создавших. То был священный завет потомкам, долг, унаследованный нами от предков.
И пламя моего гнева начало остывать. Ведь это был не животный, красный гнев, — это был гнев интеллектуальный. Он был основан на здравом суждении и на уроках истории. Это была, философия поступков сильных и гордость сильных своей силой. Вот когда я, наконец, понял Ницше. И я оценил значение книг, отношение высокого мышления к высоким поступкам, переход полунощных мыслей в действие у человека в моем положении, занимающего высокое место на юте грузового судна в девятьсот тринадцатом году, с моей женщиной возле меня, с моими предками за мной, с моими косоглазыми слугами подо мной, и со скотами у меня под пятой. Я чувствовал себя владыкой. Я понял все значение верховной власти.
Да, гнев мой был холодный, белый гнев. Эта подпольная крыса в образе ничтожного человека проползла по внутренностям судна, чтобы грозить мне. Притаившись в норе за стальными стенами, она подняла свой писк, на какой способна только крыса. И под влиянием таких чувств я в таком же духе ответил этому негодяю:
— Когда вы, как последний пес, которого пинками принудили к повиновению, приползете к нам по открытой палубе, среди белого дня, и каждым вашим поступком докажете, что вы рады повиноваться, что вы счастливы вашим рабством, тогда — и только тогда — я стану разговаривать с вами.
После этого он по крайней мере десять минут осыпал меня из-за решетки вентилятора площадной бранью. Но я не отвечал. Я слушал, слушал хладнокровно и, слушая, понимал, почему много лет назад англичане в Индии расстреливали из пушек восставших сипаев.
Но когда сегодня утром я увидел, что буфетчик носится с пятигаллонной бутылью серной кислоты, мне ни на миг не пришло в голову, какое употребление он намерен из нее сделать.
А я тем временем обдумывал другой способ устранить смертельную опасность, какою нам грозил вентилятор. Мне стало даже стыдно, что эта мысль не пришла мне в голову с самого начала, — так она была проста. Отверстие вентилятора было невелико. Достаточно было подвесить перед ним с крыши рубки деревянный ящик с двумя мешками муки, чтобы совершенно закупорить его и защитить себя от выстрелов.
Сказано — сделано. Том Спинк, Луи и я влезли на крышу рубки и уже собирались опустить ящик с мукой, когда из вентилятора послышался голос.
— Кто там? — спросил я. — Говорите.
— Это я. Пришел предупредить вас в последний раз, — ответил Берт Райн.
В эту минуту из-за угла рубки показался буфетчик. В одной руке у него было большое ведро, и первой моей мыслью было, что он пришел набрать из кадки дождевой воды. Но не успел я этого подумать, как он взмахнул ведром и, описав им полукруг, выплеснул его содержимое в вентилятор. И в тот же миг я по запаху догадался, что это такое. Это была неразбавленная серная кислота — два галлона из большой бутыли.
Должно быть, Берту Райну обожгло лицо, попало в глаза, и, вероятно, от жестокой боли он, сорвавшись в трубе вентилятора, упал в трюм на уголь. Его вопли были ужасны, и мне вспомнились издыхающие от голода крысы, пищавшие в этой самой трубе в первые месяцы нашего плавания. Мне стало жутко и тошно. Уж если убивать людей, так лучше действовать начистоту — открыто.
Я только тогда ясно представил себе, какие муки должен был испытывать этот несчастный, когда буфетчик, которому брызнуло из ведра на голые руки, вдруг почувствовав укусы огненной жидкости, опрометью бросился к кадке с водой. А Берту Райну, этому молчальнику с беззвучным ядовитым смехом, теперь вопившему от боли где-то там, внизу, серная кислота попала в глаза!
Мы завесили вентилятор мешками с мукой. Крики внизу прекратились: очевидно, товарищи перетащили несчастную жертву из трюма на бак. Но, сознаюсь, все это утро было отравлено для меня. Карлейль сказал: ‘Умереть легко, все люди умирают’. Но получить два галлона серной кислоты прямо в лицо — совсем другое дело, это несравненно ужаснее, чем просто умереть. По счастью, Маргарэт была в это время внизу, и через несколько минут, когда я пришел в равновесие, я всех моих людей заставил поклясться, что они скроют от нее это происшествие.
Ну да и мы получили свое, — они хорошо нам отплатили. Вчера весь день, после истории с вентилятором, из-под пола в каютах доносился какой-то странный стук. Стук этот был слышен и в столовой под столом, и в кладовой буфетчика, и в каюте Маргарэт. Полы всех кают покрыты деревянной настилкой, но под деревом проложено железо, или, вернее, сталь, из какой построен весь кузов ‘Эльсиноры’.
Мы с Маргарэт, в сопровождении буфетчика, Луи и Вады, обошли все места, откуда слышался стук, — такой стук, точно долбили долотом по железу. Стук доносился отовсюду, но мы решили, что пробить в полу отверстие такой величины, чтобы мог пролезть человек, можно было только сосредоточив удары в одном месте, и что такое место непременно обратило бы на себя наше внимание. Маргарэт сказала:
— Если им даже удастся пробить пол, то тому, кто вздумает забраться в каюты, придется лезть головой вперед, а раз это так, какие же могут они иметь шансы против нас?
И я успокоился. Но все же на всякий случай я отпустил с вахты Буквита и приказал ему стоять на карауле в каюте до начала вахты Маргарэт, когда его должен был сменить буфетчик.
Перед самым вечером после отчаянной стукотни во всех местах пола кают, стук прекратился, и ни в первую и вторую вечерние вахты, ни в первую ночную не возобновлялся. В полночь, как только началась моя вахта, Буквит сменил буфетчика на его посту в каютах, и пока тянулись бесконечные часы моей вахты, я, стоя у перил на краю кормы, меньше всего ожидал опасности со стороны кают, особенно, когда вспоминал о ведре с двумя галлонами серной кислоты, стоявшем наготове для первой головы, которая покажется из-под пола (кстати, еще не пробитого). Наши разбойники на баке могли взобраться на корму, могли перелезть по снастям с мачты на мачту и опуститься нам на головы, но как они могли добраться до нас из-под пола — это было выше моего разумения.
Но они добрались. Суда современного типа — очень сложная вещь. Как мог я предугадать, какой способ изберут враги для нападения?
Было два часа утра, и уже целый час я ломал голову, стараясь отгадать, отчего из заднего отделения будки над баком идет дым, и удивляясь, с чего мятежникам вздумалось разводить огонь в донке [27] в такой неурочный час. За все время плавания донку ни разу не пускали в дело.
[27] — Донка — маленький паровой насос.
Только что пробило четыре склянки, и я еще стоял на своем посту у перил, как вдруг услышал, что в каюте кто-то отчаянно кашляет, словно задыхаясь от дыма, и вслед за тем увидел Ваду, бежавшего ко мне со всех ног.
— С Буквитом беда приключилась, — выпалил он. — Идите скорей!
Я сунул ему мое ружье, оставил его на вахте вместо себя и побежал к рубке. Том Спинк зажег спичку и светил мне. На палубе, между кормовым люком и штурвалом, раскачиваясь и размахивая руками, сидел Буквит. Из глаз у него ручьем бежали слезы. Первой моей мыслью было, что он, по глупости, схватился за ведро с серной кислотой и выжег себе глаза. Но душивший его отчаянный кашель скоро заставил бы меня отбросить эту мысль, если бы даже я не услышал, как вскрикнул Луи около открытого люка.
Я подошел к нему, и только на меня пахнуло тянувшим снизу воздухом, как у меня сдавило в груди, и я начал задыхаться. Я вдохнул пары серы. И в тот же миг я забыл и про ‘Эльсинору’, и про мятежников на баке, забыл все на свете, кроме одного.
Следующее, что я помню, было то, что я сбежал вниз по трапу и, шатаясь от головокружения, стал ощупью пробираться по большой задней каюте. Сера ела мои легкие и душила меня. При тусклом свете фонаря я увидел буфетчика. Он стоял на четвереньках и, задыхаясь и кашляя, тряс парусника Ятсуду, стараясь его разбудить. Учино, другой парусник, тоже задыхался во сне.
Мне пришло в голову, что ближе к полу будет легче дышать, в чем я и убедился, как только стал на четвереньки. Я сдернул со спящего Учино одеяло, окутал им голову, лицо и рот, вскочил на ноги и выбежал в коридор. Наткнувшись несколько раз на разные предметы, я опять стал на четвереньки и поправил одеяло таким образом, чтобы, оставляя рот закрытым, можно было надвигать одеяло на глаза и сдвигать на лоб.
Достаточно мучительно было уже и само удушье, но всего ужаснее было то, что у меня жестоко кружилась голова. Я неожиданно попал в кладовую. Выбравшись оттуда кое-как, я пропустил поперечный коридорчик, ввалился в следующую открытую дверь и скорчился от боли, ударившись об обеденный стол.
Но теперь я уже мог ориентироваться. Обойдя ощупью вокруг стола и стараясь не дышать отравленным воздухом, я выбрался назад в поперечный коридорчик и свернул направо. К этому времени мое состояние стало настолько серьезным, что, уже не думая о препятствиях, на которые я мог наткнуться, я большими прыжками пронесся по коридору до каюты Маргарэт.
Дверь оказалась открытой. Я вскочил в каюту. И в тот момент, когда я сдернул с головы одеяло, я познал слепоту и частицу тех страданий, какие должен был испытывать Берт Райн. О, как нестерпимо щипала сера мои легкие, мои ноздри, глаза!.. В каюте не было света.
Задыхаясь, почти теряя сознание, я мог только добраться до кровати Маргарэт и в изнеможении упал на нее.
Маргарэт там не было. Я всю кровать обшарил руками и нащупал только теплую ямку, которую оставило по себе ее тело в постеле. Даже в моем состоянии агонии и полной беспомощности интимная теплота ее тела была бесконечно мне дорога. Несмотря на недостаток кислорода в легких, несмотря на боль от разъедавших их серных паров, несмотря на смертельное головокружение, я чувствовал, что мне легче будет умереть здесь, где ее белье так нежно грело мою руку.
Я, может быть, и умер бы, если бы не услышал страшного кашля, доносившегося со стороны коридора. Это воскресило меня. Я упал с кровати на пол, с великим усилием поднялся на ноги и выбрался в коридор, где опять свалился. Кое-как, на четвереньках, я дополз до трапа, уцепился за перила, поднялся на ноги и стал слушать. Около меня шевелилось и задыхалось что-то живое. Я бросился и почувствовал в своих объятиях Маргарэт.
Как описать мою борьбу, когда я поднимался по трапу? Это была пытка, агония, длившийся веками кошмар. Минутами, когда мое сознание мутилось, у меня являлось искушение перестать бороться и опуститься в вечный мрак. Я пробивал себе путь шаг за шагом.
Маргарэт была без сознания, я нес ее и, протащив на несколько шагов, падал вместе с ней и съезжал назад по трапу, теряя то, что мне давалось с таким трудом. И среди этого кошмара я твердо помню одно: ее теплое, мягкое тело было для меня дороже всего на свете, — несравненно дороже смутно вспоминавшейся мне родины, дороже всех книг, когда-либо прочитанных мною, дороже всех людей, которых я когда-либо знал, дороже чистого воздуха, там, наверху, струившегося мягко, живительно под холодным звездным небом.
Оглядываясь на прошлое, я отдаю себе отчет в одном: мысль бросить ее и спастись самому ни на секунду не пришла мне в голову. Мое место было там, где была она.
То, что я сейчас пишу, может показаться абсурдом. Но мне не казались абсурдом те долгие, мучительные минуты, которые я переживал тогда, поднимаясь по трапу. Тому, кто заглянул в глаза смерти, кто пережил несколько столетий такой агонии, можно простить, если, описывая свои переживания, он несколько сгущает краски.
И пока я боролся с моей кричащей плотью, с моим помутившимся рассудком, я об одном молился — чтобы выходившие на корму двери рубки оказались незапертыми. Жизнь и смерть зависели от этой единственной возможности выхода. Найдется ли среди наших людей человек со здравым смыслом, настолько предусмотрительный, чтобы догадаться отпереть эти двери? О, как я мечтал о таком человеке, о таком испытанном, верном слуге, как мистер Пайк!
Я добрался до верха, но так ослабел, что уже не мог держаться на ногах. Не мог даже на колени встать. Я полз, как четвероногое, — нет, как змея или червяк, — на животе. До двери оставалось несколько футов. Я двадцать раз умирал на протяжении этих нескольких футов, но каждый раз возвращался к мукам жизни и тащил за собой Маргарэт. Иногда, напрягая все свои силы, я не мог сдвинуть ее с места, и падал вместе с ней, и кашлял, и задыхался до следующего момента возвращения к жизни.
Обе двери — и правая и левая — были открыты. Рубку продувало сквозняком, и чистый, холодный воздух наполнил мои легкие. Протащившись через высокий порог и перетащив за собой Маргарэт, я услышал, — как мне казалось, откуда-то издалека — крики людей и выстрелы из ружей и револьверов. Мои страдания дошли до предела и закончились полной потерей сознания, но прежде чем я погрузился в темноту, я как сквозь сон увидел четкий силуэт перил кормы, темные фигуры, которые дрались, кололи, резали, рубили и над ними бизань-мачту, ярко освещенную моими светильниками.
Но мятежникам не удалось взять нас приступом. Мои пять азиатов и двое белых слуг отстояли нашу цитадель, пока мы с Маргарэт лежали рядом без чувств.
Все дело объяснилось очень просто. Согласно современным требованиям морского карантина, на судах не должно быть вшей — этих носителей заразы. В том отделении бака, где стоит донка, имеется полный прибор для окуривания. Стоило только длинные трубы этого прибора провести через трюм в кормовое помещение, продолбить дыры в двойном полу каюты и начать покачивать — и готово. Мятежники так и сделали. Буквит заснул и проснулся от удушья, когда пары серы начали наполнять помещение. И вот нас, на наших высоких местах, эти скоты выкурили, как крыс.
Вада открыл одну дверь, буфетчик — другую. Они оба пытались спуститься в каюты, но принуждены были отступить перед удушливыми серными парами. Тогда они приняли участие в общей свалке и общими силами отбросили наступление с бака.
Мы с Маргарэт убедились на опыте, что продолжительное вдыхание серных паров надолго оставляет легкие больными. Только теперь, спустя двенадцать часов, мы можем вздохнуть сравнительно легко и свободно. Но мои больные легкие не помешали мне сказать ей, что я теперь только узнал, как она мне дорога. А между тем она только женщина — я ей и это сообщил. Я прибавил еще, что на нашей планете живет по меньшей мере семьсот пятьдесят миллионов таких же, как она, двуногих, длинноволосых существ с нежным, мягким телом и нежным голосом, и что она, Маргарэт, исчезает без остатка в несметном множестве существ ее пола и ее расы. Но я сказал ей и кое-что поважнее: я признался ей, что среди всех них она — единственная. И — что еще важнее для меня — я верю в это. Я это знаю. Весь я и каждый атом моего тела громко заявляет об этом.
Удивительная вещь — любовь. Любовь, как чудо, служит вечным источником изумления. Поверьте, мне знаком старый, сухой научный метод взвешивания, подсчитывания и классификации любви. Для созерцательного взора философа любовь — безумие, космический обман, насмешка. Но когда отбросишь эти интеллектуальные предпосылки и станешь просто человеком и человеческим самцом, короче говоря — любовником, — тогда все, что остается делать и чего невозможно не сделать, это — уступить требованиям жизни, обнять обеими руками и прижать ее, единственную, к себе, как можно ближе к сердцу. В этом венец твоей жизни и всякой человеческой жизни. Выше этого не может подняться человек. Пусть философы копошатся где-то внизу на холмиках кротовых нор. Кто не любил, тот не вкусил всей сладости жизни. Я это знаю. Я люблю женщину, Маргарэт. Она — желанная.

ГЛАВА L

За последние двадцать четыре часа случилось много нового. Прежде всего — вчера во вторую вечернюю вахту чуть не убили нашего буфетчика. Кто-то из мятежников просунул нож в решетку вентилятора и распорол мешки с мукой сверху донизу. Мука просыпалась на палубу, и в темноте никто этого не заметил.
Конечно, спрятавшийся за мешками не мог видеть людей на корме, но когда буфетчик проходил мимо вентилятора, шлепая своими туфлями, тот выстрелил наудачу. К счастью, он промахнулся, пуля все же пролетела так близко от старика, что ему контузило щеку и шею.
В шесть часов утра, в первую вахту — новый сюрприз. Том Спинк прибежал ко мне на край кормы, где я стоял на вахте, и дрожащим голосом сказал:
— Ради самого Бога, сэр, что нам делать? Они пришли.
— Кто? — спросил я.
— Да они… те трое, что явились к нам с Горна… три утонувших матроса. Вон они, сэр, — все трое… Стоят у штурвала.
— Как же они сюда попали?
— Они ведь колдуны, сэр. Должно быть, прилетели!.. Вы их не видели? Они не проходили мимо вас?
— Нет, не проходили.
Бедный Том Спинк был в отчаянии.
— Да, впрочем, дело очень просто, — сказал я. — Они могли перелезть по снастям… Пошли ко мне Ваду.
Вада сменил меня, и я пришел к штурвалу. Там, действительно, стояли — чинно в ряд — занесенные к нам бурей белобрысые гости с топазовыми глазами. При свете фонаря, который навел на них Луи, глаза их были поразительно похожи на глаза больших кошек. О бог ты мой! — да они даже мяукали, как кошки. По крайней мере, издаваемые ими нечленораздельные звуки больше всего напоминали мяуканье. Но было ясно, что эти звуки говорят об их дружеских чувствах. Кроме того, все трое протянули руки ладонями кверху — безошибочный знак миролюбивых намерений. Затем все, один за другим, сняли шапки, и каждый взял мою руку и положил ее к себе на голову. Не могло быть никаких сомнений в том, что это должно было означать: они предлагали нам свою верность и признавали меня своим господином.
Я молча кивнул. Что мог я сказать людям, мяукавшим по-кошачьи? А при тусклом свете фонаря язык знаков был затруднителен. Том Спинк что-то проворчал, протестуя, когда я приказал Луи свести их вниз и дать им одеяла.
Я предложил им знаками лечь спать. Они благодарно закивали, потом нерешительно переглянулись, и каждый показал себе на рот и потер желудок.
— Утопленники не едят, — сказал я, смеясь, Тому Спинку. — Сведите их вниз и присмотрите за ними. Да хорошенько накормите их, Луи. Это хороший знак, что они пришли, — как видно, на баке сильно сократили паек.
Через полчаса Том Спинк вернулся.
— Ну что, поели они? — спросил я его.
Но он остался при своем мнении. Подозрительно само по себе было уже то, что они так много съели. Ведь всякие бывают выходцы с того света. Он слыхал о таком, который поедал мертвецов на кладбищах, так что когда человек много ест, это еще не доказательство, что он не выходец с того света.
Третье важное событие случилось нынче утром в семь часов. Мятежники запросили мира, и когда Нози Мерфи, мальтийский кокней и неизбежный Чарльз Дэвис стояли подо мной на главной палубе, я не мог не заметить, как похудели и осунулись их лица. Голод оказался моим верным союзником. И, право, стоя рядом с Маргарэт на краю кормы и глядя вниз на этих голодных людей, я чувствовал себя очень сильным. Неравенство между кормой и баком в численности людей теперь почти сгладилась. С присоединением к нам трех дезертиров нас было уже не девять, а двенадцать человек, а мятежников, со смертью Дитмана Олансена, Боба и Фавна, оставалось только двадцать. Да и из этих двадцати Берт Райн, наверное, выбыл из строя, а среди остальных были такие слабосильные люди, как Сендри Байерс, Нанси, Джэкобс, Ларри и Ларс Якобсен.
— Ну, говорите, что вам нужно? — спросил я троих, стоявших внизу. — Мне некогда долго разговаривать с вами. Меня ждет завтрак.
Чарльз Дэвис выступил вперед, собираясь заговорить, но я оборвал его:
— С вами, Дэвис, мне не о чем говорить, по крайней мере теперь. Потом, когда мы с вами явимся в суд, с которым вы мне так надоедали все эти месяцы, настанет ваш черед говорить. Но не забудьте, что тогда и у меня найдется кое-что сказать о вас.
Он опять открыл было рот, но на этот раз его остановил Нози Мерфи.
— Помолчи, Дэвис, а не то я заткну тебе глотку, — крикнул он на него. Потом взглянул на меня и сказал: — Мы хотим стать на работу — вот чего мы хотим.
— Так не просят, — сказал я.
— Сэр, — добавил он поспешно.
— Вот так-то лучше.
— Ради всего святого, сэр, не пускайте их на корму! — вдруг зашептал мне на ухо Том Спинк. — Они всех нас прикончат. И даже если вас не тронут, так мне-то несдобровать — спустят меня за борт в какую-нибудь темную ночь. Они мне ни за что не простят, что я перешел на вашу сторону, сэр.
Я пропустил мимо ушей его причитания и обратился к трем висельникам:
— Лучше ничего и придумать нельзя, как стать на работу, когда людям приходится круто, как теперь вам. Что ж, чтобы доказать ваши благие намерения, беритесь, не откладывая, за работу.
— Мы хотели бы сперва поесть, сэр, — проговорил он робко.
— А я хотел бы, чтобы вы сперва поставили паруса. И знайте раз и навсегда: моя воля на этом судне — закон.
Нози Мерфи нерешительно взглянул на мальтийского кокнея, спрашивая у него совета. Тот подумал, посмотрел вверх на мачты, как будто сравнивая степень своих сил с требуемой работой, и, наконец, кивнул в знак согласия.
— Ладно, сэр, мы поставим паруса, — сказал он. — Только пока мы будем работать, нельзя ли сварить нам поесть?
Я покачал головой.
— Я не имел этого в виду и теперь не намерен менять мои распоряжения. Когда паруса будут приведены в порядок и все свалившееся на палубу убрано, вы получите полный обед.
Надо правду сказать: когда они полезли на мачты, было видно, до чего они ослабели. У некоторых даже не хватало сил подняться. Бедняга Сендри Байерс поминутно подтягивал свой живот, а лицо Нанси никогда еще не имело такого безнадежного выражения, как когда он, по приказанию мальтийского кокнея, полез на мачту.
Я должен мимоходом отметить случившееся на наших глазах чудо, которое привело нас в восторг. С помощью одного из патентованных шпилей люди поднимали брам-рею. Работа была трудная, и им приходилось круто. Сендри Байерс, грек Тони, Бомбини и Муллиган Джэкобс ворочали шпиль, Ларс Якобсен на своей сломанной ноге ковылял за ними. Нози Мерфи следил за работой.
Когда, выбившись из сил, они на минуту остановились, взгляд Мерфи случайно упал на Чарльза Дэвиса — единственного человека, который не работал с самого начала плавания и теперь не принимал участия в общей работе.
— Ну-ка, Дэвис, подсоби! — крикнул ему Мерфи.
Маргарэт тихонько засмеялась, с интересом ожидая, чем это кончится.
Морской законовед с изумлением взглянул на Мерфи и ответил:
— Мне кажется, это не мое дело.
Мерфи мигнул Сендри Байерсу, чтобы тот занял его место, выпрямился, подошел к Дэвису и спокойно сказал:
— А мне кажется, что твое.
И только. С минуту ни тот ни другой не говорили. Дэвис, по-видимому, обдумывал вопрос с юридической точки зрения. Люди у шпиля стояли тяжело дыша и с любопытством смотрели на них — все, кроме Бомбини, который незаметно улизнул и теперь стоял возле Мерфи.
При создавшихся условиях решение, к которому пришел Чарльз Дэвис, было совершенно правильным, хотя и тут он не мог не поторговаться.
— Я буду следить за работой, — сказал он.
— Нет, ты будешь ковылять по кругу у одной из вымбовок [28], — сказал Мерфи.
[28] — Вымбовка — деревянный длинный брусок, служащий для вращения шпиля (вертикального ворота).
Морской законовед не сделал промаха. Он хорошо знал, что ему приходится выбирать между жизнью и смертью: он подошел к шпилю и занял место.
Пока шла работа, и люди ходили гуськом по маленькому кругу, мы с Маргарэт бессовестно громко смеялись, испытывая большое удовлетворение. И все наши люди выстроились вдоль края кормы, чтобы взглянуть на интересное зрелище — на Чарльза Дэвиса за работой.
Должно быть, Нози Мерфи был тоже доволен, потому что, продолжая свое дело, он не спускал критического взгляда с Дэвиса.
— Побольше перцу, Дэвис! — вдруг грубо скомандовал он. И Дэвис, вздрогнув, заметно приналег на работу.
Это было уж слишком для наших молодцов — и желтокожих и белых, — все они захлопали в ладоши, хохоча. Я ничего не мог с ними поделать. Ведь это был праздник, день нашего торжества, и наши верные слуги заслуживали награды в виде невинного развлечения. Поэтому я им спустил нарушение дисциплины и этикета юта, и мы с Маргарэт отошли подальше в глубь кормы.
У штурвала стоял один из наших гостей с Горна. Я велел ему держать курс на восток, на Вальпарайзо, и послал буфетчика вниз за едой для мятежников.
— А когда нам выдадут следующую порцию, сэр? — спросил Нози Мерфи, когда буфетчик передал ему припасы.
— В полдень, — ответил я. — И пока вы и вся ваша братия будете вести себя прилично, вам будут давать еду три раза в день. Порядок ваших смен можете устанавливать по своему усмотрению. Но судовая работа должна быть сделана, и сделана хорошо. И как только вы начнете отлынивать от работы, выдача пищи прекратится. Я кончил. Можете теперь отправляться на бак.
— Еще одно слово, сэр, — сказал он поспешно. — Берту Райну совсем плохо. Он ничего не видит, сэр. Лицо у него страшно изуродовано, и как бы он не остался без глаз. И спать не может, все стонет.
Хлопотливый выдался день. Я выбрал из нашей аптечки все, какие там были, средства от ожогов, и, узнав, что Мерфи умеет обращаться со шприцем для подкожного впрыскивания, дал ему шприц.
Потом я долго работал с секстантом и, кажется, правильно произвел наблюдения и определил положение солнца в полдень. Впрочем, определять широту сравнительно легко, долгота дается труднее. Я читаю, изучая это искусство.
Всю вторую половину дня легкий северный ветер гнал ‘Эльсинору’ со скоростью пяти узлов в час. Теперь мы шли на восток, туда, где была земля, где были человеческие жилища, где были закон и порядок, какой всегда устанавливают люди, когда они организуются в группы. Как только мы придем в Вальпарайзо, где развевается государственный флаг, наши мятежники будут переданы в распоряжение береговых властей.
Еще одним из моих дел в этот день было организовать смены вахты таким образом, чтобы три заморских гостя были разлучены. Одного из них Маргарэт взяла в свою смену вместе с парусниками, с Томом Спинком и с Луи наполовину белой расы и вполне благонадежен, и ему сказано, чтобы во всякое время — и на палубе и внизу — он неотступно следил за этим мечтателем с топазовыми глазами.
В моей смене буфетчик, Буквит, Вада и двое мечтателей. К одному из них приставлен Вада, к другому — буфетчик. Мы не хотим рисковать. И днем и ночью, работают они или отдыхают, всегда есть бдительный надзор одного из наших верных людей.
Вчера вечером я сделал экзамен этим чужакам. Но прежде посоветовался с Маргарэт. Она уверена, и я с ней согласен, что наши мятежники хоть и пошли на уступки, но отнюдь не желают идти в Вальпарайзо и засесть там в тюрьму. Их план, по нашим соображениям, заключается в том, чтобы бежать с ‘Эльсиноры’ на шлюпках, как только покажется земля. А если принять в расчет, что на баке есть отчаянные головы, которые ни перед чем не остановятся, то нет ничего невозможного в том, что они, перед тем как бежать, просверлят стальные стены судна и пустят его ко дну, ибо в морской практике это старый, известный прием, как и мятеж в открытом море.
И вот я решил испытать наших таинственных незнакомцев. Это было вчера в час ночи. Двоих из них я взял с собой на бак в набег на шлюпки, которые надо было сломать, а одного оставил с Маргарэт, стоявшей в то время на вахте, и приставил к нему буфетчика с его длинным секачом. Тем двоим, которые должны были сопровождать меня, я дал понять знаками, что при первом же намеке на измену с их стороны их товарищ будет убит. А буфетчик в свою очередь подтвердил мою угрозу таким выразительным жестом, в значении которого нельзя было ошибиться, и мы с Маргарэт вынесли такое впечатление, что он не задумается подкрепить эту угрозу действием.
С Маргарэт я оставил еще Буквита и Тома Спинка. Вада, оба парусника, Луи и два мечтателя с топазовыми глазами пошли со мной. Кроме боевого оружия, мы взяли с собой топоры. Палубу мы прошли незамеченными, по трапу средней рубки поднялись на мостик и по мостику дошли до передней рубки. Здесь были подвешены первые шлюпки, над которыми нам предстояло работать. Но прежде чем приступить к работе, я позвал караульного, стоявшего на носу.
Это был Муллиган Джэкобс. Он перелез через обломки мостика, где все еще лежал упавший рей, и подошел ко мне бесстрашный, злой и неукротимый, как всегда.
— Джэкобс, — заговорил я шепотом, — ты постоишь здесь возле меня, пока мы покончим со шлюпками. Согласен?
— Уж не думаете ли вы, что я испугаюсь? — проворчал он, не понижая голоса. — Вы ломать шлюпки пришли? Что ж, валяйте! Какое мне дело! Я понимаю вашу игру. Понимаю и игру тех чертей, что дрыхнут в эту минуту под нами. Они хотят бежать на шлюпках, а вы хотите сломать шлюпки, чтобы не дать им бежать.
— Тише! — попытался я заставить замолчать его, но тщетно.
— Да чего вы боитесь? — продолжал он так же громко. — Они теперь набили животы и спят. У нас на ночных вахтах стоит только один человек — караульный. Даже Райн, и тот спит. После нескольких уколов нашей иголкой он перестал стонать… Делайте ваше дело, ломайте! Мне все равно. Моя больная спина мне дороже голов того сброда, что спит там внизу.
— Если вы так их не любите, почему же вы не присоединились к нам? — спросил я.
— Потому что вас я люблю еще меньше. Они такие, какими их сделали вы и ваши отцы. А кто такие вы и ваши отцы, черт вас возьми? — грабители человеческого труда. Да, их я не очень люблю, а вас и ваших отцов совсем не люблю. Я люблю только себя и свою несчастную спину — живое доказательство того, что нет никакого бога и что Броунинг — лжец.
— Право, переходите к нам, — сказал я, идя навстречу его настроению. — Вашей спине станет легче.
— А ну вас к черту! — огрызнулся он. — Делайте свое дело, ломайте шлюпки. Вы можете повесить некоторых из тех мерзавцев, а мне вы ничего не сделаете: про меня закон не писан. Я — калека, жертва тяжелых условий, былинка, закружившаяся в кипящем котле взаимной вражды людей с крепкими спинами и безмозглыми головами. Я слишком слаб, чтобы поднять руку на человека.
— Ну, как хотите, — сказал я.
— Как я могу хотеть — такой, как я есть? И что такое вся моя жизнь, да и вообще жизнь человеческая? Минутная вспышка света между вечной тьмой позади и вечной тьмой впереди. Отчего бы не родиться мне мотыльком или хоть обыкновенным смертным человеком со здоровой спиной, которого любили бы женщины? Да будь я даже свиньей, стоял бы себе у полного корыта, жирел бы и ни о чем не тужил… Ну, что же вы? Ломайте шлюпки. Играйте в вашу чертову игру, когда есть охота. А кончите вы так же, как и я: уйдете в темноту, и ваша темнота будет не светлее моей
— Как видно, на сытое брюхо человек становится храбрее, — сказал я язвительно.
— А у меня на голодное брюхо яд моей ненависти становится вдвое сильнее… Ну, будет болтать. Ломайте шлюпки.
— А чья это была мысль выкурить нас серой? — спросил я.
— Я не скажу вам — чья, но знаю, что я завидовал этому человеку, пока его план не провалился. А чья была мысль облить Райна серной кислотой? У него мясо с лица отваливается клочьями.
— Я тоже вам не скажу, чья это была мысль. Могу только сказать — не моя, и я рад, что не моя.
— Оно всегда, конечно, приятно, чужими руками жар загребать, — проговорил он с усмешкой.
Итак, мы уничтожили шлюпки. Благодаря хорошим топорам и ломам эта работа оказалась легче, чем я предполагал. Мечтатели с топазовыми глазами усердствовали больше всех. На крышах обеих рубок мы оставили груду обломков и благополучно вернулись на ют. Дело обошлось без единого выстрела. На баке, разумеется, проснулись от стука, но даже не пытались помешать нам.
Как ошибаются авторы романов из морского быта, описывая нравы моряков! На судне двадцать человек команды, двадцать матросов-головорезов с самым темным прошлым, с тюрьмой и виселицей, ожидающими их в самом близком будущем. Казалось бы, что им нет другого выбора, как отстаивать себя с оружием в руках. В таком духе обыкновенно и ведется рассказ авторами морских романов. А между тем на ‘Эльсиноре’ эти двадцать человек и голоса не подали, когда мы уничтожали последний их шанс на спасение.
— А все-таки хотел бы я знать, где они добывали еду? — спросил меня буфетчик чуть не в сотый раз.
Этот вопрос он задавал мне ежедневно с того дня, как еще мистер Пайк стал ломать над ним голову. И я подумал: что, если бы спросить об этом Муллигана Джэкобса, ответил бы он или нет? Во всяком случае эта загадка разрешится на суде в Вальпарайзо, а до тех пор мне, как видно, остается только покориться ежедневным приставаниям буфетчика.
— Мятеж в открытом море и убийство — преступления, а с преступниками нельзя церемониться, — сказал я сегодня утром нашим мятежникам, когда они все подошли к корме с жалобой на то, что мы уничтожили шлюпки, и с запросом о моих дальнейших намерениях.
И пока я, стоя на краю кормы, с моего высокого места смотрел на этих жалких людей, передо мною встало видение прошлого: передо мной прошли все поколения моих жестоких, неукротимых властелинов-предков. С тех пор, как мы вышли из Балтиморы, уже три человека, три господина, стоявшие на этом высоком месте, ушли из жизни — Самурай, мистер Пайк и мистер Меллэр. И вот теперь здесь я, четвертый, не моряк, господин только по крови, как потомок моих предков, а работа на ‘Эльсиноре’ шла по-прежнему своим чередом.
Подо мной стоял Берт Райн с забинтованной головой, и я чувствовал к нему что-то вроде уважения. Он ведь тоже по-своему, по-подпольному, повелевал своей шайкой крыс. Плечом к плечу со своим изувеченным вожаком стояли Нози Мерфи и Кид Твист. Это он хотел, из-за своего страшного увечья, как можно скорее добраться до берега, чтобы обратиться к врачам. Риск попасть под суд он предпочитал риску лишиться жизни или, по крайней мере, потерять зрение.
Команда разделилась на два лагеря. Предводителем восставших против трех висельников был, по-видимому, еврей Исаак Шанц, — тот самый, который был ранен в плечо. Уже сама по себе его рана свидетельствовала бы против него на суде, и он хорошо это знал.
Вокруг Шанца плотной кучкой стояли мальтийский кокней, Энди Фэй, Артур Дикон, Фрэнк Фицджиббон, Ричард Гиллер и Джон Хаки.
В группе союзников прежних вожаков были Коротышка, Соренсен, Ларс Якобсен и Ларри. Симпатии Чарльза Дэвиса явно склонялись к этой группе. Третью группу составляли Сендри Байерс, Нанси и грек Тони. Это была нейтральная группа. И наконец, не входя ни в одну из трех групп, стоял особняком Муллиган Джэкобс, должно быть, прислушиваясь к далеким отголоскам былых обид и уж, наверно, мучительно чувствуя, как раскаленные железные крюки впиваются ему в мозг.
— Что вы намерены с нами сделать, сэр? — обратился ко мне Исаак Шанц, бросая этим вызов трем висельникам, так как по этикету они должны были начать переговоры.
Берт Райн сердито обернулся на голос еврея, а сторонники еврея теснее сомкнулись вокруг него.
— Отправить вас в тюрьму, — ответил я сверху. — И к вам будет применено самое строгое наказание, насколько это зависит от меня.
— Зависит это от вас или нет — еще неизвестно, — дерзко оборвал меня Шанц.
— Замолчи, Шанц! — прикрикнул на него Берт Райн.
— А уж ты-то, мерзавец, получишь свое, если не от кого другого, так от меня, — окрысился Шанц.
Боюсь, что я напрасно гордился собой, воображая, что я стал человеком действия, ибо теперь я так заинтересовался развитием происходившей на палубе драмы, что совершенно упустил из виду, что эта драма может завершиться трагедией.
— Бомбини! — крикнул Берт Райн.
Голос звучал повелительно: хозяин приказывал своей собаке. Бомбини ответил тем, что выхватил нож и шагнул к еврею. Но из кучки окружавших Шанца послышался громкий ропот, — звериный, грозный ропот по звуку и по смыслу.
Бомбини остановился в нерешительности и оглянулся через плечо на своего вожака, хоть и не мог под повязками видеть его лицо и знал, что и тот не видит его,
— Это — хорошее дело, Бомбини, — вмешался Чарльз Дэвис. — Делай, что тебе велят.
— Не суйся с советами, Дэвис! — донесся из-за повязок голос Берта Райна.
Кид Твист вынул револьвер и наставил его дулом сперва на Бомбини, а потом на кучку сторонников Шанца.
Мне стало почти жаль итальянца, внезапно очутившегося между двух огней.
— Бомбини, заколи этого жида! — приказал Берт Райн.
Бомбини подвинулся еще на шаг, и вместе с ним подвинулись стоявшие по обе стороны вожака Кид Твист и Нози Мерфи.
— Я не вижу его, — сказал Берт Райн, — но, клянусь Богом, увижу!
И с этими словами он резким движением сдернул с головы повязки. Боль, которую при этом он должен был испытывать, была, надо думать, выше всякой меры. Тут я увидел его обезображенное лицо, но в моем английском языке нет слов, чтобы описать этот ужас.
Я слышал, как испуганно вскрикнула стоявшая позади меня Маргарэт, и, оглянувшись, увидел, что она дрожит.
— Бомбини, говорят тебе, — коли его и каждого, кто вздумает за него заступаться, — повторил Берт Райн. — Мерфи, присмотри, чтобы Бомбини сделал свое дело.
Мерфи занес нож над спиной итальянца. Кид Твист продолжал угрожать револьвером группе еврея. И все трое подвигались вперед.
Тут только я наконец опомнился и перешел от созерцания к действию.
— Бомбини! — резко крикнул я.
Он остановился и взглянул на меня.
— Стой, где стоишь, пока я буду говорить, — приказал я ему. — Шанц! А ты смотри не промахнись. Райн — главарь на баке. Все вы должны слушаться его приказаний… пока мы не придем в Вальпарайзо. Тогда вы все вместе посидите в тюрьме, а до тех пор слово Райна для вас должно быть свято. Помни это и не дури. Пока к нам на борт не явилась полиция, я — за Райна… Бомбини, сделай то, что тебе приказывает Райн. Я застрелю первого, кто вздумает тебе помешать… Дикон, отойди от Шанца. Иди к борту.
Все они знали, каким градом свинца может обсыпать их моя винтовка, — знал это и Артур Дикон. С секунду он колебался, но потом исполнил то, что я приказал.
— Фицджиббон! Гиллер! Хаки! — окликнул я по очереди еще троих. — Отойдите! — И все трое повиновались.
— Фэй!
Этого пришлось окликнуть два раза, прежде чем он отошел к борту.
Исаак Шанц стоял теперь один, и Бомбини заметно осмелел.
— Щанц, а не находишь ли ты, что для тебя было бы полезнее перестать хорохориться и тоже отойти к борту? — сказал я ему.
Он не медлил ни секунды и последовал моему совету.
О, как сладок вкус власти! Я чуть было не увлекся моим литературным талантом: я был на волосок от того, чтобы прочесть лекцию этим негодяям, но, слава Богу, у меня хватило чувства меры, чтобы воздержаться.
— Райн! — позвал я.
Он поднял изуродованное лицо и замигал, силясь взглянуть на меня.
— Пока Шанц будет слушаться вас, не трогайте его. Нам нужны рабочие руки, чтобы довести судно до места… Ах да, еще два слова о вас, о вашем леченье. Через полчаса пришлите ко мне Мерфи, — я выберу в нашей аптечке все лекарства от ожогов и дам ему для вас. Ну вот, теперь все. Ступайте на бак.
И все они поплелись на бак, понурив головы, побежденные.
— Но что такое с лицом этого человека? Что с ним случилось? — спросила меня Маргарэт.
Скрывать дальше можно было, только прибегнув ко лжи, и я предпочел сказать ей правду. Я рассказал ей, как и почему старик-буфетчик, хорошо знавший белых людей и их нравы, облил Райна серной кислотой.
Мне больше почти нечего писать. Мятеж на ‘Эльсиноре’ прекратился. Расколовшейся было на два лагеря командой опять управляют три висельника, которым так же не терпится доставить в порт своего вожака, как мне не терпится засадить их в тюрьму. Первый этап нашего путешествия подходит к концу. При нашей теперешней скорости мы через два дня — самое большое — придем в Вальпарайзо. А оттуда, уже новым рейсом, ‘Эльсинора’ направится в Ситтль.
Мне остается внести еще одну запись в этот необычайный шканечный журнал необычайного плавания, и тогда он будет закончен. Случилось это прошлой ночью. Я весь еще полон впечатлений этих счастливых минут, весь полон трепета и радостных ожиданий.
Мы с Маргарэт вместе проводили последний час второй ночной вахты, стоя у края кормы. Так приятно было чувствовать, как ‘Эльсинора’ под напором ветра несется на всех парусах, легко и плавно скользя по спокойному морю.
Скрытые темнотой, прижавшись друг к другу, мы говорили о нашей любви и строили планы на будущее. И я нисколько не стыжусь сознаться, что я стоял за то, чтобы венчаться не откладывая. Я говорил: как только придем в Вальпарайзо, — посадим на ‘Эльсинору’ новый состав команды и новых офицеров и отправим ее к месту ее назначения. А нас двоих пароходы и скорые поезда живо доставят домой. Ведь в Вальпарайзо, как во всяком городе, есть церкви, и можно взять разрешение на брак, так что мы можем обвенчаться перед тем, как сядем на пароход.
Но Маргарэт была непреклонна. Уэсты никогда не покидали своих судов, — говорила она. Они всегда приводили их в порт, на место их назначения, или вместе с ними опускались на дно. ‘Эльсинора’, выходя из Балтиморы в Ситтль, была под командой Уэста, и теперь, выходя из Вальпарайзо с новым составом команды и офицеров, она должна прийти в Ситтль с одной из Уэстов на борту.
— Но подумай, моя дорогая, ведь это плавание займет еще несколько месяцев, — возражал я. — Вспомни, что сказал Генлей: ‘Каждый поцелуй отнимает у нас частицу нашей жизни’.
Она прижалась своими губами к моим.
— А мы все-таки будем целоваться, — сказала она.
Но я, дурак, не понял.
— Ах, эти скучные, скучные месяцы, — жалобно затянул я.
Она засмеялась своим журчащим смехом.
— Глупый, глупый ты мальчик! Неужели ты не понимаешь?..
— Я понимаю только, что от Вальпарайзо до Ситтля тысячи миль.
— Нет, ты не хочешь понять.
— Да, я дурак, — согласился я. — Я знаю одно: мне нужна ты, мне нужна ты!
— Ты милый, и я тебя очень люблю, но ты ужасно глуп. — И, говоря это, она взяла мою руку и приложила ее ладонью к своей щеке. — Ну, говори, что ты чувствуешь?
— Горячую, очень горячую щеку.
— Это оттого, что я краснею за твою недогадливость, благодаря которой мне приходится сказать все самой, — пояснила она. — Ты ведь сам только что сказал, что в Вальпарайзо можно добыть разрешение на брак. Ну, и… и…
— Ты хочешь сказать?.. — пролепетал я, не смея верить.
— Вот именно, — подтвердила она.
— Так наш медовый месяц мы проведем на ‘Эльсиноре’, в пути из Вальпарайзо в Ситтль? — воскликнул я, не помня себя от радости.
— Ах, эти скучные, скучные месяцы! Ах, эти тысячи миль! — затянула она, передразнивая меня, но я поцелуями заставил ее умолкнуть.
Кремортартар — белый винный камень.
1
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека