Розанов В. В. Собрание сочинений. Признаки времени (Статьи и очерки 1912 г.)
М.: Республика, Алгоритм, 2006.
‘МЫ ВСЕГДА ХОРОШИ’…
Убийство отца и матери студентом московского Коммерческого института Соломоновым заставило содрогнуться старого и малого в России… Беру подробности:
В селе Богородском снимала у одного немца домик в 3 комнаты семья русского художника И. Е. Соломонова. Отцу было 60 лет. Женат был он на второй жене, мачехе убийцы. Но это была добрая старушка, хорошо относившаяся к пасынку. Жизнь была трудная, но возможная. Отец, бывший учитель рисования, вышедший в отставку за старостью и выслугою лет службы, хотя и кончил Строгановское училище, и работал упорно и много, — однако при всем этом ‘отчаянно бился за существование, кормя себя, жену и уча сына’, которому дал среднее образование и перевел в высшее.
Жене его было 55 лет, за домик в 3 комнаты они платили 16 руб. Прислуги не было, и старушка сама готовила обеды, стирала белье и мыла полы. ‘Сыну Александру, — пишет хроникер ‘Утра России’, — ни в чем необходимом не отказывали. Но все же отец-старик скупился (?! — В. Р.), и на этой почве у него возникали нередко ссоры с сыном. Они особенно участились за последнее время, с поступлением Александра в Коммерческий институт. Связанный лекциями по вечерам, Александр должен был возвращаться в село Богородское поздно ночью, что было и неудобно, и нарушало обычный тихий строй жизни маленького домика’.
‘Сын просил у отца средств на то, чтобы нанять в городе хоть какую— нибудь плохонькую комнатку вблизи института, но старик и слышать не хотел об этом. С одной стороны, это вызывало лишние расходы, а с другой — отец боялся, что ‘Сашка на стороне избалуется’, тем более что за молодым родители замечали кое-что ‘неблагопотребное’. Александр хмурился, молчал. Таким его видели на днях на именинах тетки, которая торгует сундуками на Ильинке, жаловался кому-то из гостей, что у отца было в банке 3000 рублей, а ему не дает 10 рублей на комнату. Елизавета Павловна Соломонова была не родная мать Александру, но была добрая, отзывчивая, она заботилась о нем как мать, оставляла ему ужин, убирала ему комнату. Он, однако, не любил ее’.
Что касается 3000 рублей в банке, с доходом от них в 150 рублей в год, — то ведь этот доход и шел на прожитие ‘едва-едва жизни’. И убавься 3000 р. ‘на отдельную квартиру сыну’, — ежемесячно не хватало бы всей семье. Да и сыну надо было еще три года учиться, у старика-отца в 60 лет способность рисования могла еще упасть — и тогда как же жить ему, старушке и самому сыну без трех тысяч!
Очевидно, сын, который посторонним жаловался, что ему не нанимают ‘отдельной квартиры’ (а стол, обед и чай как? — В. Р.), ничего не понимал в распорядке жизни, в трудности жизни, и не понимал оттого, что никогда в ней не принимал участия трудом. Хотя юноши его лет и даже раньше, уже со средних классов училища, дают уроки и вообще кое-что прирабатывают к средствам семьи. Стоило бы немного лучше учиться, показать себя перед учителями и перед директором реального училища, и он бесспорно получил бы урок, даже два урока, и приносил бы в дом рублей 20-30. Старушка-то мать ведь мыла же полы и стирала белье в 55 лет?
Всего этого сын не понимал, и ничто не навевало ему этого понимания. Ни общество, ни читаемая печать. Отец говорил, но что ‘один он’? Отец ‘мог ошибаться’, сын и ‘сам понимает’: ходить (или ездить) за город неудобно, и хоть у отца есть 3000, но он ‘все-таки не дает’.
Убийство произошло так. Утром в тот день Александр немного поссорился с отцом и, ‘рассерженный, уехал в город’ (значит, и ‘на проезд’ давали). Старик уселся оканчивать пейзаж — ‘Зиму’. Мать хлопотала по хозяйству. К вечеру старики сходили в баню, потом пили чай, мирно разговаривали и легли спать.
‘Сын вернулся из Москвы очень поздно. Был третий час пополуночи’. Это едва ли ‘после вечерних лекций в институте’. Старики после бани крепко спали. Тот стучал — они не слышали. Стал барабанить в окно. Отец встал с постели и отпер дверь.
Сын вошел в домик, а отец, заперев дверь, пошел следом и выговаривал о ‘неблагопотребнохм поведении, мотовстве и беспутстве’, для каковых упреков теперь было основание. Сын отвечал, что он ‘засиделся у товарищей’, конечно не понимая всю невежливость такого ‘сидения’, когда дома отпирать некому, ибо прислуги нет.
Ссора перешла в дикую сцену. ‘Сын схватил старика-отца и начал его душить. На крик прибежала и Елизавета Павловна. Рассвирепевший Александр схватил топорик для колки угля и ударил им мачеху, а затем и отца, снеся ему череп. Потом еще раз ударил уже убитую мачеху, все нанося удары по голове. Потом вымыл руки, несколько убрал комнату и вышел из дому куда глаза глядят. В домик, ранним утром, вошли местные рабочие, и их объял ужас: ‘Оба убитые лежали рядом друг с другом, как бы обнявшись. Правая рука старика прижимала к себе хрупкую фигурку дряхлой старушки с изуродованным убийцей лицом. Голова старика и его белая апостольская борода залиты кровью. На старике порвана рубашка. Тут же валялся вымытый топорик’.
Сын ходил, путался и, вернувшись, — заявил полиции о преступлении. ‘В кабинете пристава он сидел успокоившийся, немного осунувшийся, с большой копной белокурых волос, чуть пробивающимися усиками и отвечал на вопросы следственной власти. Голубые глаза смотрели открыто, и как-то не верилось, что этот юноша несколько часов назад совершил такое дело. Его показания были сбивчивы, он отговаривался тем, что совершил свое злое дело в состоянии аффекта’.
Все-таки судебно-оправдывающее слово ‘аффект’ — не забыл. Иностранное слово. Хотя он едва ли знал все русские слова, например ‘Верую во Единого Бога’…
Да еще в Бога-‘Отца’, с которым мог бы сблизить и своего маленького, земного ‘отца’, такого трудолюбивого. Известно, что такое по гимназиям ‘учителя рисования и чистописания’: кротчайшие люди! Их немного презирают ‘остальные учителя’, — за ‘недостаточное образование’: и они все ‘пишут и пишут’ тихо в уголке и вот — растят детей, вне которых у них нет собственно интереса и полета в жизни. Какой там пейзаж ‘Зима’, — для продажи только, в лавочку или мещанину.
Что такое этот юноша? Недалекий, не злой и обыкновенный. Он убил родителей, очевидно, в раздражении, в запальчивости, в ссоре. ‘Вспылил’ и ‘хватил’ попавшейся под руку вещью, которая на этот раз оказалась ‘топориком’. Затем уж он наносил удары ‘от несчастия’. ‘Комнаты нет’, ‘далеко ездить’, и вот ко всем этим несчастиям и затруднениям жизни прибавляется еще преступление! ‘Убил’… И убийца махает, бьет в полной прострации и бессилии, что ‘на него свалилась такая груда бед’. ‘Семь бед — один ответ’.
Копна белокурых волос, ясный взгляд и дурак. Это как у всех. Это ‘наши’… Преступник ли он? урожденный ‘злодей’, с фатальным тяготением к ужасу? Всего менее. Утром был невинный, да и всю жизнь был бы, может быть, невинным, но подошел ‘случай’: побранили, выговорили, может быть, толкнули. ‘Как снести’ ему, ничего не сносившему? Если бы он был унижен, если бы он знал беды — снес бы. Если бы, с другой стороны, его не бранили, не упрекали, не заставляли работать, а все кормили и потом женили и он рождал бы деточек: то, по всей вероятности, и даже наверно он никого не убил бы и даже никогда никого не прибил. Собственно, просясь ‘на квартиру’ и ‘в Москву’, он следовал верному инстинкту и призванию: ‘за квартиру’ бы кто-нибудь платил, например со средствами вдовушка в 40 лет: и вот он у нее ‘нахлебником’ мог бы жить всю жизнь. Слушая лекции в высшем заведении, по вечерам разговаривая с товарищами и вовремя ложась спать. Естественный их удел — собственно ‘спать’ и вообще ‘в кроватке’. Но вот ‘разбудили’, — и это вечное, несносное ‘трудись’ и ‘ограничивай себя’. Тогда он убил. Он, которому вообще так тяжело жить, так тяжело было ездить из Москвы в Богородское!
Преступник ли он?
Скорее преступны обстоятельства, время, обстановка и ‘веяния’ или, точнее, отсутствие веяний. Был штиль. Мертвый штиль, среди которого молодой человек ничего не делал. А ‘делать’ приходилось или скоро ‘пришлось бы’: и он убил по отсутствию энергии делать.
Над ним не было атмосферного давления. Он мертв, недвижим и стихиен сам. Самое важное и чрезвычайно значащее в нем — это что он ‘толпа’ и ‘как все’. Вода вообще спокойно… и… косно лежит. Но она спокойна именно под атмосферным давлением. Насос, подымаясь над водою, защищает ее от давления воздуха, избавляет от атмосферного давления: и тогда вода подымается и, не будь бы нижней плотной стенки насоса, — выплеснулась бы. Мертвая вода ‘вскочила бы и выплеснулась’, с энергией почти этого белокурого молодого человека. И наши ленивые преступления и есть эта ‘мертвая вода’, которая вдруг выплескивается, потому что на нее ничего не давит. Ничто ее не прижимает к земле.
Сколько я умею постигнуть, если — не во всей массе, то в огромной части массы молодых самоубийств и также молодых преступлений лежит причиною это общее понижение атмосферного давления, барометрического давления, нормального и нужного в условиях планеты, но которое искусственным образом с них снято, устранено. В 18 лет человек сам должен зарабатывать свое существование: а для него все еще работают два старика, одному 60 и другому 55 лет. Если бы они не работали, все бы их осудили: ‘Что же они ничего не делают’. Все бы на них, соседи, общество, собственная совесть, — закричали бы за это. Обратите внимание, что не ‘самоубиваются’ и не совершают преступлений молодые люди, живущие уроками, и энергично ими живущие, готовящиеся к экзаменам и лекциям, и тоже энергично готовящиеся! Ни одного рассказа о занимающемся, обременном делом и заботою самоубийце. ‘Некогда подумать’ такому… Да сколько мы знаем молодых людей, уже содержащих семью, целую семью стариков-родителей, или меньших братьев, в 18 лет: придет ли им в голову самоубиваться, когда каждый час дорог и когда без каждого часа ‘в труде и поте’ малолетние или старые погибнут. Тут ‘атмосферное давление’, главным образом в виде собственной совести, собственной горячей и прекрасной души, огромно — и оно сохраняет жизнь.
Но горячая душа — это личная особенность и дар Божий. Не все рождаются с дарами Божиими, а жить нужно всем. Для ‘всех’ же какое атмосферное давление? Оно могло бы быть в виде того ‘ожидания всех’, того ‘всеобщего требования’, которые, напр., чувствовали над собою старики— родители, полные труда в таком преклонном возрасте. Это-то ‘требование’ не дозволяло им ни на один день остановиться в работе, все идти вперед и вперед, и они сохранили свою жизнь и не отняли чужой.
В старой бурсе, где было так ужасно жить, где даже ‘секли за проступки’, никто не самоубивался. Как-то мы рассмеялись все за столом, когда нам рассказали об одном старом училище, где секли вообще весь класс по субботам, вероятно, как ‘будущих виновных’ или за ‘скрытую предполагаемую вину’, ‘вообще за вину’. И вот вообразите, из таких высеченных никто не самоубивался и никто ‘топориком’ не рубил родителей. А что были там ‘развитые не меньше нашего’ юноши, видно хотя бы по Помяловскому, который, выйдя из такой бурсы, сейчас же ‘весьма сознательно’ описал ее. Да из такой сеченой бурсы вышли и Филарет московский, и Иннокентий таврический. Сечь вообще отвратительно. Так больно. Но нельзя ли в самом деле подозревать в человечестве какой-то общей вины, неизбытной вины, присутствующей действительно во всяком человеке, которая и ‘выскакивает’, если не атмосферное давление в виде могучей воли и требования или вот эта смешная ‘сечка’.
Высекли: и не самоубиваются, и не совершают преступлений (столь частых).
Но перестали сечь: вдруг молодые люди сами себя начали ‘сечь’ самоубийствами и преступлениями.
Нет страдания: тогда они сами на себя накладывают страдание или накладывают страдание на другого.
‘Человеку должно быть тяжело’ — вот закон. ‘Он должен быть под тяжестью’ — другая формула закона. — Да почему?!! — Да потому, что он ‘не ангел’, которые одни ‘летают’, а — ‘стопоходящее существо’, с виною на себе, виною всеобщею, неотложною, индивидуальною у каждого. И за эту-то врожденную и всеобщую ‘вину’ должен нести и ‘тяжесть’.
А нет ее, — и ‘вину’ он выражает в ‘преступлении’. Те, которые ‘всех вообще секли’, секли за врожденное, скрытое у всех преступление. И ведь оно в самом деле есть, и его надо чем-то ‘прижать к земле’.
Нет ‘прижимания к земле’ скорбью, тяжестью, слезами, болезнью, бедностью, — и рождается преступление.
Мы изменили, т. е. под всеобщим требованием изменены были, планетные условия существования над молодежью, которую как-то изолировали, поставили в парник, чтобы до нее ‘ветерок не дотронулся’, ‘морозец ее не хватил’, и только и есть — ‘дышим на нее’. Повторяю — трудящиеся в ней не самоубиваются и не совершают преступлений, и не об этих прекрасных натурах речь. Речь идет о ‘них вообще’. А ‘они вообще’ не только избавлены от страдания, труда, бедности, нужды трудом родителей, трудом общества, стипендиями, ‘вспомогательными комитетами’, но даже избавлены от того, от чего решительно никто не избавлен: от суда, от суждения, от порицания и насмешки. В противоположность знаменитой поговорке: ‘Ну, батюшка, за глаза царя ругают’ или вообще ‘ругают самую знатную персону’, — студента даже ‘за глаза’ не ругают, а в глаза и за глаза, за спиной и со всех боков — только хвалят.
Таким образом, нет даже легчайшего психологического давления. ‘От вас ожидают’, ‘хотелось бы, чтобы вы то-то и то-то делали’… Нет этих слов, этого требования, этого говора.
Не решаются даже и ‘ожидать’. Существует скорее предположение, что это ‘такие ангелы’, которые уже ‘все сами сделают’, без подсказывания. И не решаются обеспокоить даже напоминанием.
Тогда он берет топорик и убивает отца и мать, на него (именно ведь на него!!) всю жизнь трудившихся.
Он погиб действительно не по своей вине, но по вине всего общества, создавшего для него решительно внепланетные условия существования. Условия без всякого тяготения, без всякого давления.
В рассказе описателя, бывшего на месте преступления и видевшего преступника, замечательны частности, очевидно бросившиеся ему в глаза. Например, он ‘не любил мачеху’. Отчего? — Просто ‘не любил’. ‘С ангела что спрашивать’: у ангела есть факты, а мотивов нет. Молодой человек нисколько не чувствует вины, и страшной вины, тяжелой душевной вины, что он ‘не любил доброй женщины, стиравшей на него белье’, ставившей для него самовар, убиравшей за ним комнату. ‘Она — как слуга, но я — как барин’: потому что если ‘ангел’, то естественно и ‘барин’. Но и отец был ему тоже ‘как слуга’, на отдалении слуги, поставлявшего ‘все нужное’. И трагедия-то и заключается в том, что он жил в родительском дому не как в родительском, как и в учебных заведениях они учатся не как в учебных заведениях, — а живут везде как бы со служками себе, со своими служителями, со своими немножко-‘крепостными’, ну, — нравственно-крепостными, находящимися ‘в обязательстве’ кормить, поить, содержать, обучать, обмундировывать и прочее. С верхней-то стороны было родительское отношение, — что видно по заботам мачехи, но с нижней стороны не было детского отношения, а было какое-то взрослое, грубое, жесткое.
Он не любил обоих родителей, не очень не любил, а просто не любил. ‘Он теперь успокоился’, — через несколько часов. И уже обдумывает ‘аффект’. Это тоже не ‘очень’, это не великая хитрость, а просто свобода души для тем, в данную минуту для оправдательных тем. Суть в том именно, что душа свободна, не занята. Суть в том, что вокруг души великая пустота, пустота — без обязанностей, пустота — без любви. ‘Вот в Богородское ездить трудно, а теперь еще придется оправдываться на суде. Бывает же на одну голову столько несчастий’. И эту ‘пустоту’, ужасную пустоту вообще вкруг молодежи, создало общество, решившее во что бы то ни стало извлечь ее из условий обыкновенного существования.
‘Мы не только летаем, но и не можем грешить’, — это единственная мысль, при которой оставлена молодежь. Что бы она ни делала — ‘все хорошо’. Не учится — ‘хорошо’, бьет наставников — ‘хорошо’ же. Уверен, что сейчас обдумывается во множестве редакций, как сказать об этом юноше, что и ‘он тоже хорошо’. Характерно, что в передаче факта нигде не сказалось, и конечно бессознательно и неодолимо не сказалось, ни одного возмущенного и негодующего слова, эпитета о юноше. ‘Кошмарный случай’ — это есть. Но ведь взял топор не ‘случай’, а 18-летний мужчина. Но сказать ‘кошмарный юноша’, ‘кошмарный сын’ — этого ‘не пришло на ум’ перу его, он инстинктивно этого не сказал, и инстинктивно этого не скажет вся печать. ‘Они все ангелы’. Это не только пишут, но чистосердечно думают все, кто пишет, говорит, кто будет волноваться около дела. ‘Кошмарное дело’, в сердцевине которого не стоит даже ‘дурной человек’ (и этого не скажут).
Иное дело, если бы отец зарубил. Сказали бы: ‘Чудовище-отец‘. ‘Чудовище-отец‘ шумело бы год по печати.
И отцы это знают. Они трепещут в страхе. И трудятся для детей. И Бог их хранит за любовь и труд: они не самоубиваются и никого не губят.
Но мировая змея сделала чудовищный изгиб и укусила, где не ожидали. ‘Греха нет’, ‘все ангелы’, ‘вины совершенно нет’: вдруг темная тоска, страшная тоска овладела ангелоподобными существами. ‘Обеспечены’ — и ‘кончают с собой’, ‘побили профессора’ — и заглядываются в воду с моста. Один живет ‘нахлебником у вдовы’: но не вкусны сладкие хлеба, и он все хныкает. Все разговаривают по вечерам с приятелями, ‘как бы помочь России’ и как бы ее вытащить из ‘позорного состояния’ натиском на профессоров, на университет, на кого-нибудь, ‘хоть на всех’. А в душе стоит тоска, и вот, утрудившись, доехав до Богородского, — вступает в драку с отцом и убивает его и старушку-мачеху. ‘Столько досад на свете’. И все существование вообще тоскливое, дождливое. ‘А на полной стипендии’ или ‘на полном иждивении’ старых родителей.
И жжет горючим ядом огромная змея сердце молодежи. И не избыть ей этого яда.
* * *
В противоположность этому ‘обыкновенному’, что дети никак не чувствуют родителей, мне раза два в жизни приходилось наблюдать обратные случаи, что родители были страшно отчуждены от детей. И вот я видел, что в детях, Бог весть и как, особенно Бог весть почему, пробуждалась нежнейшая любовь к этим родителям, казалось бы ‘невозможным’:
— Мама приехала! Мама приехала! — говорили они, в имении, устроив что-то вроде ‘триумфальных ворот’ накануне для родительницы, возвращавшейся из-за границы. Она вечно была за границей ‘по своим делам’ или, вернее, ‘по своим удовольствиям’ и никогда детей не брала с собой.
— Где мама? Что же мама не идет? — говорила девочка лет девяти, у которой страшно поднялась температура. Она вся горела. Была невыносимая головная боль. Всяческая помощь была сделана другими родными: но она помнила только ‘маму’.
Мама оглядывала ‘новинки’ в Гостином дворе. Взглянув на дочь, протягивавшую к ней руки, она равнодушно сказала: ‘Ну, что же, компресс поставлен’, — и отвернулась. И вот в этих случаях тоже мировая змея: обе эти матери неожиданно рано и скоропостижно, ‘почти случайно’, умерли. Но у Бога нет случаев, а везде — закон.