Андрей проснулся ночью, сел на кровати, сморщась, руками голые колени стиснул.
Как же это случилось? Нет, после, прежде — сон.
Сон глупый. Будто идет Андрей полем, слышит — кричит кто-то издали: ‘Несут’! И выходят из лесу солдаты ровным шагом, в ногу, по два в ряд, на плечах у передних качаются три трупа: трое товарищей мертвых. Все так мерно шаги отбивают: раз-два, раз-два. Остановились. И видит Андрей: жилистые мертвые ноги дрогнули на плечах, сняли солдаты одного покойника, спустили ногами на землю, — и мертвец зашагал по полю в длинной белой рубашке, неуверенно, но мерно: раз-два, раз-два, за ним — остальные двое. И пошли опять полем солдаты, зашагали, впереди всех три босых мертвеца пошатываются в рубашках длинных.
И сейчас же привиделось Андрею: стоит он в ночном переулке, несуразном, загроможденном домами, где слышно, как гудит издали трамвай. И хотя все тихо кругом, но знает Андрей наверное, что трамвай днем здесь бывает слышен. Входит он в темный подъезд, и этот подъезд мерцающий знаком ему хорошо, хоть никогда он здесь не был, вот дверь, на ней вывеска. На вывеске белыми буквами написано: ‘Молочное хозяйство’.
Так было во сне. А наяву? Да неужто же то все наяву было, а не во сне?
Андрей пощупал виски, пошарил спичек, зажег свечу. Шея болела по-прежнему, нет, еще больней. Ломило и голову, и спину. Он подошел к окну и отдернул штору. Майская ночь умирала. Еще часа полтора утренней дрожи — и будет, как днем. В туманном сумраке зубчатая какая-то крыша белела, тополи у стены трепетно оборачивали ребром серебристую чешую листьев. Андрей попробовал закурить, ничего не вышло.
Как же случилось все это? Как?
Андрей встретился с Эльзой совсем недавно: это в марте было. В веселораздражающем, звучном каком-то воздухе луна плавала, как желтый кусок льда в холодном шампанском. Весеннее небо на шампанское похоже, мартовское небо. В марте пьяней бывают люди, чем в мае, да только не все умеют пить этот мартовский пьяный воздух. Андрей шел из театра, унося смутный образ Эльзы, шептал ее имя, — и хотелось ему петь, а воздух сам ему в уши пел, и коты так нежно кричали на зеленых и красных крышах. Эльза (на самом деле звали ее Елизаветой, да Андрею больше правилось ее Эльзой звать) в тот вечер была в белом платье с вырезом вокруг белой шеи, и как хитон греческий струилось по ней платье.
В глаза ее Андрей вгляделся не сразу. Глупые эти мужчины (так говорила часто Эльза), что они в женщинах понимают? Рядят их в какие-то райские одежды, крылышки ангельские им приделывают, молиться на них готовы. Смешно.
Андрей улыбнуться хотел, но и улыбка не вышла. Закурить зато удалось теперь.
Как это Эльза пришла к нему? Право, и вспомнить трудно. Недели не исполнилось их знакомству, встретились они на бульваре. ‘Пойдем ко мне’, — шепнул Андрей. Она взяла его под руку, и вот…
Андрей оглянулся дико и уронил папиросу. Здесь бывала она, в этой самой комнате!
На кровати за перегородкой лежали они в тот вечер. Целовала Эльза румяными губами, ласкала бедного близорукого Андрея. Тут только и разглядел Андрей ее глаза. Желтые, смотрели они, как у коршуна, прямо, не мигая, на Андрея устремлялись хищные глаза, но не видели его, точно проваливался он в их желтую бездну. Андрей полюбил Эльзу. Когда уходила она от него, тоска одолевала Андрея, дело из рук валилось, душа стонала и, как эхо, в ущельях ее отдавалось: ‘Эльза’! Уходил тогда из дому Андрей, бродил по ресторанам, пил, чтобы позабыться, уснуть скорей, — не пьянило вино, не забывалась Эльза: образ ее радостно светился на дне бокала и скрипки напевали нежное ее имя.
О любви между собой не говорили они. Раз спросил ее Андрей: ‘Любишь ты меня, Эльза’? Она отвечала: ‘Очень. У тебя губы такие мягкие’.
Когда это началось? Вдруг сердце его стало ныть больнее и больнее с каждым часом. Отчего? Отчего порой принимался он горько плакать, оставаясь наедине с собой? Или счастья одного мало, чтобы быть счастливым? Или любовь без тоски уже не любовь? ‘Эльза моя, Эльза’, — шептал он, вздыхая. И горело, перегорало сердце.
Был у Эльзы любимый шелковый капот, его надевала она, приходя к Андрею, у него оставляла, в шкапу всегда висел он, да и сейчас висит. Андрей прошелся по комнате, отворил шкап, там к углу прижимался сиротливо измятый, розовым кружевом обшитый капотик. Чуть-чуть еще пахнет от него Эльзой, и вспоминаются ее тело, свежее, как золотистый лимон, и духи ее, и родинка на плече, и яркие губы.
Вот как это случилось. Андрей уселся на кровати, протянул руки и нагнул голову, будто готовясь слушать сам себя.
Пришла тогда Эльза… когда это было? Да, две недели будет в среду, и сказала… Вот эти самые слова: ‘Ну, Андрей, пора кончать нам наши амуры. Хорошенького понемножку’. Он сначала ее не понял. ‘Куда же ты уходишь, Эльза?’ — ‘Я ухожу совсем, прощай’. — ‘Как? А я?’ — ‘Ищи себе другую’. — ‘Да ведь я… я же люблю тебя, люблю Эльза’. — ‘Глупости’. — ‘Я не могу жить без тебя’. — ‘Пожалуйста, без фраз’.
Эльза ушла. Андрей долго тогда не мог поверить. Ходил по комнате. Разводил руками. Лампа начала коптить, он ее поправил. Застонал, упал на пол, вцепился зубами в руку. Выбежал на улицу без шапки. Был конец апреля. Извозчики бойко дребезжали, мальчишка с угла подскочил к нему: ‘Барин, купите фиалок’.
Андрей взялся опять рукою за шею. Болело упорно: опухоль на затылке стала еще заметней. В голове певучий жар звенел, зубы ляскнули раза два в озноб.
Ведь знал он, что пойдет Эльза в тот вечер к любовнику, в рощу, — знал наверно. Десять дней промучился — хотел любовь пересилить. Не выдержал, пошел. ‘В последний раз. Проститься иду’, — говорил самому себе. А зачем же было брать с собой револьвер? Лежал бы он, плоский, угловатый, на столе, в кожаном футляре, — и не было бы ничего. Нет, сунул-таки его в карман Андрей, да еще запасную взял обойму. И вот видит он тенистую, узкую тропинку в роще, идет торопливо стройная, веселая Эльза, в руке зонтик сиреневый и сумка бархатная с золотыми кистями, — знакомое все, милое, и бросился он на колени и охватил ее крепко. ‘Люблю тебя!’ Вырывалась Эльза, сердилась и зонтиком колотила по голове Андрея и по лицу. ‘Пусти меня, слышишь?’ — ‘Эльза, вернись’. — ‘Не могу я любить такого плаксу, понял?’ — ‘Скажи только, куда ты идешь, и я отпущу тебя!’ Эльза захохотала. Зло захохотала, во все горло, как уличная девка.
Да был ли выстрел? Был, должно быть. Упала мягко Эльза на траву, лежала спокойно и, казалось, хохот ее все еще в воздухе дрожал. Над правым виском зачернела рана, ровными каплями падала на траву густая кровь.
Андрею вдруг сделалось жарко, он вскочил с кровати, открыл с треском окно, властно охватил его резкий воздух. Зубчатая крыша заметно посветлела. Белая кошка проползла через улицу. Солдат, пьяный, отстукивал мерно шаги по тротуару, — вспоминался сон.
А потом что было? Никто не узнал ничего. Андрей приходил к ней. Она в гробу лежала. Голова замотана марлей. Венчиком закрыт лоб холодный. Руки синели под кисеей. Не Эльза будто, а чужая женщина какая-то, вылепленная из воска. Муха жужжала и билась о стекло. Муха надоедала. Хотелось придавить ее. В углу откашлялся кто-то и зачитал басом. Муха полетела через комнату, гудя закружилась над Эльзой, уселась зеленая, на золотой парче.
Андрей закрыл окно. Хмурый, заходил он по комнате, трогая затылок, потом подошел к шкапу. Эльзин капотик по-прежнему висел, измятый и унылый как саван. Андрей запер шкап и ключ сунул, под умывальник. Шея болела нестерпимо. Что-то надо было непременно вспомнить, но память падала, как подстреленная птица. Что сделалось с ним тогда, у гроба? Что было такое, чего нельзя забыть? Сам он тогда задал себе вспомнить, чтобы не забыть. И забыл. Но надо же вспомнить, надо!
Тут лихорадка затрясла его, и Андрей повалился в подушку горячими губами. Бред овладевал им. Шли солдаты-покойники, отбивая шаг: раз-два, качались, как пьяные, ругались, колотили Андрея зонтиком по лицу. Муха жужжала и билась о стекло. Муха надоедала. Хотелось придавить ее. Насилу разобрал он, наконец, что это вентилятор гудит на лестнице. С усилием оторвал он пылающую голову от подушки. Свеча догорела, но в комнате было светло: дымом ходил по ней майский рассвет, голубоватый. Андрей оделся, застегивал долго пиджак то на левый борт, то на правый, то на оба сразу, наконец, бросил, не застегнув. Шляпа никак не надевалась на голову. Папиросы, одна за другой, закуриваясь, потухали, весь пол он усыпал ими. В комоде, в куче грязного белья, валялся револьвер. Андрей достал его, осмотрел: не хватало одной пули, той самой…
Кладбище было недалеко, но, когда Андрей остановился, дыша тяжело, у свежей могилы Эльзы, холодный рассветный ветерок разогнал уже белые пары на востоке и солнце приготовилось всплыть. Рыхлая земля мягко поддавалась безумным ударам заступа. Вот показались придавленные землей завядшие, перепутанные цветы, сверкнула под ними гробовая крышка. Андрей задыхался, он был весь в поту. Дрожащими руками отдирал он крышку, окровавив пальцы, бесшумно вскрылась она и Эльза показалась во весь рост, вся в белом, в белых башмаках, с цветами на груди, закрытая кисеей, как фатой венчальной. Андрей начал понемногу вспоминать. Низко пригнулся он к лицу Эльзы, запах смерти заставил его задержать дыханье: под кисеей проступили близко знакомые темные черты, и вдруг ясно увидел он, что мертвые губы двинулись. Кисея шевелилась, шевелилась на самом деле. Эльза улыбалась. Андрей рванул прозрачное покрывало и увидел глиняное лицо с провалившимися синими веками. Большая зеленая муха, околевая, бессильно шевелила крыльями на почернелых губах. Андрей вспомнил.
Внезапное забытье напало на него. Все так же болела шея, но было спокойно на душе. Солнце всходило. Совсем не заметил Андрей, как очутился он за кладбищенской оградой и очнулся только в каком-то несуразном, загроможденном домами переулке.
Сам не зная зачем, взошел он в полутемный подъезд. Был этот дом ему знаком, хоть никогда он в нем прежде не был: знакомые грязные ступеньки по лестнице, знакомое темное окно во двор. Вот и дверь с вывеской, на вывеске написано белыми буквами: ‘Молочное хозяйство’.
Муха зажужжала изо всех сил, громче, громче, она гудела корабельной сиреной, ревела, как исступленный дьявол. Это пошел трамвай.