Этотъ разсказъ иметъ автобіографическій характеръ. Онъ написанъ въ Шлиссельбург въ 1892 г. по просьб моего товарища, H. А. Морозова, чмъ и объясняются начальныя строки разсказа.
В. Фигнеръ.
Если у тебя была хорошая няня, то ты съ удовольствіемъ припомнишь ее… Если же ея не было, то теб будетъ пріятно узнать о моей… И такъ какъ въ обоихъ случаяхъ ты останешься доволенъ, то слушай!
Жило-было одно дворянское семейство. Это было мое семейство: отецъ, мать да насъ 8 человкъ — дтей. Двое умерли маленькими, а я осталась старшею. И была у насъ, какъ водится, няня. Звали ее: Наталья Макарьевна, но мы-то, дти, конечно, звали ее попросту ‘няней’. Какъ я ее помню, она была уже стара: ‘седьмой десятокъ идетъ’… отвчаетъ, бывало, когда ее спросишь о лтахъ… и этотъ 7-ой десятокъ былъ, кажется, безконеченъ, потому что, сколько и когда бы ее ни спросили, вплоть до самой смерти, все былъ ей седьмой десятокъ: и когда я была маленькой, и когда выросла большой… вышла изъ института, вышла замужъ,— няня все твердила: ‘седьмой десятокъ’… И, такъ какъ ей, кажется, не было причинъ скрывать свои годы, то справедливость заставляетъ думать, что она искренно забыла свой возрастъ или сбилась со счету.
Во всякомъ случа, няня была еще чрезвычайно бодрая и дятельная старушка и, не покладая рукъ, работала на господъ: варила варенье, маринады, пастилу, брагу, заготовляла наливки и всевозможные запасы фруктовъ, ягодъ и грибовъ на зиму, плела на клюшкахъ прекрасное кружево и вязала тончайшіе, вс въ узорахъ, чулочки, которыми не побрезговала бы любая красавица. Какъ сейчасъ помню ея небольшую, съ чулкомъ въ рукахъ, немного сгорбленную фигуру, съ маленькими свтло-голубыми глазами и крупнымъ носомъ, на которомъ возсдаютъ пребольшіе и пребезобразные, древніе, какъ и она сама, очки въ мдной оправ.
Когда въ Россіи пошла ‘цивилизація’ (а она пошла, кажется, со времени эмансипаціи крестьянъ), и расползлась повсюду, то мы какъ-то міромъ — соборомъ уговорили няню сняться въ фотографіи. Няня любила старыя времена и относилась отрицательно ко всмъ новшествамъ, видя въ нихъ дьявольское навожденіе и признаки близости свтопреставленія.
Много нужно было хлопотъ и упрашиваній, чтобы затащить ее къ фотографу. Тамъ, въ ршительную минуту, отъ страха и смущенія она такъ выпучила глаза и сжала губы, что на ея портретъ,— который и до сихъ поръ, должно быть, лежитъ въ деревн и можетъ удовлетворить любого археолога,— нельзя смотрть безъ смха.
Да! надо сказать правду — няня не была красива, но сама-то она была другого мннія на этотъ счетъ, по крайней мр, относительно прошлаго… Когда мы подросли, то иногда задавали ей довольно нескромный вопросъ: ‘няня! почему ты не вышла замужъ?’… Няня какъ-то загадочно смотрла вдаль и, помолчавъ съ минутку, отвчала ничего незначащимъ: ‘такъ!.. А затмъ, внезапно оживляясь и какъ бы боясь, чтобъ мы не приписали ея двичества ненадлежащей причин, прибавляла: ‘а красавицей была: глаза голубые… волосы, черные, какъ смоль, кудрями вились ‘по сю пору’ — и она указывала на мсто, гд подъ кофточкой должна была находиться ея талія,— ‘а грудь во какая’!.. и она отставляла руку на полъ-аршина отъ своей высохшей груди. Этотъ послдній наивный аргументъ былъ столь убдителенъ, что мы привтствовали его дружнымъ взрывомъ хохота, а няня, глянувъ на насъ, бросала полусердитое: ‘озорники!’ и углублялась въ чулокъ. Но, какъ бы тамъ ни было въ прощломъ,— въ настоящемъ она бы не понравилась теб… Но что-жъ изъ того?! ‘Намъ съ лица не воду пить’, говоритъ поэтъ,— и мы, дти, не промняли бы ее ни на какую писаную красавицу.
Какое удовольствіе, бывало, усвшись безцеремонно къ ней на колни, шлепать дтскими рученками ее по ше или, охвативъ голову, осыпать постепенно поцлуями все это старческое лицо: низкій лобъ, морщинистыя щеки и маленькіе выцвтшіе глаза!..
Къ тому же у няни былъ такой славный, мелодичный голосъ! Она никогда не пла… по крайней мр, я не помню этого… Она только разсказывала,— сказки разсказывала… Да и сказокъ-то она знала не много… Если сказать всю правду, то всего, кажется, одну единственную… по крайней мр, я только одну и помню: злая мачеха-царица превращаетъ нелюбимаго пасынка въ козленка… отецъ, не зная этого, велитъ заколоть козленка для пиршества… но Аленушка, сестра царевича, спасаетъ брата, разрушая чары мачехи въ самую ршительную минуту, когда:
‘Котлы кипятъ кипучіе,
Ножи точатъ булатные’.
Ахъ, какъ хорошо разсказывала няня эту сказку! Удивительно хорошо!.. Никогда, бывало, не устанешь слушать ее… Я и теперь послушала бы! и ты бы послушалъ… Должно быть, думаю я теперь, именно ради мелодіи этого старческаго речитатива, звучавшаго какой-то необыкновенной искренностью и наивностью, любили мы слушать ее…
А еще няня любила поговорить о разбойникахъ, о бглыхъ, о злодйствахъ извстнаго Быкова, о кладахъ, которыхъ видимо-невидимо кругомъ, подъ землей. Бглые и клады были положительно слабостью няни. Въ каждомъ лсочк, въ каждомъ овраг чудились ей ихъ скрытыя убжища и мстонахожденіе, такъ, что первая мысль, которая у меня и теперь явится, когда я посщу дикія и уединенныя мста, гд я бывала въ дтств, будетъ непремнно о бглыхъ. О кладахъ и говорить нечего: наврное, гд-нибудь да таятся они! все дтство мы мечтали о нихъ,— жаль только, что не нашли ничего. Уже лтъ 12—13 увидимъ, бывало, гд-нибудь вдали, въ пол, блеститъ что-то… солнце на стеклышк играетъ… сестры, братья сейчасъ же въ походъ… за алмазомъ или брилліантомъ.
То были, конечно, дальніе отголоски Поволжья, преданья о город Болгарахъ, традиціи о находимыхъ кое-когда древнихъ серебряныхъ монетахъ.
Но разв одни разсказы привлекали насъ къ нян?! У нея всегда былъ лакомый кусокъ для насъ: всякія сласти, заповдныя баночки съ груздочками, рыжиками и вареньемъ, всегда киплъ самоварчикъ, и была мята и малина, чтобъ напоить, если головка болитъ или глазки невеселые… былъ, наконецъ, завтный желтый сундукъ, предметъ всхъ дтскихъ вожделній… Тамъ, въ этомъ сундук, который раскрывался въ особенно добрыя минуты,— на крышк виднлись налпленныя картинки съ конфектъ, которыя мы великодушно дарили нян, съвъ содержимое, и которыя теперь имли вновь прелесть новизны для насъ… Въ сундук, какъ у прохожаго венгерца, лежали накопленныя десятками лтъ различныя матеріи, шерстяныя и ситцевыя, съ цвточками и безъ цвточковъ, подаренныя ддушкой, мамочкой, дядей, и исторію которыхъ мы охотно выслушивали… Тамъ же хранились разныя табакерки, коробочки и прочая дребедень, которую дти такъ любятъ разсматривать, дай только волю ихъ рукамъ и не стсняй любознательность.
Но все это пустяки…. то есть я говорю пустяки, а дло-то въ томъ, что няня, въ первые десять лтъ нашей жизни, была единственнымъ существомъ, съ которымъ мы чувствовали себя свободно и которое не ломало насъ, она одна, какъ умла и какъ могла, любила и ласкала насъ, и ее одну мы могли любить и ласкать безъ стсненія.
Въ семь насъ держали строго, даже очень строго: отецъ былъ вспыльчивъ, суровъ и деспотиченъ… Мать — добра, кротка, но безгласна. Ни ласкать, ни баловать, ни даже защитить передъ отцомъ она насъ не могла и не смла,— а безусловное повиновеніе и подавляющая дисциплина были девизомъ отца. Откуда онъ набрался военнаго духа — право, не знаю… Быть можетъ, самъ воспитывался такъ или эпоха Николаевщины наложила свою печать на его личность и на его взгляды на воспитаніе — только трудно намъ было… Вставай и ложись спать въ опредленный часъ, одвайся всегда въ одно и то же, какъ бы форменное, платье, причесывайся такъ то… не забывай оффиціально здравствоваться и прощаться съ отцомъ и матерью, крестись и благодари ихъ посл каждаго пріема пищи, не разговаривай во время ды и жди за столомъ своей очереди посл взрослыхъ, никогда ничего не проси, не требуй ни прибавки, ни убавки и не отказывайся ни отъ чего, что теб даютъ, додай всякое кушанье безъ остатка, если даже оно теб противно, если тебя тошнитъ отъ него — все равно — шь, не привередничай, пріучайся съ дтства быть не прихотливымъ. Довольствуйся молокомъ вмсто чая и чернымъ хлбомъ вмсто благо, чтобъ не изнжить желудка, безъ жалобъ переноси холодъ…. Не бери ничего безъ спроса и въ особенности не трогай никакихъ отцовскихъ вещей, если сломалъ, разбилъ или даже не на то мсто положилъ,— гроза на весь домъ и наказаніе: уголъ, дерка за уши или порка ременной плетью о трехъ концахъ, всегда висящей наготов въ кабинет отца. Наказывалъ же отецъ жестоко, безпощадно. Весь домъ ходилъ, какъ потерянный, посл экзекуцій надъ моими братьями. Никакая малость не проходила даромъ, былъ заведенъ порядокъ ничего не скрывать отъ отца — отъ насъ требовали всегда безукоризненной правдивости, и мать показывала примръ: сердце ея обливалось кровью, зная послдствія нашихъ проступковъ,— но ни одна черта нашего поведенія не утаивалась отъ строгости отца. А эта строгость распространялась даже на неосторожность съ огнемъ и кипяткомъ: если жгли руки, обваривали кипяткомъ, падали и получали поврежденія при дтскихъ проказахъ и затяхъ,— къ естественному наказанію — боли, прибавлялись нравственныя и физическія истязанія отъ отца. Правда, двочекъ онъ не билъ, не билъ посл того, какъ меня, шестилтняго ребенка, за капризъ въ бурю, при переход черезъ Волгу на паром, чуть не искалчилъ… Но отъ этого не было легче: мы боялись его пуще огня…. одного его взгляда, холоднаго, пронизывающаго, было достаточно, чтобъ привести насъ въ трепетъ, въ тотъ нравственный ужасъ, когда всякое физическое наказаніе отъ боле добродушнаго человка было бы, кажется, легче перенести, чмъ эту безмолвную кару глазами.
И среди этой убійственной атмосферы казармы и бездушія — единственной свтлой точкой, одной отрадой и утшеніемъ была няня. Вн ея не было ни свободы, ни признанія личности въ ребенк, какъ будущемъ человк, ни пониманія дтскаго характера, дтскихъ потребностей… ни малйшаго снисхожденія къ дтскимъ слабостямъ…. одна безпощадность и плеть… Только въ комнат няни, куда отецъ никогда не заходилъ, только съ ней одной чувствовали мы себя самими собой: людьми, дтьми и даже господами и притомъ любимыми, балованными дтьми и господами. Это былъ своего рода храмъ-убжище, гд униженный и оскорбленный могъ отдохнуть душой. Здсь можно было излить вс дтскія горести и обиды, найти ласку и сочувствіе… зарывшись въ нянины колни, выплакать горе и осушить слезы ея поцлуями…. Добрая душа! Какъ бы безъ нея мы жили!? Это былъ цлый міръ теплоты и нжности, непринужденной веселости, любви и преданности….
И, какъ подумаешь, что эта привязанность и нжная отзывчивость изливалась въ теченіе многихъ и многихъ лтъ и не на одно, а на цлыя три дтскія поколнія, невольно остановишься съ благоговніемъ. Да! Цлыхъ три поколнія!… Двочкой лтъ 6 взяли ее къ ддушк, Христофору Петровичу, не столько, чтобъ смотрть, сколько, чтобъ играть съ нимъ: ему было года 3 или 4. Выросъ ддушка — выросла и няня, его отдали въ ученье, а ее — въ двичью учиться всякимъ рукодльямъ и домашнимъ искусствамъ. Когда ддушка женился на бабушк — няню отдали молодымъ. Родилась мамочка, родился братъ ея и три сестры… Всхъ ихъ выняньчила няня. Выросла мамочка и вышла за папочку — няню отдали имъ. Родился братъ Саша… родилась я и еще шесть человкъ,— всхъ восьмерыхъ выняньчила няня и могла бы няньчить и моихъ дтей!…
Ну, не почтенная ли древность?! И няня знала себ цну: она была чрезвычайно чувствительна къ тому, что ей казалось уваженіемъ и почетомъ. Неудовольствіе, косой взглядъ, простая забывчивость со стороны матери или кого-нибудь изъ взрослыхъ — переворачивали ее вверхъ дномъ. Она начинала плакать и плакала до тхъ поръ, пока мы не забивали тревогу… Затмъ начинались сборы: няня приводила въ порядокъ свои пожитки и говорила, что узжаетъ ‘за Волгу’. Что такое было тамъ ‘за Волгой’, право, не знаю… Въ ум няни это, очевидно, былъ не географическій терминъ, не громадный районъ, а опредленный маленькій пунктъ, одной ей извстный и гд, по ея словамъ, были ея родные. Какъ онъ назывался, и были ли вообще у нея родные — никто не зналъ,— а она подробностей не сообщала… Критическое изслдованіе, быть можетъ, привело бы къ тому, что все это было нчто въ род миическаго буки, про котораго дтямъ говорятъ: ‘смотри! придетъ, придетъ бука…. състъ!’. Но намъ-то било страшно: мы отправлялись къ матери съ мольбами помириться съ няней и дать ей удовлетвореніе. Мать шла и дло улаживалось…
Вообще, когда мы подросли и я съ сестрой были ужъ въ институт, то няня изъ покровительницы мало-по-малу перешла подъ покровъ нашъ. Обстоятельства измнились, а вмст съ тмъ и роли: отецъ, подъ вліяніемъ ‘реформы’, смягчился. Быть можетъ, великое общественное движеніе, уравнивавшее раба съ господиномъ и ломавшее вс нравственныя и экономическія отношенія стараго строя, пробудило лучшія стороны его натуры, и она была еще настолько пластична, чтобъ дозволить ему пойти по новому направленію,— во всякомъ случа нравственный переворотъ въ отц былъ глубокій: изъ крпостника, какимъ онъ являлся по отношенію къ прислуг, къ матери и къ намъ, онъ сталъ либераломъ и изъ человка необузданнаго — сдержаннымъ. Конечно, эта перемна произошла не въ одинъ день, не въ одинъ годъ… я не могу указать точно времени перелома… Новыя вянія доходили постепенно, вліянія были незамтныя… Въ провинціи он шли главнымъ образомъ чрезъ литературу, а мой отецъ читалъ много. Къ тому же мать, бывшая на 15 лтъ моложе и вышедшая замужъ совсмъ неразвитымъ, по уму и характеру, ребенкомъ, къ этому времени — медленнымъ житейскимъ путемъ саморазвитія и чтенія — окрпла нравственно, выросла умственно и могла уже не подчиняться, а сама вліять на отца. И это вліяніе было благотворно. Тогда-то мы, дти, сблизились съ нею и въ самую серьезную эпоху нашего развитія шли подъ ея руководствомъ.
Тогда и няня стала не нужна. Но мы любили ее горячо, любили и за прошлое, и за настоящее, потому что то же любовное отношеніе къ намъ было у нея и теперь, только теперь мы сами могли иногда и побаловать, и защитить ее. Мы зорко слдили, чтобъ у няни было всего вдостоль: чтобъ за обдомъ ей былъ посланъ хорошій кусокъ, чтобъ незабыли пирожнаго… Мы возмущались, что она получаетъ всего 1/4ф. чаю и 3/4ф. сахару въ мсяцъ и, такъ какъ не могли добиться прибавки, то опустошали въ ея пользу материнскую сахарницу. Посылали ли насъ въ кладовую, мы нагружали для няни карманы урюкомъ, изюмомъ, миндальными орхами… а няня, считая, что господское добро пойдетъ господамъ же, то есть намъ же при случа, только въ претворенномъ вид, и правильно полагая, что у самихъ себя похититъ нельзя — охотно принимала эти приношенія. Няня получала полтора рубля или, по ея счету, три рубля ассигнаціями въ мсяцъ… Полтора рубля! — это ни на что не похоже! Но тутъ ужъ ничего не подлаешь… Мать неумолима, а у насъ самихъ было только по четыре рубля въ годъ: по рублю къ рождеству, къ пасх, именинамъ и рожденію. Папочка, вообще щедрый и расточительный, кажется, считалъ нужнымъ, чтобъ мы учились, что денежка счетъ любитъ…..
Такъ-то мы росли, да росли, и не переставали любить няню. Да что мы! мы были все-таки молодежь, дти… а ей оказывалъ почтеніе и дядюшка, ея прежній питомецъ, а нын мировой судья и земскій дятель, будущій членъ Земскаго Собора, если доживемъ до него… Каждый разъ, когда дядя бывалъ у насъ, передъ отъздомъ онъ говорилъ: ‘надо сходить къ нян’, и поднимался на верхъ, поскрипывая сапогами, которые пищали подъ его тучнымъ тломъ. Дядя входилъ въ нянину комнату, здоровался и, грузно опускаясь на желтый сундукъ, начиналъ разговоръ о погод, объ урожа и о ломот, которой страдала няня, а не то о новыхъ временахъ, чтобъ подзадорить ее къ дкой критик ‘карнолиновъ’ и прочихъ модъ или къ выраженію негодованія, что теперь и горничныя держатъ себя такъ, что ‘веретеномъ — хвостъ’. Затмъ дядя говорилъ: ‘а нельзя ли, Наталья Макарьевна, табачку понюхать?’
Ничмъ нельзя было больше угодить нян, ея лицо свтлло, она вынимала изъ кармана серебряную табакерку, подарокъ ддушки, и, ударивъ двумя пальцами по крышк, подносила ее дяд, а тотъ, взявъ крохотную щепотку, съ серьезнымъ видомъ важнаго дла начиналъ вдыхать табакъ то правой, то лвой ноздрей, а затмъ раздавалось богатырское ‘а…а…ччхи!’точь-въ-точь какъ здсь для нашего увеселенія чихаетъ одинъ товарищъ. Нсколько рукъ со смхомъ протягивались затмъ къ табакерк, мы брали вс по понюшк и тогда-то поднималось такое радостное и разнообразное ‘а…ччхи’… ‘чххи…’, что, какъ говорится, стны дрожали… Дядя, поднявъ брови, смотрлъ поверхъ очковъ съ комически-удивленнымъ видомъ на племянниковъ, а няня, засланивая табакерку, прятала ее въ карманъ, говоря не то ласково, не то съ укоромъ: ‘озорники!’ посл чего дядя прощался, и церемоніальнымъ маршемъ вс спускались внизъ.
Черезъ годъ посл моего выпуска изъ института умеръ отецъ, и мать перехала въ губернскій городъ, гд былъ купленъ домъ. Няня ухала со всми и жила на прежнихъ основаніяхъ, ежегодно прізжая на лто въ деревню. Потомъ, когда я съ сестрой отправились учиться за границу, а братья должны были поступить въ высшія учебныя заведенія,— вмст съ ними перебралась въ Петербургъ и мать. Но няню оставили въ деревн, подъ предлогомъ смотрть за хозяйствомъ, на самомъ же дл по денежнымъ разсчетамъ, не находя возможнымъ дать ей въ Петербург прежнія удобства и возить ее каждое лто въ деревню и обратно.
Осталась няня въ деревн и затосковала… Обидно да и скучно было ей… вдь любила же она всхъ насъ и цлую долгую жизнь провела неразлучно… А тутъ одиночество… И погибла няня. Быть можетъ, ужъ пора было ей сложить свои косточки, а можетъ быть, погибла она, какъ погибаетъ старый, хрупкій мохъ, который живетъ, пока лпится на стн, хотя она и совсмъ голая и какъ-будто ничего не даетъ ему,— а отколупнешь его — посохнетъ мохъ и умретъ…
Осталась няня жить во флигел съ семьей прикащика. Прикащикъ былъ отличный человкъ изъ бывшихъ крпостныхъ моего ддушки и жена его тоже бывшая наша крпостная… семья у нихъ была большая, и няня считалась ихъ родственницей, потому ли, что крестила дтей у нихъ (‘крестная’ — почтенное и близкое родство въ глазахъ людей, боле простодушныхъ, чмъ мы), или потому, что вс они были крпостными одного барина… Въ первую же зиму няня простудилась, схватила горячку или воспаленіе какое-то. Лчили ли ее — не знаю. Врно, нтъ! Гд тамъ, въ деревн, докторовъ звать… ближе 20 верстъ и фельдшера-то нтъ! Заболла няня, а на душ у нея была одна мысль о насъ. Въ бреду она вскакивала съ постели, радостно махала руками и съ крикомъ: ‘господа пріхали! господа пріхали!’ рвалась въ одной рубашк, съ босыми ногами къ выходной двери. Ее схватывали, укладывали… она сопротивлялась и кричала: ‘что-жъ вы не встрчаете? что-жъ вы не встрчаете ихъ?! Разв не слышите: чу! колокольчикъ… Пріхали! пріхали!..’ и снова рвалась и металась… Такъ съ этими словами: ‘пріхали! господа пріхали!’ и умерла она.
Когда я возвратилась изъ-за границы, то създила въ деревню, чтобъ повидаться съ дядей, котораго всегда любила, и посмотрть на родное пепелище. Я пріхала съ женой дяди и, пока она говорила съ прикащикомъ о хозяйств, обошла домъ и садъ. Все было пусто и уныло. Мышь пробжала торопливо по полу комнаты, въ которой я присла на минуту… вс углы были затканы паутиной… Въ саду прудъ, по которому я изъ шалости и на зависть братьямъ и сестрамъ когда-то плавала въ корыт, вооружась лопатой вмсто весла, звросталъ травой, и въ немъ пропала рыба: ‘за отсутствіемъ ловцовъ’, какъ говорила мать. Тетка торопила хать къ нимъ, быть можетъ, для того, чтобъ сократить для меня тяжелое впечатлніе, которое всегда оставляетъ опустлый домъ, который мы видли когда-то оживленнымъ. Я попросила захать на кладбище, которое было въ сторону отъ дороги. Тамъ я вышла изъ экипажа, перепрыгнула канавку, отдляющую деревенскій погостъ отъ луга, по которому иногда прогоняется стадо. Чугунная ршетка и крестъ стояли на могил отца, а рядомъ лежала тетка и тутъ-же няня… Невысокая полевая трава покрывала могилу… дв-три березки блли своими тонкими стволами, и молодые, блестящіе листики трепетали въ лучахъ заходящаго солнца…
И повришь ли: изъ трехъ могилъ — самой дорогой была могила няни.
Сборникъ товарищества ‘Знаніе’ за 1906 годъ. Книга четырнадцатая. СПб, 1906