Московский университетский благородный пансион и воспитанники московского университета, гимназий его, университетского благородного пансиона и дружеского общества, Добролюбов Николай Александрович, Год: 1858

Время на прочтение: 19 минут(ы)

H. А. Добролюбов

Московский университетский благородный пансион
и воспитанники московского университета, гимназий его,
университетского благородного пансиона
и дружеского общества
Сочинение Н. В. Сушкова, вновь исправленное и пополненное. С портретом А. А. Прокоповича-Антонского. М., 1858

H. А. Добролюбов. Собрание сочинений в девяти томах
М., ГИХЛ, 19625
Том второй. Статьи и рецензии. Август 1857-май 1858
‘Что ни есть в печи, все на стол мечи’, — говорит русская пословица, и хлебосольный господин Сушков держится ее даже до излишества. На беду — печь воспоминаний г. Н. В. Сушкова очень обширна: в ней уже состряпан был, как известно, целый — ‘обоз к потомству’,1 а теперь вновь состряпан лексикон собственных имей, бывших когда-нибудь в списках Московского университета и университетского пансиона, с краткими отметками автора об их успехах на службе. Правда, многие из нескольких сот имен, перечисляемых г. Сушковым, пользовались почетной известностью когда-то давно, а теперь уже вкус их совершенно утратился. Такие ученые и литературные известности, как гг. Жихарев, Давыдов (Иван), Шевырев, Морошкин и пр., не имеют в глазах нынешней публики особенного блеска. Равным образом изящному пиру воспоминаний г. Н. В. Сушкова не дадут особенного вкуса ни формулярные списки, сообщаемые им, ни дружественные восхваления, в изобилии расточаемые, ни моральные сентенции с прибавкою идиллических отвлеченностей. К счастию, мы можем не кушать тех из яств, изготовленных г. Сушковым, которые нам не нравятся. За исключением их останется, правда, весьма скудная трапеза, но все-таки кое-какие крохи еще останутся, если не в воспоминаниях г. Сушкова, то в материалах, к ним приложенных. Приложения составляют более половины книги г. Сушкова и представляют замечательное разнообразие. Тут находятся и письма Вигеля, Шевырева, Чаадаева, и сочинение Антонского о воспитании, и мнение г. М. Дмитриева о гекзаметрах, и слово архимандрита Митрофана, и даже знаменитое в свое время объявление о полезном изобретении дворянина Шенгелидзева. Перебирая все эти приложения, мы подумали: вот у кого бы нашим практическим юристам позаимствоваться искусством притягивать людей к делу по прикосновенности!.. Кажется, зачем бы письма Вигеля о Гоголе и Москве или ‘Силотвор’ г. Шенгелидзева приплетать к воспоминаниям о ‘Благородном пансионе’? А нашелся повод. В старину, дескать, из пансиона вышло несколько человек с мистическим направлением, которые, пожалуй, и от алхимии и от perpetuum mobile не прочь бы: вот на них и Шенгелидзев похож был, вследствие чего и помещаются в приложениях под NoNo VI, VII и VIII — разные объявления, какие он печатал о своих изобретениях.
Впрочем, всякий в своем добре волен, и чем богат, тем и рад. Мы вовсе не хотим упрекать г. Сушкова в плохом составе его воспоминаний и приложений. Мы можем, разумеется, о некоторых предметах иметь другие понятия, нежели г. Сушков, можем не соглашаться с ним, но это не заставит нас дойти до несправедливого осуждения всего, что говорит г. Сушков. Например, мы не можем не признать высоко идеальной правды в афоризме, высказанном им, что ‘благие намерения никогда не остаются без награды’ (стр. 31). Так точно не можем не согласиться с замечанием г. Сушкова, что ‘упоительно замирает юное сердце пред чтением своего стихотворения’ (стр. 50). Равным образом нельзя не признать справедливыми показаний г. Сушкова о том, что Грибоедов написал ‘Горе от ума’, что Лермонтов хорошо писал в прозе и в стихах, что Свиньин издавал ‘Отечественные записки’,2 Бегичев написал ‘Семейство Холмских’, и пр., и пр.
Но, отдавая полную справедливость интересным афоризмам и сведениям г. Сушкова, мы не можем, однако, не заметить, что в суждениях чисто литературных он нередко впадает в ошибки. На это, впрочем, нельзя сердиться, потому что ошибка в фальшь не ставится… Что же делать, если человек ошибается? Когда он молод, то нужно вразумить его, а когда стар, то нужно вразумить молодых людей, указавши им, что вот, мол, сей старец ошибается. Больше нечего делать. Г-н Сушков кончил курс в благородном пансионе уже сорок пять лет назад, следовательно — старец. Поэтому мы его вразумлять не станем, но для читающего юношества заметим, что увлечься некоторыми ошибками г. Сушкова было бы непохвально. Так, г. Сушков говорит о Милонове: ‘Талант его неоспорим. Сочинения его напечатаны. Все читающие у нас читали их’ (стр. 79). Последнее замечание, может Сыть, не совсем справедливо. Точно так же не вполне основательно, может быть, мнение, что, ‘уж конечно, ни Дельвиг, ни Кольцов(!) ничего не написали лучше некоторых песен Мерзлякова’ (стр. 89). Нельзя также вполне согласиться с г. Сушковым, когда он говорит, что ‘одна из главнейших заслуг пансиона состояла в отделке и развитии благородного письменного слога’, и затем продолжает (стр. 35): ‘Тут действовали не одни писатели, а все, подвизавшиеся на службе, воспитанники, как решительно все грамотные, грамотные в полном значении слова: грамотей. Их наперерыв ловили начальства по всем частям: в сенат, в коллегии, в министерства, в палаты и т. д. И. И. Дмитриев, будучи министром юстиции, окружил себя ими. Они-то общими силами очистили, обработали, облагородили, возвысили прежний канцелярский, судейский, словом, приказный, подьяческий язык до настоящего, ясного, краткого, литературно-делового слога’.
Юноши! Не увлекайтесь похвалами почтенного старца нынешнему канцелярскому слогу, но избегайте оного, помня, что слог сей ни краток, ни ясен, ни литературен!
Подобных воззваний к юношам мы могли бы сделать много, потому что ошибок у г. Сушкова — много. Но отвратим свои взоры от несовершенств человеческих и посмотрим лучше на прекрасную, идеальную личность благодетеля, наставника и друга г. Сушкова — А. А. Прокоповича-Антонского, изображенную г. Сушковым весьма полно и красноречиво.
Антонский умер в 1848 году девяностолетним старцем, исполненный детского добродушия, простосердечия и невинности чувствований. На службе он был 58 лет, как заключает г. Сушков из того, что у него с 1835 года была уже пряжка за 45 лет. В чине действительного статского советника он был с 1817 года. Последняя награда, полученная им в 1846 году, уже незадолго до смерти, была ему дарована как вице-президенту Московского общества сельского хозяйства и начальнику Земледельческой школы. Это был орден св. Станислава I степени. ‘И как он доволен был этой наградой!’ — прибавляет г. Сушков (стр. 65).
Как сильно действовала на любящую душу Антонского малейшая неисправность по службе, как близко принимал он к сердцу всякое замечание, — доказывает один случай, рассказанный г. Сушковым:
Пред преобразованием пансиона в гимназию (1830) государь император посетил его и изъявил Антонскому, как начальнику, неудовольствие свое касательно наружного порядка, пестроты в одежде воспитанников и т. п. Литовский заплакал. Император сказал ему успокоительное, ласковое слово. При всем том тяжелое воспоминание об этом случае глубоко запало в душу семидесятилетнего старца, и он до конца жизни избегал говорить об этом (стр. 64).
Замечание о неисправностях, сделанное Антонскому, должно было тем сильнее подействовать на чувствительное сердце его, что он во всей службе отличался редкою аккуратностью и постоянною верностью долгу. Так, с 1795 года, со времени учреждения цензуры, Антонский был цензором, и ‘замечательно, — говорит г. Сушков (стр. 60), — что при всех переменах по цензуре, которая то была независима от гражданских властей, то была в заведовании сената, то даже была некоторое время подчинена московской полиции, из множества одобренных им в течение стольких лет сочинений или переводов на разных языках, из всех всякого содержания книг, повременных изданий, журналов, ведомостей, отдельных статей, тетрадок, листовок, объявлений и т. д. никогда ни одна строка не подвергалась замечанию правительства!!! В самом деле, это замечательно.
Кроме обязанностей собственно административных, Антонский принимал на себя также весьма много званий ученых и литературных. Он был профессором энциклопедии, натуральной истории и сельского хозяйства, членом временного комитета для составления ученой российской истории, членом Вольного экономического общества, Общества истории и древностей российских, председателем Общества любителей российской словесности, вице-президентом Общества садоводства и земледельческого. Во всех этих званиях (и еще многих других, нами опущенных) он выказывал, по словам г. Сушкова, неутомимую деятельность и постоянное усердие. Но всего умилительнее тот внутренний мир и душевное настроение, которым сопровождалась гражданская деятельность Антонского. Чтобы дать читателям совершенно ясное понятие об этом добром, благодушном характере, мы считаем нелишним выписать из рассказа г. Сушкока следующие красноречивые строки:
При всех многоразличных трудах и обязанностях своих по всем отраслям паук, словесности, художеств, государственного хозяйства, сельского домоводства и, главное, по долголетнему воспитанию и образованию двух-трех поколений всех в России сословий, Антон Антонович не забыл и службы богу — попечения о благолепии дома господня: он радостно принял на себя смиренное звание церковного старосты при храме во имя св. Николая чудотворца (в Хлынове), в приходе которого, оставя по расстроенному здоровью пансион, купил поземный, скромный о пяти окнах с теремком (мезонином) домик, ребром в Леонтьевский переулок и крыльцами в сад и на двор. Внутри старческой обители — чистота, уютность, простота, кругом ее каменная ограда, чугунная решетка и львы под воротами. Двор усыпан песком. Сад опрятен, свеж и прохладен.
Нужно ли что-нибудь прибавлять к этой светлой, благоуханной картине?
Последнее время жизни маститого старца, равно и все факты, приводимые г. Сушковым из его служебной и воспитательной деятельности, обнаруживают в нем простоту и добродушие необыкновенное. Антон Антонович был младенчески невинен в отношении ко всем так называемым высшим вопросам, волновавшим и волнующим людей, которых г. Сушков весьма удачно называет ‘совопросниками века сего’. Чистая православная вера, приверженность к постановлениям своего отечества, умеренность в жизни и строгая аккуратность в исполнении возложенных на него обязанностей — вот в чем протекала жизнь Антонского и его общественное служение. Некоторые из людей, потерявших веру в бескорыстие человеческое, удивлялись, по замечанию г. Сушкова, откуда при всех этих качествах взялось состояние Антонского? Г-н Сушков весьма точно и ясно отвечает на этот вопрос, доказывая, что Антонский, несмотря на свое добродушие, вовсе не чужд был оборотливости, сметливости и уменья извлекать честные выгоды из своего достояния. Это обстоятельство еще более возвышает Антонского в глазах людей благомыслящих, показывая, что он вовсе не был из числа каких-нибудь наивных мечтателей, которые, увлекаясь своими мечтами, считают излишним заботиться о своих житейских делах и потому вечно остаются бедняками, не умея ни нажить, ни приумножить своего состояния. Не таков был Антонский, человек практический, хозяин и приобретатель. Вот что говорит о нем г. Сушков:
Мне случалось иногда слышать обидный вопрос: откуда взялось состояние Антонского? Объясняю, откуда. С 1782 (т. е. с того времени, когда он поступил казенным студентом в университет) по 1848 год, в течение шестидесяти шести лет строго умеренной жизни, не мудрено составить некоторый капитал. Антон Антонович с 1782 по 1824 год пользовался казенным помещением с отоплением и освещением. Дружеское общество содержало его вначале, потом он получал жалованье и пособия по разным должностям, а между тем пускал в обороты и сбережения свои и присылаемые ему деньги родителями его. Призаняв к своему капиталу 10 000 руб. у одного из своих приятелей (В. А. Жуковского), он купил деревню в такое время, когда ревизская душа была ценима в 75 руб. асс., уплатив из доходов деревни свой долг, по временам прикупал продаваемые в опекунском совете имения, вновь выплачивал долг, вновь занимал, вновь прикупал и таким образом, при постоянной бережливости, расчетливости и оборотливости, оставил наследникам своим честное стяжание труда и хозяйства {Курсив в подлиннике.} — несколько сот крестьян, домик в Москве и, может быть, капитал, а вероятнее долги на имении (стр. 55).
Таким объяснением г. Сушков не только оправдал память своего благодетеля и пестуна (так называет он Антонского), но и показал новую сторону его характера, бывшую, вероятно, неизвестною читающей публике. Будучи до конца жизни другом Антонского, г. Сушков имел возможность знать о нем многое недоступное другим, и потому его воспоминания об Антоне Антоновиче имеют важное значение. Интересно, что статью, из которой мы почерпнули все приведенные выше подробности, г. Сушков читал самому Антонскому, незадолго до его смерти, добродетельный старец прослезился после чтения статьи и сказал: ‘Благодарю. Я знаю, что вы всегда любили меня, но не знал, что так сильно-то любите! Только уж это после смерти моей будет напечатано’. Сколько трогательного добродушия и наивной скромности в этих словах!..
Характер отношений Антонского к г. Сушкову, отличавшийся добродушной патриархальностью и вместе строжайшим соблюдением общественных и служебных приличий, выразился весьма хорошо в одной коротенькой его записке, приводимой г. Сушковым в предисловии (стр. XI). В именины г. Сушкова Антонский посылает ему свой портрет и пишет своему воспитаннику и другу следующее:
По желанию вашего превосходительства с удовольствием посылаю свой облик. Он уже, от старости и дряхлости, ненаряден, но с дутою, исполненной к вам любви и уважения.

Душевно преданный А. Антонский

Г-н Сушков немедленно отвечал на это: ‘Не сумею выразить всех чувств радости и благодарности за драгоценный подарок вашего превосходительства’ и пр.
С тем же характером является нам Антонский и в сочинении своем ‘О воспитании’, приложенном также в книге г. Сушкова. Все его идеи направлены к тому, чтобы сделать молодых людей мудрыми и добродетельными. В указании средств для этой цели и в определении некоторых частностей Антонский, конечно, делает ошибки, свойственные его времени. Кроме того, много встречается у него общих мест (которые, впрочем, тогда могли быть и не общими), но есть и несколько мыслей, до сих пор не потерявших своей справедливости и свежести. Такова, например, его мысль, что дитя с самых первых лет жизни надо приучать к самостоятельному рассуждению и что это рассуждение, ‘так сказать, с млеком матерним должно быть всасываемо детьми’ (прилож., стр. 96). Таково мнение о влиянии естественных и математических наук, которые, приучая детей не довольствоваться простыми вероятностями и правдоподобиями и заставляя во всем искать достаточных и убедительных причин, укрепляют рассудок и делают его основательным (стр. 100). Точно так же хороши, в сущности, мысли о том, как воспитатель должен действовать на сердце своего питомца, — хотя они и изложены несколько идиллически (стр. 104). Но нельзя не заметить ошибочности взгляда Антонского на историю, по которому весь ход истории является следствием ‘ухищрения и коварства страстей человеческих’.
Неизъяснима польза истории, — говорит он (стр. 99). — Благоразумный наставник все употребит в свою выгоду: он даст почувствовать воспитаннику своему, как страсти человеческие ухищрялись и коварствовали во все времена, во всех странах, у всех племен, как ниспровергали они троны и начальства, пременяли судьбу народов, преносили владычество от языка в язык и как содействием их, подобно как содействием сокровенных пружин, производились под солнцем те великие явления, те неизъяснимые происшествия, кои часто слепое неведение приписывало слепому случаю.
Такой взгляд нельзя не назвать несколько односторонним, равно как и мнение Антонского о вреде посылки молодых людей за границу. Полный патриотических чувствований, престарелый воспитатель утверждает, что нам в чужих землях нечего искать, нечему удивляться, нечему учиться. Несмотря на ложность основной мысли, способ доказательства, употребленный Антонским, весьма любопытен и делает большую честь патриотизму его. Вот что говорит он (стр. 112—113):
И чего искать нам в странах чуждых? Богатства природы? — Россия преизбыточествует ее сокровищами. Произведений рук человеческих? — Россия в недрах своих имеет многочисленные тому памятники, на коих резец бессмертия в нетленных чертах изобразил имена сынов ее. Чему удивляться нам за пределами своего отечества? — Могущество и слава России поставляют ее наряду с первыми государствами. — Благоденствию народов? — Из отдаленных стран текут искать его под сению державы Российской.
Чему учиться нам у иноплеменных? Любви к отечеству, преданности к государям, приверженности к законам? — Веки свидетельствуют, что сие всегда было отличительною чертою великодушных россиян. Средствам, руководящим к просвещению ума, к образованию сердца, к воспитанию? — Возведем окрест очи наши и узрим повсюду в отечестве своем открытые к тому бесчисленные способы.
С тех времен, как жизнедательный свет христианства озарил север и мрак язычества исчез, с тех времен Россия зрела в монархах своих Соломонов, к коим из чуждых стран притекали венценосцы внимать учению мудрости и добродетели, зрела Августов и Аврелиев, благодеющих своему народу и неусыпно пекущихся о его просвещении.
Практическая деятельность Антонского в деле воспитания верна была общему характеру его жизненных воззрений. Он постоянно имел в виду приготовить верных слуг государю и отечеству и к этой главной цели старался приспособить весь курс воспитания и учения. Так, в пансионе введены были, между прочим, артиллерия, фортификация, архитектура, учение ружьем и пр. для того, чтобы пансионские воспитанники равно готовы были поступить потом в какую угодно службу, по словам г. Сушкова, ‘военную или статскую, придворную или гражданскую, ученую или дипломатическую, горную или морскую’. В воспитании также обращалось внимание на исполнительность, аккуратность, повиновение. ‘Главные пороки, подвергавшие наказанию, были — леность, невежливость, неряшество, упрямство, вспыльчивость, позднее возвращение после праздника из отпуска’. Наказание же и награды состояли главным образом в перемене мест. Чувство соревнования, столь необходимое для успехов в службе, было в высшей степени развито у воспитанников пансиона благодаря стараниям Антонского, который сам так высоко ценил честь и отличие. По словам г. Сушкова,
в классах почиталось большою наградою пересесть выше, с одного конца скамьи на другую или с нижнего конца скамьи на верхний, или хоть на несколько человек подвинуться вперед. А стать первым или из первых между товарищей — значило возбудить всеобщее в них к себе уважение.
И это было не только в классах, но и в комнатах воспитанников. В комнатах не было выше награды, как стать первым или из первых по списку. Другого рода отличие было в пансионе — наблюдение лучших учеников над товарищами. Старшие в горнице наблюдают за товарищами со всеми правами надзирателя. Результаты этих мер, по мнению г. Сушкова, были превосходны, и действительно, в числе воспитанников благородного пансиона, перечисляемых г. Сушковым, мы видим таких, на которых, очевидно, произвели свое действие эти меры соревнования.
Общая цель заслужить похвалу и расположение высших своей исполнительностью и аккуратностью — постоянно ставилась на вид воспитанникам пансиона. Так, в общих наставлениях малолетним и взрослым воспитанникам читается, между прочим, следующее изложение учебных обязанностей, ‘для всегдашнего памятования’. Малолетнее дитя должно рассуждать (стр. 60):
Прежде всего я попрошу бога, чтобы он помог мне все вытверживать и помнить, в классе буду сидеть смирно, учтиво, без спроса и позволения не встану никогда с места, буду слушать и примечать, что говорит мой учитель, и ежели спросит меня, постараюсь отвечать исправно. ‘Прекрасно!’ — скажет он, и все товарищи на меня посмотрят. Как тогда мне будет весело! У меня все будет в порядке: перо очинено, чернильница чиста, тетради сшиты и написаны, как надобно. Учитель и за то Меня похвалит, подпишет мне ‘хорошо’, даст лучшее место и скажет всем: ‘Вот прилежный ученик! так-то и вы делайте!’
Так предписывается рассуждать малолетнему. Для взрослого те же самые наставления представляются уже в другой форме. Самые же начала и побуждения остаются те же, как и должно было ожидать от Антонского, который сам до глубокой старости руководился теми стремлениями, какие внушал своим воспитанникам. Вот наставление взрослым воспитанникам:
При начатии учения не забывайте никогда с детскою простотою возносить мыслей и желаний своих высочайшей премудрости, да возбудит и оживит все способности ваши к принятию семян истины. Во все продолжение оного храните ненарушимо благоустройство, тишину, внимание, скромность, повиновение, благопристойность и учтивость. Приходите на место, наукам посвященное, без рассеяния, с надлежащею готовностью, содержите все учебные свои вещи в целости и порядке. Сие послужит вам вместе и к тому полезному навыку, что вы, в каком ни будете состоянии и звании, точностию и исправностию сделаете всегда честь и украшение своей должности (стр. 61—62).
Какие широкие жизненные идеи воспитания! Какая дальновидная заботливость не только о внутреннем развитии воспитанника, но и о будущих внешних успехах его служебной деятельности! Не удивительно, что воспитанники, собиравшие плоды наставлений Антонского, так любили своего наставника!
В книге г. Сушкова есть еще много интересных вещей, рисующих нам воспитание благородного пансиона. Но нельзя же все выбрать, пора и остановиться и перейти к другим предметам.
Кроме пансиона, г. Сушков говорит очень о многом: и о гекзаметрах, и о ‘силотворе’, и о мистицизме, и пр. Но мы остановимся только на более интересном для нас и, вероятно, для читателей — на письме Чаадаева к кн. Вяземскому (прилож. No V) и на двух письмах Вигеля (прилож. No III и IV).
Письмо Чаадаева чрезвычайно живо и бойко, как все, что писал этот необыкновенный человек. Писано оно в 1847 году, по выходе ‘Переписки’ Гоголя. Чаадаев прямо приписывает падение Гоголя отуманившему его кружку людей, которых мнения называются ныне славянофильскими. Он говорит, что средь общей напыщенности народною спесью невозможно даровитому писателю, закуренному ладаном похвал, уберечься от самопоклонения. ‘Мы нынче так довольны всем своим, родным, домашним, — говорит Чаадаев (стр. 26), — так радуемся своим прошедшим, так потешаемся своим настоящим, так величаемся своим будущим, что чувство всеобщего самодовольства невольно переносится и к собственным нашим лицам. Коли народ русский лучше всех народов в мире, то само собою разумеется, что и каждый даровитый русский человек лучше всех даровитых людей прочих народов. У народов, у которых народное чванство искони в обычае, где оно, так сказать, поневоле вышло из событий исторических, где оно в крови, где оно вещь пошлая, там оно по этому самому принадлежит толпе и на ум высокий никакого действия иметь уже не может, у нас же слабость эта вдруг развернулась наперекор всей нашей жизни, всех наших вековых понятий и привычек, так что всех застала врасплох, и умных и глупых, мудрено ли, что и люди, одаренные дарами необыкновенными, от нее дуреют!’ Далее Чаадаев переходит к этому кружку, погубившему Гоголя, и превосходно рисует его немногими словами, говоря, что эти люди ‘утопают в самодовольном упоении, с тех пор как совершили свой мнимый подвиг, как открыли свой новый мир ума и духа’. По мнению Чаадаева, московские поклонники Гоголя развили в нем до ужасающих размеров гордость, которой он, разумеется, не чужд был от природы. Затем Чаадаев объясняет причины самого поклонения Гоголю следующим образом (стр. 27).
Знаете ли, откуда взялось у нас на Москве это безусловное поклонение даровитому писателю? Оно произошло оттого, что нам понадобился писатель, которого бы мы могли поставить наряду со всеми великанами духа человеческого, с Гомером, Дантом, Шекспиром и выше всех иных писателей настоящего времени и прошлого. Это странно, но это сущая правда. Этих поклонников я знаю коротко, я их люблю и уважаю, они люди умные, хорошие, но им надо во что бы то ни стало возвысить нашу скромную, богомольную Русь над всеми народами в мире, им непременно захотелось себя и всех других уверить, что мы призваны быть какими-то наставниками народов. Вот и нашелся на первый случай такой крошечный наставник, вот они и стали ему про это твердить на разные голоса, и вслух и на ухо, а он, как простодушный, доверчивый поэт, им и поверил. К счастию его и к счастию русского слова, в нем таился, как я выше сказал, зародыш той самой гордости, которую в нем силились развить их хваления. Хвалениями их он пресыщался, но к самим этим людям он не питал пи малейшего уважения. Это можете видеть из самой его книги, и это выражается в его разговоре на каждом слове. От этого родилось в нем какое-то тревожное чувство к самому себе, усиленное сначала болезненным его состоянием, а потом новым направлением, им принятым, быть может, как убежище от преследующей его грусти, от тяжкого, неисполнимого урока, ему заданного современными причудами. Нет сомнения, что если б эти причуды не сбили его с толку, если б он продолжал идти своим путем, то достиг бы чудной высоты, но теперь бог знает куда заведут его друзья, как вынесет он бремя их гордых ожиданий, неразумных внушений и неумеренных похвал.
Мнение Чаадаева, так откровенно и благородно высказанное в письме к князю Вяземскому, могло бы показаться преувеличенным для тех из читателей, которые совершенно незнакомы с московским кружком, сбивавшим с толку Гоголя. Но, как бы для полнейшего подтверждения слов Чаадаева, г. Сушков поместил также в своей книге письмо Ф. Ф. Вигеля к Гоголю, дающее меру того, до каких чудовищных нелепостей доходили московские поклонники Гоголя. Вигель пишет, что доселе он смеялся над теми, которые сравнивали Гоголя с Гомером, но теперь, после издания ‘Переписки’, он кается в этом, ‘признавая в них великий дар предчувствия, предвидения’. Далее говорится, что Гоголь и прежде писал, конечно, недурно, ‘но как это далеко от необыкновенного мужа, умевшего соединить в себе глубокую мудрость с пламенной поэзией души. Святость и геройство христианина и патриота, которыми он, кажется, весь проникнут, превыше таланта, превыше даже гения, которого, впрочем, в сей книжке дает он несомненные доказательства’. В прежних произведениях Гоголя этих доказательств, по мнению Вигеля, не было. ‘Сочинитель писем, — говорит он, — стоит так же высоко над автором ‘Ревизора’ и ‘Мертвых душ’, как сей последний далеко отстоит от Шаликова’. Далее Вигель сравнивает речь Гоголя с громами и молниями и в своем поклонении совершенно осуществляет то, что высказано Чаадаевым о друзьях последних лет Гоголя. ‘Что за мысли! и какая их выразительность! — восклицает слишком усердный поклонник. — С фейерверком сравнить их мало! (Хороша похвала для Гоголя!) В них нечто молнии подобное. Читая, право, как будто идешь ослепленный светом и оглушенный громами, глазам и слуху надобно привыкнуть к его слогу. (В начале письма о Гоголе говорится в третьем лице.) Меня также уверяли, что это действие произвело появление книги на всех глупцов, которые с бешеным ревом в бессилии своем пали ниц. Позвольте с их внезапною ненавистью поздравить вас, г. Гоголь!’
На это письмо Гоголь отвечал смиренным посланием, которого начало мы считаем нелишним привести здесь (Сочинения Гоголя, изд. Кулиша, т. VI, стр. 376).
Мне было очень чувствительно ваше доброе участие ко мне. Благодарю вас много за ваше письмо! Вы, не оскорбившись ни дерзким тоном моей книги, ли неизвинительной самонадеянностью ее автора, обратили внимание на существенную ее сторону. За алканье добра, которое прозрели вы на страницах ее, вы умели простить мне все ее недостатки. Нет, я не ослеплен собой в такой мере, как думают. Даже и ваша оценка моей книги (слишком высокая) меня не наполнила той гордостью, которую теперь приписывают мне вообще, хотя, признаюсь вам чистосердечно, я всегда вас почитал за очень умного человека и, стало быть, имел бы право от вашего мнения возгордиться… и пр.
Довольно прочитать эти строки и сообразить их с словами Вигеля, чтобы увидеть, как метко и справедливо указал Чаадаев то влияние, какое производил на Гоголя кружок московских его поклонников. Верно, Чаадаев был попроницательнее Вигеля, хотя этот господин и острится над ним, называя его ‘сочинителем без сочинений и ученым без познаний’ (стр. 18).
В письме Вигеля к Гоголю есть еще замечательная по своей странной бесцеремонности выходка против тех, которые восхищались ‘Ревизором’ и ‘Мертвыми душами’ и бранили ‘Переписку’. Люди, теперь нападающие на вас, говорит Вигель, прежде ‘рукоплескали вам с остервенением’. Затем он делает фигуру вопрошения: ‘Что побуждало их к тому? Любовь ли к родине, коей сынам чаяли они оттого исправления? Ненависть ли к ней за неудачи свои, в коих, право, не она и не правительство, а природа их была виновата?’ На такой вопрос он сам же отвечает по своим крайним соображениям, к каким, как видно, способна была его собственная натура: ‘Невольно надобно придержаться последнего мнения, ибо сколь тщательно убегали они от всяких сношений, даже от простых встреч с писателями добрыми, умными, восторженными, которых вся жизнь была любовь и гимн отечеству, столь усердно искали они сближения со всеми отъявленными руссофобами, в числе коих и вы (Гоголь) были ими помещены’. Мы не в силах выразить наше негодование на эту клевету, на это бессильное старание покрыть всю послегоголевскую литературу нашу, в которой только что и начинает проявляться истинно народная русская мысль, — позором или по крайней мере подозрением. Да падет позорное слово это на память того, кто произнес его! Он, безвестный, бездарный, ничего не сделавший остряк, автор парадоксальных записок о России, он осмелился выступить с словом черной клеветы на Белинского, на этого человека, который сгорал любовью к родине, который понимал и ценил ее больше, чем тысячи Вигелей со всеми их друзьями и единомышленниками. Грустный факт, — но его не забудет будущая история русской литературы и русского развития.
Об этом самом Вигеле г. Сушков (бывший его приятелем) рассказывает, как он сантиментально предан был вере в приметы и предчувствия. Раз он, прощаясь с г. Сушковым, сказал, что три дурных предвестия сопровождали его в три последние посещения им дома Сушковых. В первый раз он упал с лестницы, во второй — выронил часы из кармана, в третий — потерял бумажник с деньгами. Через неделю после этого разговора он умер, и г. Сушков объясняет, что приметы были правы и означали: падение с лестницы на порог — близкий порог жизни, — смерть, потеря часов, остановка времени, последний час, — смерть, утрата денег — прекращение житейских забот, — смерть’ (стр. 15). Вот до каких мудростей доходили просвещенные восхвалители ‘Переписки’ Гоголя!
В книжке г. Сушкова напечатано еще письмо Вигеля, писанное в 1853 году, о Москве и Петербурге. Вигель нападает на Москву и доказывает, что Петербург всегда был более русским городом, чем Москва. Но не великую услугу оказал он Петербургу, если предположить, что антагонизм подобного рода существовал когда-нибудь между нашими столицами. Вот некоторые из фактов, приводимых Вигелем в защиту народности Петербурга.
В Петербурге были Богданович, Петров и Рубан, писавшие пламенные (хотя и водянистые) оды во славу отечества. В Петербурге не было мартинизма, зашедшего в Москву из Франции и Германии. В Петербурге Карамзин написал историю, а в Москве только журнал издавал да писал повести. В Петербурге господствовала партия Шишкова, с Станевичем, Анастасевичем, Львовым, Гераковым и пр., ‘хотя ничтожными и бесталанными, но исполненными безмерной, даже преувеличенной любви к отечеству’ (стр. 12). В Москве издавался ‘Телеграф’, ‘Телескоп’, а в Петербурге ‘Сын отечества’ и другие журналы с русскими названиями. В Петербурге написаны стихи ‘Клеветникам России’, а в Москве их не похвалили, сказавши, что это брань, а не поэзия… и т. д., и т. д.
Мы не хотим делать никаких рассуждений по поводу этих соображений Вигеля и только заметим в заключение, что за напечатание писем Вигеля и Чаадаева нельзя не поблагодарить г. Сушкова. В них, как в зеркале, отражаются обе эти столь противоположные личности.

ПРИМЕЧАНИЯ

УСЛОВНЫЕ СОКРАЩЕНИЯ

Аничков — Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений под ред. Е. В. Аничкова, тт. I—IX, СПб., изд-во ‘Деятель’, 1911—1912.
Белинский — В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, тт. I—XV, М., изд-во Академии наук СССР, 1953—1959.
Герцен — А. И. Герцен. Собрание сочинений в тридцати томах, тт. I—XXV, М., изд-во Академии наук СССР, 1954—1961 (издание продолжается).
ГИХЛ — Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений в шести томах. Под ред. П. И. Лебедева-Полянского, М., ГИХЛ, 1934—1941.
Гоголь — Н. В. Гоголь. Полное собрание сочинений, тт. 1—XIV,
М., изд-во Академии наук СССР, 1937—1952.
ГПБ — Государственная публичная библиотека им. M. E. Салтыкова-Щедрина (Ленинград).
Изд. 1862 г. — Н. А. Добролюбов. Сочинения (под ред. Н. Г. Чернышевского), тт. I—IV, СПб., 1862.
ИРЛИ — Институт русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР.
Лемке — Н. А. Добролюбов. Первое полное собрание сочинений под ред. М. К. Лемке, тт. I—IV, СПб., изд-во А. С. Панафидиной, 1911 (на обл. — 1912).
Лермонтов — М. Ю. Лермонтов. Сочинения в шести томах, М.—Л., изд-во Академии наук СССР, 1954—1957.
Летопись — С. А. Рейсер. Летопись жизни и деятельности Н. А. Добролюбова, М., Госкультпросветиздат, 1953.
ЛИ — ‘Литературное наследство’.
Материалы — Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, собранные в 1861—1862 годах (Н. Г. Чернышевским), т. 1, М., 1890 (т. 2 не вышел).
Салтыков — H. Щедрин (M. E. Салтыков). Полное собрание сочинений, т. I—XX, М.—Л., ГИХЛ, 1933—1941.
‘Совр.’ — ‘Современник’.
Указатель — В. Боград. Журнал ‘Современник’ 1847—1866. Указатель содержания. М.—Л., Гослитиздат, 1959.
ЦГИАЛ — Центральный гос. исторический архив (Ленинград).
Чернышевский — Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, тт. I—XVI, М., ГИХЛ, 1939-1953.
В настоящий том вошли статьи и рецензии Добролюбова, написанные им с августа 1857 по май 1858 года включительно. В это время Добролюбов выступает уже как профессиональный литератор и журналист, вырабатывает свойственные ему жанры и приемы критического анализа. С июля 1857 года Добролюбов становится постоянным сотрудником библиографического отдела в ‘Современнике’, а с января 1858 года — руководителем и редактором отдела критики и библиография, своим участием определяя, наряду с Некрасовым и Чернышевским, идейные позиции журнала. С марта 1857 года Добролюбов сотрудничает также в ‘Журнале для воспитания’.
Все рецензии, помещенные в отделах библиографии обоих журналов, печатались без подписи. Те из них, которые включены Чернышевским в Сочинения Добролюбова, изданные в 1862 году, не нуждаются в атрибуции. Принадлежность остальных рецензий настоящего тома Добролюбову устанавливается на основании дополнительных данных. 7 июля 1858 года в письме к А. П. Златовратскому Добролюбов писал: ‘Прочти последовательно и внимательно всю критику и библиографию нынешнего года, всю написанную мною (исключая статьи Костомарова в первой книжке), да статью о Щедрине в прошлом годе, в декабре, да библиографию прошлого года с сентября, в ‘Современнике’, — там тоже почти все писано мною, исключая трех или четырех рецензий, которые нетрудно отличить’ (Материалы, стр. 433). Это утверждение корректируется данными гонорарных ведомостей ‘Современника’, которые свидетельствуют, что в отделе библиографии четырех последних номеров журнала за 1857 год помещено шесть рецензий, принадлежащих не Добролюбову, а Пекарскому, Пыпину и Колбасину. Значит, Добролюбову принадлежат в этих номерах остальные шестнадцать рецензий. В тех случаях, когда показания письма к Златовратскому в сопоставлении с данными гонорарных ведомостей не дают бесспорного решения вопроса об авторстве Добролюбова, дополнительные данные приводятся в примечаниях в соответствующем месте.
Что касается отдела критики и библиографии в первом — пятом номерах ‘Современника’ за 1858 год, то утверждение Добролюбова, что все статьи и рецензии принадлежат ему (исключая статьи Костомарова в первой книжке), полностью подтверждается гонорарными ведомостями и конторской книгой журнала. Поэтому в примечаниях к статьям и рецензиям первых пяти номеров за 1858 год авторство Добролюбова не мотивируется, за исключением тех случаев, когда оно почему-либо ставилось под сомнение советскими текстологами.
Принадлежность Добролюбову рецензий, напечатанных в ‘Журнале для воспитания’, устанавливается на основании перечня статей Добролюбова, составленного редактором этого журнала А. Чумиковым.
Сноски, принадлежащие Добролюбову, обозначаются в текстах тома звездочками, звездочками также отмечены переводы, сделанные редакцией, с указанием — Ред. Комментируемый в примечаниях текст обозначен цифрами.

‘МОСКОВСКИЙ УНИВЕРСИТЕТСКИЙ БЛАГОРОДНЫЙ ПАНСИОН’
Соч. Н. В. Сушкова

Впервые — ‘Совр.’, 1858, No 5, отд. II, стр. 31—44, без подписи.
Рецензируемая книга — второе издание ‘Воспоминаний’ Н. В. Сушкова, дополненное ‘Приложениями’, в которых несомненный интерес представляли неизвестные до того письма Чаадаева и Вигеля по поводу ‘Выбранных мест из переписки с друзьями’ Гоголя. Книга вызвала отрицательный отзыв также со стороны Н. Тихонравова (‘Московские ведомости’, 1858, No 85, 17 июля, No 90, 29 июля), на который Сушков отвечал в той же газете (No 91, 31 июля, No 95, 9 августа, No 96, 12 августа). В противоположность Добролюбову и Тихонравову положительно отозвались о книге М. Лонгинов в ‘Атенее’ (1858, ч. 2-я, No 15, стр. 427—439) и рецензент ‘Отечественных записок’ (1858, No 7, стр. 42—45).
1. Добролюбов намекает на эпиграмму С. А. Соболевского против Сушкова:
Идет обоз
С Парнаса,
Везет навоз
Пегаса.
2. Журнал ‘Отечественные записки’ в 1818 году издавался П. Свиньиным, и в последующие годы право издания оставалось за ним, пока в 1839 году оно не перешло к Краевскому.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека