Московские элегии M. Дмитриева, Добролюбов Николай Александрович, Год: 1858

Время на прочтение: 10 минут(ы)

H. А. Добролюбов

Московские элегии M. Дмитриева

Москва, 1858

H. А. Добролюбов. Собрание сочинений в девяти томах
Том третий. Статьи и рецензии. Июнь-декабрь 1858
М.—Л., ГИХЛ, 1962
Известно, что Москва — сердце России, и потому ‘Московские элегии’ должны на всю Россию навести неописанное уныние: как же может быть иначе с страною, когда ее сердце опечалено и ударилось в элегии! Нам невыразимо жаль бедную Россию! Что это вздумалось ее сердцу так опечалиться? Ведь это — явление крайне мудреное… Элегии в Москве! в добродушной, патриархальной, белокаменной, гостеприимной, златоглавой Москве! в Москве, про которую Пушкин сказал:
Москва! Как много в этом звуке
Для сердца русского слилось, 1
про которую графиня Евдокия Ростопчина пела:
Ай люли! Ай люли!
Здравствуй, матушка Москва,
Белокаменная!
(Стихотворения, т. II, стр. 442),
а полковник Скалозуб прибавил:
Дистанция огромного размера!
В этой самой Москве вдруг, ни с того ни с сего, появляются элегии! Да что же с тобой, матушка, попритчилось? С чего на тебя такая тоска напала? Кто на тебя этакую напасть напустил? Скажи нам, наша родная, хлебосольная, златоглавая… Кажется, и царь-пушка, и царь-колокол, и Иван Великий, и все сорок сороков твоих при тебе остаются неприкосновенны. О чем же печалиться? Утешься, матушка, успокойся, родимая, утри свои слезы горькие. Посмотри-ко на своего братца меньшого,— как он-то потешается: каждый божий день является у него новый Демокрит, с новым смехом. А у тебя там какой-то плаксивый Гераклит явился.3 Целых 50 элегий сочинил г. М. Дмитриев… Недобрый человек этот г. М. Дмитриев! Вздумал же ведь — нагнать тоску на целую Россию, опечаливши сердце ее, поместивши целую Москву в элегию!.. В предисловии говорит он, что хотел представить характеристику Москвы и даже намерен был назвать свои элегии: ‘Москва и москвичи’, да только — les beaux esprits se rencontrent! {В великих умах родятся одинаковые мысли (франц.). — Ред.} — название это прежде него употреблено уже было Загоскиным.4 Что же тут элегического,— спрашиваем мы, — о чем же сокрушается г. Дмитриев, изображая Москву, добродушную, первопрестольную, всегда отличавшуюся более хлебосольным, нежели элегическим, настроением? Вопросы эти разрешаются только ближайшим знакомством с книжкою г. Дмитриева.
Знакомство это привело нас к следующему убеждению. Добродушный поэт дошел, после горького опыта жизни, до самого отчаянного скептицизма: ему представляется по временам, что Москвы нет… то есть она есть, но только в его воспоминаниях, — реального же бытия не имеет. Это убеждение так крепко в голове и сердце поэта, что уже ничем нельзя разрушить его… Напрасно вы станете ему показывать на народные гулянья, на пиры, сплетни, кремлевские стены, карты, Марьину рощу, визиты и другие принадлежности московской жизни: ничто на него не действует освежающим образом. Очи его остаются омрачены туманом неверия, и он, в ответ на все ваши указания, только повторяет с сокрушением сердца: ‘Нет, это не Москва! Какая же это Москва! Разве Москва такая бывает! Нет, вот как я помню Москву, — до француза, — так то была настоящая Москва, а это что такое? Даже подобия Москвы не имеет’. И вслед за тем принимается напевать элегию о том, зачем Москва — не Москва. Вот вам и объяснение того странного обстоятельства, каким образом в Москве могла явиться книжка элегий.
Сопоставление прежней Москвы с тем, что ныне называют Москвою и во что г. М. Дмитриев не верует, не лишено некоторых любопытных черт. Несколько таких черт мы представим читателям.
Москва, настоящая Москва, не нынешняя — призрачная,— с малолетства по гроб жизни пировать и угощать любила. Г-н М. Дмитриев представляет ее угощения в различных фазах ее развития. Он вопрошает:
Знаете ль, русские люди, давно ли Москва молодая
В первый раз, как боярыня, русских князей угощала?
В тысяча во сто сорок седьмом, — москвичам ли не помнить?
Марта двадцать осьмого сын Мономаха Георгий
В ней Святослава встречал: знать, Москва угощать уж любила!
Много времени протекло с тех пор, но не изменился чудный обычай московский у наших предков. Часто они собирались, и тогда —
В кубках чеканных гостям со льду меды подавали,
Чашник носил, а хозяин за ним, и кланялся в пояс…
Чудные нравы! Сядут за стол: пироги и похлебки!
Гуси, куря, что с подливкой, что верчено, пряжено, с луком!
Пол-осетра под рассолом, пол-осетра с огурцами,
Разные сырники, с медом оладья, кисель под шафраном,
Вот и хозяйка выходит сама и потчует водкой…
Прошло и с тех пор много времени. Многое изменилось, но не изменился чудный обычай московский до наших времен. Г-н М. Дмитриев помнит сам пиры отцов, когда сбирались родные к старшему в роде, в день именин или в праздник, как там все было чинно и смирно за длинными столами:
Всё по порядку, и чинно разносятся вкусные блюда.
После жаркого обносят бокал, и все поздравляют.
Многие уверяют, что подобные обычаи и ныне сохранились на Москве во всей первобытной чистоте своей, но г. Дмитриев не хочет верить этому. Он, видя, не видит и в современной Москве осмеивает, преследует с ожесточением то, чем благоговейно восхищается в своих предках. Нынче не то, — говорит он. — Конечно, и ныне пьют и едят, да разве так, как прежде? Во-первых, пряжено, верчено, с луком и в помине нет, а во-вторых, теперь уж всякая дрянь пьет и ест, что уже совершенно противно тому, что было прежде. Вот, например, какой-то маленький человек живет в предместье, кажется, не боярин, — а между тем пьет и ест себе преспокойно, точно какая чиновная птица, и в ус себе не дует. Счастливец! — с горечью восклицает поэт:
Есть же счастливые люди, которым день нечего делать,
Спится всю ночь напролет, и назавтра — другое сегодня!
Чая вечернего час им как будто какое-то дело:
Чинно на блюдце всегда льют напиток они&gt, благородный,
Чинно подставят пять пальцев и снизу под донышко держат…
В этой тонкой иронии так и слышится слезное воспоминание о временах предков, пивших не из чашек, а из чар и бокалов, н вовсе не знавших чаю.
Но особенное негодование г. М. Дмитриева возбуждают купцы. Вообразите, в нынешней Москве даже купцы осмеливаются есть и пить, сколько их душе угодно. Это уж ни на что не похоже, и г. М. Дмитриев восклицает с озлоблением:
Что за народ! Без еды и без чванства им нет и гулянья!
В рощу поедут — везут пироги, самовар и варенье.
Ходят — жуют, поприсядут — покушают снова!
Точно природа из всех им даров отпустила лишь брюхо…
В самом деле, досадно. Всякая дрянь туда же — есть хочет. Другое дело наши предки, те по крайней мере боярством заслужили право есть и пить…
Другая прекрасная сторона древнего московского быта, — до француза, — состояла в уважении к роду и вообще к старшим. Картины, рисуемые на эту тему г. М. Дмитриевым, поистине умилительны! Он вспоминает о своей молодости:
Просты сердцами мы были, как дети, а добрые старцы,
Наши наставники, были у нас, как отцы, благосклонны,
Но, как отцы, нас с собой не равняли, нам руку не жали!
Мы уважали их, мы их любили, но и боялись!
Нас не боялись зато старики: мы не судьи им были!
Мы начинаем проникаться сочувствием к жалобам г. М. Дмитриева. Как, в самом деле, не жалеть старцу о том времени, когда старики молодым руки не жали и когда молодые боялись стариков и не смели судить о них! И чем же заменилось все это? Бесчинством, непочтительностью к старшим и даже родным:
Нынче не то! Собираются, где веселее! Нет старших,
Нет молодых, все равны, и слабеют семейные связи!
Нужен — ему и почет, а не нужен — умри, и не вспомнят!
Кто в сюртуке, кто во фраке, этот в пальто мешковатом,
Тот, как француз, с бородой, а рядом — в звезде заслуженной!
Предмет, поистине достойный плачевнейшей элегии, только лучше было бы, если бы начало последнего стиха заменено было следующими словами: тот, как наш предок, с брадой… и пр.
Бывало, и праздники проводили иначе, и г. М. Дмитриева преследует на каждом шагу воспоминание о старинных порядках. Так — 24 июня 1846 года он сочинил внезапно элегию о том, что светлое воскресенье мы не так проводим, как следует. Элегия начинается так:
Вот замолчали уж ранних обеден прерывные звоны.
К поздним торжественно, громко звонят, и народ пешеходов
В храмы опять, а уж мы, лишь от ранних давно разговелись!..
и т. д.
Описание это так живо, что невольно подумаешь, что оно написано в самый день праздника, только 24 июня, подписанное внизу элегии, разочаровывает вас, напоминая, что пасха никогда не бывает в июне. Но зато тем большее удивление возбуждается в читателе к творческой фантазии г. М. Дмитриева, который, отвергнувши реальность нынешней Москвы, уже не хочет ограничивать себя никакими условиями пространства и времени.
Выхваляя прежнюю, прадедовскую Москву, г. М. Дмитриев замечает, что прадеды наши, бывало, только на третий день праздника ездили в гости, и то — к кому же?
К старшему в роде, потом к кумовьям да к родным попочетней.
Ныне вовсе не то: нет ‘наследственного почета к горю и опыту старших’.
Кто ж заменил стариков? Кто взял в обществе власть над умами?
Первый крикун без стыда или выходец родом безвестный!
Что тут до связей семей, где иной рад забыть и о роде?
Нынче уж случается, что и отец ищет покровительства сына, — прибавляет г. М. Дмитриев, желая выразить всю великость современного развращения нравов. В самом деле — чего уж ждать от такого общества, где сын может опередить отца или племянник дядю в общественном значении! Плакать надо о таком обществе горючими слезами, как и делает г. Дмитриев.
Но этого недостаточно, что в Москве уж не находит ныне г. М. Дмитриев господ Фамусовых, говорящих:
Нет, я перед родней, где встретится, ползком… и пр.
Этого мало: поэт находит в современной Москве еще более тяжкое преступление — неуважение к поэтам, состоящее в том, что их признают людьми, а не чем-то высшим, как в старину. За такое вольнодумство поэт упрекает нынешнюю Москву в следующих кротких воспоминаниях о старине:
Музы тогда еще не были согнаны с холмов Парнаса,
Феба и их имена призывались еще в песиопеньях!
Жрец опасался их слух оскорбить неразумною песнью!
Дар песнопенья был всеми уважен, как данный от бога,
Люди считали поэта — высшим, чем прочие люди!
И все это прошло! Феба и муз имена не призываются более, песнопений не слышно, жрецы, музы исчезли и заменились простыми смертными, которые, хоть и имеют поэтический талант, но — увы! все-таки пьют, едят, спят и пр., как и все люди. Ужасно!
И наука теперь уж не такова, как прежде. Бывало, во храме науки, в торжественный день, по словам г. М. Дмитриева, —
Хор прогремит, и всходил Мерзляков на кафедру, и оду,
Пышную оду громко читал иль похвальное слово!5
А теперь вместо пышных од читаются речи в прозе, да и те не имеют даже характера похвальных слов. Прежде еще г. Шевырев поддерживал храм науки, сочиняя и оды и панегирики, но теперь — о, роковой удар! — и его не стало!6 Все заняты теперь существенными потребностями жизни, стремятся к положительным знаниям, к интересам действительности, или, говоря элегическим языком г.-М. Дмитриева:
Грубый житейский лишь быт устремляет их жадные очи!
А в прежнее время поэты, по уверению московского Гераклита, приближали людей к первобытному состоянию человека. Г-н Дмитриев восклицает даже в одной элегии:
Странная мысль мне пришла!
Первобытный язык человека
Не был ли мерный язык, обретенный поэтами снова?
Точно, странные мысли приходят иногда в голову г. М. Дмитриеву!
Но всего более огорчен поэт наш тем, что в нынешней Москве нет более сплетен. Чудною, задушевною грустью веет 37-я элегия: ‘Молва и сплетни’:
Добрая наша Москва! говорят, что на старости любишь
Сплетни ты слушать, молву распускать…
…Нет, то уж время прошло, и молва от тебя не исходит!
Нет! ты на старости любишь только спросить да послушать!
Это всего печальнее, печальнее даже тех горестных обстоятельств, что купцы и поэты пьют и едят и что бородатые славянофилы, подобно французам, садятся в гостиной рядом с звездой заслуженной… Во всем можно утешиться, но нельзя довольно наплакаться о том, что прошло уж то время, когда Москва занималась сплетнями и распускала молву.
Впрочем, необходимо прибавить в заключение, что все сетования г. М. Дмитриева относятся к 1845—1847 годам. Он сам просит принять это во внимание, потому что, по его словам, ‘с тех пор, как писаны эти элегии, многое изменилось в Москве, особенно в убеждениях и направлении многих мнений’. За убеждения и направление мы не можем ручаться, но по крайней мере относительно последнего предмета сожаления г. М. Дмитриева в Москве действительно произошла в недавнее время перемена решительная и несомненная. В прошлом году от Москвы исходила ‘Молва’, и если в нынешнем она прекратилась, то, может быть, заменилась сплетнями.7 Поэт может, значит, утешиться.

УСЛОВНЫЕ СОКРАЩЕНИЯ

Аничков — Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений под ред. Е. В. Аничкова, тт. I—IX, СПб., изд-во ‘Деятель’, 1911—1912.
Белинский — В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, тт. I—XIII, М., изд-во Академии наук СССР, 1953—1959.
Герцен — А. И. Герцен. Собрание сочинений в тридцати томах тт. I—XXV, М., изд-во Академии наук СССР, 1954—1961 (издание продолжается).
ГИХЛ — Н. А. Добролюбов Полное собрание сочинений в шести томах. Под ред. П. И. Лебедева-Полянского, М., ГИХЛ. 1934—1941.
Гоголь — Н. В. Гоголь. Полное собрание сочинений, тт. I—XIV, М., изд-во Академии наук СССР, 1937—1952.
ГПБ — Государственная публичная библиотека им. M. E. Салтыкова-Щедрина (Ленинград).
Изд. 1862 г. — Н. А. Добролюбов. Сочинения (под ред. Н. Г. Чернышевского), тт. I—IV, СПб., 1862.
ИРЛИ — Институт русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР.
Лемке — Н. А. Добролюбов. Первое полное собрание сочинений под ред. М. К. Лемке, тт. I—IV, СПб., изд-во А. С. Панафидиной, 1911 (на обл. — 1912).
ЛН — ‘Литературное наследство’.
Материалы — Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, собранные в 1861—1862 годах (Н. Г. Чернышевским), т. I, М., 1890.
Писарев — Д. И. Писарев. Сочинения в четырех томах, тт. 1—4, М., Гослитиздат, 1955—1956.
‘Совр.’ — ‘Современник’.
Указатель — В. Боград. Журнал ‘Современник’ 1847—1866. Указатель содержания. М.—Л., Гослитиздат, 1959,
ЦГИАЛ — Центральный гос. исторический архив (Ленинград).
Чернышевский — Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, тт. I—XVI, М., ГИХЛ, 1939—1953.
В том 3 включены статьи и рецензии, написанные Добролюбовым в мае — декабре 1858 года и напечатанные в ‘Современнике’ (в номерах с июня по декабрь включительно) и в ‘Журнале для воспитания’ (в номерах с августа по декабрь), при жизни критика не публиковалась лишь ‘Статья Times о праве журналов следить за судебными процессами’, запрещенная цензурой.
Литературно-критические и публицистические выступления Добролюбова за эти месяцы охватывают широкий круг проблем общественной жизни. Историческому прошлому России, всегда рассматриваемому критиком в теснейшей связи с вопросами современности, посвященыдве большие статьи — ‘Первые годы царствования Петра Великого’ и ‘Русская цивилизация, сочиненная г. Жеребцовым’. К ним по проблематике (особенно по освещению роли и положения народных масс, по определению задач исторической и литературной науки) близко стоят рецензии на сборник ‘Народные русские сказки’ А. Афанасьева и на ‘Историю XVIII столетия…’ Ф. К. Шлоссера. К этим работам примыкают те рецензии, в которых Добролюбов подвергает острой критике реакционные идеи, узость и убожество научной мысли, бессодержательность ряда изданий и т. д. (‘О нравственной стихии в поэзии’ О. Миллера, ‘Очерки исторического исследования о царе Борисе Годунове…’ Н. Полозова, ‘Исторический рассказ о литовском дворянстве’ Порай-Кошица, ‘Указатель статей серьезного содержания’ и др.).
Значительное внимание Добролюбов продолжает уделять критике так называемой обличительной литературы с ее показным либерализмом, мелкостью тем, картин, образов (рецензии на комедии ‘Предубеждение…’ Н. Львова, ‘Мишура’ А. Потехина, ‘Уголовное дело’ и ‘Бедный чиновник’ К. Дьяконова).
Ряд рецензий посвящен поэзии, за развитием которой Добролюбов всегда следил очень внимательно. В поле зрения критика не только передовая, демократическая поэзия (‘Стихотворения’ А. Н. Плещеева, ‘Песни Беранже’, поэма ‘Кулак’ И. С. Никитина), но также и явления литературы, которые вызывали его безусловное осуждение (‘Стихотворения для детей’ Б. Федорова, ‘Московские элегии’ М. Дмитриева, ‘Стихотворения’ Н. Я. Прокоповича).
В ряду существенных работ Добролюбова за это полугодие следует отметить также значительную группу рецензий на педагогическую и детскую литературу, эти рецензии — свидетельство непрекращавшегося пристального внимания критика к вопросам воспитания.
Для характеристики руководящей роли Добролюбова в ‘Современнике’ показательны его выступления от имени редакции журнала (‘Торжество благонамеренности’, ‘Известие’, ‘Об издании ‘Современника’ в 1859 году’).
Принадлежность Добролюбову рецензий, напечатанных в ‘Журнале для воспитания’, устанавливается на основании перечня статей Добролюбова, составленного редактором этого журнала А. Чумиковым (Аничков, I, стр. 21—22).
Сноски, принадлежащие Добролюбову, обозначаются в текстах тома звездочками, так же отмечаются переводы, сделанные редакцией, с указанием — Ред. Комментируемый в примечаниях текст обозначен цифрами.

МОСКОВСКИЕ ЭЛЕГИИ M. ДМИТРИЕВА

Впервые — ‘Совр.’, 1858, No 9, отд. II, стр. 79—85, без подписи. Вошла в изд. 1862 г., т. II, стр. 233—239.
М. А. Дмитриев (1796—1866) — реакционный поэт, критик и мемуарист, выступавший в литературе с 20-х годов XIX века, был известен как приверженец старины, поборник классицизма. Он яростно выступал против передового лагеря в литературе, доходя до прямых доносительных выпадов, таково, например, его стихотворение ‘Безымянному критику’ (1842), направленное против Белинского.
Рецензия Добролюбова, высмеявшая запоздалого ‘плаксивого Гераклита’, вызвала оживленные толки. Близкий приятель Добролюбова И. И. Бордюгов сообщал из Москвы: ‘И ругают же тебя за Дмитриевские элегии’ (Лемке, II, стр. 363). H. M. Михайловский поместил в следующем номере ‘Современника’ отрицательную рецензию на ‘Сатиры Квинта Горация Флакка’ в переводе М. А. Дмитриева, ранее эта рецензия приписывалась Добролюбову (см. Указатель, стр. 345, 553).
1. Цитата из ‘Евгения Онегина’ (глава седьмая, строфа XXXVI).
2. Цитата из куплетов Е. П. Ростопчиной в водевиле ‘Не влюбляйся без памяти, не женись без расчета’.
3. Антитеза Гераклит и Демокрит, восходящая к преданию о том, что первый философ был ‘плачущий’, а второй ‘смеющийся’, была весьма распространенной в литературе XVIII—XIX веков (в комедии А. И. Клушина ‘Смех и горе’, в водевиле П. А. Каратыгина ‘Демокрит и Гераклит, или Философы на песках’ и др.).
4. Имеется в виду издание M. H. Загоскина ‘Москва и москвичи. Записки Богдана Ильича Вельского’, выходившее в 1842—1850 годах.
5. Поэт и критик А. Ф. Мерзляков (1778—1830) был также профессором Московского университета.
6. С. П. Шевырев был профессором Московского университета с 1834 года, его отставка связана с тем, что на заседании Совета Московского художественного общества 14 января 1857 года он был избит графом В. А. Бобринским. В ‘Дневнике’ Добролюбова есть упоминание об этой драке (запись от 23 января 1857 года).
7. ‘Молва’ — славянофильская газета, издававшаяся в Москве в 1857 году. Выход ее прекратился после предупреждения цензуры за статью К. С. Аксакова ‘Опыт синонимов. Публика и народ’, помещенную в No 36 газеты. Сплетни — очевидно, намек на уличные листки ‘Сплетни’ и ‘Сплетник’, вышедшие в Петербурге в 1858 году. См. следующую рецензию Добролюбова и прим. к ней.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека