Источник текста: И. Л. Перец. Рассказы. Пер. с евр. Под редакцией С. Фруга. Берлин, Издательство С. Д. Зальцман, 1922 (перепечатка издания 1909 г.). С. 13—19.
Электронная публикация: В. Г. Есаулов, 6 ноября 2010 г.
Идут за городом две еврейки: одна — высокая, полная, со злыми глазами и тяжелой походкой, другая — худая, бледная, маленькая, с опущенной вниз головой.
— Ханэ, куда ты ведешь меня? — спрашивает последняя.
— Подожди, Грунэ, еще несколько шагов, видишь, туда, к горке.
— Зачем? — продолжает Грунэ, робко, отрывистым голосом, как бы пугаясь чего-то.
— Узнаешь, идем…
Они подошли к холму.
— Сядь, — говорит Ханэ. Грунэ послушно садится, Ханэ возле нее.
И в тишине теплого летнего дня, далеко от городского шума, начинается отрывистый разговор.
— Грунэ, ты знаешь, кто был твой муж, мир праху его?
Бледное лицо Грунэ покрывается тенью.
— Знаю, — отвечает она, закусив губы.
— Он был сойфером [*], Грунэ, благочестивым сойфером.
[*] — Сойфер занимается писанием свитков Завета и филактерий.
— Знаю, — говорит нетерпеливо Грунэ.
— Прежде чем написать букву, он совершал омовение в микве [*]…
[*] — Бассейн для ритуальных омовений.
— Грубейший вздор. Раза два в неделю, правда, он ходил туда…
— Он был истинным евреем…
— Правда.
— Да будет он заступником нашим.
Грунэ молчит.
— Ты молчишь? — удивляется Ханэ.
— Все равно!
— Нет, не все равно! Пусть он — таки заступится за нас, слышишь?
— Слышу!
— Что скажешь на это?
— Что мне сказать? Я знаю только, что он за нас не заступился…
Пауза. Обе женщины понимают друг друга: благочестивый сойфер умер, оставив вдову с тремя девочками-сиротами. Грунэ вторично замуж не выходила, не хотела дать отчима своим детям, сама работала на себя и на детей, но удачи ей не было ни в чем… ‘Он не был заступником их!..’
— А знаешь, почему? — нарушает Ханэ молчание.
— Эт…
— Потому что ты грешна…
— Я? — вскакивает Грунэ, как подстреленная, — я — грешна?
— Слушай, Грунэ, всякий человек грешен, а ты и подавно…
— Подавно?..
— Грунэ, не даром я тебя повела за город к реке, в поле… ведь свежего воздуха нам, слава Богу, не нужно… Видишь ли, Грунэ… мать и особенно еще вдова благочестивого сойфера должна…
— Что она должна?
— Должна быть богобоязненнее всех, лучше всех и внимательнее смотреть за своими дочерьми…
Бледная Грунэ стала еще бледнее. Глаза загорелись, * ноздри раздулись, и синие, запекшиеся губы задрожали.
— Ханэ! — крикнула она.
— Ты знаешь ведь, Грунэ, что я тебе верный друг, но правду я тебе должна сказать, не то мне придется держать ответ перед Богом… Я сплетничать на тебя не буду, из-за меня ты не попадешь людям на язык, все останется между нами, один только Бог на небе услышит.
— Не тяни мне душу!
— Так слушай же! Коротко и ясно… вчера вечером, поздно вечером, я возвращалась с вокзала, и на горке сидела твоя Мирль…
— Одна?
— Нет!
— С кем?
— Разве я знаю? Шляпа какая-то… цилиндр даже… Он целовал ее в шею и затылок… Она смеялась и грызла леденцы…
— Я знаю это!.. — отозвалась Грунэ замогильным голосом, — это не в первый раз…
— Ты знала это? Что? Он — жених ее?
— Нет…
— Нет? и ты… молчала?
— Да.
— Грунэ!
Но теперь Грунэ уже спокойна.
— Теперь молчи ты и слушай, что я тебе скажу, — говорит она резким голосом, схватив Ханэ за рукав и заставляя ее сесть опять.
— Слушай, — продолжает она, — я тебе все расскажу, и только один Бог на небе нас услышит!
Ханэ села опять.
— Когда мой муж умер… — начинает Грунэ.
— Как ты это говоришь, Грунэ?
— Как же мне говорить?
— Без ‘блаженной памяти’? и нужно ведь сказать ‘преставился’…
— Все равно, преставился, умер — его ведь закопали…
— Он вернулся к своим предкам…
— Пусть будет так… только меня он оставил с тремя сиротками-девочками…
—Не я говорю — боль моего сердца говорит… Генендель, ты знаешь, была самой красивой девушкой в городе…
— И теперь… чтобы не сглазить!
— Теперь она — выжатый лимон, дожила до седых волос! Но тогда она сияла, словно солнце… И я была вдовой благочестивого сойфера, я берегла ее, как зеницу ока своего, я знала, что в нынешние времена… шляются всякие музыканты, портные, франтики и старые холостяки… Но на что мать? Девица в невестах должна быть чиста, как зеркало… И я добилась своего, пылинки на нее не упало, я ее берегла, стерегла, глаз не спускала, ни на миг одну из дому не выпускала, и все ей нотации, мораль читала… не смотри туда, не гляди сюда, не становись там, не ходи туда… не смотри, как птички летают…
— Ну, и очень хорошо…
— Замечательно хорошо! — сказала Грунэ с горечью. — Пойди-ка ко мне и посмотри, как она теперь выглядит! Да, она действительно честная девушка, но тридцати шести лет! Худа, хоть кости пересчитать, кожа сморщена, точно пергамент для филактерий, глаза потухшие, лицо кислое, без улыбки, губы вечно сжатые. Да, часто загораются ее потухшие глаза, но в них горит тогда ненависть, злоба, точно в аду… и, знаешь, к кому? знаешь, кого они ненавидят? кого шепотом проклинает она?
— Кого?..
— Меня! меня — свою родную мать!..
— Что ты говоришь? За что?
— Она, может, сама не знает за что, но я знаю. Я стала между нею и миром, между нею и солнцем! Я не допустила… как бы это сказать… тепла и света к ее телу… Я думала об этом целые ночи, пока не поняла этого окончательно! Она должна меня ненавидеть… каждая частица ее тела ненавидит меня!
— Что ты говоришь!
— Что слышишь. Сестер своих она наверное ненавидит, они моложе ее и красивее!
Грунэ с трудом переводит дух, а Ханэ не может прийти в себя… Она слышит что-то ужасное, что-то худшее, чем болезнь, чем смерть, чем даже ‘смерть под венцом’ — величайшее несчастье, которое может только постигнуть еврея, и все-таки… Владыка мира, так должно быть!
— Младшую, Лею, я уж дома не держала… я ее отдала в прислуги… — продолжала Грунэ, и ее голос стал еще более хриплым, еще более отрывистым.
— Я тогда достаточно возмущалась, — вспоминает Ханэ, — дочь сойфера в служанках!
— Мне хотелось хоть ее выдать замуж, пусть хоть у нее будет немного приданого, от моей торговли луком приданого не соберешь… И за ней я тоже смотрела… Не один хозяин умильно поглядывал на нее, не один хозяйский сынок хотел сделать из нее игрушку для себя… но я ведь мать! И я была преданной матерью! У меня ноги подкашивались, а я десять раз в день бегала к ней на кухню, плакала, падала в обморок, мораль читала ей, хорошие, благочестивые речи говорила… Я целые ночи не спала, ‘Кав-Гаиошор’ и другие священные книги читала, а по утрам бегала к ней пересказывать прочитанное… и свое еще добавлять! Да простит мне Бог, из трех чертей я делала десять, один удар розгой я в ‘сквозь строй’ превращала, огнем на нее дышала… И она была кроткой, честной дочерью, она позволяла руководить собой… Кроме глаз, она — вылитый отец, бледная, без кровинки, и такие добрые, влажные глаза, но она была красивее…
— Ты говоришь о ней, как об умершей, упаси Бог!..
— А ты думаешь, что она живет? Я тебе говорю, что она не живет! Она накопила приданого, а мужа дала ей я! Она, бедняжка, плакала, не хотела она его, он слишком груб, прост для нее. Но ведь ученый не женится на прислуге, да еще при 30 рублях, приданого! Я благодарила Бога и за это — портной, так портной! Ну, так он жил с ней год, отнял у нее деньги, здоровье, последние силы и бежал… Он оставил ее нагой и босой, только… с больными легкими! Она харкает кровью! Она уж тень, а не человек… Она ласкается ко мне, как маленький ребенок, ложится возле меня, как овечка… и целые, целые ночи плачет… И знаешь ты, на кого она плачется?
— На мужа своего, да сотрется память о нем!
— Нет, Ханэ, на меня она плачется, на меня! Я ее сделала несчастной! Ее слезы падают мне на сердце, как расплавленный свинец, они меня отравляют, эти слезы…
Она опять замолкает, едва переводя дыхание.
— Итак?
— Итак? Так я себе сказала: достаточно! Пусть уж моя третья дочь живет, живет так, как ей хочется… Она работает на фабрике, работает 16 часов в сутки, едва зарабатывает на сухой хлеб… Ей хочется леденцов, пусть ест их! Ей хочется смеяться, баловаться, целоваться, — пусть! Ты слышишь, Ханэ, пусть! Я ей лакомств дать не могу, мужа подавно… Выжатый лимон из нее сделать — я не хочу, дать ей чахотку — нет, нет! Пусть уж моя дочь не ненавидит меня, не плачется на меня!..
— Но, Грунэ, — кричит Ханэ в испуге, — что скажут люди?
— Пусть люди прежде всего имеют сострадание к бедным сиротам, пусть не помыкают ими, как ослами, задаром! Пусть у людей будут человеческие сердца, и пусть не держат они бедных для выжимания из них соков, как из лимонов…
— А Бог! Бог, да будет благословенно Его имя?
И Грунэ подымается и кричит, как будто желая, чтоб ее услышал Бог в небесах:
— Бог должен был раньше позаботиться о тех, о старших…
* * *
Тяжелая тишина. Обе, тяжело дыша, стоят друг против друга с глазами, метающими молнии.
— Грунэ! — кричит, наконец, Ханэ, — Бог, Бог покарает!..
— Не меня, не дочерей моих! Бог справедлив, он накажет кого-нибудь другого!.. другого!