Мои воспоминания. Том 1, Дельвиг Андрей Иванович, Год: 1887

Время на прочтение: 695 минут(ы)
Андрей Иванович Дельвиг
Мои воспоминания. Том 1. 1813—1842 гг
Предисловие от хранителя рукописи (1912)
19 мая 1886 года сенатор, инженер-генерал барон Андрей Иванович Дельвиг обратился с следующим письмом на имя Василия Андреевича Дашкова{2}, директора Московского Публичного и Румянцевского музеев:
Милостивый государь Василий Андреевич!
Прилагая пять томов ‘Моих воспоминаний’, имею честь покорнейше просить Ваше высокопревосходительство принять их на хранение в Московском Публичном и Румянцевском музее с тем, чтобы они были вскрыты в 1910 году. При сем имею честь заявить, что исключительное право на печатание ‘Моих воспоминаний’ я предоставляю этому музею, равно как и всю могущую получиться выгоду от их продажи, о чем значится в моем нотариальном духовном завещании, совершенном 5 мая сего года у Петербургского нотариуса Рёриха.
В этом же завещании назначена мной выдача безвозвратно тысячи рублей для воспособления музею по печатанию означенных воспоминаний.
Прошу принять, милостивый государь, уверение в совершенном моем почтении и таковой же преданности.
Барон Андрей Дельвиг
Полученный пакет с ‘Моими воспоминаниями’ был передан в Отделение рукописей, где и хранится под No 3018.
В январе 1887 года барон А. И. Дельвиг скончался, и 24 февраля того же 1887 года духовное завещание его было утверждено С.-Петер бургским окружным судом. 20 марта 1887 года прокурор С.-Петербургского окружного суда препроводил директору музея выписку из утвержденного духовного завещания, по которому музею предоставлялись: 1) исключительное право на печатание составленных бароном Дельвигом ‘Моих воспоминаний’, имеющих храниться в музее, 2) право на всю могущую получаться выгоду от их продажи и 3) одна тысяча рублей безвозвратно на воспособление музею по печатанию ‘Моих воспоминаний’.
Во исполнение воли умершего душеприказчик его Я. И. Утин{3} 27 апреля 1887 года препроводил музею одну тысячу рублей на воспособление по печатанию составленных бароном Дельвигом ‘Моих воспоминаний’.
18 января 1911 года запечатанный пакет с ‘Моими воспоминаниями’ был вскрыт в Отделении рукописей, в присутствии его сиятельства г. директора музеев князя В. Д. Голицына{4}, и тогда же приступлено было к выполнению воли барона А. И. Дельвига по печатанию его воспоминаний.
В настоящее время под моим наблюдением напечатан первый том воспоминаний барона А. И. Дельвига и подготовляются к печатанию следующие тома.

Хранитель Г. Георгиевский{5}

21 августа 1912 г.
Глава I
1813—1826

Род баронов Дельвигов. Род князей Волконских. Смерть отца моего. Мать моя в Московском Никитском монастыре. Поездки в деревню. Семейство Викулиных. Задонский монастырь. Мой старший брат Александр. Первоначальное образование. Дядя мой барон А. А. Дельвиг и его семейство в Туле. Поступление моего старшего брата в Костромской кадетский корпус и сестры к княгине А. И. Урусовой в Ярославле, а потом к С. П. Боборыкиной в Нижнем Новгороде. Сосед наш и родственник Ф. А. Лопухин. Д. Н. Лопухина и ее учебные заведения. Поступление мое в учебное заведение Д. Н. Лопухиной. Отъезд Д. Н. Лопухиной с семейством в ее киевское имение. Пребывание мое в заведении Д. Н. Лопухиной. Перевод кадетского корпуса из Костромы в Москву. Переезд дяди моего князя Дмитрия Волконского в Москву. Жизнь матери моей и ее братьев в Москве. Семейство Зуевых. Подача просьбы об определении меня в Институт путей сообщения. Кончина Императора Александра I. Выход мой из заведения Д. Н. Лопухиной. Жизнь в подмосковной деревне. Коронация Императора Николая I. Дядя мой князь Дмитрий, флигель-адъютант Микулин и московская полиция. Мнение дяди моего князя Дмитрия об А. А. Дельвиге. Отъезд в С.-Петербург.

Родился я 13 марта 1813 г. в с. Студенец, в двух верстах от большого села Патриарши, в Задонском уезде Воронежской губернии{6}, назван я Андреем в честь отца моей матери.
Предок отца моего, родом из Вестфалии{7}, в XV столетии присоединился к тем рыцарям, которые в XIII и XIV столетиях завоевали Прибалтийское прибрежье, населенное литвинами, эстами и латышами, — частью язычниками, а частью уже принявшими православие. Мечом обратили они все население в католиков, а впоследствии, перейдя сами в лютеранство, обманом обратили все туземное население в лютеран. Часть этого прибрежья, принадлежащая России, составляет ныне Эстляндскую, Лифляндскую и Курляндскую губернии. О предках моих со стороны отца я очень мало знаю, так как меня никогда не занимала моя родословная, скажу однако же о них несколько слов.
При покорении первых двух провинций Петром Великим многие из нашей фамилии были на государственной службе в Швеции, которой эти провинции тогда принадлежали, один из Дельвигов{8} был полковником и принимал какое-то участие при заключении Ништадтского мира{9}, конечно, со стороны Швеции.
Фамилия наша принадлежала к матрикулированному дворянству Лифляндской губернии в Риге{10}, кажется, в Домкирхе теперь еще красуется наш герб{11} [см. Приложение 2 первого тома] между прочими гербами потомков рыцарей ордена меченосцев, но я его не видал.
Фамилия наша в старину была богата. Моему предку в прошедшем столетии принадлежали имения: Грос-Пунчерн, Клейн-Пунчерн и еще какие-то, но один из предков, под именем Дельвиг Пригожий (der Hbsche){12}, был большой мот и ничего не оставил своему сыну. Оставшиеся у него имения он принужден был для уплаты значительных долгов на 50 лет передать мужу дочери своей (кажется, графине Штакельберг{13}). Срок этот истек в 20-х годах нынешнего столетия, но в семье нашей не осталось никаких документов об означенной сделке, и имения нам возвращены не были. Об этой сделке я узнал, когда мне было лет 14 от роду, от двоюродного брата моего барона Антона Антоновича Дельвига{14}. Отец мой никогда не говорил моей матери об этом деле, вероятно, потому, что, при отсутствии документов на вышеупомянутую сделку, считал его потерянным.
Не имея никакого состояния, отец мой барон Иван Антонович{15} поступил очень рано в военную службу, в 1807 г. в войну против французов был сильно ранен, так что принужден был оставить военную службу в чине майора.
У него был один брат барон Антон Антонович{16}, две родные сестры и одна сестра по матери от первого ее брака. Одна из родных сестер Христина{17} была замужем за Паткулем{18}, другая Катерина{19} за Куцевичем, а последняя{20} за Гурбандтом{21}.
Дядя мой был гораздо старше отца, состоял в 1807 г. в должности московского плац-майора, которую он занимал до 1816 г. Он был женат на Красильниковой{22}, которая приходилась двоюродной сестрой моей бабки, а следовательно, теткою моей матери. Здесь встретил ее мой отец. Он был очень красивый и ловкий мужчина и умел понравиться моей матери, которая отличалась красотой и многими необыкновенными достоинствами, состояние же ее было весьма ограниченное. Она полюбила страстно моего отца, что будет видно из дальнейшего рассказа, но уже ясно из того, что она решилась выйти замуж за человека без всякого состояния, за лютеранина, с которым сверх того состояла в свойстве, что было не совсем правильно по тогдашним понятиям. При твердости характера моей матери и ее религиозных убеждениях эта решимость еще более имеет значения.

По Высочайшему повелению. Указ Его Императорского Величества Самодержца Всероссийского, из Правительствующего Сената Эстляндскому Дворянскому Депутатскому собранию. По Департаменту Герольдии

По указу Его Императорского Величества, Правительствующий Сенат слушали: предложенный Господином Министром Юстиции список с Высочайше утвержденного мнения Государственного Совета следующего содержания: Государственный Совет в Департаменте гражданских и духовных дел, по рассмотрении определения Правительствующего Сената Департамента Герольдии, о баронском титуле Эстляндской дворянской фамилии фон Дельвиг мнением положил: утвердить по сему делу заключение Правительствующего Сената. Его Императорское Величество воспоследовавшее мнение в Департаменте Гражданских и Духовных дел Государственного Совета по делу о баронском титуле Эстляндской дворянской фамилии фон Дельвиг Высочайше утвердить соизволил и повелел исполнить. Подлинное подписал председатель Государственного Совета Константин 13 Мая 1868 года и справку по коей оказалось, что Правительствующий Сенат по выслушании записки из дела о баронском титуле фамилии фон Дельвиг 29/15 Ноября 1867 года определил: Из дела сего видно, что в 1852 году Правительствующим Сенатом сделано было распоряжение о приведении в положительную известность всех тех прибалтийских дворянских фамилий, кои полагали себя вправе пользоваться баронским титулом, и, по рассмотрении полученных от Эстляндского Дворянского представительства списков таким фамилиям, некоторым из них в 1855 году предоставлено было право на означенный титул, на том, между прочим основании, что члены тех фамилий были наименованы баронами в актах русского правительства, состоявшихся до издания положения Комитета Г. г. Министров 7 Марта 1833 года. За тем Высочайше утвержденным 8 июня 1859 года мнением Государственного Совета постановлено причислить к числу публичных актов, кои поименованы в ст. 28 ч. II Св. мест. остзейск. узаконений и принимаются в доказательство пользования баронским титулом, и другие, всякого рода публичные акты, в которых пользование сим титулом было оглашено и подлинность которых не подлежит сомнению, не делая при том различия между актами, состоявшимися прежде положения Комитета Министров 7 марта 1833 года или после оного. По поводу сего, и в исполнение Указа общего Собрания первых трех Департаментов и Департамента Герольдии Правительствующего Сената, от 10 июля того 1859 года Эстляндский Губернский Предводитель Дворянства представил списки дворянским фамилиям: Гемфрейх, Сталь фон Гольштейн и Дельвиг. В отношении последней фамилии из списков и документов оказывается, что предок ее Полковник Бернгард-Рейнгольд фон Дельвиг грамотою Шведской Королевы Ульрики-Элеоноры от 17 Января 1720 года был пожалован в баронское достоинство, и другой член фамилии, также Бернгард-Рейнгольд, в грамоте Его Императорского Высочества Великого Князя Петра Федоровича, данной в Ораниенбауме, от 30 августа 1758 года, о принятии его в службу и о назначении Тайным при посольстве Советником, наименован бароном, Эстляндский же Губернский Предводитель Дворянства удостоверяет, что фамилия фон Дельвиг принадлежит к числу древних дворян времен Гермейстеров, и внесена в Матрикулу после присоединения Эстляндии к России, так как до того Матрикулы там не существовало. Сообразив таковые документы и сведения с законными (Св. зак. том IХ о сост. изд. 1857 г. прилож. к ст. 56 прим. к 3 Св. мест. остз. узак. части II ст. 23 и Высочайше утвержденное 8 июня 1859 года мнение Государственного Совета о доказательствах на баронский титул Остзейских дворян), и находя, что хотя одним из условий предоставления дворянским фамилиям Прибалтийских губерний баронского титула и постановлено, чтобы фамилия была внесена в Матрикулу до присоединения Остзейского края к России, но как возбужденный в 1860м году вопрос о том, могут ли Эстляндские дворянские фамилии, внесенные в Матрикулу после чем Эстляндия вошла в состав Российской Империи, пользоваться баронским титулом, разрешен положительно Высочайше утвержденным 20го декабря 1865 года мнением Государственного Совета по делу о 22х Эстляндских баронских фамилиях, то, руководствуясь сим мнением Государственного Совета, и принимая на вид, что документы о баронском достоинстве фон Дельвиг соответствуют требованиям закона,&nbsp, Правительствующий Сенат определяет: о дозволении сей фамилии пользоваться баронским титулом представить на Высочайшее Его Императорского Величества соизволение. Приказали: О вышеозначенном Высочайшем повелении дать знать Эстляндскому Дворянскому Собранию указом. Июня 4 дня 1868 года. Подписал: Товарищ Герольдмейстера Кор…… Скрепил: Помощник Секретаря Грасс. С под. верно Барон Штакельберг Секретарь Эстлян. Дворянства. (Послед. строка. нрзб.)
Российский государственный исторический архив (СПб.). Ф. 1343. Оп. 46. Д. 1789. Л. 61—63 об.
Мать моя, урожденная княжна Волконская{23}, следовательно, была одного из бесчисленных потомков[2] Рюрика, св. князя Владимира равно-апостольного{24} и замученного в орде св. Михаила Черниговского{25}. Отец ее, князь Андрей Александрович{26} (умер в 1813 г.), был сын князя Александра Григорьевича{27} и внук князя Григория Ивановича{28}, бывшего при Петре Великом боярином, а впоследствии генералом от кавалерии, начальником всех драгунских полков и обер-комендантом Москвы, Тулы и Ярославля. Он получил за свою службу несколько имений от Петра Великого и, между прочим, вышеупомянутый Студенец, в котором я родился. За скорое сформирование девяти драгунских полков и приведение их под Азов Петр Великий пожаловал ему богатую кружку, которая хранится у меня. В семействе покойного моего двоюродного брата Николая Александровича Замятнина{29} хранится целая книга писем временщика князя А. Д. Меньшикова{30} к князю Г. И. Волконскому. В этой же книге имеются и два письма Петра Великого к нему же. Из писем Меньшикова можно видеть, какие многосложные поручения возлагались на князя Волконского и как с постепенным возвышением временщика изменялся тон его писем, бывший вначале самым почтительным, а при конце сделавшийся повелительным.
Довольно значительное имение князя Григория Ивановича делилось между его потомками, и на долю внука его, а моего деда, досталось около тысячи душ крестьян в Московской, Воронежской, Орловской и Пензенской губерниях, из коих выделена моей матери, при ее замужестве, законная часть, 14-я доля, 70 душ в Саранском уезде Пензенской губернии. У нее было три брата: Александр{31}, Николай{32} и Дмитрий{33} и четыре сестры: Татьяна{34}, Надежда{35}, Прасковья{36} и Настасья{37}. Последняя умерла в начале 20-х годов, вскоре по выходе из Московского Екатерининского института{38}, а князь Николай, служивший в конной артиллерии, умер во время Турецкой войны 1828—1829 годов. Весьма ограниченное состояние моих родителей побудило их вскоре после свадьбы ехать в Петербург для приискания отцу моему места в государственной службе. Граф Аракчеев{39}, к которому обратился мой отец с означенной просьбой, отказал ему, основывая свой отказ на том, что отец мой, как человек молодой и молодцеватый, был бы полезен для службы, но что полученная им рана не только не дает права на получение места, но служит к этому препятствием, хотя рана вовсе не была такого свойства, чтобы отец не мог исполнять всякого рода службу, кроме фронтовой.
В это время учредилось Главное управление путей сообщения, и первым главным директором был назначен принц Георгий Ольденбургский{40}, муж В. К. Екатерины Павловны{41}. Он принял отца моего к себе на службу и впоследствии назначил смотрителем судоходства в Моршанске. В этой должности мой отец оставался недолго, вышел в отставку надворным советником и умер в начале 1815 г. в имении тетки моей Прасковьи Андреевны, состоявшей тогда под опекою старшего своего брата Александра, — с. Шарапове[3] Подольского уезда, Московской губернии, а похоронен в Москве на старом лютеранском кладбище. Матери моей было тогда 26 лет от роду. Она осталась вдовою с четырьмя малолетними детьми: Александ ром{42} 5-ти лет, Александрою{43} 3-х лет, мной 2-х лет и Николаем{44} 5-ти месяцев, почти без всякого состояния, так как в продолжение последних лет родители мои должны были войти в некоторые долги. Брата моего Николая по смерти отца, в воспоминание о нем, прозвали Иваном, и он слыл все время детства Ванечкою, так что многие и не знали его настоящего имени. По производстве его в офицеры он всем, кроме матери, выказывал неудовольствие, когда его назовут не Николаем, а Иваном, так что с этого времени почти все начали называть его Николаем. По истечении некоторого времени имя Ивана было совсем забыто.
была одного из бесчисленных потомков так в рукописи.
При твердости характера и значительном уме мать моя поняла, что не может продолжать жить в свете, а должна посвятить всю свою жизнь воспитанию детей и устроиться так, чтобы проживать сколь возможно менее. Вследствие этого она решилась нанять небольшую келью в Московском Никитском монастыре и не снимать траура. Она слишком любила моего отца и, будучи еще молода и очень хороша собою, конечно, принятым ею решением избегла предложений о вторичном замужестве, которого для нее, конечно, желали родные и близкие.
Я ничего не помню о жизни нашей в Никитском монастыре. Помню только, что в бытность Императорской Фамилии в Москве мать со всеми четырьмя детьми подала на дворцовом крыльце Императору Александру I прошение о помещении старшего моего брата Александра в Царскосельский лицей, откуда только что вышел двоюродный брат мой. При подаче прошения мы все стояли на коленях и были обласканы Императором. Однако же брата в Лицей не определили, а назначили кандидатом в Кост ромской кадетский корпус.
После этого мы поехали в нашу Пензенскую деревню. О пребывании в ней также ничего не помню, кроме того что брат Александр был в то время весьма опасно болен и что он был спасен от смерти уездным доктором.
Отделенные матери моей при ее замужестве крестьяне были поселены в деревне, которой большая часть, по смерти моего деда, досталась брату ее князю Дмитрию. Ему она продала и свою часть и жила впоследствии процентами с полученного ею капитала, менее 30 руб. ассигнациями. При всей бережливости и умении жить, конечно, этих процентов было весьма недостаточно, и потому мать со всеми нами, по приглашению ее брата Николая, переехала жить в доставшееся ему по наследству после деда село Студенец, в котором я родился. Часть же зимних месяцев мы проводили в Москве, где останавливались у кого-либо из родных, а именно: у брата моей матери Александра, вышедшего из гусаров в отставку майором еще в 1811 г., у сенатора Волчкован[4] и у Моисеевой{45}, жившей в доме Рахманова{46}. В ту зиму, в которую мы останавливались у дяди Александра, была его свадьба, которая показалась мне тогда очень пышной. Он женился на Екатерине Григорьевне Ломоносовой{47}, которой мать была урожденная Волчкова. Княгиня после замужества скончалась через год. У сенатора Волчкова помню длинные накрытые столы, к которым ежедневно приходили обедать и мало знакомые Волчкову лица. Рахманов вел большую карточную игру и жил открыто. Его брат был женат на Красильниковой{48}, родной сестре жены дяди моего барона Дельвига и Александры Матвеевны Моисеевой, которая жила в это время в одном доме с Рахмановым. Она была бездетной вдовою и, получив после смерти мужа хорошее состояние, воспитывала вторую дочь сестры своей баронессы Дельвиг, Варвару{49}. По смерти игрока Рахманова он оставил огромное состояние трем племянникам, детям его брата, женатого на Красильниковой. Самая большая часть досталась младшему племяннику Михаилу Федоровичу{50}, известному гастроному. Он, по приказанию дяди, оставил службу немедля по производстве его в инженер-прапорщики, не кончив курса в Институте инженеров путей сообщения, где еще должен был бы учиться в двух высших классах, прапорщичьем и подпоручичьем. Он метал банк и вообще вел картежную игру за своего дядю.
В деревне мы вели жизнь очень тихую. Помню, что часто гостили в с. Борках, Задонского же уезда, у откупщика Алексея Федоровича Викулина{51}, бывшего в молодости простым целовальником и нажившего очень большое состояние. Он постоянно считал себя обязанным нашему семейству. В люди он вышел с помощью родного деда моей матери Филиппа Ивановича Ярцова{52}, бывшего долго воронежским вицегубернатором в чине генерал-майора. От первого брака Викулин имел двух сыновей, Семена{53} и Андрея{54}, и нескольких дочерей. Он вступил во второй брак с внучатной сестрой моего деда княжной Кугушевой{55}, от которой имел трех сыновей: Владимира{56}, Сергея{57} и Ивана{58} и нескольких дочерейн. При вступлении во второй брак А. Ф. Викулин не был еще дворянином. Подобная женитьба показалась бы необыкновенной и в наше время, а тем более считалась такою в прошедшем столетии. Старший сын его Семен, также пользуясь покровительством моих родных, рано был зачислен в службу и в 20 лет состоял обер-интендантом в подполковничьем чине, что и дало возможность его отцу купить на имя С. А. Викулина село Хмелинец{59}, ныне принадлежащее сыну последнего Семену Семеновичу{60}. В начале текущего столетия А. Ф. Викулин, получив Владимирский крест, сделался, по тогдашним узаконениям, дворянином и купил с. Борки с другими деревнями. Крестьяне в этих имениях не хотели повиноваться своему новому владельцу по причине его низкого происхождения. Дошло до бунта, как тогда принято было называть всякое ничтожное непослушание со стороны крепостных людей, и усмирения его войсками. Чтобы избегнуть подобной беды на будущее время, все значительное населенное имение А. Ф. Викулина было им переписано на имя моего деда князя А. А. Волконского, без всякой гарантии со стороны последнего в том, что имение это принадлежит Викулину, с представлением, конечно, самому Викулину всех доходов с имения. По прошествии нескольких лет, когда можно было надеяться, что крестьяне покорятся их действительному владельцу, имение снова было передано А. Ф. Викулину, и это незадолго до смерти моего деда.
Из деревенской моей жизни мне очень памятны только: свадьба моей родной тетки княжны Прасковьи, вышедшей замуж за Александра Гаврииловича Замятнина{61}, сына Гаврилы Александровича{62} и жены его Марии Григорьевны, урожденной княжны Кугушевой, родной сестры жены А. Ф. Викулина, и частые посещения Задонского монастыря, куда для богомолья неоднократно ходили мы с матерью пешком. А. Г. Замятнин служил в Переяславском конноегерском полку, стоявшем в Ельце. Мать моя всегда говела в Задонском монастыре, во время говенья мы останавливались в монастырской гостинице, в другое же время останавливались в Задонске в доме Викулина или в небольшом домике Авдотьи Федоровны Румянцевойн, дочери провинциального секретаря, прибывшего на службу в Задонск при самом открытии Воронежской губернии и Задонского уезда. В монастыре особенно уважаемы были чудотворная икона Божией Матери и могила святителя Тихона{63}. Перед первой моя мать служила часто молебны, а на могиле Тихона — панихиды. Тело его лежало в особенной пристройке к храму, куда оно перенесено в 1810 г. из могилы, в которой было погребено по кончине святителя. Мать моя была свидетельницей этого перенесения и неоднократно говорила, что сама удостоверилась, что тело не подверглось тлению. Это было в то время, когда еще никто не мог предвидеть, что оно, по официальном осмотре, будет найдено нетленным. Мать моя была также свидетельницей перенесения мощей Тихона из упомянутой пристройки к храму в соборный храм на то место, где, по причислению нашею церковью святителя Тихона к лику святых, они положены в богатую раку под изящным серебряным балдахином.
В 20-х годах текущего столетия многие еще помнили святителя, которого очень уважали, в том числе был Семен Алексеевич Викулин, муж моей родной сестры, у которого сохранился портрет святителя, рисованный с натуры. Он вовсе не похож на изображение святителя, висевшее над его мощами и поступившее в продажу в нескольких десятках и даже сотнях тысяч экземпляров. Впрочем, теперешний архимандрит Задонского монастыря Дмитрий{64} брал упомянутый портрет святителя у сестры моей, у которой он находился после ее мужа, и снял с него копию для гравирования. Стечение богомольцев в Задонске в 20-х годах было постоянно значительное. Много говорили тогда о разных чудесах и в особенности о чудесных исцелениях больных, притекавших с верою ко гробу святителя. Из лиц, бывших тогда в монастыре, памятны мне: Григорий затворник{65}, которого жизнь описана в напечатанной брошюре, — он очень любил мать мою, меня, моих[5] братьев и сестру, архимандрит Самуил{66} и иеродиакон Филаретн. Торжественные обряды православной церкви, конечно, производили сильное впечатление на детские натуры, и мне очень нравилось служение последнего, тогда молодого и красивого мужчины, которого впоследствии я видел уже старым иеромонахом. Еще замечателен был в монастыре иеромонах Ириней, который служил панихиды при гробе святителя каким-то свойственным ему одному напевом, поминая имя Тихона и другие имена, о которых ему пред началом панихиды подавались записки молящимися. Впоследствии брат мой Николай, служа в конноартиллерийской батарее, стоявшей в Задонске, очень верно передавал этот напев и много этим смешил нас.
В одно из наших хождений из Студенца в Задонск (расстояние 25 верст) с нами произошло следующее: в то время еще было много леса на этом протяжении. Мать моя очень рано начала терять зрение и шла с повязанными платком глазами. Старший брат мой и я бежали впереди, и, когда мы потеряли из виду мать с сестрой и младшим братом и других лиц, шедших с нею, брат Александр предложил мне взойти в лесок, из которого ко времени прихода матери, как он мне говорил, мы успеем вернуться. В лесу была поляна, на которой паслось стадо, быки, коровы и собаки не должны были бы нам, живущим летом в деревне, показаться чем-либо новым или страшным, но, не знаю почему, испуганное наше воображение приняло быков и коров за диких свирепых животных, виденных нами на картинках, а собак за волков. Когда собаки нас увидали и побежали к нам, брат Александр сказал мне, что волки едят людей только когда голодны, и потому чтобы я ложился на землю, а что он ляжет на меня, они его съедят и будут сыты, а я буду спасен. Так мы и сделали, собаки, подбежав к нам, обнюхали нас и ушли, из чего брат заключил, что они не были голодны. Я рассказываю это происшествие для того, чтобы обратить внимание на благородные чувства моего брата, которые нисколько не изменились в продолжение всей его кратковременной жизни, о чем будет неоднократно упомянуто далее в моих воспоминаниях. Отойдя несколько шагов от того места, где обнюхивали нас собаки, мы встретили цыганку, которая расспрашивала нас, чьи мы дети и куда идем. Брат отвечал, что мы такие-то, потеряли мать и идем в Задонск к Викулиным. Цыганка взялась нас проводить. Вскоре встретилась нам какая-то крестьянка и, удивясь, что два хорошо одетых барчонка идут с цыганкой, подошла к нам с теми же вопросами и, вследствие ответа брата, сказала нам, что цыганка ведет нас вовсе не в Задонск, а в цыганский табор, и советовала идти с нею. Завязался сильный спор между крестьянкою и цыганкою. Брат рассудил, что лучше верить русской бабе, чем цыганке, и мы пошли за первой. В это время цыгане крали маленьких детей, ломали им руки и ноги и вообще уродовали, чтобы, нося их на своих руках, вызывать сострадание и получать более обильную милостыню. Вот какая участь могла бы ожидать меня, если бы брат не предпочел послушаться крестьянку. По его возрасту, они его верно где-нибудь бы бросили, а я мог бы им очень пригодиться для вышеупомянутой цели. Мы пришли с крестьянкою в Задонск, в котором Викулиных в это время не было, и нас отвели в дом А. Ф. Румянцевой. Там уже знали о нашей пропаже, мать хватилась нас вскоре после того, как мы своротили с дороги в лесок, и, когда сопровождавшие ее не нашли нас, она послала в город и в ближайшие деревни нанять подводы и людей для отыскания нас, объявив, что не выйдет из леса, пока нас не найдут. Немедля по приходе нашем в дом Румянцевой послали об этом объявить матери, и она, расплаканная и встревоженная, вскоре приехала. Конечно, нас побранили, и мы ожидали, привыкнув к строгости матери, сильного наказания, но оно ограничилось обещанием, что для пристыжения нас о нашем поступке напечатают в ‘Московских ведомостях’{67}, выходивших тогда два раза в неделю, и мы с братом каждую почту ждали того номера, в котором будет о нас напечатано, пересматривали каждый номер и только по прошествии долгого времени решили, что верно нас совсем простили и потому ничего не печатали.
Мать сама начала учить нас очень рано, брата Александра когда ему было 3 года от роду, а меня вместе с сестрой когда мне было 4 года. Учили нас целый день и требовали очень строго, чтобы мы были внимательны и знали задаваемые нам уроки. Вообще вели нас, и в особенности старшего брата и сестру, чрезвычайно строго, никакая вина, даже ошибка не проходила без наставления и взыскания, доходило и до телесных наказаний. Странно, что я никогда не подвергался последним, только раз были приготовлены уже розги, не помню за какую вину, но тетка княжна Татьяна, моя крестная мать, меня избавила от наказания, что при самостоятельности моей матери было не легко. Эта тетка постоянно жила в Студенце у брата своего князя Николая, как равно и две младшие сестры ее, находившиеся под руководством моей матери. Тетки не только не баловали нас, но еще своими требованиями, жалобами матери и доносами ухудшали наше положение, за исключением тетки Прасковьи, которая если иногда и вредила нам, то по причине необыкновенно вспыльчивого характера. Старшая же тетка, Татьяна, была очень холодна и требовательна, а вторая, Надежда, нападала на нас исподтишка, а в особенности на меня, потому что ей вообразилось почему-то, что я очень хитрый мальчик.
Учение наше было начато так рано и шло так успешно, что я даже не помню себя не знающим арифметики. Помню только, как брат Александр показывал мне, шестилетнему мальчику, тройное правило и нахождение наибольшего общего делителя. Мы знали много наизусть: стихов, басен и почти всего ‘Дмитрия Донского’ Озерова{68}. Нас весьма часто заставляли говорить стихи перед родными и знакомыми, из которых многие нас экзаменовали и постоянно удивлялись нашим знаниям. В числе последних был командир конноартиллерийской батареи, стоявшей в Задонске, часто бывавший у Викулиных и у нас, Николай Онуфриевич Сухозанет{69} (впоследствии бывший военным министром). Он командовал батареей в чине капитана и в то время произведен был в полковники. Перемена его эполет меня очень занимала: я любил играть жгутами его полковничьих эполет. Впоследствии он долго не встречался с нами, но и сорок лет спустя, встретив брата или меня, сейчас же вспоминал о тетеньке Паше, о тетеньке Наде, как мы их тогда называли.
В начале 1820 года мать моя поехала в Кострому, оставив младшего брата моего в Студенце на попечении тетки Татьяны, а меня завезла в Тулу к моей бабушке (grande tante) Александре Матвеевне Моисеевой, жившей в нижнем этаже дома, который занимала сестра ее Любовь с ее мужем, родным моим дядей, Антоном Антоновичем Дельвигом. У А. М. Моисеевой, довольно богатой вдовы, воспитывалась вторая дочь дяди Дельвига, Варвара, которую она страшно баловала и которая, несмот ря на это баловство, впоследствии была примерной женщиной во всех отношениях. Она была старше меня одним годом, мы, как дети, часто[6]ссорились, и я, в глазах Александры Матвеевны, был постоянно виноват, но я нашел себе защиту в тетке моей Любови, которая, напротив, постоянно обвиняла свою дочь в наших ссорах с нею. Это возбуждало частые несогласия между сестрами, уступала всегда моя тетка, по необыкновенной своей кротости, от этого мне было не легче.
Дядя мой был добрейший человек, очень кроткий, его все любили, в особенности были к нему расположены дамы за его веселость и добродушие, такой отзыв о нем я постоянно слышал в Москве, где его многие знали, так как он прослужил в ней двадцать лет. Помню, что после производства меня в офицеры, когда я, в 1831 г., приехал в Москву, несколько дам, уже в то время старых, говорили мне, что я очень похож на моего дядю, но только далеко не так красив собою. Он по своей кротости не мешался в распри сестер. Из жизни моей в Туле, кроме этих распрей, помню только, что дядя мой иногда ездил после обеда осматривать караулы с целью найти какие-либо беспорядки, и когда находил их, то, возвратясь домой, рассказывал о том, что караул не так выбежал, как следовало, что барабанщик пробил дробь неправильно, и о взысканиях, им наложенных. Конечно, провинившемуся барабанщику и нижним чинам отсыпалось известное количество палочных ударов. Как понять в таком кротком и хорошем человеке, каким был дядя, ту легкость, с которою он приказывал бить палками солдат? Это объясняется только тем, что не только тогда, во время учреждения военных поселений{70}, но и гораздо позже наказание нижних чинов палками было для многих не только вещью очень обыкновенной, но даже и удовольствием. Последнему трудно верить, но, к сожалению, это было так. Страшно вспомнить об этом времени.
Мать моя отдала старшего брата в Костромской кадетский корпус, она там познакомилась с богатым купеческим семейством Солодовниковых{71}, которые пригласили ее жить в их доме, где она оставалась несколько месяцев, часто посещая жен лиц, начальствовавших в корпусе.
Директором корпуса был генерал-майор Ушаков{72}, жена которого была в это время очень молодая женщина{73} и, несмотря на кучу детей, была очень красива собой. Впоследствии она была известна всей Москве, сохранив до старости замечательную моложавость и красоту. Также известны были всей Москве и ее дочери.
Проездом в Кострому мать моя оставила дочь свою в Ярославле у князя Василия Алексеевича Урусова{74}, который был в первом браке женат на родной тетке моей матери, Анне Филипповне Ярцевой{75}, давно умершей. Служа в Воронеже, он женился во второй раз на бедной дворянке Анне Ивановне Семичевой{76}. Она в особенности понравилась ему, страстному охотнику драматического искусства, в трагических ролях, которые она разыгрывала на домашних спектаклях.
Князь В. А. Урусов имел от первого брака двух дочерей: Наталью и Анну, бывших замужем первая за [Иваном Степановичем] Коптевым{77}, а вторая{78} за Моисеенковым-Великим, а от второго брака несколько сыновей и двух дочерей Софью{79} и Веру{80}. Первая была одним годом старше моей сестры [Александры], которую оставили у кн. Урусова для воспитания вместе с его дочерьми. Сестра оставалась у них четыре года. В 1824 г. мать ее взяла для баллотирования в Московский Екатерининский институт, но баллотировка была для нее неудачна, несмотря на живое участие заведовавшего этим институтом почетного опекуна Саблина{81}, хорошего знакомого матери, сестре не удалось попасть в институт в число пансионерок, плата за которых производится из особых сумм. Мать отвезла ее тогда в Нижний Новгород, к своему другу и дальней родственнице Софье Петровне Боборыкиной{82}, женщине весьма умной. Ее муж Василий Дмитриевич, в это время нижегородский уездный предводитель дворянства, был довольно богат. У них было много детей и, между прочими, две дочери, с которыми и должна была воспитываться моя сестра, но она осталась у Боборыкиных только один год. Известный теперь романист Боборыкин{83} внук Василия Дмитриевича.
Самые близкие наши родные в Задонском уезде были три сына брата моего деда, князя Льва Александровича Волконского{84}, и сын его сестры{85} Федор Ардалионович Лопухин{86}. Князь Л. А. Волконский, женатый на своей крепостной женщине, не дал сыновьям никакого воспитания, они слыли в уезде за очень дурных людей, чуть не за разбойников, и мать моя, ее братья и сестры не только с ними никогда не видались, но постоянно избегали встречи с ними.
На долю бабки моей [Надежды Федоровны] Лопухиной досталась небольшая часть Студенца, которую наследовал упомянутый сын ее [Федор Ардалионович] Лопухин. Его усадьба была в расстоянии менее версты от нашей, он был большой чудак, ходил всегда в полушубке, и мы редко виделись. Он был стар, женат на девице Воронец, очень недурной собою, она его оставила, и я ее в деревне не помню. Они имели дочерей{87}, которые были хороши собой, впоследствии и мать, и дочери сошли с ума. Лопухин имел в Москве богатую родственницу вдову Дарью Николаевну Лопухину{88}, которой досталась часть огромного имения князя Потемкина{89}. Д. Н. Лопухина имела двух сыновей: Петра{90} и Андриана{91} Федоровичей, женившихся впоследствии на двух родных сестрах красавицах, дочерях генерала барона Удома{92}, и двух дочерей: Екатерину{93}, вышедшую впоследствии замуж за генерал-майора Скордули, и Прасковьюн, умершую в девицах. Сначала Лопухина приняла нескольких воспитанников и воспитанниц из бедных дворян для обучения вместе с ее детьми. Но впоследствии число этих воспитанников и воспитанниц увеличилось первых до 12-ти, а вторых до 20-ти. Они были на полном ее иждивении, так что образовалось два учебных заведения: мужское и женское. Курс мужского заведения равнялся бывшему тогда гимназическому курсу, но новые иностранные языки, французский и немецкий, были и практически и теоретически лучше изучаемы, воспитанники говорили довольно свободно на обоих языках. Окончившие курс в этом заведении легко выдерживали экзамен в студенты Московского университета, где они продолжали пользоваться денежным пособием от Д. Н. Лопухиной, а некоторые получали эти пособия, состоя и на службе.
Понятно, что мать моя желала определить меня в это заведение и хлопотала об этом через общего ее и Д. Н. Лопухиной родственника, но последняя решительно отказала, ссылаясь на то, что она не хочет увеличивать комплекта мужского заведения, {а выхода из него вскоре не предвиделось}[7], что она принимает только самых бедных детей и что я имею, по ее мнению, богатых дядей и вообще богатых родственников, которые могли бы меня воспитывать. Наконец она согласилась посмот реть на меня, но не хотела принимать моей матери. В феврале 1821 г. мать моя привезла меня в ее дом, нас приняла старшая ее дочь, и меня скоро позвали к Дарье Николаевне. Дом{94} ее, близ Солянки, в Лопухинском пер. (по крайней мере так он назывался тогда), впоследствии принадлежавший Кокореву, а теперь Морозову, довольно большой, но мне, ребенку, привыкшему видеть небольшие дома, он показался громадным. Из анфилады комнат, обращенных в большой сад, открывался прекрасный вид на Кремль, и так как в обоих концах этой анфилады стояли большие зеркала, то мне казалось, что комнатам нет конца.
Д. Н. Лопухина провела меня по всей анфиладе. Выраженное мной удивление при виде такого дома было ей приятно. По этой причине или по какой другой я ей понравился, и она выслала сказать своей дочери, что принимает меня в свое учебное заведение, но не желает видеться с моей матерью. Несколько дней спустя мать моя привезла меня для поступления в это заведение, в которое я был отведен старшею дочерью Д. Н. Лопухиной, так как она сама никак не хотела видеться с моей матерью, вскоре уехавшею в Студенец. Директором заведения был Юлий Петрович Ульрихс{95}, бывший тогда инспектором классов в Московском воспитательном доме и лектором немецкого языка в Московском университете, а впоследствии профессором всеобщей истории. Он был человек очень добрый, сколько я могу помнить, не дальний, но занимавшийся ревностно принятою на себя обязанностью. Он очень любил меня.
Для преподавания наук и языков были приглашены лучшие учителя гимназии, лекторы и даже адъюнкт-профессоры Московского университета. Учителем Закона Божия был законоучитель Екатерининского института протоиерей Василий Иванович Богданов{96}, бывший впоследствии долго протоиереем церкви Св. Никиты на Старой Басманной. Он был человек ученый, любил наряжаться и постоянно носил пояс и нарукавники, вышитые его многочисленными воспитанницами.
Впоследствии место законоучителя в нашем заведении занял священник нашей приходской церкви во имя Св. Владимира{97}, далеко не ученый. Церковь эта стоит на пригорке против Ивановского монастыря. Разграбленная в 1812 г., она вновь устроена Д. Н. Лопухиной, которая положила и особое содержание причту. Приход церкви состоял всего из трех домов: Лопухиной, доктора Шнейдера лютеранина и какого-то армянина, так что церковь эту она считала как бы своею домашней, хотя церковь была довольно отдалена от ее дома. Взяли к нам приходского священника в законоучители, вероятно, для улучшения его содержания, так как, по отъезде Лопухиной в киевскую деревню, церковь оставалась[8]почти без прихода.
Нас водили в эту церковь и в лютеранскую церковь Св. Павла{98} через воскресенье, так как между нами были лютеране, а дежурный надзиратель был один. Пастор последней церкви Геринг{99} учил в нашем заведении Закону Божию, меня всегда поражали в его проповедях разные выражения и жесты, которые мне казались вовсе неуместными в церкви.
Классы наши ежедневно начинались чтением Евангелия на славянском языке. Воспитанники, как православные, так и лютеране, читали его по очереди.
Танцевать учил Иогель{100}, впоследствии замененный очень искусным и красивым французом Флаген.
При вступлении моем в заведение мне было почти 8 лет, я оказался всех моложе и посажен в низший класс. Я так хорошо приготовлен был дома, что учение в этом классе было для меня весьма легко, так что я, даже ленясь, был первым учеником и любим всеми учителями. Легкость, с которою я мог быть первым в этом заведении, еще более развила во мне природную всем Дельвигам лень. Мужское заведение помещалось в половине нижнего этажа большого дома, ближайшего к воротам в Лопухинский переулок, а женское в особом флигеле, также ближайшем к означенным воротам. Для непосредственного надсмотра за воспитанниками были приставлены два надзирателя: француз и немец, дежурившие через день. Старшие воспитанники были поручены первому, младшие второму. Я был в числе последних. Добрый немец Арнольдн, очень недальний, полюбил меня. Воспитанникам позволялось говорить по-русски только по воскресеньям, в остальные дни говорили один день по-французски, а другой по-немецки. За нарушение этого правила вручали билет, и тот, кто его имел к обеду или к ужину, ел только одно блюдо. Кормили хорошо. Конечно, воспитанник, имевший означенный билет, всеми силами старался передать его другому, в особенности перед наступлением обеда и ужина, что было часто причиной ссор. Я не учился дома языкам, но выучился им вскоре по поступлении в заведение. Учителя постоянно удостоверялись в знании воспитанниками уроков и делали отметку: ‘превосходно, отлично хорошо, весьма хорошо, очень хорошо, хорошо, изрядно, посредственно, дурно, очень дурно’. Такие же отметки делали ежедневно надзиратели о нашем поведении. По субботам Ю. П. Ульрихс внимательно, в нашем присутствии, рассматривал эти отметки, хвалил получивших хорошие, внушал лучше учиться получившим посредственные, а получивших дурные бранил и подвергал разным взысканиям, даже иногда сек розгами. Но и в этом заведении, в котором я пробыл пять лет, я избегнул телесного наказания.
Товарищи мои были действительно дети весьма бедных родителей. Никто из них впоследствии не занимал на государственной службе, на которой они все состояли по выпуске из университета, даже сколько-нибудь видного места. Я укажу только на четырех из них: двух сыновей директора Ульрихса, Федора{101} и Карлан, Андрея Щепинан и сына умершего генерал-лейтенанта Аполлона Бостремн. Первые двое не жили в заведении, а ходили только в него учиться. Старший брат [Федор] по выходе из Московского университета долго служил в почтовом департаменте, был в оном по 1863 г. председателем комитета, цензуровавшего иностранные периодические издания, а теперь состоит в чине тайного советника председателем С.-Петербургской Евангелической лютеранской консистории и членом от правительства в Управлении училищ Евангелической лютеранской церкви Св. Павла.
Щепин был экспедитором в канцелярии Государственного Совета и вышел в отставку действительным статским советником, он также был старше меня.
Карл Ульрихс и Бострем, почти одних лет со мной, были моими товарищами во все время, проведенное в означенном заведении.
В женском заведении воспитывались также дочери бедных родителей и, несмотря на хорошее образование, ни одна из них впоследствии ничем не была замечательна. Помню из них Волковун, очень хорошенькую собой, Решетинскуюн и Жилинскуюн. В то время жила еще в женском заведении уже кончившая в нем курс, но не знавшая ни своих родителей и никого из родственников баронесса Надежда Иустиновна Дельвигн. Мать моя очень старалась разузнать, к какой отрасли нашей фамилии она принадлежала, но разыскания ее были тщетны. Впоследствии она жила в доме сенатора Малиновского{102} и вышла замуж за дальнего его родственника и однофамильца, весьма бедного чиновника, ныне уже умершего. Она жива еще и теперь, имела несколько детей, всегда жила и теперь живет очень бедно.
В первые месяцы моего пребывания в заведении до отъезда Д. Н. Лопухиной с семейством в ее киевское имение я был под особым покровительством ее старшей дочери [Екатерины], которую она, впрочем, не любила, это была одна из многих странностей этой женщины, делавшей много благодеяний и воспитанием бедных детей, и ежемесячной раздачею значительных сумм бедным семействам. Д. Н. Лопухина меня одного из всего заведения иногда призывала к своему столу. Помню, что в июле 1821 г. я был призван к обеденному столу, к которому приглашены были митрополит Серафим{103}, переведенный в это время в С.-Петербург, и назначенный на его место Московский архиепископ Филарет{104}. В другой раз к обеду был приглашен Авраамий Сергеевич Норов{105}, бывший впоследствии министром народного просвещения. Его благородная наружность и деревянная нога (потерял ногу при Бородине) очень меня поразили. После обеда были призваны и другие воспитанники, Норов сделал нам беглый экзамен и очень был доволен вообще и в особенности моими ответами.
В начале августа, после молебна о благополучном путешествии в присутствии Д. Н. Лопухиной, ее семейства, всех воспитанников и воспитанниц ее заведений, ее управляющих, многочисленной прислуги, которой вообще при доме было, сколько помнится, до 200 человек, и многих знакомых, она с семейством уехала в имение свое Шполу, Киевской губернии. Отъезд ее мотивировали желанием сократить расходы, ближе наблюдать за этим значительным имением, а главное быть ближе к богатому своему дяде Высоцкому{106} в надежде получить от него наследство.
Я очень мало знаю об ее пребывании в Шполе, знаю только, что младшая ее дочь Прасковья вскоре по приезде в Шполу умерла, что оба сына ее с нею вскоре поссорились, дядя ее Высоцкий принял их сторону и после смерти предоставил свое имение не ей, а ее сыновьям, которых она хотела лишить наследства, и предоставив большую часть своего имения дочери Екатерине, вышедшей после ее смерти замуж за генерал-майора Скордули.
Братья последней завели с нею процесс, она с своей стороны заявила о незаконном их браке на двух родных сестрах-баронессах Удом, несмотря на то что известный Киевский митрополит Евгений{107} не только не преследовал Лопухиных за эти браки, но и ее уговаривал не начинать дела, которое очень долго длилось, стоило Лопухиным много денег и принесло им много нравственных потрясений. Кончилось тем, что генерал Удом отказался от той из дочерей, которая вышла позже замуж, утверждая, что его настоящая дочь вскоре по рождении умерла, но, чтобы не огорчить его жены, бывшей очень слабою после родов, она была подменена другой девочкою, в чем и представил свидетелей. В числе последних был благороднейший и честнейший Сталь{108}, бывший в то время московским комендантом, который подтвердил показание Удома, сколько помнится, под присягой. В бытность мою на службе в Москве молодым офицером П. Ф. Лопухин{109} приезжал в Москву с женой. Я бывал у них, и нельзя было насмотреться на жену его, истинную красавицу. Она вскоре умерла, а потом умер и муж ее. Их дочь впоследствии вышла замуж за Николая Васильевича Исакова{110}, в настоящее время генерал-адъютанта и начальника Главного управления военно-учебных заведений.
В 50-х годах, когда я жил в Москве, А. Ф. Лопухин{111} с женой и детьми и Е. Ф. Скордули с мужем жили также в Москве и уже помирились.
В Москве Скордули умер, а А. Ф. Лопухин и его жена, имея несколько детей, из которых старшие сыновья были на службе, а старшая дочь взрослая девица, разошлись и говорили друг про друга такие вещи, что я не хочу и передавать их, не зная, насколько было в них правды, и тем более, что я пишу не их, а свою биографию. Общественное мнение, впрочем, обвиняло А. Ф. Лопухина в страшном преступлении. Всего страннее то, что после многих лет разлуки и постоянных скверных рассказов мужа о жене, а жены о муже они сошлись.
Перехожу к описанию моего пребывания в заведении Д. Н. Лопухиной. По отъезде ее мужское заведение было переведено в бельэтаж, в половину, выходящую во двор, и большая зала сделалась нашею рекреационной залою. Вообще помещение наше значительно улучшилось. Мы играли ежедневно в большом саду, который расположен на крутом уклоне горы, так что зимою мы устраивали в нем от террасы дома до забора ледяную гору, по которой катались на салазках. В этом заборе были большие полукруглые отверстия с железными решетками, обтянутыми проволокой. В этих отверстиях мы покупали у разносчиков разные сладости, мороженое, сбитень и т. п. и часто в долг. Из этих же отверстий мы смотрели на проезжающих. Бывший обер-полициймейстер генерал-майор Александр Сергеевич Шульгин{112}, очень тогда известный по переустройству московской полиции и в особенности по устроению пожарной команды, жил в Мясницком частном доме{113}, вблизи дома Лопухиной. Он по нескольку раз проезжал мимо нас с двумя и даже тремя скакавшими за ним казаками. Это всегда нас очень занимало. Из этих же отверстий мы видели, как большою процессиею провезли из деревни известного графа Дмитриева-Мамонова{114} в Москву, где его лечили как сумасшедшего, капая на бритую голову холодной водою. Причина ареста Дмитриева-Мамонова осталась до сего времени для меня неразгаданной.
Фруктовый сад меньшего размера, находившийся близ женского заведения, был предоставлен для прогулки воспитанниц.
Оба заведения, мужское и женское, были поручены непосредственному надзору Ю. П. Ульрихса, который исполнял свою обязанность с постоянной ревностью. Хозяйственная часть по всему дому была поручена Кеникен, главному надзирателю Московского воспитательного дома, бывшему, кажется, впоследствии почетным опекуном. Мы его видали очень редко.
Наш надзиратель или гувернер Арнольд оставался в заведении очень долго, надзиратели же из французов менялись, из последних был замечателен Перонн по влиянию своему на Ю. П. Ульрихса, по строгости к воспитанникам и по разным проделкам, из которых приведу следующие.
Между воспитанниками многие хорошо рисовали, в этом искусстве я был, кажется, ниже всех. Хорошие рисунки воспитанников обделывались в рамки и висели на стенках классных комнат. Один из таких рисунков, поясной портрет французского короля Людовика XVIII, висел на видном месте в зале высшего класса. Перон, проходя мимо этого порт рета, всегда в присутствии воспитанников бранил короля выражениями неудобными для повторения на письме и многим из нас тогда непонятными. Раз по прочтении поутру {по заведенному порядку} главы из Евангелия он начал ругать короля и пустил чем-то в висевший портрет, так что разбил стекло в его рамке.
По влиянию Перона на Ю. П. Ульрихса, немец гувернер Арнольд так его боялся, что не смел отвечать на постоянную брань Перона (опасаясь, конечно, потерять место), хотя Арнольд был сам очень вспыльчив и имел своего рода благородство. Перон разными средствами застращал всех воспитанников, приведу в пример одно из этих средств. Он всех воспитанников поодиночке спрашивал, не преданы ли они известному пороку, {столь сильно, к сожалению, распространенному между детьми}. Некоторые из воспитанников, и в том числе я, даже не понимали, о чем он спрашивал. Сознавшимся он, конечно, пригрозил сильным наказанием и даже исключением из заведения. Не понимавшим же его вопросов он объявлял, что видит по глазам, что они преступники, и грозил тем же. Зная его влияние на Ю. П. Ульрихса, и те и другие ему покорялись, исполняя все его требования и вынося всякую брань и несправедливые взыскания, между прочим битье линейкою по телу, часто по руке и кончикам пальцев и долгое стоянье на коленях, иногда на сухом горохе. Он имел постоянные ссоры вне заведения и иногда вызывал некоторых своих знакомых в заведение и тут же, при воспитанниках, ругал их и даже бил, а потом выгонял. Однажды позвал он какого-то француза, своего знакомого, в нашу рекреационную залу, после нескольких слов он накормил этого француза оплеухами, повалил его на землю, топтал ногами, таскал за волосы по всей зале. Мы все стояли как ошеломленные.
Француз жаловался полиции, и вечером к нам пришел пристав Мясницкой части. К этому времени прибыл Ю. П. Ульрихс, вероятно вызванный Пероном, так как Ульрихс по вечерам бывал у нас очень редко, с ним приехал и Кенике. Частный пристав рассыпался в вежливостях перед Кенике и Ульрихсом, они вчетвером пошли в особую комнату, и я не знаю, что там происходило и чем кончилось это дело, воспитанников ни о чем не спрашивали, и Перон оставался у нас надзирателем еще долгое время после этого побоища. Снисхождение Ю. П. Ульрихса к Перону тем более необъяснимо, что это происходило после того, как Перон, ходивший часто к одной из гувернанток женского заведения, {пользуясь этими посещениями}, соблазнил одну из старших воспитанниц, очень красивую и лучше других учившуюся. По открытии ее беременности ее отвезли в Шполу к Д. Н. Лопухиной, а Перон отделался тем, что дал Ульрихсу обещание на ней жениться, которое исполнил, но спустя лишь несколько лет, когда, потеряв место, он поехал в Шполу, потому что рад был как-нибудь себя устроить. Оставаясь все еще нашим надзирателем, он успел соблазнить еще одну из воспитанниц, заставляя другую воспитанницу сторожить во время его любовных свиданий.
Только после этого Перон был прогнан и заменен другим надзирателем французом, а женское заведение переведено в Шполу, где число воспитанниц было еще увеличено.
По отъезде женского заведения нас перевели во флигель, который прежде был занят этим заведением, но для нашего гулянья по-прежнему был предоставлен большой сад.
Отпуск из заведения воспитанниц по воскресеньям и праздничным дням вовсе не допускался, а воспитанников был допускаем только к родителям и в исключительных случаях к другим лицам, вполне известным Ю. П. Ульрихсу. Ночевать вне заведения не дозволялось. Мать моя уехала вскоре по вступлении моем в заведение, близких родных в Москве не было, и потому я находился безотлучно в заведении. По воскресным и праздничным дням нас водили гулять в городе на берег р. Яузы или в ближайшие окрестности: в Сокольники, на Воробьевы горы, в Петровское, в Бутырки, Останкино, Кунцево и т. д.
В 1823 году узнал я о переводе из Костромы в Москву кадетского корпуса, в котором был старший брат мой [Александр]. Я узнал, что кадет водят гулять в Анненскую рощу, находящуюся перед зданием корпуса, и уговорил моих товарищей упросить дежурного надзирателя вести нас также в эту рощу в надежде увидеть брата, которого не видал более трех лет.
Увидев {брата}, мы бросились обниматься, но вскоре раздался грубый голос дежурного офицера, который приказал брату вернуться к своим товарищам и не хотел слушать никаких объяснений и просьб {брата}. Это грубое обращение офицера с кадетом произвело на меня, привыкшего к лучшему обращению, так как Перон был не всегда дерзок, самое грустное впечатление, тем более что брат мой, тогда только 13-летний мальчик, {но по хорошему и раннему его обучению дома и по необыкновенно хорошим способностям} был уже первым учеником. Тогда же я невзлюбил военных заведений и не желал поступить в них. Впрочем, впоследствии брат, оставаясь за малолетством и малым ростом в корпусе еще несколько лет и все первым учеником, поставил себя в другое положение. Ближайшие начальники, а за ними и ротные офицеры, говорили ему ‘вы’ вместо вообще употребительного ‘ты’. Брат позволял себе разные вольности, одевался в корпусе не по общей форме, читал книги, что вообще запрещалось, был с младшими офицерами запанибрата, вставал позже других кадет и не ходил с ними во фронте.
Когда один из ротных офицеров вздумал ему сделать замечание за позднее вставание и хотел поставить его во фронт, брат оттолкнул его от себя и был немедленно окружен кадетами, которые не допустили офицера до брата. Офицер жаловался начальству, но поступок брата не имел для него никаких дурных последствий.
В 1823 году дядя мой князь Дмитрий [князь Дмитрий Андреевич Волконский] продал свое Пензенское имение и, желая жить в Москве, купил в ней дом на Остоженке в Штатном переулке. Сверх большого дома, были два флигеля, людская изба и довольно большое пустое место. Дядя поселился в одном из флигелей, а дом и другой флигель отдавал в наймы. Строение он переделал по своему вкусу, издержал на это много денег без всякого толка, к флигелю, в котором жил сам, пристроил стеклянную галерею, в которой зимою было так холодно, что она на зиму запиралась и холодила весь дом. Пустое место он засадил фруктовыми деревьями, которые при возведении провиантских магазинов, построенных рядом с садом, совершенно пропали.
С переездом дяди в Москву он в некоторые воскресенья брал меня к себе, а так как он часто отлучался из дома, ведя постоянную карточную игру, то посылал меня к другим родственникам и близким знакомым. Всего чаще бывал я у приятельницы моей матери, графини Елизаветы Васильевны Санти{115}, которой дом был в Кривом переулке на Мясницкой, принадлежавший впоследствии г-же Корассн и Дикенлейну{116}. Она меня иногда посылала к другу моей матери княгине Кольцовой-Масальской{117}, которой дом был напротив дома графини Санти, а передним фасадом выходил на Мясницкую.
Отпущенные из заведения Д. Н. Лопухиной воспитанники должны были возвращаться в заведение не позже 9-ти часов вечера, и за исполнением этого строго наблюдалось. Родственники, у которых я бывал по праздникам, конечно, покорялись этому постановлению. Дом графини Санти был недалеко от заведения, и она всегда давала свою карету, но так как требовалось, чтобы воспитанники приезжали с проводником, то в проводники ко мне всегда навязывалась Наталья Семеновна Паладьеван, старая и весьма бедная женщина, давнишняя знакомая моей матери. Она, вместо того чтобы отвозить меня в заведение, пользовалась каретой, чтобы объездить нескольких своих знакомых, оставляя меня при этих посещениях скучать, а иногда и мерзнуть в карете. Эти разъезды были причиной моего опаздывания в заведение и влекли за собою взыскания, а потому я, во избежание их, не раз просил г-жу Паладьеву доставлять меня в заведение прямо от графини Санти. Но она меня не слушалась, а бранила мальчишкою, который осмеливался ее учить, тогда как она повелевала и большими людьми и, между прочими, моим дядей бароном А. А. Дельвигом. Я упоминаю об этом, так как означенные опаздывания были единственными моими проступками, за которые я подвергался взысканию, а также для того, чтобы выказать необыкновенно задорный характер этой женщины. Обыкновенно подобные бедные старушки ниже воды тише травы перед знатными дамами, она же никогда никому не спускала, а потому жаловаться на нее графине Санти, женщине характера кроткого, было бы не только бесполезно, но даже вредно для меня. Паладьеву я видал у матери моей и в других домах, и везде она была одинакова. Между прочим, я видал ее у родной сестры графини Санти, вдовы Настасьи Васильевны Мерлиной{118}, тещи недавно умершего, почти ста лет от роду, сенатора Федора Петровича Лубяновского{119}, женщины твердого характера, строптивой и резкой в обращении, известной тем, что, в бытность ее мужа полковым командиром, полком действительно заправлял не муж ее, а она, {о чем упомянуто в печатных записках какого-то француза, путешествовавшего в то время по России}. Перед нею преклонялись все приезжавшие навестить ее, кроме Паладьевой, которая, когда нечего было есть, проводила у нее целые дни, а когда не на что было нанять комнаты для жилья, проводила у нее и ночи. Помню, что в начале 30-х годов, <когда я служил офицером в Москве>[9], заходя к Н. В. Мерлиной, которую заставал за раскладыванием гранпасьянса, а напротив ее сидевшую Паладьеву {их разделяла лампа}, я садился так, что с одной стороны была Мерлина, а с другой Паладьева, и они по очереди обращались ко мне, чтобы потихоньку бранить друг друга, точно как parte[10] в театре, а чтобы обратить мое внимание на то, что они намерены говорить со мной, толкали меня ногой под столом, а Паладьева даже тихонько щипала.
После покупки дядей моим Дмитрием Волконским дома в Москве мать моя приезжала каждую зиму в Москву, и я по зимам праздничные дни проводил вместе с нею и обоими братьями.
Деревянный флигель, в котором жил мой дядя, имел антресоли. <В нижнем этаже следующее помещение: наружная дверь отворялась в сени, из которых были две двери, одна направо, а другая налево. Сейчас за дверью направо была маленькая передняя, в которой была лестница в антресоль и отделен небольшой буфет, из передней направо довольно большая комната, которой окна выходили на улицу и которая служила дяде приемною и кабинетом. Дверь налево из сеней вела в маленькую переднюю, за которой была комната с окнами на двор, служившая спальней дяди. К этой комнате и передней, у которых была уничтожена наружная стена, выходившая во двор, замененная стеклянными дверьми, была пристроена довольно большая галерея, наружная стена ее состояла из стеклянных дверей, из которых ничего не было видно, кроме старой грязной избы для помещения прислуги и грязного небольшого двора между флигелем и избою.> При входе с лестницы в антресоль направо был коридор и<з которого направо было> две комнаты, одна о двух окнах <над кабинетом дяди>, а другая об одном окне <над переднею>, а налево с лестницы в антресоли была комната о двух окнах с передней. <Над стеклянной галереей не было антресоля.> В той половине антресолей, которая была вправо от лестницы, помещалась моя мать с младшим братом до поступления его в Московский кадетский корпус. В коридоре жила ее служанка, первая комната о двух окнах служила гостиной, а вторая — спальней. Человек, служивший матери, жил в общей избе. Комнату с передней в другой половине антресолей занимал старший мой брат, когда был отпускаем из корпуса и когда эта комната не была занята кем-нибудь из родственников, тетки мои часто в ней останавливались. Все эти комнаты были малы, стены в них обелены по штукатурке, а мебель в них самая простая. Бедно жила мать моя, потому что процентов с ее весьма ничтожного капитала было мало для сколько-нибудь лучшей жизни, несмотря на то что она жила в доме своих братьев и летом, и зимою. Она берегла каждую копейку, чтобы иметь возможность поддержать сыновей хотя в первое время их службы, а дочери дать что-нибудь в приданое.
Мать моя была женщина религиозная, сострадательная к несчастным, щедрая по силе своих средств к бедным, она соблюдала все посты во всей строгости, указанной православной церковью, были дни, в которые она даже ничего не ела, церковные службы посещала она весьма часто, — в праздники явлений Божьей Матери и памяти святых любила бывать на службе в тех церквах, которые посвящены тем явлениям и тем святым. Она часто служила молебны и постоянно раздавала нищим милостыню, при всех службах ставила свечи к иконам, а в обедни вынимала части из просвир.
Когда мы были отпускаемы из заведений, она всегда брала нас с собою. По бедности матери, конечно, большая часть этих богомолий совершалась пешком.
По отдаленности Московского кадетского корпуса и заведения Лопухиной от Остоженки посылка за братом и мной по праздникам и наше обратное доставление ей были очень накладны. Обыкновенно посылала она пешком за нами единственного ее слугу Дорофея, который, смотря по состоянию погоды, приводил нас пешком или привозил на извозчике. Экипажи состояли из дрог без рессор, на которые садились боком к кучеру, и, чтобы ноги не обрызгивались грязью, на них накладывались кожаные фартуки. Только в 1825 г. к приезду принца Оранского{120}, мужа Великой Княгини Анны Павловны, бывшего впоследствии королем Нидерландским, было приказано приделать к дрогам спинки и с обеих сторон крылья, что и образовало так называемые дрожки колибер.
При необыкновенно добрых качествах моей матери среда, в которой она была воспитана и жила, не могла не иметь на нее влияния. Это выказывалось излишними требованиями от крепостной прислуги и взысканиями с нее. Но и в этом отношении видно было ее доброе сердце в том, что она по возможности ценила услуги, оказанные крепостными ее людьми. Так, в ее услужении была девушка Авдотья Никитина, которая в то же время была нянькой всех четырех ее детей. Нельзя понять теперь, как она могла успевать делать все, что лежало в ее обязанности, и я помню, что к ней мать моя всегда относилась хорошо. Она вышла замуж за единственного слугу матери моей Дорофея Сергеева. У них рожались дети каждый год, и потому в зимние поездки матери моей в Москву Авдотья оставалась в Студенце, и для прислуги мать моя брала с собою одну из крепостных ее девушек. Дорофея Сергеева мать моя также баловала и даже прощала такие его проступки, которые при ее религиозности и высокой нравственности она должна была считать весьма важными. Дорофей был очень силен, и я помню, как бывало при частых наших переездах он с явной опасностью жизни удерживал, при спуске по крутым горам, лошадей нашего экипажа, а на необыкновенно дурных дорогах поддерживал наш экипаж, весьма грузный, так как в нем сидели мать со всеми детьми и служанкою. В Москве Дорофей был рассылаем пешком с записками к родным и знакомым и для мелких покупок. Теперь непонятно, как много мог он ходить. Получал же он всего жалованья в год 20 руб. асс., и на это он должен был сшить себе сапоги. Когда по просьбе моего старшего брата ему прибавили 5 руб. к годовому жалованью, он был вполне доволен. Повторяю, что среда, в которой жила мать моя, не могла не иметь на нее влияния, а теперь страшно вспомнить, как мой дядя, князь Дмитрий, весьма вспыльчивого характера, колотил своих людей, в особенности камердинера своего Спиридона. От золотухи еще в ребяческие его годы у дяди согнулась левая нога, и он всегда ходил на костыле, большей частью из черного дерева. Этим костылем часто бивал он своих людей. Это не мешало ему быть религиозным и набожным. Дядя кончил курс в Харьковском университете, но его образование было весьма незавидное, иностранных языков он не знал.
Другой дядя князь Александр, хотя не кончивший курса в Московском университетском пансионе, был гораздо умнее и образованнее, легко читал французские книги. Он также был вспыльчив до невероятности и больно колотил своих людей. Вообще он был добрее младшего брата. Оба пользовались в отношении крепостных девок тогдашними слишком мало ограниченными правами владельцев людей.
Дядя князь Николай, говорят, был гораздо лучших свойств во всех отношениях, но я его мало знал.
Дядя князь Александр в описываемое мной время жил более в подмосковной деревне, oн {в это время} продал наследственное свое подмосковное имение с. Якшино, Подольского уезда, Дмитрию Никитичу Бегичеву{121}, умершему впоследствии сенатором в Москве, и жил в Серпуховском уезде в с. Ишенки и с. Гришенки. Он редко приезжал в Москву, останавливался у брата своего Дмитрия, они оба были членами Английского клуба{122}, где играли в карты, играли и дома, и у знакомых. В этом проходила наибольшая часть времени, из игравших с ними помню знаменитого тогда доктора профессора Мудрова{123}, который их лечил. Он писал рецепты на полулисте бумаги, которые часто были так сложны, что для написания {предметов, составлявших лекарство}, недостаточно было одной страницы, и рецепт продолжался на ее обороте.
Говорили тогда, сколько могу припомнить, что старший дядя играл довольно счастливо, а младший напротив, так что он вскоре проиграл деньги, вырученные продажею пензенского имения.
В нашей семье уважение к старшим было сильно развито, <так>, младшие братья и сестры обращались с чрезвычайным уважением с дядею Александром и с моей матерью, которая, по смерти своей матери, воспитывала теток Надежду, Прасковью и Настасью. Они говорили старшему брату и сестре ‘вы’, мать моя, которая была очень дружна с старшим братом, говорила ему также ‘вы’. Уважение к моей матери увеличивалось еще чувством удивления к ее превосходным качествам.
Нас воспитывали в том же духе, от нас требовали полного уважения к родным и вообще к старшим, Царь был для нас вполне священным лицом, малейшего суждения о религиозных предметах, о Царской Фамилии, о старших отнюдь не допускалось. Россию представляли нам первой державой, веру нашу религией высшей всех прочих, русский народ наш наилучшим народом, в нашей истории все прошедшее было торжественно, одна наша земля производила святых, у нас героев всякого рода было множество, цари были благодетели, Петр Великий герой преобразователь, Ломоносов герой ученый, Суворов герой полководец. Эти идеи были присущи и при воспитании предшествовавшего нам поколения, но после наших политических и военных подвигов 1812—[18]13—[18]14 годов, конечно, они приняли еще большее развитие, чему много способствовала и издаваемая в то время ‘История Российского государства’ Карамзина{124}, которую мы прилежно читали, зная в то же время наизусть многое из Державина{125}, Петрова{126}, Дмитриева{127}, Капниста{128} и других и повторяя с первым ‘Россия, бранная царица{129}, каких в тебе героев нет’ и проч. тому подобное.
Когда мы проводили праздники дома, мать наша за нами следила строго и не только не упускала взыскать за каждый проступок, но и за каждое слово, неуместно, по ее мнению, сказанное нами, а неуместным считалось всякое суждение о начальстве, о старших или о факте из русской истории, когда оно было несогласно с мнением, принятым тогда большей частью общества. Несмотря на такую строгость, мы ее очень любили, охотно проводили у нее праздники и с горестью ожидали приближения времени, когда надо было возвращаться в заведение, в особенности горевали братья Александр и Николай, поступивший в Московский кадетский корпус в 1824 или 1825 году, так как в корпусе с кадетами обращались тогда очень дурно. Пред уходом братьев они должны были надевать весьма толстые кожаные краги, которые застегивались сбоку ног на медных пуговицах. Это одеяние требовало много времени и было очень затруднительно. Вообще солдатская форма, которую носили и кадеты, была очень неудобна и служила только к затруднению при движении.
В случае дурной погоды, а также по безденежью мать иногда просила дядю Дмитрия дать свой экипаж, чтобы нас отвезти. Случалось, что он отказывал, и когда бывали в Москве другие ее братья, то они предлагали свои экипажи. Отказы дяди Дмитрия возбуждали неудовольствие матери и нас смущали, так как мы видели в этом его неуважение и нелюбовь к матери, которая только и проявлялась в этих случаях, так как я уже упоминал об его постоянной почтительности к своей старшей сестре.
В то время братья мои и я осуждали за это дядю Дмитрия и хвалили других дядей, но мы при этом не принимали в соображение, что при большом расстоянии от Остоженки до кадетского корпуса иногда и невозможно было давать лошадей после утренних больших разъездов дяди, который мало сидел дома, между тем как другие дяди большей частью имели наемных лошадей и, конечно, не берегли их. У матери моей в Москве было много родственников и знакомых. Близких не было, но тогда и к дальним родственникам, в особенности в нашем семействе, были ближе, чем теперь к близким.
Из родственников князей Волконских, к которым возили нас по праздникам на поклон, помню только старых князей: Николая Алексеевича{130}, очень доброго, которого дом был в Садовой, и Дмитрия Михайловича{131}, сурового старика, которого дом был на Самотеке. Ближайший наш родной из Волконских заведовал в то время дворцовыми садами{132}, но его мы видали редко.
{Множества знакомых моей матери я не буду переименовывать, не имея ничего занимательного рассказать о них. Вообще нас возили к родным и знакомым редко, в особенности по причине неимения своего экипажа. В редких случаях мы пользовались экипажем дяди, наем же экипажа был слишком тягостен для бедного кошелька моей матери. Но когда мы имели экипаж, то им пользовались вполне, перебываем в нескольких домах и для этого столько проездим, что лошади совершенно утомятся. На это мать моя не обращала внимания.}
Из всех наших знакомых наиболее посещали мы Зуевых, дальних наших родственников. Авдотья Осиповна Зуева, вдова бывшего псковского губернатора{133}, очень старая женщина, нанимала на Остоженке в переулке, смежном с Заштатным, {в котором жили мы}. При ней находились старые две дочери, Катерина, вдова Белухо-Кохановская, и Марья девица и сын старый холостяк [Павел], отставной моряк, они жили довольно бедно. Другой сын, также очень старый, отставной полковник Сергей{134} с женой Варварой Ивановной и двумя малолетними детьми Леонидом и Мариею жили в одном с нами переулке в собственном доме.
Семейство Зуевых могло бы служить хорошим типом для романиста. {Я, не имея ни искусства, ни терпения его описывать, но для связи скажу о нем несколько слов.}
А. О. Зуева, о молодости которой, как я узнал впоследствии, имелись не очень благоприятные предания, была чрезвычайно строга к обеим своим уже старым дочерям и к сыновьям. Все перед ней ходили по струнке и с чрезвычайным к ней уважением, в старости она пользовалась им и от посторонних, в том числе от моей матери, которая называла ее тетушкой. Пятидесятилетние ее дочери не имели права никуда отлучаться без ее позволения, она неохотно их отпускала из дома и не иначе, как с дамами ей хорошо известными, например, с моей матерью, которую она очень любила и уважала. Во время праздников коронации Императора Николая{135} мать моя старалась доставить им некоторое развлечение и каждый раз с трудом выпрашивала у А. О. Зуевой отпустить ее дочерей на бывшие народные праздники. Когда мать моя просила отпустить их на какой-то большой парад или ученье, бывшее в Хамовниках, то А. О. Зуева нашла не только то, что они слишком часто пользуются развлечениями по милости моей матери, но что и не совсем прилично ехать смотреть на маршировку множества мужчин, а младшей ее дочери девице было тогда за 50 лет.
Аккуратность и точность во всех действиях, даже самых ничтожных, в семействе Зуевых были необыкновенные. Но более, чем во всех других, они были развиты в С. X. Зуеве.
В доме его было все чисто и прибрано к месту, ничто не менялось, выходил он из своего кабинета и в него возвращался в определенные часы, одет был постоянно в военном сюртуке с Владимирским крестом и Анненским с алмазами на шее. Платье это, — сюртук и брюки, — он сшил в 1814 г. в Париже и сохранил его до своей смерти без пятен, хотя он прожил после того около четверти века. Для сохранения своего платья он, садясь в кресла, стряхивал с него пыль платком и обдувал его со всех сторон, фалды сюртука подбирал на колена, никогда не прикасался спиной к спинке мебели и рукавами к ручкам мебели или к столу. Все это было в нем так натурально, что не обращало ничьего особенного внимания и поражало только меня, резвого, неаккуратного мальчика, отличавшегося всегда скорым истиранием и пачканием моего платья. С. X. Зуев не выдержал, однако, своего характера при воспитании детей, которых он и жена его Варвара Ивановна баловали без толку, и из них ничего путного не вышло. Сын Леонид пьянствовал, оставил рано службу и женился на дворовой девушке, он уже умер. Дочь Марья была недурна собою, вышла за своего родственника Веселицкого{136}, бывшего впоследствии начальником военной дивизии, имела сына[11] и вскоре разошлась с мужем.
В. И. Зуева имела некоторое состояние, но оно весьма уменьшилось, несмотря на скупость ее мужа. Имение это они расстроили следующим образом: Император Павел пожаловал отцу С. X. Зуева землю на одном из островов Чудского озера, с населенными на ней крестьянами. Крестьяне платили самый незначительный оброк, которым довольствовались его сыновья и вдова с дочерьми. Между тем на означенной земле поселились вольные люди в виду выгод, которые можно было получить от обильной рыбной ловли. Сыновья Зуева, состоя на службе, были рассеяны по всей России, а вдова и дочери не понимали значения этой ловли и невыгод от новых поселенцев. Последние же подали в 1817 г. просьбу Императору Александру об образовании из их поселения посада, что и было утверждено без справок о том, что они поселились на чужой земле. По утверждении же посада новые поселенцы, считая себя хозяевами, начали стеснять крестьян, принадлежащих Зуевым, так что последние не могли платить незначительного на них наложенного оброка. Тогда только Зуевы начали доказывать свои права и требовать от казны вознаграждения за убытки. С. X. Зуев, один из всех братьев, имел состояние и потому принял на себя хлопоты, послужившие к его разорению и не приведшие ни к какому результату.
В 1830 г., когда я прапорщиком слушал курс в Институте инженеров путей сообщения, он приезжал для упомянутого дела со своей женой в Петербург, где остановился в небольшой комнате и за обед для себя и жены платил в месяц 25 руб. асс., тем не менее ведение этого дела послужило к разорению С. X. Зуева. После смерти его ведение дела принял на себя его родной племянник Петр Павлович Зуев{137}, генерал-майор инженеров путей сообщения и бывший долго начальником Николаевской железной дороги, но дело до сего времени не окончено. Оно доходило до Сената и до Государственного Совета, говорят, что будто бы непомерные требования П. П. Зуева, при исчислении вознаграждения за убытки, причиной тому, что дело перешло снова на обсуждение низших инстанций {и до сего времени не кончено}.
В одно из наших посещений А. О. Зуевой, осенью 1825 г., дочери ее писали письма в Петербург к своему родному племяннику Александру Павловичу Зуеву, бывшему тогда капитаном корпуса инженеров путей сообщения. В то время почта ходила из Москвы в Петербург только три раза в неделю, и так как следующий день был не почтовый, то мать моя спросила писавших письма, зачем они торопятся. Они объяснили, что письма посылаются не по почте, а через полковника Варенцова{138}, приехавшего в Москву с главноуправляющим путями сообщения, герцогом Александром Виртембергским{139}, который выезжал в Петербург на другой день. Мать моя упрекала их, что они ей прежде не сказали о приезде герцога в Москву, так как она располагала меня отдать в инженеры путей сообщения, но они ей объяснили, что ничего от нее об этом не слыхали. Мать немедля решилась лично подать герцогу прошение об определении меня в Институт корпуса инженеров путей сообщения и, узнав, что он остановился в доме Дмитрия Дмитриевича Шепелева{140}, на Вшивой горке[12] {141}, сейчас поехала к своей приятельнице Анне Ивановне Шепелевойн, племяннице владельца дома, {в котором стоял герцог}. А. И. Шепелева жила в доме сестры своей Марьи Ивановны Сухово-Кобылиной{142}, в приходе Харитония в Огородниках{143}, третья их сестра Софья Ивановна была за дальним родственником моей матери, бывшим тогда в отставке генерал-майором Николаем Ивановичем Жуковым{144}. Мать моя с А. И. Шепелевой условились, что последняя пришлет свою карету за моей матерью, которая, взяв меня из заведения, поедет к ней, а потом с нею вместе к герцогу, где и постараются представиться через Варенцова, к которому было письмо от Зуевых. Крайне дальние расстояния от Харитония в Огородниках до Остоженки, с заездом на обратном пути за мной на Солянку, были причиной тому, что мы опоздали и встретили герцога на Яузском бульваре, скачущего в дорожной коляске, запряженной шестью лошадьми. С ним рядом сидел Варенцов. Мы повернули за ними в погоню, и, когда с ними поравнялись, мать моя хотела остановить нашу карету, но А. И. Шепелева приказала скакать далее, чтобы иметь время для выхода моей матери и моего из кареты. Проскакав еще несколько, мать моя вышла из кареты, и вскоре с нами поравнялась коляска герцога, который, видя выходящую даму, приказал остановиться. Герцог принял бумагу, поданную матерью, и, когда Варенцов передал ему по-французски словесную просьбу матери, он попросил ее сесть обратно в карету, а мне приказал сесть в его коляску, напротив его. Когда я влез и сел, он спросил меня, говорю ли я по-французски и по-немецки, и продолжал меня расспрашивать то на том, то на другом языке о том, чего желает мать моя, сколько мне лет и как далеки мои познания в математике. Моими ответами и произношением на обоих языках он остался доволен, находил, что я по моим летам не могу еще вступить в Институт инженеров путей сообщения, куда, по существовавшему тогда положению, не принимали моложе 16 лет, удивлялся, что я так много уже знаю из математики, и поручил мне сказать моей матери, что он прикажет инженер-полковнику Янишу{145}, бывшему тогда управляющим III (Московским) округом путей сообщения{146}, меня проэкзаменовать. Затем герцог со мной простился, я, видимо, произвел хорошее впечатление.
Следующие причины служили поводом для моей матери взять меня из заведения Лопухиной и отдать в Институт путей сообщения.
1-я. Говорили вообще, что Д. Н. Лопухина не желает более продолжать жертвовать деньги на содержание мужского заведения, что она вскоре воспитанников или возвратит родным, или поместит для окончания гимназического курса в один из частных пансионов, действительно, воспитанники ее заведения в 1826 г. были помещены на ее счет в частный пансион [Иоганна Фридриха] Вейденгаммера.
2-я. Я был первым воспитанником заведения по учению, за исключением рисования, мои товарищи должны были поступить в 1826 г. в университет, а я по малолетству должен был бы оставаться в заведении повторять зады.
3-я. Мне крепко не нравились кадетские корпуса, но, конечно, на это бы не посмотрели, если бы я не вышел уже из лет для поступления в эти корпуса и если бы, вследствие воспоминания матери о том, что отец несколько времени служил в ведомстве путей сообщения, не явилось у нее желание, чтобы один из ее сыновей служил в том же ведомстве. Это желание было подкреплено еще тем, что инженеры путей сообщения, служившие в то время в Москве, не только играли в обществе самую видную роль, но в молодых летах были штаб-офицерами и кавалерами двух орденов Владимира и Анны, а на чины и ордена тогда обращалось большое внимание. Действительно, в то время, по недостатку высших чинов в корпусе инженеров путей сообщения, младших подвигали быстро, и воспитанники первого, бывшего в 1811 г., выпуска из института были уже полковниками. Конечно, мать моя не понимала, что когда высшие чины в корпусе пополнятся, то движение по службе должно приостановиться, как действительно и случилось.
Вскоре получено было извещение, что, по распоряжению герцога Виртембергского, я должен явиться в назначенный вечер к управляющему III округом путей сообщения, Николаю Ивановичу Янишу, для экзамена, который будет произведен в его присутствии корпуса инженеров путей сообщения полковником Николаем Богдановичем Гермесом.
По нашем приезде Яниш, добрейший человек, и его жена приняли мать мою и меня чрезвычайно ласково и объявили, что вместо Гермеса меня будет экзаменовать Строительного отряда путей сообщения капитан Павел Васильевич Максимов{147}. Он, хотя и не был воспитанником Института путей сообщения, но, конечно, знал более Гермеса и был более пригоден для производства экзамена, который я выдержал хорошо.
По донесению Яниша как об этом, так и о том, что мать моя не имеет средств для дальнейшего моего образования, герцог Виртембергский, имея в виду, что я по летам не могу поступить в институт, назначил меня в {число воспитанников, имеющих быть принятыми в} 1827 г. в Строительное училище путей сообщения. {О том, что это было за заведение, я расскажу ниже.}
В титуле указа об определении меня в Строительное училище значилось: ‘по повелению Его Величества Государя Императора Константина Павловича’, и это дает мне повод {хотя в кратких словах} рассказать о впечатлении, произведенном смертью Императора Александра I [1 декабря 1825 г.].
По получении известия о его кончине, совершенно неожиданной, нам в заведении Лопухиной казалось все мрачным и страшным. Не помню, было ли это следствием того, что мы были поражены смертью человека, которого считали всемогущим и благодетелем нашего отечества, или того настроения, которое было общее всему московскому обществу, ожидавшему каких-то невзгод от перемены царствующего лица. Вскоре это тревожное состояние оправдалось полученным известием о 14 декабря, о тайных обществах, о смутах в разных краях России и арестовании нескольких лиц в Москве и во всей России. Я с другими воспитанниками видел, как полиция взяла одного из членов тайного общества из дома Глебова{148}, двор этого дома находился против окошек того флигеля, который занимало наше заведение.
Об этом времени у меня осталось самое грустное воспоминание, не только никто не старался в своих суждениях оправдать, по возможности, деятелей тайных обществ, но все их осуждали, и кара правительственная, конечно, не превосходила той кары, которая на них налагалась мнением общества, — по крайней мере того общества, которое мне было тогда доступно, чему явным доказательством может служить то, что известия о наказаниях, к которым были приговорены члены бывших тайных обществ и которые были неоднократно перечитаны, не вызывали сострадания.
Приведение к присяге сначала Константину Павловичу, а через несколько дней Николаю Павловичу было принято всеми, а тем более нами, мальчиками, без всякого удивления. Оставление Империи по {какому-то} секретному завещанию младшему брату помимо старшего всем мне известным лицам казалось делом правильным, {до такой степени понятия общества были мало развиты}.
Перед провозом тела Императора через Москву носились слухи, что будут разные смуты, грабительства и нападения на гроб для доказательства, что Александр умер не своею смертью. Жители Москвы очень опасались этого, и правительство принимало предупредительные меры. Но все обошлось тихо. Я видел церемонию провоза тела и ходил ему поклониться.
В числе лиц, сопровождавших тело Императора, был Елпидифор Антиохович Зуров{149} (умер в декабре 1871 г.). Он прежде служил в Ельце в Переяславском конноегерском полку вместе с дядей моим А. Г. Замятнин и был знаком с дядей[13] князем Дмитрием, который через него познакомился с бывшим вагенмейстером при Императоре и также сопровождавшим его тело полковником Афанасием Даниловичем Соломкою{150} (ныне генерал-лейтенант и генерал-вагенмейстер, давно по болезни не сходящий с постели). Манифест нового Государя о порядке престолонаследия был читан в обществе моих родных со слезами умиления, они говорили, что он написан самим Государем, не считая возможным, чтобы кто-нибудь, кроме его, мог решиться упоминать о предположениях смерти Государя, его сына и брата.
В конце 1825 г. мать моя, узнав о тяжкой болезни своего друга С. П. [Софьи Петровны] Боборыкиной, ездила за нею в Нижний Новгород, откуда перевезла ее в топленой карете в Москву. Вместе с ними приехали муж Боборыкиной и их дети, а сестру мою мать взяла к себе. Боборыкина вскоре умерла.
В начале 1826 г. мать моя взяла меня из заведения Д. Н. Лопухиной, и для сестры и для меня пригласили учителей, по ее бедному состоянию плата им за уроки была выше ее средств.
Закону Божию учил нас священник Московского коммерческого училища Соловьев{151}, отец известного профессора и историка, учиться танцевать меня и сестру возили к Гвоздевымн, у которых было много детей. У них же вместе с нами учились сын и дочь князя А. С. Меньшикова{152}, из которых ничего путного не вышло, сын{153} теперь генерал-адъютантом, а дочь{154} была за Вадковским [Иваном Яковлевичем], они приезжали с матерью, отец [светлейший князь Александр Сергеевич Меншиков] их был послан тогда в Персию и привез войну, так же как из посольства в Константинополь в 1853 г.
Из учителей заведения Лопухиной были приглашены для обучения математики адъюнкт-профессор Московского университета Кацауров{155} и для рисования Сухаревн. Я уже пять лет учился у последнего, но не оказал почти никаких успехов, и это продолжение учения было для меня бесполезно. Насколько я имел дарования для изучения наук, настолько же или еще более не имел способностей к рисованию, черчению и вообще всему, для чего требовалось участие рук. Мать моя для развития во мне способности к ручной работе купила картону, цветной бумаги, клею, ножей и т. п., но сколько я ни пробовал резать и клеить, все было неудачно.
При выходе из заведения Лопухиной я полагал необходимым подарить что-нибудь своим прежним товарищам, мать моя согласилась дать на это небольшую сумму, я уже покупал разные вещи и между прочим очень хорошенькие тросточки с стальными молоточками на верхнем кончике, как было вся покупка приостановилась. Тетка моя княжна Татьяна за год перед этим была в Москве и сшила мне хороший сюртук для ношения его по праздникам вместо курточки, в которой меня отпускали из заведения. Во время поездки матери в Нижний Новгород я взял сюртук в заведение и там его подарил кому-то из воспитанников на память обо мне, а взамен получил какую-то безделицу. Этот невыгодный обмен, но всего более мое самовольство, очень рассердили мать мою, которая меня сильно бранила и грозила высечь, не понимаю, каким образом и на этот раз я избегнул сеченья. Вследствие умилительной моей просьбы мать меня простила, все было забыто и пошло по-прежнему.
В это время мать моя, чтобы приучить к хозяйству мою сестру и чтобы иметь свой угол, купила небольшое имение с. Чегодаево в 45 верстах от Москвы, в Подольском уезде. Оставление моей матерью с. Студенец было очень чувствительно не только для крестьян этого села, но и всех окрестных деревень. Она подавала им добрые советы, лечила их домашними средствами, так хорошо действующими на простые их натуры, и сберегала их деньги, которые они ей отдавали на хранение, как в самые верные руки. Скольких она через это оберегла от пьянства, скольким сохранила их состояние, в особенности в 1819 г. при перемене формы государственных ассигнаций{156}! Известно, что большое число крестьян пропускают сроки для обмена старых ассигнаций на новые и через это теряют весь нажитый тяжкими трудами капитал. Конечно, ассигнации тех крестьян, которые их отдавали на хранение моей матери, были обменены своевременно, а прочим соседним крестьянам было постоянно внушаемо, чтобы они не пропускали срока их обмена.
В начале весны 1826 г. мы переехали в купленное матерью моей с. Чегодаево, где нашли очень ветхий {небольшой} домик с большим запущенным садом, расположенным на высоком берегу р. Мечь, которая делает при усадьбе две извилины почти под прямыми углами, так что реку видно с трех сторон, и вообще вид из дома и сада был очень красивый, видно было несколько сел, а всего ближе через реку виднелось с. Сальково, к которому мы были прихожанами. В части с. Чегодаева{157}, купленной матерью, было 20 душ крестьян и 240 десятин земли в чересполосном владении, пропорция земли весьма значительная для Московской губернии, у двух же помещиков, которым принадлежала остальная часть Чегодаева, было гораздо более крестьян с 5-ю или 6-ю десятинною на душу пропорциею, так что они, благодаря чересполосности, пользовались постоянно нашею землею.
С того времени, как мать взяла сестру от Боборыкиных, она сделалась к ней еще строже прежнего, эта строгость продолжалась и в деревне, тогда как мне была дана некоторая свобода бегать по саду, полям и т. п. Я часто ходил смотреть на полевые работы, видел обсеменение полей овсом на другой день после Николы, косьбу после Петра и Павла, молотьбу после Казанской и т. д., купался в реке и ловил раков в присутствии и с помощью Дорофея Сергеева, сделавшегося, сверх других должностей, моим дядькою. Мы бывали часто в с. Салькове, в церкви, на базаре и у священника, у которого 1-го августа я ел прекрасные огурцы с медом, мы заезжали иногда и к близким соседям, но я мало помню об этих выездах наших, из дальних же соседей помню семейство Николая Ивановича Васильчикова{158} в Лопасне и в особенности Александра Васильевича Васильчикова{159} в с. Васильевском. С последним я еще не раз встречусь в ‘Моих воспоминаниях’.
Перед коронацией Императора Николая I[14] мы поехали к дяде князю Александру в с. Ишенки и с ним в с. Рожествено, принадлежавшее Николаю Ивановичу Жукову. В его прекрасном доме, окруженном садами, мы провели несколько дней. В это время через с. Рожествено проходил в Москву Киевский гренадерский полк, которым перед этим командовал Н. И. Жуков, а настоящим его командиром был полковник Фролов{160} (впоследствии генерал от инфантерии), замечательный тем, что все были уверены, что он послужил Грибоедову типом Скалозуба в его превосходной комедии ‘Горе от ума’. В каком порядке были погончики, петлички у всех чинов полка и как новый командир хотел выказаться перед прежним, и говорить нечего. Меня мало занимали разговоры моих однолетков, я всегда старался слушать разговоры старших, разговоры Жукова с Фроловым представляли для меня новость, и я всегда был недалеко от них, за что неоднократно бранил меня дядя князь Александр, замечая, что не следует соваться туда, где старшие, он говорил мне: ‘всяк сверчок знай свой шесток’.
Летнее пребывание в 1826 г. в деревне оставило во мне самые приятные воспоминания, особливо любил я гулять в рощах, в 1821 г. я оставил деревню и мало помню мое житье в ней, после 1826 г. постоянно находясь на государственной службе, я никогда не пользовался целое лето деревенской жизнью.
В начале августа мы приехали в Москву. Мать моя жила в это время в двух комнатах антресолей флигеля дяди моего Дмитрия, {которые много выше подробно описаны}. В других комнатах антресолей жили мои дяди: Николай, бывший тогда в отставке, и Александр. На время коронации нанимали большой дом моего дяди А. Д. Соломки, а флигель близ сада полковник Холанскийн, бывший, кажется, в то время женихом. Его дочь вдова Шалашникован теперь живет в Петербурге и знакома с моей женой.
Я видел торжественный въезд перед коронацией Государя в Москву и в день коронации смотрел с мест, устроенных между Ивановскою колокольней и Архангельским собором, на выход Государя с Красного крыльца и на шествие его с Императрицей под балдахином в порфире и короне, в сопровождении Цесаревича {В. К.} Константина Павловича{161}, из Успенского в Архангельский и Благовещенский соборы и обратно на Красное крыльцо, видел народное гулянье на Девичьем поле из ложи одной из галерей, построенных для зрителей, обед, дававшийся военным чинам в огромном Московском экзерциргаузе{162}, и фейерверк перед кадетским корпусом.
{Не буду описывать этих праздников и увеселений, так как они неоднократно подробно описаны, скажу только несколько слов о некоторых из них.}
Мне не с кем было быть в Кремле в день коронации, двое дядей, бывшие в отставке с мундиром, были назначены в шествие, третий был хром. Я достал два билета на места, с которых можно было видеть шествие, и предложил один из них адъюнкт-профессору Кацаурову, у которого и ночевал с 21 на 22-е августа, и в этот день рано утром отправился с ним в Кремль, но полиция ни в одни из кремлевских ворот нас не пропускала, несмотря на наши билеты, пока мы не добрались до последних ворот Спасских и потом едва могли пройти от ворот до устроенных мест через площадь, буквально усеянную народом.
Фейерверк, необыкновенно великолепный, был сожжен перед кадетским корпусом, на балконе которого помещалась Императорская фамилия. Понятно, что выбор этой местности был сделан Государем с тою целью, чтобы и кадеты могли видеть хотя один из праздников коронации. Уходя после фейерверка, Государь заметил, что почти все кадеты стояли в коридорах и комнатах, так что из них видели фейерверк только стоявшие в карауле при балконе, в том числе старший брат мой, а все окна здания, обращенные к фейерверку, были отданы публике. Государь выразил свое неудовольствие директору корпуса Ушакову.
На обеде в экзерциргаузе были только военные лица, а из не принадлежащих к военному званию, вероятно, был один я. Вот как это случилось. На время коронации по домам столицы был учрежден военный постой, в дом моего дяди князя Дмитрия было помещено восемь музыкантов лейб-гвардии Преображенского полка. Они меня очень любили и пригласили с собою на хоры экзерциргауза, на которых они должны были играть во время обеда. При входе в экзерциргауз полиция затруднялась меня впустить, но музыканты уверили, что я певчий, и меня пропустили, хотя и не полагалось пения во время обеда.
По случаю постоя этих музыкантов в доме дяди Дмитрия произошло очень памятное мне столкновение между командиром 1-го батальона Преображенского полка флигель-адъютантом Микулиным{163} и моим дядей. Нижние чины были размещены постоем в домах частных владельцев, которые, по собственному желанию, кормили своих постояльцев, о чем однако же не было ни общего предварительного приговора, ни общего согласия. Дядя же мой не намерен был кормить поставленных в его дом музыкантов, так что они ничего не получали на еду ни от начальства, ни от домохозяина. Конечно, это не могло долго продолжаться. Вскоре по приходе в Москву Преображенского батальона полковник Микулин в сопровождении батальонного адъютанта графа Зубован, вбежав в комнату дяди, где с ним сидели дядя Николай и я, громко и в резких выражениях требовал, чтобы дядя, подобно всем другим владельцам, кормил своих постояльцев, он говорил, что о поступке дяди, доказывающем будто бы недостаток верноподданнических чувств, будет доведено до сведения Государя и что дядя подвергнется за это и невесть каким бедам. Дядя при входе Микулина и Зубова встал, на крик же Микулина отвечал также криком и резко, что обязанности, возлагаемой на него Микулиным, он не признает и что без особенного законного распоряжения городского управления, а не по одному требованию частного пристава или квартальных надзирателей, желающих угодить Микулину, дядя кормить нижних чинов не будет. В этом споре, долго продолжавшемся, Микулин часто повторял имя Государя, говоря, что Преображенский полк первый полк Его Величества, что в первом батальоне рота Его Величества, что он сам флигель-адъютант Его Величества, но ничего не помогло, явно было, что его требования были несправедливы, с другой стороны, дядя часто напоминал, что он говорит с князем Волконским. Свидетели этой сцены: дядя Николай, я и граф Зубов все время молчали, но было видно на лице последнего, как ему противно было поведение Микулина.
Дядя Дмитрий был большой чудак, а потому иногда очень скуп, иногда щедр, он постоянно любил сопротивляться даже законным распоряжениям полиции и выставлять свое княжеское достоинство. Конечно, и полиция не помогла Микулину принудить дядю кормить поставленных у него в доме музыкантов, но они были довольны своим житьем, и я полагаю, что дядя другим путем, без ведома Микулина, их вознаградил.
Во время моего детства полиция играла в Москве большую роль, не говоря уже об обер-полицмейстере [Александре Сергеевиче] Шульгине 1-м, который был всем известен и в 1825 г. заменен Шульгиным 2-м{164}, бывшим впоследствии с. — петербургским военным генерал-губернатором, кто не знал полицмейстеров полковников Ровинского{165} и Обрезкова{166}. Про первого ходила бездна анекдотов, расскажу некоторые: говорили, что он требовал, чтобы пожарные команды выезжали из дворов, в которых они помещаются, за четверть часа до пожара, что при разъездах из театров он пробирался через публику, толкая всех своими плечами и приговаривая: ‘по должности’, что на гуляньях полицейскому жандарму, который, не добившись установки чьего-нибудь экипажа в {учрежденный} ряд, предоставлял ему ехать произвольно, говаривал: ‘жандарм, ты не беспристрастен’, что с воцарением Николая Павловича он, заявляя, что гордился при покойном Императоре Александре именем своим Александра Павловича, просил его переименовать в Николая Павловича, что, так как он при разъездах из театров и собраний беспрестанно кричал кучеру стоявшей у подъезда кареты ‘пошел’, несколько молодых людей, отворив в карете, стоявшей у подъезда, обе двери, садились в нее и, выйдя из другой двери, опять приходили садиться со стороны подъезда, после каждого, вошедшего в карету, Ровинский кричал ‘пошел’, не понимая обмана и говоря, что в карету насело уже слишком много людей, и т. д.
С полициею у моего дяди выходили беспрерывные неприятности, о которых дядя любил рассказывать на свой лад и в клубе, и в гостях, и у себя дома. Неприятности выходили от неисполнения в точности разных законных, а подчас и незаконных требований полиции по дому дяди, а более всего от неисполнения законных требований полиции на гуляньях: на Масленице по набережной р. Москвы, до перевода этого гулянья, кажется, в 1825 г. под Новинское, в Святую неделю под Новинским, 1-го мая в Сокольниках и т. д. Эти гулянья были тогда до того наполнены экипажами, запряженными в четыре лошади, что последние занимали протяжение в несколько десятков верст, и понятно, что нельзя было при этом допустить экипажам объезжать {учрежденные} ряды или въезжать в них на местах, не указанных полицией. Дядя мой на каждом гулянье не соблюдал полицейских порядков, остановленный жандармским солдатом или офицером, он кричал, шумел, говорил о своем княжеском достоинстве, {хотя князей в Москве был целый легион}, и надоедал полиции до того, что она оставляла его делать беспорядки. Но когда на этот шум наезжал Ровинский, то они долго не уступали друг другу и большей частью Ровинский одерживал верх, потому что приказывал бить кучера и форейтора, пока они его не послушаются. Это, конечно, даром Ровинскому не проходило, дядя бранил его во всех обществах. Дядя брал меня часто с собою на гулянья, и я был невольным свидетелем этих перебранок.
На больших балах, которые давались во время коронации, конечно, я не был, но бывал на небольших балах и, между прочим, помню, что был с матерью и сестрой на <довольно> многолюдном вечере у Михаила Федоровича Сухотина{167}, довольно богатого человека, имевшего свой дом на Якиманке, второй этаж которого деревянный и в то время внутри еще не оштукатуренный, танцевали же именно во втором этаже. Освещение масляными лампами было также небогатое. Вообще 45 лет тому назад довольно богатые дома не пользовались теми удобствами, которые теперь сделались необходимостью для людей ограниченного состояния, не говоря уже о том, что многие предметы тогда были вовсе неизвестны, как-то: стеариновые свечи, керосиновые лампы и т. п. Большая часть общества в то время, несмотря на относительную дешевизну, жила расчетливее, в довольно богатых домах не было изящной мебели, изысканных кушаньев, дорогих вин, гаванских сигар и т. п. Роскошь в семействах ограниченного состояния сильно развилась в царствование Императора Николая, несмотря на то что все предметы первой потребности значительно вздорожали.
В самом начале 1826 г. дядя Дмитрий ездил в Петербург, где провел несколько времени, вернулся он в Москву еще во время моего учения в заведении Лопухиной, куда по возвращении из Петербурга приехал со мной повидаться. Он рассказывал моим гувернерам при мне о своем путешествии, о Петербурге и о том, что меня скоро возьмут из заведения, а осенью пошлют в Петербург не к двоюродному моему брату Антону Антоновичу Дельвигу, а к полковнику Филиппу Алексеевичу Викторову{168}, начальнику придворного экипажного заведения. Он объяснял, что это он устроил в мою пользу по следующему поводу.
По его мнению, все поэты современники должны быть люди безнравственные, он не признавал в них и таланта, так как они писали не по образцу знаменитых его любимцев Державина, Хераскова{169}, Петрова и др. Безнравственность Антона Антоновича Дельвига, в то время только что женившегося, он доказывал тем, что во время его пребывания в Петербурге Дельвиг не навестил его ни разу, что, по его мнению, Дельвиг обязан был сделать по степени родства, он считал Дельвига своим племянником, потому что сестра его, а моя мать была вдовою дяди Дельвига. Тут родства не было, если уже считать родство дяди Дмитрия с А. А. Дельвигом, то было проще вспомнить, что их матери были двоюродные сестры{170}, а следовательно, они внучатные братья{171}, но этого родства дядя Дмитрий не хотел вспоминать, чтобы не потерять прав дяди над Дельвигом. Оказалось впоследствии, что Дельвиг и не знал о приезде дяди в Петербург, а то, конечно, не ожидая его визита, был бы у него. Последний не допускал возможности, чтобы в Петербурге могли не знать об его приезде, <так> он привык к тому, что в провинциальных городах в то время немедля узнавалось о приезде каждого. Дядя Дмитрий очень любил заводить новые знакомства, <так> он отыскал в Петербурге мужа покойной моей тетки [Ядвиги Шарлотты Антоновны Дельвиг], Егора Михайловича Гурбандта, о котором я до того времени никогда даже не слыхивал от матери, столько любившей всех родных ее мужа и своих, но не упоминавшей о Гурбандте, вероятно, по неприятным воспоминаниям, которые он оставил ей после ее посещения Петербурга с покойным моим отцом. Дядя Дмитрий был уверен, что Е. М. Гурбандт сообщил Дельвигу об его приезде, но они в то время редко виделись и именно не виделись во все время пребывания дяди в Петербурге.
В заключение дядя рассказывал, что Дельвиг не живет дома, уходит в леса, скрывается там в ветвях деревьев, поет разные неприличные вещи и сам еще об этом пишет <рассказывает>. Конечно, все это дяде померещилось и частью выводилось им из следующих стихов Дельвига, впоследствии послуживших эпилогом к первому изданию его сочинений:
Так певал без принужденья,
Как на ветке соловей,
Я живые впечатленья
Первой юности моей.
Счастлив другом, милой девы
Все искал душею я,
И любви моей напевы
Долго кликали тебя{172}.
Из этого рассказа читатель может получить понятие о степени развития моего дяди Дмитрия. Все это дядя толковал по-русски моим гувернерам французу и немцу, слушавшим со вниманием monsieur lе Princ?а и Herr?а Frst?а, но мало понимавшим по-русски, впрочем, они вообще мало поняли бы этот рассказ, имея самое ограниченное понятие о всякой литературе и о наших родственных отношениях, они вообще были мало развиты.
На помещение меня в Петербурге у Викторова до вступления в Строительное училище указал А. Д. Соломка, а так как он жил во время коронации на одном с нами дворе, то окончательно успел убедить мою мать, чтобы меня послали к Викторову.
Мать моя не могла сама меня везти в Петербург по недостатку денежных средств. В октябре проезжала из Воронежа через Москву в Петербург друг моей матери Анна Ивановна Шеле{173}, которая следовала к своему мужу, Петру Романовичу{174}, бывшему в это время начальником Юрбургского таможенного округа{175}. Ее провожал родной ее брат Дмитрий Иванович Тулинов{176}, страстно любивший сестру. С ними и отправили меня. Мы ехали в дилижансе первоначального заведения, тогда еще единственном для перевозки путешествовавших между двумя столицами. Внутренность кареты занимали А. И. Шеле с братом и служанкой, а меня посадили с камердинером последнего, очень хорошим человеком, на заднее наружное место.
За исключением не совсем удобного места, которое, впрочем, мне тогда таковым показалось, Д. Н. Тулинов и А. И. Шеле меня очень баловали, к чему я не был приучен. Они были люди богатые и потому в продолжение всей дороги требовали везде наилучших кушаний и потчевали меня разными сластями. К подобным кушаньям я также не имел случая привыкнуть, а сластей, как я уже выше заметил, мать мне совсем не давала. И так в разлуке с матерью, сестрой и братьями я на первое время был, по возможности, утешен. При подъезде к Валдайской станции несколько молодых девушек, из коих были некоторые недурны собой, окружили нас с предложением купить баранок и кренделей, которые показались мне тогда очень вкусными.
В то время шоссе между Москвою и Петербургом было устроено в нескольких местах, часть же дороги была песчаная, а часть мощенная крупным камнем, наибольшее же протяжение состояло из жердевой настилки, которая, в виду предполагавшегося шоссирования дороги, плохо исправлялась, так что жерди в разжиженном осенними дождями грунте плясали как клавикордные клавиши, а некоторые из них, поломанные и плохо соединенные с соседними, выскакивали из своих мест и поднимались стоймя, забрызгивая меня и экипаж грязью. Езда по шоссе была превосходна, по пескам медленна, а по жердевой настилке {и каменной мостовой чрезвычайно} тряска и {по последней} даже не безопасна. Мы по дороге ночевали и ехали до Петербурга почти пять суток.
Глава II
1826—1832

Приезд в Петербург. Ф. А. Викторов и его семейство. Барон А. А. Дельвиг. Баронесса С. М. Дельвиг. Литературные вечера у А. А. Дельвига. Отношения К. Ф. Рылеева к Дельвигу в 1824 и 1825&nbsp,гг. 14 декабря 1825 г. Альманах ‘Северные цветы’. Учреждение Главного управления путей сообщения. Учреждение Института инженеров путей сообщения. Учреждение Военностроительного училища путей сообщения. Учреждение Кондукторской школы путей сообщения. Поступление в Военно-строительное училище в 1827 г. Барон Александр Дельвиг в Дворянском полку. Е. М. Гурбандт и его семейство. Трехмесячное пребывание у А. А. Дельвига по болезни в 1827 г. Месячное пребывание у А. А. Дельвига по болезни в 1828 г. Пребывание в Военно-строительном училище в 1828 и 1829 гг. Поступление в Институт инженеров путей сообщения. Присоединение Военно-строительного училища к Институту инженеров путей сообщения. Общество, посещавшее А. А. Дельвига в 18291830&nbsp,гг. Публичный экзамен в Институте инженеров путей сообщения в 1830 г. и производство в прапорщики. ‘Литературная газета’, издаваемая А. А. Дельвигом. Сцена графа Бенкендорфа с А. А. Дельвигом и запрещение ‘Литературной газеты’. Выход А. И. Дельвига в Польшу. Болезнь и смерть А. А. Дельвига. Впечатления, произведенные смертью Дельвига. Пропажа значительной суммы денег после смерти Дельвига. Сожжение переписки А. А. Дельвига. Мои посещения вдовы Дельвига. Жизнь моя в 1830 г. по выпуске из Института инженеров путей сообщения. Жизнь с братом Александром в 1830 г. в Павловских казармах. Обучение в прапорщичьем классе Института инженеров путей сообщения. Приезд в Москву в 1831 г. Практические служебные занятия. П. Ф. Четвериков. Вырезка носовых полипов. Приезд С. М. Дельвиг в Москву. Свадьба С. М. Дельвиг и С. А. Баратынского. Смерть Александра Дельвига. Жизнь в Петербурге в 18311832 гг. Обучение в Институте инженеров путей сообщения в 18311832 гг. Назначение на действительную службу.

Мы приехали в Петербург на рассвете в последней половине октября 1826 г., так что меня при въезде не могла поразить красота петербургских улиц, я удивлялся только их ширине, остановились мы в уго льных комнатах бельэтажа гостиницы ‘Лондон’{177}, которая помещалась тогда на углу Невского проспекта и Адмиралтейской площади. Меня изумило великолепие Зимнего дворца, Главного штаба и длина здания старого Адмиралтейства, которые все были видны из наших окон. А. И. Шеле с братом Д. И. Тулиновым должна была немедля ехать далее в Юрбург к своему мужу, и потому меня на другой же день отвезли к Ф. А. Викторову, жившему на Захарьевской улице в нижнем этаже казенного дома, против придворного экипажного заведения, которого он был начальником.
Ф. А. Викторов был старый полковник, израненный, он потерял на вой не ногу, ходил на двух костылях очень скоро, выдвигая костыли вперед, и потом, опираясь на них, переносился так быстро, что за ним трудно было поспеть. Он был очень добрый человек, но вспыльчив, он имел неприятности со своим начальником, обер-шталмейстером Беклемишевым{178}, которые продолжались до выхода его дочери замуж за Александра Петровича Мельникова{179} (ныне тайный советник и член придворной конюшенной части). Об отношениях Беклемишева к Мельниковым я знаю следующее: Беклемишев выдал свою любовницун замуж за какого-то дворянина Мельникова{180}, чтобы своим сыновьям от этой любовницы дать дворянские права. Эта любовница видела мужа своего Мельникова только при венчании в церкви. Мельников был в это время вдовцом и от первого брака имел сына Александра, женившегося на дочери Викторова. Беклемишев же от вышеозначенной любовницы имел двух сыновей: Павла Петровича Мельникова{181}, бывшего министром путей сообщения, а ныне член Государственного Совета, в чине инженер-генерала, и Алексея Петровича{182}, бывшего генерал-интендантом действующей армии, а впоследствии комендантом в Варшаве и наконец членом Совета Министерства путей сообщения, а ныне состоящего в отставке полным генералом.
Жена Ф. А. Викторова была также очень добрая женщина, простая, без всякого образования, ее звали Констанциейн, кажется, она была полька из наших западных губерний.
Викторовы, муж и жена, умерли в один день.
У них было в 1826 г. много детей, начиная с 14-ти летнего возраста до грудного ребенка. Меня посадили учиться с двумя старшими, дочерью Надеждой 14 лет (вышедшей впоследствии замуж за Александра Петровича Мельникова) и с сыном Александром 13 лет, следовательно, моим ровесником.
Оба они, брат и сестра, были вялы, несимпатичны мне, и я нисколько с ними не сошелся, они имели мало способностей к учению и гораздо менее меня знали, а потому учителя отзывались обо мне с особою похвалой, а о них нехорошо, что не могло быть приятным их родителям, однако же Ф. А. Викторов мне это высказывал только косвенными намеками и то весьма редко.
При их дочери Надежде была гувернантка, женщина не очень красивая, лет 30-ти, которая учила меня игре на фортепиано, но я не имел к музыке способности, руки мои плохо ходили по клавишам, и слуха музыкального не было. Для уроков музыки были назначены часы немедля после обеда. Моя учительница, поучив меня несколько минут и убедившись, что Викторовы, отец и мать, всегда отдыхавшие после обеда, уснули, а дети их сидят в классной для приготовления уроков, уговаривала меня ложиться {с нею в ее постель}. Перед пробуждением Викторовых мы опять садились за фортепиано. Так продолжалось до поступления моего в Военно-строительное училище в марте 1827 г.
Из училища я хаживал иногда к Викторовым, но этой гувернантки уже у них более не было, они никогда о ней не говорили, и я о ней не спрашивал и более ее не видал.
Викторовы жили очень скромно, у них почти никто не бывал, кроме старых сослуживцев Викторова, стол у них был не хорош, так что я многое ел неохотно, что замечал Викторов, говоря мне, что не может меня кормить, как я привык, деликатесами. Но он в этом ошибался, по бедности моей матери я привык к очень простой и умеренной пище, но мне у Викторовых не нравилась провизия, а в особенности способ приготовления кушаний.
Из этого очерка жизни моей у Викторовых, конечно, не трудно угадать, что мне у них было не весело, я только и думал о том, как бы поскорее оставить их дом, или по крайней мере как можно чаще отлучаться. Последнее представлялось возможным, так как я воскресенья и праздники, а иногда и будни, проводил у двоюродного брата моего барона А. А. Дельвига.
В доме Дельвига открылся для меня новый мир, о котором я не думал и не гадал, и я к этому миру привязался всею душою. В первую же субботу я был отпущен из дома Викторовых к Дельвигу, это было 30-е октября, день его свадьбы, бывшей за год перед тем. Тогда я видел у Дельвига многих его знакомых, приехавших вечером его поздравить, помню, что между ними был поэт Петр Александрович Плетнев{183} со своею первой женой, бывший впоследствии ректором С.-Петербургского университета, товарищи Дельвига по Лицею: Михаил Лукьянович Яковлев{184}, одного с ним выпуска, т. е. первого, и князь Эристов{185}, второго лицейского выпуска, Сергей Львович Пушкин{186} с женой Надеждою Осиповной{187}, родители поэта Пушкина и младший брат последнего Лев Сергеевич{188}, {о всех них буду говорить ниже}.
Дельвиг принял меня совершенно по-родственному, так же как и жена{189} его, и я с первого дня был у них совершенно как в своем семействе, Дельвиг был очень добрый человек, весьма мягкого характера, чрезвычайно обходительный со всеми.
Во время моего приезда в Петербург ему было 28 лет от роду, большая часть его стихотворений была уже написана, и он по некоторым из его песен и романсов считался лучшим в этом роде стихотворцем. Музыка ко всем его песням и романсам была написана лучшими тогдашними композиторами. Песня:
Соловей мой, соловей,
Голосистый соловей,
Ты куда, куда летишь,
Где всю ночку пропоешь, и т. д.{190}
была распеваема везде не только русскими, но и знаменитой приезжей певицей Зонтаг{191}, а впоследствии и другими приезжавшими к нам знаменитостями.
При необыкновенной лени, как физической, так и умственной, у Дельвига было много поэтического такта, так что друзья его, Пушкин и Баратынский{192}, многие из своих стихотворений до напечатания читали ему или посылали к нему для оценки и большей частью принимали во внимание сделанные им замечания. Молодые петербургские писатели, как то барон Розен{193}, Подолинский{194}, Щастный{195} и другие, в подражание первостепенным поэтам также просили его замечаний на их произведения.
Даже Крылов{196} и Жуковский{197} высоко ставили оценку Дельвигом произведений изящной словесности. Если бы все критические статьи, писанные Дельвигом для издававшейся им в 1830 г. ‘Литературной газеты’{198}, были за его подписью, то легко было бы понять причины выше сказанного мной уважения к мнениям Дельвига. Эти статьи, помещавшиеся в газете без подписи, не вошли в полное собрание сочинений Дельвига, изданное Смирдиным{199}, равно как и многие его стихотворения, а теперь трудно критические статьи Дельвига отличить от помещавшихся в той же газете таких же статей Пушкина и Вяземского{200}. Но не все принимали замечания Дельвига с удовольствием, так что после очень близких отношений барон Розен и Подолинский совсем разошлись с Дельвигом, собственно вследствие сделанных им замечаний на поэму Розена ‘Рождение Иоанна Грозного’ и на поэму Подолинского ‘Нищий’, несмотря на то что эти замечания были высказаны весьма мягко и вследствие их собственного желания.
Впрочем, впоследствии Дельвиг и печатно, без подписи, строго раскритиковал ‘Нищего’ в издававшейся им ‘Литературной газете’.
Стихотворения Дельвига составляют весьма небольшой том, весьма многие в нем не помещены, а некоторые, вероятно, утратились. Он был одним из слагателей лицейских песен, которых множество было сочинено воспитанниками первого лицейского выпуска. Эти песни, в которых часто мало складу, были очень любимы лицеистами и охотно ими пелись. Воспитанники первого лицейского выпуска собирались каждый год 19-го октября праздновать день учреждения Лицея, и тогда они певали много песен, написанных в Лицее. На этом празднике пока еще было много живых воспитанников первого выпуска, они никого из посторонних не допускали, даже лицейских воспитанников следующих выпусков. Очень жаль, что я тогда не собрал лицейских песен, приведу только некоторые отрывки одной из этих песен, сложенной перед самым выпуском из Лицея по тому случаю, что лицеисты, окончив курс, не знали, что с ними будет далее. При учреждении Лицея не было определено, как это делалось позже при учреждении других учебных заведений, каким чином и куда будут выпущены воспитанники. Узнав, что приказано составить им список сообразно успехам в науках, они составили следующую песню:
Этот список сущи бредни,
Кто там первый, кто последний,
Все нули, все нули,
Ай люли, люли, люли.
Пусть о нас заводят споры
С Энгельгардтом профессоры,
Теж нули, теж нули,
Ай люли, люли, люли.
Покровительством Минервы
Пусть Вальховский будет первый,
Все нули, все нули,
Ай люли, люли, люли.
Дельвиг мыслит на досуге,
Можно спать и в Кременчуге,
Все нули, и пр.
С сердцем пламенным во взоре,
Данзас почтальон в Ижоре,
Все нули, и пр.{201}
Других куплетов не помню, приведенные же мной объясняются следующим образом: Энгельгардт{202} был в то время директором Лицея, Вальховский{203} (бывший впоследствии начальником штаба Кавказского корпуса) и князь Горчаков{204} (ныне государственный канцлер) учились одинаково хорошо, но Вальховский лучше Горчакова занимался военными науками и потому ‘покровительством Минервы’ был поставлен первым.
Отец Дельвига был в 1817 г. командиром бригады, стоявшей в Кременчуге, а Дельвиг был очень ленив и любил много спать, и потому ему было ‘можно спать и в Кременчуге’.
Данзас{205}, известный впоследствии тем, что был секундантом Пушкина, {которая была причиной смерти последнего}, учился очень дурно, и лицеисты решили, что он ничем иным быть не может, как ‘почтальоном в Ижоре’, почтовой станции в 10-ти верстах от Царского Села, где находился Лицей.
Некоторые из лицейских песен состояли просто из разных речений, которые чаще всего повторяли лицейские надзиратели (гувернеры) и учителя. Так переданы слова, часто повторявшиеся Левашевым{206} (впоследствии графом и председателем Государственного Совета), тогда полковником лейб-гусарского полка, наблюдавшим за верховой ездой лицеистов.
Bonjour. Messieurs, потише,
Поводьем не играй.
Уж я тебя потешу!
A quand l?е quitation?[15], {207}
Требования немца-гувернера, чтобы лицеист Матюшкин{208} по утрам вставал с постели в назначенный час, переданы следующим образом:
Вставайте, хер Матюшкин,
А я Вам и скажу.
Ну, к черту! Как Вам можно
Мне это и сказатьин[16].
Песня эта была очень длинная.
Матюшкин имел страсть к морю и потому вышел на службу во флот, где пробыл два года до производства в мичманы, участвовал в четырехлетнем полярном путешествии барона Врангеля{209} и других морских путешествиях, теперь он адмиралом и сенатором.
В составлении лицейских песен, конечно, участвовали многие из воспитанников первого выпуска, поэтами в Лицее считались: Пушкин, Дельвиг, Вильгельм Карлович Кюхельбекер{210}, бывший впоследствии политический преступник 1825 г., Алексей Демьянович Илличевский{211} и Михаил Лукьянович Яковлев{212}. Последний, по выходе из Лицея, совсем оставил литературное поприще, но в Лицее считался хорошим баснописцем. В последние годы пребывания в Лицее, конечно, Пушкин высоко стал над всеми товарищами по своим поэтическим произведениям, но в первые годы он не очень смело пускался в поэзию. Великая заслуга Дельвига, что он понял всю силу гения своего молодого товарища и, подружившись с ним с самого вступления в Лицей, постоянно ободрял его. Это было, конечно, и причиной того, что дружба их никогда не изменялась до самой смерти Дельвига. Утвердительно можно сказать, что Пушкин никого не любил более Дельвига. Этому могли бы служить явным доказательством бесчисленные его письма к Дельвигу, к прискорбию уничтоженные немедля после смерти Дельвига, по причинам, которые расскажу в своем месте.
Дельвиг далеко не в совершенстве знал французский и немецкий языки, на первом говорил дурно, а на последнем вовсе не говорил, но он был хорошо знаком с литературами этих языков и еще в Лицее побуждал Пушкина заниматься немецкой литературой, но в этом не успел, так как Пушкин предпочитал французскую {литературу}.
В составившемся кружке лицеистов некоторые из них обязаны были по очереди рассказать целую повесть или, по крайней мере, начать ее. В последнем случае следующий рассказчик ее продолжал и т. д. Дельвиг первенствовал в этой игре воображения, интриги, завязка и развязка в его рассказах были всегда готовы, Пушкин далеко не имел этой способности.
Дельвиг начал рано печатать свои стихотворения, в журналах, издававшихся А. Е. Измайловым{213} в 1814 и 1815 гг., помещено 15 пьес Дельвига, первое напечатанное его стихотворение в июне 1814 г. в ‘Вестнике Европы’: ‘На взятие Парижа’ было за подписью ‘Русский’, вполне соответствовавшей глубоко вкорененным патриотическим чувствам Дельвига, не оставлявшим его до самой смерти. Дельвиг был истинный поэт в душе, но мало производивший, способность его придумывать содержание поэм давала повод ожидать от него много не осуществившегося. Жуковский и Пушкин восхищались его рассказами о замышляемых им поэмах. Пушкин негодовал на публику, встретившую с невниманием первые произведения Дельвига.
Дружбу Пушкина к Дельвигу и цену, которую он придавал таланту последнего, можно проследить в посланиях его к Дельвигу, из них же можно видеть, насколько Дельвиг был ленив с самых молодых лет, его необыкновенная лень прославлена стихами его знаменитого друга.
Вот что писал Пушкин еще в Лицее в 1814 г., 15-ти лет от роду, в стихотворении под заглавием: ‘Пирующие друзья’.
Дай руку, Дельвиг!.. Что ты спишь,
Проснись, ленивец сонный,
Ты не под кафедрой сидишь,
Латынью усыпленный.
Взгляни! Здесь круг твоих друзей,
Бутыль вином налита,
За здравье нашей музы пей,
Парнасский волокита!{214}
Дельвиг, по своему добродушию, никогда не ссорился со своими товарищами и был очень любим ими всеми, по мечтательности и рассказам Дельвига они признали его поэтом еще в самой первой юности. Пушкин любил говорить с ним о литературе, всегда сознавал, что он много обязан поощрениям Дельвига, к которому питал редкую дружбу, всегда строгий к себе, он ставил Дельвига выше действительного его достоинства. Укажу на некоторые другие послания Пушкина к Дельвигу, одно из них начинается стихами:
Блажен, кто с юных лет увидел пред собою{215}.
Другое, когда 16-летний Пушкин собирается умирать:
Приди, певец мой дорогой,
Воспевший Вакха и Темиру,
Тебе дарю и песнь и лиру,
Да будут музы над тобой и проч.{216}
Дельвиг не только горячо любил Пушкина, но восторгался им и первый предсказал 15-летнему поэту его славу, что видно из стихов:
Пушкин! Он и в лесах не укроется,
Лира выдаст его громким пением,
И от смертных восхитит бессмертного
Аполлон на Олимп торжествующий{217}.
За сим новое послание Пушкина к Дельвигу, начинающееся стихом:
Послушай, муз невинных
Лукавый духовник,
Жилец полей пустынных! и проч.{218}
Приведу следующие стихи из послания Пушкина к Дельвигу, писанного в 1815 г.:
Да ты же мне в досаду
(Что скажет белый свет)
Стихами до надсаду
Жужжишь Икару вслед:
‘Смотрите — вот поэт!’
Спасибо за посланье,
Но что мне пользы в нем? и пр.{219}
В 1817 г. Пушкин начинает свое послание к Дельвигу следующими стихами:
Любовью, дружеством и ленью
Укрытый от забот и бед,
Живи под их надежной сенью,
В уединении ты счастлив: ты поэт{220}.
Дельвиг, конечно, имел большое влияние только на начальные опыты Пушкина в поэзии, но мы еще обязаны ему тем, что он направил к поэзии Баратынского и был первым его руководителем, Баратынский также написал несколько посланий к Дельвигу. Приведу первую строфу из второго послания, писанного в 1819 г.
Где ты, беспечный друг, где ты, о Дельвиг мой,
Товарищ радостей минувших,
Товарищ ясных дней, недавно надо мной
Мечтой веселою мелькнувших{221}.
Выпуск из Лицея был в июне 1817 г. Дельвиг был по успехам третьим с конца, а Пушкин четвертым. Торжественный акт в присутствии Императора Александра I заключился длинной прощальной песнью воспитанников, сочиненной Дельвигом. Привожу последнюю строфу этой песни:
Шесть лет промчались как мечтанье
В объятьях сладкой тишины,
И уж отечества призванье
Гремит нам: шествуйте, сыны.
Простимся братья! рука в руку!
Обнимемся последний раз!
Судьба на вечную разлуку
Быть может породнила нас!{222}
В течение двадцати лет эта песня пелась при следующих выпусках из Лицея.
В частной жизни Дельвиг был ленив и беспечен до крайности. В изданных и в неизданных стихотворениях он обличает свою лень, которою, казалось, он даже гордился. В посланиях к нему тогдашних поэтов всегда упоминалось об этой лени. Приведу первую строфу из послания к нему Плетнева в 1825 г.
Дельвиг, как бы с нашей ленью
Хорошо в деревне жить,
Под наследственной сенью
Липец прадедовский пить{223}.
В стихотворении ’19-го октября’ 1825 г. Пушкин обращается к Дельвигу со следующими стихами:
Когда постиг меня судьбины гнев,
Для всех чужой, как сирота бездомный,
Под бурею главой поник я томной,
И ждал тебя, вещун Пермесских дев,
И ты пришел, сын лени вдохновенный,
О, Дельвиг мой, твой голос пробудил
Сердечный жар, так долго усыпленный,
И бодро я судьбу благословил.
С младенчества дух песен в нас горел
И дивное волненье мы познали,
С младенчества две музы к нам летали,
И сладок был их лаской наш удел.
Но я любил уже рукоплесканья,
Ты гордый пел для муз и для души,
Свой дар, как жизнь, я тратил без вниманья,
Ты гений свой воспитывал в тиши{224}.
Конечно, в этом мастерском обращении к Дельвигу видно дружеское пристрастие, но нельзя же было Пушкину так относиться к Дельвигу, если бы он не признавал в нем таланта, достойного уважения.
Множество эпиграмм и юмористических статей, написанных на Дельвига Булгариным{225}, А. Измайловым{226}, Бестужевым-Рюминым{227}, Сомовым{228} и другими, впрочем, довольно вздорных, осмеивают его главный недостаток: лень. В некоторых из них его представляют под именем Лентяева.
Впоследствии Пушкин высоко ценил гекзаметры Дельвига и в 1829 г., посылая ему в подарок бронзового сфинкса, приложил четверостишие под заглавием ‘Загадка’:
Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы?
В веке железном, скажи, кто золотой угадал?
Кто Славянин молодой, Грек духом, а родом Германец?
Вот загадка моя, хитрый Эдип, разреши{229}.
Когда Пушкин в своих стихотворениях под заглавием ’19-е октября’{230} обращается к некоторым из своих лицейских товарищей, то в их числе непременно упоминает о Дельвиге в самых дружеских, задушевных выражениях.
Многие из воспитанников первого выпуска умерли вскоре по выходе из Лицея, только некоторые прожили до глубокой старости, теперь (1872 г.) осталось их пятеро в живых, а именно: вышеупомянутые князь Горчаков, Матюшкин и кроме них барон Корф{231}, которому при увольнении его 1 января 1872 г. от должности председателя Департамента законов Государственного Совета пожаловано графское достоинство, Малиновский{232} и Комовский{233}, оба в отставке, первый живет в харьковском своем имении, а последний в С.-Петербурге.
Дельвиг жил несколько времени с известным поэтом Евгением Абрамовичем Баратынским в Семеновском полку, где они и вместе и порознь писали много стихов, не попавших в печать. Там сочинена пародия на стихотворение Рылеева{234}:
Так в Семеновском полку
Жили они дружно…
К этому же времени принадлежит и пародия на ‘Славься, славься’, с припевом:
Славьтесь цензорской указкой,
Таски вам не миновать{235}.
Некоторые из стихотворений Дельвига, известных тогда в рукописи, были приписываемы другим поэтам. Мне помнится, что к этому числу принадлежит песня ‘Давыд’, которую часто певали, из нее приведу следующие стихи:
Любил плясать король Давыд,
А что же Соломон?
Он о прыжках не говорит,
Вино все хвалит он,
Великий Соломон!{236}
И <между прочим>{следующий} перевод из Беранже:
{Однажды Бог, восстав от сна,
Курил цигару у окна и т. д.}
с припевом:
Je veux, mes enfants, que le diable m?emporte[17], {237},
{переданным}:
Черт побери меня, ей-богу{238}.
Этот перевод тогда всех очень занимал.
Несмотря на свою лень и кажущуюся апатию, Дельвиг в обществе был любезен, его рассказы были всегда полны ума, какого-то особенного добродушия, и он нравился дамам. Были минуты, в которые он очень легко подражал стихам других поэтов.
В начале 20-х годов молодые поэты очень ухаживали за С. Д. Пономаревой{239}, сестрой одного из воспитанников учрежденного при Лицее пансиона. У нее собиралось общество литераторов, {ее собрания принесли много пользы литературе}. Один день у нее бывали литераторы одного кружка, а другой день другого. Впрочем, случалось литераторам разных кружков встречаться у ней, но встречи эти никогда не были поводом к неудовольствиям. Из одного кружка она видимо предпочитала Измайлова, из другого Дельвига, на поэтическое дарование которого имела большое влияние. Он ей написал несколько посланий, и {несколько} других стихотворений, {очевидно, были им писаны вследствие разных случаев, относящихся до знакомства его с С. Д. Пономаревой, которая} к большому горю всех ее знакомых скончалась в мае 1824 г. Когда Жуковский написал ‘Замок Смальгольм’, все прельщались этим стихотворением и, между прочими, Пономарева, которая раз сказала Дельвигу, что он не в состоянии написать ничего подобного. Дельвиг, конечно, в шутку отвечал, что, напротив, ничего нет легче, и, ходя по комнате с книгой, в которой был напечатан ‘Замок Смальгольм’, он его пародировал очень у дачно. Впоследствии появилось много пародий на это стихотворение. Приведу только несколько стихов из пародии, составленной Дельвигом:
До рассвета поднявшись, извозчика взял
Александр Ефимыч Песков
И без отдыха гнал чрез Пески, чрез канал,
В желтый дом, где живет Бирюков.
В старом фраке был он, был тот фрак запылен,
Какой цветом нельзя распознать,
Оттопырен карман, в нем торчит как чурбан
Двадцатифунтовая тетрадь.
Вот к полудню домой возвращался он
В трехэтажный Моденова дом,
Его конь опьянен, его Ванька хмелен
И согласно хмелен с седоком,
Бирюкова он дома в тот день не застал и проч.
Далее:
Подойди, мой Борька, мой трагик плохой,
И присядь ты на брюхо мое,
Ты скотина, но право скотина лихой,
И скотство по нутру мне твое{240}.
Для объяснения этих стихов скажу, что упомянутый в них Александр Ефимович был Измайлов, известный тогда баснописец и издатель журнала ‘Благонамеренный’, о котором Пушкин в Онегине сказал, что он не может себе представить русскую даму с ‘Благонамеренным’ в руках. Измайлов любил выпить, и потому он в пародии представлен возвращающимся домой пьяным, из этого делается заключение, что ‘не в литературном бою, а в питейном дому был он больно квартальным побит’.
На одном из вечеров Дельвига он прочитал эту пародию Жуковскому, который ее не знал прежде. Она понравилась Жуковскому и очень его забавляла.
Борька в последнем приведенном куплете пародии на ‘Смальгольмский замок’ это Борис Михайлович Федоров{241}, который и теперь (1872 г.) еще жив. В свое время он писал всякого рода стихи очень плохо и заслужил следующую эпиграмму от Дельвига:
У Федорова Борьки
Мадригалы горьки,
Комедии тупы,
Трагедии глупы,
Эпиграммы сладки
И, как он, всем гадки{242}.
На эту эпиграмму Федоров отвечал:
У Дельвига Антонки
Скверны стишонкиин.
Из приведенных стихов я, может быть, некоторые перековеркал, и не трудно: прошло более 40 лет, что я оставил общество литераторов и был деятельно занят совсем на другом поприще, {как читатель увидит ниже в этих воспоминаниях}.
Последние два приведенных стиха:
Ты скотина, но право скотина лихой,
И скотство по нутру мне твое…{243}
были написаны в виде эпиграфа на сборнике статей под заглавием ‘Хамелеонистика’, которые являлись в журнале ‘Славянин’, издававшемся известным тогда литератором и публицистом, автором ‘Сумасшедшего дома’ Александром Федоровичем Воейковым{244}.
Эти статьи Дельвиг приказывал вырывать и сшивать вместе. Остальные статьи ‘Славянина’ не читались, а выбрасывались. Раз Воейков, найдя в кабинете Дельвига раскрытою связку статей ‘Хамелеонистики’, вообразил, что это номер его ‘Славянина’, чему очень обрадовался, но впоследствии заметил свою ошибку, прочитав эпиграф на обертке брошюры. Воейков, знаменитый своим ‘Сумасшедшим домом’, вообще пользовался дурной репутацией, но кружок лучших тогдашних литераторов держал его при себе на привязи, чтобы в известных случаях, как цепную собаку, выпустить на противную литературную партию.
Жена Дельвига Софья Михайловна была дочь Михаила Александровича Салтыкова{245}, известного в своей молодости красавца, и жены его Елизаветы Францевны, урожденной Ришар, также красавицы. Салтыков воспитывался при графе Ангальте{246} в 1-м кадетском корпусе, из которого выпущен поручиком в 1787 г. и был в 1794 г. уже подполковником. Это быстрое повышение объясняется тем, что он находился в 1789 и 1790 гг. при князе Потемкине. В 1790-х годах, по рассказам, за достоверность которых не могу ручаться, он был вызван ко двору Императрицы Екатерины II, но по нежеланию пользоваться благосклонностью {старухи} вышел в отставку, жил до 1801 г. в своей смоленской деревне, где обогатил свой природный ум обширными познаниями, а в означенном году пожалован был Императором Александром I в действительные камергеры, звание, дававшее 4-й класс в государственной службе, с причислением к Коллегии иностранных дел. В 1812 г. он назначен был попечителем Казанского учебного округа, в этой должности пробыл недолго, и так как ему не удалось попасть в дипломаты, чего он очень желал, то оставался без должности до 1827 г., когда был назначен сенатором в Москву, а впоследствии и почетным опекуном.
Салтыков был весьма горд и смолоду неуживчивого характера. Он умер в Москве в апреле 1852 г. Внук его Александр Михайлович Салтыков{247} теперь (1872 г.) флигель-адъютант и делопроизводителем Военнопоходной Его Величества канцелярии{248}.
С. М. Дельвиг ко времени моего приезда в Петербург только что минуло 20 лет, она была <также> очень добрая женщина, очень миловидная, симпатичная, прекрасно образованная, но чрезвычайно вспыльчивая, так что часто делала такие сцены своему мужу, что их можно было выносить только при его хладнокровии. Она много оживляла общество, у них собиравшееся.
Дельвиги в то время не имели детей, они вскоре полюбили меня, как сына, жена Дельвига, как умная и деятельная женщина, занялась моим воспитанием, насколько это было возможно в короткие часы, которые я проводил у них.
Дельвиг очень оскорбился тем, что мать моя прислала меня не к нему, а к постороннему человеку, писал к ней о том, что нельзя ли это изменить, но в виду того, что до поступления моего в Строительное училище оставалось всего 4 месяца, эта мысль была оставлена, и я продолжал жить у Викторовых, а бывал у Дельвигов только по воскресеньям и праздникам. У них были назначены для приема вечера в среду и воскресенье. Я никак не мог в воскресенье оторваться от их общества и возвращался к Викторовым только в понедельник рано утром. Эти вечера были чисто литературные, на них из литераторов всего чаще бывали А. С. Пушкин {в бытность его в Петербурге}, Плетнев, князь Одоевский{249}, писавший тогда повести в роде Гофмана, Щастный, Подолинский, барон Розен и Илличевский. Жена Плетнева, урожденная Раевская{250}, и жена Одоевского, урожденная Ланская{251}, также иногда бывали у Дельвигов. На этих вечерах говорили по-русски, а не по-французски, как это было тогда принято в обществе, обработка нашего языка много обязана этим литературным собраниям. Суждения о произведениях русской и иногда иностранной литературы и о писателях меня очень занимали. Впрочем, на этих вечерах часто играли на фортепиано. Жена Дельвига, которая долго продолжала учиться музыке, хотя уже была хорошею музыкантшей, и некоторые из гостей занимались серьезной музыкой. Песни же и романсы певались непременно каждый вечер, в этом участвовал и сам Дельвиг, а особенно отличались М. Л. Яковлев и князь Эристов. Сверх того, они оба умели делать разные штуки, фокусы, были чревовещателями и каждый раз показывали что-нибудь новенькое. В этих изобретениях особенно отличался Эристов, который, впрочем, бывал не так часто, как Яковлев, последний почти каждый день обедал у Дельвигов и проводил вечера. Он называл себя даже приказчиком Владимирской волости, так как Дельвиги жили на Владимирской улице и, действительно, по совершенному неумению Дельвига распоряжаться хозяйством и прислугой, Яковлев часто входил в его домашние дела, за что очень нелюбим был людьми Дельвига, которые называли его дьячком.
Один из самых частых посетителей Дельвига в зиму 1826—1827 гг. был Лев Сергеевич Пушкин, брат поэта. Он был очень остроумен, писал хорошие стихи, и не будь он братом такой знаменитости, конечно, его стихи обратили бы в то время на себя общее внимание. Лицо его белое и волосы белокурые, завитые от природы, его наружность представляла негра, окрашенного белою краскою. Он был постоянно в дурных отношениях к своим родителям, за что Дельвиг часто его журил, говоря, что отец его хотя и пустой, но добрый человек, мать же и добрая и умная женщина. На возражение Льва Пушкина, что ‘мать его ни рыба ни мясо’, Дельвиг однажды, разгорячившись, что с ним случалось очень редко и к нему нисколько не шло, отвечал: ‘Нет, она рыба’. Конечно, спор после этих слов кончился общим смехом. Лев Пушкин вел не только рассеянную, но и дурную жизнь, при чем издерживал более, чем позволяли средства, он любил много есть и пить вина, вследствие чего Дельвиг одно из стихо творений, написанных им вместе с Баратынским, начал следующею строфою:
Наш приятель, Пушкин Лев,
Не лишен рассудка,
И с шампанским жирный плов,
И с груздями утка
Нам докажут и без слов,
Что он более здоров
Силою желудка (bis){252}.
За этой строфою следовала строфа о поэте Федоре Николаевиче Глинке{253}, известном тогда перелагателе в стихи псалмов царя Давида.
{Федор Глинка молодец,
Псалмы сочиняет,
Внемлет ему Бог отец,
Бог Сын потакает.
Дух Святой, известный льстец,
Говорит, что он пловец,
Болтает (bis)}
Затем следовали строфы о других лицах и, между прочими, о Соколове{254}, непременном секретаре бывшей Российской академии.
{Непременный секретарь, Соколов Россейской,
О запачканная тварь
С харей фарисейской и т. д.}
Льву Пушкину было более 20 лет, и по ограниченности состояния необходимо было служить вне Петербурга, а потому он определился юнкером в Нижегородский драгунский полк, которым командовал приятель его брата, Николай Николаевич Раевский{255}, и уехал в феврале 1827 г. на Кавказ. Он уже в дорожном платье заезжал проститься с Дельвигом и его женой, при чем было много выпито шампанского, и я в первый раз от роду также выпил много для юноши, которому не было еще 14-ти лет.
В зиму же 1826/27 г. приехал из Москвы в Петербург молодой литератор Дмитрий Владимирович Веневитинов{256}, человек с большими дарованиями, отлично образованный и весьма красивый собою. Он был у Дельвига, как в своей семье, eго очень любили, ласкали и уважали. Он, конечно, по молодости, очень увлекался молодыми и умными дамами, за что подсмеивались над ним прямо ему в лицо, но заочно не могли нахвалиться этим молодым человеком. Я его также очень любил. По поступлении моем в Военно-строительное училище путей сообщения на первой неделе Великого поста в 1827 г. Дельвиг мне прислал горестное известие о неожиданной смерти Веневитинова, умершего 15-го марта на 22 году от рождения, в первое воскресенье, когда я был отпущен из училища, я нашел Дельвига и его жену в большом горе. Брат Веневитинова, Алексей Владимирович, умер 14-го января 1872 г. в звании сенатора и обершенка{257}.
На литературных вечерах Дельвига никогда не говорили о политике, потому что бо льшая часть общества была занята литературой, а частью и потому, что катастрофа 14 декабря была еще очень памятна, размножившиеся же вновь учрежденные жандармы и шпионы III отделения Собственной Его Величества канцелярии, в числе которых были и литераторы{258}, не давали о ней забывать. Вообще Дельвиг избегал разговоров об этой катастрофе. Расскажу теперь же все, что я о ней от него слышал.
С Рылеевым, в котором он признавал мало поэтического таланта, он последнее время несколько разошелся, частью потому, что, быв женихом, ему некогда было посещать Рылеева, а также и по следующему обстоятельству. Рылеев и Александр Бестужев{259}, собрав произведения разных писателей в прозе и стихах, помещали их в альманах под названием ‘Полярная звезда’. Издателем же этих первых альманахов в России в 1823 и 1824 гг. был известный тогда книгопродавец Иван Васильевич Слёнин{260}, который за право издания платил Бестужеву и Рылееву определенную сумму. Последние задумали издать ‘Полярную звезду’ на 1825 г. без участия Слёнина, который, не желая лишиться получаемых им доходов с издаваемого альманаха и имея в виду хорошее знакомство Дельвига с Жуковским, Гнедичем{261}, Крыловым и дружеские его отношения с Пушкиным, Баратынским и другими писателями, посоветовал ему издавать такой же альманах. Дельвиг немедля сообщил эту мысль Рылееву, который ничего не имел против нее, но, когда вышел альманах ‘Северные цветы’ на 1825 г. и когда он имел значительный успех, Рылеев, по словам Дельвига, был видимо недоволен тем, что многие произведения лучших поэтов украсили эту книгу, через что, конечно, много потеряла ‘Полярная звезда’[18] В 1825 г. Рылеев, А. Бестужев и Дельвиг редко виделись, и это обстоятельство, может быть, спасло Дельвига от участи, постигшей членов тайных обществ, {а также и лиц, знавших об их существовании и не донесших правительству}. Дельвиг, по своей лени, не мог быть действительным членом никакого общества, а по его политическим понятиям, насколько я мог их узнать, не поступил бы в тайные общества, но Рылеев, при частых свиданиях, мог бы ему сказать об их существовании, и, конечно, Дельвиг не донес бы о них правительству и мог бы подвергнуться той же участи, какой подверглись тогда многие, знавшие только о существовании тайных обществ. В своем месте я расскажу, как Дельвиг пять лет спустя потерпел не только без вины, но и без всякой причины.
Считаю не лишним прибавить, как Булгарин, более близкий к кружку Рылеева, чем к кружку Дельвига, в издаваемых им ‘Литературных листках’ объявлял об издании ‘Полярной звезды’ на 1825 г. и о замедлении в ее выходе:
‘Северные цветы’, издание книгопродавца Слёнина, вступило в непосредственное соперничество с ‘Полярной звездой’, издатели которой, предоставляя этому альманаху благоприятное время выхода в свет, желают ему еще благоприятнейшего успеха. Понятно, что издатели ‘Полярной звезды’ не могли иметь желания предоставить ‘Северным цветам’ благоприятного времени выхода в свет, а по другим причинам опоздали выпуском своего альманаха, который появился только в апреле 1825 г., четыре месяца после ‘Северных цветов’ на этот год.
Дельвиг после женитьбы жил на Большой Миллионной улице в доме Эбелинга{262}, 14-го декабря, узнав, что большие толпы народа и войска собираются на Дворцовой площади, он пошел посмотреть на то, что делалось, прошел мимо войск и перед возмутившимся батальоном лейб-гвардии Московского полка и видел только одного офицера этого полка князя Щепина-Ростовского{263}, более никого не было. Многие из участвовавших в мятеже были в кондитерской, бывшей тогда на углу площади и Вознесенской улицы, где теперь кафе-ресторан. Он в нее не входил. Новый Император Николай Павлович находился близ дворца, верхом, с большою свитою. Слова Государя, которые Дельвигу удалось расслышать, дали ему понять важность происходившего, и он поспешил домой, чтобы успокоить жену. Вскоре по его возвращении домой началась пальба, а когда она окончилась, он, чтобы узнать подробности, пошел к жившему в одной с ним улице молодому поэту князю Одоевскому, но не застал его: он был уже арестован.
Впоследствии от Ореста Михайловича Сомова, жившего вместе с Александром Бестужевым, адъютантом бывшего главноуправляющего путями сообщения герцога Александра Виртембергского, в доме Российско-американской компании, я слышал, что в тот же день 14-го декабря полиция забрала бумаги Рылеева, бывшего директором означенной компании и жившего в том же доме. Вскоре после того пришел к Сомову известный тогда поэт, издававший ‘Мнемозину’, Вильгельм Карлович Кюхельбекер, лицеист первого выпуска. Он казался потерянным и хотел спрятаться в квартире Сомова, который с трудом уговорил его уйти, заявив, что полиция уже забрала бумаги Рылеева и очень легко может быть, что вскоре явятся за бумагами Бестужева и тут же арестуют Кюхельбекера. Известно, что последний, сумев, несмотря на свою неловкость и неуклюжесть, долго скрываться от розысков полиции, был пойман уже в Варшаве, и что хотя он был приговорен к каторжной работе на срок, но весь срок просидел в крепости, из которой только по его окончании был сослан на поселение в Сибирь, где женился. Я знал сестер и мать Кюхельбекера, последняя была, сколько я помню, кормилицей Великого Князя Михаила Павловича{264}, который постоянно помогал всему семейству.
Сомов отгадал, что скоро придут за бумагами Бестужева: явился дежурный штаб-офицер корпуса путей сообщения полковник Варенцов с полицией, он очень учтиво просил Сомова отделить бумаги его от бестужевских и взял с собою {только последние}, но вскоре снова пришла полиция и арестовала самого Сомова. Он был, в числе прочих политических преступников, представлен Государю, который спросил его, где он служит, и на ответ: ‘в Российско-американской компании’ сказал: ‘Хороша собралась у вас там компания. Впрочем, вы взяты по подозрению, и только что удостоверятся в противном, вы будете отпущены’. Тем не менее Сомова посадили в сырую и темную комнатку Алексеевского равелина и только через три недели выпустили. У него на квартире жил в его отсутствие полицейский чиновник, которому было поручено сохранение имущества. Сомов, воротясь домой, не нашел у себя ни одной ценной вещи, конечно, их было немного и ценности небольшой, но все было похищено, даже бронзовые часы и чернильница. Еще слышал я, что известный тогда писатель, Фаддей Венедиктович Булгарин, после окончания суда над политическими преступниками, чтобы отвлечь от себя всякое подозрение, выдал двух сыновей родной своей сестры, но донос не понравился Императору Николаю Павловичу, и молодые люди отделались тем, что были посланы на службу в отдаленные города.
Упомянув об альманахе ‘Северные цветы’, я намерен сказать подробнее об его дальнейшей участи, он с таким же успехом, как и в 1825 г., выходил с 1826 по 1831 г. включительно. В нем постоянно помещались произведения лучших тогдашних писателей, в особенности в поэтическом отделе, а именно: Пушкина, Жуковского, Гнедича, Батюшкова{265}, Плетнева, Подолинского, барона Розена, Щастного и других. Из большого числа стихотворений Пушкина помещены были отрывки из неизданных еще глав ‘Евгения Онегина’, весь ‘Нулин’, которого Пушкин до его напечатания прочитал сам в рукописи жене Дельвига в моем присутствии, более при этом никого не было. Пушкин не любил читать своих новых произведений при родном моем брате Александре, так как последний, имея необыкновенную память, услыхав один только раз хорошее стихотворение, даже довольно длинное, мог его передать почти буквально.
В ‘Северных цветах’ на 1829 г. были помещены переведенные Жуковским 600 стихов из Илиады. В это время перевод всей Илиады Гнедича не был еще напечатан. Дельвиг обыкновенно посылал по экземпляру вновь вышедших ‘Северных цветов’ в подарок некоторым писателям, и в том числе Гнедичу. Последний, получив в самый день нового 1829 г. ‘Северные цветы’, в которых был помещен отрывок Илиады, переведенный Жуковским, возвратил его Дельвигу при записке, в которой резко выразил свое неудовольствие на Жуковского и на Дельвига и, сколько помню, писал в ней, что не хочет даже видеться с ними до того времени, пока не будет напечатан его перевод. Гнедич так поторопился этой запискою, что Дельвиг получил ее в день Нового года, не вставая еще с постели. До этой размолвки Гнедич бывал часто у Дельвига, он читал превосходно стихи, но как-то слишком театрально, я помню его декламирующим:
На все смотрю я мрачным оком…ин,
а так как он был крив, то это производило на меня особое впечатление.
О неприятностях между Гнедичем и Дельвигом остались следы в печати. По выходе Илиады Гнедича к 1830 г. ‘Литературная газета’ объявила об этом с должной похвалой. Какой-то журнал назвал это объявление воззванием, обнаруживающим дух партии, так как и Гнедич в предисловии к своему переводу Илиады похвалил гекзаметры Дельвига. Вследствие этого заявления Пушкин напечатал в ‘Литературной газете’, что объявление об Илиаде написано было им в отсутствие Дельвига, что отношения Дельвига к Гнедичу не суть дружеские, но что это не может вредить их взаимному уважению, что Гнедич, по благородству своих чувств, откровенно сказал свое мнение на счет таланта Дельвига. Вышепрописанное же обвинение журналиста Пушкин находил не только несправедливым, но и не благопристойным.
После смерти Дельвига мать его с детьми осталась в очень бедном положении. Пушкин вызвался продолжать издание ‘Северных цветов’ в их пользу, о чем и было заявлено. ‘Северные цветы’ были изданы только один раз на 1832 г., и сколько отчислилось от их издания, я никогда не мог узнать. Без сомнения, не было недостатка в желании помочь семье Дельвига, но причину неисполнения обещания поймет всякий, кто знал малую последовательность Пушкина во многом из того, что он предпринимал вне его гениального творчества. В 1834 г., когда Пушкин приехал на время в Москву, он встретил меня в партере Малого театра, где давался тогда французский спектакль, и дружески меня обнял, что произвело сильное впечатление на всю публику, бывшую в театре, с жадностью наблюдавшую за каждым движением Пушкина. Из театра мы вместе поехали ужинать в гостиницу Коппа{266}, где теперь помещается гостиница ‘Дрезден’. Пушкин в разговорах со мной скорбел о том, что не исполнил обещания, данного матери Дельвига, уверял при том, что у него много уже собрано для альманаха на следующий новый год, что он его издаст в пользу матери Дельвига, о чем просил ей написать, но ничего из обещанного Пушкиным исполнено не было.
В подражание ‘Полярной звезде’ и ‘Северным цветам’ тогда же появилось много других альманахов. Отсутствие в большей части из альманахов стихотворений наших тогдашних поэтов первой величины было причиной малого их успеха. Только в некоторых из них, как то в ‘Деннице’, изданной Максимовичем{267}, и в ‘Царском Селе’, изданном бароном Розеном и Коншиным{268}, с приложением в 1830 г. портрета А. А. Дельвига, помещались стихотворения лучших тогдашних поэтов: Пушкина, Баратынского, Вяземского, Языкова{269}, Дельвига и проч. Но они не достигали богатства и разнообразия ‘Северных цветов’. ‘Невский альманах’ появился одним из первых. Издатель его Аладьин{270} очень упрашивал Пушкина поддержать второй год его издания присылкою стихов. Пушкин послал ему эпиграмму на ‘Невский альманах’, а он, вероятно, не понял этого и не только ее напечатал, но даже дал ей место, сколько помню, перед заглавным листом, по его мнению, наиболее почетное. Вот эти стихи:
Н. Н.
(При посылке Невского Альманаха)
Примите Невский Альманах,
Он мил и в прозе и в стихах,
Вы в нем найдете Полевова{271},
Великопольского, Хвостова[19].
Княжевич, дальний ваш родня,
Украсил также книжку эту,
Но не найдете лишь меня:
Мои стишки скользнули в Лету.
Что слава мира?.. дым и прах,
Ах, сердце ваше мне дороже!
Но, кажется, мне трудно тоже
Попасть и в этот альманах{272}.
Дельвиг же, напротив того, так много получал стихотворений лучших писателей, что в 1829 г. перед Светлой неделей издал еще особый альманах, под названием ‘Подснежник’, в котором была напечатана повесть моего родного брата Александра под заглавием ‘Маскарад’.
А. А. Дельвиг, помещая эту повесть, не знал, что она произведение моего родного брата, и дурно отзывался о ней при авторе, хотя при тогдашней бедности литературы нашей, за исключением произведений писателей первой величины, нельзя было ее считать очень нехорошей, чему служит доказательством и то, что она попала в ‘Подснежник’. Замечания Дельвига не понравились моему родному брату, и они вследствие этого долго не виделись, такие распри между ними случались довольно часто по необыкновенной вспыльчивости моего родного брата и по охоте А. А. Дельвига дразнить его. Этот случай делания замечаний на литературные произведения по незнанию, что автор налицо, напоминает мне другой следующий случай.
В ‘Северных цветах’ 1829 г. была помещена повесть под заглавием: ‘Уединенный домик на Васильевском острове’, подписанная псевдонимом: ‘Тит Космократов’, сочиненная В. Титовым{273} (ныне членом Государственного Совета) [см. Приложение 3 первого тома]. Вскоре по выходе означенной книжки гуляли по Невскому проспекту Жуковский и Дельвиг, им встретился Титов. Дельвиг рекомендовал его, как молодого литератора, Жуковскому, который, вслед за этой рекомендацией, не подозревая, что вышеупомянутая повесть сочинена Титовым, сказал Дельвигу: ‘Охота тебе, любезный Дельвиг, помещать в альманах такие длинные и бездарные повести какого-то псевдонима’. Это тем более было неловко, что Жуковский отличался особым добродушием и постоян ной ко всем благоволительностью.
Выше уже сказано, что на первой неделе Великого поста 1827 г. я поступил в Военно-строительное училище путей сообщения. Для пояснения того, что это было за училище и с какою целью было оно учреждено, следует вкратце рассказать историю ведомства, тогда носившего название Главного управления путей сообщения.
Это управление было учреждено как отдельное ведомство в 1809 г. из бывшего Департамента водяных коммуникаций, входившего в состав Министерства коммерции.
В это управление сданы были все водяные пути и некоторые из главных сухопутных трактов. Европейская Россия была разделена на десять округов путей сообщения. Начальники этих округов и все служащие в них техники были назначены частью из лиц, служивших в бывшем Департаменте водяных коммуникаций, частью из служивших в других ведомствах. Между теми и другими было очень мало людей, приготовленных к исполнению возложенных на них обязанностей, но, несмотря на это, лица, назначенные на должности, требующие технических познаний, а также и непосредственно начальствующие над ними, получили звание инженеров путей сообщения. Эти инженеры образовали корпус инженеров, поставленный на военную ногу, <поэтому> все переведенные из гражданских чинов были переименованы в соответствующие военные чины. Этому образованию {мирного ведомства в военный корпус} дают разные объяснения. Одни объясняли это просто тем, что при утверждении Государем рисунка мундиров, {присвоенных инженерам путей сообщения, на мундирах} назначены были эполеты, которые тогда исключительно принадлежали военному званию. На эполетах даже допущено было нововведение: звездочки для обозначения чинов, чего тогда не было ни в армии, ни во флоте {и было введено в них гораздо позже при Императоре Николае}. Другие объясняют образование корпуса путей сообщения на военную ногу тем, что по недостатку офицеров Генерального штаба и вообще офицеров известного образования инженеры путей сообщения могли быть употребляемы вместо офицеров Генерального штаба, действительно, в 1812 г. воспитанники первого выпуска из Института путей сообщения были употребляемы за офицеров Генерального штаба.
Первое объяснение имеет за себя то вероятие, что корпус инженеров путей сообщения формировался по образцу французского corps des ingnieurs des ponts et chausses[20], не образованного на военную ногу, и что всем инженерам путей сообщения, за исключением генералов, дали при военной форме не военные чины, а звание старших инженеров 1-го и 2-го классов, младших 1-го, 2-го и 3-го классов и воспитанников 1-го и 2-го классов, но так как первым трем классам дали штаб-офицерские эполеты, а последним четырем классам обер-офицерские, то мало-помалу старших инженеров 1-го класса начали называть полковниками, 2-го класса подполковниками, младших инженеров 1-го класса майорами, 2-го капитанами, 3-го поручиками, а воспитанников 1-го и 2-го классов подпоручиками и прапорщиками. По прошествии лет десяти с учреждения инженеров путей сообщения прежние названия были совершенно забыты и заменились не только в обществе, но и официально военными чинами.
Учреждение инженеров путей сообщения, наподобие corps des ingnieurs des ponts et chaussies во Франции, было давно задумано Императором Александром I, чему служит доказательством то, что он, при свидании в Тильзите с императором Наполеоном I, просил его прислать в Россию четырех лучших инженеров, кончивших курс в политехнической школе и потом в школе мостов и дорог в Париже. Вследствие этой просьбы в 1809 г. присланы были Базен{274}, Фабр{275}, Потье{276} и Дестрем{277}, действительно лучшие из последневыпущенных этими школами учеников. Первые двое были приняты на службу младшими инженерами 1-го класса, а последние младшими же инженерами 2-го класса.
Фабр во время учреждения военных поселений был прикомандирован к штабу этих поселений, остальные трое продолжали службу в корпусе инженеров путей сообщения. Из них Базен и Потье впоследствии были генерал-лейтенантами и директорами, один после другого, Института инженеров путей сообщения, а Дестрем был инженер-генералом и директором Департамента проектов и смет Главного управления путей сообщения. Все трое были и членами Совета этого управления.
Польза, ими принесенная, не подлежит сомнению. Они оставили после себя разные ученые труды, в особенности по чистой математике. Дестрем, и в особенности Базен, отличались замечательным красноречием.
Вскоре по прибытии в Россию они посланы были в разные местности для ближайшего ее изучения. При нашествии же в 1812 г. Наполеона на Россию их удалили из Петербурга в Ярославль, где они были очень хорошо приняты губернатором, но после вторжения Наполеона во внутренние губернии сочтено было нужным их отправить в Иркутск, куда они были отвезены без предуведомления, так что они не знали, куда их везут. В Иркутске они занимались преподаванием математических наук и французского языка, а Базен, и в особенности Дестрем, изучением русского языка, на котором впоследствии говорили хорошо с небольшим акцентом. Дестрем и писал по-русски превосходно.
Через несколько месяцев после взятия Парижа вспомнили о них и приказали вернуть в Петербург, но на пути их возвращения получено было приказание снова везти их в Иркутск. Это приказание воспоследовало вследствие бегства Наполеона с острова Эльбы, слух о котором до них не дошел, и потому, не зная, чему приписать их возвращение в Сибирь, они пришли в страшное отчаяние. По отсылке Наполеона на остров Св. Елены они возвратились на службу в Петербург. Условленное содержание они получали во время ссылки вполне и, конечно, ничего не потеряли в производстве их в следующие чины.
Совершенный недостаток в инженерах путей сообщения при образовании Главного управления был причиной того, что в число их были приняты не только разные лица из других ведомств, но и иностранцы, которых, по случаю эмиграции из Франции во время революции, было много в России. Из них некоторые, но не многие, были действительно полезны, как то Рокур{278}, первый преподаватель курса построения по составленному им руководству в Институте инженеров путей сообщения. Чтобы дать понятие, как легко было тогда при протекции попасть в высшие чины нового корпуса инженеров путей сообщения, приведу два примера: Сеновера{279}, жившего в России, который, как я слышал, был ничего более, как табачный торговец, приняли прямо генерал-майором и сверх того назначили директором Института инженеров путей сообщения. Воспитанники этого заведения любили рассказывать, что два француза эмигранта, не имевшие ни куска хлеба, ни пристанища, узнав, что в Институте инженеров путей сообщения есть вакансии инспектора классов и швейцара, бросили жребий, кому из них занять ту и другую должность. Место инспектора классов досталось Резимону{280}, который был принят прямо младшим инженером 1-го класса (майором), а другой поступил в швейцары. Я их обоих застал в институте. Первый был ревностный служака и хороший педагог, только отличался клерикальным направлением, говорили, что он был аббатом во Франции, а по приезде в Россию был гувернером в каком-то богатом семействе. Поступивший же в швейцары института знал все европейские языки настолько, что мог говорить по нескольку слов со всеми лицами дипломатического корпуса, который почти в полном составе ежегодно посещал публичный экзамен воспитанников первых трех классов института.
Такой крайний недостаток в инженерах путей сообщения побудил правительство в одно время с образованием Главного управления путей сообщения учредить Институт инженеров путей сообщения{281}, воспитанники которого по окончании курса должны были поступать на службу в корпус инженеров путей сообщения.
В институте назначено было преимущественно преподавать высшие математические науки в таком объеме, как их не преподавали еще в России, и военные науки. Профессора были большей частью французы, а потому, за исключением Закона Божия и русской словесности, преподавание наук было на французском языке. Заведение было открытое. Для него был куплен дом близ Обухова моста, с большим садом, нынешний дом министра, часть этого дома была занята главным начальником института генерал-лейтенантом Бетанкуром{282}, происхождением испанца, из значительной аристократической фамилии, служившим прежде во Франции, впоследствии бывшего с 1818 по 1823 г. главным директором путей сообщения в России. Воспитанники были разделены на 4 класса, называвшиеся бригадами, из них первые два носили обер-офицерские серебряные эполеты, воспитанники первого класса с одной шитою золотом звездочкой на поле эполет (подпоручики), а 2-го класса с чистым полем без звездочек (прапорщики), треугольные шляпы с черными султанами и ботфорты со шпорами. Воспитанники низших двух классов носили также офицерскую форму, но без эполет и не имели шпор на ботфортах.
Все поступающие на военную службу должны были начать ее с нижних чинов, юнкерами или кадетами в кадетских корпусах, и при этом носить солдатскую форму, следовательно, для инженеров путей сообщения было сделано исключение.
Желание учиться у лучших иностранных профессоров на языке, с детства хорошо изученном в аристократических и других богатых русских семействах, а может быть, частью и желание прямо одеть офицерский мундир, побудило многие из этих семейств отдать своих сыновей во вновь образованный институт, назову двух братьев баронов, впоследствии графов Строгановых (Сергея{283} и Александра{284} Григорьевичей), двух братьев баронов Мейендорф{285}, Шабельского{286}, но все они, увидев, что в ведомстве путей сообщения нельзя сделать карьеры, вскоре перешли в другие ведомства.
Это напоминает мне речь, произнесенную бывшим главноуправляющим путями сообщения и публичными зданиями генерал-адъютантом Константином Владимировичем Чевкиным{287} 23 ноября 1859 г. за торжественным обедом, данным в Институте инженеров путей сообщения по случаю празднования пятидесятилетнего юбилея. В ней Чевкин, между прочим, сказал, что по случаю этого дня первый воспитанник первого выпуска института, Андрей Данилович Готман{288}, произведен в инженер-генералы. К этому Чевкин прибавил, что это производство должно показать всем молодым инженерам и учащимся в институте, до чего можно достигнуть, хорошо учась, усердно служа и высокою честностью, которая была признана за Готманом. При всем своем уме Чевкин не понял, что он оскорблял этим инженеров путей сообщения, так как около него сидели воспитанники того же института, только перешедшие из ведомства путей сообщения и давно бывшие полными генералами и действительными тайными советниками, для чего им не нужно было ни особенно хорошо учиться, ни служить с тем усердием, с каким служил Готман, а некоторым может быть и не отличаться безукоризненной честностью.
В России всегда была отличаема <в особенности> военная служба, после войны 1812—1815 гг. военные еще более возгордились, и потому первый порыв аристократических и богатых родителей к определению их сыновей в институт скоро остыл, тем более что в Институт инженеров путей сообщения дозволялось поступать и сыновьям купцов первых двух гильдий.
В начале 20-х годов офицерская форма воспитанников института заменена кадетскою. Он преобразован в закрытое заведение, причем переведен во вновь отстроенный дом на Обуховском проспекте, где помещается и теперь, а дом, в котором он помещался прежде, отдан весь под помещение {назначенного тогда} главноуправляющим путями сообщения герцога Александра Виртембергского.
Институт путей сообщения ежегодно выпускал немного инженеров на службу, и так как воспитанникам его давались превратные понятия об их дальнейшей карьере, недостаток, впрочем, общий со всеми другими тогдашними учебными заведениями, то выходили они большей частью белоручками, вскоре почувствовалась необходимость дать им помощников, наподобие кондукторов во Франции, и для образования этих второстепенных деятелей по техническим работам ведомства путей сообщения было образовано особое училище.
Страсть ко всему военному выказалась и в этом случае, заведение, которое должно было готовить мирных деятелей, назвали Военностроительным училищем путей сообщения и дали его воспитанникам кадетскую форму, причем учили маршировать и тесачным приемам, каковое обучение было введено и в Институте путей сообщения, когда воспитанникам оного дали кадетскую форму.
Воспитанники, кончившие курс в Военно-строительном училище, должны были поступать в Строительный отряд, образованный на военную ногу, со всеми штаб-офицерскими и обер-офицерскими чинами, им присвоен был и мундир, почти одинаковый с инженерами путей сообщения. Разница состояла в том, что бархатный воротник и обшлага с серебряными петлицами, присвоенные мундиру инженеров путей сообщения, были суконные, без петлиц, у офицеров Строительного отряда, и в том, что последние не имели шпор.
Но для пополнения Строительного отряда офицерами не ожидали выпуска воспитанников из Строительного училища, а перевели в него гражданских чиновников, прежде производивших работы за недостатком инженеров, переименовав их в соответствующие военные чины, а также и многих офицеров из другого рода службы, преимущественно из артиллерии и саперов, так что многие офицеры нового Строительного отряда были старше чинами инженеров путей сообщения, а так как иерархия чинов соблюдалась весьма строго, то офицеры Строительного отряда, старшие чинами, не могли быть помощниками у инженеров, состоявших в низших чинах. Таким образом, первоначальная цель учреждения Строительного отряда не была достигнута. Многие начальники предпочитали давать работы опытным людям, а не вновь выпущенным из института инженерам, тем более что в нем практическая часть была в сильном пренебрежении. Засим молодые инженеры часто назначались под начальство офицеров Строительного отряда.
В первом выпуске из Военно-строительного училища в 1822 г., когда вновь произведенные прапорщики представлялись главному директору путей сообщения генералу Бетанкуру, он обратил внимание на находившегося между ними небольшого роста, красивого 15-летнего юношу Мельникова, бывшего впоследствии министром путей сообщения, и, заметив, что он хорошо говорит по-французски, сказал, что ему должно еще продолжать учение, и сообразно степени познаний, приобретенных Мельниковым в Военно-строительном училище, прикомандировал его для продолжения курса учения к 3-й бригаде Института инженеров путей сообщения, т. е. к высшему классу воспитанников. Вместе с Мельниковым были прикомандированы и несколько других вновь произведенных прапорщиков Строительного отряда. Впоследствии при каждом выпуске из Военностроительного училища вновь произведенные прапорщики, отличившиеся лучшими способностями, а частью по протекции, были прикомандированы к 3-й бригаде Института инженеров путей сообщения. Они, по выдержании наравне с воспитанниками этой бригады экзамена {в преподаваемых в оной науках}, переводились прапорщиками же в корпус инженеров путей сообщения и поступали для продолжения учения во вторую бригаду института. Этим способом значительно убавлялось число выпускаемых из училища в Строительный отряд. Производство в следующие чины было в последнем весьма туго, и потому многие, по окончании 6-летнего обязательного срока службы в отряде, искали себе другой род службы.
Между тем чувствовалась необходимость в хороших чертежниках и в непосредственных надзирателях за работами, для образования которых была учреждена Кондукторская школа путей сообщения, в нее помещались дети нижних чинов разных команд, бывших при производстве сооружений ведомства путей сообщения, при надсмотре за их содержанием и при речной полиции. Воспитанники этой школы выходили кондукторами с правами и мундиром унтер-офицера. Многие из них, как хорошие чертежники и как люди довольно развитые, были полезны на службе, но большей частью они не могли выдержать грубого с ними обхождения инженеров, а в особенности офицеров Строительного отряда, которых образование бывало гораздо ниже ими полученного, спивались с круга и умирали преждевременно от чахотки. При Кондукторской школе были довольно хорошие мастерские, где воспитанники образовывались и практически, так что в этом отношении они знали более инженеров, получивших высшее математическое образование в институте. Обучение же кондукторов ограничивалось в математике арифметикой, алгеброй до уравнения высших степеней, геометрией общею и начертательной.
Кондукторская школа была уничтожена по причине, которая, казалось бы, не могла иметь на нее никакого влияния, а именно: по случаю бракосочетания Великой Княжны Марии Николаевны{289} с герцогом Максимилианом Лейхтенбергским{290}. Для постройки им дворца было выбрано место, на котором стоял дом школы гвардейских подпрапорщиков и юнкеров, а под эту школу предполагалось перестроить дом, занимаемый бывшим тогда главноуправляющим путями сообщения и публичными зданиями графом Карлом Федоровичем Толем. Граф Толь, чтобы сохранить свое помещение, а главное прекрасный сад при оном, которого часть при перестройке полагалось уничтожить, пожертвовал Кондукторскою школою. Она была уничтожена, и в занимаемый ею дом была переведена школа гвардейских подпрапорщиков и юнкеров, где она находится и в настоящее время.
В Военно-строительном училище преподавались: элементарная математика в большем объеме, чем в гимназиях, и лучше начертательная и аналитическая геометрия, архитектура, строительное искусство по части путей сообщения, рисование, черчение, в малом объеме механика и физика и другие гимназические предметы в меньшем еще объеме, чем в гимназиях, истории совсем не преподавалось, так что воспитанник этого училища Мельников, поступивший из оного в Институт инженеров путей сообщения, в первых трех бригадах которого также не учили истории, совсем ей не учился, это не помешало ему быть впоследствии министром путей сообщения.
Воспитанники Строительного училища, числом 120, составляли одну роту и разделены были в учебном отношении на четыре класса. По моим познаниям я мог бы поступить во 2-й класс, но я вовсе не умел чертить, рисовал дурно и не имел понятия об архитектуре, преподавание которой начиналось в 3-м классе, и потому я посажен был в этот класс. Ученье в нем было мне очень легко, и через это я сделался еще ленивее. В рисовании же и черчении я и в училище не сделал успехов, не имея к ним никаких способностей.
Директором училища был во время моего в оное поступления инженер-полковник Шефлер{291}, переведенный из Генерального штаба, называвшегося тогда свитою Его Величества по квартирмейстерской части. Он умер в чине генерал-майора и в должности помощника директора Института путей сообщения. Командиром роты был Строительного отряда майор Шулениусн, переведенный из армии. Он был впоследствии ротным командиром и потом казначеем в Институте путей сообщения, умер генерал-майором в отставке. Оба, кроме русских орденов, имели прусский орден Пурлемерит{292}, тогда довольно обыкновенный в русской армии. Должность инспектора классов исправлял ротный офицер училища, Строительного отряда подпоручик Краузенекер{293}, бывший воспитанник Строительного училища. Он был впоследствии ротным командиром, а потом библиотекарем в Институте путей сообщения, умер на службе в штаб-офицерском чине. Через несколько времени по моем поступлении инспектором классов был назначен инженер-подполковник Эмме{294}, а Краузенекер к нему помощником.
Шефлер был человек добрый, но очень вспыльчивый, небольшого ума, сверх директорской должности он преподавал военные науки в Институте инженеров путей сообщения, впоследствии это преподавание было поручено майору корпуса инженеров путей сообщения Петру Александровичу Языкову{295}.
Шулениус был также добр и также очень вспыльчив, он был сильно ранен и по этой причине еще более раздражителен. Он, несмотря на свое ничтожное образование, умел вести себя с воспитанниками лучше Шефлера, ко мне был снисходителен. Так как Шулениус часто бранил воспитанников, то его называли собакой и в классах на черных досках рисовали собак с его лицом и двумя крестами на шее, которые он обыкновенно носил. Эти карикатуры Шулениусу не раз пришлось видеть. Краузенекер, человек недурной, имел образование настолько, насколько можно было его получить в Военно-строительном училище, в котором, сверх того, и учился посредственно. Он в молодых летах и в малом чине занимал довольно важное место по протекции Шефлера, на дочери которого впоследствии женился. Он меня недолюбливал, вероятно, за то, что я, при немецкой фамилии, был совершенно русским, а не немцем.
Воспитанники, как в институте, так и в училище, разделены были на две партии, враждебные между собою: русских и немцев, но в училище последняя партия не была преобладающей.
Кроме Краузенекера, были еще ротные офицеры, не получившие никакого образования и весьма ограниченные во всех отношениях. Они и Краузенекер поочередно дежурили.
Эмме был человек образованный, но как-то по-своему, сверх инспекторской должности он читал в училище курс построения. Курс его был наполнен такими подробностями, что он успевал прочитывать только небольшую часть курса, он объяснял, что изыскания для составления проекта сооружения самого маловажного требуют несколько лет изучения, что выбор места для забивки кольев при нивелировке требует также строгого изучения, и о забивке кола и протягивании измерительной цепи читал длинные лекции. Как теперь все это далеко от нынешнего способа постройки, по которому целые сотни верст железных дорог, с значительными великолепными мостами, огромными станционными и другими важными сооружениями, возникают в два года, а иногда и менее. Про Эмме говорили, что он написал только часть курса построения, но что объем написанного так велик, что при перевозке его через мост на Фонтанке мост провалился. Эмме замечателен был своею неопрятностью, мундир его был изношен донельзя, что давало воспитанникам повод к насмешкам над ним. Он ко мне был очень расположен.
В училище была церковь, в которую по праздникам водили воспитанников из Института инженеров путей сообщения. Между воспитанниками института и училища была постоянная вражда. При поступлении моем в училище воспитанники института носили уже кадетскую форму, но когда они имели еще форму офицерскую, то каждый раз после посещения училищной церкви они оставляли много перьев из султанов, которые тогда носили на треугольных шляпах. Поэтому воспитанники училища прозвали их рябчиками, последние же называли первых фукелами, потому что в первое время воспитанники училища постоянно сидели взаперти, их никогда не отпускали из училища.
При поступлении же моем отпуска по праздникам были допускаемы, но отнюдь не дозволялось ночевать вне училища, то же правило соблюдалось и в институте с того времени, как он был преобразован в закрытое учебное заведение.
При церкви училища был священник Иван Антонович Гаврилов{296}, который преподавал в училище Закон Божий. Он был человек неученый, но весьма умный, видный собою и умел хорошо себя держать с начальством и с воспитанниками. При получении известия о неожиданной кончине Императора Александра I он сказал краткую речь, которая тогда очень понравилась, он сделался через нее известным и получил тогда же орден Св. Анны 3-й степени, хотя еще не имел многих наград, которые даются священникам до пожалования их орденами. По устройстве церкви{297} в Институте инженеров путей сообщения он был переведен в эту церковь, откуда, обидясь тем, что директор института генерал Базен сделал ему какое-то легкое замечание, перешел в приходскую церковь на Пески. Но это место было не по нем, он вскоре поступил в церковь Технологического института, откуда был взят в придворную церковь королевы Нидерландской Анны Павловны, где также остался недолго и был переведен в церковь Зимнего дворца, он умер саккеларием этой церкви. Он был очень ко мне расположен, и я один пользовался правом стоять в алтаре во время обедни и всенощной, в продолжение последней службы он много говорил со мной.
В училище кормили воспитанников плохо, дом, им занимаемый, где теперь архитекторское училище Министерства внутренних дел, на Царскосельском проспекте, был запущен. Государь его никогда не посещал. Главноуправляющий путями сообщения также, во все время моего нахождения в училище, в нем не был ни разу и, конечно, вообще мало об нем заботился.
Главную роль в училище играл Шулениус, который часто прибегал к разным наказаниям и в присутствии своем приказывал сечь воспитанников, которых находил в чем-нибудь виновными, сам или по приказанию Шефлера, а также по жалобам Краузенекера. Раз только Шулениус пригрозил мне сечением, но умилостивился, при чем сказал, что он служил в прусскую кампанию 1807 г. вместе с моим отцом и в память его ограничивается только словесным внушением, таким образом и в этом училище, в котором часто секли, избежал я этого наказания.
Но кроме сечения, карцера, в котором и я сидел один раз, оставления без обеда или ужина, неотпуска из училища в праздничные дни все вышесказанные начальники позволяли себе бить воспитанников даже по лицу. Назначаемые из воспитанников фельдфебель роты и унтер-офицеры также били воспитанников. Но эти побои как-то доставались не всем, делалось какое-то различие между воспитанниками, иных никогда не били, и я был в числе не подвергавшихся побоям.
Воспитанники училища были все из бедных семейств. Я упомяну только о трех моих товарищах по училищу: Федоре Федоровиче Масальском{298}, Фердинанде Ивановиче Таубе{299} и Александре Ивановиче Баландине{300}.
Первые двое были в училище при моем поступлении, оба были уже унтер-офицерами, и из них Таубе моим отделенным унтер-офицером.
Масальский, впоследствии доказавший право на княжеский титул, состоит теперь (1872 г.) заведующим техническо-инспекторским комитетом сухопутных и водяных сообщений в чине инженер-генерал-майора. Масальский человек весьма деятельный, несмотря на это, полковничий и генерал-майорский чины, а равно данные ему в последнее время награды и повышения по должностям на службе он получил по моему постоянному об этом ходатайству.
Таубе, который был лет на десять старше меня, так что его называли в училище дедушкою, был также хороший человек, но чрезвычайно мягок и низкопоклонен с старшими. Его упрекали, что он нажил состояние при долгом управлении Царскосельской железной дорогой, но это совершенно несправедливо. Действительно, он ничего не имел при выходе из училища, но, окончив впоследствии курс в институте и оставаясь при нем репетитором, он завел довольно многочисленный пансион для молодых людей, поступающих в институт, и от этого пансиона, при крайней немецкой бережливости и расчетливости, нажил капитал, на который построил дом у Аларчина моста. О нем, как управляющем Царскосельской железной дорогой, ходило много анекдотов, говорили, что он имел визитные карточки с надписью: ‘Directeur du chemin de fer d. S. Petersbourg Tzarskoy Selo et de retour’[21], что он докладывал Импера тору Николаю о том, что поезд готов, словами: ‘Ту э пр’ (все готово), и когда раз, по совету товарищей, вздумал сказать правильно: ‘Тут э пр’, то Государь, шутя над ним, приказал не изменять прежнего его способа выражения. Я бы мог написать несколько страниц о подобных странностях Таубе, действительно, он во многом был смешон, но доброта его, честность, усердие к службе, благоволительность ко всем и примерная семейная жизнь значительно превышают его смешную сторону. По оставлении им места управляющего Царскосельской железной дорогой он получал самое ничтожное содержание, а исправлял значительные и многотрудные поручения по железным дорогам всегда с большим усердием. В декабре 1868 г. он назначен был правительственным членом совета Главного общества железных дорог и только один год пользовался в этой должности хорошим содержанием. Он умер скоропостижно в марте 1870 г. в чине действительного статского советника.
Третий из названных мной товарищей по училищу, Баландин, был старше меня и имел большое влияние на мое развитие. Он поступил в училище в одно время со мной, кончив уже гимназический курс и вообще весьма даровитый. Немедля по поступлении он обратил на меня внимание. Он писал хорошие стихи и, вообще любя очень литературу и в то время особенно занимаясь русской литературой, он видел возможность от меня узнавать о том, что происходило тогда в русском литературном мире и получать разные книги, которых, по крайней бедности, не мог покупать.
Мне часто дарили книги у Дельвига, и я их немедля приносил Баландину, но случалось, что иных книг я не получал, а Баландин их хотел иметь, то я их брал со столов Дельвига или его жены, не спрося на это их дозволения, и когда, в следующий праздник, по приходе к ним, они мне говорили о необычайной пропаже книг, я не сознавался в похищении. Не могу понять, как, при внушенных мне правилах моей матерью, я мог впасть в подобный проступок. Мне отвратительно вспомнить о нем. Баландин теперь в отставке инженер-генерал-майором, я не раз еще встречусь с ним в ‘Моих воспоминаниях’.
По выходе из училища прапорщиком Строительного отряда Масальский был прикомандирован в 1828 г. к 3-й бригаде Института инженеров путей сообщения, а в 1829 г. был переведен во 2-ю бригаду и в корпус инженеров путей сообщения. Баландин же и Таубе, вышедшие прапорщиками из училища в 1829 г., сами приготовились так, что, не поступая, как все другие воспитанники, кончившие курс в Строительном училище, в 3-ю бригаду, выдержали в том же году экзамен прямо во 2-ю бригаду, при чем и были переведены в корпус инженеров путей сообщения.
Сверх корпуса инженеров и Строительного отряда в ведомстве путей сообщения были учреждены особые команды из нижних чинов при каждом из округов и при шоссе между двумя столицами. Команды при шоссе образовали одну военно-рабочую бригаду в двухбатальонном составе. Офицеры в этой бригаде и начальствовавшие командами при округах назывались военно-рабочими офицерами путей сообщения, которые переводились из армии. Воспитанники Военно-строительного училища, дурно учившиеся, поступали офицерами в означенную бригаду, равно как и те из воспитанников института, которые по своим способностям не только не годились быть инженерами, но даже и поступить в Строительный отряд.
В то время кадеты только петербургских кадетских корпусов производились прямо в офицеры, кадеты же других корпусов перед производством в офицеры должны были провести несколько месяцев в бывшем тогда Дворянском полку.
В начале 1827 г. в числе прочих кадет Московского кадетского корпуса был привезен в этот полк старший брат мой Александр.
Лето 1827 г. А. А. Дельвиг с женой провели в Ревеле, и потому я в это время проводил праздничные дни у брата Александра или вместе с ним у мужа нашей умершей тетки [Ядвиги Шарлотты Антоновны Дельвиг], Егора Михайловича Гурбандта.
Тогда еще не было построено того огромного здания, в котором помещается 2-я Петербургская военная гимназия, но на этом месте было раскинуто несколько небольших[22], неопрятно содержимых деревянных домов, в которых помещались воспитанники Дворянского полка, взятые из бедных дворянских семейств, часто не учившиеся грамоте и мало чему научавшиеся в полку, — и кадеты Московского и разных губернских[23] кадетских корпусов, прикомандированные для обучения фронтовой службе к Дворянскому полку перед производством их в офицеры.
Присмотр за всеми этими взрослыми воспитанниками был очень дурной, помню, как мне, 14-летнему мальчику, было отвратительно видеть пьянство большей части этих господ и какую-то вообще распущенность. Простая водка и самая плохая закуска не сходили со столов. Я бывал в полку у брата очень редко.
Дядя Гурбандт, о котором я уже упоминал выше, был штаб-лекарем в Главном штабе. Он был очень добрый человек, давно практиковал и считался хорошим опытным врачом. Он никогда не прописывал рецепта, чтобы не снять с него копии, и каждый вечер сшивал в одну тетрадь прописанные им в тот день рецепты с описанием причин, побудивших его дать то или другое лекарство, и какое оно имело последствие для больного.
При таком точном исполнении обязанностей по своей профессии он был нерасчетлив в жизни и, несмотря на старость, весьма падок к женскому полу. Вместе с ним жили: две его племянницы, пожилые девицы, старуха, как говорили, бывшая его любовница, Дарья Фаддеевна Браилован, которая заправляла всем домом, и ее племянница, Елена Михайловнан, девица лет 16, недурная собой.
Они жили в Измайловском полку в маленьком деревянном доме, который был куплен для Гурбандта богачом Яковлевымн в благодарность за исцеление его 16-летней дочери от чахотки, что почиталось чудом искусства. Вскоре старый Гурбандт, вздумав жениться на своей молодой и чрезвычайно богатой пациентке, сделал предложение, ему отказали и вместе с тем выслали из занимаемого им дома, который не был еще переписан на его имя, и таким образом дурно заплатили за лечение дочери, на которое Гурбандт посвящал наибольшую часть своего времени. Вследствие этого он с живущими у него перебрался в другой дом, нанятый им также в Измайловском полку.
Сын Гурбандта, Федор Егорович{301}, штабс-капитан лейб-гвардии Павловского полка, жил в казармах этого полка, но обедал почти каждый день у отца. Я и брат Александр также у него часто обедали, {стол был очень сытный, какое-то смешение русских блюд с такими немецкими, которые могут понравиться и русскому человеку, конечно, таких немного}. Нам всегда все были очень рады, и так как брат должен был выйти в один из двух бывших тогда полков молодой гвардии, лейб-гренадерский или Павловский, то и было устроено так, что он был произведен в последний из этих полков и помещен в роту, которой командовал Ф. Е. Гурбандт.
К обеду часто приходили сыновья Д. Ф. Браиловой, Николай и Андрей Игнатьевичин, воспитанные Е. М. Гурбандтом. Первый был доктором, женился на какой-то распутной женщине и через это был довольно богат. Второй служил в Военном министерстве, был большой шутник, очень забавный. Его присутствие развеселяло всех.
Летом 1827 г. я начал чувствовать в обеих ноздрях твердые наросты, постоянно увеличивающиеся. К сентябрю эти полипы уже поравнялись с нижнею частью ноздрей.
В это время вернулся из Ревеля А. А. Дельвиг с женой, и для производства операции и лечения моего у него на дому он испросил увольнения меня из училища на несколько недель. Операцию делал мне лейб-хирург Николай Федорович Арендт{302}, который вырвал несколько полипов из обеих ноздрей с значительной болью и сильным истечением крови. Находя нужным лечить меня после операции, А. А. Дельвиг оставил меня у себя, и я прожил у него три месяца, первое время, действительно, меня чем-то лечили, а потом просто без надобности держали, и я, конечно, не хлопотал о возвращении в училище. {Дельвиги, муж и жена, меня очень любили, последняя занималась моим воспитанием. Часто по вечерам я оставался у них в спальной после того, как они лягут в постель, каждое утро, вставая раньше их, приходил в их спальню, когда Дельвиг еще спал, а жена его, проснувшись, лежала в постели, подле которой я садился и долго с ней разговаривал. Днем, в хорошую погоду, я ходил по улицам в кадетской шинели, надетой в рукава, и в фуражке.} Долгим своим отсутствием из училища я не много терял в учении, потому что предметы, преподававшиеся в 3-м классе Военно-строительного училища, за исключением начал архитектуры, были мне известны, а в рисовании и черчении, по моей неспособности, я все равно нисколько бы не успел. Только это трехмесячное ничегонеделание еще более развило во мне распущенность и лень, хотя с другой стороны общество, собиравшееся у Дельвига, не могло не произвести на меня полезного влияния.
{Я выше говорил, из кого состояло это общество, каждый день бывал у Дельвига кто-нибудь из старых лицеистов или литераторов, но более бывали по средам и воскресеньям.} В это время несколько раз обедал у Дельвига инженер путей сообщения полковник Карелин{303}, заведовавший художественными заведениями Главного управления путей сообщения. Он был человек очень хороший, весьма образованный, приятный в обществе и известный своим обжорством, так что он всегда уведомлял заранее Дельвига о том, что придет обедать, и тогда заказывали обед на 12 человек, хотя нас обедало всего четверо или пятеро. Он брал каждого кушанья по стольку же, как и другие, но когда блюда обнесут вокруг стола, то их ставили перед Карелиным, и он доканчивал все, что на них оставалось.
Пушкин после дозволения, данного ему в мае 1827 г., бывать в обеих столицах, приехал в первый раз в Петербург летом 1827 г., но, за отсутствием Дельвига, я его тогда не видал. Я его увидел в первый раз в октябре, когда он снова приехал из своего уединения, с. Михайловского.
17-го октября праздновали день моих именин, Пушкин привез с собой подаренный его приятелем Вульфом{304} череп от скелета одного из моих предков, погребенных в Риге, похищенного поэтом Языковым, в то время Дерптским студентом, и вместе с ним превосходное стихотворение свое: ‘Череп’, посвященное А. А. Дельвигу и начинающееся строфою:
Прими сей череп, Дельвиг, он
Принадлежит тебе по праву,
Тебе поведую, Барон,
Его готическую славу
и оканчивающееся строфою:
Прими ж сей череп, Дельвиг, он
Принадлежит тебе по праву.
Обделай ты его, Барон,
В благопристойную оправу.
Изделье гроба преврати
В увеселительную чашу,
Вином кипящим освяти
Да запивай уху да кашу!
Певцу Корсара подражай
И Скандинавов рой воинский
В пирах домашних воскрешай,
Или как Гамлет Баратынский,
Над ним задумчиво мечтай,
О жизни мертвый проповедник,
Вином ли полный, иль пустой,
Для мудреца, как собеседник,
Он стоит головы живой{305}.
Пили за мое здоровье за обедом из этого черепа, в котором Вульф, подаривший его Пушкину, держал табак. Череп этот должен и теперь находиться у вдовы Дельвига, но едва ли он, по совету Пушкина, обделан ‘в благопристойную оправу’.
{За обедом в мои именины было много лицеистов, в том числе Пушкин, которые через день собирались праздновать 19 октября, день учреждения Лицея. Известно, что Пушкину при Императоре Александре был запрещен выезд из его имения Псковской губернии, с. Михайловского. Император Николай, сняв это запрещение, в 1826 г. в Москве спросил у Пушкина, отчего он мало пишет, и вследствие ответа последнего, что не может ничего печатать по строгости цензуры ко всему им написанному, заявил, что он будет его цензором. С тех пор} все стихотворения свои Пушкин доставлял Дельвигу, от которого они были отсылаемы к шефу жандармов, генерал-адъютанту Бенкендорфу{306}, а им представляемы на Высочайшее усмотрение. Само собою разумеется, что старались посылать к Бенкендорфу по нескольку стихотворений зараз, чтобы не часто утруждать Августейшего цензора. Стихотворения, назначенные к напечатанию в ‘Северных цветах’ на 1828 г., были в октябре уже просмотрены Императором, и находили неудобным посылать к нему на просмотр одно стихотворение ‘Череп’, которое однако же непременно хотели напечатать в ближайшем выпуске ‘Северных цветов’{307}. Тогда Пушкин решил подписать под стихотворением ‘Череп’ букву ‘Я’, сказав: ‘Никто не усомнится, что Я — Я’. Но между тем многие усомнились и приписывали это стихотворение поэтому Языкову. Государь впоследствии узнал, что ‘Череп’ написан Пушкиным, и заявил неудовольствие, что Пушкин печатает без его цензуры. Между тем, по нежеланию обеспокоивать часто Государя просмотром мелких стихотворений, Пушкин многие из своих стихотворений печатал с подписью П. или Ал. П.
Пушкин в дружеском обществе был очень приятен и ко мне с самого первого знакомства очень приветлив. Дельвиг со всеми товарищами по Лицею был одинаков в обращении, но Пушкин обращался с ними разно, с Дельвигом он был вполне дружен и слушался, когда Дельвиг его удерживал от излишней картежной игры и от слишком частого посещения знати, к чему Пушкин был очень склонен, с некоторыми же из своих товарищей лицеистов, в которых Пушкин не видел ничего замечательного, и в том числе с М. Л. Яковлевым, обходился несколько надменно, за что ему часто доставалось от Дельвига, тогда Пушкин видимо на несколько времени изменял свой тон и с этими товарищами.
Несколько позже приехал в Петербург Сергей Александрович Соболевский{308}, уже известный тогда своими едкими эпиграммами и острыми словами. Он был незаконнорожденный сын Александра Николаевича Соймонова{309}, в 1827 г. он ехал путешествовать за границу. Сколько мне помнится, он тогда не был еще так близок с Пушкиным и другими современными поэтами, но был очень нахален и потому, так сказать, навязывался на дружбу известных тогда людей. Нахальство его не понравилось жене Дельвига, и потому, дабы избегнуть частых его посещений, она его не принимала в отсутствии мужа. Но это не помогло, он входил в кабинет Дельвига, ложился на диван, который служил мне кроватью, и читал до обеда, а когда Дельвиг возвращался домой, то он входил вместе с ним и оставался обедать.
Читая лежа на диване, Соболевский часто засыпал, раз он заснул, читая песни Беранжера, книга выпала из его рук и была объедена большою собакою Дельвига. По этому случаю за обедом была сочинена песня с припевом:
Собака съела Беранжера,
А Беранжер собаку съел,
т. е. Беранжер большой мастер писать песни, он на этом, как выражаются в простонародье, собаку съел.
Соболевский меня называл Барончиком и продолжал так меня называть даже и в то время, когда мне было 55 лет от роду. Он сумел разбогатеть и, покончив свои дела, переехал жить в Москву с значительным капиталом, в то время как я служил в Москве с 1852 по 1861 г., он начал было ездить ко мне, но тон его не понравился жене моей, и мы впоследствии видались только в Английском клубе.
В 1827 г., не помню по какому случаю, был у Дельвигов ужин, тогда как обыкновенно у них не ужинали, за ужином был Соболевский, который шутками своими оживлял все общество, он меня в этот день поил много, и я в первый раз от роду был немного пьян. За ужином была Анна Петровна Керн{310}, которая сама напечатала воспоминания об ее знакомстве с Пушкиным, написавшим к ней в 1825 г. стихотворение, начинающееся стихами:
Я помню чудное мгновенье,
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты{311}.
А. П. Керн, дочь Петра Макарьевича Полторацкого{312}, была отдана 15-ти лет от роду замуж за старого генерал-лейтенанта Керна, человека не очень умного. Она с ним жила недолго, имела от него дочь, которая в 1827 г. была уже в Смольном монастыре. Разойдясь с мужем, А. П. Керн жила несколько времени у Прасковьи Александровны Осиповой{313}, по первому мужу Вульф, в с. Тригорском, по соседству с с. Михайловским, в котором Пушкин проводил время своего изгнания.
Во время пребывания своего в Петербурге старуха П. А. Осипова с своими дочерьми посещала Дельвигов, шутя сознавалась, что влюблена в Дельвига, и меня очень любила, так что в шутку уверяла, что она изменила Дельвигу и меня полюбила так же страстно. Дельвиг уверял, что ему счастье только на старух и что мне предстоит, вероятно, такая же участь.
Пушкин написал несколько посланий к П. А. Осиповой и к ее дочерям. Вот первая строфа послания к первой, написанного в 1825 г.:
Быть может, уж недолго мне
В изгнанье мирном оставаться,
Вздыхать о мирной стороне
И сельской музе в тишине
Душой беспечной предаваться{314}.
Вот начало послания к одной из дочерей П. А. Осиповой, написанного в 1828 г.:
Подъезжая под Ижоры,
Я взглянул на небеса,
И я вспомнил ваши взоры,
Ваши синие глаза{315}.
В 1827 г. А. П. Керн была уже менее хороша собою, и Соболевский, говоря за упомянутым ужином, что на Керн трудно приискать рифму, ничего не мог придумать лучшего, как сказать{316}:
У мадам Керны
Ноги скверныин.
Жена Дельвига, несмотря на значительный ум, легко увлекалась, и одним из этих увлечений была ее дружба с А. П. Керн, которая наняла небольшую квартиру в одном доме с Дельвигами и целые дни проводила у них, а в 1829 г. переехала к ним и на нанятую ими дачу. Мне почему-то казалось, что она с непонятной целью хочет поссорить Дельвига с его женой, и потому я не был к ней расположен, она замечала это и меня недолюбливала. Между тем она свела интригу с братом моим Александром {и сделалась беременною. Вскоре они за что-то поссорились. В 1829 г., когда А. П. Керн была уже в ссоре с братом Александром, она вдруг переменилась ко мне, часто зазывала в свою комнату, которую занимала на даче, нанятой Дельвигом, ласкала меня, заставляла днем отдыхать на ее постели. Я, ничего не зная о ее связи с братом Александром, принимал эти ласки на свой счет, что}, конечно, нравилось мне, тогда 16-летнему юноше, но эти ласки имели целью через меня примириться с братом, что однако же не удалось. Возбужденные во мне ее ласками надежды также не имели последствий. С дачи А. П. Керн переехала на квартиру, ею нанятую далеко от Дельвигов, и они более не виделись. {Дошел ли до жены Дельвига слух о ее связи с братом или по другой причине они разошлись, я не мог узнать.} Я продолжал у нее бывать, но очень редко, впрочем, произведенный в 1830 г. в прапорщики, был у нее у первой в офицерском мундире.
Впоследствии я у нее бывал в 1831 и 1832 гг., когда она была в связи с Флоранскимн, о котором говорили, что он незаконнорожденный сын Баратынского, одного из дядей поэта.
В ее старости я ее встречал в 60-х гг. в Петербурге у Николая Николаевича Тютчева{317} и в последний раз в декабре 1868 г. в Киеве, где она жила со вторым мужем, уволенным от службы учителем гимназии, Виноградским{318}, в большой бедности. Теперь (1872 г.) они живут в Лубнах.
В эту же зиму начал ездить к Дельвигам Орест Михайлович Сомов. Живя до 14-го декабря 1825 г. в одном доме с Рылеевым и на одной квартире с Александром Бестужевым, он был знаком с Дельвигом и прежде. Но их разлучила в 1825 г. небольшая размолвка Дельвига с Рылеевым и Бестужевым по вышеупомянутому мной случаю. Выпущенный в начале 1826 г. из крепости и лишившись места секретаря Российско-американской компании, жалованьем которого он жил, а вместе с тем и почти всего своего движимого имущества, Сомов не знал, что ему предпринять, тем более что считал обязанностью поддерживать любовницу Александра Бестужева, на которой лет через пять женился.
Сомов никогда не служил в государственной службе и не имел чина, за что в знаменитом стихотворении Воейкова ‘Сумасшедшем доме’{319} назван ‘безмундирным’. Тогда было чрезвычайной редкостью, чтобы образованный дворянин не служил. После содержания в Петропавловской крепости, конечно, он и не нашел бы нигде казенной службы. Во всяком случае, не имея чина, жалованье на этой службе он мог бы получать самое ничтожное. Он уже был известен, под псевдонимом Порфирия Байского, многими повестями, написанными хорошим слогом и с некоторым талантом (например, повесть под заглавием ‘Гайдамаки’), а потому решился заниматься исключительно литературой. Сочинением повестей, конечно, не мог он содержать себя, и единственным путем в то время для приобретения денег в литературе было поступление на службу к Николаю Ивановичу Гречу{320} и Фаддею Венедиктовичу Булгарину, издававшим газету ‘Северную пчелу’ и два журнала: ‘Сын Отечества’ и ‘Северный архив’. Последние два впоследствии слились в один журнал.
В этих журнале и газете помещались разные нападки на Пушкина и поэтов, его последователей, и между прочим в первом была помещена длинная прескучная повесть под заглавием: ‘Мортирин и Барон Шнапс фон-Габенихтс’{321}, под этими именами подразумевались Пушкин и барон Дельвиг. Греч и Булгарин приняли Сомова в сотрудники, как человека им весьма полезного, но зная, до какой степени он находился в нужде, обходились с ним весьма дурно и даже обсчитывали. Наконец терпение Сомова лопнуло и он, оставив лагерь Греча и Булгарина, обратился к Дельвигу, от которого при малой его литературной деятельности, конечно, не мог предвидеть получения большого содержания, но был уверен в лучшем с ним обращении.
Булгарин был тогда всеми признан за шпиона, агента III отделения Собственной канцелярии, Греч часто говаривал, что Булгарин ему необходим по общей их литературной деятельности, и уверял, что к несчастью, связавшись с таким подлым человеком (что будто бы его весьма тяготит), он не может с ним расстаться. Но этим уверениям придавали мало веры, и все считали Греча также агентом III отделения, но в несколько высшей сфере, чем Булгарина{322}.
Сомов, в лагере Греча и Булгарина, а прежде в лагере Измайлова, писал эпиграммы и статьи против Дельвига, и потому появление его, {так долго жившего в обществе шпионов литераторов}, в обществе Дельвига было очень неприятно встречено этим обществом. Наружность Сомова была также не в его пользу, вообще постоянно чего-то опасающийся, с красными, точно заплаканными глазами, он не внушал доверия. Он не понравился и жене Дельвига. Пушкин выговаривал Дельвигу, что тот приблизил к себе такого неблагонадежного и мало способного человека. Плетнев и все молодые литераторы были того же мнения.
Между тем все ошибались на счет Сомова, он был самый добродушный человек, всею душою предавшийся Дельвигу и всему его кружку и весьма для него полезный в издании альманаха ‘Северные цветы’ и впоследствии ‘Литературной газеты’. Дельвиг не мог бы сам издавать ‘Северных цветов’, что прежде исполнялось книгопродавцем Слёниным, а тем менее ‘Литературную газету’. Вскоре однако же все переменили мнение о Сомове, он сделался ежедневным посетителем Дельвига или за обедом, или по вечерам. Жена Дельвига и все его общество очень полюбили Сомова, только Пушкин продолжал обращаться с ним с некоторою надменностью.
Несмотря на свое крайнее добродушие, Сомов в критических разборах разных литераторов умел иногда относиться к ним довольно язвительно и даже писал эпиграммы, из которых привожу две, написанные на известного тогда издателя ‘Дамского журнала’ и ‘Московских ведомостей’ князя Шаликова{323}:
Не классик ты и не романтик,
Но что же ты в своих стихах?
На козьих ножках старый франтик,
С указкой детскою в руках.
Дрожащий под ферулой школьник,
Тебя ль возьму себе в пример.
Ты говоришь, что я раскольник,
Я говорю, ты старовер{324}.
Живя у Дельвига, я довольно часто бывал с ним и его женой у поэта слепца И. И. Козлова{325}, талант которого тогда высоко ценили. Раз Дельвиг поехал к нему на извозчичьих дрожках, сломалась ось, Дельвиг расшиб себе руку и, по причине тучности, долго не мог оправиться. Немедля, по возвращении Дельвига домой, он меня послал к Козлову сказать о случившемся с ним. На слепых глазах Козлова показались слезы, и он сильно горевал тем более, как он выразился, что это случилось в то время, как Дельвиг ехал к нему.
Наконец решились меня отпустить в Военно-строительное училище, где в начале 1828 г. я перешел во 2-й класс. По праздникам я продолжал бывать у Дельвигов, у Гурбандта и у брата Александра, так как к 9-ти час. вечера надо было возвращаться в училище, а общество Дельвига по воскресеньям собиралось только к 8 часам, то я всегда уходил с большою грустью.
В феврале 1828 г. Дельвиг получил поручение от Министерства внутренних дел отправиться в Харьков, откуда он, возвращаясь в Петербург, заезжал в Чернскую деревню к своей матери. В его отсутствие я по праздникам бывал у Гурбандта и у брата Александра, а иногда и у других знакомых, между прочим у товарищей по заведению Д. Н. Лопухиной, служивших в Петербурге: Матвееван и Щепина, получавших пособие от Лопухиной и живших вместе, — Прейсан и Ф. Ю. Ульрихса. Из них Матвеев вскоре застрелился по неизвестной мне причине.
Раз, выходя от Ульрихса вечером, чтобы идти в училище, я, вместо того чтобы прямо спуститься по ступеням крыльца, повернул направо, на крыльце не было перил, и я упал с крыльца на площадку, которая вела в подвальный этаж. На мне был кивер, которым я ударился в {поддерживающую землю гранитную одежду}, так что герб на кивере изогнулся, он спас мою голову от сильного удара, который мог стоить мне жизни. Но вместе с тем я переломил кость на левой руке. С трудом поднялся я из подвального этажа в квартиру Ульрихса. Он отвез меня к Гурбандту, у которого в тот же вечер выправили вывих руки и обвязали сломанную кость лубками, а на другой день отправили в училище, где меня поместили в лазарет, в котором я оставался очень долго.
По излечении сломанной кости в руке оказалось, что носовые полипы снова выросли. Дельвиги для операции взяли меня снова к себе, но в этот раз я оставался у них не более месяца. Операцию делал тот же Арендт и тем же способом. Впоследствии в 1829 и 1830 гг. полипы снова выросли и еще скорее прежнего. Арендт мне в эти годы делал несколько раз операции у себя на дому по праздникам, так что я для операции не отлучался из Института инженеров путей сообщения, в который я был переведен в 1829 г. В тот месяц, который я провел в 1828 г. у Дельвигов, я очень часто у них видел польского поэта Мицкевича{326}, все были от него в восхищении, кроме огромного поэтического таланта, он был прекрасный рассказчик. Раза по три в неделю он целые вечера импровизировал разные большей частью фантастические повести в роде немецкого писателя Гофмана. В это время у жены Дельвига часто болели зубы, кроме обыкновенных зубных лекарей, которых лекарства не помогали, призывали разных заговорщиц и заговорщиков и между прочим кистера какой-то церкви, который какою-то челюстью дотрагивался до больного зуба и заставлял пациентку повторять за собою: ‘солнце, месяц, звезды’, далее не помню. Он все слова произносил, не зная русского языка, до того неправильно, что не было возможности удержаться от смеха. Мицкевич уверил Дельвигов, что есть какой-то поляк, живущий в Петербурге, который имеет способность уничтожать зубную боль. Послали меня за ним, он жил на Большой Миллионной, и я застал его за игрою в карты, но он, узнав от меня о причине моего приезда, сейчас бросил игру, переоделся и, с большим бриллиантовым перстнем на пальце, направился со мной на извозчике и всю дорогу, расфранченный и надушенный через меру, выговаривал мне, что я, при значительном холоде, так легко одет. Я был в фуражке и в суконной шинели не только не на вате, но и без подкладки. Тогда кадеты не имели более теплой одежды. С появлением поляка, высокого и полного мужчины, утишилась зубная боль у жены Дельвига, что сейчас же приписали действию перстня и магической силе того, кто его имел на пальце.
Поляк остался пить чай, он говорил очень дурно по-русски. В это время скончалась ИМПЕРАТРИЦА МАРИЯ ФЕДОРОВНА [24 октября (5 ноября) 1828], и он говорил, что он видел великолепный воз (так он называл колесницу), приготовленный для перевозки ее тела из дворца в Петропавловский собор. Дельвиги, Мицкевич и я с трудом удерживались от смеха и, когда не могли более удержаться, уходили хохотать в другую комнату. Мицкевич смеялся более всех.
Ночью снова болели зубы у жены Дельвига, и он послал за настоящим зубным лекарем. Вдруг в 4-м часу ночи послышался запах духов, явился расфранченный и сильно надушенный поляк. Слуга Дельвига, слышав накануне, что этот поляк зубной лекарь, вместо того чтобы привезти настоящего лекаря, привез его. Дельвиг, встав с постели, извинялся, что слуга перепутал, так как посылали будто бы для меня за доктором, боясь, чтобы у меня не было горячки, а что зубы жены Дельвига, по милости поляка, совсем перестали болеть. Поляк сказал, что он предвидел мою болезнь и выговаривал мне за то, что я был слишком легко одет.
Я в это время лежал на диване в гостиной и хотел было идти помочь Дельвигу извиниться перед поляком, не зная, что Дельвиг уверяет его в том, что я заболел горячкою. Хорошо, что я поленился встать, а то ввел бы Дельвига в большое затруднение, {чего он очень опасался}. Мицкевич, которому в тот же день рассказали об этом ночном визите поляка, очень много смеялся.
Странным покажется, что Дельвиги, столь развитые, прибегали не к помощи ученых зубных лекарей, а к разным шарлатанам заговорщикам, но это объясняется тем, что в это время было еще более суеверия, чем теперь, а в особенности тем, что Дельвиг был постоянно суеверен. Не говоря о 13-ти персонах за столом, о подаче соли, о встрече с священником на улице и тому подобных общеизвестных суевериях, у него было множество своих примет. Насчет встречи с священниками, он не пропускал случая, чтобы не плюнуть им вслед. Протоиерей Павский{327}, бывший законоучителем в Лицее, а в это время законоучителем Наследника {нынешнего Государя}, был очень любим и уважаем Дельвигом. Когда они встречались, то Павский говаривал Дельвигу: ‘плюнь, отплюйся же, Антон, а после поговорим’.
Мать А. А. Дельвига [см. примеч. 22 наст. тома] осталась после смерти мужа в бедности. У нее было три сына и четыре дочери, все остались на ее руках, кроме старшего сына и дочери Марии{328}, бывшей замужем за бедным витебским помещиком Родзевичем{329}. {Когда последняя была ребенком}, Пушкин написал ей, еще будучи в Лицее, стихотворение, под заглавием ‘К Маше’, начинающееся строфою:
Вчера мне Маша приказала
В куплеты рифмы набросать
И мне в награду обещала
Спасибо в прозе написать{330}.
Другое стихотворение, написанное к ней также в Лицее, в 1815 г. и озаглавленное ‘Баронессе Марье Антоновне Дельвиг’, начинается следующими стихами:
Вам восемь лет, а мне семнадцать было,
И я считал когда-то восемь лет,
Они прошли. — В судьбе своей унылой,
Бог знает, как я ныне стал поэт{331}.
Чтобы облегчить положение матери и дать образование своим братьям, которые с лишком двадцатью годами были его моложе, Дельвиг привез их в Петербург. Братья эти Александр{332} и Иван{333} Антоновичи жили у него и учились на его счет. Старший выказывал много способности в учении и хороший характер, младший ни в том, ни в другом не походил на брата. Во всяком случае присутствие этих детей еще более оживило дом Дельвига.
Проведя около месяца у Дельвигов, я возвратился в училище, где готовились к участию в похоронах Императрицы Марии Федоровны. Рота училища должна была быть на похоронах вместе с ротой института, командиром которой был только что назначен полковник Лермантов{334} из лейб-гвардии Финляндского полка. Роту училища перед похоронной церемониею водили в рекреационную залу института, чтобы вместе с институтскою ротой учиться маршировать и тесачным приемам. Лермантов был чином старше Шулениуса, а потому командовал обеими ротами. Сначала говорили, что все учебные заведения будут поставлены во время церемонии во дворце, но перед самыми похоронами приказано было всем войскам и учебным заведениям, не имеющим музыки и ружей, стать на Троицком мосту, так как очень опасались, чтобы шум музыки и ружейных приемов не перепугали лошадей, везших колесницу с гробом Императрицы.
Нас привели на место очень рано, и мы в ожидании проезда колесницы стояли без шинелей и сильно мерзли, несмотря на то что имели на себе по две рубашки и по двое носков и выпили несколько бутылок вина.
Несмотря на долгое время, проведенное мной в лазарете для лечения руки и в отпуску у Дельвигов для вырезания полипов, я в начале 1829 г. перешел в 1-й класс училища. Между тем мать моя, узнав разницу и в учении и в карьере между воспитанниками Военно-строительного училища и Института инженеров путей сообщения, начала хлопотать о переводе меня из училища в институт, каковым переводам было уже несколько примеров. Перевод состоялся следующим путем. Герцог Александр Виртембергский, бывший в это время главноуправляющим путями сообщения, занимал перед этим пост генерал-губернатора Северо-Западных губерний и жил в Витебске. В то время комендантом в Витебске был полковник Паткуль, муж моей родной тетки Христины Антоновны, к которой очень благоволила дочь герцога, принцесса Мария{335}, бывшая впоследствии замужем за владетельным герцогом Саксен-Кобург-Готским{336}. Принцесса жила во втором этаже дома, занимаемого министром. Ее просила моя тетка письмом, которое я вручил ЕЕ Высочеству лично. Я был благосклонно принят. Она упросила отца перевести меня в Институт инженеров путей сообщения, куда летом 1829 г. я и был переведен с тремя другими воспитанниками училища.
А. А. Дельвиг и в особенности брат Александр обращали неоднократно внимание на то, что на отпускных из училища билетах меня писали просто Дельвигом без титула, и требовали, чтобы я, поступая в институт, записался в нем с принадлежащим мне баронским титулом. В день поступления моего в институт дежурным ротным офицером был подпоручик Мец{337} (впоследствии генерал-майор и директор Александровского кадетского корпуса в Царском Селе, уже умерший). Мы все четверо явились прямо к нему, он спросил наши фамилии и, по сделанному мной ответу, записал меня бароном Дельвигом.
В числе четверых, перешедших в институт, были из 1-го класса училища я и Сивков{338} (Алексей Дмитриевич, бывший впоследствии членом кабинета Его Величества и тайным советником, ныне находящийся в отставке, он через женитьбу приобрел огромное состояние), а другие двое были из низших классов.
Мец, зная, что в 1-м классе Строительного училища преподавались собственно специальные науки по строительной части, так что воспитанники этого класса, как поступившие только в него, так и окончившие в нем курс, имеют достаточные познания для поступления в 3-ю бригаду (так назывался в институте высший класс воспитанников портупей-прапорщиков), посадил меня и Сивкова в этот класс. Когда пришел ротный командир полковник Лермантов[24] и увидал нас сидящими в 3-й бригаде, грозно спросил, кто смел посадить нас в эту бригаду без экзамена, и прогнал нас в 4-ю бригаду (2-й класс воспитанников), причем с насмешкою и упреком сказал мне: ‘Знайте, г. барон, что здесь нет князей, графов и баронов, а все равны и вашего титула здесь употреблять не будут’.
Инспектор классов, полковник Резимон, прислал к нам экзаменаторов, у которых мы выдержали экзамен, требующийся для поступления в 3-ю бригаду, куда и были переведены Резимоном.
В тот же день приехал директор института генерал-майор Базен, и, когда Лермантов ему представлял вновь поступивших в институт, на вопрос Базена о том, как он нас находит, отвечал про Сивкова, что он, кажется, добрый малый, про меня же ничего не сказал, а только пожал плечами, как-то неприятно улыбаясь. Базен ему сказал на это: ‘Savez-vous, colonel, que les bons enfants ne valent pas le diable’[25]. {Я выше говорил уже о Базене и Резимоне, скажу теперь несколько слов о Лермантове. Он} был человек желчный донельзя и злой, обходился с воспитанниками института хотя учтиво, но дурно, и потому только не был груб, что никакой грубости не потерпели бы не только воспитанники, но и директор института. Воспитанники ненавидели Лермантова, называли его ‘лимонная рожа’. Он со злости постоянно рвал свои бакенбарды. Наказания в институте были очень редки, не только всякое наказание, но и сделанный воспитаннику словесный выговор записывались в особую книгу и в дневной рапорт, подаваемый директору. Наказание ограничивалось сажанием под арест (в карцер) на 24 часа (более продолжительный арест зависел от директора) и неувольнением в праздничные дни в отпуск, о каком бы то ни было телесном наказании или о битье по щекам и по телу, как в Военно-строительном училище, не было и помину. Директор института и все начальствующие лица говорили воспитанникам ‘вы’, и это невольно ведет за собою бо льшую учтивость в обращении. Понятно, что с переходом в институт я ожил, сравнивая обращение в нем с таковым в Военно-строительном училище.
Не понимаю, чем я с самого моего поступления в институт мог не понравиться Лермантову. Казалось бы, можно было ожидать противного, я был довольно красивый, ловкий мальчик, с хорошими способностями. Лермантов был тогда женат на Вишневской (впоследствии, овдовев, он женился на Дубенской, дочери отставленного директора{339} бывшего Департамента государственных имуществ в Министерстве финансов, разбогатевшего на службе), дочери хорошей приятельницы моей матери. Сам он был знаком с А. А. Дельвигом. В Военно-строительном училище маршировкой и тесачными приемами гораздо более занимались, чем в институте, так как в училище целый летний месяц употребляли на это, и воспитанники стояли в карауле, по ночам принимая главного и прочих рундов, о чем в институте не имели понятия. Следовательно, и по части маршировки и тесачных приемов, на которую Лермантов обращал особенное внимание, я был лучше многих. Но ничто не помогло мне. Лермантов насмешливо и неприятно обращался со всеми воспитанниками, которым он часто говорил, что им ‘надобно в ротные командиры не гвардейского полковника, а гарнизонного капитана’, и в особенности был резок со мной. Он мне не давал покоя, на каждом шагу останавливал меня, то я не так хожу, то не так сижу, то не порядочно одет, то дурно держу ножик и вилку. Все это были придирки. Я, конечно, был благовоспитаннее многих моих товарищей, но, несмотря на это, Лермантов беспрерывно делал мне замечания в продолжение первых четырех месяцев моего пребывания в институте. Зная, что мне остается пробыть под начальством Лермантова менее года, я решился все вытерпеть, что мне стоило больших усилий.
В первое воскресенье после моего поступления в институт А. А. Дельвиг, живший тогда на даче близ Крестовского перевоза, прислал за мной человека на извозчике, как это он делал в бытность мою в училище, не зная, что воспитанникам института воспрещено ездить. Лермантов, подойдя ко мне, сказал, что за мной прислали дрожки, что ездить не дозволяется, а что если мои баронские ножки могут пропутешествовать к Крестовскому перевозу и в тот же день обратно, так как отпуска на ночь не дозволялись, то я могу надеть кивер и тесак и отправиться, но предварительно должен остричь свои баронские волосики. Надо было слышать, как все это говорилось, чтобы понять, в какое отчаяние можно было прий ти молодому юноше от этих слов, волосы же у меня были короче, чем у большей части воспитанников, но я немедля остригся под гребенку. По возвращении к 9-ти часам вечера в институт Лермантов после того, что я ему сказал, по принятому в институте обычаю: ‘Г[осподин] полковник, честь имею явиться, из отпуска прибыл благополучно’, приказал мне снять кивер, что надобно было исполнить по приемам. Впоследствии он каждый раз, по приходе моем из отпуска, заставлял меня снимать кивер с <тою> целью, <чтобы> удостовериться, не принес ли я чего-либо из дому, что было строго запрещено, но эта попытка поймать меня была постоянно не успешна. Лермантов никак не мог уличить меня в какой-либо вине, раз только, в конце августа, он встретил меня на Троицком мосту в коляске с Дельвигом, за что я был лишен отпуска в следующее воскресенье.
По снятии в начале 20-х годов офицерских мундиров с воспитанников института им всем оставили на кадетских тесаках серебряные темляки, которые они перед этим носили на офицерских шпагах. Впоследствии серебряные темляки начали давать только воспитанникам высшего класса, и то не всем, а большой их части, в том числе непременно фельдфебелю и старшим и младшим унтер-офицерам. В декабре 1829 г. перед вечернею зарей, когда все воспитанники были выстроены, Лермантов произнес речь, в которой высказал, что серебряные темляки раздавались до сего времени в слишком большом числе и таким воспитанникам, которые того не заслуживали, {в доказательство чего приводил, что} многие из воспитанников с серебряными темляками не выдержали экзамена и остались на второй год, а что по его настоянию Его Королевское Высочество герцог Александр Виртембергский будет впредь награждать серебряными темляками только действительно отличных по учению и поведению и что награждены в этом году 6 воспитанников из сорока, бывших в 3-й бригаде, из которых небольшое число получили впрочем темляки еще в предыдущем году. Вслед за тем он вызвал перед фронт этих шесть воспитанников, между ними были Сивков и я, я никак не ожидал получить эту награду, не говоря уже о постоянно неприятном обращении со мной Лермантова, надо было ожидать, что будут награждены все унтер-офицеры. Сивков был унтер-офицером в Строительном училище, при поступлении нашем в институт все унтер-офицерские места были заняты, но вскоре один из унтер-офицеров выбыл, и Сивков поступил на его место. Следовательно, Сивков мог надеяться на получение награды. Но Лермантов наградил фельдфебеля и только четверых унтер-офицеров и сверх того меня, не чиновного воспитанника. Раздавая темляки, он сказал мне: ‘Вы, конечно, этого не ожидали’. Я в первый раз решился отвечать ему: ‘Если Вы удостоили представить меня, то верно я заслужил’.
Несколько дней после награждения меня серебряным темляком пришел в институт Пассек Диомид Васильевич{340} (убитый в чине генерал-майора на Кавказе в экспедиции 1845 г.). Он в 1829 г. кончил с особым отличием курс в Московском университете с званием кандидата физикоматематических наук и желал поступить воспитанником в институт. Опасаясь, что на приемном экзамене ему могут дать вопросы, которые в университетском курсе не были изучаемы, он хотел об этом навести справку. Не имея никого знакомых в институте и увидев в списке мою фамилию, тогда известную всем любителям поэзии, и зная, что я москвич, он во время класса рисования просил вызвать меня в приемную комнату. Когда я, по его желанию, объяснял о требованиях вступительного в 3-ю бригаду экзамена, пришел Лермантов и, сделав мне замечание, что я не должен был в классное время отлучаться из классной комнаты, приказал идти на мое место. Придя в класс, он заметил мне, что теперь, отличенный от других, я должен в особенности исполнять все постановления и служить примером другим воспитанникам, спрашивал, с кем я говорил и выказал явное неудовольствие, что такой взрослый господин и уже чиновник хочет поступить в институт, при чем выразил надежду, что он раздумает. Лермантов назвал Пассека чиновником потому, что последний был одет в университетский мундир с красным воротником и золотыми петлицами при шпаге. Конечно, полученная мной, неожиданно для всех, награда породила завистников и в особенности между поляками, один из них, Хилевскийн, немедля по уходе Лермантова сказал громко при мне: ‘Вот где же справедливость, Дельвиг всего четыре месяца в институте, подвергался постоянно замечаниям Лермантова, а получил серебряный темляк, я же все исполнял по воле начальника, не подвергался никогда замечаниям, а темляка не получил. Дельвиг и теперь, несмотря на полученную им награду, поступает против постановлений, и это ему обходится безнаказанно’.
Действительно, несмотря на вышеприведенный мною ответ Лермантову и на незаконную мою отлучку из класса, Лермантов совершенно переменился в отношении ко мне, перестал придираться, был со мной чрезмерно учтив и даже извинял мне, когда случалось по воскресным и праздничным дням несколько опаздывать возвращением в институт к вечерней заре. Пассек вскоре поступил в 3-ю бригаду, что было очень неприятно Лермантову, тем более что в одно время с ним поступил еще старше его летами с отличием окончивший курс в Виленском университете кандидат физико-математических наук Ястржембский Николай Феликсович{341}, ныне (1872 г.) полковник в отставке. Лермантов терпеть не мог обоих вновь поступивших и в особенности Пассека, которого не называл иначе, как иронически г[осподином] штабс-капитаном. Кандидаты имели право на 10-й класс в гражданской службе, соответствующий в военной службе чину штабс-капитана. Лермантов постоянно придирался к Пассеку, осматривая воспитанников перед отпуском из института в праздничные дни, он часто находил, что Пассек дурно одет, и приказывал ему снять амуницию и оставаться в институте.
Общество, собиравшееся у А. А. Дельвига по воскресеньям, с наступлением мне 16 лет сделалось мне еще интереснее, и потому я с трудом от него отрывался, и через то несколько опаздывал. Пассек также опаздывал, но все же приходил несколько ранее меня, и ему объявлялось, что он в наказание в следующий праздник не будет отпущен. Когда же я приходил позже его, то мне Лермантов только делал замечание, что ему тем неприятнее мое опаздывание, что, не взыскивая с меня, он не может взыскать и с Пассека. Но случалось так, что в следующий праздник Пассек, освобожденный ради меня от наложенного на него наказания, был во время осмотра перед отпуском оставляем по придирке к какой-нибудь неисправности в одежде. Это очень бесило Пассека, от природы очень вспыльчивого, но он, в виду скорого производства в офицеры, отмалчивался, что ему стоило больших усилий.
Я уже говорил выше, что Военно-строительное училище не достигало цели ему предназначенной, а потому решено было его уничтожить, а увеличить вдвое число воспитанников института, который с этой целью был преобразован. Число воспитанников назначено было 240, которые составили две роты, первой ротой назначена бывшая рота института, а второю ротой бывшая рота Военно-строительного училища. Воспитанники были разделены по учению на четыре класса, из коих только первый сохранил название портупей-прапорщичьего, а прочие названы кадетскими. Репейки на киверах под помпонами были прежде у всех воспитанников унтер-офицерские, они сохранены только до 1-го класса, а прочие получили репейки рядовых. Обеим ротам были даны ружья и приказано было водить воспитанников на разводы и на смотры, делаемые в Высочайшем присутствии. Инспектор классов института был переименован в помощники директора по учебной части, и к штату института был прибавлен помощник директора по хозяйственной и строевой частям. Последним был назначен бывший директор Военно-строительного училища генерал-майор Шефлер.
Воспитанники Военно-строительного училища, вследствие этого распоряжения, были переведены в здание института 1 января 1830 г.
Шефлер в новой должности вздумал продолжать порядки училища. При нем остался прежний эконом института отставной полковник Пфеферн. Он ходил в мундире без эполет и в треугольной шляпе с султаном, из которого высыпались перья, и потому воспитанники громко называли его ‘рябчик’. Пфефер начал кормить хуже, хотя по новому штату института сумма на пищу воспитанникам не была убавлена и было еще легче хорошо кормить 240 человек, чем 120. Хорошие повара, бывшие в институте, отпущены и заменены солдатами-поварами, бывшими в училище. Они раз сварили суп из гороху, которого нельзя было взять в рот, никто не ел его, несмотря на увещания и требования Лермантова и Шефлера. Воспитанники, выйдя из-за стола, кричали: ‘Пусть рябчик сам ест этот горох’. Базен, узнав об этом, приехал в институт, он, выстроив воспитанников 1-й роты, сделал им выговор и обратил наше внимание на то, что он привык в нас видеть людей развитых, что он надеется, что мы, постигая, как важно всякое непослушание с нашей стороны, будем вести себя безукоризненно, и прибавил с особенным французским акцентом: ‘напрасно Вы не кушаете горох, очень хорошее кушанье горох, и я ем горох, и Его Королевское Высочество кушает горох, и все кушают горох’. Базен приказал нам давать несколько дней сряду горох, мы его не ели, но, из уважения и любви к Базену, более не шумели, и тем дело это кончилось.
Обученье ружейным приемам шло в институте очень успешно. Воспитанники, за исключением Пассека и князя Максутова (младшего брата{342}), в три недели изучили эти приемы, так что могли быть выведены на смотр. Эти же двое воспитанников оказались неспособными: Максутов по малому росту, а Пассек по какому-то неуклюжеству, за что Лермантов ему делал постоянные выговоры, говоря, что он никогда не будет военным, а как нарочно Пассек, один из всех нас, вышел отличным военным, что он доказал на Кавказе. Воспитанники, товарищи Пассека, лучше угадали его будущность. Несмотря на то что он готовился строить мосты и каналы, они, за исполинский вид и грозные речи, прозвали его в шутку Победителем Кавказа, чему не удалось однако же исполниться за прежде временной его погибелью в экспедиции 1845 г.
Воспитанники института участвовали в первый раз в разводе 28 января в день празднования рождения Великого Князя Михаила Павловича. Император Николай желал сделать ему этот подарок. Великий Князь, приехавший на развод по обыкновению ранее Государя, сейчас же заметил ‘новобранцев’. Подойдя к ним, назвал их семинаристами, осмат ривал их одежду и заставлял делать разные ружейные приемы, тем и другим остался очень доволен, действительно, одевали воспитанников в институте лучше, чем в других учебных заведениях. Великий Князь говорил, что он полагал, что эти ‘семинаристы’ знают только по-латыни, а этого языка вовсе не преподавали в институте, удивлялся, кто бы мог их так хорошо образовать во фронтовом отношении, и потом сказал, что так как Лермантов его ученик по служению в гвардии, которою командовал Великий Князь, то он приписывает частью себе хорошее фронтовое образование воспитанников института. Увидев Базена, он похвалил ему воспитанников и сказал, что назвал их ‘семинаристами’ потому, что дядю своего герцога Александра Виртембергского называет Le Grand Pontife[26], а следовательно, учащиеся в его ведомстве ‘семинаристы’. На это мы сделали тогда замечание, что Базен значит должен быть назван кардиналом.
Фронтовые офицеры при исполнении служебных обязанностей и при встрече с начальством должны были иметь треугольные шляпы поперек головы, что тогда называлось ‘по форме’. Адъютанты же и все нефронтовые офицеры, и в том числе инженеры путей сообщения, должны были постоянно носить шляпы вдоль головы, что называлось тогда ‘с поля’. Базен до этого развода, конечно, носил всегда шляпу ‘с поля’, но в начале развода Великий Князь прислал ему сказать, чтобы он ее надел ‘по форме’. У Базена {голова} была продолговатая, шляпа вследствие этого не держалась на голове, ему пришлось в первый раз от роду маршировать на фланге воспитанников института, поддерживая беспрерывно падавшую с его головы шляпу.
Это не помешало Базену в весьма красноречивой речи, сказанной им при торжественном публичном экзамене 7 мая 1830 г., выразить, с каким удовольствием принято было введение ружей в институте, как весьма хорошая гимнастика и как занятие, могущее быть полезным для воспитанников, так как, судя по-прежнему, многие из них впоследствии посвятят себя военной службе. Всего же более Базен в речи своей придавал цену этому нововведению, потому что оно дало возможность воспитанникам института вместе с прочими воспитанниками военно-учебных заведений каждую неделю лицезреть их Государя, о котором, как он выразился, ‘с большей справедливостью можно сказать, что ‘в его владениях солнце никогда не заходит».
Император Николай, <а затем> и Великий Князь Михаил Павлович очень не любили инженеров путей сообщения, а вследствие этого и заведение, служившее их рассадником. Эта нелюбовь основывалась на том мнении, что из института выходят ученые, следовательно, вольнодумцы. Была еще и другая причина их нерасположения к институту. В 1819 г. было учреждено главное инженерное училище и главным начальником его был назначен главный инспектор по инженерной части, Великий Князь Николай Павлович{343}, по вступлении которого на престол это звание перешло к Великому Князю Михаилу Павловичу. При всем видимом их нерасположении к ученым им было однако же очень досадно, что главное инженерное училище, по преподаванию в нем наук, стояло постоянно ниже института. Сверх того, в то время институт был единственное заведение, образованное вполне на военную ногу и не подчиненное Великому Князю Михаилу Павловичу. <Конечно, в моих воспоминаниях не место объяснять в подробности взгляд Императора Николая на учение и причины его породившие, но не могу не оговориться, что в Великом Князе Михаиле Павловиче эта нелюбовь к ученым была напускная. Он сам говорил, что много читал и знал, а только как первый подданный своего брата во всем следовал его указаниям и, надо сознаться, роль свою разыгрывал превосходно.>
При преобразовании института в 1830 г. постановлено было, что один высший класс воспитанников сохраняет название портупей-прапорщичьего, остальные же три класса названы кадетскими, но в новом положении института не было сказано, чтобы в нем дозволялись телес ные наказания. Шефлер, принимая в соображение, что кадет во всех кадетских корпусах секут розгами, и привыкнув к этой операции в Военно-строительном училище, в феврале 1830 г. высек, не знаю за какую вину, четырех кадет 2-й роты из числа воспитанников, поступивших в институт из Военно-строительного училища. В это время все портупей-прапорщики были из числа воспитанников прежнего института, так как все воспитанники училища, которые могли бы поступить в портупей-прапорщичий класс, были до присоединения к нему училища выпущены на службу прапорщиками в Строительный отряд.
Небывалое, даже немыслимое, в институте телесное наказание, когда о нем узнали в 1-й роте, взволновало всех воспитанников и ожесточило их против Шефлера. Решено было <всеми зависящими от воспитанников мерами> выказать ему неудовольствие и добиться, чтобы впредь подобное наказание, уже осрамившее институт, не могло повториться. До 1 января 1830 г. при входе начальников воспитанники им кланялись, а с этого времени, со введением ружей, установлено было отвечать начальникам, когда они поздороваются, словами: ‘здравия желаем’, с прибавлением тем, которые состоят в генеральских чинах, слов: ‘ваше превосходительство’. Это исполнялось беспрекословно, но когда Шефлер, после совершенной им экзекуции, взошел в 1-й класс воспитанников и поздоровался, то ему никто не отвечал, он повторил еще два раза: ‘здравствуйте, господа’, и все молчали. Тогда Шефлер разразился бранью, уверяя, что заставит с ним здороваться. <Но его брань прошла со стороны воспитанников молчанием.> Это случилось около половины двенадцатого часа дня, когда обыкновенно разносили по классам булки, каждый воспитанник для завтрака получал по одной булке. <Шефлер, взбешенный тем, что не получил ответа на свое здорованье>, приказал, — во избежание того, что иной воспитанник может взять вместо одной две булки, всем выстроиться во фронт и тогда раздать булки воспитанникам. <Немедля несколько голосов закричали 'Не надо стоиться', но вскоре слова эти были заглушены криком: 'Нельзя не строиться, но не брать никому булок', это слова были переданы немедля и в низшие классы.>
По выстроении 1-й роты во фронт в коридоре между классами начали, в присутствии Шефлера и эконома Пфефера, раздавать из корзины булки, но никто их не брал. Это еще более взбесило Шефлера, он совал булки в руки воспитанникам, а они бросали их снова в корзинку, отговариваясь тем, что не хотят есть. Шефлер заставлял некоторых воспитанников откусывать булки, что они, по его приказанию, делали, но немедля выплевывали откусанное. Шефлер кричал, шумел, бранился, но ничто не помогло, и он должен был удалиться с Пфефером и булками, не добившись, чтобы хотя один воспитанник взял булку. Лермантов, узнав об этом происшествии, не приходил до обеда, сказавшись больным, а после обеда пришел в сюртуке, будто вследствие болезни (он всегда приходил в институт в мундире). Когда, по заведенному порядку, старший дежурный унтер-офицер подошел к нему с дневным рапортом, он его не допустил до себя, объявив, что после случившегося он более не ротный командир, при чем прочитал выстроенной во фронт роте приличное наставление. Вскоре приехал Базен, сказавший нам, до какой степени неприличен наш поступок в отношении к заслуженному генералу Шефлеру, что же касается до того, что мы не хотели брать булок, то своим французским акцентом сказал: ‘они не хотят булок, то не давать им булок’. Затем он начал лично производить следствие о том, кто подал первую мысль не отвечать на здорованье Шефлера и почему именно не отвечали. На делаемые Базеном вопросы бо льшая часть воспитанников отвечали, что они при приходе Шефлера не были в классе, одни вышли для умыванья, другие для наклейки бумаги на чертежные доски, третьи для других надобностей, некоторые же отвечали, что, будучи сильно заняты изучаемыми ими предметами, не заметили, как Шефлер вошел, а только слышали его ругательства. Я был один из числа наименее рослых и потому во фронте стоял из последних. Когда Базен спросил меня: ‘Вы не отвечали генералу Шефлеру, когда он здоровался’, я прямо сказал: ‘Не отвечал’, на вопрос, почему я не отвечал Шефлеру, я откровенно сказал, что был поражен, узнав о наказании Шефлером воспитанников института, и вследствие этого не был расположен с ним здороваться, на вопрос, не было ли предварительно условлено, чтобы не отвечать Шефлеру, я, так же как и все прочие воспитанники, заявил, что предварительного условия не было и следовательно нечего и отыскивать зачинщиков. Этим откровенным ответом я заслужил общую любовь и уважение {воспитанников — моих} товарищей, которые сорок лет спустя, когда хотели похвалить мои добрые качества, говорили, что я был всегда таков, и в доказательство указывали на вышеприведенный мой ответ Базену.
По Петербургу в тот же день разнесся слух о бунте в Институте путей сообщения, который дошел и до Государя. Он присылал к герцогу Виртембергскому спросить о случившемся, и герцог, узнав о результате расспросов Базена, приказал непременно найти зачинщиков. Употребляли разные способы, чтобы их назвали, но тщетно. Тогда объявили, что весь выпуск оставят на целый год без производства в офицеры и сверх того выберут нескольких воспитанников, которых подозревают наиболее виновными, и разжалуют их в рядовые, а если зачинщики будут указаны, то обещали их подвергнуть по возможности легкому наказанию. Лермантов явно намекал, что между имеющими быть разжалованными в рядовые будет Пассек, так как он неоднократно замечал, что Пассек любит перорировать и имеет влияние на воспитанников. После этого некоторые из воспитанников, и в том числе Пассек, только что поступивший в институт и не сжившийся еще с новыми товарищами, а имевший более всех причины опасаться подвергнуться сильному наказанию, не выдержали и начали уговаривать некоторых воспитанников, чтобы они приняли вину на себя. Нашлись три жертвы: Страковскийн, Хилевский и князь Максутов (старший брат). Сначала грозили им исключением из института, но Базен уговорил герцога ограничиться карцером на продолжительное время, и когда герцог хотел их оставить на год в том же классе института, то Базен его убедил не усиливать наказания. Впрочем, при этом Базен мог руководиться и другими соображениями. Понятно было, что институт в ряду других военно-учебных заведений был аномалией, что требовалось, при вооружении его воспитанников ружьями и при изменении возраста приема воспитанников с 16-летнего на 13-летний, хотя несколько согласить порядки института с порядками других подобных заведений. Дух старого института обыкновенно сохранялся между старыми воспитанниками, остающимися на второй год в 1-м классе. А потому решено было в этот год весь первый класс произвести в инженер-прапорщики, один из воспитанников, Бирнбаумн, так дурно учился, что его выпустить в инженеры было невозможно, и его произвели в прапорщики бывшей военно-рабочей бригады путей сообщения. Сами воспитанники 1-го класса, из которых были избраны фельд фебель и все унтер-офицеры 1-й роты, по обычной недружбе между 1-м и 2-м воспитанничьими классами, много помогли начальству в перемене его обращения. То, что проходило без замечания для воспитанников 1-го класса, ставилось фельдфебелями и унтер-офицерами, которые были из воспитанников этого класса, в вину воспитанникам 2-го класса, и когда эти последние перешли в 1-й класс, в котором не оставалось ни одного из прежних воспитанников, то новое отношение к ним начальства не было для них совершенной новостью.
Из пострадавших по <выше>означенному делу двое были польского происхождения, хорошо, что оно случилось в начале, а не в конце 1830 г., когда началось возмущение в Царстве Польском, а то это дело могло бы разыграться очень дурно для пожертвовавших собою.
Впрочем, надо прибавить, что по окончании следствия по означенному делу Базен в присутствии Шефлера и всего 1-го класса сказал, что во все время его заведования институтом он никогда не имел подобного неудовольствия, тем более ему горького, что оно причинено его ближайшим товарищем, и что хотя Шефлер и объяснял, что напрасно 1-й класс возмутился понесенным наказанием кадет, так как в нем все портупей-прапорщики, которые ни в каком случае не могли подвергнуться такому наказанию, но он, Базен, решительно считал телесное наказание и для кадет института неприличным. Таким образом, цель наша была достигнута, и, сколько мне помнится, до произведенного в 1843 г. знаменитого сечения по распоряжению графа Клейнмихеля{344}, о котором расскажу ниже, такового в институте не бывало.
Я не буду описывать других менее важных беспорядков и шалостей, обычных всем учебным заведениям. Скажу только, что воспитанники особенно не любили репетитора начертательной геометрии и приложений к оной инженер-капитана Боровскогон (умершего в чине полковника), который с 1829 г. начал преподавать вместо профессора начертательной геометрии подполковника Севастьянова{345} (умершего в чине генерал-майора). Классы, в которых преподавались лекции, были устрое ны так, что воспитанники сидели на деревянных скамьях, расположенных амфитеатром. Перед этими местами стояли кафедры и черная доска. Во время одной из репетиций Боровского, которого звали ‘губастиком’, несколько воспитанников, спрятавшись за означенные места, кричали ‘губастик’. Боровской, обругав воспитанников свиньями, сказал, что если они покажутся, то он с ними разделается. Ругательство это обидело всех воспитанников 1-го класса, и тогда они вышли требовать от него, чтобы он отказался от своих слов. Он не хотел и побежал жаловаться инспектору классов Резимону, но тут многие его пощелкали и бежали за ним до кабинета Резимона, в котором последним были остановлены криком: ‘Malheureux, que faites-vous? Vous serez contructeurs, c?est fi ni, je ne veux rien entendre’[27]. Чтобы понять эту весьма часто повторяемую Резимоном фразу, надо сказать, что за дурное учение и поведение выпускали воспитанников в Строительный отряд, и Резимон считал, что так как этим портилась карьера молодого человека, то выше этого наказания и не существует. Впрочем, многие из воспитанников, и в том числе я, несмотря на любовь пошкольничать, не только не участвовали в побиении Боровского, но и останавливали других. Нам не нравилось нападение нескольких десятков молодых людей на одного человека. Дело это не имело особых последствий, ворвавшихся за Боровским в кабинет Резимона он посадил в карцер, другие разбежались.
Вообще Резимон более шумел и привязывался, чем наказывал. Одно только было очень скучно: это частое осматривание ящиков в классных столах (у каждого воспитанника был свой стол) с тем, чтобы найти в них или съестное, или не классную книгу. Иметь съестное или не классную книгу было строжайше запрещено.
С 1829 г. аналитическую геометрию, дифференциальные и интегральные исчисления начал читать в институте, вместо профессора этой части математики инженер-подполковника Ламе{346}, инженер-поручик Янушевский{347}, ныне (1872 г.) действительный статский советник и заслуженный профессор института. Он читал очень хорошо. Все почти науки преподавались тогда на французском языке. О Ламе я буду говорить ниже.
Закон Божий преподавал тот же священник Гаврилов, который преподавал в Строительном училище. Из сорока воспитанников 1-го класса православных было не более 10, и в том числе я и Мольнер{348}. Католикам и лютеранам Закон Божий преподавали их патер и пастор. Рисовать учил дальний мой родственник, майор Зуев, о котором я говорил в I главе этих воспоминаний.
Изучение аналитической геометрии и высших математических исчислений было мне легко, достаточно мне было выслушать лекцию, чтобы запомнить ее, я даже отгадывал способы, которые необходимы для преобразования формул с целью получить известные результаты. Я постоянно на репетициях из этих наук получал 10 баллов, т. е. высшие баллы, выставляемые преподавателями на репетициях. До поступления в институт Ястржембского и Пассека в этих науках я не только был первым, но стоял гораздо выше всех моих товарищей. Память у меня была хороша, но тут действовала не одна память, а способность соображать. Эта легкость изучения главного предмета еще более обленила меня, и я почти не повторял уроков из тех предметов, где требовалась одна память. Не мудрено, что я плохо знал эти предметы и получал из них средственные баллы, тогда как при некотором прилежании мог бы получать отличные. Профессор гидрографии Российской Империи инженер-майор Трофимович{349} (умерший в чине генерал-майора), которая также преподавалась на французском языке, заметив, что я хорошо говорю по-французски, объявил мне, что я должен готовиться отвечать из гидрографии на публичном экзамене. Я в своем месте расскажу, как можно было вперед определить, кто из какого предмета будет отвечать на этом экзамене. Для приготовления к публичному экзамену я должен был бы выдолбить наизусть всю гидрографию, к чему у меня не было никакой охоты. Частью поэтому, а частью обиженный тем, что буду на публичном экзамене отвечать из гидрографии, а не из главного предмета, изучение которого так легко мне доставалось, я отвечал Трофимовичу, что я далеко не из лучших воспитанников по познаниям в гидрографии, а чтобы совсем его отвлечь от мысли заставлять меня отвечать из гидрографии на публичном экзамене, я совсем перестану изучать ее. Трофимович погрозил мне тем, что он лично доложит герцогу Виртембергскому о моем нерадении, что он настоит, чтобы я за это нерадение оставлен был на другой год в классе, и что никакие успехи в математике мне не помогут. Он был в милости у герцога и мог бы мне повредить. Но я продолжал лениться по-прежнему, и лень моя не имела дурных последствий.
Трофимович в своих лекциях гидрографии, указывая на то, что ежегодно строящиеся суда, приходя в Петербург, не возвращаются, а здесь распиливаются на дрова, пророчил, что через 10 лет, т. е. к 1840 г., край, в котором суда строятся, обезлесят, и Петербург останется без дров. Я и тогда этому не верил, нечего говорить, что пророчество Трофимовича не сбылось. Скажу даже более, в то время, когда все потребности жизни вздорожали в Петербурге вдвое и даже втрое, одни дрова мало возвышались в цене до 1870 г. и самое возвышение происходило не от безлесья около Петербурга, а от значительного вздорожания рабочих рук и сухопутной перевозки из рощ к рекам. Самое вздорожание дров в 1870 г. было следствием стачки дровяных продавцов, <и потому считаю его временным>. Это не значит, чтобы я не находил надобности изыскивать способ для замены дров другим топливом, лес надо беречь по многим причинам, но я хотел только показать, что опасение, {многими разделяемое}, того, что наш Северный край можно скоро обезлесить, не только было напрасно сорок лет тому назад, но и теперь еще напрасно.
Начертательная геометрия мне не далась, я с трудом понимал <очень> сложные чертежи разных задач этой науки, по лености моей мало к ней прилежал и на репетициях этой геометрии получал средственные баллы. При переводных экзаменах назначались профессора начертательной геометрии экзаменовать из чистой математики вместе с репетитором оной, а профессора чистой математики из начертательной геометрии с репетитором этой науки. Севастьянов, экзаменуя меня из аналитической геометрии, дифференциальных и интегральных исчислений, удивлялся моим хорошим ответам, и на вопрос его, отчего я не так же хорошо учился начертательной геометрии, я, вместо того чтобы откровенно сознаться в меньшей способности к означенному предмету, не мог не сошкольничать и отвечал, что считал начертательную геометрию не довольно важным предметом и потому ее не изучал. Севастьянов мне сказал на это, что за подобный ответ он мне не поставит высших экзаменных баллов по чистой математике, т. е. 10, а только 9, 99. Конечно, это было мне все равно. Для составления списков воспитанникам при переводах их в высшие классы, по мере их успеха в науках, брались в соображение по каждому преподаваемому предмету: средний балл из баллов, получаемых на репетициях в продолжение всего годичного курса, балл, полученный на экзамене перед новым годом, называвшемся третным, и балл переходного экзамена. Годовой балл помножался на три, выпускной на два, и к ним присоединялся балл третного экзамена. Полученная сумма делилась на шесть, и таким образом определялся окончательный балл каждого воспитанника по каждому предмету. Для вывода же суммы баллов каждого воспитанника по всем предметам означенный балл, полученный по главным предметам, помножался на три, по менее важным на 2, а по самым незначительным оставался без перемножения. К этому присоединялись баллы из поведения, каждый воспитанник при поступлении в институт получал 30 баллов, по поведению и за каждую вину вычитались у него один или несколько баллов или какая-нибудь часть балла. У кого было вычтено более 10 баллов, тот не переводился в высший класс. Сумма баллов по всем наукам с приложением баллов за поведение, оставшихся за сделанными вычетами, определяла место воспитанника при его переводе в высший класс. Все эти вычисления выписывались в таблице, которая постоянно висела в классе в раме за стеклом. Конечно, балл по аналитической геометрии, дифференциальным и интегральным исчислениям помножался на 3, а так как я на выпускном экзамене получил не 10, а 9,99 баллов, то средний мой балл из этих предметов получился также не 10, а 9,99, что, помноженное на 3, дало 29, 97, и это число было обозначено против моего имени в упомянутой таблице. Резимону было очень досадно, что я не имел полных баллов, и он мне все толковал, что раз в моих баллах замешались 9,99, то он никак уже не мог довести среднего числа до 10. Все же мои баллы по чистой математике превышали баллы прочих воспитанников и даже баллы Ястржембского и Пассека, которые хотя знали означенную часть математики лучше меня, но на репетициях не всегда отвечали на 10 баллов, так как они поступили в институт в декабре 1829 г., а курс начался в августе. Несмотря на эти отличные баллы из математики, я не стоял в числе самых первых воспитанников по причине средственных баллов из некоторых других предметов. Казалось, что первым учеником должен был бы стать Ястржембский или Пассек как по их способностям, так и по приобретенным ими уже в университетах познаниям, но первым стал по производстве в прапорщики Сивков, человек с небольшими способностями, но весьма прилежный, что мы называли долбилой. Поступив с ним вместе в институт, я постоянно повторял ему уроки из чистой математики, но он мало что понимал, а все задалбливал наизусть. {Выходит, что первые ученики далеко не всегда самые способные.} Впрочем, в дальнейших двух классах Сивков не мог более сохранить первого места. Первым был постоянно Ястржембский, а вторым Пассек. Рисовать и чертить я не умел по-прежнему, но баллы по этим предметам я получал хорошие, мои чертежи и рисунки изготовлялись моими товарищами вне классов. Мне было очень трудно скрывать это от профессора рисования майора Зуева, который обыкновенно во время своего класса садился возле меня на винтовой табурет, вертясь на этом табурете, и большую часть классного времени говорил со мной. Но, <несмотря на это>, Зуев ничего не замечал, и вот как я это устроил. Мне назначено было нарисовать красками антаблеман коринфского ордера{350} в большом масштабе. Товарищи мне изготовили некоторую часть этого рисунка, нарисованное я заклеивал бумагою и потом отклеивал постепенно. В то же время, которое сидел подле меня Зуев, я водил по сделанному уже рисунку кистью, обмоченной в воде. При конце курса едва не выдал меня один из товарищей. У него не был готов рисунок, а известно было, что он отлично рисовал, Зуев ему дозволил, чтобы в окончании рисунка ему помогли товарищи, и указывал на меня, как на скоро работающего. Воспитанник с трудом удержался от смеха. Время, назначенное для черчения эпюр из начертательной геометрии, было для меня самое неприятное, иногда у меня никаких эпюр не было, между тем Севастьянов и Резимон часто ходили осматривать эпюры, и потому перед тем, как им приблизиться ко мне, я исчезал {или в умывальную, или в другое, более неприятное место} до того времени, пока опасность, т. е. осмотр этих господ, минует.
Резимон постоянно следил за нашими успехами в науках, Базен ограничивался тем, что, приезжая ежедневно, вскоре после институтского обеда, обращался к нескольким воспитанникам с следующею фразою: ‘Здоровы? сколько баллов?’ и получал обыкновенно в ответ: ‘Слава Богу, ваше превосходительство, 10 баллов’. ’10 баллов! очень хорошо, но из чего?’ Те, которые их не получили из математики, т. е. наибольшая часть, иногда отвечали: ‘Из Священной истории, ваше превосходительство’. ‘И из Священной истории хорошо 10 баллов, а из математики сколько?’ ‘6 баллов, ваше превосходительство’. ‘Плохо, плохо’. Тем оканчивался обыкновенно разговор. Кроме начальствующих лиц, о которых упомянуто мной выше, было еще несколько ротных офицеров, дежуривших каждый в своей роте поочередно. Из них был замечателен, и по нравственным качествам, и по познаниям, Мец, {о котором я говорил выше}. Все прочие офицеры были ниже всякой посредственности, и нельзя было не удивляться, как такой порядочный человек, как Мец, мог попасть в их число. В это время Мец занимался переводом каких-то математических книг{351}. Я в последний раз видел Меца, когда он был директором Царскосельского Александровского кадетского корпуса. Он меня пригласил обедать у него на нанимаемой им весьма тесной и просто меблированной даче, в 2-х верстах от Царского Села. За столом село многочисленное его семейство и подали щи с говядиной и пирогом, более он ничего не мог иметь по бедности, в которой оставил свою вдову и детей.
Из товарищей моих, кроме уже вышепоименованных, назову Глухова{352}, ныне (1872 г.) генерал-майора в горных инженерах, двух братьев баронов Ропп [см. ниже], Клушина{353}, ныне сенатора, барона Фиркса{354}, известного теперь писателя, под псевдонимом Шедо-Феротти, Гофмейстера{355}, Никифораки{356} и барона Медеман. С Роппом-младшим{357}, Клушиным и Фирксом я еще неоднократно встречусь в ‘Моих воспоминаниях’. {Теперь скажу о них и о других мною названных товарищах несколько слов.} Глухов имел хорошие способности, учился прилежно и вел себя примерно. Он был очень хорош собою, но в 1831 г. началась у него падучая болезнь, он упал на улице и расшибся. Это обстоятельство и самая болезнь очень испортили его красивую наружность. Впоследствии он был профессором физики в институте, которою очень усердно занимался, и участвовал с инженерами Собко{358} и Сулимою{359} в издании карманной книжки формул и таблиц по механике и физике.
Барон Ропп{360}, старший брат, был впоследствии управляющим конторой Великого Князя Николая Николаевича.
Барон Медем был высокого роста, крепкого сложения, он, по производстве в офицеры, занимался волокитством и вскоре вышел в отставку, женившись на какой-то помещице внутренних губерний. Я его давно потерял из виду, в 1872 г. встречал в Петербурге.
С Гофмейстером (ныне генерал-майор и начальник VII округа путей сообщения) и с Никифораки (ныне инженер, действительный статский советник и вице-директор Департамента железных дорог) я довольно сблизился в институте. Никифораки, при посредственных способностях, перешел из 4-й бригады в 3-ю первым, но в высших классах не мог быть даже из первых и становился ниже меня, он и Гофмейстер обыкновенно в списке по успехам в науках следовали за мной, несмотря на то что они занимались очень прилежно, а я почти ничего не делал в надежде на мою хорошую память и способность к математическим выкладкам.
Про Клушина и барона Фиркса теперь скажу, что редкий день проходил, чтобы они не ссорились и не подрались, и в этой драке постоянно одерживал верх Фиркс, который был гораздо сильнее Клушина. Последнего готова была выручить русская партия воспитанников, но она до того была малочисленна, хотя к ней присоединялись и поляки, что не смела защищать Клушина из опасения, что Фиркса будет защищать многочисленная немецкая партия воспитанников.
Почти все лето 1829 г. до поступления моего в институт я провел на даче у Дельвигов, которую они нанимали близ Крестовского перевоза, в переулке, против дачи, бывшей Кожина. В Строительном училище уже знали о моем переводе в институт, что облегчило мой отпуск из училища. Это лето провели у Дельвигов очень весело, у них постоянно бывало много посетителей.
Вскоре по поступлении моем в институт, в тот день, когда я был у Дельвигов, подъехал к даче директор института Базен с Эльканом{361}. Дача была низенькая, все гости были в комнате, {которой окна выходили на улицу и} были отворены, некоторые из гостей пели с аккомпанементом фортепиано. Подъехавшие в коляске не могли не видеть хозяев, а между тем Дельвиг выслал им сказать, что его нет дома. Базен потребовал меня к себе и ожидал меня в саду дачи Кожина, бывшей напротив дачи Дельвига. Я, надев кивер и тесак, к нему представился. Базен мне сказал, гуляя со мной по саду, что он видел в окно Дельвига и жену его и что он очень понимает причину, по которой его не приняли, именно, что он приехал с Эльканом. Но что Дельвиг, равно как и многие другие, вполне ошибается насчет Элькана, считая его даже шпионом, тогда как он человек очень умный и весьма приятный в обществе. Легко понять, до какой степени было неприятно мое положение. Базен в это время, сверх должности директора института, был председателем комиссии строений в Петербурге, а Элькан, кажется, был его секретарем. После этого визита знакомство Базена с Дельвигом прекратилось.
Элькан был крещеный жид, служил впоследствии чиновником в Министерстве путей сообщения, большой нахал и, по общему мнению, долго был агентом III отделения, т. е. шпионом. Он описан в повести, помещенной в каком-то периодическом издании, под заглавием: ‘Л. Кан’. Элькан жил очень долго, мало изменился в старости, а потому его звали вечным жидом. Он недавно умер. В 60-х годах я его встретил у министра путей сообщения Мельникова, с которым он был на приятельской ноге. К Светлой неделе 1863 г. он получил какой-то крест на шею, несмотря на то что никогда ничего не делал, а только считался на службе и получал жалованье. В один из вечеров означенной Светлой недели, когда у Мельникова было много гостей, он за чайным столом обратился к Элькану с вопросом, благодарил ли он за полученную им награду одну из племянницн Мельникова, дочь его брата, женатого на Викторовой, так как, прибавил Мельников, из начальствующих лиц в министерстве никто не видит Элькана, и его могла представить к награде только племянница Мельникова.
В зиму 1829/30 г. прежнее же общество посещало Дельвигов, я забыл только упомянуть о близких родных жены Дельвига, впрочем бывавших у нее довольно редко, а именно: о сестрах{362} графа Петра Андреевича Клейнмихеля и о бывшей с ним в разводе жене его Варваре Александровне, урожденной Кокошкиной{363}, сестре бывшего петербургского обер-полициймейстера{364}, а потом малороссийского генерал-губернатора, о тетке вдове Ришарн и дочери ее Александре Осиповне{365}, бывшей тогда замужем за лейб-гусарским полковником Мусиным-Пушкиным{366}. Родство всех этих лиц объясняется очень просто, мать Клейнмихелей, Анна Францевна, и мать С. М. Дельвиг, Елизавета Францевна{367}, были родные сестры [Франца] Ришара, мужа упомянутой вдовы Ришар и отца Мусиной-Пушкиной. П. А. Клейнмихель перед свадьбой увез Кокошкину, но вскоре они разъехались, чему приводили в публике разные причины{368}, а кажется, довольно было одной: всем известного, в высшей степени безобразного характера Клейнмихеля. {В публике же наиболее распространено было: между одними, что Клейнмихель неспособен был к супружеским обязанностям, между другими, что жена его имела такого рода устройство, которое мешало исполнять эти обязанности. Между тем оба они впоследствии имели много детей, но Клейнмихель женился во второй раз на вдове, а Булдаков, второй муж В. А. Кокошкиной, был человек сильный. Надо полагать, что и слабосилие Клейнмихеля, и особое расположение его первой жены — так что они не годились друг для друга — действительно были первоначальною причиною их ссоры и впоследствии развода.} Родные Клейнмихеля после развода не видались более с Варварой Александровной, одна С. М. Дельвиг осталась с нею в приязни. Варвара Александровна очень ласкала меня, каждый раз, когда приходила к Дельвигам, приносила мне конфеты. Формальные разводы были тогда очень затруднительны. Клейнмихель согласился выставить себя неспособным или вообще виновным, и немедля после развода жена его вышла замуж за Булдакова{369}, который был впоследствии симбирским губернатором.
Из новых лиц, которых я видел в эту зиму, всех замечательнее были Михаил Данилович Деларю{370} и Сергей Абрамович Баратынский{371}.
М. Д. Деларю вышел из Царскосельского лицея в 1829 г. и, наравне со всеми лицеистами, был предан Дельвигу и даже более других, как поэт, которого первые стихотворения напоминали музу Дельвига, и как юноша, который лицом был похож на последнего. Он очень часто бывал у Дельвига и меня очень любил.
С. А. Баратынский, младший брат поэта и друга Дельвига, слушал курс медицины в Москве во время последнего через нее проезда Дельвигов. Весьма красивый, очень умный, с пылкими глазами, этот молодой человек полюбился Дельвигам, и мужу, и жене. Он приехал с ними повидаться и действительно во время пребывания в Петербурге целые дни проводил у них, не бывая ни у кого из своих родных и даже скрывая от них о своем приезде. {С. А. Баратынский еще в этой главе ‘Моих воспоминаний’ будет играть значительнуй роль.
Выше было много рассказано, как шло мое ученье в Институте путей сообщения}, в начале весны я выдержал переходный экзамен во 2-й класс, т. е. приобрел право на производство в инженер-прапорщики, но некоторые воспитанники первых трех классов, в том числе и я, должны были еще подвергнуться публичному экзамену. Этот экзамен был учрежден с явной целью бросить пыль в глаза публике, а в особенности дипломатическому корпусу, собиравшемуся на экзамен в полном составе. Экзаменом этим хотели показать иностранцам: ‘на, посмотри, какие у нас есть учебные заведения и каким премудростям в них учат’. Понятно, что представление на этот экзамен всех учащихся и допущение отвечать являющимся на экзамен из всех предметов годового учебного курса по произволу экзаменующих не могло соответствовать предназначенной для экзамена цели. Между тем старались, по возможности, показать, что <и этот> экзамен производится правильно. С этой целью большую часть воспитанников 1-го и 2-го классов, т. е. подпоручиков и прапорщиков, отсылали: кончивших курс — на службу, не кончивших — на практику к работам внутри России, а воспитанников 3-го класса, портупей-прапорщиков, отпускали к их родным. Оставляли же подпоручиков и прапорщиков в Петербурге, а портупей-прапорщиков в институте только отличнейших, знающих хорошо французский язык, и против каждого предмета, из которого предполагалось экзаменовать, писали две или три фамилии остававшихся воспитанников[28]. Список этот подавали герцогу Виртембергскому, всегда присутствовавшему на публичных экзаменах, он, вызвав одного из помещенных в списке воспитанников, предлагал одному из ученых почетных гостей дать вызванному вопрос из той науки, против которой стояло его имя, по печатной программе пройденных в институте курсов, раздаваемой всем посетителям. Вопрос из математических наук обыкновенно предлагалось задавать одному из членов Петербургской академии наук, а из военных наук генералу Жомини{372} или кому-либо из других ученых военных генералов. После экзамена был предлагаем завтрак для посетителей.
В 1830 г. публичный экзамен был 7 мая, только что я кончил его и, следовательно, был вполне уверен, что месяца через два надену эполеты, как получил радостное известие, что у Дельвигов родилась дочь. Они были женаты уже 4 года и не имели детей, а потому понятна их радость. Я поспешил их поздравить и потом пошел к старшему брату моему Александру, жившему в казармах лейб-гвардии Павловского полка, объявить ему о двух радостях. Брат, перед этим за что-то поссорившийся с А. А. Дельвигом и долго не бывавший у Дельвигов, сейчас пошел к ним. А. А. Дельвиг и брат обнялись, и все прошедшее было забыто. По вспыльчивому характеру брата Александра ссоры между ними происходили довольно часто, тем более что А. А. Дельвиг, всегда отменно хладнокровный, любил выводить брата из терпения с целью отучить его от излишней вспыльчивости. Зная доброе сердце и благородство брата Александра, А. А. Дельвиг был уверен, что никогда не дойдет между ними до совершенной размолвки и считал, что если кто может исправить брата, то он один, потому что брат всякого другого за малейшую шутку, которая показалась бы ему оскорбительной, непременно вызвал бы на дуэль.
Представление о производстве воспитанников института подписано было Государем в Варшаве 19 июня. Приказ о производстве объявлен нам директором 26 июня. Все вновь произведенные в прапорщики сшили уже к тому времени офицерские мундиры и в тот же день нарядились в них. Известно, что в жизни едва ли есть более приятная минута, как та, в которую оставляешь закрытое учебное заведение и в то же время надеваешь офицерский мундир, эполеты и шпоры доставляли тогда особое удовольствие, а потому не буду описывать тогдашней моей радости. Производство впоследствии в высшие чины и получение разных наград далеко не доставляли того же удовольствия.
Пушкин, получивший в начале сентября 1826 г. дозволение пользоваться советами столичных докторов, немедля выехал из Михайловского в Москву, где, среди забав и торжественных приемов, ему пришлось прочесть в первый раз свою трагедию ‘Борис Годунов’, и очень хлопотал об издании нового журнала. К ‘Московскому телеграфу’, издававшемуся Н. А. Полевым, он не имел сочувствия, а альманахи считал пустыми сборниками без направления. О необходимости издания нового журнала Пушкин думал еще в Михайловском. Следствием этого было появление с 1827 г. журнала ‘Московский вестник’{373} под редакциею М. П. Погодина. Много усилий и увещаний употребил Пушкин на поддержание этого журнала.
Пушкин однако же недолго оставался доволен критическими статьями ‘Московского вестника’. Редактор его М. П. Погодин, молодой литератор и профессор истории в Московском университете, отличался тогда, как и теперь (1872 г.), своеобразной резкостью выражений. Ему ничего не стоило наполнять десятки страниц пошлою бранью, не идущею к делу. Не того хотелось Пушкину, несмотря на довольно большое число издававшихся тогда журналов и помещавшихся в некоторых из альманахов обозрений нашей словесности за минувший год, у нас не было критики, которая могла бы установить общественное мнение в литературе и в которой не было бы грубых личностей.
Сверх того, русской литературой в Петербурге завладели Н. И. Греч и Ф. В. Булгарин, издававшие журналы ‘Сын Отечества’ и ‘Северный архив’ и газету ‘Северную пчелу’. {Первый из них был сильно заподозреваем в шпионстве, а последний был положительно агентом III отделения канцелярии Его Величества, т. е. шпионом.} Они оба употребляли всякого рода средства, чтобы не допускать новых периодических изданий и держать литературу в своих руках.
{Конечно, необходимо было вырвать ее из таких непотребных рук и начать новый орган, который отличался бы беспристрастными суждениями о нашей словестности и был бы, в противность всем прочим тогдашним журналам, журналом благопристойным, т. е. не употреблял бы бранных слов и не наносил бы, из нелитературных видов, личных оскорб лений.}
В конце 1829 г. мысль о новом органе созрела, и ее разделяли Пушкин, Жуковский, Крылов, князь Вяземский, Баратынский, Плетнев, Катенин{374}, Дельвиг, Розен и многие другие, таким образом появилась мысль об издании с 1830 г. ‘Литературной газеты’. Весьма трудно было найти редактора для этого органа. Пушкин был постоянно в разъездах, Жуковский занят воспитанием Наследника престола, <ныне царствующего Императора Александра II>, Плетнев обучением русской словесности Наследника и в разных заведениях, князь Вяземский и Баратынский жили в Москве, Катенин в деревне. Хотя Дельвиг, по своей лени, менее всего годился в журналисты, но пришлось остановиться на нем, с придачею ему в сотрудники Сомова. Все означенные литераторы любили Дельвига и уважали его вкус и добросовестность в суждениях о произведениях литературы. Вместе с этим надеялись, что этот новый орган послужит отпором с каждым днем увеличивающейся бессовестности Греча и Булгарина. Не трудно было однако же предвидеть, что ‘Литературная газета’ не будет иметь успеха. Хотя в ней обещались участвовать самые даровитые поэты и несколько даровитых прозаиков, но было очевидно, что их произведений будет недостаточно для газеты, которая должна была выходить через каждые пять дней листом большого формата, напечатанным довольно мелким шрифтом. Печатание вообще, а периодического издания в особенности еще более затруднялось тогдашними цензурными правилами, по которым не пропускались многие слова, между прочими: республика, мятежники, о чем не сообщалось журналистам, а только цензорам. Номера ‘Литературной газеты’ цензуровались в корректуре накануне их выхода, означенные слова и многие другие вычеркивались цензором, надо было заменить статью, в которой они заключались, другою, но некогда уже было в ночь перед выходом номера набирать новую статью. Оставалось одно средство: заменить вычеркнутые слова другими, и таким образом слово ‘республика’ заменялось словом ‘общество’, а слово ‘мятежник’ заменялось словом ‘злодей’, {от чего выходила галиматья}. Случалось, по болезни Дельвига, мне заниматься корректурой, и помнится, что на мою долю выпали эти замещения, так что мне пришлось произвести в дельной статье галиматью. {Было время, что цензоры не пропускали слов: Бог, Ангел с большими первоначальными буквами.} Не легко было добыть дозволение на издание нового периодического журнала, но оно было получено через ходатайство Жуковского, и 1 января 1830 г. вышел первый номер ‘Литературной газеты’, в котором первая статья была отрывок из романа ‘Магнетизер’ Погорельского (псевдоним Перовского{375}), автора романа ‘Монастырка’, а вторая отрывок из VIII гл. ‘Онегина’, начинающийся стихом:
Прекрасны вы, брега Тавриды{376}.
{Дельвиг, высоко уважаемый своими товарищами и любимый как собиравшимися у него литераторами, так и остальными знакомыми за свою любезность, добродушие и веселость, в особенности приятную видеть в человеке апатичном}, подвергался беспрерывным сатирическим выходкам тогдашних журналистов. {Это до лжно приписать их зависти к дружбе Пушкина и Баратынского с Дельвигом, восхвалению первыми двумя таланта Дельвига выше меры, часто весьма метким остротам Дельвига на счет этих журналистов и какому-то аристократическому, — не столько по происхождению, сколько по чувству собственного достоин ства, — отношению к ним Дельвига, как в личном обращении, так и в ответах своих на брань, которою изобиловали их критики на стихотворения Дельвига и на его дружбу с великими поэтами.}
Впереди всех в этом отношении стоял Булгарин, с которым после 1825 г. прерваны были всякие сношения. Благородные чувства Дельвига ложились тяжелыми камнями на подобного человека. Явившийся в 1829 г. роман Булгарина ‘Иван Выжигин’, который был расхвален другом автора Гречем, не мог нравиться Дельвигу, и Булгарин очень опасался, что Дельвиг раскроет недостатки романа публике, которая пленилась произведением нового рода в русской литературе. Греч хотя и уверял, что Булгарин его ссорит с порядочными людьми, но <как бы то ни было> подчинялся влиянию последнего. А. Е. Измайлов и Бестужев-Рюмин, всегда грязные и большей частью пьяные, не могли выносить аристократическую фигуру Дельвига, который хотя и любил покутить с близкими, но держал себя чинно. Измайлов не любил поэтов новоромантической, как тогда выражались, школы и называл их литературными баловниками, а Дельвига баловнем-поэтом и в особенности сердился на последнего за пародию на ‘Замок Смальгольм’, {отрывки из которой я привел выше}. Беспрестанные, задорные и недоброжелательные выходки в издаваемом Измайловым журнале ‘Благонамеренный’ и в других журналах не вызвали со стороны Дельвига ни одного печатного возражения, он как будто боялся загрязнить себя ответом на них, и это равнодушие было весьма больно противникам. На все эти выходки Дельвиг отвечал только один раз посланием к Измайлову, которого и талант, и добродушие ценил, но и этого послания не напечатал. Вот оно:
Мой по Каменам старший брат,
Твоим я басням цену знаю,
Люблю тебя, но виноват,
В тебе не все я одобряю.
К чему за несколько стихов,
За плод невинного веселья,
Ты стаю вооружил певцов,
Бранящих все в чаду похмелья?
Твои кулачные бойцы
Меня не вызовут на драку.
Они, не спорю, молодцы,
Я в каждом вижу забияку,
Во всех их взор мой узнает
Литературных Карбонаров.
Но, друг мой, я не Дон Кихот,
Не посрамлю моих ударов{377}.
Бестужев-Рюмин беспрестанно печатно ругал Дельвига и в издававшейся им в 1829 г. ‘Северной звезде’ дошел до нелепости, уверяя, что половина стихов последнего принадлежит Пушкину, а другая Баратынскому.
С появлением ‘Литературной газеты’, в одном из первых номеров которой было сказано, что она ‘у нас необходима не столько для публики, сколько для некоторого числа писателей, не могших по разным отношениям являться под своим именем ни в одном из петербургских или московских журналов’, брань журналистов против Дельвига усилилась. Они в этом заявлении увидели какое-то аристократическое стремление участников газеты и разразились бранью, но уже не на одного Дельвига, {на которую он, по своему обыкновению, не отвечал}, но и на Пушкина.
Я не буду приводить выписок из тогда написанного против друзей-поэтов, тем более что этот предмет очень хорошо разработан в замечательной монографии ‘Дельвиг’, составленной В. Гаевским{378} и помещенной в ‘Современнике’ 1853 и 1854 гг. Я ограничусь только дополнением к этой монографии того, что в ней упущено по незнанию автора или не помещено по причинам цензурным, и {тем}, что необходимо для связи в моем рассказе.
Пушкина приводила в негодование народившаяся в 20-х годах особого рода французская литература, состоявшая из записок и воспоминаний самых безнравственных и грязных личностей. В одном из первых номеров ‘Литературной газеты’ он упоминает о скором появлении ‘Записок парижского палача Сампсона’{379}, которых он ожидает с отвращением, и спрашивает между прочим: ‘На каком зверином реве объяснит Сампсон свои мысли?’
Но эта статья о записках Сампсона, написанная Пушкиным в Петербурге и напечатанная в отсутствие Дельвига в Москву, была только подготовлением к другой, присланной Пушкиным из Москвы к Дельвигу с тем, чтобы последний ее напечатал в том номере, который должен был выйти в день Светлого Христова Воскресения, 6 апреля, в виде красного яичка для Булгарина. Эта статья, мастерски написанная, говорит о появлении книги ‘Записки шпиона Видока’. Приведу ее почти всю с показанием сходства между Видоком и Булгариным, это сходство я припишу от себя в скобках. Вот эта статья.
В одном из NoNo ‘Литературной газеты’ упоминалось о записках парижского палача: нравственные сочинения Видока (Булгарин только что напечатал нравственно-сатирический роман), полицейского сыщика (Булгарин был шпионом), суть явление не менее отвратительное, не менее любопытное.
Представьте себе человека без имени и пристанища (Булгарин после службы в польском легионе французской армии был прислан в Петербург под надзор полиции), живущего ежедневными донесениями, женатого на одной из тех несчастных, за которыми по своему званию обязан он иметь присмотр (Булгарин был женат на публичной женщине), отъявленного плута, столь же бесстыдного, как и гнусного (Булгарин обвинялся в воровстве у офицеров того легиона, в котором служил), и потом вообразите себе, если можете, что должны быть нравственные сочинения такого человека. Видок в своих записках именует себя патриотом, коренным французом, un bon franias (Булгарин, поляк по происхождению, всячески выставляет себя русским патриотом), как будто Видок может иметь какое-нибудь отечество! Он уверяет, что служил в военной службе (Булгарин действительно служил и в русской военной службе), и как ему не только дозволено, но и предписано всячески переодеваться, то и щеголяет орденом Почетного легиона (Булгарин, служа во французской армии, получил Почетного легиона, а в русской Анненскую саблю, он часто носил и легион и маленькую саблю в петлице), возбуждая в кофейнях негодование честных бедняков, состоящих на половинном жалованье, offi ciers la demi-solde. Он нагло хвастается дружбой умерших известных людей (Булгарин в это время беспрестанно хвастался дружбой Грибоедова), находившихся в сношении с ним. Кто молод не бывал? А Видок человек услужливый, деловой. Он с удивительной важностью толкует о хорошем обществе (Булгарин точно так же), как будто вход в оное может быть ему дозволен, и строго рассуждает об известных писателях (Булгарин точно так же), отчасти надеясь на их презрение, отчасти по расчету, суждения Видока о Казимире де ла Вине, о Б. Конатане (Булгарина о Пушкине, Карамзине) должны быть любопытны именно по своей нелепости.
Кто бы мог поверить? Видок честолюбив! Он приходит в бешенство, читая неблагосклонный отзыв журналистов о его слоге (Булгарин точно так же), слог г-на Видока! Он при сем случае пишет на своих врагов доносы, обвиняет их в безнравственности и вольнодумстве и толкует, не на шутку, о благородстве чувств и независимости мнений (Булгарин во всем этом поступал точно так же), раздражительность смешная во всяком другом писаке, но в Видоке утешительная, ибо видим из нее, что человеческая природа в самом гнусном своем уничижении все еще сохраняет благоговение перед понятиями священными для человеческого рода{380}.
Книжная лавка Слёнина, который, в противоположность большей части книгопродавцев, заботился не только о своих выгодах, но и о пользе литературы, помещалась тогда на Невском проспекте, близ Казанского моста, во втором этаже дома Кожевникова{381}. Журналисты и литераторы очень часто посещали ее. Дельвиг, когда был здоров, и я, когда жил у него, бывали в лавке у Слёнина каждый день и иногда у него завтракали. Но мы никогда не сходились в ней с Гречем и Булгариным, часы посещения были разные. На третий день по появлении вышепрописанной статьи Пушкина мы зашли к Слёнину, который нам рассказал, что накануне у него был Булгарин, взбешенный этой статьей, божась, крестясь и кланяясь низко перед висевшею в лавке русскою иконой, хотя он был католик, что между Видоком и им ничего нет общего. Потом спрашивал: ‘Неужели в этой статье хотели представить меня?’ и прибавлял: ‘Нет, я в кофейнях не бываю’.
Статья эта наделала много шуму, но только литераторам был понятен намек в ней на Булгарина. Чтобы сделать его понятным и публике, были написаны разные эпиграммы и стихотворения, в которых имя Видока ставили рядом с Фигляриным, под которым Булгарин был довольно известен всей читающей публике.
С этой целью была написана Пушкиным ходившая в рукописи в Москве и Петербурге эпиграмма, начинавшаяся стихами:
Не то беда, что ты поляк,
Костюшко лях, Мицкевич лях
и кончавшаяся стихом:
Но то беда, что ты Видок Фиглярин{382}.
Булгарин, опасаясь, чтобы эта эпиграмма не появилась в печати и чтобы через это не объяснились намеки на него в статье Пушкина о записках шпиона Видока, напечатал ее в издававшемся им и Гречем журнале ‘Сын Отечества’ и ‘Северный архив’ и последний стих изменил следующим образом:
Но то беда, что ты Фаддей Булгарин{383},
через что потерялась вся соль и цель эпиграммы и она делалась пасквилем. Булгарин при этом замечал, что поэт, которого прославляют великим, распускает в публике сочиняемые им пасквили.
Пушкин был очень рассержен этим поступком Греча и Булгарина, говорил, что непременно подаст на них жалобу за напечатание без его согласия написанного им стихотворения и на сделанное ими в нем изменение. Пушкин был уверен, что их подвергнут взысканию и, между прочим, по какому-то неизвестному мне закону, внесению в приказ общественного призрения по 10 руб. ассигн. за каждый стих, а так как они один стих ошибкой разделили на два, то за эту ошибку с них взыщут еще лишних 10 руб., что особенно его забавляло. Чем это дело кончилось, я не знаю.
В это время Пушкин, вследствие беспрестанных нападок на его аристократическое направление, написал знаменитое стихотворение под заглавием ‘Моя родословная’, в котором первые шесть строф посвящены роду Пушкиных, а последние три строфы, {которые привожу здесь, — так как в них также указывается, что Пушкин в вышеприведенной статье под Видоком разумел Булгарина}, — роду Ганнибала, от которого происходила мать Пушкина. {Вот эти строфы:
Видок — Фиглярин, сидя дома,
Решил, что дед мой Ганнибал
Был куплен за бутылку рома
И в руки шкипера попал.
Сей шкипер был тот шкипер славный,
Кем наша двинулась земля,
Кто придал мощно быт державный
Корме родного корабля.
Сей шкипер деду был доступен,
И сходно купленный араб
Возрос усерден, не подкуплен,
Царю наперстник, а не раб,
И был отцом он Ганнибала,
Пред кем, средь гибельных пучин,
Громада кораблей вспылала
И пал впервые Наварин.}
Решил Фиглярин вдохновенный:
Я во дворянстве мещанин.
Что ж, он в семье своей почтенной:
Он на Мещанской дворянин{384}.
Последний стих намекает на то, что жена Булгарина была взята из тех непотребных домов, которыми изобилует Мещанская улица. {Для пояснения же первых двух строф служит предание, что будто Петр Великий, получивший в 1705 г. в подарок десятилетнего араба от русского посланника в Константинополе, отдарил его бутылкою рома. Араб этот был впоследствии отправлен в числе многих других молодых людей из России в чужие края для обучения, по возвращении был любимцем Пет ра, дослужился до адмиралов, сын его, также адмирал, командовал флотом в Наваринской битве при Императрице Екатерине II.}
В 1830 г. было написано много эпиграмм на Булгарина разными стихотворцами, большей частью их приписывают Пушкину. Следующая эпиграмма, ходившая в рукописи и приписывавшаяся ему, принадлежит без всякого сомнения князю Вяземскому:
Фиглярин, вот поляк примерный,
В нем истинных сарматов кровь,
Смотрите, как в груди сей верной
Хитра к отечеству любовь.
То мало, что из злобы к русским,
Хоть от природы трусоват,
Бродил он за орлом французским,
И в битвах жизни был не рад.
Патриотический предатель,
Расстрига, самозванец сей,
Уже не воин, уж писатель,
Уж русский к сраму наших дней.
Двойной присягой играя,
Поляк в двойную цель попал,
Он Польшу спас от негодяя,
А русских братством запятнал{385}.
Для объяснения этой эпиграммы скажу, что данное в эпиграмме Булгарину название ‘расстриги, самозванца’ намекает на роман Булгарина ‘Дмитрий Самозванец’. В 1829 г. начали выходить ‘Сочинения Булгарина’ в переводе на немецкий язык, встреченные немецкими литераторами по их достоинству. Издатели ‘Северной пчелы’ и ‘Сына Отечества’ старались всеми способами скрыть суждения немцев об этих сочинениях, но они появлялись в переводе на страницах ‘Литературной газеты’ с упреком издателям вышеозначенных журналов за их неполный перевод немецких суждений. Так, в конце апреля в ‘Литературной газете’ помещен перевод из ‘Галяевской литературной газеты’ суждения о сочинениях Булгарина. Выписываем из него только несколько строк:
Известие автора о самом себе вовсе не занимательно, по крайней мере для иностранных читателей, кроме того, что обнаруживает благодарность автора к образователям его ума. Мы узнаем только, что автор воспитывался в первом кадетском корпусе в Петербурге, после вступил в военную службу, участвовал в походе 1806—1807 гг. против Наполеона, быв тогда уланским корнетом, и в финляндском походе 1809 г. под начальством Барклая де Толли{386}, далее по необыкновенному случаю (неизвестно по какому) — принужден был оставить воен ную службу (неизвестно в каком положении) и приняться за перо, при чем известный литератор г. Греч помогал ему в русском языке, от которого он отвык, учась (?) иностранным языкам во время своего продолжительного пребывания за границей, и наконец соединил с журналом Греча свой прежний ‘Северный архив’ин.
Впоследствии Булгарин сам писал и печатал, что он перешел после 1809 г. во французскую военную службу, конечно, без разрешения русского правительства и получил орден почетного легиона.
Вот еще эпиграмма, приписываемая также Пушкину и напечатанная в ‘Литературной газете’, а принадлежащая, кажется, Сомову:
Весь свет уверить хочешь,
Что с Чацким был ты всех дружней,
Ах ты бесстыдник, ах злодей,
Ты и живых бранишь людей,
Да и покойников порочишь{387}.
Бо льшую часть эпиграмм я пишу на память, а потому, может быть, в них есть и неверности. Хотя я помню еще много эпиграмм на Булгарина, написанных в это время, но не буду приводить их здесь, oграничусь только строфами из ‘Сумасшедшего дома’ Воейкова, в это же время написанными на Греча и на Булгарина.
Книгопродавец Смирдин, переводя свой магазин в новое помещение, пригласил к обеду на новоселье до 120 человек. Между ними были Крылов, Жуковский, Плетнев, Сомов, Воейков, Греч, Булгарин. Дельвига в это время уже не было в живых. В конце обеда, когда порядком выпили, некоторые из гостей потребовали, чтобы Воейков прочитал строфы, написанные им в последнее время в дополнение к весьма знаменитому тогда его стихотворению: ‘Сумасшедший дом’, {в нем он осмеивал многих из тогдашних литераторов, которых он посещал в разных камерах осмат риваемого им сумасшедшего дома}. Воейков, сидевший против Греча и Булгарина, долго отказывался, но наконец согласился и прочел следующее:
Тут кто? Греч, нахал в натуре,
Из чужих лохмотьев сшит,
Он цыган в литературе,
А в торговле книжный жид.
Вспоминая о прошедшем,
Все дивлюся я тому,
Да зачем он в сумасшедшем,
Не в смирительном дому?{388}
Тут кто? Гречева собака
Увязалась как-то с ним,
То Булгарин забияка,
С рылом мосичьим своим{389}.
Но на чем же он помешан?
Совесть ум убила в нем,
Все боится быть повешен
Или высечен кнутом{390}.
На этом Воейков остановился, когда говорили ему, что есть еще несколько стихов о Булгарине, он уверял противное, но наконец согласился исполнить общее требование и прочел следующие стихи:
Сабля в петле, а французский
Крест зачем же он забыл?
Ведь его он кровью русской
И предательством купил{391}.
Как нарочно в этот день Булгарин в петлице фрака имел Анненскую саблю, а французского креста на нем не было.
Последние стихи, прочтенные Воейковым, были про Полевого:
Он благороден, как Булгарин,
Он бескорыстен так, как Греч{392}.
Эта сцена разнеслась по городу и дошла до Императора, который был ею недоволен, что, как говорили, и выразил Жуковскому.
Еще в 1829 г. во многих журналах стихотворения Пушкина подвергались брани, а в некоторых задевали и личность автора, но в 1830 г., с появлением ‘Литературной газеты’, брань сделалась еще ожесточеннее. Конечно, вместе с Пушкиным такому же ожесточенному преследованию журналистов подвергались Дельвиг и некоторые из сотрудников ‘Литературной газеты’. Писались целые статьи о Ряпушкине, Африкане, Желтодомове, Фоме Пищалине, Мартирине, Бароне фон Габенихтс, Лентяеве, под этими именами подразумевались Пушкин и Дельвиг. {Также нападали в журналах на Баратынского и других сотрудников ‘Литературной газеты’.}
Но ничто так не возбудило общего нападения на Дельвига, как одно выражение, употребленное Иваном Васильевичем Киреевским{393} в его обозрении русской словесности за 1829 г., помещенном в альманахе ‘Денница на 1830 г.’. Выписываем из этого обозрения несколько строк.
Муза Дельвига была в Греции, она воспиталась под теплым небом Аттики, она наслушалась там простых и полных, естественных, светлых и правильных звуков музы греческой, но ее нежная краса не вынесла бы холода мрачного Севера, если бы поэт не покрыл ее нашею народной одеждою, если бы на ее классические формы он не набросил душегрейку новейшего уныния{394}.
Киреевскому было тогда 23 года от роду, он был энтузиаст, получивший большое образование, он тогда же начал издавать журнал ‘Европеец’, который вполне следовал направлению идей европейского Запада и был запрещен на второй книжке. Киреевский, оставаясь до смерти энтузиастом и благороднейшею личностью, сделался впоследствии отъ явленным славянофилом, всегда высокоуважаемым и так называвшимися западниками.
Выражение Киреевского ‘душегрейкою новейшего уныния’, о котором говорит Пушкин, что это ‘выражение, конечно, смешное. Зачем не сказать было просто: в стихах Дельвига отзывается иногда уныние новейшей поэзии’{395}, — подало повод к насмешкам во многих журналах. Я не буду приводить их <здесь>, скажу только, что критические разборы в ‘Литературной газете’ романов Булгарина ‘Иван Выжигин’ и ‘Дмит рий Самозванец’ и появившейся тогда ‘Истории русского народа’ Полевого подлили еще более масла в ожесточенную борьбу этих двух журналистов, а за ними и других. {Критические разборы, помещенные в ‘Литературной газете’, большей частью были написаны Дельвигом, хотя тогда приписывались Пушкину, который в этом отделе газеты мало участвовал, а присылал редакции свои прелестные мелкие стихотворения и принимал живое участие в заметках, помещаемых в смеси и вообще в обсуждении направления, которое до лжно было дать газете.
В ней высказывалось энергическое противодействие критике других журналов, основанной на одних личных соображениях издателей, не имевших ничего общего с литературою. Мелкие выстрелы в этом споре были всегда на стороне ‘Литературной газеты’, которая проходила совершенным молчанием разные неприличные выходки других журналов против сотрудников газеты, все это еще более раздражало ее противников.}
Дельвиг, при объявлении в октябре 1830 г. об издании ‘Литературной газеты’ в следующем 1831 г., ограничился следующим ответом неприязненным ему журналистам:
Несколько журналистов, которым ‘Литературная газета’ кажется печальной и очень скучной, собираются нанести ей решительный, по их мнению, удар, они хотят в конце года обрушить на нее страшную громаду брани, доведенной ими до nec plus ultra[29] неприличия и грубости, и тем отбить у нее подписчиков. Издатель ‘Литературной газеты’, привыкший хладнокровным презрением отвечать на их отчаянные выходки, надеется спокойно выдержать и сей в тайне приготовляющийся бурный натиск. Он не будет отбраниваться даже и тогда, когда сверх всякого чаяния демон корыстолюбия им овладеет, ибо вышеупомянутые журналисты без всякого постороннего участия вредят себе, ежедневно хвастая перед читателями положительным своим невежеством и ничуть не любезными душевными качествами{396}.
Лето 1830 г. Дельвиги жили на берегу Невы, у самого Крестовского перевоза. У них было постоянно много посетителей. Французская июльская революция тогда всех занимала, а так как о ней ничего не печатали, то единственным средством узнать что-либо было посещение знати. Пушкин большой охотник до этих посещений, но постоянно от них удерживаемый Дельвигом, которого он во многом слушался, получил, по вышеозначенной причине, дозволение посещать знать хотя ежедневно и привозить[30] вести о ходе дел в Париже. Нечего и говорить, что Пушкин пользовался этим дозволением и был постоянно весел, как говорят, в своей тарелке. Посетивши те дома, где могли знать о ходе означенных дел, он почти каждый день бывал у Дельвигов, у которых проводил по нескольку часов. Пушкин был в это время уже женихом. Общество Дельвига было оживлено в это лето приездом Льва Пушкина, офицера Нижегородского драгунского полка, проводившего почти все время у Дельвигов. Я в начале мая окончил экзамен, а в конце июня надел офицерский мундир и таким образом мог жить у Дельвигов. Брат Александр по окончании лагерного времени также бывал у них каждый день. Время проводили тогда очень весело, слушали великолепную роговую музыку{397} Дмитрия Львовича Нарышкина{398}, игравшую на реке против самой дачи, занимаемой Дельвигами. Такая музыка могла существовать только при крепостном праве, с его уничтожением она сделалась, по моему мнению, невозможной, а потому такой уже более в России, {слава Богу}, не услышат. Но нельзя не сказать, что хор роговой музыки Нарышкина, состоявший из очень большого числа музыкантов, был доведен до совершенства.
Чтение, музыка и рассказы Дельвига, а когда не бывало посторонних, и Пушкина занимали нас днем. Вечером, на заре закидывали невод, а позже ходили гулять по Крестовскому острову. Прогулки эти были тихие и покойные. Раз только вздумалось Пушкину, Дельвигу, Яковлеву и нескольким другим их сверстникам по летам показать младшему поколению, т. е. мне 17-летнему и брату моему Александру 20-летнему, как они вели себя в наши годы и до какой степени молодежь сделалась вялою относительно прежней. Была уже темная августовская ночь, мы все зашли в трактир на Крестовском острове, с нами была и жена Дельвига. На террасе трактира сидел какой-то господин совершенно одиноким. Вдруг Дельвигу вздумалось, что это сидит шпион и что его надо прогнать. Когда на это требование не поддались ни брат, ни я, Дельвиг сам пошел заглядывать на тихо сидевшего господина то с правой, то с левой стороны, возвращался к нам с остротами насчет того же господина и снова отправлялся к нему. Брат и я всячески упрашивали Дельвига перестать этот маневр, что ежели этот господин даст пощечину? Но наши благоразумные уговоры ни к чему не повели. Дельвиг довел сидевшего на террасе господина своим приставаньем до того, что последний ушел. Если бы Дельвиг послушался нас, то, конечно, Пушкин или кто-либо другой из бывших с нами их сверстников по возрасту заменил бы его. Тем страннее покажется эта сцена, что она происходила в присутствии жены Дельвига, которую надо было беречь, тем более что она кормила своею грудью трехмесячную дочь. Прогнав неизвестного господина с террасы трактира, мы пошли гурьбою, а с нами и жена Дельвига, по дорожкам Крестовского острова, и некоторые из гурьбы приставали разными способами к проходящим мужчинам, а когда брат Александр и я старались их остановить, Пушкин и Дельвиг нам рассказывали о прогулках, которые они по выпуске из Лицея совершали по петербургским улицам и об их разных при этом проказах, и глумились над нами, юношами, не только ни к кому не придирающимися, но даже останавливающими других, которые 10-ю и более годами нас старше. Я очень боялся за брата Александра, чтобы он не рассердился на пристававших к прохожим, а в особенности на глумившихся над нами Пушкина и Дельвига, и, по своей вспыльчивости, не поссорился бы с кем-либо, но все обошлось благополучно.
Прочитав описание этой прогулки, можно подумать, что Пушкин, Дельвиг и все другие с ними гулявшие мужчины, за исключением брата Александра и меня, были пьяны, но я решительно удостоверяю, что этого не было, а просто захотелось им встряхнуть старинкою и показать ее нам, молодому поколению, как бы в укор нашему более серьезному и обдуманному поведению. Я упомянул об этой прогулке собственно для того, чтобы дать понятие о перемене, обнаружившейся в молодых людях в истекшие 10 лет.
Я выше говорил об аристократическом направлении, в котором журналисты упрекали Пушкина и Дельвига, в июне 1830 г. им до того это надоело, что они решили отвечать двумя заметками, помещенными в ‘Литературной газете’. Шутя, в моем присутствии они составили следующие заметки, конечно, нисколько не ожидая тех грустных последствий, которым они были первой причиной. В виду этих последствий, которые я расскажу ниже, привожу здесь вполне обе заметки.
Первая заметка{399}:
С некоторых пор журналисты наши упрекают писателей, которым не благосклонствуют, их дворянским достоинством и литературной известностью. Французская чернь кричала когда-то ‘les aristocrates la lanterne[31]. Замечательно, что и у французской черни крик этот был двусмыслен и означал в одно время аристократию политическую и литературную. Подражание наше не дельно. У нас, в России, государственные звания находятся в таком равновесии, которое предупреждает всякую ревнивость между ними. Дворянское достоинство, в особенности, ни в ком не может возбуждать неприязненного чувства, ибо доступно каждому. Военная и статская служба, чины университетские легко выводят в оное людей прочих званий. Ежели негодующий на преимущества дворянские не способен ни к какой службе, ежели он не довольно знающ, чтобы выдержать университетские экзамены, жаловаться ему не на что. Враждебное чувство его, конечно, извинительно, ибо необходимо соединено с сознанием собственной ничтожности, но выказывать его неблагоразумно. Что касается до литературной известности, упреки в оной отменно простодушны. Известный баснописец, желая объяснить одно из жалких чувств человеческого сердца, обыкновенно скрывающееся под какою-нибудь личиной, написал следующую басню:
Со светлым червячком встречается змея
И ядом вмиг его смертельным обливает,
‘Убийца! — он вскричал, — за что погибнул я?’
‘Ты светишь’, — отвечает{400}.
Современники наши, кажется, желают доказать нам ребячество подобных применений и червяков и козявок заменить лицами более выразительными. Все это напоминает эпиграмму, помещенную в 32-м No ‘Лит. газ.’.
Привожу также и эту эпиграмму Баратынского{401}:
— Он Вам знаком. Скажите, кстати:
Зачем он так не терпит знаки?
— Затем, что он не дворянин.
— Ага, нет действий без причин.
Но почему чужая слава
Его так бесит? — Потому,
Что славы хочется ему,
А на нее Бог не дал права,
Что не хвалил его никто,
Что плоский автор он. — Вот что.
Вторая заметка, напечатанная в начале августа, была следующего содержания:
Новые выходки противу так называемой литературной нашей аристократии столь же недобросовестны, как и прежние. Ни один из известных писателей, принадлежавших будто бы этой партии, не думал величаться своим дворянским званием. Напротив, ‘Северная пчела’ помнит, кто упрекал поминутно г. Полевого тем, что он купец[32], кто заступился за него, кто осмелился посмеяться над феодальной нетерпимостью некоторых чиновных журналистов[33]. При сем случае заметим, что если бльшая часть наших писателей дворяне, то сие доказывает только, что дворянство наше (не в пример прочим) грамотное: этому смеяться нечего. Если бы же звание дворянина ничего у нас не значило, то и это было бы вовсе не смешно. Но пренебрегать своими предками из опасения шуток гг. Полевого, Греча и Булгарина не похвально, а не дорожить своими правами и преимуществами глупо. Не дворяне (особливо не русские), позволяющие себе насмешки на счет русского дворянства, более извинительны. Но и тут шутки их достойны порицания. Эпиграммы демократических писателей XVIII столетия (которых, впрочем, ни в каком отношении сравнивать с нашими невозможно) приуготовили крики: ‘аристократов к фонарю’ и ничуть не забавные куплеты с припевом: ‘повесим их, повесим’. Avis au lecteur[34], {402}.
Вскоре по напечатании последней заметки, которая, казалось, была, равно как и первая вполне согласна с тогдашним направлением нашего правительства, Дельвиг был потребован в III отделение Собственной канцелярии Государя. Требования в это отделение были, конечно, неприятны в высшей степени каждому, для Дельвига же эта неприятность увеличивалась необходимостью встать рано и немедля выехать из дома, что при его лени было ему невыносимо. В III отделении бывший шеф жандармов граф Бенкендорф дал строгий выговор Дельвигу за означенные заметки и предупреждал, что он вперед за все, что ему не понравится в ‘Литературной газете’ в цензурном отношении, будет строго взыскивать и, между прочим, долго добивался, откуда Дельвиг знает песню ‘Les aristocrates la lanterne’. Конечно, Бенкендорф не читал заметок, за которые выговаривал Дельвигу, а вызвал последнего по доносу Булгарина, бывшего тогда шпионом III отделения и обязанного по этой должности доносить преимущественно на литераторов. В этом же случае Булгарин не только исполнял свои служебные обязанности, но и увлекался чувством ненависти к Дельвигу и желанием уничтожить его газету.
Вообще III отделение канцелярии Государя было в то время очень придирчиво к печати, но эта придирчивость еще более усилилась со времени последней французской революции.
Впоследствии еще раза два Бенкендорф призывал к себе Дельвига и выговаривал ему за статьи ‘Литературной газеты’, не имевшие ничего противоцензурного, чего не допустил бы ни сам Дельвиг, — потому что это было совершенно противно его понятиям, — ни цензора газеты Щеглов{403} и Семенов{404}, из которых первый цензуровал ‘Литературную газету’ с ее начала до половины августа и снова после нижеописанной катастрофы с ‘Литературной газетой’, а последний с половины августа до этой катастрофы, которая состояла в следующем.
В настоящее время последние страницы газеты легко пополняются объявлениями, печатание которых составляет одну из главных статей дохода издателей. В то же время, когда оставалось пустое место в конце газеты, встречалось затруднение, чем его пополнить. Так случилось и с номером ‘Литературной газеты’, вышедшим в конце октября 1830 г. Ко времени печатания этого номера Дельвиг получил письмо из Парижа, в котором сообщалось четверостишие, напечатанное в конце газеты следующим образом:
Вот новые четыре стиха Казимира де ла Виня на памятник, который в Париже предполагается воздвигнуть жертвам 27, 28 и 29 июля:
France, dis-moi leurs noms. Je n?en vois paratre
Sur ce fun&egrave,bre monument,
Ils ont vaincu si promptement
Que tu fus livre avant de les cоnnatre[35]{405}.
Казалось, что в этом четверостишии нет ничего противоцензурного, но вышло совсем напротив. Правительство сделало распоряжение, чтобы ничего касающегося последней французской революции не появлялось в журналах, но не дало об этом знать журналистам, а только одним цензорам. В ноябре Бенкендорф снова потребовал к себе Дельвига, который введен был к нему в кабинет в присутствии жандармов. Бенкендорф самым грубым образом обратился к Дельвигу с вопросом: ‘Что ты опять печатаешь недозволенное?’
Выражение ты вместо общеупотребительного вы не могло с самого начала этой сцены не подействовать весьма неприятно на Дельвига. Последний отвечал, что о сделанном распоряжении не печатать ничего относящегося до последней французской революции он не знал и что в напечатанном четверостишии, за которое он подвергся гневу, нет ничего недозволительного для печати. Бенкендорф объяснил, что он газеты, издаваемой Дельвигом, не читает, и когда последний, в доказательство своих слов, вынув из кармана номер газеты, хотел прочесть четверостишие, Бенкендорф его до этого не допустил, сказав, что ему все равно, что бы ни было напечатано, и что он троих друзей: Дельвига, Пушкина и Вяземского — уже упрячет если не теперь, то вскоре в Сибирь. Тогда Дельвиг спросил, в чем же он и двое других названных Бенкендорфом могли провиниться до такой степени, что должны вскоре подвергнуться ссылке, и кто может делать такие ложные доносы. Бенкендорф отвечал, что Дельвиг собирает у себя молодых людей, при чем происходят разговоры, которые восстановляют их против правительства, и что на Дельвига донес человек, хорошо ему знакомый. Когда Дельвиг возразил, что собирающееся у него общество говорит только о литературе, что большая часть бывающих у него посетителей или старше его, или одних с ним лет, так как ему всего 32 года от роду, и что он между знакомыми своими не находит никого, кто бы мог решиться на ложные доносы, Бенкендорф сказал, что доносит Булгарин и если он знаком с Бенкендорфом, то может и подавно быть знаком с Дельвигом. На возражение последнего, что Булгарин у него никогда не бывает, а потому он его не считает своим знакомым и полагает, что Бенкендорф считает Булгарина своим агентом, а не знакомым, Бенкендорф раскричался, выгнал Дельвига словами: ‘Вон, вон, я упрячу тебя с твоими друзьями в Сибирь’.
{Так или почти так происходила эта сцена, но она в общем виде верна.} Дельвиг приехал домой смущенный, разогорченный и оскорбленный. Подобная сцена произвела бы такое действие на каждого, но она еще сильнее действовала на Дельвига, по впечатлительности его натуры и потому, что он был предан душой не только России, но Государю и его правительству, никогда не вдаваясь в обсуждения дурных распоряжений последнего и замечая тем, кто при нем вдавался, — {что случалось} весьма редко, в подобные осуждения, что трудно осуждать, не имея возможности знать всех подробностей делаемых распоряжений, а если и делаются ошибки, то это в натуре человека и что где, кто и когда их не делал.
Немедленным последствием этой сцены было запрещение продолжать издание ‘Литературной газеты’ и отставка цензора Семенова, который извинялся в сделанном им пропуске {вышеозначенного} четверостишия тем, что хорошо зная о направлении Дельвига, который никогда не подведет цензора под ответственность, не обратил внимания на то, что четверостишие относилось к последней французской революции, а не к революции прошедшего столетия, о которой не упоминалось в сделанном правительством распоряжении. Извинение несколько странное в виду того, что в предшествовавших четверостишию строках ‘Литературной газеты’ именно были упомянуты дни 27, 28 и 29 июля.
Как объяснить грубое обращение Бенкендорфа с Дельвигом и постоянное преследование его и его друзей? Казалось бы, что при внимании, которое Бенкендорф обращал на них, он должен был знать о пламенной любви Дельвига ко всему русскому, о баснословной в наше время верноподданнической его преданности Государю и о вышеописанном образе мыслей Дельвига относительно распоряжений правительства. Самое направление ‘Литературной газеты’ вполне соответствовало изложенному нами образу мыслей Дельвига, а что он был человек прямой, честный, благородный, не умевший ни притворяться, ни льстить, должно было также быть известно Бенкендорфу. Помещенные в ‘Литературной газете’ в том же октябре {почти накануне вышеозначенной сцены Бенкендорфа с Дельвигом} два стихотворения показывали и образ мыслей Дельвига, и направление его газеты.
<Стихотворения эти написаны были по тому случаю, что>, когда в первый раз посетила Москву холера, уносившая ежедневно большое число жертв и наведшая страх почти на всех, Государь немедля отправился в Москву для ободрения народа и наблюдения за принятыми мерами к пользованию заболевающих и ее скорейшему прекращению. Дельвиг восхищался этим бесстрашием Государя и очень рад был, когда получил означенные два стихотворения, которые поспешил напечатать. Привожу оба эти стихотворения, первое под заглавием Утешитель, а второе Царь-Отец.
Утешитель{406}
Москва уныла, смерти страх
Престольный град опустошает.
Но кто в нее, взывая прах,
Навстречу ужаса влетает?
Петров потомок, Царь, как Он
Бесстрашный духом, скорбный сердцем
Летит, услыша русских стон,
Венчаться душ их самодержцем.
Москва
Царь-Отец{407}
Раздался ль гром войны в предгории Балкана,
Кого встречаем мы средь русских знамен стана?
Под Шумлой — в зареве огней,
Под Варной, посреди морей?
Не из дворцов Невы роскошной
Предводит Кесарь-Полунощный
Своих воинственных сынов,
Он грудью встал против врагов.
Развился ль язвы бич над древнею Москвою, —
Кого встречает там с надеждою святою
Народ признательный, и в умиленьи зрит?
Се Царь-Отец к нему отрадою спешит.
С.-Петербург. 16-го октября
{Грубое обращение Бенкендорфа с Дельвигом и постоянное преследование его и его друзей покажется еще тем менее понятным, что в публике вообще считался Бенкендорф за доброго и образованного человека и что он принадлежал к тому же слою общества, к которому принадлежали означенные преследуемые им лица.
Но ведь доброта вещь относительная, говорили про Бенкендорфа, что он добрый, сравнивая его, конечно, с Аракчеевым, но с другой стороны он, не имея ни усердия, ни ума последнего, был в постоянной зависимости от своих подчиненных, чему еще далее в ‘Моих воспоминаниях’ будет представлен разительный пример. О степени его образования я ничего не могу сказать, но если он не разделял мнения многих русских государственных людей того времени, что образование пригодно только для высшего класса, то, немецкий уроженец наших Остзейских губерний, наверно, считал не нужным образовать русский народ, созданный, по понятию немцев, для того, чтобы быть управляемым ими. Вдруг оказывается кружок литераторов, в котором говорят преимущественно по-русски, который полагает возможною к достижению целью поставить русских на один уровень с другими европейскими народами, даже с немцами. Бенкендорф, конечно, не занимался русскою литературою и в Пушкине и плеяде окружавших его литераторов он видел что-то новое, не соответствующее, по его мнению, самодержавному правлению. На это могут возразить, что Пушкин, Дельвиг и их общество не были же первые и единственные литераторы в России, отчего же преследование Бенкендорфа тяготело более на них, чем на других? Конечно, были литераторы и до них, и в их время и также в высших слоях общества, но все эти литераторы высшего общества, при неотъемлемых литературных дарованиях, вместе с тем были или чиновники, желавшие повышений, или лица, состоявшие при дворе. Назову только некоторых из них, живших в нашем столетии: Державин, Дмитриев, Карамзин, Жуковский. Другой разряд литераторов казался не вредным по малому влиянию своему на общество частию по незначительности лиц его составлявших, частию потому что некоторые из них были пьяницы. Наконец, последний разряд литераторов, к счастию малочисленный, был, как мы видели выше, употребляем Бенкендорфом для шпионства и потому был ему полезен. Кружок же литераторов, — не искавших ни чинов, ни орденов, ни повышений на службе, позволявший себе считать русского человека не ниже немца и надеявшийся своим примером с каждым годом увеличивать число людей одинаково с ним мыслящих, а своими литературными трудами споспешествовать образованию русского народа, — не мог, по понятиям Бенкендорфа, не быть вредным до того, что необходимо было искоренить его в самом начале ссылкою, как он выразился, в Сибирь Пушкина, Вяземского и Дельвига, последний в особенности должен был быть неприятен Бенкендорфу, так как ему было известно, что Дельвиг служил звеном, связывавшим весь этот кружок и тем более что будучи немецкого происхождения, не должен был до такой степени обрусеть, чтобы заботится только о русском обществе и народе, изменить чрез это своей великой национальности.}
Даже после сцены Бенкендорфа с Дельвигом нисколько не изменились чувства последнего к России и образ мыслей его о русском правительстве, приведу этому доказательства.
26 ноября 1830 г. брат мой Александр, бывший в это время батальонным адъютантом лейб-гвардии Павловского полка, должен был идти на развод, куда очень звал и меня. Тогда вовсе не было странным видеть офицера корпуса инженеров путей сообщения на разводах, и я уже не раз бывал на них, но в этот раз не пошел, о чем впоследствии сожалел. В этот день Император Николай, тогда цветущий здоровьем и красотою, после развода пригласил всех бывших на разводе генералов и офицеров окружить его. Государь был верхом. Как только генералы и офицеры окружили его, он им сказал, что получил донесение от ЦесаРЕВИЧА {ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ} КОНСТАНТИНА ПАВЛОВИЧА [донесение] No 2, так как донесение No 1 пропало (можно вообразить себе удивление офицеров при таком торжественном обращении к ним Государя и о возможности пропажи донесения Цесаревича к Государю), <ГОСУДАРЬ сказал>, что Цесаревич доносит о возмущении в Варшаве, которую заставили его покинуть, и выразил уверенность, что русские войска, и в том числе и гвардейский корпус, если понадобится его послать для укрощения мятежа, покажут известную всему миру их доблесть и преданность отечеству и Государю.
Генералы и офицеры при общих громогласных криках ‘ура’ бросились целовать руки Государя и его лошадь, сцена была самая торжественная.
В этот же день брат рассказывал эту сцену за обедом у Дельвига, который, заявив в самых сильных выражениях свое неприязненное чувство к врагам России и мятежникам против ее Государя, настаивал на том, что всякий русский должен стать в ряды войска и что он готов идти юнкером в любой полк, который пошлют против мятежников.
Это было сказано без всякого притворства, несмотря на счастье Дельвига в семейной жизни, увеличившееся рождением за полгода дочери, которая уже тогда была очень на него похожа и которую он страстно любил. Но глядя на его толстую фигуру и зная его постоянное, и в это время увеличившееся, нездоровье, сидевшие за обедом самые близкие люди к Дельвигу не могли не улыбнуться, услышав его предположение, на котором он сильно настаивал. Не надо думать, что это предположение Дельвига было следствием отчаяния, в которое могла его поставить сцена с Бенкендорфом. Нет, он постоянно отделял отечество и Государя от исполнителей, {выбираемых последним} не всегда удачно.
Трагедия Пушкина ‘Борис Годунов’ вышла к 1 января 1831 г., и Дельвиг начал писать ее разбор, не оконченный за его смертью. В первой статье этого разбора, помещенной в 1-м No ‘Литературной газеты’ на 1831 г., Дельвиг, говоря о великих поэтах, которых участь была провести всю жизнь на черством хлебе и на воде, присовокупляет:
Благодаря Бога, Пушкин не ровен с сими светилами горькою участью. Просвещенный монарх, которого недавнее царствование ознаменовано уже столькими необыкновенными событиями, кои могли бы прославить целое пятидесятилетие, несмотря на разнообразные царственные заботы, находит мгновения обратить живительное внимание свое на произведения нашего поэта. Счастливо время, в которое таланты не низкою лестью, а достоинством не искательным приобретают высокое покровительство и в которое правда так богата истинной поэзией{408}.
Знав хорошо Дельвига, смею уверить, что это написано было им не для того, чтобы исправить то положение, в которое он был поставлен запрещением ему издавать газету, нет, он на это не был способен, это было продиктовано ему глубоким чувством преданности к своему Государю, чего может быть уже никто не поймет в наше время, а тем более тогда, когда эти записки сделаются общим достоянием, и подобных-то людей преследовали наши правительственные деятели.
Сцена между Бенкендорфом и Дельвигом сделалась вскоре известна всему городу. Из людей, близких Дельвигу и имевших некоторое значение при дворе, были министр юстиции Дашков{409}, у которого Дельвиг в это время состоял на службе, товарищ министра внутренних дел Блудов{410} и Жуковский.
Дашкова не было в Петербурге, следовательно, он не мог принять участия в защите Дельвига, на Жуковского, как на литератора, хотя и воспитателя Наследника, не всегда смотрели <при дворе> дружелюбно. Оставался один Блудов, который несколько раз приезжал к Дельвигу отговаривать его от подачи жалобы Государю на Бенкендорфа, говоря, что можно жаловаться Государю на всех, даже на самого Государя, но не на Бенкендорфа, что подобная жалоба поведет Дельвига только к бо льшим неприятностям, а он, имея жену и дочь, обязан стараться их избегать. Блудов при этом брал на себя объяснить все Бенкендорфу и довести его до того, что он приедет извиниться перед Дельвигом и что дозволено будет продолжать издание ‘Литературной газеты’. Дельвиг, в душе уверенный в справедливости ГОсударя, с трудом согласился не подавать жалобы.
Действительно, вскоре приехал к Дельвигу служивший при III отделении канцелярии Государя чиновник 4-го класса Боголюбов{411} (боюсь, не изменила ли мне память, не ошибаюсь ли я в фамилии этого чиновника) и приказал доложить, что он с поручением от Бенкендорфа. Означенный чиновник имел репутацию класть в свой карман дорогие вещи, попадавшиеся ему под руку в домах, которые он посещал. Дельвиг вследствие этого сказал мне, чтобы я убрал со стола дорогие вещи, но таковых, кроме часов и цепочки, не было, и я ушел с ними из кабинета Дельвига, так как его разговор с чиновником должен был происходить без свидетелей.
По отъезде чиновника Дельвиг сказал мне, что Бенкендорф прислал заявить, что сам по нездоровью не может приехать, а прислал извиниться в том, что разгорячился при последнем свидании с Дельвигом и что издание ‘Литературной газеты’ будет разрешено, но только под редакцией Сомова, а не Дельвига, так как уже состоялось Высочайшее повеление о запрещении издания под его редакцией.
Пушкин был тогда в Москве и долго ничего положительного не знал о происходившем, удивляясь только долгому замедлению в выходе ‘Литературной газеты’.
Греч в это время рассказывал, что Дельвиг напрасно так огорчается поступком Бенкендорфа, что все-таки время сделало свое и Бенкендорф мог обойтись с Дельвигом хуже, приводя в пример обращение с ним, Гречем, графа Аракчеева по поводу статьи, помещенной некогда в издаваемом им ‘Сыне Отечества’ о конституции{412}, хотя он не преминул в этой статье упомянуть, насколько всякая конституция была бы вредна для такого государства, как Россия. Аракчеев позвал к себе Греча, пригласил его сесть и, когда он не садился, то схватил его за оба плеча и, насильно посадив, спросил его: что такое он напечатал о конституции, и, не выслушав ответа Греча, сказал ему: ‘Ведь ты, Николай Иванович, учился у ученых немцев, а я у пономаря’ и, ударив Греча по носу книжкой, в которой была помещена статья о конституции, прибавил: ‘А он учил меня, что конституция кнут, так по-нашему конституция кнут, ученый Николай Иванович’.
{Греч это рассказывал как бы в утешение Дельвигу и, кажется, ему лично, но наверно не помню, может быть, это передано кем-либо из общих знакомых.}
Извинение Бенкендорфа нисколько не подействовало на Дельвига к лучшему, он, всегда хворый и постоянно принимающий лекарства, заболел сильнее прежнего, так что пользовавший его доктор запретил ему выходить из дома. Нравственное состояние Дельвига было самое грустное, он впал в апатию, не хотел никого видеть, кроме самых близких, и принимал посторонних лиц весьма редко.
В это время ежедневно у него обедали М. Л. Яковлев, Сомов, брат Александр и я, иногда князь Эристов, Плетнев, Щастный и некоторые другие близкие. Сомов, брат Александр и я оставались до ночи. Прежде никогда не играли в карты в доме Дельвига, теперь же каждый вечер последние трое и Дельвиг садились играть в бостон, за которым ставили все ремизы, и игра не оканчивалась, к концу года ремизы дошли до очень значительной цифры, а в последний день этого года брат Александр ушел в польский поход. Так эта игра осталась без расчета, двое из участвовавших в ней, Дельвиг и брат Александр, умерли в продолжение следующего года, а Сомов вскоре последовал за ними. Брата Александра провожал я пешком до Красного кабачка, где мы с ним распрощались, брат был и нравственно и физически вполне живым человеком, мне и в голову не приходило, что это был последний поцелуй на вечную разлуку.
Брат Александр перед этим походом печатал ‘Ундину’, свой перевод под псевдонимом Влидге, мне оставалось просмотреть последний корректурный листок. Переплет первых экземпляров этой книги, вышедше й в половине января 1831 г., был траурный по случаю кончины Дельвига.
Здоровье Дельвига в ноябре и декабре 1830 г. плохо поправлялось, он не выходил из дома. Только 5 января 1831 г. я с ним был у Слёнина и в бывшем магазине казенной бумажной фабрики, ныне Полякован, где Дельвиг имел счета. На этих прогулках он простудился и 11 января почувствовал себя нехорошо, однако утром еще пел с аккомпанементом на фортепиано, и последняя пропетая им песня была его сочинения, начинающаяся следующею строфою:
Дедушка, девицы
Раз мне говорили,
Нет ли небылицы
Иль старинной были?{413}
Когда в этот день Дельвигу сделалось хуже, послали за его доктором Саломоном{414}, а я поехал за лейб-медиком Арендтом. Доктора эти приехали вечером, нашли Дельвига в гнилой горячке и подающим мало надежды к выздоровлению. Слушая в это время курс в Институте инженеров путей сообщения, я должен был ежедневно там бывать от восьми час. утра до двух пополудни и от пяти до половины восьмого вечером, так что я мог оставаться при больном Дельвиге только между тремя и пятью час. дня и по вечерам. 14 января, придя по обыкновению в 8 часов вечера к Дельвигу, я узнал, что он за минуту перед тем скончался{415}. Не буду описывать того, до какой степени был я поражен этой смертью, явлением для меня тогда новым, нисколько не ожиданным, — равно страшной скорби его жены и всех знавших его близко{416}, {которые были преданы ему всей душою и понимали, как велика была потеря человека добродушного и служившего связью как для известного благороднейшего кружка литераторов, друга талантливейших из них и поощрителя менее талантливых и вообще начинающих, так и для лицеистов, к какому бы слою общества они ни принадлежали. И те, и другие понимали, что их кружки, по неимению средоточия, распадутся}. 17 января в день именин Дельвига были его похороны{417}. Встречавшиеся, узнав, кого хоронят, очень сожалели о потере сочинителя песен, которые были тогда очень распространены в публике. Тело Дельвига похоронено на Волковском кладбище, на преждевременной его могиле был в ту же весну поставлен его вдовою памятник.
Боясь, что смерть Дельвига убьет его мать и желая ее хотя несколько к этому подготовить, просили Булгарина, чтобы он в первом выходящем номере издаваемой им ‘Северной пчелы’ не извещал о смерти Дельвига, но Булгарин не исполнил этой просьбы.
Таким образом мать Дельвига узнала о его смерти из ‘Северной пчелы’. Она надеялась, что в этом извещении говорилось не об ее сыне, основываясь на том, что в извещении Дельвиг был назван надворным советником, а его семейство не знало о производстве его в этот чин. Она полагала, что умер кто-либо другой, хотя в извещении Дельвиг был назван известным нашим поэтом. Тогда не было ни железных дорог, ни телеграфов, и потому известие о смерти Дельвига могло быть получено в деревне Чернского уезда Тульской губернии, где жила его мать, гораздо позже 17 января, дня его именин. В этот день в церкви ошибкой поминали не за здравие, а за упокой души барона Антона, что сильно встревожило мать и сестер Дельвига, от которых я это слышал. Я не упомянул бы об этой легко объясняемой ошибке, если бы в жизни Дельвига не происходило постоянно многого кажущегося чудным. Дельвиг, весьма болезненный, со дня рождения вовсе не говорил до четвертого года. Он заговорил в Чудовом монастыре{418}, приложившись к мощам Алексия митрополита. С тех пор воображение Дельвига сильно развивалось на счет умственных способностей, развивавшихся весьма медленно. Он сделался рассказчиком и пяти лет от роду рассказывал очень ясно о каком-то чудесном видении. Это и после повторялось. Пушкин, объясняя, что в Лицее память у Дельвига была тупа, понятия ленивы, но заметна была живость воображения, присовокупляет:
Однажды вздумалось ему (Дельвигу) рассказать нескольким из своих товарищей поход 1807 г., выдавая себя за очевидца тогдашних происшествий. Его повествование было так живо и правдоподобно и так сильно подействовало на воображение молодых слушателей, что несколько дней около него собирался кружок любопытных, требовавших новых подробностей о походе. Слух о том дошел до нашего директора В. Ф. Малиновского, который захотел услышать от самого Дельвига рассказ о его приключениях. Дельвиг постыдился признаться во лжи столь же невинной, как и замысловатой, и решился ее поддержать, что и сделал с удивительным успехом, так что никто из нас не сомневался в истине его рассказов, покамест он сам не признался в своем вымысле. В детях, одаренных игривостью ума, склонность ко лжи не мешает искренности и прямодушию. Дельвиг, рассказывающий о таинственных своих видениях и о мнимых опасностях, которым будто бы подвергался в обозе отца своего, никогда не лгал в оправдание какой-нибудь вины, для избежания выговора или наказания{419}.
Директор Лицея Малиновский скончался в начале 1814 г., следовательно, Дельвиг рассказывал о походе 1807 г., когда ему было не более 15 лет. Если на кружок его товарищей лицеистов сильно подействовал этот рассказ, так что в продолжение нескольких дней они, а впоследствии директор Лицея заставляли его повторять этот рассказ, не подававший никому сомнения в его истине, то можно утвердительно сказать, что воображение рассказчика было сильно развито, так как не только он, но и отец его не участвовал в походе 1807 г. и Дельвиг мог слышать несколько рассказов об этом походе от участвовавшего в нем моего отца, отец Дельвига был в это время московским плац-майором. В бытность в 1828 г. в Петербурге Мицкевича он часто бывал у Дельвига по вечерам и часто импровизировал разные рассказы. Дельвиг также иногда, по просьбе Мицкевича, рассказывал о разных видениях своих и изображал разные приключения весьма живо и плавно.
Н. В. Левашов[36]{420} с семейством приехал в Петербург летом 1830 г. и поселился в доме близ Владимирской церкви, ныне (1872 г.) принадлежащем Каншину{421}. Дельвиг был очень дружен с этим семейством и, живя очень близко, почти каждый день с ним видался. Дельвиг и Н. В. Левашов условились в том, что кто первый из них умрет, тот обязан явиться к оставшемуся в живых с тем, что если последний испугается, то немедля удалиться{422}. Левашов совершенно забыл об этом условии, как спустя немного времени после смерти Дельвига, вечером, читая книгу, увидел приближающегося к нему Дельвига. Левашов так испугался, что немедля побежал сказать о своем видении, конечно исчезнувшем, жене своей, которая <уже> напомнила ему о сделанном между ними условии. Я это несколько раз слышал от Левашова и от жены его{423}, на дочери которых я впоследствии женился, при чем замечу, что Левашов не только не был человеком впечатлительным, но по его образу мыслей и характеру подобное видение могло ему пригрезиться менее, чем всякому другому. Да не подумает читатель, что я легко верю во все чудесное, <нет>, я только полагал, что не до лжно умалчивать о вышеупомянутых рассказах.
Литераторы, близкие к Дельвигу, выразили печатно свою скорбь о его потере.
В No 4 ‘Литературной газеты’ 16 января 1831 г., который начинался статьей ‘Женщина’{424} с подписью ‘Н. Гоголь’, в первый раз появившейся в печати, были помещены ‘Некролог Дельвига’{425}, написанный Плетневым, и ‘К гробу барона Дельвига’{426} В. Туманского{427}. Выписываем несколько строк из некролога.
Ум Дельвига от природы был более глубок, чем остер. Полнота и ясность литературных сведений Дельвига были залогами успехов его на новом (журнальном) поприще. Рассматривая новые книги, он уже изложил несколько главнейших своих мыслей о разных отраслях словесности.
Далее в том же некрологе:
От одного присутствия Дельвига одушевлялось целое общество. Ежели он увлекался разговором, то обнимал предмет с самых занимательных сторон и удивлял всех подробностью и разнообразием познаний.
В той же газете были напечатаны стихотворения: ‘На смерть Дельвига’{428} Гнедича, ‘Полет души’{429} М. Деларю, его же ‘К могиле Дельвига’, ‘Б. С. М. Д-г’{430} (баронессе Софье Михайловне Дельвиг) и ‘К Лизиньке Дельвиг’ (дочери покойного) и барона Розена ‘Баронессе Елизавете Антоновне Дельвиг’ин и ‘Тени друга’{431}.
Пушкин был поражен смертью Дельвига, он находился тогда в Москве, не могу не выписать здесь отрывка из его письма к Плетневу от 21 января 1831 г.
Ужасное известие получил я в воскресенье. На другой день оно подтвердилось. Вчера ездил я к Салтыкову (тестю Дельвига) объявить ему все — и не имел духу. Вечером получил твое письмо. Грустно, тоска. Вот первая смерть, мной оплаканная. Карамзин под конец был мне чужд, я глубоко сожалел о нем, как русский, но никто на свете не был мне ближе Дельвига. Из всех связей детства он один оставался на виду — около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Баратынский болен от огорчения{432}.
Глубокая горесть видна во всех письмах Пушкина, в которых он упоминает о потере Дельвига. Так, 31 того же января он между прочим пишет Плетневу:
Я узнал его (Дельвига) в Лицее, был свидетелем первого, не замеченного развития его поэтической души и таланта, которому еще не отдали мы должной справедливости. С ним читал я Державина, Жуковского, с ним толковал обо всем, что душу волнует, что сердце томит. Жизнь его богата не романическими приключениями, но прекрасными чувствами, светлым, чистым разумом и надеждами{433}.
Извещая 21 февраля Плетнева о своей женитьбе, Пушкин между прочим пишет:
Память Дельвига есть единственная тень моего светлого существования{434}.
Десять месяцев после смерти Дельвига Пушкин заканчивает свое 19 октября 1831 г. строфою:
И мнится, очередь за мною…
Зовет меня мой Дельвиг милый,
Товарищ юности живой,
Товарищ юности унылой,
Товарищ песен молодых,
Пиров и честных помышлений,
Туда, в толпу теней родных
Навек от нас ушедший гений{435}.
Скорбное воспоминание о Дельвиге везде преследует Пушкина, так, в мастерской ваятеля, описанной в стихотворении ‘Художнику’, он обращается к Дельвигу:
Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет, —
В темной могиле почил художников друг и советник,
Как бы он обнял тебя! Как бы гордился тобою!{436}
Упомяну еще о помещенных в ‘Северных цветах’ на 1832 г., изданных Пушкиным, стихотворениях Баратынского и Языкова, относящихся к этой же потере.
Первое из стихотворений Языкова начинается следующей строфою:
А. А. Дельвигу
Там, где картинно обгибая
Брега, одетые в гранит,
Нева, как небо голубая,
Широководная шумит,
Жил-был поэт. В соблазны мира
Не увлеклась душа его,
Ни в чем не видел он кумира
Для вдохновенья своего,
И независимая лира
Чужда была страстям земным,
Звуча наитием святым{437}.
Другое стихотворение Языкова, озаглавленное ‘Песня’, начинается следующей строфой:
Он был поэт, беспечными глазами
Глядел на мир и миру был чужой,
Он сладостно беседовал с друзьями,
Он красоту боготворил душой,
Он воспевал счастливыми стихами
Харит, вино, и дружбу, и покой{438}.
‘Литературная газета’ после Дельвига просуществовала всего полгода.
Незадолго до смерти Дельвига приехал в Петербург брат его жены, Михаил Михайлович Салтыков{439}. Он служил в гусарском полку, стоявшем в западных губерниях, где женился на дочери помещика Россиенского уезда и вышел в отставку. Отец его был очень недоволен этой свадьбой, полагая по своим аристократическим понятиям, что сын его, очень красивый молодой человек, мог бы сделать лучшую партию. М. А. Салтыков, по этим же понятиям, не очень был доволен и замужеством дочери за Дельвига, который не имел никакого состояния и не мог сделать служебной карьеры. Он строг был в этом отношении к своим детям, а не к себе, так как он, как уже было выше сказано, был женат на француженке Ришар, конечно, не из аристократической фамилии.
М. М. Салтыков по приезде в Петербург, найдя Дельвига больным, очень был этим недоволен, объясняя, что он приехал покутить с Дельвигом и что это не удастся. Он очень редко бывал у Дельвига и всегда на короткое время.
В ночь после смерти Дельвига М. М. Салтыков, М. Л. Яковлев и я спали в одной комнате на полу. Классы инженеров путей сообщения начинались в 8 часов утра, а потому я к этому времени был уже в институте, где, объяснив инспектору классов Резимону о понесенной мной потере, получил позволение не приходить в институт до похорон Дельвига.
Я очень скоро вернулся в квартиру, занимаемую Дельвигами, и только что вошел в нее, как был поражен известием, переданным мне Салтыковым и Яковлевым, что недостает денег, по их расчету, более 60 тысяч рублей асс.{440} Они основывали его [расчет] на том, что Дельвиг получил <от тестя> в приданое за женою 100 тысяч руб. асс., что его тесть сверх того прислал, при рождении дочери Дельвига, ей в подарок, как обыкновенно выражаются, на зубок, 5 тыс. руб. ассигн., а что нашлось заемных писем на разных лиц всего до 40 тыс. руб. и немного наличными.
Это известие не только огорчило меня, но и удивило в том отношении, что как могли успеть в каких-нибудь два часа узнать об этой потере и зачем было так скоро разбирать бюро покойного, в котором хранились разные бумаги, вместо того чтобы его опечатать, как это водится обыкновенно. Салтыков и Яковлев не нашли нужным дождаться моего возвращения из института для осмотра со мной бумаг, вероятно, потому, что считали меня за мальчика и знали, что у Дельвига не было никакой собственности. Однако же я был офицер, и потому было бы приличнее осмотреть бюро Дельвига при мне. По роду жизни Дельвига, деньги эти не могли быть им прожиты, тем более что, по удостоверению Петра Степановича Молчанова{441}, бывшего статс-секретарем при Императоре Александре I и в это время слепого старца, Дельвиг за два месяца перед смертью получил от него значительную сумму, которую Молчанов был должен Дельвигу и которую последний положил в Петербургский опекунский совет, как тогда называли сохранную казну, билеты этой казны на предъявителя, или как было принято называть на неизвестного, видели у Дельвига незадолго до его смерти, ни одного такого билета в бюро найдено не было.
Трудно предположить, чтобы билеты сохранной казны были потеряны Дельвигом, так как он, по получении долга от Молчанова, почти не выходил из дома. Наконец, если бы он их обронил, то при всей своей беспечности, конечно, {сейчас бы это заметил и} стал бы их отыскивать.
Остается одно предположение, что билеты были украдены из бюро, которое не всегда бывало заперто, но Дельвиг последние дни свои лежал в кабинете, где стояло бюро, и около больного всегда было так много лиц, что едва ли кто-либо решился бы разбирать в бюро бумаги и вынуть некоторые из них. Весьма трудно делать в подобных случаях какие бы то ни было предположения, но я приведу те, которые тогда приходили в голову некоторым лицам. Первое подозрение пало на камердинера Дельвига, но он был неграмотный и потому не мог различить билетов сохранной казны на предъявителя от частных заемных писем, а последние были целы, конечно, нельзя было знать, все ли они были налицо, но почему-то тогда же решили, что недостает собственно билетов сохранной казны на предъявителя и что если действительно они украдены, то человеком грамотным, а потому неграмотного камердинера Дельвига оставили в покое, и даже о пропаже не было заявлено полиции, что также не в порядке вещей.
Салтыков, родной брат владелицы этих денег, и Яковлев, друг Дельвига, были вне подозрения не только по родству и дружбе, но и как люди вообще признаваемые за честных. Они однако же не ушли от нарекания некоторых лиц, уверявших, что билеты унесены Яковлевым с тем, чтобы вдову Дельвига, на которой, как вскоре оказалось, он полагал жениться, поставить в такое положение, чтобы она не могла отказать ему. Салтыков мог не знать о таком поступке Яковлева, а если знал, то допустил его потому, что также желал, как это вскоре объяснилось, чтобы сестра его вышла вскоре замуж за Яковлева. Но все это весьма невероятно. М. М. Салтыков жил впоследствии в Москве, где в пятидесятых годах мы бывали друг у друга. Мало знакомый с московским обществом, он всегда однако же слыл за доброго и благородного человека.
В самый день открытия пропажи денег Яковлев ездил в Александро-Невскую лавру, где вдова Дельвига желала похоронить мужа, но хотя могила стоила по узаконенной таксе только 800 руб. асс., все другие расходы на отпевание и проч. доходили до 10 000 руб., а потому объяснили вдове Дельвига, что эта издержка превышает ее средства, столь уменьшенные оказавшеюся пропажей, и тогда решили похоронить Дельвига на Волковом кладбище.
Жена Дельвига не имела никогда никакого понятия о своих денежных делах и потому не могла ничего разъяснить, говорили, что Дельвиг записывал билеты в календарь, но такой записки не нашли. Председателем {Петербургского} опекунского совета был в то время Сергей Сергеевич Кушников{442}, друг отца С. М. Дельвиг, он приказал отыскать, не было ли внесено Дельвигом или кем-либо в последние два месяца[37] перед смертью Дельвига на его имя, или на предъявителя, суммы приблизительно равной той, которую считали пропавшею, но все было тщетно, и эта значительная сумма пропала без следа.
М. А. Салтыков, очень скупой, в сильных выражениях обвинял покойного Дельвига в том, что он истратил эти деньги, а если не истратил, то все же не умел сберечь{443}.
Пропажа билетов подала повод рассмотреть все бумаги Дельвига, которых у него накопилось весьма много, так как он не рвал и не бросал бо льшую часть получаемых им писем. Время было тогда трудное, очень опасались, что жандармы заберут бумаги Дельвига и во множестве сохранившихся писем найдут такие вещи, которые могут скомпрометировать писавших. Читать эти письма считали неприличным, к тому же читать было некогда, боясь каждую минуту прихода жандармов. Поэтому брали письма и другие бумаги целыми пачками и, удостоверясь, что в них нет денежных документов, бросали их в большие корзины, и десятки этих корзин побросали в печь.
В. Гаевский в своей монографии: ‘Дельвиг’{444}, говорит: ‘по смерти Дельвига в 1831 г. оба поэта (Пушкин, Баратынский), разбирая бумаги покойного и не желая, чтобы переписка их перешла в недостойные руки, уничтожили (говорят) свои письма, и таким образом русская литература лишилась, может быть, образцовых и, во всяком случае, весьма замечательных произведений’. К этому Гаевский присовокупляет: ‘это сведение, весьма впрочем сомнительное, сообщено через посредство барона А. И. Дельвига (т. е. меня) вдовою поэта’.
Не знаю, почему Гаевский усомнился в уничтожении означенных писем, которое производилось в моем присутствии. Он только неправильно указал на то, что будто бы письма Дельвига были уничтожены Пушкиным и Баратынским, чего я ему никогда не мог сообщить. Они были уничтожены Яковлевым, Щастным и некоторыми другими лицами в моем присутствии, чем они занимались беспрерывно в продолжение нескольких вечеров, и это делано было без согласия Пушкина и Баратынского, бывших в это время в Москве.
Вскоре после смерти Дельвига вдова его переехала с Владимирской улицы в дом, находящийся рядом с Владимирскою церковью в Кузнечном переулке, ныне (1872 г.) принадлежащий Каншину. Она наняла небольшую квартиру на дворе, фас на улицу был занят хорошими ее знакомыми Левашовыми. С. М. Дельвиг полагала в начале лета уехать в Москву к отцу, а потом в деревню к свекрови, и тогда распорядиться дальнейшею своею жизнью. Она часто сравнивала свое положение с положением моей матери, так как отец мой умер почти в тех же летах, как и А. А. Дельвиг, и так как мать моя осталась вдовою тех же лет, как и она, но при средствах еще меньших и с четырьмя детьми. Мать моя всецело посвятила себя воспитанию своих детей. С. М. Дельвиг также хотела посвятить всю свою остальную жизнь своей дочери, которой при смерти ее отца было всего 8 месяцев.
По недостатку средств она не могла более платить в пансион за малолетних братьев покойного ее мужа, которые остались жить у нее. Обучение их я принял на себя, для чего каждый день, по окончании в 2 часа пополудни лекций в институте, в котором я слушал тогда курс, приходил к С. М. Дельвиг, занимался с ними полтора часа и, пообедав, возвращался в институт, где были лекции по вечерам, кроме субботы, от 5 до 7 1/2 ч. Приняв на себя обучение моих двоюродных братьев, я должен был покинуть преподавание математических наук, которым я занимался для увеличения моих денежных средств, так как я не мог жить получаемым содержанием, всего 710 руб. асс. в год, и незначительным пособием, получаемым от моей матери.
Все знакомые Дельвига продолжали посещать его вдову. Всех чаще бывали Плетнев и Деларю, Сомов же и Яковлев бывали почти каждый день. Я обедал у нее каждый день и проводил вечера, а под воскресенья и праздники, когда мне не надо было рано утром спешить в институт, оставался ночевать.
Дядя Е. М. Гурбандт бывал по-прежнему редко, он был очень обижен тем, что в последние три дня опасной болезни Дельвига ему, близкому родственнику и доктору, не дали о ней знать. На другой день смерти Дельвига он убеждал вдову последнего, чтобы она не горевала, так как хотя его и жалко, но все же он был ‘вертопрашник’, так как все Дельвиги, по его мнению, были ‘вертопрашники’. Плохо говоря по-русски, он таким образом искажал слово ‘вертопрах’. Это наименование вполне было бы справедливо применить к нему, а вовсе не ко всем Дельвигам.
Не прошло двух месяцев после смерти Дельвига, как вдова его получила от Яковлева письмо, в котором он делал ей предложение выйти за него замуж. Она была и огорчена, и оскорблена этим письмом по весьма понятным причинам, <не говоря уже о том, что> Яковлев в доме Дельвига всегда считался каким-то низшим существом, и если к нему были расположены в обществе Дельвига, то только потому, что он был товарищем последнего[38] по Лицею и забавным подчас шутником. Письмо Яковлева было очень длинное, после объяснения в страстной любви и предложения он на нескольких страницах сообщал о своих денежных средствах и описывал план будущего житья, если С. М. Дельвиг согласится на его предложение, при чем не упустил сказать, что при таковом согласии является и то удобство, что до их свадьбы у него может оставаться принадлежащая С. М. Дельвиг мебель, которая, при переезде ее на небольшую квартиру, не могла в ней поместиться и была на время перевезена к Яковлеву, жившему в доме II отделения Собственной канцелярии Государя, находившемся тогда на Литейной, в казенном доме, принадлежащем ныне (1872 г.) Пелю{445}. <Письмо Яковлева было поддержано> М. М. Салтыков<ым, он к этому же времени> прислал из деревни письмо к сестре своей, в котором убеждал ее согласиться на предложение Яковлева.
С. М. Дельвиг <не знала, что ей делать по письму Яковлева>. Воспитанная в пансионе, <она> сохранила, при своем большом уме и образовании, многие понятия женских институтов и пансионов и вовсе не понимала условий практической жизни. Она не могла им научиться, проведя все время своего замужества в мужском обществе, очень редко посещая или принимая у себя дам. Конечно, и после смерти Дельвига она видела то же общество, т. е. почти одних мужчин. У нее не было в Петербурге ни одной женщины, подруги или по крайней мере настолько ей близкой, чтобы она могла с нею посоветоваться в затруднительных случаях. Она, не зная, что делать с полученным ею письмом, не хотела об этом советоваться с кем-либо из знакомых мужчин, пришлось ей советоваться с одним мной, 17-летним юношею, столь же мало знакомым, как и она, с условиями общественной жизни. Она мне сказала, что намерена написать Яковлеву отказ, при чем, принимая во внимание отношения его к ее покойному мужу, смягчить выражения этого отказа. Я находил, что подобные письма следует оставлять без ответа, а С. М. Дельвиг, по своим пансионским понятиям, полагала, что не отвечать на письма неучтиво, но последовала моему совету. Яковлев перестал ходить к ней и через неделю, не получая ответа, снова прислал письмо, в котором, повторяя изложенное в первом письме о своей любви, присовокупляет, что, понимая и разделяя вполне ее горе, он готов ожидать сколько ей будет угодно того времени, когда она его осчастливит своим согласием, и просил только, чтобы она ему ответила и подала ему хотя некоторую надежду. Письмо это, также огорчившее С. М. Дельвиг, осталось, как и первое, без ответа.
{Никто так не любил и не ласкал маленькую дочь Дельвига, как ее мать и я.} Каждый день, по приходе из института, пред занятиями с двоюродными моими братьями, я варил маленькой дочери Дельвига на конфорке кашку. Эта любовь моя к дочери С. М. Дельвиг, мои ежедневные посещения и ее одиночество связали нас еще большей дружбой, и понятно, что в 17-летнем юноше эта дружба вскоре заменилась другим чувством. Я не хотел разыгрывать роли Яковлева и скрывал это чувство ото всех, но раз, варя кашку племяннице при С. М. Дельвиг, вероятно, проговорился, сам того не замечая. С. М. Дельвиг мне очень сурово заметила мой поступок и показала вид, что желает, чтобы я ее оставил.
Придя домой, я был в отчаянии, никак не мог припомнить, что из сказанного мной могло так сильно ей не понравиться. В то же время мне показалось, что всегдашний мой друг А. И. Баландин сделался ко мне холоднее. Мне необходимо было с кем-нибудь из близких поделиться моими чувствами, и я написал длинное письмо к Баландину, в котором говорю, что я нахожусь в самом несчастном положении, потеряв Дельвига, разойдясь с его вдовою и видя холодность Баландина ко мне, при чем умолял его возвратить мне прежнюю дружбу и тем поддержать меня. Это письмо было преисполнено самых глубоких чувств, очень удачно выраженных. Впоследствии я уже не писал более таких поэтических посланий, частью потому, что по роду моих занятий я отстал от поэтического направления и что с летами вообще чувства притуплялись. Баландин уверил меня, что и не думал изменяться в отношении ко мне, неприятные отношения мои к С. М. Дельвиг также очень скоро изменились. Я вскоре начал снова к ней ходить ежедневно и проводить у нее время по-прежнему. 7 мая, в день рождения моей племянницы, я вечером уехал в Москву, куда вскоре собиралась ехать С. М. Дельвиг с дочерью. Следовательно, мы расстались ненадолго.
Теперь перехожу к описанию моего рода жизни вне семьи Дельвига и моего учения в институте в 1830 и 1831 гг.
{По производстве в прапорщики бльшая часть вновь произведенных отправлялись в дома терпимости, и я последовал общему примеру. Упоминаю об этом, чтобы указать на дурное в этом отношении направление большей части тогдашней молодежи. Ограниченность наших денежных средств заставила нас посетить и по наружности грязную трущобу, казалось, это должно было бы вселить отвращение, но принятый обычай ежегодно повторялся.}
В Петергофе 1 июля по случаю празднования дня рождения Императрицы Александры Федоровны была великолепная иллюминация и общий ужин во дворце, {которые неоднократно были описаны}. На этом гулянье все должны были быть в полной парадной форме. К этому дню у меня еще не была сшита офицерская шинель, я гулял все время в одном мундире, перевязанный серебряным шарфом, опоздав на пароход, я принужден был идти под дождем почти через весь Петергоф пешком, пока нашел извозчика до Петербурга. Ехали мы тихо, а дождь не переставал. Я приехал в Петербург промоченный насквозь до рубашки, серебряные петлицы на мундире были совсем попорчены. Треугольную пуховую шляпу пришлось бросить. Для человека с малыми денежными средствами это была не последняя беда, всегда довольно неряшливый в одежде, я вдруг очутился в старом мундире, тогда как у всех товарищей все было ново с иголочки, что во мне развило еще большую неряшливость. Не так скоро я собрался со средствами, чтобы сшить себе новый мундир, тре угольную шляпу мне подарил Лев Пушкин, который в это время уезжал на Кавказ. Шляпа была фабрики Циммермана{446} лучшего сорта и стоила тогда новая 60 руб. асс. По незначительном ее исправлении она сделалась как бы новою, я не мог бы иметь такой франтовской шляпы на свои средства.
Первое время по производстве в офицеры я жил на даче у Дельвига близ Крестовского перевоза, извозчиков нанимать было не на что, а пешком ходить ежедневно было очень трудно, в особенности при тогдашней моей болезни. В августе начался курс в Институте инженеров путей сообщения и брат Александр вернулся из лагеря. Тогда я переехал к нему, в казармы лейб-гвардии Павловского полка, в которых он имел квартиру, состоявшую из одной большой комнаты о двух окнах. В ней были перегородки до потолка, которые образовали небольшой коридор, небольшую спальную комнату, где стояли две кровати со столиком и шкафом, и чистую комнату с окнами, в которой было всего два стула. Мы всё собирались купить мебель, но не имели средств. Брат, чувствуя недостаток образования, полученного им в кадетском корпусе, много занимался, для его занятий стол из спальни переносился в светлую комнату, а мне, вместо стола, служил один из подоконников. Прислуживал нам обоим казенный денщик брата. Ходили мы почти каждый день обедать сначала к Гурбандту, а по возвращении с дачи Дельвигов — к ним. Тогда было много дней, в которые не позволялось носить сюртуков, а все должны были быть в мундирах, и потому мы проводили в мундирах целые дни. Когда мы проходили по Царицынскому лугу, брат часто замечал, кому может придти в голову, что два молодых офицера, в мундирах, шитых золотом и серебром, не имея ни копейки в кармане, каждый день идут искать обеда за несколько верст. Брат был большой щеголь, платье сидело на нем отлично и всегда было как новое, при том он вполне знал фронтовую службу.
По своим благородным чувствам и вспыльчивому характеру брат Александр не мог никому из офицеров своего полка простить поступка, который, по его понятиям, не соответствовал офицерскому достоинству. В случае ссоры между офицерами полка он всегда брал сторону правого, так что был раз избран в секунданты дуэли, несмотря на то что он перед тем не был знаком ни с одним из противников. О дуэли узнало начальство, она не состоялась, и брат отделался тем, что просидел несколько дней на гауптвахте, — при тогдашней строгости взыскание очень легкое. Вследствие частого вмешательства брата в распри между офицерами он, конечно, не удержался бы в гвардии, если бы не особое к нему расположение Великого Князя Михаила Павловича, командовавшего тогда гвардией. Брат, по грамотности и по другим достоинствам, вскоре по производстве в прапорщики был назначен батальонным адъютантом и через это часто видал Великого Князя, который не мог его не заметить, а доходившие до Великого Князя проступки брата соответствовали рыцарским чувствам Его Высочества. Командиром полка был в это время генерал-майор Арбузов{447}, впоследствии генерал-адъютант и генерал от инфантерии, командовавший всею гвардейскою пехотою, который, напротив, не очень долюбливал брата, называя его ученым. Между тем он часто повторял, что, как бы он ни разбранил офицера, хотя бы дураком, все же с ним еще помирится, а кого назовет ученым, с тем никогда. Мы не имели ни карманных, ни стенных часов в нашей квартире, между тем я должен был каждый день в 8 час. утра быть в институте, и за опаздывание офицеров оставляли под арестом от 2 до 5 час. пополудни, т. е. отбирали шпаги и через это[39] лишали обеда. Чтобы не подвергаться <этому> взысканию, я всегда вставал рано, сейчас же одевался и шел в институт. Иногда это бывало так рано, что идешь мимо Гостиного, Апраксина и Щукина дворов, когда еще собаки, стерегущие лавки, бегают перед ними на цепях, а фонари еще не потушены, несмотря на то что их тушили гораздо ранее, чем теперь. В эти дни я являлся в институт так рано, что приходилось будить сторожей.
Выше я уже сказал, что брат Александр ушел в Польский поход 31 декабря 1830 г. Из казарм я переехал в Кузнецкий переулок в дом Сивкова{448}, рядом с старообрядческою церковью Св. Николая. Тогда на дворе этого дома был довольно большой деревянный флигель, в котором жил сам домовладелец, мой товарищ по институту, и деревянный сарай, над ним была устроена очень простая комната, в которую вела наружная крутая лестница. Эту комнату я нанял, рассчитывая, что в ней буду только спать, проводя целые дни в институте или у Дельвига, жившего на Владимирской поблизости. Через две недели его не стало, но квартира, нанятая его вдовою, была еще ближе к моей квартире.
Кроме Дельвигов и Гурбандта, я бывал <в это время> часто у Плетнева, у которого литературные вечера при жизни Дельвига были по субботам, а после его смерти по воскресеньям и средам. По этим дням литературные вечера Плетнева постоянно продолжались в течение 25 лет до отъезда его по болезни за границу. На эти вечера, впрочем, являлось менее литераторов, чем к Дельвигу. Бывал я, конечно, и у некоторых других знакомых, но так как эти знакомства не представляют ничего интересного, то нечего о них и говорить, упомяну только о вечерах у моего товарища инженер-прапорщика Якова Ивановича Пятова{449}, бывшего впоследствии долго секретарем Нижегородского дворянства. Он был сын потомственного почетного гражданина и нижегородского городского головы{450}, считавшегося очень умным и богатым человеком. Я его не знал, а потому об уме его не сужу, а о богатстве могу сказать, что оно было воображаемое, судя по наследству, оставленному им двум его сыновьям. Из всех моих товарищей один Пятов получал из дома достаточное, особливо по тому времени, содержание в 6000 руб. асс. в год. При его аккуратности он мог жить очень хорошо, он нанимал чистую, хорошо отделанную квартиру у Семеновского моста, товарищи считали его неспособным к наукам и вообще тупым, но собирались у него по вечерам, на которых всегда бывал ужин, а перед тем игра в карты и разговоры, относившиеся к институту, в котором мы учились.
Во 2-й бригаде института, — как тогда называли класс, в котором обучались инженер-прапорщики, — главные предметы преподавания были: аналитическая механика, приложения к начертательной геометрии, физика, химия, архитектура и военные науки. Первую преподавал профессор инженер-полковник Ламе, приложения к начертательной геометрии — профессор инженер-полковник Севастьянов, физику — инженер-майор Скальский{451}, химию — академик Гесс{452}, архитектуру — профессор Жако, а военные науки, вместо профессора генерал-майора Шефлера, его репетитор, инженер-майор Языков. Все они уже померли.
Профессоры института, полковники Ламе и Клапейрон{453}, были горными инженерами во Франции и отличными воспитанниками Парижской политехнической школы. В начале двадцатых годов они были выписаны для преподавания высших наук в Институте инженеров путей сообщения и приняты в русскую службу майорами корпуса инженеров путей сообщения, оставаясь французскими подданными. Клапейрон читал в 1-й бригаде, — как назывался тогда класс инженер-подпоручиков, — курс построения и прикладную механику.
Ламе был человек положительный, глубоко ученый, приятной наружности и изящных форм, читал лекции красноречиво и твердо знал, что читал. Он женился в России на воспитаннице княгини Голицыной, известной под названием Princesse Nocturne{454}, {причины этого названия, вероятно, описаны во многих записках современников}.
Клапейрон был, напротив, человек взбалмошный, наружностью и формами французский roturier[40], не всегда твердо знал читаемые им лекции и часто затруднялся в математических выкладках, но от природы способнее Ламе, который много выигрывал старательным изучением преподаваемых им предметов.
Ламе и Клапейрон в России были дружны между собою, они написали вместе много научных статей, между прочим, укажу на данное ими в 1823 г. графическое определение точек перелома в своде, они вообще принесли весьма большую пользу Институту инженеров путей сообщения.
После июльской революции их обоих предваряли, чтобы они свои мнения об этой революции держали про себя. Это им было подтверждено и после варшавского мятежа. Ламе повиновался, но Клапейрон пробалтывался. Вследствие этого в декабре герцог Александр Виртембергский, конечно, по приказанию Императора, объявил ему о том, что он командируется в Вытегру, как профессор строительного искусства, с тем, чтобы он познакомился с нашими искусственными водяными путями и впоследствии мог дать советы для их улучшения.
Все отговорки, служившие к тому чтобы не ехать, были приведены Клапейроном: и незнание русского языка, и зимнее суровое время года, и нездоровье, ничего не помогло. Он был послан в Вытегру, откуда возвратился только летом следующего года. В это время король французов Луи-Филипп пожаловал Ламе и Клапейрону кавалерские знаки ордена почетного легиона, которые Император Николай запретил им носить на их военных мундирах. Это распоряжение было тем страннее, что ордена ими были получены за отличие в науках и что в то же время директору института генералу Базену, получившему командорские знаки того же ордена, взамен имевшейся у него низшей степени, дозволено было надеть эти знаки. Правда, что Базен и вместе с ним приехавшие товарищи приняли уже в то время присягу на русское подданство.
Ламе и Клапейрон были до того обижены запрещением им носить свой орден, что осенью 1831 г. вышли в отставку и уехали во Францию.
Они оба уже имели русские ордена Анны 2-й ст. с алмазами и Владимира 4-й ст. При отставке один Ламе получил орден Св. Станислава 2 ст. со звездой.
По возвращении в Париж Ламе продолжал заниматься учеными трудами, издал замечательный курс физики{455} и был вскоре избран в члены французского Института. Клапейрон же пустился в предприятия по постройке железных дорог, разбогател и был также избран, но гораздо позже, в члены французского Института. Я бывал у них в Париже, в последний раз я видел Ламе очень старым, глухим, болезненным и потерявшим память. Он нанимал в Латинском квартале Парижа очень небольшую квартиру в 5-м, если не в 6-м этаже. Меня он не узнал и не мог припомнить, но с удовольствием отзывался о времени, проведенном им в России, и относился к ней с благодарностью. Клапейрона же я видел в собственном его большом доме близ церкви Св. Магдалины. Он еще был свежим мужчиной и казался здоровым. Это было в 1860 г., когда некоторые из французских инженеров, приглашенные в Россию Главным обществом российских железных дорог, уже успели выказать свою нерасчетливость, бестолковость и даже незнание в деле постройки железных дорог. Мне известно было, что учредители Главного общества вначале имели намерение пригласить Клапейрона в главные директора предпринятых ими железных дорог в России и что это предположение не состоялось частью потому, что Клапейрон не хотел круглый год жить в России, а частью потому, что Клапейрон имел во Франции звание только старшего инженера 1-го класса, а означенные учредители полагали, что если главный директор Главного общества российских железных дорог будет иметь звание французского главного[41] инспектора дорог и мостов, которое имел Колиньон{456}, то это произведет в России более эффекта. В этом они ошиблись, то и другое звания были известны весьма малому числу русских, и вообще публика была к французскому званию главного директора железных дорог Главного общества вполне равнодушна. В разговоре моем с Клапейроном я заявил ему сожаление, что он не принял означенной должности, так как она ему была бы сподручнее не только по большой его опытности в деле постройки дорог, но и по знакомству с Россией и с ее инженерами, из которых многие с удовольствием вспоминают, что они его ученики. Мы могли надеяться, что он сделал бы лучший выбор инженеров для постройки железных дорог в России. Жена Клапейрона{457} заметила, что она часто слышит от всех русских такой отзыв о французских инженерах, строящих дороги в России. Клапейрон, развалясь в креслах и положив ноги в камин так, что можно было опасаться, что они загорятся, извинял выбор инженеров в Россию тем, что хорошие французские инженеры имеют и дома довольно дела, сверх того, они же строят и эксплуатируют дороги в Испании, Италии и Австрии, землях, пограничных с Францией, находящихся в одинаковых климатических с Францией условиях, а иногда и в лучших, при однородной цивилизации. Понятно, что французские инженеры охотнее идут в эти страны, чем в отдаленную Россию с ее суровым климатом и отсталой своеобразной цивилизацией. В таком положении дела надо было довольствоваться остатком (le reste). Жена Клапейрона, очень любезная дама, постоянно вмешивавшаяся в разговор, заметила на это: ‘Cela doit tre, d?apr&egrave,s tout ce que j?entends dire[42], un beau reste’. (Это должен быть по всему тому, что я слышу, прекрасный остаток). Клапейрон спросил меня, между прочим, поехал ли бы я в Китай, если бы меня пригласили строить железные дороги, и на мой отрицательный ответ сказал: ‘А ведь климат в Китае лучше, чем в Петербурге, да по общему здесь мнению и китайская образованность ближе к русской образованности, чем эта последняя к французской’.
По отъезде Ламе из России преподавание в институте высшей математики было поручено академику Буняковскому{458}, а аналитической механики академику Остроградскому{459}, так что в этом отношении институт не был в потере. Насколько старались избирать лучших профессоров для преподавания в институте математических наук, настолько же мало обращали внимания на познания и способности преподавателей других предметов, чему приведу следующие примеры.
Во 2-й бригаде (прапорщичьем классе) преподавал военно-служебную переписку обер-аудитор штаба корпуса путей сообщения чиновник 5-го класса Максим Максимович Богомоловн, произведенный из писарей, не получивший никакого образования. Трудно себе представить, до какой степени бестолково и даже безграмотно был составлен небольшой курс, по которому мы изучали военно-служебную переписку. Тот же Богомолов преподавал в 3-й бригаде (портупей-прапорщичьем классе) военные законы. Это преподавание состояло в том, что воспитанники обязаны были выучить наизусть к каждому его уроку три или четыре строки из военного артикула Петра Великого, и часто в этих строках не было смысла, потому что для осмысления их надо было выучить часть следующей строки, но воспитанники массою противились, чтобы задаваем был такой трудный урок, крича: ‘Максиом Максиомович (не знаю, почему так коверкали его имя), ведь это слишком трудно выучить, ведь ваш предмет труднее математики’. Старик был доволен тем, что его предмет находили таким трудным, и соглашался задавать урок, не имевший смысла. Он любил, чтобы до его прихода урок был написан на черной доске, стоявшей перед кафедрой, видя в этом желание воспитанников заняться приготовлением к его уроку. Занятие в его классе состояло в том, что он заставлял всех воспитанников по очереди повторять заданный им урок. Тот, кто его не знал, мог отвечать, читая урок, написанный на доске. Воспитанники позволяли себе с Богомоловым всякие школьничества, один из них, родом итальянец, Пеццонин, даже перепрыгивал через его плечи, когда он сидел на кафедре, это называлось играть в чехарду. В прапорщичьем классе также шалили в классе Богомолова, но несколько менее.
Когда профессор военных наук в офицерских классах, генерал-майор Шефлер, был заменен майором Языковым, то преподавание тактики в 3-й бригаде (портупей-прапорщичьем классе) поручено было капитану корпуса инженеров путей сообщения Сумцову{460} (впоследствии генерал-майор в отставке), не имевшему никакого понятия об этой науке. Он в преподавании тактики делал видимые ошибки, над которыми я явно подтрунивал, напр., он никак не мог расставить по местам офицеров в батальонном ученье, я ему подсказывал так, чтобы его спутать, он следовал моему подсказыванию, и только после нескольких неправильностей замечал, что я нарочно его ввожу в ошибки. Впоследствии он никогда[43] не мог мне простить этих шуток.
Резимон, поручая одному из учителей математики преподавать всеобщую историю, очень был недоволен его отказом, основанном на том, что этот преподаватель никогда сам не учился истории. Резимон говаривал: ‘Всякий должен быть всегда готов к преподаванию всех наук, за исключением математических, прикажите мне завтра преподавать китайский язык, и я буду учить ему’.
Учение мое в прапорщичьем классе шло еще хуже, чем в портупей-прапорщичьем. Большою помехою к ученью было: желание бывать по возможности часто у Дельвигов, а по смерти Дельвига у вдовы его, уроки, даваемые мной из математики за деньги для поддержания своего существования, а по смерти Дельвига обучение его двух братьев, дурное помещение в Павловских казармах и еще худшее, нанятое мной с 1 января. Приняв в соображение, что 17-летний юноша вырвался на свободу, можно будет понять, что он, при означенной обстановке, раз уйдя из дома, в него возвращался только для сна, вследствие чего слушанные в институте лекции почти никогда не повторялись мной.
Изучение аналитической механики было мне легко, {я уже говорил выше о моей большой способности к математическим выкладкам}. Мне случалось иногда, после лекции Ламе, из школьничества, занять его место и, передразнивая его, без всякого пособия, повторять прочитанную им лекцию. Впрочем, постоянные разъяснения этих лекций адресовавшимся ко мне моими малопонятливыми товарищами были для меня наилучшим изучением предмета. Вследствие этого я имел постоянно отличные баллы из аналитической механики. Так же легко было бы мне иметь такие же баллы из физики, так как большая часть ее курса была наполнена математическими исчислениями, столь для меня легкими. Но я школьничеством испортил свои баллы из физики следующим образом: когда преподаватель физики Скальский читал лекцию об определении уравнения той кривой, при которой падает дождь, я по болезни не был на лекции. На следующей лекции, когда Скальский сказал, что он на последней лекции остановился на определении этой кривой, я, слыша об этом в первый раз, громко захохотал, сказав, что и дождю без определяемых уравнениями кривых не дозволяют падать. Скальский вызвал меня к доске и требовал от меня определить уравнение упомянутой кривой. Я, не слыхав читанной им лекции и сам не пройдя ее по имевшейся литографированной тетради, не мог ничего объяснить и получил отметку баллов 0: {выше объяснено мною, как} каждый из баллов, получаемых на репетициях, действовал на годовой балл, а засим и на средний переходный, и потому этот последний из физики был у меня посредственный. Прочими предметами, в которых требовалась одна память, я совсем пренебрегал, пробегал литографированные курсы этих предметов без внимания и то не всегда, а потому мои средние баллы по этим наукам были несколько более. Полные баллы, которые ставились по всем предметам преподавателями и экзаменаторами, равнялись 10. Кто имел в среднем исчислении менее баллов, тот лишался права на переход в высший класс. Изучение разных приложений к начертательной геометрии требовало особой способности к чертежам, которой, {как выше мной объяснено}, у меня вовсе не было, а потому и здесь баллы мои были средственные. Совершенная неспособность к рисованию и черчению заставляла меня делать мои чертежи и рисунки чужими руками, но так как в офицерском классе товарищи мои, не оставаясь в институте внеклассное время, не могли мне в этом пособлять, как в портупей-прапорщичьем классе, то я нанимал кадет института для изготовления мне чертежей и рисунков. Переноска досок, на которых они были наклеены, из офицерского класса в кадетские и обратно всегда производилась с затруднениями, я постоянно опасался, чтобы не заметили, что я загребаю жар чужими руками, по этой причине я иногда ко времени классов черчения и рисования не получал моих досок из кадетских классов и сидел в классе без дела или уходил куда-нибудь, когда преподаватели или инспектор классов Резимон осматривали наши работы. Это, конечно, было замечено, подозревали, что я по лености не сам черчу и рисую, а потому баллы за рисование и черчение я получил также посредственные.
{Выше я уже объяснил, что для ответов на публичном экзамене оставляли в Петербурге только лучших офицеров и что вперед можно было довольно верно знать, кто из какой науки будет спрошен на этом экзамене.} Из аналитической механики должны были на публичном экзамене отвечать инженер-прапорщики Ястржембский и Пассек. Затем, из всех других предметов мои баллы были до того посредственны, что я вполне был уверен, что на этот раз избавлюсь от публичного экзамена. Действительно, я уже был назначен на практику к изысканиям по устройству шоссе от Москвы до Бобруйска, производившимся под управлением инженер-майора Павла Филипповича Четверикова{461}, получил подорожную и прогонные деньги до Москвы и уже откланялся Резимону, как вдруг получил от него приказание явиться в институт. Он мне объяснил, что инженер-прапорщик Лев Ропп, которому предполагалось отвечать на публичном экзамене из военных наук, заболел и что я должен его заменить. Я представлял Резимону, что по моим баллам (6) из военных наук он может судить, как мало я их знаю, что и этих баллов я не заслуживал, а поставлены они из снисхождения, чтобы из-за второстепенного предмета не оставить меня на другой год в том же классе, и что сам Резимон не находил меня достойным отвечать на публичном экзамене, так как я получил уже командировку на практику в Москву. Резимон ублажал меня, уверяя, что я не был назначен на публичный экзамен из какого-нибудь определенного предмета потому, что он держал меня в резерве для всех предметов, что к этому побуждали его мои способности и что остается несколько дней до экзамена, в которые я могу изучить под руководством Языкова обе фортификации, преподававшиеся в прапорщичьем классе. Нечего было делать, уверенный уже, что перейду в подпоручичий класс, я потерял эту уверенность, потому что мог быть отставлен от производства в случае дурного ответа на публичном экзамене. Когда я пришел к Языкову объявить ему приказание Резимона, он совсем упал духом. За два года перед этим из тех же предметов на публичном экзамене дурно отвечал Альбрандт{462}, бывший впоследствии начальником округа путей сообщения в Тифлисе. Альбрандт за это был переведен в подпоручичий класс тем же чином, а репетитор военных наук Языков посажен под арест, чего он, с назначением меня к публичному экзамену, опасался и на этот раз. Языков и я сомневались в болезни Роппа и полагали, что он, как немец, рассчитал, что ничего не выиграет, если экзамен пройдет хорошо, а в противном случае много проиграет, и потому нашел лучшим сказаться больным. Может быть, мы и ошибались, Ропп, как увидят из дальнейшего моего рассказа, был человек замечательной честности и вообще человек хороший.
Как ни поверхностно было преподавание фортификаций в институте, но приготовиться в несколько дней к публичному экзамену, даже при хорошей памяти, было невозможно, а потому я решился {из долговременной фортификации} изучить подробно один вопрос: начертание общей профили долговременного укрепления.
Когда на публичном экзамене я был вызван к доске герцогом Виртембергским, Его Высочество предложил знаменитому генералу Жомини дать мне вопрос из фортификаций. Жомини приказал мне начертить и объяснить Кармонтеневу систему{463}. Я в эту минуту увидал, что Языков, сидевший в задних рядах между посетителями, закрыл лицо руками и упал на стул. Я же смело отвечал, что для возможности объяснить Кармонтеневу систему надо знать начертание общей профили долговременного укрепления, и вычертил ее с надлежащими разъяснениями, что потребовало довольно много времени, и потому, когда, окончив этот вопрос, хотел перейти к объяснению Кармонтеневой системы, то мне приказали ограничиться общим изложением этой системы, что я мог исполнить хорошо и потому тут же получил особенную благодарность герцога, который на этом же экзамене прогнал от доски Пассека за то, что на заданный ему по-французски вопрос из аналитической механики он начал отвечать по-русски. Пассеку особенно не счастливилось у герцога. В то время пехота не носила усов. Когда к празднику Пасхи вышло Высочайшее повеление о ношении усов пехотою, мы на третий день Пасхи являлись поздравлять герцога с праздником, {который}, заметив, что Пассек отпустил усы, выгнал его из своей залы, заявив, что он не отдавал еще приказа по корпусу о ношении усов, а вслед за тем объявил в приказе, что Высочайшее повеление об усах не распространяется на корпус путей сообщения. Только в 1848 г. было разрешено носить усы офицерам этого корпуса по настоянию генерала Дестрема, который, уверяя, что потеря зубов мешает ему сбривать усы, просил или дозволить их носить при мундире инженеров путей сообщения, или дать ему другой мундир, при котором ношение усов разрешено.
Герцог Виртембергский в 1831 г. был лет 60 от роду, очень высокий ростом и чрезвычайно полный, {брюхо его висело ниже колен}, а огромная шишка на лбу еще более его уродовала. Он был очень вспыльчив, не понимал русского языка, уверяли, что он по-русски знает только два слова: ‘сто палик’, {что значило сто палок}, которые он назначал нижним чинам, когда был ими недоволен. Всеми делами по ведомству путей сообщения при нем заправляли: адъютант его инженер-полковник Девятнин{464}, дежурный штаб-офицер корпуса путей сообщения инженер-полковник Варенцов и директор Департамента путей сообщения действительный статский советник Борейша{465}. Первый имел общее влияние, второй на личный состав, а последний, умерший <очень> недавно в крайней бедности, на хозяйственную часть. У герцога каждый день дежурили, в теперешней швейцарской дома министра путей сообщения, один из его адъютантов, один из инженер-прапорщиков, умевших хорошо объясняться по-французски, и врач. Обыкновенно все распускались после обеда. В первое мое дежурство дежурным адъютантом был граф Комаровский{466}. Когда начали подавать кушанья за обедом, Комаровский, только посмотрев на них, их отсылал. На втором блюде я заметил ему, что если он не хочет есть, то может не есть, а я очень хочу. Он отвечал, что он знаком с подаваемыми кушаньями <и что> они так дурны, что он не советует мне их даже отведывать. Таким образом, я вышел из-за стола голодный. Вообще стол для дежурных у герцога был всегда дурен, хотя он сам ел много и, говорят, хорошо. Причиной этому был, конечно, более беспорядок, чем скупость.
Кстати, теперь же расскажу мои дальнейшие сношения с генералом Жомини. Брат моей жены Валерий Левашов{467} женился на родной его внучке{468}, дочери его дочери Зиновьевой. <Молодые> Левашовы в 1858 г., когда я ехал за границу, просили меня заехать в Париж к их престарелому деду, я очень рад был увидеть еще раз эту знаменитость. Я понравился генералу Жомини, он меня несколько раз звал обедать запросто. Я нашел бодрого старика, только очень глухого. Он о многом говорил со мной, но в особенности его занимала последняя война России с Францией. Он был швейцарец, очень не любил французов и, состоя на русской службе генерал-адъютантом Государя, счел, несмотря на глубокую старость, своей обязанностью в начале войны 1853 г. приехать в Петербург и представить свой план кампании, в котором он, по его словам, предсказывал высадку неприятеля в Крым. Ему сказано было, что его план будет рассмотрен и Государь его позовет. Проходили недели, его не звали, он понял, что его планом кампании никто не занимается, просил аудиенции, которую постоянно откладывали, и наконец он, ссылаясь на свою старость и болезненное положение, не позволяющее ему далее оставаться в петербургском климате, просил дозволения уехать. Это дозволение ему было немедля дано, и он уехал в Брюссель, откуда переехал в Париж по заключении мира. После 1858 г. в каждый мой приезд в Париж, до самой смерти Жомини, я постоянно бывал у него, он видимо ослабевал. Но еще в 1860 г. он мне дал довольно длинное открытое рекомендательное письмо к бельгийскому военному министру барону Шазелю{469}, которое он все написал при мне очень скоро, не зачеркнув ни одного слова и почерком, который сделал бы честь лучшему каллиграфу.
Вечером 7 мая 1831 г. я с одним из моих товарищей выехал из Петербурга в Москву на перекладной, так называлась простая телега, которую меняли вместе с лошадьми на каждой почтовой станции, для чего приходилось перекладывать все вещи едущих. Шоссе между столицами на многих протяжениях еще не было окончено, проезд по этим протяжениям был весьма неудобный. Зато проезд по отделанному шоссе был превосходен. В ночь с 8 на 9 мая мы проезжали по шоссе, проведенному по Валдайским горам. Тогда каждый почтовый перегон между станциями был около 30 верст, только в Валдайских горах перегоны были гораздо короче, и даже был перегон в 16 верст. Ямщики, на обязанности которых лежала перевозка почт и пассажиров за определенные прогонные деньги, не имели права возить пассажиров более одной станции, чтобы не отнимать работу у своих соседей. Наш ямщик, пользуясь ночным временем и тем, что я с моим товарищем заснули, проскакал мимо трех почтовых станций, сделав таким образом более 90 верст без остановки и по 12 верст в час. По тогдашней дешевизне овса и сена подобная езда в легких экипажах и по шоссе была выгодна для ямщиков, несмотря на незначительность прогонных денег, которые и в настоящее время (1872 г.), будучи несколько повышены против прежнего, составляют только по 3 коп. на версту и на лошадь.
За две станции перед Тверью по страшным пескам мы тащились шагом и встретили две также шагом едущие коляски, запряженные большим числом лошадей. На предыдущей станции нам сказали, что мы встретимся с фельдмаршалом графом Паскевичем-Эриванским{470}. Тут я его увидел в первый раз. В Петербурге не было известно, что Паскевич вызван с Кавказа и что он скоро заменит главнокомандующего действующей армией в Царстве Польском графа Дибича-Забалканского{471}, который умер в конце того же мая.
В Москве остановился я у дяди моего князя Александра Волконского. Он года за три женился на княжне Софье {Васильевне} Урусовой, дочери князя Василия Алексеевича Урусова, который в первом браке был женат на родной тетке моей матери, Анне Филипповне Ярцевой, а во втором на Анне Ивановне Семичевой. Сестра моя Александра воспитывалась в доме Урусовых в Ярославле четыре года, {и по этому случаю я о них упоминаю в I главе ‘Моих воспоминаний’}.
Дядя мой князь Дмитрий Андреевич Волконский ездил в 1827 г. в Ростов, чтобы проведать вдову незадолго умершего двоюродного <его> брата Николая Ивановича Колесова{472}, а оттуда проехал в Ярославль повидаться с Урусовыми, где влюбился в упомянутую старшую дочь Урусовых от второго брака, Софью. Не знаю, делал ли он предложение жениться на ней, но известно, что он ей не нравился и что, возвратясь в Москву, он рассказал своему старшему брату о виденной им красавице. Вскоре последний поехал в Ростов также навестить вдову Колесову, а оттуда поехал в Ярославль, где, влюбившись в ту же дочь Урусовых, сделал ей предложение. Отец ее [князь В. А. Урусов] сначала не соглашался на этот брак ввиду разности лет жениха и невесты: первому было под 50, последней было 20, а также из опасения, что будто бы существует родство между женихом и невестою, так как первая жена князя Урусова была родная тетка жениху. Но дядя Александр умел понравиться, несмотря на лета свои, молодой Урусовой, и вскоре они обвенчались. Я теперь в первый раз увидел мою тетку, которая действительно была красавица. Дядя нанимал в Москве очень хороший дом, желая доставить все удобства молодой жене {своей}, которую вообще баловал, она же не любила выездов и была домоседка. Дядя меня очень любил, жена его была дружна с моей сестрой, с которою вместе воспитывалась, вскоре полюбила и меня, у дяди я нашел тетку мою Прасковью Андреевну Замятнину с сыном Николаем, мальчиком лет десяти. Муж ее в это время был в польском походе. Я много играл с двоюродным братом моим и раз чуть было не уронил его из второго этажа в пустоту винтовой лестницы. Едва успел удержать, страшно испугался тем, что мог изуродовать единственного сына моей тетки.
Мать моя не могла дождаться в Москве моего приезда, хозяйственные заботы требовали ее присутствия в подмосковной деревне. Я также не мог немедля ехать к ней, обязанный представиться моему временному начальнику майору Четверикову, управлявшему изысканиями по устройству шоссе от Москвы до Брест-Литовска, и испросить дозволение на кратковременную отлучку. Но представиться Четверикову было не так легко, его никогда нельзя было застать дома, он играл по ночам в карты, спал целое утро и приказывал всем говорить, что его нет дома. На производившиеся под его управлением изыскания были назначены вместе со мной мои товарищи: Пятов, Майн, барон Виттенгейм{473} и другие. Напрасные посещения Четверикова надоели нам, и некоторые из нас решились записаться, что такие-то были, чтобы представиться, остановились в Москве там-то. Но мне необходимо было видеть Четверикова, чтобы испросить дозволение на отлучку в деревню. Я пошел к нему на другой день и по особому счастью застал его, он мне сделал выговор за то, что я вместе с другими позволил себе представляться к нему запискою, полагая нашею обязанностью до тех пор приезжать к нему, пока не застали бы его дома, к чему присовокупил, что если бы мы это сделали с другим начальником, то дорого бы поплатились.
Получив дозволение ехать к матери, я поспешил им воспользоваться. Тетка моя Замятнина хотела присутствовать при радости моей матери. Рессорного экипажа у нее не было. Дорога между Москвой и Подольском была не шоссирована и весьма неудобна. По этой-то дороге она поехала со мной в простой телеге.
Во всей этой главе моих воспоминаний я ни слова не говорил о моей матери. Но письменные ее сношения со мной не прерывались, она посылала мне немного и денег. Письма, всегда написанные с большим умом и чувством, большей частью заключали в себе наставления, которыми она полагала меня отвратить от лени, беспечности, издержек, не соответствующих нашему состоянию, и от других пороков. К сожалению, эти наставления, как мог заметить читатель, мало на меня действовали, и, при всей моей любви к матери, я как-то неохотно распечатывал ее письма, вперед уверенный, что в них заключаются наставления, которых я не исполню. Во всяком случае, большей частью того, что во мне есть хорошего, я, конечно, обязан этим письмам.
Не буду говорить о радости матери и сестры, когда они меня увидали в их маленьком доме Чегодаева, {описанном в первой главе ‘Моих воспоминаний’}. Сестре, которую я оставил 14-летней девочкой, было теперь 19 лет. Я нашел ее истинной красавицей, в особенности белизна лица и румянец на щеках были необыкновенно нежны.
Проведя несколько дней в Чегодаеве, я вернулся в Москву на службу. Четвериков обещался дать мне занятия в самой Москве, а для практических занятий не посылать далеко. Вследствие этого, чтобы провести со мной 3 месяца, назначенных для моей практики, мать моя переехала в Москву во флигель дома[44] дяди моего князя Дмитрия Волконского, где и я поселился с нею. Дядя в это время был в своем имении, с. Студенце, которое он наследовал вместе с дядей Александром от их брата Николая, умершего в турецкую войну 1828 и 1829 г.
Практические мои занятия по изысканиям для составления проекта шоссе состояли в следующем: Четвериков разделил протяжение, на котором должны были производиться под его управлением изыскания, на несколько участков, вверив их старшим инженерным офицерам, с прикомандированием к ним в помощь нескольких младших инженеров, и в том числе офицеров, присланных на практику. Изыскания на участке от Москвы до Подольска поручены были инженеру-поручику Николаю Михайловичу Никитину{474}, которому в помощь приданы были присланные для практических занятий инженер-прапорщики: Май, барон Виттенгейм и я. Пункт для начала изысканий предположено было избрать в нескольких верстах от Серпуховской заставы, и потому упомянутые инженеры переехали в д. Чертаново{475}, в 9 верстах от Москвы, где и поселились все вместе в одной избе. Мы производили продольную нивелировку{476} по оси предполагаемого шоссе. Наибольшее расстояние между нивелировочными отметками равнялось 49 саженям. Если по причине волнистой местности требовалось нивелировочные отметки снять на меньших расстояниях, то они брались длиной в 24 1/2 саж., 16 2/3 саж. и т. д., т. е. в 49, разделенные на 2, на 3 и т. д. При каждом пункте продольной нивелировки разбивалась поперечная профиль шоссе. Разность возвышения нивелировочных отметок определялась в футах и в десятичных долях фута. Расстояния между отметками были приняты 49, 49/2, 49/3 и т. д. саж. с целью облегчить вычисление по этой нивелировке кубического содержания выемок и насыпей, потребных для устройства шоссе.
Пока мы жили еще в Чертанове, к нам приезжал Четвериков, чтобы осмотреть избранную нами первоначальную точку для изысканий и поверить наши приемы при разбитии профилей и самую нивелировку. Во все время этих довольно продолжительных изысканий Никитин почти ежедневно ссорился с бароном Виттенгеймом, они не только ругались, но доходило и до драки между ними, что было неприятно Маю и мне, мы были очень довольны, когда окончились изыскания на означенном участке. Поводом к их ссорам была большей частью ссора легавой собаки Никитина с пуделем Виттенгейма. У последнего был в услужении латыш, который с барином и собакою спали вместе. По уму и чистоплотности выше всех был пудель, за ним следовал латыш, а барон был последним. В половине июня я получил известие о производстве меня в подпоручики, Виттенгейм и Май, не выдержавшие экзамена, остались прапорщиками на другой год. Они оба недолго прослужили в корпусе путей сообщения, первый был впоследствии камергером какого-то небольшого немецкого двора, а Май учителем в средних учебных заведениях в Москве, в 60-х годах он завел фотографию в Петербурге, где я у него снимался неоднократно, но фотография не пошла, и Май уехал на юг России. Никитин, назначенный в 1844 г. начальником работ по устройству шоссе от Малоярославца до Бобруйска, нажил при этом, как говорили, несколько сот тысяч рублей и, выйдя в отставку полковником, жил богатым человеком, но недолго. Все неправильно нажитое проиграл он в карты и еще ранее за какую-то драку был исключен из Московского Английского клуба.
Между Москвою и Подольском на бывшей почтовой дороге находилось с. Бицы, принадлежавшее князьям Трубецким{477}. По приближении наших изысканий к этому селу мы переехали в него. В господском доме жил тогда заведовавший делами князей Трубецких Василий Дмитриевич Карнельев{478}, у которого я часто бывал и гулял по прекрасным садам, окружающим господский дом.
Карнельев был очень знаком с Баратынским и Дельвигом, когда они жили вместе в Петербурге, потом он надолго уехал управлять какими-то делами в Сибири, и когда после 1826 г. вернулся в Москву, из которой иногда приезжал в Петербург, то часто бывал у Дельвига, и одно лето, во время отсутствия последнего из Петербурга, жил в его городской квартире. Карнельев был человек не большого образования и не светский, но Дельвиг любил его, вероятно, за доброту, хотя часто над ним подшучивал. Упомяну об одном из любимых рассказов Дельвига про Карнельева. Последний перед своей женитьбой извещал Дельвига письмом из Москвы, что он женится на Надежде Осиповне, без обозначения фамилии невесты, и что он об этом сам известит Сергея Львовича (Пушкина, отца поэта). Жена Сергея Львовича была также Надежда Осиповна, и выходило, по смыслу письма, что будто бы Карнельев женится на ней. По окончательном переезде моем в Москву я довольно часто бывал у Карнельева. Во время полевых работ на изысканиях я оставался на них первые четыре дня недели, а в пятницу приезжал в Москву, пока мы жили в Чертанове, случалось в нее [деревню] <при>ходить пешком. Тогда по вторникам и пятницам вечером бывали гулянья на Тверском бульваре, и я каждую пятницу посещал их с сестрой, а когда кончились мои полевые занятия, то и каждый вторник. На сестру мою многие обращали внимание по ее красоте, этому я обязан тем, что слыхал выражения встречавших нас: ‘славная парочка’.
По окончании изысканий до Подольска производившие их инженеры, за исключением меня, были посланы на полевые работы на дальнейшие участки по направлению к Бобруйску, меня же Четвериков оставил в Москве, так как мне предстояла операция вынутия полипов из носа. Четвериков поручил мне привести сделанную до Подольска нивелировку к одной плоскости, вычислить кубические содержания насыпей и выемок, потребных согласно нивелировке на устройство шоссе по участку до Подольска, а по окончании этих занятий произвести те же исчисления и по тем же участкам изысканий, порученных Четверикову, по которым были высланы ему данные от инженеров, производивших на них нивелировку. Четвериков принял на себя ту же работу, и я должен был приходить к нему, чтобы сверять мои и его исчисления, сначала по приведении нивелировок к одной плоскости, а потом кубических содержаний насыпей и выемок.
Назначено было мне приходить ежедневно в 10-м часу утра, что в точности было мной исполняемо. Я заставал Четверикова спящим и обязан был дожидаться его пробуждения. Это бывало часу в 1-м дня, он мне постоянно заявлял, что его вычисления не готовы, так как он все вечера и большую часть ночей просиживал за картами, — и приказывал приходить на другой день. Когда мне надоело приходить каждый день и ждать пробуждения Четверикова по нескольку часов, я просил его дозволить мне не приходить, пока он не пришлет сказать, что его вычисления готовы, но он на это не соглашался, уверяя, что к следующему утру он приготовится. Это ежедневное бесполезное посещение Четверикова было мне тем неприятнее, что расстояние между Штатным переулком, где я жил, и Калашниковым, в котором жил он, было довольно большое, а я, по неимению средств для найма извозчика, должен был ходить пешком.
В те весьма редкие дни, когда Четвериков успевал подготовить вычисления, он, заставив меня прождать более двух часов его пробуждения, начинал сравнивать результаты наших исчислений и, когда замечал ошибку в своих исчислениях по приведению нивелировочных отметок к одной плоскости, мне ее не заявлял, поправляя потихоньку эту ошибку в дальнейших вычислениях до тех пор, пока не случится у меня ошибки, тогда он прекращал занятия, приказывая мне исправить все дальнейшие исчисления, как оказывающиеся неверными. Но так как у меня редко случались ошибки, а у него они случались по нескольку одна за другой, что его запутывало в исправлении полученных им результатов, то в этом случае он без всякой причины прекращал занятия до следующего дня. Снова начинались мои к нему хождения, оканчивавшиеся одним напрасным ожиданием его пробуждения. Наконец в августе он понял, что в Москве не в состоянии будет заняться делом, и предположил заняться со мной в Подольске с тем, что до Подольска мы поедем верхом и он осмотрит, правильно ли мы разбили поперечные профили для нивелировки. Выехать из Москвы предполагалось вечером, так как он не надеялся на себя, чтобы не увлечься карточной игрою и затем поутру не быть в состоянии по усталости выехать. Выезд откладывался со дня на день. Наконец был назначен вечер выезда и я, наняв крестьянскую лошадь и седло, приехал к нему. Но он не мог выехать в назначенный час и сказал мне, чтобы я ехал домой, а он вскоре за мной заедет. В ожидании его приезда мать моя, сестра и я не спали, и он приехал только в 4 часа утра. Целый день мы ехали верхом до Подольска, Четвериков подробно осмотрел выбранную нами для шоссе линию и забитые на поперечных профилях колья.
По приезде вечером в Подольск мы сейчас же принялись за работу, но я, утомленный непривычной 16-часовою верховой ездой и предыдущею бессонной ночью, заснул часу в 12-м ночи, сидя за работою. Четвериков позволил мне лечь, а сам работал всю ночь, разбудив меня утром, удивлялся моему утомлению, сравнивая с собой. Мы проработали весь день, и я опять утомился и лег спать. Четвериков и вторую ночь работал и только на третий день вечером отпустил меня, задав новую работу, в Москву, а сам отправился по дороге в Малый Ярославец осматривать изыскания, произведенные посланными им инженерами на других участках.
На наем лошадей во время производства изысканий инженерам отпускались из казны деньги, но я ничего не получал, что мне было очень тягостно при моих ничтожных денежных средствах. По возвращении Четверикова из его поездки он мне выдал по 3 руб. асс. за дни, проведенные на изысканиях, и при этом безгласно вычел не помню сколько-то рублей для пополнения суммы, истраченной каким-то инженером на неправильно произведенные им изыскания.
Четвериков считался честным человеком, и потому нельзя было предположить, чтобы он удержал означенные деньги с меня, а также и с моих товарищей, в свою пользу, но, во всяком случае, этот поступок был и неправильный, и деспотический. Кстати скажу несколько слов о дальнейшей служебной карьере Четверикова. В 1832 г. я был назначен на службу в Москву к другому начальнику, но продолжал бывать у Четверикова, который вел жизнь по-прежнему. В конце 1833 г. он отправился в свою киевскую деревню, так что, при назначении графа Толя главноуправляющим путями сообщения и публичными зданиями, отправлен был нарочный курьер для отыскания Четверикова. Когда последнего нашли в его деревне, он донес графу Толю, что не может приступить к составлению смет на устройство шоссе по неполучению из земских судов и городских дум справочных цен на рабочих и материалы, {потребных для устройства шоссе}, и что он за этими ценами послал курьера, присланного к нему графом Толем. Этот поступок, казалось, должен был повредить ему, но Четвериков, напротив того, попал в милость к графу Толю, хотя едва ли были когда бы то ни было представлены им сметы на устройство шоссе по вышеупомянутым изысканиям и денежные отчеты по суммам, на них израсходованным. Мне известно, что в 1856 г. последние не были еще вполне представлены. В 1840 г. я виделся в Москве с Четвериковым, который все еще был начальником тех же изысканий. Впоследствии Четвериков успел нравиться главноуправлявшим путями сообщения графу Клейнмихелю и Чевкину и занимал последовательно должности начальника округа Ковенского, Могилевского и Киевского и только в 1862 г. назначен членом Совета Министерства путей сообщения. Благосклонность к нему последних двух главноуправляющих так же мало объяснима, как и благосклонность графа Толя. Его, видимо, переводили из одного округа в другой для исправления в них дел, но никто не умел их так путать, даже и после того как он перестал вести большую игру. Проходили целые месяцы, в которые Четвериков ничего не делал, ежедневные журналы общих присутствий правлений в начальствуемых им округах составлялись и подписывались вдруг за несколько месяцев. Распоряжение хранившимися в правлениях казенными суммами и отчетность в них были беспорядочны. Когда же Четвериков принимался за работу, то замучивал всех подчиненных, заставляя их заниматься по ночам. Работал он не всегда у себя дома, а где случится. Раз в Могилеве, имея собственную квартиру, он более месяца прожил на квартире бывшего в отсутствии подрядчика Бенкендорфа, где и принимал всех для занятий. Четвериков был очень мелочен, сам поверял в подробности все сметы, в которых не допускал ни малейшего преувеличения или ошибки. Из-за ошибки в сметах на одного рабочего или на несколько копеек он приказывал переделывать сметы заново. Но он не обращал никакого внимания на то, что при исполнении по сметам издерживаемые на работы суммы превосходили сметные исчисления на сотни тысяч и даже на миллионы руб., хотя эти изменения издержек не были оправдываемы никакими документами. В бытность его начальником Могилевского округа за работы по Бобруйскому шоссе было выдано подрядчику несколько миллионов руб. без оправдательных документов. В 1851 и 1852 гг. я был в числе командированных для разбора дела, связанного с этими дополнительными издержками, и опишу это подробно в своем месте. В бытность Четверикова начальником Киевского округа он также издержал сверх сметы несколько сот, помнится, девятьсот тыс. руб. по устройству Киево-Брестского шоссе, даже не предварив об этой передержке главное начальство, также много передержано им при устройстве спуска из Киева к Днепру и на регулирование этой реки близ Киева, все эти издержки по Киевскому округу были приняты главноуправляющим Чевкиным на счет казны, несмотря на то что Чевкин был очень бережлив в отношении казенных сумм.
По особенной доверенности к Четверикову, главноуправляющие путями сообщения возлагали на него особые поручения, многих он совсем не исполнял и часто по нескольку месяцев не отвечал на даваемые предписания. Между прочим, ему было поручено осмотреть разваливающуюся колокольню при церкви в одном из городов его округа, об этом поручении заведено было в бывшем Искусственном департаменте путей сообщения дело, заключавшее предписание графа Клейнмихеля Четверикову об осмотре означенной колокольни и подтверждения о том же, из коих некоторые за подписью Клейнмихеля, а другие директора департамента, всего 84 повторения. Никакого исполнительного донесения от Четверикова получено не было. Клейнмихель, не получая каких-либо сведений, требуемых от правлений округов, посылал за ними курьеров. По нескольку курьеров, посланных из Главного управления, живало в Могилеве по нескольку месяцев, так что они, приехав на колесах, покупали в Могилеве сани, которые по случаю схода зимнего пути принуждены были сбывать. Все эти проделки сходили с рук Четверикову, на него сердились в его отсутствие, а по приезде в Петербург все обходилось хорошо, его знали за честного человека, но довольно ли было одного этого качества в занимаемых им должностях?
В 1852 г. я встретил Четверикова в Петербурге, не видав его более 10 лет. Он полагал, что я, будучи приближенным лицом графа Клейнмихеля, выслуживаюсь, вредя другим. Узнав противное, он очень этому обрадовался и сошелся со мной. Странно, что он не знал этого прежде, тогда как я славился в корпусе путей сообщения тем, что никогда не наводил Клейнмихеля на дурные поступки с инженерами, а, напротив, старался по возможности отвлечь его от подобных поступков, и в порученных Клейнмихелем мне делах я, зная его строгость, всегда старался уменьшать в его глазах вину инженеров.
В начале 1862 г., по назначении Четверикова членом Совета Министерства путей сообщения, он находил, что инженеры путей сообщения живут в Петербурге слишком разрозненно. Мы согласились собираться в назначенные дни недели по вечерам у него, у меня и у Мельникова, с которым он, к удивлению моему, не был знаком до этого времени и просил меня познакомить. Было несколько подобных вечеров, но они скоро прекратились. В Совете Министерства Четвериков продолжал службу по-прежнему, часто задерживал журналы Совета и брал к себе дела, которых долго не возвращал. Между прочим, он остановил исполнение по указу Сената, решившему выдачу значительной суммы подрядчикам за сверхсметные работы по устройству Брест-Бобруйского шоссе. Он заставил бывшего тогда министра Мельникова испросить Высочайшее повеление о пересмотре дела в Совете Министерства, не стесняясь указом Сената, взял дело к себе для проверки требования подрядчиков и занимался этим более года. Четвериков умер на службе в конце 60-х годов, находясь перед тем по болезни долго в отпуску. Пока он жил в Петербурге, мы часто бывали друг у друга и всегда находились в хороших отношениях.
По приезде моем в 1831 г. в Москву мои тетки П. А. Замятнина и Н. А. Волконская, желая уничтожить с корнем болезнь мою, производившую полипы в носу, обратились за советом к доктору Шнауберту{479}, лечившему весьма болезненного Василия Матвеевича Чайковского{480}, двоюродного брата моей матери, жившего у моей тетки Надежды Волконской. Шнауберт, осмотрев меня во всей подробности, нашел, что для полного излечения я не должен есть ничего кислого, соленого, копченого, жирного, одним словом почти ничего не есть. Я был белый, розовый юноша, чувствовал себя совершенно здоровым, за исключением часто вырастающих полипов в носу. Конечно, я не послушался доктора Шнауберта, говоря в шутку, что при его режиме пришлось бы умереть голодной смертью.
Лето 1831 г. я провел в Москве с матерью и сестрой очень приятно. По воскресеньям и праздникам я видел своего младшего брата Николая, бывшего в это время кадетом в Московском кадетском корпусе, вместе с ним мать моя брала к себе на праздники кадет того же корпуса, моих внучатных братьев Ивана Николаевича Колесова{481}, уже тогда очень способного мальчика, и Василия Петровича Колесован, вскоре по выпуске из корпуса убитого на Кавказе. Большой дом дяди Волконского нанимала в это время Пелагея Николаевна Всеволожская{482}, сестра моего товарища Клушина, чрезвычайно живая, милая, хорошенькая и с порядочным состоянием. Она поминутно выезжала из дома и возвращалась, и мы целый день из наших окон слышали: ‘Фома, подавай лошадей’. Я часто ходил к ней, и мы, бывало, бегали вместе по стульям и едва ли не по столам. Впоследствии муж ее совсем промотался{483} и бежал за границу. Она долго жила в Петербурге в совершенной бедности, теперь (1872 г.) она живет в Петербурге в доме своего брата сенатора Клушина.
Один из флигелей дома дяди Волконского был занят семейством Пассек, у них же поселился и мой товарищ Диомид Пассек, с которым мы в Петербурге[45] жили немирно. Здесь мы помирились, и я с удовольствием проводил время в его семействе, которого все члены отличались большим умом.
Кроме прогулок с сестрой, я с нею и моей матерью ходил по церквам и бывал у многочисленных знакомых, {некоторых из них я описал в I главе ‘Моих воспоминаний’}. К числу их присоединилось семейство Н. В. Левашова и М. А. Салтыкова.
Семейство Левашовых, прожив целый год в Петербурге, вернулось в Москву, где и поместилось в собственном доме на Новой Басманной, окруженном старым садом, наполненным цветами. Мать моя не была знакома с Левашовыми, <оказалось, что> мать Н. В. Левашова была родная сестра Гавриила Александровича Замятнина, отца мужа моей тетки Прасковьи, так что последняя по мужу была двоюродной сестрой Н. В. Левашову. Она и мать моя познакомились с Левашовыми по возвращении их из Петербурга.
Левашовы были в дружеских отношениях с известным оператором профессором Федором Андреевичем Гильдебрандтом{484}, человеком старым, но которого рука была еще тверда. В одно из наших посещений Левашовых они зазвали к себе Гильдебрандта. Он нашел в моем носу несколько полипов, из которых менее значительные вывернул тогда же без боли, а ту же операцию над более значительными полипами отложил до 12 июля, {в который день} он обещался приехать к моей матери.
За несколько дней до этого числа мать моя с моей молодой теткою княгинею С. В. Волконской пошли пешком верст за 40 от Москвы молиться о благополучном исходе операции, сестра оставалась со мной. Гильдебрандт почти так же легко вывернул и большие полипы.
Н. Ф. Арендт, делавший мне неоднократно операции, вырывал полипы, что было больно и страшно, производило сильное кровотечение и оставляло в ноздрях корни полипов, которые вскоре снова вырастали.
Ф. А. Гильдебрандт выворачивал инструментом полипы, что не производило ни боли, ни страха, ни кровотечения, а главное, уничтожило корни полипов, так что они более не вырастали, и 12 июля 1831 г. была совершена над моими полипами последняя операция, так как они не возобновлялись.
Мать моя, возвратясь с богомолья, была очень обрадована благополучным исходом операции, и так как 12 июля празднуется явление Богородицы, именуемой Троеручицею{485}, то заказала этот образ на финифти в серебряном медальоне для ношения на шее, что я исполняю до сего времени.
Левашовы с большим нетерпением ожидали приезда С. М. Дельвиг из Петербурга, но она откладывала свой выезд со дня на день. Еще с большим нетерпением ждал свою дочь с внукою М. А. Салтыков, у которого я бывал довольно часто и который сердился на постоянное откладывание приезда дочери.
Наконец С. М. Дельвиг приехала с малолетней дочерью и двумя братьями мужа в конце июля и остановилась у отца, который жил тогда в небольшой квартире на Маросейке. Встреча с отцом после потери мужа, конечно, была грустная, но еще поразительнее была встреча с моей матерью. Вся в слезах, она сравнивала свое положение с положением, в котором осталась моя мать после мужа, говорила, что посвятит всю свою жизнь дочери и, взяв мою мать в образец, последует ей во всем. В этом она постоянно уверяла и отца своего. Матери же моей прибавляла, что родных ее мужа она будет любить так же, как любила при его жизни. Мать и сестра мои, зная, сколько я ей обязан, конечно, обласкали ее и много с ней горевали об ее потере.
В одно время с С. М. Дельвиг приехал в Москву Сергей Абрамович Баратынский, которого я по дороге из Петербурга в Москву встретил 8 мая утром на станции Померани едущего в дилижансе в Петербург.
Баратынский в Москве каждый день бывал у С. М. Дельвиг и оставался у нее очень поздно. Эти посещения крепко не нравились ее отцу, который это явно выказывал, и даже когда Баратынский и я засидимся поздно вечером, он просто нас выпроваживал от себя разными намеками, из которых легко было видеть, что неудовольствие его относилось не ко мне, а к Баратынскому. Последний довольно бесцеремонно обходился с С. М. Дельвиг в отсутствии ее отца, что меня не поражало, потому что я видел, что он и при жизни Дельвига был совершенно своим человеком, как с ним, так и с его женой. Меня поражало только то, что Баратынский дозволял себе разные остроумные выходки насчет Салтыкова в присутствии его дочери и беспрерывно распевал песню Беранже с припевом:
Ah, Monsieur le Snateur,
Votre tres-humble serviteur{486}.
Когда поздно вечером мы уходили вместе от Салтыкова, случалось нам заходить в магазин Депре{487}, где в одной из задних комнат выпивали бутылку хорошего вина. Пить вино в магазине, конечно, не дозволялось по закону, Баратынский пользовался этим правом, вероятно, по особому знакомству с Депре, которое он сделал во время пятилетнего слушания курса медицинских наук в Москве. Депре тогда начинал свою торговлю и, может быть, этим не совсем законным способом привлекал к себе покупщиков вина. Впрочем, продаваемое им[46] вино постоянно одобрялось и в настоящее время одобряется всеми знатоками.
Пробыв несколько времени в Москве, С. М. Дельвиг должна была ехать к своей свекрови в Чернскую деревню и там окончательно устроиться насчет своей дальнейшей жизни. Мать моя, сестра и я намеревались проститься с ней в имении моей тетки Надежды Волконской, Масловке, находящейся на Тульской дороге в 55 верстах от Москвы. Наступил вечер дня, назначенного для приезда С. М. Дельвиг в Масловку, и потому мы ее более не ожидали, как вдруг она приехала с дочерью и двумя братьями ее мужа, совершенно голодными. Тетка была в отчаянии, что нечем их накормить, потому что обед, так как их более не ожидали, был съеден, вскоре, однако же, появились на столе более десяти простых, но вкусных и свежих блюд. Таково было тогда гостеприимство и у бедных помещиков.
При прощании со мной, и в особенности с моей матерью, С. М. Дельвиг снова с чувством повторила обещание всю свою жизнь посвятить единственной дочери, взяв в образец себе мать мою.
По приезде к своей свекрови она осталась у нее в деревне более месяца и все время была очень ласкова к свекрови и к ее дочерям, так что всем казалось, что они долго проживут вместе. Вдруг, как дошло до меня впоследствии, явились признаки беременности С. М. Дельвиг, она поспешила уехать с дочерью, оставив двух братьев мужа у их матери, и вскоре написала последней из Тулы, что она вышла замуж за Баратынского, что она по-прежнему будет любить свою свекровь и ее детей и всех родных ее первого мужа и что она надеется на полную от них взаимность. Она писала о том же и ко мне в Петербург, куда я приехал к 1 сентября, началу курса в Институте инженеров путей сообщения.
Как объяснить все это поведение моей умной и доброй воспитательницы? Мне было больно, что все называли ее притворщицей, какая же цель была ей притворяться пред нами? Но еще больнее было мне то, что, зная ее вспыльчивость и также пылкий характер ее второго мужа, я предвидел для нее грустную жизнь, так как она была избалована необыкновенным добродушием и хладнокровием ее первого мужа. Женщина, у нее служившая и оставшаяся в Петербурге, подтвердила мое мнение. Она мне рассказала, что Баратынский был в Петербурге у С. М. Дельвиг в первый раз на другой день моего отъезда из Петербурга, что вскоре, как выражалась эта женщина, у них дошло до ножей и что С. М. Дельвиг очень сожалела о моем отъезде. Конечно, она сожалела, думая, что мои советы могли быть ей полезны для того, чтобы отделаться от Баратынского, которого стоило видеть один раз, чтобы понять всю пылкость страсти, к какой он может быть способен. {Вот каково было ее положение, что она могла надеяться только на советы 18-летнего неопытного юноши. Это положение было следствием того, что она не только не имела ни одной подруги, но даже очень мало бывала в женском обществе, где, конечно, приобрела бы более опытности, чем в обществе мужчин, из которых бльшая часть были связаны с ее мужем только литературными занятиями.} Я объяснял себе ее поведение с моей матерью, с ее свекровью и всеми нами следующим образом. Она думала прожить в имении своей свекрови все время малолетства своей дочери и тем разрушить связь с Баратынским, {но признаки беременности заставили ее поспешить обвенчаться}. Правильно ли, неправильно ли мое предположение, я, мало думая о нем, поспешил ответить С. М. Баратынской в самых нежных выражениях, что я желаю ей полного счастья в ее новой жизни, что преданность моя и благодарность к ней за все, чем я ей обязан, никогда не изменятся. Наша переписка была довольно частая и всегда самая приятная. Как было принято ее замужество в моем семействе, я хорошенько не знаю, потому что был в это время уже вдали от него, в Петербурге, но когда приехал снова в Москву в мае 1832 г., то заметил в моем семействе нерасположение к С. М. Баратынской и обвинение ее в притворстве. Находили ее замужество чуть не преступлением, и дядя мой Александр Волконский, увидав, что я надписываю к ней конверт, просто согласно нашему уговору: ‘Софье Михайловне Баратынской’, заметил, что в сношениях с женщиной, потерявшей себя в общественном мнении, надо соблюдать все принятые формы приличия, и заставил меня переменить конверт, надписав на нем адрес по обычной тогда форме ‘Ее Высокоблагородию Милостивой Государыне Софье Михайловне Баратынской’. Мать моя, никогда ни к кому не относившаяся дурно, вовсе не говорила о С. М. Баратынской, из чего я мог заключить и об ее не удовольствии. Отец {же последней} [Софьи Михайловны] М. А. Салтыков был, в особенности в первое время, взбешен ее замужеством и даже при посторонних позволял себе говорить, что дочь проституировалась перед простым лекарем. Так было поражено его чувство и отца, и аристократа. Впоследствии он поневоле простил ее. С. М. Баратынская относительно родных ее первого мужа вполне сдержала свое обещание, она была в постоянной переписке со своею свекровью, которая умерла <не так> давно, и с сестрами своего первого мужа. Дочь ее от первого брака была горячо любима <не только> ею и сделалась любимицею всего семейства Баратынских, и в том числе своего брата и трех сестер, детей от второго брака ее матери.
В начале сентября я возвратился в Петербург, где уже прекратилась холера, сильно в нем свирепствовавшая в продолжении всего лета 1831 г. В предыдущее лето, которое я провел в Петербурге, она так же сильна была в Москве. Таким образом, я не был свидетелем тех страшных поражений, которые она производила в первое посещение России.
По приезде в Петербург я был поражен известием о смерти брата Александра. Вот что мне о ней известно. Гвардейские полки, за исключением егерских, не были в делах в продолжении польской кампании. В гренадерском и армейских корпусах перед штурмом Варшавы смеялись над тем, что гвардию водят только для парадов. Гвардейские офицеры вследствие этого просили об употреблении гвардейских полков в дело при штурме Варшавы. Фельдмаршал Паскевич, получив это заявление офицеров через командовавшего гвардией Великого Князя Михаила Павловича, отказал, вероятно, вследствие инструкций, полученных им от <ГОСУДАРЯ> Императора, но дозволил выбрать охотников. Когда это распоряжение было объявлено гвардии и все чины оной вызвались быть охотниками, фельдмаршал приказал из каждой гвардейской бригады выбрать по одному штаб-офицеру, и из каждого полка по четыре обер-офицера и по сто нижних чинов, которых и употребить при штурме Варшавы в наиболее опасных местах. Из числа офицеров, между которыми должен был быть вынут жребий, были исключены не фронтовые офицеры, и в том числе батальонные адъютанты. Старший брат мой Александр был батальонный адъютант лейб-гвардии Павловского полка, а потому не подлежал жребию. Он этим обиделся и, говоря, что батальонный адъютант такой же фронтовой офицер, как и все другие, требовал, чтобы и его имя было положено вместе с другими для вынутия жребия. Когда полковой командир, генерал Арбузов, ему в этом отказал, ссылаясь на предписание Великого Князя, брат просил представить Его Высочеству о том, что он считает себя вправе подвергнуться жребию наравне с другими офицерами. Великий Князь сказал, что он в этом узнает Дельвига, соизволяет на его просьбу, но с тем, чтобы он за толкование распоряжений начальства по взятии Варшавы немедля отправился на гауптвахту. Имя брата было вложено в урну вместе с другими, но жребий не пал на него. В числе четырех офицеров, на которых пал жребий, были два родных брата, молодые прапорщики. Командир полка, знакомый с их семейством, пожалел пустить двух братьев в охотники и приказал младшего заменить другим офицером, имя которого вынется по жребию. При этом новом вынутии жребия имя означенного офицера было вынуто вторично. Командир полка был недоволен, что имя этого офицера снова положили в урну, и хотел, чтобы для замены его вынули еще одно имя. Это, однако, не понравилось офицерам, и тогда брат заявил командиру полка, что он просит дозволения заменить в охотниках означенного офицера и за тем более жребия не вынимать. Это ему было разрешено, {и, таким образом, можно сказать, что действительным охотником из гвардии при штурме был один брат мой}. Некоторые из гвардейских офицеров попали в охотники, ничего не зная о происходивших выборах. <Таким образом> товарищ мой по Институту инженеров путей сообщения Уньковскийн, плохо учившийся, при объявлении войны против польских мятежников поступил юнкером в лейб-гвардии Московский полк и во время кампании произведен был в прапорщики в этот полк. Уньковский перед штурмом Варшавы находился с командою в 15 верстах от этого города, когда ему принесли известие, что он в числе охотников, а ему не было ничего известно о том, что все чины гвардии заявили желание поступить в охотники и что между ними брошен был жребий. Уньковский был легко ранен во время штурма и получил орден Владимира 4 ст. с бантом.
Старший брат мой, идя впереди колонн, при спуске в ров в предместии Воля был ранен в ногу ружейной пулею снизу вверх. По взятии Варшавы он был отнесен в больницу, где нашли, что пуля поднялась в теле так высоко, что необходимо отнять всю ногу. Сделали операцию, но бесполезно: брат вскоре умер. В больнице его посетил Великий Князь Михаил Павлович, который сказал ему несколько очень любезных слов и, несмотря на страшные мучения брата, получил от него ответ, очень понравившийся Великому Князю. Их разговор был тогда же напечатан, но не помню, где именно. Не помню, нет ли этого ответа брата на доске в церкви бывшего 1-го Московского кадетского корпуса, где имя брата стоит между именами кадет корпуса, убитых в сражениях, или на образе, внесенном в ту же церковь моей матерью в воспоминание воспитания моего брата в этом корпусе. Великий Князь Михаил Павлович, живший в 1832 г. в Москве, часто бывал в Московском кадетском корпусе и любил вспоминать этот разговор, передавая его кадетам.
Царство Польское было присоединено к России еще в 1815 г., и русские не позаботились иметь кладбища для православных, католики не позволяли тела умерших православных хоронить на своих кладбищах. Клочок земли для умершего православного выпрашивался на лютеранском кладбище, где похоронен и мой брат. С тех пор на Воле учреждено содержимое в большом порядке православное кладбище.
Так угас 21 года от роду человек с самыми благородными чувствами, с необычайной памятью, большими способностями и страстным желанием учиться. Понятно, как сильно поразила мою мать смерть ее сына первенца, на которого не она одна могла возлагать большие надежды.
В Петербурге в 1831 и 1832 гг. я чаще всего посещал единственный родственный мне дом дяди Гурбандта, бывал часто и у Баландина, вышедшего в 1831 г. на службу поручиком и остававшегося в Петербурге репетитором в Институте инженеров путей сообщения.
Из литературного знакомства я сохранил только дома Плетнева, Сомова и Деларю, а из лицеистов бывал у Яковлева и князя Эристова. У Сомова я читал все, что тогда появлялось нового в нашей литературе, у него же прочитал два новые стихотворения Пушкина: ‘Клеветникам России’ и ‘Бородинская годовщина’. Патриотическое чувство было во мне до того восторженно и сердце так поражено смертью брата, что я, прочитав эти стихотворения, с первого раза их запомнил и не забыл до сего времени. На вечерах Плетнева я видал многих литераторов, и в том числе А. С. Пушкина и Н. В. Гоголя. Пушкин и Плетнев были очень внимательны к Гоголю. Со стороны Плетнева это меня нисколько не удивляло, он вообще любил покровительствовать новым талантам, но со стороны Пушкина это было мне вовсе непонятно. Пушкин всегда холодно и надменно обращался с людьми мало ему знакомыми, не аристократического круга и с талантами мало известными. Гоголь же тогда не напечатал еще своего первого творения ‘Вечера на хуторе близ Диканьки’ и казался мне ничем более, как учителем в каком-то женском заведении, плохо одетым и ничем на вечерах Плетнева не выказывавшимся. Я и не подозревал тогда в нем великой его гениальности.
Пушкин бывал иногда у Плетнева и с женой, {видев меня у него на вечерах}, он не приглашал меня к себе, и я у него не бывал. Гоголь жил в верхнем этаже дома Зайцева{488}, тогда самого высокого в Петербурге, близ Кокушкина моста, а так как я жил в доме Дружинина, вблизи того же моста, то мне иногда случалось завозить его. По прошествии нескольких лет, когда уже была напечатана первая часть ‘Мертвых душ’, я встретился с ним в Москве у сапожника Такен, у которого он очень хлопотал о том, чтобы сапоги ему были красиво сшиты, и в тот же день в Английском клубе, где мы сидели на одном диване. Не узнал ли он меня или не хотел узнать, но мы не говорили друг с другом, как в этот раз, так и во все следующие наши встречи в Москве. {Упомянув о сапожнике Таке, не могу не сказать, что он был художник своего дела. Сапоги, им шитые, были и прочны, и изящны, со всех работанных им сапогов у него были колодки, расположенные в известном порядке. Это был своего рода музей, так как в его долговременную и большую практику у него набралось множество колодок. Постарев и нажив хороший капитал, он продал свой магазин, бывший на Большой Дмитровке.}
Приехав в 1831 г. в Петербург, я нанял квартиру в доме Колотушкина{489} у Обухова моста, вместе с инженер-подпоручиком Лукиным, который произведен был в прапорщики годом ранее меня, но оставался два года в прапорщичьем классе. В одно время с нами в доме Колотушкина жила знаменитая танцовщица Истомина{490}, прославленная стихами Пушкина. Почти ежедневно собирались у нас играть в карты. Я привез с собою несколько сотенных ассигнаций, данных мне матерью на содержание в Петербурге, а равно подаренных дядей Александром Волконским. По совету Лукина я разменял эти ассигнации на серебро, так как при промене выигрывались два процента. Мы оба постоянно проигрывали в карты и брали без счета из моего запаса, так что в одно прекрасное утро или, лучше сказать, неприятный вечер оказалось, что мне нечем заплатить моего проигрыша, тогда как я полагал, что у меня есть еще много денег. Мы с Лукиным очутились в таком положении, что нам нечем было платить за квартиру, а потому я, по приглашению моих товарищей, братьев князей Максутовых, перешел жить в их квартиру в том же доме Колотушкина.
Тогда еще не было выстроено большого полукруглого дома на площади у Обухова моста, и из окошек квартиры Максутовых было видно здание Института инженеров путей сообщения. Мы все до того боялись инспектора классов института, Резимона, что страх этот не оставлял нас и на собственных квартирах. В институте запрещено было садиться на подоконники, когда кому-нибудь из нас или из наших гостей — товарищей по институту случалось сесть на подоконник в нашей квартире и кто-нибудь скажет: ‘Резимон идет’, все бросались от окон опрометью. У Максутовых была также довольно часто карточная игра, которую я старался избегать, не имея вовсе денег. Сверх того, они часто ездили по танцевальным вечерам, куда я вовсе не ездил, так что принужден был проводить много вечеров совершенно один. По этим причинам я, по настоятельному приглашению Лепехинан, переехал жить с ним в дом Дружининан, у Кокушкина моста.
Кроме карточной игры по вечерам на квартирах офицеров, слушавших курс в институте, в самом институте они играли в орлянку. Подпоручики и прапорщики получали жалованье по третям, первые в год 600 руб. асс., а вторые 510 руб. асс. И сверх того, как те, так и другие получали квартирные деньги по 200 руб. асс. в год. Последние раздавались ежемесячно, в месяц приходилось по 16 руб. 66 коп. асс., что по настоящему курсу составило бы 4 руб. 76 коп. Я уже говорил, что ассигнации имели тогда лажу около 2 процентов, а потому казначей института, полковник Трипольскийн, находил выгодным для себя выдавать квартирные деньги не ассигнациями, с придачей мелкой монеты, а все мелкою серебряной монетой. Игра в орлянку в офицерских классах института была постоянной, но она усиливалась немедля по получении квартирных денег. Постоянно всех обыгрывал Ястржембский, который впоследствии сделался сильным карточным игроком и проиграл большие суммы.
Лепехин был со мной вместе в 3-м и 2-м классах Военно-строительного училища, но, когда я перешел в августе 1829 г. в 3-ю бригаду Института инженеров путей сообщения, он оставался в 1-м классе училища. Переведенный вместе со всеми прочими воспитанниками училища в январе 1830 г. в институт, он не мог уже поступить в 3-ю бригаду, так как в ней пройдена уже была половина годового курса, а поступил в 4-ю бригаду и потому в 1831 г. был в прапорщичьем классе. Я прожил с ним до самого окончания моего курса в институте. Лепехин не только был мне предан, но уважал меня за прямоту мою и способности и вследствие этого очень заботился о моем спокойствии. Он по выпуске из института служил недолго, поселился в деревне и, когда приезжал в Москву, видался со мной. Я давно потерял его из виду.
В подпоручичьем классе института предметы преподавания были: курс построения, прикладная механика, прикладная химия, минералогия, астрономия и стратегия. Сверх того, каждый подпоручик должен был составить по проекту сооружения сухопутного и водяного сообщений и гражданской архитектуры. Первые две науки преподавал профессор Клапейрон, который прочитал только несколько лекций, так как вскоре, по возвращении из Вытегры, он совсем оставил Россию {по причинам, мною выше подробно изложенным}. Его заменили профессор инженер-майор Матвей Степанович Волков{491} и инженер-поручик Станислав Валерьянович Кербедз{492}, только в этом же 1831 г. кончивший в институте, в который он поступил по окончании курса в Виленском университете. Минералогию читал инженер-поручик Владимир Петрович Соболевский{493}, впоследствии директор Института путей сообщения. Прикладную химию читал Гесс, а стратегию Языков, {о них обоих я упоминал выше. Прибавлю только, что} Языков, несмотря на занимательность его предмета, имел дар читать лекции так, что в пять минут усыплял всю аудиторию, чему, конечно, способствовало и то, что его лекции были послеобеденные между шестью и семью часами вечера. Астрономию читал Янушевский, который преподавал высшие математические исчисления в 3-й бригаде. За составлением проектов наблюдали Волков, Кербедз и Жако.
Учение мое в классе подпоручиков шло несколько лучше, чем в прошедшем году. Неимение общества[47], в котором мне хотелось бы так часто бывать, как у Дельвигов, и пользование свободою уже в продолжении года были причиной тому, что я чаще сидел дома в те часы, которые не должен был проводить в институте, и мог повторять лекции, особенно с того времени как переехал жить с Лепехиным, где и помещение мое было лучше, и не мешали товарищи своими разговорами и карточной игрою. Все означенные науки, за исключением строительного искусства, преподавались в очень сжатом виде. При изучении курса построения и практической механики надо было запомнить много чертежей и иметь способность к высшим математическим исчислениям, на которых было основано их преподавание. <Не имея никаких способностей к чертежам, я эти предметы изучал недостаточно, о легкости для меня математических выкладок я говорил уже выше. Итак>, графическую часть этих предметов я почти не знал, а математическую знал хорошо. Это и выказалось вполне на выпускном экзамене. Тогда для этого экзамена не назначалось, как теперь, экзаменных комиссий, состоявших из большого числа членов, занятых и другими обязанностями, отставших от науки и вообще равнодушных к успехам слушающих курс в институте. Тогда назначались для выпускного экзамена две комиссии, состоявшие из профессоров под председательством одного из ученых генералов путей сообщения. Председателями комиссий назначались обыкновенно генерал-майоры Потье и Дестрем, которые постоянно присутствовали при экзамене и могли сравнительно оценить познания каждого. Одна половина подпоручиков должна была экзаменоваться у Потье, другая у Дестрема. Экзамен у Потье считался гораздо легче, он не так следил за ответами экзаменующихся, как Дестрем, и главное, менее обращал внимания на то, до какой степени понимает экзаменующийся то, что он излагает. Поэтому некоторые из тех, кому приходилось экзаменоваться у Дестрема, сказывались больными, а когда он оканчивал экзаменовать значившихся в его спис ке, то спрашивал тех, которым было назначено экзаменоваться у Потье и которые не были еще проэкзаменованы. Окончив экзамен половинному числу подпоручиков, Дестрем более не приходил на экзамен, и выздоровевшие после этого времени больные, или сказывавшиеся больными, экзаменовались у Потье. Я первоначально попал в список экзаменующихся у Потье, но так как мои познания превосходили познания многих других, то я согласился попасть в число экзаменующихся у Дестрема. Присутствовавший на моем экзамене профессор Волков, зная, до какой степени я мало изучал разные чертежи, потребовал, чтобы я начертил разные устройства шлюзных ворот. Я начертил общее их расположение и вывел формулу сопротивления разных частей ворот, для чего требовались очень длинные и сложные математические выкладки. Дестрем похвалил меня и сказал, что за этот ответ я заслуживал бы полных баллов, но что я отвечал не на вопрос Волкова, и требовал на него ответа. Я откровенно сознался, что ничего не знаю по этому предмету, прибавив, что когда придется проектировать шлюзные ворота, то у меня будут книги с чертежами для моего руководства. Но это не помогло: Дестрем поставил мне 0 за вопрос, на который я не отвечал, и 10 {то есть полные баллы} за мои математические выкладки, а так как я при этих баллах мог остаться на другой год в подпоручичьем классе, то приписал против моей фамилии: doit tre avanc (должен быть произведен). При этом он сказал, что мы должны все знать, что нам преподают, что, конечно, инженеру лучше знать, чем не знать разные устройства шлюзных ворот, но что это не крайне необходимо. Он всегда любил хвастаться своею необычайной силою и, при этом случае, сказал, что, конечно, также полезно инженеру быть физически сильным, но что это не необходимо, при этом он поднял большое тяжелое кресло, взяв его за ножку одной рукою, и приглашал Волкова, худощавого, слабосильного, сделать то же, что произвело общий смех. Означенное кресло становилось всегда при выпускных экзаменах для чрезвычайно тучного герцога Виртембергского, который, впрочем, никогда на них не бывал, довольствуясь присутствовать при публичных экзаменах. Поставленный мне 0 по одному из вопросов на выпускном экзамене не лишил меня производства в поручики, но имел влияние на то, что я в списке произведенных стал не так высоко, как мог надеяться.
Все другие науки в то время в подпоручичьем классе преподавались очень сокращенно. Курс астрономии состоял большей частью из математических выкладок, которые было мне так легко запомнить, курсов прикладной химии и минералогии я совсем не изучал и имел из них самые средственные баллы. Стратегия меня очень занимала, и потому я знал ее хорошо в том объеме, как ее преподавали. Проекты по сухопутным и водяным сообщениям составил начерно я сам, но не раз упомянутая неспособность моя к рисованию и черчению заставила отдать эти проекты перечертить другим. Архитектурный же проект, мной представленный за свой, был и составлен не мной. Я уже говорил, как трудно мне было скрыть этот обман от профессоров, наблюдавших за нашими проектами. Если это мне удалось с архитектурным проектом, то только потому, что профессор Жако не любил ходить в наш класс, где воспитанники, несмот ря на то что были подпоручиками, встречали его разными школьничествами и всего чаще выкрикивали фамилию его любовницы. {Учащиеся самые лучшие оценщики знаний и способностей своих товарищей.} Перед выпускным экзаменом кому-то пришла мысль поручить наилучшим из нас повторить все лекции подпоручичьего курса с тем, что эти лекции могут слушать все подпоручики, и выбрали для повторения Ястржембского, Пассека, Глухова, младшего брата Роппа и меня. На мою долю достались астрономия, стратегия и та часть строительного искусства, в которой преобладают математические выкладки.
Резимон был против преподавания астрономии, он, говорят, находил, что эта наука учит не веровать в Бога. Когда он заставал меня преподающим астрономию моим товарищам, то обыкновенно спрашивал, где, по моему мнению, центр Вселенной, и на мой ответ, что Солнце — центр нашей планетной системы, указывал пальцем в разные стороны, говоря, что центр Вселенной во всех местах, где он укажет пальцем. Резимон, впрочем, был человек образованный и остроумный. Он часто говорил, что Божий мир создан так, что в нем перемежаются поколения разумных людей поколениями сумасшедших. Последние поднимают бездну новых вопросов, не разрешив одних, переходят к другим и доводят все до хаоса. Тогда являются поколения разумных людей, которые из означенного хаоса выбирают только положительно полезное и, отбрасывая все прочее, приводят хаос в порядок, но нового ничего не начинают, а так как этот покой, это отсутствие движения было бы равносильно смерти и, следовательно, невозможно ни в физическом, ни в нравственном мире, то являются вновь поколения сумасшедших, и таким образом для возможности существования мира поколения одного рода сменяются поколениями другого.
В 1832 г. учреждена была Военная академия Генерального штаба, нам, кончившим курс в институте, предлагали поступить в эту академию, но никто не согласился, несмотря на преимущество службы в Генеральном штабе: так всем надоело двухлетнее слушание курсов в институте в офицерских чинах, впоследствии, года через четыре, только один из моих товарищей, Пассек, поступил в эту академию.
В начале мая 1832 г. я назначен был на действительную службу в III (Московский) округ путей сообщения. Я просился на работы по соединению рек Москвы и Волги, но начальник штаба корпуса путей сообщения, генерал-майор Варенцов, предпочел означенное назначение потому, что оно меня не удаляло из Москвы, от которой деревня моей матери отстояла в 45 верстах на юг, а работы по соединению означенных рек производились с лишком в 60 верстах на север от Москвы. Работы эти производились под управлением инженер-подполковника Бугайского{494}, который, равно как и подчиненные его, считались только по спискам III округа, вся же техническая, хозяйственная и распорядительная части по работам были независимы от управлявшего округом инженер-генерал-майора Яниша. Между инженерами, находившимися непосредственно в округе, и теми, которые были при работах по соединению рек Волги и Москвы, было какое-то соперничество. Последние называли себя гвардейцами, а состоявших в округе армейцами. Яниш настаивал, чтобы и к нему был прислан хорошо учившийся инженер, и Варенцов посылкою меня в округ желал удовлетворить его требование.
В Москву я ехал опять на перекладной с одним из товарищей, чем мы сберегали прогонные деньги. В это время производились работы по устройству шоссе около Вышнего Волочка. По желанию моего путевого товарища мы заезжали к нескольким инженерам, состоявшим при устройстве шоссе. Эти инженеры проводили целые дни в разврате, пили с утра простое вино штофами, обстановка их жилищ была бедная. Между прочими останавливались мы у Ребровскогон, человека с замечательными способностями, знавшего хорошо иностранные языки, вообще очень образованного и красноречивого и имевшего довольно хорошее собственное состояние. Этот способнейший человек был также пьян с утра до вечера. Он был в институте прежде меня и, несмотря на свои способности, учился и вел себя так дурно, что переведен был на действительную службу в чине подпоручика в Строительный отряд путей сообщения. Он вскоре вышел в отставку.
Глава III
1832—1838

Приезд в Москву. Производство в поручики и назначение производителем работ Московского водопровода. Служебные занятия в 1832 г. и отчетность по работам ведомства путей сообщения. П. В. Максимов. А. В. Васильчиков. Тейлс. Левашовы. Общество Левашовых. И. И. Дмитриев. М. А. Салтыков. М. Ф. Орлов. Н. X. Кечер. Г. А. Замятнин. П. Я. Чаадаев. М. Н. Муравьев и другие. Сватовство С. А. Викулина. Письма матери моей к Великому Князю Михаилу Павловичу о производстве брата Николая в Павловский полк. Кончина В. А. Тейлс. Служебные занятия в 1833 г. Сестра моя невеста С. А. Викулина. Поездка моя, матери и сестры в Задонск. Препятствия к совершению брака сестры. Ее свадьба. Поездка С. А. Викулина и моя в Орел по случаю производившегося следствия об его свадьбе. Поездка к Баратынским в Тамбовскую губернию. Поездка с матерью в Чернский уезд и в Калугу. Жизнь в зиму 1833/34 г. в Москве. Поездка С. А. Викулина в Петербург. Служебные занятия в 1834 г. и изобретенный мной способ устройст ва ключевых бассейнов. Назначение графа Толя главноуправляющим путями сообщения и публичными зданиями. Осмотр графом Толем работ ведомства путей сообщения. Получение мной первой награды. Служебные занятия в зиму 1834/35 г. Поездка в Троицко-Сергиевскую лавру. Знакомство с А. С. Цуриковым. Свадьба Е. И. Нарышкиной и графа М. Д. Бутурлина. А. И. Нарышкин. Фиркс. И. Н. Копесов. Служебные занятия в 1835 г. Учреждение комиссии по перестройке Тульского оружейного завода. Несостоявшаяся дуэль Цурикова с Нарышкиным. Нарышкин жених сестры Цурикова. Поездка моя в Орел по делу о браке сестры, а оттуда в Задонск. Брат мой Николай конноартиллерийский прапорщик в Задонске. Поездка в имение С. В. Цурикова на свадьбу Нарышкина. С. В. Цуриков. Жизнь в Москве в 1836 г. Назначение меня к работам Тульского оружейного завода в распоряжение Шуберского. Жизнь в Туле. Э. И. Шуберский. Поездка в Москву и жизнь в ней в зиму 1836/37 г. Лев Ропп. Приезд С. М. Баратынской в Москву. Князь Петр Максутов. Пребывание мое в Петербурге в 1837 г. Граф Толь и генералы: Девятнин и Мясоедов. Приезд мой в Тулу для объяснений с Шуберским. Освобождение меня от занятий по работам Тульского оружейного завода и новые занятия по службе. Жизнь в Туле в 1837 г. Поездка к Викулиным на освящение церкви. Поездка по реке Упе в Калугу, Чернский и Крапивенский уезды. Н. Д. Тейлс. Неправильные служебные действия моего помощника Глазера и его сплетни. Производство в капитаны и пояснения Левашовым сплетен Глазера. Ханжество А. С. Цурикова. Мысль А. В. Абазы о построении железной дороги между Москвою и Петербургом.

В Москве остановился я у дяди князя Александра Волконского, который нанимал каждую зиму довольно поместительный дом. В то время у него гостила моя мать и сестра. Встреча с матерью была самая горестная: время еще не успело утишить ее горе после потери сына-первенца, это горе чувствовала она еще живее потому, что младшего моего брата Николая за вину, которая ей не была известна, с зимы 1831/32 г. перестали по воскресеньям и праздникам отпускать из кадетского корпуса, в котором он тогда находился. Мать моя была у директора корпуса генерала Годейна{495}, чтобы узнать о вине, за которую брат был наказан, и, если возможно, испросить ему прощение, но генерал Годейн, ничего не объясняя, резко сказал ей, что он разжалует брата в солдаты, отчего мать моя упала в обморок, а он, оставив ее в таком положении, удалился в свои внутренние комнаты. Вина брата состояла в том, что он грубо отвечал кому-то из офицеров, {служивших в} корпусе, {большей частью людей без всякого образования}. Несмотря на то что брат перед этим учился и вел себя очень хорошо, так что был фельдфебелем одной из рот корпуса, его {за вину довольно обыкновенную} разжаловали из фельдфебелей, оставив унтер-офицером, высекли, несмотря на его 17-летний возраст, и лишили права на отпуск из корпуса на целый год. Первые два наказания были скрыты от моей матери.
По приезде в Москву я должен был объехать всех Волконских и других родных и знакомых моей матери, о которых ничего достойного замечания не осталось в моей памяти, упомяну только, что я застал в Москве Елизавету Ивановну Нарышкину{496} с сыном Алексеем Ивановичем{497} и дочерью Катериною{498}, вышедшей в замужество за графа М. Д. Бутурлина{499}. Вскоре А. И. Нарышкин уехал на Кавказ для поступления юнкером в Нижегородский драгунский полк, мы с ним в Москве очень сошлись. В этих воспоминаниях А. И. Нарышкин займет, по дружбе ко мне и моему семейству, значительное место.
В Москве я получил извещение, что 9 июня 1832 г. я, по успехам в науках, произведен в поручики. Во II главе этих воспоминаний я объяснил причину моего назначения на действительную службу в III (Московский) округ путей сообщения. Я представился к начальнику этого округа генерал-майору Николаю Ивановичу Янишу, в доме которого я был экзаменован пред поступлением в Военно-строительное училище.
Яниш принял меня весьма хорошо, так же как и жена его Шарлотта Яковлевна, урожденная Девитте{500}. Он меня назначил 16 июня производителем работ Московского водопровода, которого директором работ был Строительного отряда подполковник Павел Васильевич Максимов, экзаменовавший меня перед поступлением моим в Военно-строительное училище, {очень подробно изложено в I главе этих воспоминаний}.
Московский водопровод разделялся тогда на две части: а) старый кирпичный водопровод от с. Больших Мытищ до местности в Москве, называемой Трубой, и б) новый чугунный водопровод от водоподъемного здания, устроенного на старом водопроводе в двух верстах от городской заставы (Троицкой), до пяти фонтанов, устроенных на московских площадях. Старым водопроводом и ремонтными на оном работами заведовал Строительного отряда подпоручик Владимир Яковлевич Николя{501}, которому в виду хороших его способностей полагалось в это время поручить управление работами по устройству судоходства на р. Тезе во Владимирской губернии, а я назначен был на его место. Николя, за хорошее производство последних работ, был переведен в инженеры путей сообщения и впоследствии, выйдя полковником в отставку, завел пароход на Волге. Это предприятие было неудачно, и он, совершенно разорясь, поступил в начальники дистанции на Петербурго-Варшавскую железную дорогу.
Полагаю уместным здесь дать хотя краткое описание Московского водопровода, столь важного для обитателей столицы. Русские Императрицы в прошедшем столетии совершали свои пешеходные путешествия из Москвы в Троицкую лавру для богомолья следующим образом. Они проходили несколько верст от Троицкой заставы по дороге к лавре, за ними следовали экипажи, в которых они на ночь возвращались в Москву. На другой день они в экипажах доезжали до того места, с которого накануне вернулись, и, пройдя еще несколько верст вперед по направлению к лавре, садились в экипажи и в них доезжали до ближайшего путевого дворца (на этой дороге было устроено два таких дворца), на третий день возвращались к тому месту, где накануне сели в экипажи, и т. д.
Существует предание, что во время путешествий Императрицы Екатерины II с нею возили для питья хорошую воду, что в одно из ее путешествий в Троицкую лавру позабыли взять воду, и в с. Больших Мытищах подали Императрице воду из ключа, находящегося близ этого села. ИМператрица похвалила свежесть, с которою сохранили воду, только спустя несколько дней сознались, что воду подавали из мытищинского ключа. Императрица тогда же изъявила желание, чтобы эта вода была проведена в Москву. Работы по сооружению водопровода начаты в 1779 г. по проекту и под наблюдением инженер-генерала Баура и, с продолжительными неоднократными перерывами, продолжались до 1805 г. В это время водопровод составляли: 43 кирпичных бассейна, устроенных над ключами, отысканными близ с. Больших Мытищ, кирпичная галерея, вышиной и шириной в 3 фута, с таковым же сводом, — от означенных бассейнов до местности в Москве, называемой Трубою, — и пять колодцев в Москве, из коих вода получалась насосами. Кирпичная водопроводная галерея пересекала в двух местах р. Яузу, а также несколько других речек и оврагов. При первом пересечении Яузы был устроен сифон под одной из чугунных труб с двумя кирпичными колодцами при оконечностях сифона, а на втором пересечении близ деревни Ростокино <великолепный> акведук, длиной 167 саж., высот[ой] 60 фут., над другими речками и оврагами были устроены также акведуки меньших размеров.
Общее начертание проекта водопровода показывает в генерале Бауре человека с большими способностями и познаниями, но должно полагать, что невозможность находиться постоянно при работах и скорая его кончина были причиной следующих недостатков в устройстве водопровода. Постройка ключевых бассейнов в с. Больших Мытищах была недостаточно прочна, водопроводная кирпичная галерея, устроенная на деревянных лежнях и частью на сваях, должна была по сгниении деревянных частей дать трещины и через них пропускать много мытищинской воды и вбирать в себя воду ключей худшего качества, которые встречались на протяжении галереи.
По учреждении Главного управления путей сообщения была образована особая дирекция Мытищинского водопровода, подведомственная III (Московскому) округу путей сообщения, и директором этого водопровода был назначен инженер-майор (впоследствии генерал-майор) Яниш. Из мытищинских ключей, доставлявших в сутки до 300 тысяч ведер совершенно чистой воды, по кирпичному водопроводу, устроенному в прошедшем столетии, в 1830 г. доходило до села Алексеевского, в 2 верстах от Москвы, около 200 тысяч ведер воды, не изменявшей своей чистоты и вкуса. Далее в Сокольничьей роще и на дальнейшем протяжении кирпичной галереи в черте города, где она углублена под поверхностью земли от 6 до 9 сажен, вскоре после ее устройства оказались повреждения. Мытищинская вода терялась в щелях, образовавшихся в стенах водопровода, а подземные воды в Сокольничьей роще и внутри города втекали в водопровод. <Таким образом, в Москву>, на урочище, называемое Трубой, протекала по водопроводу[48] вода посредственного качества <и в незначительном количестве> всего до 18 тысяч ведер в сутки.
В 1823 г. часть водопровода в Сокольничьей роще обрушилась на значительном протяжении, и приток мытищинской воды в столицу совершенно прекратился, между тем количество воды, протекающей по кирпичному водопроводу на протяжении ниже Сокольничьей рощи до урочища Труба, уменьшилось. Это служит доказательством, что мытищинская вода по этому водопроводу <почти> не доходила до столицы. Итак водопровод не достигал предположенной цели. Чтобы достигнуть ее, генерал Яниш в 1828—1830 годах[49] исправил по возможности галерею от Мытищ до начала Сокольничьей рощи, до которой по галерее доходило чистой мытищинской воды до 200 тыс. ведер в сутки, а в этом месте[50] устроил в 1828 г. водоподъемное здание, в котором поместил две попеременно действующие паровые машины для подъема по чугунному водопроводу до 180 тыс. ведер воды в сутки в чугунный резервуар, устроенный в Сухаревой башне{502}, и из этого резервуара чугунный водопровод до пяти городских фонтанов. Директором этих работ был Максимов, отличное их исполнение доказывается тем, что все части нового водопровода постоянно действовали вполне удовлетворительно.
Несмотря на значительные исправления, сделанные с 1828 по 1830 г. в водопроводе от с. Больших Мытищ до Алексеевского водоподъемного здания, в нем постоянно образовывались новые трещины, требовавшие перестроек поврежденных частей галереи, а также требовались ежегодные исправления 43 ключевых бассейнов, устроенных близ с. Больших Мытищ. Наблюдение за этими сооружениями и исправление их повреждений и составляли мою обязанность, как производителя ремонтных работ по старому водопроводу. Подобных работ предвиделось в 1832 г. в 16 разных местах на сумму до 20 тыс. руб. асс. (около 5700 руб. сер.).
По назначении меня производителем работ я немедля переехал в село Алексеевское, где в грязной крестьянской избе мне отведена была весьма маленькая комнатка об одном окне, в другой комнате жило в страшной грязи многочисленное семейство крестьянина, хозяина избы, ел я то же, что и это семейство. Ремонтные работы полагалось начать с исправления кирпичного свода водопроводной галереи, треснувшего по длине около 10 саж. близ с. Алексеевского. Для этого 6 солдат из водопроводной команды отрыли землю, лежавшую над поврежденным сводом, и разобрали его, а впоследствии 2 каменщика возобновили этот свод и те же солдаты его засыпали землею. Моя обязанность была: а) наблюдать, чтобы эти рабочие не ленились и каменщики клали свод прочно из старых кирпичей, полученных от разборки свода, с добавлением новых, б) вести рабочий журнал, в который вписывать ежедневно состояние погоды, число работавших каменщиков и солдат и еженедельно описание употребленных на работу материалов.
Вот чем ограничивался круг занятий инженера, изучившего высшие математические науки и которому в институте беспрерывно говорили о высокой его будущности и блистательной карьере, а я еще считался счастливцем, так как прямо из института попал в производители работ, другие инженеры несколько лет дожидались подобного назначения.
Все прочие ремонтные работы 1832 г., за исключением перестройки деревянной крыши ключевого бассейна No 3, длиной и шириной в 7 саж., и деревянных распорок, поддерживающих его кирпичные стены, были того же рода, только протяжения повреждений были в иных местах длиннее и перекладывался не только свод, но и поврежденные почва и стены кирпичной галереи и перестраивался акведук над одним небольшим оврагом.
На каждую из этих работ предварительно была утверждена отдельная смета, а в случае надобности и чертежи.
Во время производства работ велся по каждой работе отдельный рабочий журнал, книга же, в которую записывались приход материалов по мере поступления и расход их не менее одного раза в месяц, была общая для всех работ. При объезде инспекторов, ежегодно посылаемых Главным управлением путей сообщения для осмотра работ, ими свидетельствовались эти книги. В 1832 г. инспектором работ в III округе был назначен генерал-майор Потье, который, засвидетельствовав своею подписью все мои рабочие журналы, сделал мне выговор за то, что в одном из рабочих журналов не было мной записано ежедневное состояние погоды, тогда как все 16 ремонтных работ 1832 г. производились на протяжении 20 верст, на котором не было разницы в состоянии погоды. При производстве работ не дозволялось употреблять большого количества рабочих и материалов против указанного в сметах, разве только в случаях, которые не могли быть предвидены при составлении сметы. Эти случаи подробно записывались в рабочие журналы под рубрикой: ‘особые происшествия’. После каждой такой записи составлялась изменительная смета на работу, в которой излагались измененные параграфы утвержденной сметы, и в конце изменительной сметы прилагался общий свод рабочим и материалам по утвержденной и изменительной сметам. Иногда этих так называемых ‘особых происшествий’ было несколько, и по каждому составлялась изменительная смета No 2, No 3 и так далее, и к каждой прикладывался общий свод рабочим и материалам по утвержденной смете, по прежним изменительным и последней составленной сметам.
О каждом ‘особом происшествии’ доносилось по начальству, и оно должно было быть засвидетельствовано в рабочем журнале начальствующими лицами. Эта сложная процедура была обязательна и при самых незначительных работах. Предвидеть в точности число рабочих и материалов, потребных на ремонт сооружения, скрытого под землей, невозможно. Понятно, что для избежания составления изменительных смет в рабочие журналы вносилось не то число рабочих, которое действительно находилось на работах, а сообразно тому, которое было положено по утвержденной смете. То же делалось и при еженедельном записывании употребленных материалов. Некоторых из сих последних не было возможности записывать иначе, например, по смете полагалась негашеная известь, и не было средств измерить, сколько еженедельно выходило извести из творил, в которых она была погашена. Конечно, подобные неправильности были возможны в том случае, когда подрядчик, принявший на себя с публичных торгов поставку рабочих и материалов по определенным ценам, не терял ничего от этих неправильностей, в противном же случае необходимо было прибегать к составлению изменительных смет. Сверх рабочих журналов выдавались подрядчикам или их приказчикам при работах особые книги для ежедневного записывания числа поставленных ими рабочих, которые ежедневно должны были свидетельствоваться производителем работ. Книжки эти прилагались к отчету и обыкновенно во время работ не велись, а по их окончании в эти книжки переписывалось то количество рабочих, которое было записано в рабочих журналах. Подрядчики или их приказчики очень хорошо знали, что записка в рабочих журналах числа ежедневных рабочих и употреб ляемых материалов не согласна с действительностью, а соответствовала утвержденной смете.
Так как в большей части случаев такая записка была им выгодна (сметы составлялись по прежнему урочному положению), то они за записку большего количества рабочих и материалов против действительно употребленного давали деньги тем производителям работ, которые входили с ними в подобные расчеты. Но многие инженеры и слышать не хотели о секретных расчетах с подрядчиками, и те, которые желали вести дело чисто, сильно путались в отчетности, так что в конце концов принуждены были записывать рабочих и материалы в книги как изложено выше, с тою только разницею, что они предоставляли всю выгоду подрядчикам, гнушаясь постоянно всякими с ними счетами, но, конечно, через это могли быть требовательнее насчет доброкачественности поставляемых подрядчиками материалов и исполнения работ. Таким образом, эта пустая регламентация приучала всех производителей работ ежедневно обманывать правительство, а некоторых к казнокрадству. Последние рассуждали, что нет причины, чтобы деньги, которых казна во всяком случае лишится, доставались одним подрядчикам, и потому делились с ними.
Сверх всех означенных книг производитель работ выдавал подрядчикам ежемесячно квитанции, которые заключали в себе итоги рабочих из рабочих журналов и выписки из статей прихода по материальной книге. Против каждого рода рабочих и материалов выставлялась частная цена, определенная предварительными на них торгами, и внизу итог. По этим квитанциям, по засвидетельствовании их директором работ, деньги выдавались из Московского экономического комитета путей сообщения, который заведовал хозяйственной частью по работам, независимо от управляющего округом путей сообщения. Во время работ велась еще книга, называвшаяся алфавитной материальной, в которую записывались поступившие на работу материалы по алфавиту, а именно под буквою А ‘алебастр’, под буквою Б ‘бревна’ и т. д., но случалось, что ‘сосновые бревна’ писались под буквою С, ‘бутовый камень’ то под буквой Б, то под буквой К. Вообще книга эта, цели которой я никогда не мог понять, представляла своего рода курьез.
По окончании каждой работы составлялся так называемый технический отчет по работам и опись оной. В 1-й графе отчета вписывался итог из утвержденной сметы или итог из последней изменительной сметы, во 2-й графе итог действительно употребленных рабочих и материалов, и при малейшей разности в этих итогах требовалось в особой графе указать на причины этой разности. Выше уже объяснено, что разности почти никогда не было. Опись состояла из выписки с утвержденной сметы, за исключением тех пунктов сметы, в которых значились предметы, не оставляющие следов. В случае составления при производстве работ изменительных смет те параграфы утвержденной сметы, которые были изменены, вписывались в опись из этих последних смет. По этой описи работа свидетельствовалась директором работ и посторонним лицом. Затем технический отчет с описью, рабочими журналами, книжкой для записки рабочих подрядчиком, с утвержденной и изменительными сметами и, в случае надобности, чертежами, представлялся через управляющего округом в комиссию для ревизии отчетов, состоявшую при Совете Министерства путей сообщения[51], а материальные книги в Московский экономический комитет. Повторяю, вся эта сложная отчетность не только не вела к сбережению казенного интереса, но в некоторых случаях была причиной того, что молодые инженеры приучались к казнокрадству.
Ремонтные работы на старом Московском водопроводе производились на протяжении до 20 верст. Это давало мне право получать в рабочие дни разъездные деньги по справочной цене на городские дрожки в одну лошадь, что доставляло мне в летние месяцы, когда производились работы, ежемесячно до ста руб. асс. (28 руб. 57 коп.). Это мне было большим подспорьем при скудном содержании (жалованья 600 руб., столовых 200 руб. и квартирных 200 руб. асс., всего 1000 руб. асс.) (285 руб. 71 коп. сер.). Через год жалованье было увеличено на 90 руб. и столовые на 50 руб., так что все содержание составляло 1140 руб. асс. в год (325 руб. 71 коп. сер.), и я мог завести лошадь и беговые дрожки, хотя этот экипаж был весьма неудобен, особенно по мостовой в городе, по которому я должен был проезжать очень большое расстояние от Троицкой заставы до дома дяди моего князя Дмитрия Волконского, в Штатном переулке{503}, близ Остоженки. Овес и сено получал я из имения моей матери, с. Чегодаева, а кучер был из крепостных людей.
Из села Алексеевского, в котором я поселился в начале лета, я каждый вторник и пятницу приезжал в город в упомянутый дом дяди Дмит рия, куда переехала мать моя с сестрой, которая в эти дни со мной ходила, так же как и в 1831 г., гулять по Тверскому бульвару. Воскресенье я также проводил у матери и бывал в кадетском корпусе у брата, которого, {как выше объяснено}, не отпускали из корпуса.
Вскоре, однако же, мать моя с сестрой уехали в Киев, в исполнение обещания, данного моей матерью при получении известия о смерти моего старшего брата, а я переехал из с. Алексеевского в с. Большие Мытищи, где была главная работа на старом водопроводе в 1832 г., именно перестройка ключевого бассейна No 3, стоившая до 6000 руб. асс. {(1714 руб. сер.)}. При ключевых бассейнах близ с. Большие Мытищи был устроен казенный домик с тремя комнатками для приезжающего начальства, в которых я и поселился. В Москву я ездил только в воскресные и праздничные дни, чтобы видеться с младшим братом в кадетском корпусе. В Мытищи почти каждую неделю приезжал <ко мне> директор работ Максимов, который со мной объезжал все ремонтные работы обыкновенно в дрожках, запряженных тройкою, бывал также и управляющий округом Яниш, который был так привязан к водопроводу, что, проезжая в свою подмосковную деревню, делал большой крюк, чтобы побывать в Мытищах. Оба эти начальника были постоянно довольны моим прилежанием к делу и сметливостью. Максимов особенно полюбил меня, и я часто бывал у него в Москве. Он жил в собственном доме, на Плющихе, в приходе Неопалимой Купины, с ним жила его мачеха, простая, но очень добрая женщина, и ее сын Алексей, <также не получивший образования>. У Максимова я постоянно видал Екатерину Петровну Волькенштейнн, которая имела дом рядом с домом Максимова. Последний часто ездил то один, то с нею, в ее деревню, находившуюся близ Троицкой лавры, и каждый раз они заезжали ко мне в Мытищи. Екатерина Петровна вышла замуж очень молодой за человека пожилых лет, Ермолая Филипповича Волькенштейна{504}, который последнее время служил в Московской рабочей команде, состоявшей в ведении московского военного генерал-губернатора. Чиновники этой команды, хотя имели гражданские чины, носили мундир с эполетами, одинаковый с мундиром Строительного отряда путей сообщения, а потому Волькенштейна обыкновенно называли полковником.
Он во время моего приезда в Москву жил уже в Петербурге, с старшим сыном Александром{505}, <недавно> умершим в чине генерал-майора. При Е. П. Волькенштейн находились младшие дети, которые были очень похожи на П. В. Максимова. Из них сын Петр{506} впоследствии служил в Министерстве внутренних дел и вышел в отставку действительным статским советником, а теперь (1872 г.) состоит секретарем общества садоводства в Петербурге. Е. П. Волькенштейн в 1814 г. и следующих годах часто видала мать мою и теток у княгини Касаткиной-Ростовской{507}, очень богатой дамы. Она мне говорила, что в 1814 г., когда после пожара Москвы мать моя с мужем и детьми останавливалась у княгини Касаткиной, Е. П. Волькенштейн меня, годового тогда ребенка, качала на руках.
Княгиня Касаткина давно уже умерла, но я еще помню ее великолепные палаты, в которых часто танцевали, и особенно помню, что в ее зале я в первый раз видел лошадь, которая считала ногой и исполняла разные требования своего проводника. Е. П. Волькенштейн меня также очень полюбила, так что я в доме Максимовых был как в своем собственном.
Осенью 1832 г. Максимов объехал со мной старый Мытищинский[52] водопровод и назначил ремонтные работы, которые предполагал произвести в 1833 г., он поручил мне составить на эти работы сметы с чертежами к некоторым из них и, между прочим, чертеж на перестройку пришедшего в совершенную ветхость ключевого бассейна No 1, называемого Святым и Громовым. Он был устроен, как и все прочие бассейны, с прямоугольными кирпичными стенами, выведенными несколько выше поверхности окружающей земли и с деревянной на этих стенах крышей. Предполагалось его совсем сломать, кирпичную стену устроить круглою и над нею кирпичный свод, который засыпать землею, а для входа в бассейн, в который бывает 1 августа крестный ход из мытищинской церкви, устроить каменную лестницу, которую покрыть небольшою часовней. Но я не только не умел составить столь сложного чертежа, но не умел порядочно начертить гораздо простейших проектов по перестройке водопроводных арок через овраги и т. п., а начисто вовсе чертить не умел. Максимов, узнав об этом, не выказал ни малейшего неудовольствия, а составил за меня все чертежи, что делал и впоследствии в продолжение всей моей службы под его начальством.
По изготовлении Максимовым чертежей на ремонтные работы 1833 г. я под его руководством составил по оным сметы, что, при способности моей к вычислениям, было мне очень легко. Максимов также легко считал, но и он и Яниш удивлялись моей замечательной в этом отношении способности и большой памяти.
По окончании работ я переехал в Москву к матери, которая к этому времени вернулась из Киева, заехав на обратном пути в Задонск для свидания с своею сестрой Татьяной, жившею в этом городе, и с братом Дмитрием, жившим в 25 верстах от Задонска, в с. Студенце, половина которого ему досталась после кончины брата его Николая. Вообще около Задонска у матери моей было много родных и знакомых, с которыми она виделась это время и, между прочим, с Викулиными, которые все жили в своих деревнях, находившихся недалеко от Задонска. Старший брат этих Викулиных, рожденный от первого брака А. Ф. Викулина, Семен Алексеевич, был вдов, он имел трех сыновей и трех дочерей, из которых при нем находился сын Петр, полоумный от рождения, и дочь Александра. С. А. Викулин, знавший мою мать с ее малолетства, всегда очень ее уважавший и считавший себя и свое семейство много обязанным нашему семейству, просил в это время у моей матери руки ее дочери. В надежде на свое богатство и на то, что мать моя пожелает пристроить свою старость, живя с дочерью в его богатом доме, он был уверен в согласии моей матери, но ошибся.
Мать моя, принимая в соображение, что ему было 57 лет, а сестре моей 21 год, не соглашалась, тем более, что все дети от первого брака С. А. Викулина были старше моей сестры и, как мы увидим далее, не любили отца и вообще не отличались хорошим характером.
По возвращении в Москву мать, сестра и я не могли поместиться в небольшом верхнем этаже флигеля при доме дяди моего Дмитрия, а потому наняли маленький дом близ Собачьей площадки, в котором я занял единственную комнату в антресоли. К 30 октября, дню рождения моего дяди Александра, я ездил к нему в с. Ишенки, верстах в 30 за Подольском. До этого города и обратно в Москву я ехал на своей лошадке в беговых дрожках, возвращаясь в ночь с 31 октября на 1 ноября, я видел необыкновенно огромное число падающих звезд и разные огненные явления на небе, каких уже более не видал во всю жизнь.
Сидевший сзади меня бывший мой дядька, а в это время слуга Дорофей, {о котором я говорил в I главе ‘Моих воспоминаний’}, большой охотник философствовать, суевер и трус, уверял, что эти явления предсказывают что-то ужасное, он поминутно оглядывался, опасаясь нападения на нас из-за валов, которые были насыпаны с обеих сторон дороги, еще не превращенной тогда в шоссе, и сделался особенно осторожен в 7 верстах от Москвы, уверяя, что здесь многие подвергались нападению и что самая деревня, в этом месте расположенная близ дороги, называвшаяся, кажется, Волконской, получила в народе название Грабилинон.
В начале декабря мать моя с сестрой уехали в с. Васильевское{508} Подольского уезда, к Александру Васильевичу Васильчикову, {о котором я уже упоминал выше}, у него было три дочери, из которых старшая Анна была очень дружна с моей сестрой. Вскоре приехал и я в с. Васильевское, был 1-й час ночи, и я, подъезжая к помещичьему дому, видел его вполне освещенным. Меня ввели в кабинет хозяина через освещенные комнаты. Между тем он извинился передо мной, что я должен был пройти в темноте, так как у него в обычае тушить все огни в полночь, и он только что получил донесение о том, что все огни потушены. Точно так же в известные часы дня приходили к нему с докладом, что весь дом осмотрен и везде все в порядке, а равно и о числе градусов на дворе. Казалось, порядок примерный, но все это был пуф, никто дома не осматривал, огней не тушил, и даже число градусов никто не поверял по термометру, а говорилось то, что на ум приходило.
Такой же порядок был и в управлении имением, над которым уже была назначена опека. А. В. Васильчиков и два его брата наследовали имение их дяди Александра Семеновича Васильчикова, которое было ему пожаловано Екатериной. Он жил не роскошно, в карты не играл и вообще не имел страстей, кроме одной страсти обменивать имевшиеся у него вещи на другие, которые он видел у кого-либо из его гостей, за бездельную вещицу он часто давал более дорогую, причем еще приплачивал деньгами, так что некоторые из имевшихся у него вещей, весьма малоценных, обошлись ему очень дорого. Этой страстью пользовались некоторые из помещиков и, в особенности, из посещавших его в деревне уездных чиновников. Конечно, не она была причиною его разорения, а беспорядок в ведении дел и совершенное неумение управлять имением. Наибольшая часть доставшегося ему имения была в Тульской губернии, а так как оно поступило в опеку, то необходимо было отыскать помещика этой губернии в опекуны. На моей двоюродной сестре баронессе Варваре Антоновне Дельвиг, {о которой я уже упоминал в I главе ‘Моих воспоминаний’}, был женат помещик Крапивенского уезда Никита Дмитриевич Тейлс{509}, которого мать моя предложила Васильчикову в опекуны его Тульского имения. Васильчиков хотел с ним познакомиться, и мы в нескольких экипажах отправились к нему на собственных лошадях Васильчикова, он ехал со мной в больших открытых санях, запряженных четвернею очень хороших лошадей. Подобные поездки теперь немыслимы. Мы встречали по дороге огромные обозы, которые иногда тянулись в несколько рядов. Это огромное движение к Москве меня сильно тогда поразило. Васильчиков не пропускал ни одного обоза, чтобы не спросить, откуда он идет, какому принадлежит помещику и что везет, эти вопросы были делаемы без всякой цели, и ответы если и выслушивались, то немедля забывались.
Тейлсы, муж и жена, были нам очень рады, он был хорош собою, <но в особенности> жена же была истинная красавица, несмотря на непомерное баловство родной тетки А. М. Моисеевой, у которой она воспитывалась, {о чем я подробно рассказывал в I главе ‘Моих воспоминаний’}, она была отлично {хорошего} характера, чрезвычайно добра и умна. Хотя она и вышла очень молодой замуж (во время нашего посещения ей было всего 21 год, а она имела уже трех детей), она имела сильное влияние на мужа, который при ней казался порядочным человеком, {из дальнейшего моего рассказа читатель увидит, что только жена умела его выказывать таковым, а что он был весьма беспорядочен}.
Погостивши несколько дней у Тейлсов, мы ездили в Чернский уезд к моей родной тетке, баронессе Л. М. Дельвиг, жившей в своем небольшом имении с. Белине с тремя дочерьми, девицами Анной, Глафирою и Любовью, и с двумя сыновьями Александром и Иваном, которых я учил в 1831 г. в Петербурге. Неподалеку от с. Белина жила родная сестра моей тетки, старая девица Надежда Матвеевна Красильникова, в своем также небольшом имении, с. Хитрове. Она была в молодости хороша собой, очень бойка и, дожив до старости, все еще наряжалась и очень занималась своею наружностью.
Баронесса Л. М. Дельвиг и Н. М. Красильникова, которые, {как изложено в I главе ‘Моих воспоминаний’}, приходились двоюродными тетками моей матери, знали ее с малолетства и всегда очень любили. Они были нам очень рады и в особенности рады были видеть меня: баронесса Л. М. Дельвиг потому, что видела во мне воспитанника умершего почти за два года ее сына, барона А. А. Дельвига, и потому, что я с малолетства был дружен с ее дочерью Глафирою, моей ровесницею, а Н. М. Красильникова как своего крестного сына.
В начале текущего столетия был обычай при крещении детей иметь несколько восприемников и восприемниц, таким образом, восприемниками моими были: родной мой дед, князь А. А. Волконский, родной мой дядя князь Дмитрий и сосед по имению Емельяновн, а восприемницами Т. Г. Викулина, Н. М. Красильникова и родная тетка моя княжна Татьяна Волконская.
Зимою 1832/33 г. в Москве мать моя часто ходила, как и прежде, в церковь, ездила с сестрой и со мной к родным и знакомым с визитами, на обеды и вечера, для чего иногда нанимала экипаж, а иногда пользовалась экипажами дядей Александра и Дмитрия и других родных и знакомых. Почти каждый вторник ездили мы на балы благородного собрания и, сверх того, нередко бывали у родных и знакомых на балах и танцевальных вечерах. Сестра, при ее хорошеньком лице и прекрасной талии, была везде заметна. Она была всегда хорошо одета, что при весьма ничтожных средствах моей матери было нелегко. Конечно, все шилось и перешивалось дома, сестра была большая мастерица одеться к лицу. Кавалеров на балах и вечерах в Москве всегда было мало, приезжали на зиму несколько гвардейских офицеров, которые играли главную роль, вслед за ними отличались на балах офицеры корпуса путей сообщения, а потому и я играл не последнюю роль. Но я на этих вечерах был не на своем месте. Более шести лет прошло с того времени, как я учился танцевать, и с тех пор, за исключением балов в Петербурге в Немецком клубе, куда заходил очень редко, не видал даже танцующих. К дамскому обществу я вовсе не привык, так как дам в числе гостей у Дельвига почти не бывало. Я чувствовал себя неловким в танцах и вообще в дамском обществе. Сверх того, принимая в соображение мою бедность, мое ограниченное содержание и невозможность сделать даже ничтожную карьеру в корпусе инженеров путей сообщения, в котором производство было чрезвычайно медленно, я понимал, что всем этим порхающим барышням, а равно и их маменькам, я должен был казаться весьма ничтожным существом, что, впрочем, я от некоторых испытал, приглашая их на танцы, они видимо старались найти кавалеров более богатых, а может быть, по их понятиям, и более занимательных. {Описывать обеды и вечера того времени я не буду, вероятно, найдутся другие описатели. Родные и знакомые, у которых я бывал, также не представляли ничего особенно интересного, за исключением дома Левашовых, о котором я упоминал во II главе ‘Моих воспоминаний’.}
Е. Г. Левашова была очень образованная и умная женщина. Несмотря на жестокую болезнь, заставлявшую ее каждый месяц дней по десяти лежать в постели, она всегда была ровного характера, умела занимать всех посещавших ее и вести свою многочисленную прислугу в порядке, не употребляя ни крика, ни телесных наказаний, бывших тогда в общем употреблении. Муж ее, Н. В. Левашов, был добрый человек, читал постоянно французские газеты или играл в шахматы, более молчал, и жена его умела делать так, что и он казался человеком образованным. Они оба, а в особенности Екатерина Гавриловна, меня очень любили.
У Левашовых я бывал часто и видал у них знаменитого поэта И. И. [Ивана Ивановича] Дмитриева, М. А. Салтыкова, М. Ф. Орлова{510}, А. Н. Раевского{511} (демона А. С. Пушкина), П. С. Полуденского{512}, знаменитого хирурга Ф. А. Гильдебрандта, докторов Лана{513}, Н. X. Кечера{514}, поэтов Е. А. Баратынского и М. А. Дмитриева{515} и многих других. Во флигеле их дома в разное время долго жили Сергей Николаевич Муравьев{516}, малоизвестный младший брат очень известных декабристов Александ ра{517}, Николая (Карского){518}, графа Михаила{519} и Андрея{520} (Незваного, которому дали это прозвище в противоположность его патрона Андрея Первозванного), М. А. Бакунин{521}, известный агитатор, Г. А. Замятнин и П. Я. Чаадаев. Последний остался в этом доме после продажи его и в нем умер в 1856 г. В доме же Левашовых постоянно останавливался с своим семейством М. Н. Муравьев, бывший тогда курским военным губернатором, когда он уезжал в Петербург, жена его с детьми по нескольку месяцев гостила у Левашовых.
{Я не буду описывать всего, что знаю об упомянутых лицах, с которыми я видался у Левашовых, биографии многих из них написаны другими, упомяну только о том, что особенно меня в них поражало, о том, что могло быть неизвестно о них другим лицам, и об их отношениях к Левашовым.}
И. И. Дмитриев был очень чопорный старик, он всегда приезжал к Левашовым во фраке со звездами. М. А. Салтыков, отец баронессы С. М. Дельвиг, не менее чопорный старик, имел прекрасную наружность, {я о нем уже говорил во II главе ‘Моих воспоминаний’}. В бытность мою в Москве я продолжал часто посещать его в доме Левашовых. Поссорившись с Чаадаевым из-за каких-то пустяков, Салтыков перестал ездить к Левашовым. М. Ф. Орлов был человек очень образованный и добрый. Наружность его была весьма замечательная. Вследствие участия его в тайном обществе, из которого вышел задолго до 1825 г., он был отставлен от службы и сослан в деревню. Впоследствии ему дозволено было жить в Москве. Натура его требовала деятельности, которую он, по тогдашнему состоянию нашего общества, не мог употреблять на что-либо дельное. Это было причиной тому, что он любил в обществе высказывать свои знания, а иногда и такие, которых он не имел. Так, любил он цитировать стихи древних поэтов, едва ли зная древние языки, и даже пускался в математические толки, тогда как он положительно не знал высшей математики. Приведу один пример того, как он любил выказывать свои знания. Говоря о каких-то двух лицах, он выразился, что они во всем так противоположны, что не могут встретиться, как асимптоты гиперболы. По уходе Орлова и присутствовавшего при означенном разговоре П. Я. Чаадаева я заметил Е. Г. Левашовой, что Орлов ошибается, говоря, что асимптоты гиперболы не встречаются, что они, напротив, идут из одной точки, что незадолго перед этим вышел какой-то роман Бальзака, в котором он рассказывает, что герой романа и двор Людовика XVIII не могли никогда сойтись, как две асимптоты гиперболы, но математику нельзя же изучать в романах Бальзака. Левашова передала мое замечание Чаадаеву, который, будучи уверен в познаниях Орлова, заявил сожаление о том, что в России плохо учат и что инженер, кончивший курс в высшем учебном заведении, не знает даже такой простой вещи. Левашова рассказала мне это после того, как я женился на ее дочери, и я должен был в доказательство справедливости моего замечания на чертеже, приложенном к курсу аналитической геометрии, показать ей, что такое гипербола и ее асимптоты. Впрочем, все же Орлов, хотя и не знал математики, был человек образованный, а главное, весьма доб рый и приветливый.
Граф Карл Федорович Толь{522} очень любил и уважал М. Ф. Орлова. В 1834 г. я слышал от него, что Россия в 1825 г. потеряла в лице Орлова человека, очень способного командовать во время войны армиею. А. Н. Раевский был также человек образованный и, в противоположность Орлову, женатому на его сестре, мало высказывающийся. Впрочем, мне случалось с ним говорить по целым часам с глаза на глаз… Он был женат на Киньяковой{523}, которая была богата, давал балы, на которых я и танцевал, и играл в карты, в ландскне, куш по 10 руб. асс. Эта игра далеко превышала мои денежные средства, но как-то она мне удачно сходила с рук. На одном из балов Раевского, во время танцев, получена была грустная весть о кончине А. С. Пушкина.
Доктор Лан, лечивший Левашову, имел трех сыновей и двух дочерей, один из сыновей его, Фредерикн, был моим товарищем в Институте инженеров путей сообщения. Дочери Лана были очень хороши собою, старшая{524} вышла замуж за И. Ф. Гильдебрандта, а младшая за моего товарища по институту князя П. Н. Максутова и впоследствии вторым браком за генерал-адъютанта К. Н. Посьета. Они, а равно Варвара Петровна Полуденская{525} и сестра моя служили украшением танцевальных вечеров, дававшихся Левашовыми в зиму 1832/33 гг. С. Н. Муравьеву и мне очень нравилась В. П. Полуденская, и мы вместе ходили на гулянья, чтобы встретить ее, но она вскоре была помолвлена за Ф. Н. Лугинина{526}, мы ее встречали тогда под Новинским под руку с женихом. Спустя несколько лет Лугинины разошлись, <и теперь живут розно>. Н. X. Кечер, которого Герцен{527} очень живо и верно описал <в одной из недавно написанных статей{528}>, бывал каждый день у Левашовых, он имел чрезвычайно неприятную наружность и неприятные манеры, не знаю, что могло в нем нравиться Левашовой. Кечер постоянно играл в шахматы с Н. В. Левашовым.
{Я еще встречусь с ним в ‘Моих воспоминаниях’, теперь не могу не заметить, как} Кечер для меня и для многих других служил загадкою в том отношении, что он, участвуя в начале 30-х годов во всех происшествиях, за которые Герцен и многие другие были наказаны административным порядком, не подвергался никаким преследованиям. В 1836 г. он перевел с французского языка наделавшее много шуму ‘Философское письмо’{529} Чаадаева, за которое последний объявлен сумасшедшим, журнал ‘Телескоп’, в котором помещен этот перевод, запрещен, редактор журнала и цензор пострадали, один переводчик остался без преследования, даже никто не спросил о том, кто переводил письмо Чаадаева и с дозволения ли последнего этот перевод напечатан. Эта загадка относительно Кечера осталась неразгаданной для меня и до сего времени. Рукописное письмо Чаадаева по-французски читали в Москве очень многие, и никто им не оскорблялся, оскорбил же почти всех напечатанный перевод этого письма. Нет сомнения, что Чаадаев знал о переводе и о его печатании и этому не препятствовал, но не более. Письмо было напечатано с целью увеличить число подписчиков на журнал, т. е. из-за денежных выгод, в которых Чаадаев не участвовал.
С. Н. Муравьев жил во флигеле дома Левашовых вследствие их дружбы с братом Муравьева Михаилом Николаевичем, не знаю почему у них же во флигеле жил М. А. Бакунин, человек неприятный в обращении и которого многие называли ‘косматая порода’, он носил очень длинные волосы, которые были весьма густы, вились от природы, редко расчесывались. Во время его жительства у Левашовых он был предан изучению Гегеля.
Г. А. Замятнин был родным дядей Н. В. Левашова, {как я уже объяснил во II главе ‘Моих воспоминаний’}. Промотав самым глупым образом довольно большое состояние, он остался без всяких средств к жизни и потому принужден был жить в чужих домах. Сначала жил он в домах родных жены своей, Викулиных, но необъяснимое желание своими сплетнями всех перессорить, возбуждать прислугу против господ, которые ему давали приют, толковать последней Евангелие по школе Вольтера, в которой он был воспитан, побуждало всех расставаться с ним. Не находя более приюта у Викулиных, Замятнин просил такового у Левашовых, я передал Е. Г. Левашовой все, что знал о Замятнине. Но она была уверена в том, что Замятнину не удастся своими сплетнями поссорить ее не только с мужем, но и ни с кем из живущих в ее доме и что он не может иметь особого влияния на ее прислугу. Конечно, он не успел поссорить ее ни с кем, но своими сплетнями делал разные неприятности ее дочерям, а в особенности их двум гувернанткам, которые были примерными женщинами {и о которых я буду еще говорить впоследствии}. В пример сплетничества Г. А. Замятнина расскажу следующую его проделку. Когда сын последнего, назначенный жандармским штаб-офицером в Вятку, проезжал через Москву, Е. Г. Левашова просила его отвезти ее письмо к Герцену, если Замятнин не найдет этого неудобным, так как Герцен был сослан в Вятку под надзор полиции. Замятнин не находил в этом никакого неудобства и взял письмо от Левашовой, которое позабыл на столе у отца. Последний вместо того, чтобы отдать его сыну, полюбопытствовал узнать, о чем может писать Левашова к Герцену, и распечатал письмо. Вскоре из писем Герцена Левашова увидала, что он ее письма, переданного А. Г. Замятнину, не получил, чему она очень удивлялась и выражала свое удивление мне и отцу его, который вследствие этого решился запечатать письмо и отправить к своему сыну, который за хлопотами по переезду и поступлению в новую незнакомую ему должность давно забыл об этом письме. Последний, не обратив внимания на то, что письмо явно было распечатано, отослал его к Герцену, который при первой встрече с Замятниным очень резко заметил, что Замятнин напрасно принял на себя подобное поручение от Левашовой и что, при имении средств для прочтения чужих писем так, чтобы это не было заметно, Замятнину не было надобности дурным припечатанием письма выказывать так явно, что оно было читано. Замятнин ничего не отвечал и только, по обыкновению своему, улыбался, что еще более бесило Герцена. В 1858 году в Лондоне Герцен говорил мне, что он постоянно был всеми преследуем в России, что и побудило его оставить ее, что не преследовали его только бывший московский комендант Сталь и вятский жандармский штаб-офицер Замятнин [Александр Гавриилович] и что последний, несмотря на дерзкое с ним поведение Герцена, много сделал для улучшения его положения. Герцен мне рассказывал это, вовсе не зная, что Замятнин женат на моей родной тетке. Кроме хороших отзывов о Герцене, в установленные сроки представляемых шефу жандармов, Замятнину удалось помочь Герцену следующим образом.
Во время путешествия Наследника (<ныне царствующего> Императора Александра II) по России бывший вятский губернатор Тюфяев{530} сделал распоряжение о сборе огромного количества крестьян для исправления дорог и для торжественной встречи во всех селениях Вятской губернии, через которые Наследник должен был проезжать. Пора была самая рабочая, и Замятнин просил губернатора отменить сбор народа для встречи ввиду того, что полевые работы не могут быть отложены. Тюфяев не принял совета Замятнина, последний об этом донес своему начальству, и Тюфяев, на которого по другим поводам поступило много жалоб, был удален от должности, Замятнину был поручен прием Наследника, который оставался дня три в Вятке и должен был, между прочим, осмотреть приготовленную к его приезду выставку местных сельских произведений. Замятнин доложил Наследнику, что, состоя постоянно в военной службе, он ничего не может объяснить на выставке, что мог бы сделать весьма образованный человек Герцен, если на это Наследник даст дозволение, так как Герцен сослан в Вятку под надзор полиции. Нас ледник согласился, и таким образом Герцен провел несколько часов с Наследником, по просьбе которого Государь приказал перевести Герцена во Владимир, с определением в государственную службу.
Когда проделка с письмом Левашовой к Герцену сделалась известна, Левашова спрашивала Г. А. Замятнина, зачем он задержал ее письмо, этот 70-летний старик, по обыкновению своему, вынимал табакерку, бил по ней пальцами и отвечал: ‘Да, задержал’. На вопрос — зачем он распечатал письмо, отвечал также: ‘Да, распечатал’, и более нельзя было ничего от него добиться. Наконец в доме Левашовых бесконечные сплетни Г. А. Замятнина надоели, и он должен был оставить этот дом и поселиться в Москве на небольшой квартире. Он вскоре умер в имении Викулиных.
П. Я. Чаадаев познакомился с Левашовыми через М. А. Салтыкова и М. Ф. Орлова, скоро очень сблизился с ними и поселился в одном из флигелей их дома. Направление образования Левашовой и Чаадаева было одинаково, и очень понятно, что они вскоре подружились. Чаадаев каждый день несколько часов проводил у Левашовых и почти каждый день у них обедал. Это сближение было необыкновенным счастьем для Чаадаева в особенности в то время, когда он был объявлен сумасшедшим и когда ему запрещено было бывать у кого бы то ни было, но так как он жил на одном дворе с Левашовыми, то каждый день у них обедал и проводил у них почти все вечера[53]. Прекрасный сад, которым был окружен дом Левашовых (впоследствии Шульца на Новой Басманной{531}), больших любителей и знатоков садоводства, доставлял Чаадаеву в летнее время удобство для прогулок.
Если бы у Чаадаева не было этих ресурсов во время его мнимого сумасшествия, он действительно мог бы сойти с ума. В последнее время так много было писано о нем, что я, вполне согласный с теми, которые признают в Чаадаеве высокий ум и большое образование и которые справедливо оценивают его влияние на наше тогдашнее общество, ограничусь только несколькими о нем рассказами, поясняющими, до чего доходили его странности.
Чаадаев имел весьма приятное лицо, красивую наружность и вполне аристократические манеры, достаточно было его видеть один раз, чтобы уже никогда не забыть. Он, растратив довольно значительное состояние, полученное от родителей и от разных родственников, оправдывал это тем, что ожидал скорой смерти и потому будто бы не берег состояния, я думаю, что он был просто нерасчетлив, каковым остался и после своего разорения.
Для поддержания своего существования он беспрерывно делал долги, возможность уплатить которые была весьма сомнительна. Имея уже весьма малые средства и живя во флигеле дома Левашовых, нанятом им за 600 руб. асс. (171 руб. сер.) в год, которых Левашовы никогда не получали, он нанимал помесячно весьма элегантный экипаж, держал камердинера, которому дозволялось заниматься только чистою работою. Вся прочая работа по дому была поручена женщине и другому человеку, который чистил сапоги не только Чаадаева, но и его камердинера. Нечего и говорить, что Чаадаев был всегда одет безукоризненно, перчатки он покупал дюжинами, когда, надев первую перчатку купленной дюжины, он находил ее не вполне элегантной для его рук, то бросал всю дюжину, которою завладевал его камердинер и продавал в семье Левашовых. Это напоминает мне следующий о Чаадаеве анекдот. В бытность лейб-гусарским офицером он зашел в Петербурге в магазин, чтобы купить какую-то безделицу. Продавец не обращал на него внимания, отвлеченный продажею довольно ценной вазы. Чаадаев, чтобы обратить на себя внимание, разбил эту вазу и немедля заплатил за нее.
В доме Левашовых Чаадаева, как нового знакомого и как человека действительно замечательного, принимали с особенным уважением. Он немедля воспользовался этим, чтобы играть в доме первостепенную роль, чем М. А. Салтыков был видимо недоволен. Чаадаев, поселясь во флигеле дома Левашовых, бывал у них чаще Салтыкова и завладел за обеденным столом, а также и в кабинете Левашовой, служившем постоянной гостиной, местами, которые занимал до него Салтыков, бывший годами двадцатью старше Чаадаева. Кончилось тем, что они поссорились, и Салтыков перестал ездить к Левашовым. Чаадаев до того привыкал к местам, которые он выбирал для себя, что если пришедшие прежде его занимали эти места, то он явно выказывал неудовольствие, был неразговорчив и скоро уходил. Это случалось с ним не только в доме Левашовых, но и в других домах, и в Английском клубе, где он сидел обыкновенно на диване в маленькой каминной комнате. Когда его место было занято другими или когда в этой комнате, в которой обыкновенно не играли в карты, ставили стол для карточной игры, Чаадаев выказывал явное неудовольствие и во время Крымской войны называл лиц, занимавших его место или игравших в этой комнате в карты, башибузуками.
В Английский клуб Чаадаев приезжал всегда в определенные часы, к обеду, по средам и субботам, он приезжал, когда все уже сидели за столом, в другие дни он приезжал в клуб в полночь, и многие замечали, что он не входил в комнаты клуба прежде первого 12-часового удара.
С знакомыми Чаадаев был учтив, но вообще весьма сдержан, с людьми малого образования, не фешенебельными и в особенности с теми, которые не пользовались хорошею репутациею, он вел себя гордо, за что не был любим некоторою частью московского общества. Каждый понедельник по вечерам собиралось у него самое избранное мужское общество, несмотря на скромность помещения, занимаемого Чаадаевым, и на его отдаленность от центра города. Впоследствии это собрание было также по понедельникам, но между первым и пятым часом пополудни. Все лица чем-нибудь замечательные при проезде через Москву непременно заезжали к Чаадаеву. Он даже замечал, что те из его прежних товарищей, значительно повысившихся в государственной службе, которые не заезжали к нему, не получали в следующий год служебной награды. Он обращал постоянное внимание на это повышение своих товарищей, часто находя, что они по своему образованию и способностям их не заслуживают, и говорил про дослужившихся до генеральских чинов, когда они получали новые награды: ‘а ведь я знал его просто капитаном’, не обращая внимания на то, что с того времени прошли десятки лет.
Образ мыслей Чаадаева был либеральный в том смысле, как либерализм понимали у нас в то время, он, конечно, желал свободы и просвещения, но это для избранного общества. Он не понимал нужд народной массы и, кажется, мало о ней заботился.
Тогда существовали две литературные партии, именно: западников и славянофилов, обе очень уважали Чаадаева, который, конечно, принадлежал к первой партии, он был с нею солидарен и в отношении к улучшению народного быта, так как между этими партиями была, между прочим, и та разница, что славянофилы поставили себе[54] главной задачею освобождение крестьян из крепостной зависимости, а западники об этом мало думали. Вообще Чаадаев был человек не практичный. При этом мне припоминается частое его ко мне обращение после того, что я назначен был в 1852 г. начальником Московских водопроводов <с целью увеличить количество воды, доставляемое водопроводами в Москву>. Он говаривал мне: ‘Вы знаете, как я Вас люблю и как я рад, что Вы живете в Москве, но, право, не могу понять Вашего здесь назначения, я с ребячества жил в Москве и никогда не чувствовал недостатка в хорошей воде, мне всегда подавали стакан чистой воды, когда я этого требовал’. Эти слова вовсе не были с его стороны натяжкою, он действительно полагал, что если он всегда имел чистую воду в Москве, то и все ее имели.
Чаадаев, гонимый правительством, постоянно был его оппонентом и любил это выказывать. Совершенное незнание России, потребностей народа и привычка к оппозиции довели его до того, что с воцарением Императора Александра II, когда начали ходить слухи об освобождении крестьян от крепостной зависимости, он мне неоднократно говорил, что намерен запереться дома, так что только изредка будет видеться со мной и с самыми близкими ему людьми, с тем чтобы заняться сочинением, в котором он докажет необходимость сохранения в России крепостного права. К чести Чаадаева, постигшая его в начале 1856 г. смерть помешала ему написать это сочинение, если только он действительно намерен был осуществить свои слова.
Чаадаев был убежден, что его знакомство с А. С. Пушкиным, с того времени когда последний был еще в Лицее, имело сильное влияние на развитие гения Пушкина, и потому всегда порицал тех, кто писал о Пушкине, не посоветовавшись предварительно с ним, и в особенности сильно за это нападал на П. И. Бартенева{532} (впоследствии издателя ‘Русского архива’).
Чаадаев очень гордился своим происхождением. Часто в Московском Английском клубе <знакомые его>, желавшие подразнить Чаадаева, спрашивали его, как ему родня Михаил Иванович Чеодаев{533}, бывший тогда генералом от инфантерии и командиром 6-го пехотного корпуса. Чаадаев обыкновенно не отвечал на этот вопрос, но ближайшим своим знакомым говорил: ‘Видите, до какой степени эти господа невежественны, они не знают, что я не Чеодаев, а Чаадаев, и не знают той роли, какую Чаадаевы играли в русской истории’.
Генерал Чеодаев не имел никакого образования и разбогател злоупотреблениями по службе, а потому Чаадаев не только не был знаком с ним, но презирал его. Повторяю, Чаадаев был человек высокого ума и с большим образованием, и что если я, {говоря о нем}, описал только одни его странности, то это собственно потому, что все, что можно было сказать о его уме, образовании и влиянии на тогдашнее общество, высказано во многих статьях, напечатанных в последнее время в разных журналах.
М. Н. Муравьев был женат на Шереметьевой, Пелагее Васильевне. Мать последней, Надежда Николаевна Шереметьева{534}, также часто бывавшая в Москве у Левашовых, была с ними дружна с давнего времени. Она имела поместье в Смоленской губернии по соседству с имением, в котором жили Левашовы до 1828 г. Вторая ее дочь, Настасья Васильевна, была замужем за двоюродным братом Е. Г. Левашовой, Иваном Дмит риевичем Якушкиным{535}, сосланным в 1826 г. за участие в тайных обществах на каторжную работу. Жена его, молодая и красивая женщина, жила в Москве с двумя малолетними сыновьями.
Н. Н. Шереметьева была женщина умная, добрая, но странная. Она в то время, когда дамы не ездили иначе как в каретах и колясках, разъезжала по Москве в простых дрожках. Костюм ее был очень своеобразен, она носила остриженные, хотя довольно длинные седые волосы и имела всегда костыль в руках. М. Н. Муравьев до 1826 г. жил в отставке в деревне своей жены и, по дружбе последней с Левашовою, часто гостил с своим семейством в деревне у Левашовых. Муравьев мне неоднократно говорил, что он много обязан Левашовым тем, что, когда упомянутое имение жены его было описано за долги, он жил с семейством у Левашовых, которые для того, чтобы избавить имение Муравьева от аукционной продажи, заложили свое Смоленское имение, тогда они сами не имели ничего более, так как отец Н. В. Левашова тогда еще ничего не отделил сыну из своего значительного состояния. Муравьев часто при мне напоминал об этом своим детям и сам помнил во всю свою жизнь. Он никогда ни мне, ни жене моей не отказывал в наших просьбах, которые, конечно, бывали очень редки. Он меня очень любил и высоко ценил, как хорошего служаку, а потому постоянно желал, чтобы я служил под его начальством, и даже в 1865 г., перед самым увольнением от должности генерал-губернатора Северо-Западного края, которого он нисколько не ожидал, будучи не в ладах со своим помощником генералом Потаповым{536}, надеялся уговорить меня поступить на место последнего. Я же, зная строптивый характер Муравьева и не желая оставлять моей инженерной карьеры, постоянно не соглашался поступить под начальство Муравьева и тем менее мог бы согласиться заместить в 1865 г. Потапова, так как, по моему характеру, я вовсе не был способен к подобной должности в крае, состоявшем на военном положении. В бытность Муравьева гродненским военным губернатором старший сын Левашовых, Василий{537}, состоял при нем на службе. По назначении Муравьева курским военным губернатором он часто ездил в Петербург, и во время его там пребывания жена его с детьми жила в Москве у Левашовых.
В одно из этих пребываний Муравьевой у Левашовых получено было известие о том, что Государь, будучи доволен отчетом Муравьева по Курской губернии, произвел его в генерал-лейтенанты. За обедом все поздравляли молодую генерал-лейтенантшу. Вскоре Муравьев воротился в Москву и, говоря со мной, заметил, что я будто бы как-то с особенным вниманием смотрю на его эполеты, и это, вероятно, потому, что нахожу на них две, а не три звездочки, обозначающие чин генерал-лейтенанта, — и что это происходит оттого, что он действительно был произведен Государем, но не благоволивший к нему военный министр граф Чернышев{538} доложил Государю, что он по списку генерал-майоров стоит очень низко и что его производством будут обижены многие старшие его весьма достойные, и затем производство Муравьева было отменено.
Странно, что подобная история повторилась с Муравьевым через несколько лет, а именно в 1842 г. Он в это время состоял директором Департамента податей и сборов. По представлению министра финансов графа Канкрина{539} он был произведен в генерал-лейтенанты с назначением сенатором и получил уже уведомление об этом и поздравление от управлявшего тогда Военным министерством, за отъездом графа Чернышева на Кавказ, графа Клейнмихеля. Но тот же Клейнмихель, не любивший Муравьева, доложил Государю насчет производства последнего то же, что докладывал несколько лет назад Чернышев, и Государь приказал отменить производство Муравьева в генерал-лейтенанты, а произвести его в соответствующий гражданский чин тайного советника.
В этом чине Муравьев состоял по 1849 г. и переименован был в этом году в генерал-лейтенанты по весьма странному случаю. Константиновский межевой институт, {о котором я упоминал в I главе этих воспоминаний}, бывший прежде рядом с заведением Д. Н. Лопухиной, был переведен в весьма хороший дом на Старой Басманной, задний двор этого дома был смежен с садом дома Левашовых, находившегося на Новой Басманной. Государь по приезде в Москву немедля посещал кадетские корпуса, куда проезжал через Старую Басманную улицу. Проездом в корпуса в 1849 г. он заметил на парадном крыльце межевого института швейцара, старого гвардейского унтер-офицера, с разукрашенной медалями грудью. При обратном проезде Государь, увидав того же швейцара, вышел из коляски. Государь, назвав его по имени и спросив, что это за заведение и хорошее ли оно, взошел в классы, где было все готово для принятия высокого посетителя и были налицо директор и инспектор института. Государь был очень доволен заведением и нашел, что воспитанники не имеют надлежащей выправки, не получая фронтового образования, которое, по его мнению, им необходимо, и спросил у директора и инспектора о том, где они прежде служили. Узнав от них, что первый был на военной службе, а второй в корпусе инженеров путей сообщения, он сказал, что они должны быть переименованы в военные чины.
М. Н. Муравьев, бывший в то время главным директором межевого корпуса и находившийся в Москве, был позван к Государю, который объявил ему, что он желает, чтобы Константиновский межевой институт{540} был образован на военную ногу, причем переименовал Муравьева в генерал-лейтенанты. Вследствие этого повеления межевой институт преобразован по образцу Института инженеров путей сообщения, выпускаемые из межевого института воспитанники получали военные чины с названием межевых инженеров, и главному директору межевого корпуса предоставлено представлять находящихся на службе землемеров, по его выбору, в военные чины, соответствующие их гражданским чинам. Таким образом, М. Н. Муравьев добился чина генерал-лейтенанта и образовалось новое ведомство с военными чинами под названием межевого корпуса, который в 1867 г., вместе с корпусами инженеров путей сообщения, горных инженеров и лесничих, был снова преобразован в гражданское ведомство.
Сверх вышепоименованных мною лиц, с которыми я познакомился у Левашовых, я часто у них видал умную и образованную Анисью Федоровну Вельяминову-Зернову{541}, вышедшую в 1837 г. на 50-м году от роду за Кологривова{542} и приезжавшую каждую зиму из Петербурга гостить несколько месяцев у Левашовых, Екатерину Петровну Дубянскую{543}, также женщину большого ума и весьма образованную. Она была лучшим другом Е. Г. Левашовой, что и доказывала своими ежегодными приездами, которые, при неимении железной дороги, были далеко не так удобны, как теперь. Эта Дубянская была вдова одного из братьев Дубянских{544}, от которых получил большое наследство генерал-адъютант Николай Васильевич Зиновьев{545}.
Описав лица, с которыми я познакомился у Левашовых, перехожу к описанию моих семейных дел[55]. С. А. Викулин, живший лето и зиму или в своих поместьях, или в Воронеже, на зиму 1832/33 г. переехал в Москву и продолжал свататься за сестру мою. Когда мать моя передала мне об этом сватовстве, я принял его за шутку. Сестра имела очень хороших женихов, которым отказывала, вообще она мало и, по моему мнению, слишком мало обращала внимания на мужчин, тем менее мог я полагать, чтоб она согласилась выйти замуж за старика. Мать мне сказала, что я ошибаюсь, что сестра не соглашается на этот брак только ввиду нежелания нашей матери. Весной 1833 г., по отъезде С. А. Викулина в свое имение, мать мне серьезно сказала, что сватовство продолжается, что она окончательно отказала, но что сестра, несмотря на ее убеждения, заявляет согласие выйти замуж за С. А. Викулина, и мать моя к этому прибавила: ‘следовательно, если С. А. еще раз посватается, а дочери моей уж 22-й год и она может располагать собой, то мне остается сказать тебе, чтобы ты, как старший в семье, взял образ и благословил сестру’. Я отвечал матери, что я ее в этом случае не послушаюсь. Сестра так рассердилась на меня за мой ответ, что целый день избегала меня, а вечером не простилась со мной. Эта ссора так расстроила мою мать, что она целую ночь не спала и на другой день нас помирила. Мое нежелание видеть сестру замужем за С. А. Викулиным происходило от того, что я не ожидал для нее счастливой жизни с мужем, <который был> старше ее 36 годами, имевшим шесть взрослых детей, которые были все старше сестры. Мне казалось, что, видя бедное положение матери, сестра жертвовала собою для успокоения ее старости и для поддержания своих братьев, а я вовсе не хотел такой жертвы.
По возвращении гвардейского корпуса из польского похода, когда генералы и офицеры этого корпуса были в 1832 г. на выходе у заутрени Светлого Христова Воскресения, Великий Князь Михаил Павлович, обойдя их ряды, перечислял офицеров, которых потеряли в последнюю войну и, подходя к Павловскому полку, вспомнил о геройской кончине моего старшего брата и спросил, не знает ли кто из офицеров кого-либо из родных покойного. Командир полка генерал Арбузов сказал, что в полку служит двоюродный брат Дельвига, капитан Гурбандт, и что младший родной брат покойного служит в инженерах путей сообщения. Меня не было на выходе, и потому Великий Князь расспросил у Гурбандта о нашей семье и, узнав от него, что мать покойного Дельвига живет в Москве и, имея двух сыновей и дочь, находится в бедности, поручил Арбузову написать к моей матери о его крайнем сожалении, что она потеряла такого достойного сына и что она в своих нуждах может прямо[56] обращаться к нему. Мать моя, по очень понятному чувству, конечно, не хотела воспользоваться предложением Великого Князя. В 1833 г. брат мой Николай был послан, вместе с другими назначенными к выпуску кадетами Московского корпуса, в Петербург, в Дворянский полк. Имея в виду, что из кадетских корпусов выпускали в гвардию только первых двух фельдфебелей, а брат Николай, по разжаловании из фельдфебелей, стоял пятым по списку выпускных кадет и должен был быть произведен в прапорщики в артиллерию, сестра и я с трудом уговорили мать мою воспользоваться дозволением Великого Князя писать к нему и просить о производстве брата в прапорщики лейб-гвардии Павловского полка. Письмо было написано превосходно, с большим чувством и тактом, как всегда умела писать мать моя. Через несколько времени она получила письмо от Я. И. Ростовцева{546}, в котором он, по приказанию Великого Князя, весьма коротко уведомлял ее, что, так как из кадетских корпусов в гвардию производятся только два старших по списку, а брат мой состоит пятым, то он будет произведен в артиллерию. Понятно, что если бы брат мой имел право на производство в гвардию, то не о чем было бы и просить. Этот ответ сильно огорчил мою мать, считавшую каждое слово Государя или его брата священным, она упрекала сестру и меня за то, что мы своими настояниями принудили ее написать письмо к Великому Князю, имевшее столь неудачный исход. {После этого она перестала излагать свои понятия о святости Царя и его семейства, но никогда не выказывала против них какого-либо негодования. Спустя восемь лет ей пришлось, как увидят ниже, претерпеть большие мучения вследствие повелений Государя, добытых шефом жандармов графом Бенкендорфом по наущению начальника штаба корпуса жандармов генерала Дубельта.}
В одно время с получением письма от Ростовцева сестра и я должны были объявить моей матери уже несколько дней скрываемую от нее кончину двоюродной моей сестры В. А. Тейлс, у которой в декабре 1832 г. мы так приятно провели несколько дней. Мать моя была очень привязана к своим родным и в особенности любила эту племянницу, увидев из письма, извещавшего нас о ее смерти, что оно получено до Троицына дня, в который я с сестрой ездил в дворцовый сад, где в этот день бывало в то время большое гулянье, мать моя сильно выговаривала нам, и в особенности сестре, за то, что мы могли, по получении столь горестного известия, предаваться удовольствиям. Вскоре мать моя с сестрой уехали в Воронежскую губернию в с. Студенец, где жил тогда дядя мой князь Дмитрий Волконский.
Занятия мои по службе в 1833 г. были того же рода, как и в предшествовавшем, главной работою на старом Московском водопроводе была перестройка ключевого бассейна No 1, называемого Святым и Громовым, по вышеизложенному мной проекту[57].
Для наблюдения за этой и другими ремонтными работами, производившимися большей частью вблизи с. Больших Мытищ, я все лето и начало осени прожил в вышеупомянутом казенном домике, устроенном при мытищинских ключевых бассейнах, пока мать моя была в Москве, я приезжал по пятницам, чтобы гулять с сестрой по Тверскому бульвару, и оставался в Москве в субботу и воскресенье, по отъезде же моей матери бывал в Москве только по воскресеньям и праздникам, в которые посещал тех же знакомых, как и в 1832 году.
С. А. Викулин, пользуясь близостью его имения от с. Студенца, в котором гостила моя мать с сестрой, неоднократно возобновлял свое предложение и наконец получил согласие. Вскоре мать моя и сестра приехали в Москву для приготовления приданого. Я узнал тогда некоторые подробности сватовства.
Мать моя крестила одного из сыновей С. А. Викулина, Семена, и, будучи очень строгою исполнительницею церковных правил, не давала своего согласия прежде получения удостоверения от людей, твердо знающих эти правила, {именно в том}, что ими не запрещены браки при подобном крестном родстве. В это время ожидали в Задонск Воронежского архиепископа Антония{547}, открывшего за два года мощи св. Митрофания и по этой, вероятно, причине почитавшегося также святым. На вопрос моей матери о вышеупомянутом крестном родстве он отвечал, что и по самым строгим церковным правилам никакого родства не признается между С. А. Викулиным и ее дочерью, и когда мать моя сказала ему, что она не желает какого бы то ни было отступления от означенных правил, допускаемого по разрешению архиереев, то он подтвердил ей прежде сказанное, прибавив, что всякий священник может венчать подобные браки без всякого разрешения. Антоний приезжал из Задонска в имение С. А. Викулина, в с. Колодезское, {в котором последний жил}, и с согласия моей матери, за обедом, при многочисленном стечении гостей, поздравил жениха и невесту, благословляя их на вступление в брак и выражая по этому случаю все лучшие пожелания. С. А. Викулин, имея в виду свои лета и то, что у него было шестеро детей от первого брака, предлагал немедля обеспечить свою невесту. Мать моя слышать об этом не хотела, это было неблагоразумно, как показали последствия. Напротив того, мать моя желала, чтобы С. А. Викулин принял в приданое маленькую ее подмосковную деревню Чегодаево (20 душ и 240 дес. земли), так как, благодаря жизни в этой деревне, мать моя могла дать своей дочери надлежащее воспитание. Но Викулин не умел понимать этих тонкостей, и в одном из его писем, полученных в Москве во время приготовления приданого, он решительно отказывался от Чегодаева, уверяя, что не хочет братьев своей жены лишить этого имения. Допуская даже эту причину, он мог бы сделать угодное матери моей, вознаградив меня и брата тою небольшою суммою денег, что стоило Чегодаево. Этот неделикатный отказ Викулина очень огорчил мать мою, и она, получив вторичный отказ на письмо свое, в котором подтверждала желание, чтобы Чегодаево оставалось во владении сестры, поспешила его продать.
Во время покупок приданого я часто с матерью и сестрой ездил в магазины и город (так называется в Москве гостиный двор) в четвероместной карете, в которой возили с собою столько разных вещей, что они решительно окружали меня до ушей, так что я едва мог пошевелиться. Во второй половине октября, так как было решено между матерью моей и Викулиным, что свадьба будет в Задонске, мы выехали из Москвы также в четвероместной карете, в которой было также наложено столько вещей, что я едва мог пошевелиться. Я всю дорогу смешил мать мою и сестру, описывая, как я стиснут со всех сторон, и впоследствии они никогда не могли без смеха слушать моего об этом рассказа.
В Туле нас неожиданно встретил жених. Он уже знал в это время, что Воронежский архиепископ Антоний, первый объявивший о вступлении его в брак с моей сестрой, изменил свое мнение о правильности этого брака и даже разослал по всей своей епархии запрещение венчать их. На Антония имел сильное влияние какой-то помещик Павлов{548}, близкий родственник А. П. Ермолова{549} и неприязненный С. А. Викулину. Вероятно, на Павлова подействовали дети первого брака Викулина, но мы этого тогда не подозревали. Не знаю, сказал ли Викулин в Туле об этом запрещении Антония моей матери, но я об этом узнал по приезде в Задонск. Если бы это было нам известно в Туле, то всего проще было бы обвенчать Викулина и сестру в этом городе или воротиться для этого в Москву. Но Викулин, вероятно, надеялся еще убедить Антония, и мы поехали далее. В Елецком уезде мы заезжали в с. Васильевское, принадлежавшее Григорию Васильевичу Арсеньеву{550}, женатому на родной сестре Викулина Наталье, с которою мать моя давно была в хороших отношениях. Через этот заезд мы должны были повернуть на проселочную дорогу, проезжая через ветхий мост на р. Сосне, карета, в которой сидела моя мать с сестрой, провалилась, и одно из колес кареты упало на верх сваи моста, чем и было остановлено дальнейшее падение. Состояние дорог и мостов через реки было вообще самое плачевное почти во всей России.
По приезде в Задонск духовенство этого города, в виду запрещения своего епископа, отказалось от венчания. Был послан нарочный с письмом к Антонию от моей матери и от С. А. Викулина. Ответ был не только неблагоприятный, но Антоний, в грубых выражениях, запрещал венчание. Тогда решились обвенчаться в принадлежащем С. А. Викулину с. Хмелинце, в 4 верстах от Колодезского, Елецкого уезда, и, следовательно, в Орловской губернии. Позван был священник этого села о. Василийн, и Викулин, в моем присутствии, объявил ему, что полагает венчаться в его церкви. Но Василий решительно отказал и, несмотря на весьма долгие увещания Викулина, настоял на своем отказе. Он был благочинным окрестных церквей, а потому нельзя было надеяться, чтобы кто-либо из священников ближайших церквей решился на венчание. Между тем приближался Рождественский пост, и венчание прекращалось на целых два месяца. Мать моя уже начала думать о возвращении в Москву. Но зятья Викулина, отставной полковник Александр Сергеевич Львовн, вдовец, бывший женатым на его сестре Софье, и Дмитрий Иванович Лаухинн, женатый на другой сестре, Елизавете, по первому мужу Танеевой, утверждали, что священники в их имениях не посмеют отказать в венчании. Следовало бы С. А. Викулину для венчания приехать в Москву, а не невесте с матерью приезжать, согласно его желанию, в Задонск, но ошибка была уже неисправима, возвращаться в Москву было во многих отношениях неудобно, а потому приехавший на свадьбу сестры дядя мой князь Александр Волконский, которого мать моя очень уважала, находил нужным испробовать предложения Львова и Лаухина. Имение Львова было в Задонском уезде и, след[овательно], в Воронежской епархии, где трудно было надеяться, чтобы священник, после запрещения епископа, решился на венчание. Имение же Лаухиной было в Елецком уезде, Орловской епархии, и потому все поехали в это имение. По приезде нашем Лаухин объявил, что священник соглашается обвенчать на другой же день 10 ноября с тем, чтобы ему было дано 1000 руб. асс. (285 руб. 71 коп. сер.), в виду того, что он может подлежать наказанию за венчание лиц не своего прихода и не сделав установленных церковными правилами оглашений в церкви о предстоящем венчании. При этом он просил о выдаче ему 500 руб. вперед, которые немедля были ему отнесены дядей моим А. Г. Замятниным, также приехавшим на свадьбу сестры.
Вечером в этот же день {мы узнали, что} и этот священник отказывается от венчания, Лаухин пошел вместе со мной к священнику, чтобы убедиться в слышанном. Мы застали его лежащим на печи. Сначала он не хотел ничего отвечать, а впоследствии сказал, что венчать не будет, и после неоднократных требований Лаухина возвратить полученные священником 500 руб. сказал, что возвратит их только Замятнину, от которого он их получил. Мы не решились пустить Замятнина одного за деньгами, а пошли с ним: я, Лаухин и Н. Д. Тейлс, также приехавший на свадьбу сестры. Это было ночью. Мы не нашли священника в его доме и с трудом узнали, что он, после ухода моего с Лаухиным, пошел в подвал, устроенный в доме. Когда мы его стали вызывать из подвала, он сказал, что деньги в подвале и что он их отдаст Замятнину, но с тем, чтобы последний один сошел к нему. Мы не пустили Замятнина, а требовали, чтобы священник вышел из подвала, что он наконец исполнил и повторил требование, чтобы Замятнин спустился с ним в подвал, где он ему отдаст оставленные там деньги. Мы на это не согласились и, сказав, что в подвал пойдем все вместе, требовали немедленного возвращения 500 руб. После долгих отговорок священник вынул деньги из кармана <и хотел отдать Замятнину, но> его заставили пересчитать эту сумму, состоявшую из 25-рублевых ассигнаций. Это было страшное наказание священнику, который видимо изменялся при счете каждой бумажки и, отсчитав 400 руб., обратился к Лаухину с следующими словами: ‘Дмит рий Иванович, пощадите, ведь Вам известна бедность моей семьи, оставьте мне остальные’. Но ему приказано было считать до конца. При последней бумажке он повторил те же слова, но и ее ему не оставили. По окончании счета бумажек, которые взял Замятнин, лицо священника совсем исказилось: так трудно было ему лишиться такой для него значительной суммы, бывшей у него уже в кармане.
12 ноября был последний день, в который церковь допускает венчание, и то только в утреннее время, а потому немедля, по отказе священника в имении Лаухиной, было послано в разные места убеждать священников обвенчать Викулина с сестрой в означенный день, а мы все оставались у Лаухина. Вечером 11 ноября мы получили извещение от Ивана Ермолаева Музалькован, управляющего имением С. А. Викулина, что священник церкви в предместье г. Ельца соглашается на венчание, но что нам надо приехать как можно ранее. Мы в ночь, по ужасной дороге, отправились в большом обществе в Елец, где наконец обвенчали Викулина с сестрой, у которой посаженым отцом был дядя князь Александр, а я шафером.
Эти беспрестанные странствования по почти непроезженным дорогам и в особенности нравственные потрясения сильно подействовали не только на мать мою и на С. А. Викулина, но и на многих из нас.
Из Ельца мы поехали к С. А. Викулину, где во время обеда играл довольно хороший оркестр из 40 крепостных музыкантов. Шафера и в числе их я, по старинному обычаю, провозглашали за обедом тосты. Родство Викулина было многочисленно, знакомых за обедом было тоже много. Список тостов был обдуман заранее, но это не помогло: несколько лиц заявили неудовольствие в том, что за их здоровье пили после других. Так, А. С. Львов, всегда очень добродушный, сильно претендовал, что за здоровье его пили после здоровья Д. И. Лаухина, и когда ему объясняли, что жена Лаухина старшая сестра его покойной жене, то он еще более сердился, говоря, что уважение к нему не должно вовсе зависеть от того, кто была его жена. После обеда продолжали пить много шампанского. Дядя мой А. Г. Замятнин, который никогда не пил вина, в этот день много выпил и сильно бушевал. Когда ему перестали подносить шампанское, то он громко на это жаловался, говоря, что он выпил только 11 бокалов. Оказалось, что Замятнин и некоторые другие лица, обыкновенно чрезвычайно тихие, выпив вина, сделались очень сварливы, и потому многие между собою перессорились в этот день. Дядя мой князь Александр Волконский по обыкновению много пил и, как старый гусар, не только разбивал бокалы, из которых пил шампанское, но иногда подталкивал целые подносы, уставленные бокалами с шампанским и все их разбивал. Само собой разумеется, что в этом нашлись ему подражатели. Впрочем, дядя Александр, имевший обыкновенно довольно суровый вид, выпив вина, был чрезвычайно снисходительным. Он сумел помирить всех ссорившихся и утишить все столкновения и претензии.
Поздно ночью мать моя уехала из Колодезского в Задонск и увезла с собою сестру, они воротились в Колодезское только на другой день к обеду. Я никогда не мог понять причины разлучения сестры с ее мужем в день их свадьбы.
Вскоре родные и другие гости Викулиных разъехались, с ними остались только мать моя и я. Впрочем, и впоследствии Викулины постоянно принимали гостей, которые, по деревенскому обычаю, у них оставались и ночевать. Дом в Колодезском хотя гораздо меньшей величины, чем в имении Викулина с. Хмелинце, был, однако, очень поместителен. В середине дома была очень высокая зала, освещенная сверху. Над комнатами, окружавшими эту залу, были с одной стороны хоры, а с остальных трех сторон отдельные комнаты, которых двери выходили в общий коридор. В этих многочисленных комнатах помещались мать моя и я, а равно гости, для приема которых было все приготовлено. С. А. Викулин был {очень} скуп, но жил так открыто, вероятно, желая показать, что он имел весьма большое состояние, он даже в разговорах делал намеки на большие денежные суммы, каких у него, как после оказалось, никогда не бывало. После женитьбы своей он выказал свою скупость в первый раз следующим образом. Мать моя знакома была в Москве с одной очень почтенной, весьма бедной вдовою, которая, просватав свою дочь, не имела средств, чтобы сшить ей необходимое приданое, и адресовалась с просьбой к матери моей о помощи. Сестра моя очень любила невесту и просила мужа оказать ей пособие, он не вдруг согласился и, только по настоятельной просьбе сестры, назначил такую безделицу, что сестра вернулась от него в слезах. Я очень любил сестру, и ее слезы глубоко на меня тогда подействовали. У сестры же для ее собственных расходов не было ни гроша, и тогда же муж ее, вероятно в предупреждение новых подобных ходатайств со стороны сестры, назначил на все ее расходы в год 1200 руб. асс. (342 руб. сер.). Нечего и говорить, до какой степени эта сумма была ничтожна и недостаточна. Сверх того, он назначил ей же 1400 руб. асс. (400 руб. сер.) для выдачи мне и брату по 700 руб. асс. (200 руб. сер.) в год каждому.
Между тем мы узнали, что один из причетников той церкви, в которой венчали сестру, не участвовавший в венчании, подал на священника жалобу, в которой доказывал неправильность этого венчания, так как не было предварительных в церкви оглашений, предписываемых церковными правилами, и что наряжено по этому предмету следствие, при котором стараются доказать крестное родство между обвенчанными, с целью расторгнуть брак. Именно вздумали доказывать, что не только мать моя была восприемницею сына С. А. Викулина, Семена, но вместе с нею восприемником его был ее отец и, следовательно, родной дед невесты, что была чистая выдумка. Тогда подозревали в этих происках брата С. А. Викулина, Андрея, давно находившегося с ним в неприязненных отношениях, большого лгуна, довольно богатого человека, но завидовавшего тому, что брат богаче его, и вообще человека весьма нехорошего. Но никто не подозревал тогда того, что оказалось только через восемь лет, и именно, что он действовал по наущению детей С. А. Викулина от первого брака: всех трех дочерей и сына Семена. Чтобы разъяснить это дело Орловскому епископу, С. А. Викулин ездил со мной в начале декабря в Орел. Мы ехали в большой кибитке, окутанной со всех сторон войлоками, на нас лежали медвежьи одеяла и нам, при довольно большой стуже, было тепло как в комнате. Викулин засыпал в ту же минуту, когда трогались лошади, и просыпался только при остановках. Мы ехали на сдаточных{551}, для перемены лошадей останавливались в простых крестьянских избах.
По случаю поста нельзя было достать ничего съестного, мы имели с собою провизию, Викулин также постился, а потому спрашивал крестьянских щей, каши, картофелю и при расплате, несмотря на то что хозяева требовали весьма незначительной платы за взятое у них (напр., двугривенный), он все еще выторговывал несколько копеек.
В Орле мы виделись с епископом Никодимом{552} и другими властями, но с чем приехали, с тем и уехали. Наряженное в Ельце следствие должно было продолжаться, и нашим приездом мы не изменили неправильно данного ему направления насчет отыскания родства между новобрачными. Мне казалось, что причиной такого неудачного исхода нашей поездки были слишком вялые разъяснения Викулина по означенному предмету и его скупость. Явно было, что в консистории желали получить взятку. Читатель, может быть, обвинит меня в том, что я хотел действовать незаконными путями, но пусть он примет в соображение то, что в описываемое мной время без взяток никакое дело в консисториях не решалось, и тем более дело, в котором замешан был богатый человек. Когда читатель прочтет далее все последствия этого дела, то согласится, что хотя и гнусно давать взятки, но, при известном настроении общества, едва ли не лучше было бы Викулину в Орле воспользоваться этим средством для прекращения начинавшегося дела.
По возвращении в Колодезское я ездил к моей воспитательнице, С. М. Баратынской, жившей в имении своего мужа в Кирсановском уезде Тамбовской губернии. Ехал я на сдаточных и, останавливаясь в крестьянских избах на время, в которое меняли лошадей, видел грустный быт наших крестьян в одной из хлебороднейших губерний, в этом году крестьяне еще более обнищали по случаю сильного неурожая и чрезвычайно возвысившейся цены на хлеб. В деревне Баратынских жили, кроме С. М. Баратынской и ее мужа, мать последнего, больная старушка, которую я, во все мое у них пребывание, не видал, и братья его: поэт Е. А. Баратынский с женой, урожденной Энгельгардт, и детьми, и Лев Абрамович Баратынский{553}, который был женат на своей крепостной, не показывавшейся в семействе Баратынских. Он был большой пьяница, все четверо братьев Баратынских{554} любили выпить более должного. Четвертый их брат Ираклий Абрамович{555} жил в Петербурге, он, по званию адъютанта генерал-фельдмаршала графа Дибича, был прислан в Петербург с известием о сражении при Остроленке{556} и, по смерти Дибича, был назначен флигель-адъютантом. Я в 1831 г. часто видал его у Дельвигов.
С. М. Баратынская была чрезвычайно рада меня видеть, она, и совершенно по праву, смотрела на меня как на своего воспитанника. Ее ко мне отношения не вполне понимались ее вторым мужем, который, впрочем, выказал также удовольствие моему приезду.
Жизнь в деревне у Баратынских была устроена на английский манер, вероятно, в подражание их соседу Кривцову{557}, большому англоману, человеку очень умному, но взбалмошному до неистовства, так что в бытность его губернатором советники губернского правления решились составить журнал, которым его самовольно отставили от должности. Вслед за тем он действительно был уволен от службы и жил в своем Кирсановском имении, устроенном по английскому образцу.
Утро в деревне Баратынских посвящалось занятиям каждого в своем помещении, все собирались к часу пополудни вместе завтракать, после завтрака некоторые оставались в общей зале, другие расходились до обеда, который подавали в семь часов вечера. Послеобеденное время до полуночи все проводили вместе в разговорах и за карточной игрой. После полуночи С. А. Баратынский приглашал в свой кабинет меня в халате, и мы втроем, он также в халате и жена его в дезабилье, проводили часа полтора в полутемноте при пылающем камине. В это время мы оставались как бы в тесном семейном кругу, вспоминали прошедшее и пили хорошие вина. С. А. Баратынский хотел этими приглашениями показать мне, что он вполне понимает мою, так сказать, сыновнюю любовь к его жене, побудившую меня приехать к ним за несколько сот верст, но мне казалось, что он вместе с тем ревниво наблюдает за моим обращением с его женой.
Во время послеобеденных разговоров Баратынские, а также и часто бывавший у них Кривцов, удивлялись моим разнообразным познаниям не только в положительных науках, но и в стратегии, о которой я, впрочем, сам имел самое поверхностное понятие, и радовались, что образование нашего юношества приняло такое практическое направление и что оно уже выработало такую, по их мнению, замечательную личность, как моя и, конечно, многие другие.
В обратный путь я выехал за несколько дней до праздника Рождества Христова, в одно время с Кривцовым, с которым мы должны были расстаться в Тамбове, так как он ехал в Москву, а я в Задонск. Снег в это время был очень глубокий, а экипаж Кривцова был на колесах, я советовал поставить его на полозья, но он уверял, что доедет до Москвы на колесах, и бился со мной об заклад на 25 руб. асс., {что он это выполнит}. Он столько натерпелся в проезд от деревни Баратынских до Тамбова, что последние, провожая нас, уговорили его поставить карету на полозья, говоря, что самое меньшее, что он может потерять при падении, это свою чрезвычайно искусно сделанную в Англии деревянную ногу, стоившую, кажется, 5000 руб. асс. (1428 руб. сер.), которая ему хорошо заменяла ногу, потерянную им в Бородинском, помнится, сражении. Конечно, Кривцов заплатил мне заклад.
В начале января 1834 г. мать моя со мной выехала из Колодезского, считая весьма полезным, чтобы дочь ее первое время своего замужества провела со своим мужем без матери и <вообще> близких родных. Мы поехали на сдаточных в Чернский уезд, к тетке баронессе Л. М. Дельвиг, были и у сестры ее Н. М. Красильниковой. В это посещение мать моя, видя, что молодые мои двоюродные братья Александр и Иван, из которых первый растолстел до невероятности, ничего не делают, уговорила свою невестку, их мать, женщину апатичную, поместить их хотя бы в Дворянский полк в Петербурге.
От баронессы Л. М. Дельвиг мы поехали, взяв с собою ее дочь Глафиру, в Калугу, где жили мои родные тетки по отцу: Христина Антоновна Паткуль, вдова бывшего витебского коменданта, умершего в Калуге председателем уголовной палаты, и Екатерина Антоновна Куцевич с больным мужем, отставным саперным подполковником.
Я всегда защищал правила нашей церкви, которыми запрещается брак между близкими родственниками и свойственниками. {Действительно, частые близкие сношения могут породить между ними во время их молодости такую связь, которой последствием должен быть брак, а можно ли ожидать хороших последствий от брака, основанного на минутном увлечении двух молодых неопытных существ. Когда же молодым людям известно, что церковь не дозволяет совершение браков между близкими родственниками и свойственниками, то они ведут себя осторожнее.} Проез д на долгих, {то есть на одних лошадях} от с. Белина, имения баронессы Л. М. Дельвиг, до Калуги был довольно продолжителен, мы сидели втроем в закрытой кибитке, двоюродная моя сестра Глафира сидела между моей матерью и мной. Она не была хороша собою, но имеет ли это особое значение для 20-летнего юноши. Она была молода, мы любили друг друга с детства и часто целовались. Если бы я не имел постоянно в виду церковного запрещения на вступление в брак с двоюродной сестрой, то это путешествие могло бы иметь нехорошие последствия, и мне кажется, что мать моя, при своей замечательной рассудительности, поступила неосторожно, взяв с собою в Калугу племянницу свою Глафиру.
Мои тетки, X. А. Паткуль и Е. А. Куцевич, были бедны, но, несмотря на их бедность, маленькая квартира, в которой они жили, была чиста, кушанье было хорошо изготовлено, а в особенности кофе, сливки и масло были превосходны.
Они были очень добрые женщины, а X. А. Паткуль и очень умна. Муж Е. А. Куцевич был ранен в голову, <по этой причине> он всегда был в раздражительном состоянии и требовал от жены постоянного ухода, но к X. А. Паткуль относился с большим уважением, здороваясь, прощаясь и после обеда и кофе целовал ее руку, а между тем потихоньку всем на нее жаловался. Он не спал по целым ночам и не дозволял своей жене, которая должна была днем заниматься хозяйством и работать для продажи, отлучаться от него ни на одну минуту. Тетка моя делала это с таким самоотвержением, что не только всем посторонним казалось, что подобная жизнь ей приятна, но она так с нею свыклась, что действительно все, что делала для мужа, она не только считала священной обязанностью, но и удовольствием.
Двоюродную сестру мою Глафиру мы оставили гостить у теток в Калуге, а я с матерью возвратились в Москву, где наняли небольшую квартиру в одном из переулков, идущих от Остоженки к р. Москве.
Эту зиму провели мы, как и прошедшие, в хождении по церквам, в разъездах с визитами и на обеды к родным и знакомым, и я, сверх того, ездил по балам и по танцевальным вечерам.
В 1833 г. выпущены из Института путей сообщения мои товарищи барон Фиркс, впоследствии[58] известный под псевдонимом Schedo-Ferroti (Шедо-Ферроти), и два брата князья Максутовы. Они все трое очень любили танцевать и в Петербурге ездили на публичные танцевальные вечера и в общества статских и действительных статских советников, тем с бо льшим рвением они пустились в танцы в Москве, где, по недостатку кавалеров, было им радо самое лучшее общество, так что Фирксу не было более надобности лгать, как он это делал в Петербурге, что он накануне был на балу chez la princesse ou chez la comtesse (у княгини или графини), так, между прочим, он, протанцевав целую ночь в петербургском пансионе г-жи Пальн, уверял на другой день своих товарищей по институту, что он был у графини Пален{558}, пока бывшие с ним на вечере у г-жи Паль князья Максутовы не изобличили его во лжи. И к чему Фиркс так заботился уверять, что он принадлежал в Петербурге к аристократическому обществу? Бо льшая часть его товарищей не придавали этому никакой цены, не потому, чтобы они были заражены демократическими идеями, а просто по непониманию, что такое аристократия и какое ее значение. Фиркс в Москве действительно посещал высшее общество, как он с особенным ударением говорил: ‘la haute societ’, и потому бывал в обществе действительных графинь и в особенности княгинь и княжон, которыми Москва очень обильна.
Присутствие этих товарищей в московском обществе сделало и меня несколько развязнее, а может быть, этому способствовал и навык, приобретенный прошедшею зимою, увеличение моих денежных средств и, наконец, другой взгляд некоторых московских маменек, считавших моего зятя гораздо более богатым, чем он был в действительности, и полагавших, что его богатство и на мне может отразиться.
В зиму 1833/34 г. замечательны были по многочисленности гостей балы князя Друцкого-Сокольницкого-Гурко-Ромейко{559}. Общество на его балах не могло поместиться в нанимаемом им обширном доме, и потому он давал балы в зале благородного собрания. Многие знакомились с князем и княгинею во время балов, а так как им не было возможности всех запомнить и многие знакомые приезжали после бала к ним с визитами и были принимаемы без доклада, то от этого выходили уморительные qui pro quo[59]. Довольно пожилой князь был крив и имел один глаз хрустальный, княгиня была молодая женщина, оба недалекие. Последнюю я видел в 1852 г. в Смоленске, она, овдовев, вышла замуж за Бахметеван, который в этом году был смоленским уездным предводителем дворянства, жили они не роскошно.
Воскресенье Масленицы, которое называется Прощальным, {потому что в этот день принято просить друг у друга прощение перед наступлением Великого поста}, я провел в 1833 г. вне дома и засиделся очень поздно у моего товарища Лукина, только что женившегося и ехавшего служить на Кавказ. Мать моя дожидалась меня до полуночи, я приехал позже, и она на другой день мне сильно выговаривала за то, что я этот прощальный день провел розно с нею и не исполнил относительно ее принятого обычая[60].
Помещики отдавали тогда в ученье разным мастерствам детей своих крепостных дворовых людей и даже крестьян, богатые помещики, по окончании ученья этих мастеровых, брали их к себе во двор, бедные же пускали их по оброку, который назначался самими помещиками и был тем <более> значительнее, чем мастеровые оказывались способнее к своему мастерству. Мать моя имела такого человека, который был отличным сапожником, хорошего поведения и мог бы скоро сделаться хорошим хозяином сапожного мастерства. Он платил большой оброк, и мать моя, желая увеличить мои денежные средства, подарила мне его в день моего рождения, 13 марта. Но человек этот незадолго перед тем умер, и я скрывал его смерть, теперь я должен был сказать матери о смерти этого человека, что ее очень огорчило.
В начале лета С. А. Викулин с женой поехал в Петербург на винные откупа, с ними поехала и мать моя, которая с этого времени уже не расставалась с Викулиными. В Петербурге сестра познакомилась с своим пасынком Семеном и двумя падчерицами вдовою Настасьею Вадковскою{560} и Татьяной Норовой и ее мужем, Петром Дмитриевичем{561}.
С. С. Викулин слыл в обществе за очень скромного[61]и хорошего человека, Вадковская была злая фурия, а Норова пустая женщина, в полной зависимости от Вадковской. Муж Норовой был пустой человек, карточный игрок, и, как оказалось впоследствии, игрок не чистый, чего тогда мы не подозревали.
Отношения их к молодой мачехе, конечно, не могли быть очень приятны, но по наружности все было прилично, <и даже> сестра, по просьбе Норовых, крестила родившегося у них в это время сына.
Пасынок моей сестры Семен Викулин был к ней очень предупредителен и почтителен, <к моей сестре> таким он оставался во все время жизни его отца, которого посещал почти каждый год в его деревне и оставался у него по нескольку месяцев. Он казался очень почтительным сыном <и был приятным собеседником>. Про сестер же его было известно, что они нещадно бранили своего отца до вступления его во второй брак, а тем более после этого, главное их неудовольствие происходило из-за того, что они от отца получали в год 10 000 руб. асс. (2857 руб. сер.) каждая, <что> в обществе, в котором они жили в Петербурге, этого было недостаточно, а они были уверены, что отец их <был> очень богат и мог им давать гораздо более. Далее будет изложено, что они ошибались относительно значительности богатства их отца. Осенью того же 1834 г. С. А. Викулин с женой и тещею возвратился в свое имение Колодезское, я же остался один в Москве.
Занятия мои по службе в 1834 г. были те же, как и в предшествовавшие два года.
Между тем почти все ключевые бассейны в Мытищах пришли в совершенное разрушение: деревянные крыши и распоры, введенные для поддержания стен, сгнили, самые стены более и более обрушивались.
Удачная перестройка ключевого бассейна No 1 в 1833 г. побудила Максимова предложить все прочие разрушающиеся бассейны перестроить по тому же способу, а именно: кирпичные на цементе стены бассейна на деревянных ростверках вывести около ключей только несколько выше горизонта воды в бассейне и над ними устроить кирпичный, на цементе, свод, в замке которого вставить одну или, смотря по протяжению свода, несколько чугунных отдушин для освежения воздуха в бассейне и свод покрыть земляной насыпью. Этот способ устройства <ключевых бассейнов> требовал на все 43 ключевых бассейна до 700 тыс. руб. асс. (200 тыс. руб. сер.).
Во избежание столь значительных издержек на перестройку бассейнов в с. Б. Мытищах в 1834 г. мной был предложен следующий способ. На дно ямы бассейна, в котором имеется один или несколько ключей, положить ростверк из бревен, срубленных вполдерева, покрытый дощатым полом, в последнем вырубить отверстие, на которое поставить вертикальную большого диаметра чугунную трубу, так, чтобы верх ее был несколько выше горизонта окружающей местности, покрыть ее чугунным дырчатым колпаком и к ней, выше деревянного ростверка и выше горизонта воды в близлежащей водопроводной галерее, привинтить чугунную трубу малого диаметра, кругом ростверка положить доски на ребро и сзади этих досок и сверх пола, положенного над ростверком, насыпать слой глины, который засыпать землею наравне с окружающею местностью. Ключевая вода, разлившись под полом ростверка, свободно поднимется в вертикальной чугунной трубе до приделанной к ней уводной трубки, по которой утечет в водопроводную галерею.
Очевидно, этим способом достигалось наивозможное сбережение издержек по устройству и содержанию бассейнов. Сумма, потребная на покупку нескольких бревен и досок и одной чугунной трубы и на устройство из них бассейна, не подлежит никакому сравнению с суммою, потребной на приобретение <почти того же количества леса, и, сверх того>, значительного количества кирпича, извести и цемента и чугунных отдушин для устройства бассейнов по способу Максимова, так что при перестройке всех бассейнов сбережение составляло более 500 тыс. руб. асс. (150 тыс. руб. сер.). В отношении же ремонтного содержания новых бассейнов, то такового совсем не требуется, потому что материалы, потребные на их устройство, состоят из земли, чугуна и леса, не подвергающегося гниению вследствие его постоянного нахождения под водою. Вместе с этим введены мной в водопровод новые изобильные ключи <и указано направление, по которому таковые ключи должны быть отыскаемы>.
Подробное описание этого мной изобретенного способа устройства ключевых бассейнов и отысканных новых ключей изложено в изданной в 1839 г. брошюре под заглавием: ‘Mmoire sur quelques questions techniques relativement au syst&egrave,me de l?ancien aqueduc de Moscou’[62]. {Брошюра эта напечатана по-французски, потому что я предполагал ее представить бывшему тогда московским военным генерал-губернатором князю Дмитрию Владимировичу Голицыну, знавшему превосходно французский язык и плохо свой отечественный, а причины ее позднего появления в печати будут объяснены ниже.}
Добиться утверждения моего способа перестройки бассейнов было для меня тем труднее, что оба мои начальники, директор работ Максимов и управляющий округом Яниш, долго заведуя построенным в прошлом столетии водопроводом, неоднократно производили перестройки бассейнов по прежде принятому способу и долго не могли допустить, чтобы молодой инженер мог сделать столь радикальное изменение в перестройке бассейнов. Но когда Максимов убедился в выгодах моего предположения, то убедил в этом и Яниша.
Чтобы не возвращаться снова к этому изобретенному мной способу устройства бассейнов, скажу, что главноуправляющий путями сообщения и публичными зданиями граф Толь, осмотрев в 1836 г. перестроенные в Мытищах бассейны по моему способу в то время, когда я находился на службе в Туле, приказал их называть ‘бассейнами барона Дельвига’ и 6 сентября 1836 г. отдал следующий приказ по корпусу путей сообщения:
Из множества сооружений, состоящих в III округе путей сообщения и найденных мной в совершенной исправности, особенной похвалы достойны Московский водопровод и бассейны оного. Сделанные поручиком корпуса инженеров бароном Дельвигом в устроении сих бассейнов упрощение и усовершенствование могут сберечь по перестройке всех прежних водоемов до 500 тыс. руб. в пользу казны, отысканные же им новые изобильные ключи, способные снабжать лучшею водою не только важнейшие части той столицы, но и самые отдаленные места оной, в полной мере обеспечивают успех столь полезного предприятия.
Ценя отличные способности, познания и ревность, оказанные сим офицером с самого вступления на поприще службы в ведение директора работ корпуса инженеров подполковника Максимова I, почитаю особенным для себя удовольствием объявить им мою совершенную благодарность.
Все относящееся до изобретенного мной способа устройства ключевых бассейнов было подробно внесено в мой формулярный о службе список, но впоследствии, при общем распоряжении о сокращении формулярных списков, было вычеркнуто и заменено словами:
В 1834 и 1835 гг. представил значительные проекты, утвержденные Главным управлением путей сообщения и публичных зданий, на перестройку ключевых бассейнов и частей Московского водопровода.
В 1833 г. умер герцог Александр Виртембергский, и в октябре этого года был назначен главноуправляющим путями сообщения и публичными зданиями генерал-адъютант граф К. Ф. Толь. Прибавление к титулу главноуправляющего слов ‘и публичными зданиями’ произошло потому, что перед назначением Толя гражданская строительная часть в ИМперии перешла из Министерства внутренних дел в Главное управление путей сообщения.
Граф Толь был известен как отличный военный, он играл значительную роль в 1812 г. в звании генерал-квартирмейстера действующих армий, будучи еще в чине полковника. Он с отличием служил в 1813—1814 гг., а также в должности начальника Главного штаба армии в турецкую кампанию 1829 г. и польскую 1831 г. В последнюю он особенно отличился под Остроленкою, и ему приписывают скорое взятие штурмом Варшавы, так как главнокомандующий фельдмаршал Паскевич был контужен в самом начале штурма и сдал команду Толю.
Постоянные несогласия между Паскевичем и Толем, человеком весьма самостоятельным, заставили последнего покинуть армию, и, кажется, без дозволения Государя, который, по приезде Толя в Петербург, был к нему неблагосклонен. Через несколько месяцев Толь был приглашен во дворец к Государю, и, пока он дожидался приема, из кабинета Государя вышел военный министр генерал-адъютант граф Чернышев, который объявил Толю, что он призван Государем для того, чтобы назначить его членом Военного совета. Толь очень резко отвечал, что он этого звания не примет, так как военный министр председательствует в означенном совете, а между тем Чернышев моложе его в чине, что он находит это не только оскорбительным для себя, но и вредным для служебного порядка, вслед за тем он вышел из дворца и уехал в свое небольшое эстляндское имение. Государь, предполагая в 1833 г. назначить Толя главноуправляющим путями сообщения, не вызывал его в Петербург, а, проезжая через Эстляндию, вызвал его на ближайшую от деревни Толя почтовую станцию, на которой и подписал указ о его назначении. Выбран же был Толь в эту должность потому, что слыл за весьма строгого и сурового человека, когда состоял начальником штаба 1-й армии, а Государь не любил ведомства путей сообщения, полагая, впрочем очень неправильно, что в нем распространены либеральные идеи, и с большей справедливостью, что в нем распространено казнокрадство, — и надеялся, что Толь в состоянии будет искоренить и то и другое.
Толь начал свое управление под этим впечатлением и в своих приказах выказывал разные строгости, между прочим, дошел до того, что объявил в приказе, что он будет исключать из службы не только инженеров, провинившихся в чем бы то ни было, но даже и тех, которые подпадут под следствие по какому бы то ни было неблаговидному делу, хотя бы они оказались по следствию невиновными. Он особенно гнал высшие лица ведомства, как более приближенные к покойному герцогу. Так, он немедля заставил выйти в отставку начальника штаба корпуса путей сообщения Варенцова, директора Департамента путей сообщения (тогда единственного в главном управлении) Борейшу, а вслед за тем директора Института инженеров путей сообщения Базена, увольнением последнего он сделал большую ошибку. Через несколько дней Базен снова был принят на службу в военные инженеры, но по болезни службою более не занимался, уехал в Париж, где и умер. Самый приближенный человек к герцогу Виртембергскому и самый влиятельный по ведомству был адъютант его, инженер-полковник Александр Петрович Девятнин, который особенно не нравился Толю, а потому <не мог оставаться в этой должности при Толе> и был бы, конечно, уволен из ведомства путей сообщения <с другими инженерами>, если бы не произошла между ними следующая сцена. Девятнин ездил с больным герцогом Виртембергским за границу, последний перед смертью вручил Девятнину письмо к Государю. По возвращении из-за границы Девятнин добивался лично вручить это письмо Государю, но не добился, оно было у него вытребовано военным министром графом Чернышевым.
По назначении графа Толя главноуправляющим путями сообщения Государь вспомнил, что в означенном письме герцог просил наградить Девятнина за его отличную при нем службу, и приказал Толю спросить, какой награды желает Девятнин. Когда Толь, исполняя приказание ГОсударя, спросил об этом Девятнина, последний отвечал, что желает быть произведенным в генерал-майоры. Толь находил, что он слишком для этого молод, и предлагал орден Владимира 3 ст. или денежную аренду, но Девятнин настаивал на своем. Толь передал эту сцену Государю, который пожелал видеть <лично> столь настойчивого полковника, решившегося сопротивляться грозному начальнику, каким считался Толь. Государь, приняв Девятнина, говорил с ним долго и до того был им доволен, что произвел его в генерал-майоры и приказал ехать немедля к Толю в генеральских эполетах. Когда Толь увидел Девятнина в этих эполетах, он, сочтя его сумасшедшим, с сожалением спросил о свидании его с Государем и сделал замечание Девятнину, что, хотя бы Государь и произвел его, то все же он не должен был надевать генеральских эполет до состояния о том Высочайшего приказа. Девятнин объяснил Толю, что ему известен этот порядок, но что он принужден был его нарушить в исполнение воли Государя. Тогда Толю, видевшему, что Девятнин находится в полном уме, оставалось только поздравить его. Толь назначил Девятнина к себе по особым поручениям и в поездку свою по России, в 1834 г., взял его с собою. Впоследствии Девятнин был назначен товарищем главноуправляющего и был не только правою рукою Толя, но, можно сказать, заведовал всем Главным управлением путей сообщения, так как Толь был не только стар и болезнен, но и не любил административной должности.
Толь выехал летом 1834 г. из Петербурга и, осмотрев некоторые из водяных путей I (Петербургского) и II (Вытегорского) округов путей сообщения, прибыл в Нижний Новгород, состоявший в черте III (Московского) округа. Оттуда ездил он на производившиеся работы по устройству судоходства на р. Тезе. Грунтовая дорога от Нижнего Новгорода до этих работ была в весьма дурном положении, и Толь, приехав в с. Холуй, где его встретил заведующий означенными работами Николя, осыпал последнего бранью и ругательством, хотя означенная дорога не была в ведении не только Николя, но даже и {в ведении} Главного управления путей сообщения. В следующий день Толь, рассмотрев проекты Николя, который отлично хорошо чертил, и работы, которые производились весьма тщательно, очень обласкал Николя и извинился <перед ним> во вчерашнем приеме, приписывая его усталости. Толь <так был весьма доволен, что>, по окончании этих работ, испросил Высочайшее повеление о переводе Николя из Строительного отряда в инженеры путей сообщения. Это был первый пример перевода в инженеры без экзамена. Толь в продолжение 8-летнего управления перевел таким образом еще только двух офицеров Строительного отряда, а именно Максимова и Шембеля{562}. Впоследствии граф Клейнмихель делал инженерами путей сообщения не только офицеров Строительного отряда, но и всякого, кого ему вздумается.
Толь, проезжая с работ на р. Тезе, дал знать управляющему III округом путей сообщения Янишу, чтобы он выслал на первую от Москвы почтовую станцию офицера, который мог бы указать отведенную Толю квартиру в Москве. Яниш для встречи Толя назначил по очереди нескольких лиц, но все боялись ехать навстречу к столь грозному начальнику и отказывались под предлогом болезни. Чтобы вывести Яниша из затруднения, я предложил послать меня, он находил, что исполнение подобного поручения неприлично такому хорошему, как я, инженеру, но наконец согласился.
Я отправился на станцию Горенки дня за два до приезда Толя, где и поместился в избе напротив почтовой станции. Утром, в день приезда Толя, проехал через Горенки его адъютант инженер-капитан путей сообщения Евреинов[63], {563}. Я вышел на улицу в мундире, и Евреинов меня видел, когда уезжал из Горенек, сверх того, о том, что я находился в Горенках, ему говорил станционный смотритель, но Евреинов, вероятно недовольный тем, что я ему не представился, по приезде в Москву объявил Янишу, что меня нет в Горенках, так что Яниш послал навстречу к Толю курьера.
По приезде Толя на станцию Горенки я ему представился, он встретил меня любезно, Девятнин мне показался грознее его. В Москве для Толя был отведен дом генерал-лейтенанта Вырубова{564} близ церкви Николы Кобыльского{565}. Сын{566} Вырубова служил в это время поручиком корпуса инженеров путей сообщения. В этом доме ожидали Толя управляющий III округом путей сообщения Яниш, чины путей сообщения, живущие в Москве и близ оной, и разные московские военные и гражданские власти. Толь никого не принял, а назначил представление ему чинов ведомства путей сообщения на другой день в 10 час. утра, а прочих властей часом позже.
Перед Толем приехали в Москву инспектор работ инженер-генерал-майор Потье, который вполне одобрил мое предположение по перестройке бассейнов в с. Больших Мытищах, и начальник штаба корпуса путей сообщения, генерал-майор Мясоедов{567}, которому представлялись офицеры ведомства путей сообщения и который осматривал в экзерциргаузе команду нижних чинов, состоявшую при округе. При представлении офицеров Мясоедову он делал замечания, относившиеся к форме одежды, и на ответ одного из них, Бобрищева-Пушкина{568}, запретил ему когда бы то ни было рассуждать. Это сильно поразило ученого Яниша, который не мог не сказать, что, напротив, инженеру необходимо постоянно рассуждать. При смотре нижних чинов в экзерциргаузе Мясоедов требовал от них выправки, маршировки и изучения тесачных приемов в совершенстве, тогда как большая часть нижних чинов были переведены из военной службы по неспособности к ней, и, сверх того, настоящие их занятия не оставляли им времени для фронтового образования. На другой день приезда Толя он принял в 10 час. утра чинов ведомства путей сообщения. Прием начался представлением Толю ординарцев и вестового от команды нижних чинов, состоявшей при округе. Толь был недоволен тем, что один из подходивших к нему нижних чинов сделал какую-то ошибку. Он обратился к Янишу с требованием, чтобы нижние чины команды были во фронтовом образовании не хуже гвардейцев, и, когда последний ему объяснил, что этого нельзя от них требовать {по причинам, мною выше описанным}, Толь ему сказал, что он вперед знал, что ему скажет Яниш, что он все знает и требует точного исполнения его приказаний. Потом, став посредине залы, у стен которой стояли офицеры корпуса инженеров и Строительного отряда, он громко объявил, что он все знает, знает, кто полезен для службы, кто нет, и что бесполезных он удалит со службы. Если бы не робость, которую внушал столь грозный начальник, и не уважение к заслугам Толя в Отечественную войну, то картина небольшого роста[64] толстого генерала в полной форме и Андреевской ленте, с необыкновенной живостью движущегося и кричащего посреди изумленных офицеров, могла бы навести смех.
Из всех представлявшихся лиц Толь обратил внимание на инженеров Бугайского, управлявшего работами по соединению верховьев рек Волги и Москвы, на его подчиненного Палибина{569}, составлявшего проекты по этим работам, на меня и на Строительного отряда подполковника Кнышован и майора Каменскогон.
Толь сказал Бугайскому, что очень рад с ним познакомиться, Палибину и мне, что знает нас за весьма полезных офицеров, и потом, подбежав к Кнышову, сказал, что и его знает за полезного служивого, а майора Каменского, стоявшего позади Кнышова, за совершенно бесполезного. Вслед за этим он спросил у Яниша, чем занят Каменский. Это был старый офицер, служивший еще при Екатерине II в каком-то легкоконном полку. Яниш отвечал, что он дает Каменскому поручения, исполнение коих не требует технических познаний, что Каменский несколько лет заведовал командою нижних чинов при округе и недавно за долговременную и усердную службу произведен в майоры и в этом чине не мог более оставаться заведующим командою. Тогда Толь опять повторил, что он вперед знал, чт ему ответит Яниш, что он не намерен для производства в дальнейшие чины Каменского составлять батальоны, полки, бригады и т. д., что он не потерпит на службе лиц, не знающих строительной части, что таким образом можно надеть мундир на дубину и что Каменский должен быть уволен. Однако, несмотря на эти угрозы, так публично произнесенные, Каменский остался на службе.
После чинов ведомства путей сообщения представлялись Толю московские военные и гражданские власти, за исключением генерал-губернатора, и некоторые бывшие в Москве военные. При приеме этих лиц Толь был с некоторыми любезен, с другими весьма резок, хотя они от него не зависели, и теперь трудно понять, почему он позволял себе резкости, а те, к кому они относились, почему их терпели.
На другой день Толь осматривал строившиеся тогда Москворецкий деревянный мост на каменных быках и устоях и каменную набережную р. Москвы против Кремля. Мост строил инженер-генерал-майор Петр Яковлевич Девитте{570}, откомандированный в распоряжение московского военного генерал-губернатора, которому была подведомственна эта постройка помимо Главного управления путей сообщения. Набережная же, только что начатая, строилась под ведением III округа путей сообщения, директором работ был Максимов. Начало осмотра работ набережной прошло в молчании, и, когда Толь сказал, что он желает знать, какие затруднения представляли эти работы, какими способами они преодолены, Яниш ничего не отвечал и, после повторения Толем тех же вопросов, решился отвечать на них Максимов, которого Толь за ясное изложение дела похвалил как бы в пику Янишу. Эта похвала подняла дух Максимова, который был очень обижен тем, что Толь накануне не обратил на него никакого внимания, тогда как Кнышова, стоявшего рядом с Максимовым, неизвестно по каким причинам признал полезным по службе.
Максимов и я после осмотра работ набережной р. Москвы говорили Янишу, что его молчание не только вредит ему, но и вредит всем служащим в его округе, и просили его, чтобы он отвечал на вопросы, предлагаемые {ему} Толем, но он нам решительно сказал, что отвечать не намерен, потому что не видит надобности говорить с человеком, который все вперед знает.
Это напоминает мне следующую, бывшую спустя год сцену. В это время Толь более ценил Яниша и раз, за обедом, говоря о том, что в Англии производятся огромные сооружения с большим искусством, спросил у Яниша, несколько времени жившего в Англии, чему следует это приписать. Яниш отвечал, что главной причиной этого он полагает то, что в Англии каждый занимается своим делом, никто не кричит и не шумит[65]. Этот ответ так озадачил Толя и всех присутствовавших, что остальная часть обеда прошла в молчании.
На другой день осмотра набережной Толь ездил в с. Татарово, вблизи которого производилась значительная ломка камня для строившейся набережной. Подъезжая к с. Фили, он вышел из экипажа и спросил у сопровождавших его, что это за селение, и, когда ему назвали его, он спросил: ‘А знаете ли, что такое Фили?’ Долго никто не отвечал, наконец Максимов сказал, что в Фили был военный совет, на котором решена сдача Москвы. Толь, говоривший вообще хорошо, но всегда с экстазом, рассказал подробности этого совета, в котором он, в чине полковника, играл важную роль, и заключил свой рассказ словами: ‘Здесь началась слава России и моя слава’.
Следующий день был назначен для осмотра Московского водопровода, мне приказано было ожидать Толя на большом Ростокинском водопроводном мосту{571}. Толь по приезде к этому мосту сказал мне, что он не поедет в Мытищи, а желает немедля слышать от меня об изобретенном мной способе устройства ключевых бассейнов, о котором ему уже говорил Потье. По бывшему со мной чертежу я подробно изложил мое предположение, которым Толь, а равно и изложением моим, остался вполне доволен и во все время, пока мы шли по насыпи над кирпичным водопроводом от Ростокинского моста до Алексеевского водоподъемного здания, на протяжении до двух верст, говорил со мной. Из этого здания Толь поехал на Сухареву башню и в отделение оной, где помещает ся резервуар мытищинской воды, благодарил Яниша, как составителя проекта столь полезного для Москвы сооружения, и его подчиненных, приводивших этот проект в исполнение. При осмотре Толем водопровода развязался язык у Яниша, к которому Толь был приглашен в этот день к обеду.
Толь отказался было посетить Московский экономический комитет путей сообщения, помещавшийся на 1-й Мещанской улице, вблизи Сухаревой башни, так как он был им недоволен, но, по осмотре водопровода, сказал, что это сооружение его так порадовало, что решается пойти в означенный комитет.
По входе в залу присутствия Толь спросил у председателя комитета Строительного отряда подполковника Павла Семеновича Граве{572} о членах и служащих комитета и, после нескольких приличных, скромных и благосклонных слов, простился с ними. Но Граве удержал его своею весьма нескладной речью, в которой просил о расширении прав комитета, без чего он не может действовать. Толь приказал ему представить записку, которую он рассмотрит с полным вниманием, и за тем хотел выйти из присутственной залы, но в дверях ее очутился Граве, который, загородя Толю дорогу, повторил свое требование и просил разрешить его, не выходя из присутствия. Толь повторил свой ответ и требовал, чтобы Граве его пропустил. Затем Толь и все присутствовавшие начали медленно подвигаться по двум комнатам комитета, предшествовавшим присутственной зале, и по узкой лестнице, так как впереди Толя медленно отступал Граве, повторяя свое требование и задерживая Толя в каждой двери и на каждом повороте лестницы. Толь ничего не отвечал, но с гневным выражением обращался к Граве со словами: ‘Пропустите меня, перестаньте!’ — а при поворотах лестницы прибавлял: ‘Берегитесь, вы упадете’.
Когда все сошли с 3-го этажа и очутились на широкой площадке, на которой была наружная, во двор, дверь, Толь поспешно за нее ухватился. Граве снова начал свою заученную речь о необходимости дарования новых прав комитету, это взорвало Толя, который его разругал, а на вопрос Мясоедова, не прикажет ли Толь арестовать Граве, отвечал, что дураков под арест не сажают. Вместе с тем Толь сказал Янишу, что Граве привел его в раздражение, не дозволяющее ему ехать обедать к Янишу. К этому обеду, к нашему общему удивлению, приехал и Граве.
Мой рассказ о пребывании Толя в Москве в 1834 г. вовсе не имеет целью дать о нем неблагоприятное мнение, для оценки лиц того времени надо помнить, в какой среде они обращались. Я же всегда уважал Толя не только как известного своими дарованиями военного, но и как образованного и доброго человека. Впоследствии, когда он более познакомился с составом корпуса инженеров путей сообщения и когда увидал между нами многих образованных, усердных и вполне честных людей, он сильно привязался к этому корпусу и даже сделался излишне снисходителен, приведу хотя один пример, а именно: он значительно облегчил приговор военного суда над инженер-капитаном Мелентьевымн, осужденным за разные дурные поступки, извиняя означенные поступки его страстью к пьянству.
Толь по возвращении в Петербург представил Государю к наградам очень многих офицеров II (Вытегорского) округа, а из других округов только одного меня к выдаче годового содержания 600 руб. асс., так что, за вычетом 10 % в инвалидный капитал, я получил 540 руб. асс. (154 руб. 28 коп. сер.). Хотя награда не была значительна, но нет сомнения, что в это время я обратил на себя внимание начальства, что и было причиной моей дальнейшей карьеры, которую можно назвать блестящею в сравнении с карьерою моих товарищей. Несмотря на крайнюю надобность в деньгах, я очень оскорбился денежной наградою за изобретенный мной способ по устройству ключевых бассейнов, приносивший столь значительные выгоды. Впрочем, тогда награды ценились еще до такой степени, что бывший старшим адъютантом штаба корпуса путей сообщения майор Полонский{573} нашел нужным поздравить мою мать, находившуюся тогда в Петербурге, с получением мной награды, которую он ценил тем более, что я один в III (Московском) округе путей сообщения заслужил внимание Толя.
В приказе о пожаловании мне денежной награды ничего не было сказано, что она дается за изобретенный мной способ устройства ключевых бассейнов, а потому я почел себя вправе в 1835 г. ходатайствовать о награждении меня на основании статутов орденов Св. Владимира и Св. Анны и, не получая ответа, повторил это ходатайство в 1837 г., вследствие которого и получил к Святой неделе 1838 г. орден Св. Анны 3 ст., помимо ордена Св. Станислава 3 ст.
В начале зимы 1834 г. я был послан управляющим III округом Янишем для освидетельствования работ по устройству судоходства по р. Тезе{574}. Я ехал по первому снежному пути и при умеренном холоде, эта поездка была мне очень приятна. В с. Холуй я нашел управлявшего работами, Николя, и его подчиненных, моих товарищей по Военно-строительному училищу, двух братьев Вяземских{575}. Работы были произведены прочно и из хороших материалов.
По возвращении в Москву я приготовил отчеты по ремонтным работам по водопроводу за 1834 г. и сметы на работы, предположенные на 1835 г. Чертежи на эти работы составлял частью Максимов, а частью инженер-поручик Николай Богданович Танненберг{576} (впоследствии начальник IV округа путей сообщения), который был старше меня по производству и подчинением мне обижался тем более, что он был родной племянник управлявшего тогда округом Яниша.
По доброте Максимова подчиненные ему производители работ по водопроводам Строительного отряда капитан Ильинн, я и Танненберг, по низовью р. Москвы два брата князья Максутовы и по устройству набережной в Москве инженер-капитан Александр Богданович Танненберг{577} и Строительного отряда штабс-капитан Федор Яковлевич Николя представляли сметы и отчеты очень поздно. Максимов во избежание этого распорядился, чтобы все означенные лица собирались каждое утро для занятий в его канцелярию, помещенную в начале 1834 г. в домике, устроенном на счет сумм, ассигнованных на начавшуюся тогда постройку набережной против Кремля, домик этот находился близ бывшего каменного моста. Но и это распоряжение не помогло, мы каждое утро собирались, много разговаривали, дурачились и только мешали Максимову, который, занимаясь в соседней комнате, поневоле слушал все эти школьничества, часто не мог удержаться от смеха и приходил смеяться вместе с нами. Главный шутник был князь Петр Максутов, и главная жертва насмешек Николай Танненберг. Впрочем, сбор производителей работ продолжался во все время существования означенного домика, уничтоженного по окончании устройства набережной.
Летом 1834 г. ездили верхом в Троицко-Сергиевскую лавру два брата князья Урусовы{578}, из которых один, князь Сергей Николаевич{579}, теперь (1873 г.) председателем Департамента законов в Государственном Совете и главноуправляющим II отделением Собственной Его Величества канцелярии, и братья Сухотины{580}. Все они были тогда очень молоды, и их одних не отпускали в лавру, а потому они упросили меня ехать с ними в виде ментора. Таким образом я был в первый раз в лавре. С родителями Сухотиных, с матерью князей Урусовых{581} и бабкою их, Настасьею Николаевной Хитрово{582}, мать моя была давно знакома. У последней, отличавшейся разными эксцентричностями, — между прочими, приемом по утрам в постели, — бывали каждую зиму по четвергам танцевальные вечера и балы. Конечно, с первой же зимы, по приезде моем в Москву, я посещал эти четверги и, окруженный обоими Урусовыми, Сухотиными и другими молодыми людьми, воспитанными в страхе Божием и в ненависти к идеям французской революции 1789 г., убеждал их, что эта революция дала весьма благотворные для человечества последствия. Молодежь меня слушала со вниманием, но считала богоотступником, что мне нередко напоминал князь Сергей [Николаевич] Урусов, с которым в 1869, 1870 и 1871 гг. мне часто приходилось заседать в Государственном Совете и в Комитете министров. Конечно, родители этой молодежи не знали о моей проповеди, а то не отпустили бы ее со мной в лавру, {в особенности} мать Урусовых, княгиня Ирина Никитична. Она была очень набожна и в особенной приязни с моей матерью, с которой очень часто встречалась в церкви Троицы в Зубове{583}, в приходе которой стоял дом Урусовых, а дом дяди князя Волконского, в котором мать жила почти каждую зиму, был в одном переулке с этой церковью.
По отъезде моей матери из Москвы с тем, чтобы постоянно жить с дочерью, я сделался более свободным в выборе моих знакомых. В Москве процветало тогда заведение искусственных минеральных вод{584}. Для пользования ими приехала в Москву жена орловского помещика Елизавета Антоновна Цурикова{585}. Ей сопутствовал ее сын Александр Сергеевич Цуриков{586}, который, по отъезде его матери, остался жить в Москве. Я не помню, где и по какому случаю мы познакомились, но очень скоро сошлись и жили душа в душу. Цуриков был воспитанником Института инженеров путей сообщения, в котором он кончил курс в тот год, в который Гумбольдт посетил Россию{587}. Цуриков отлично говорил по-французски и был вообще красноречив. Начальство института не упустило случая блеснуть таким воспитанником на публичном экзамене, на котором присутствовал Гумбольдт и много других знатных и ученых лиц. Цуриков заслужил тогда особое внимание Гумбольдта, но, несмотря на это, был выпущен подпоручиком, тогда как все выпускались поручиками. Причиной этого было недостаточное число баллов из поведения, бывшее последствием неаккуратного посещения Цуриковым лекций и его резкого обращения с некоторыми из профессоров. Он был назначен по выпуске из института на работы по устройству Виндавского сообщения, где произведен в поручики и, состоя в одном из отрядов, действовавших против польских мятежников в наших западных губерниях, получил орден Св. Анны 3 ст. с бантом. Тогдашние занятия инженера путей сообщения были совсем не по характеру Цурикова, и он, скучая в деревнях, в которых приходилось ему жить при производстве работ по Виндавскому каналу, предался разврату и в особенности пьянству, а также производил разные шалости, которые могли иметь для него дурные последствия. Все эти причины побудили его оставить службу по окончании польской кампании и поселиться в деревне его отца с. Лебедке, в 25 верстах от г. Орла. Строгость и суровость отца были причиной тому, что он перебрался в Москву, где появление в высшей степени образованного и начитанного молодого человека, обладающего огромной памятью и замечательным красноречием, с необыкновенно живыми черными глазами и выразительной физиономией, произвело большой эффект. С самого начала нашего знакомства мы так полюбили друг друга, что я один мог себе позволять говорить Цурикову такую правду, за которую он, чрезвычайно вспыльчивый и резкий, с другим, конечно, стрелялся бы.
Цуриков скоро предложил мне жить вместе. Он получал от отца 6000 руб. асс. (1714 руб.) в год и, следовательно, имел более средств к жизни, чем я, и потому я не соглашался на его предложение. Но он, не принимая в соображение моих отговорок, переехал ко мне во флигель дома дяди моего князя Дмитрия Волконского, {подробно описанный в I главе ‘Моих воспоминаний’}.
Изобретенный мной способ устройства ключевых бассейнов и замеченные Цуриковым во мне познания в математике и литературе, которые он легко мог оценить, {как воспитанник института, как хорошо знакомый не только с русскою, но и с иностранными литературами}, сделали меня в его глазах первым инженером, каким он и прокричал меня по Москве.
Составленную мной брошюру под заглавием: ‘Некоторые вопросы, относящиеся до старого Московского водопровода’, переведенную мной в 1835 г. на французский язык и которую я, по недостаточному знанию этого языка, хотел дать исправить какому-нибудь французу, Цуриков взялся немедля исправить, но, исправив одну страницу, он был ею недоволен и снова принимался за ее исправление, так что он не исправил этой маленькой брошюры до самой женитьбы моей в 1838 г., и вот почему эта брошюра, не вполне исправленная Цуриковым, появилась в печати только в 1839 г.
Цуриков, при разговорах никогда не затруднявшийся в выборе выражений и всегда говоривший хорошо, напротив того, затруднялся при письме и всегда находил, что написанное им не довольно выразительно. Это была одна из множества странностей Цурикова.
Живя с ним, я полагал своим влиянием хотя несколько усмирить его страсти и воспользоваться для себя его блестящими разнообразными познаниями. Не знаю, насколько успел в последнем, а в первом не только не было успеха, но я сам увлекался вместе с Цуриковым. Мы много пили вина, и пьянство доходило до того, что мы по ночам у Коппа (где ныне гостиница ‘Дрезден’{588}), выпив бутылок по шести на брата, еще отвозили домой несколько бутылок. Цуриков пьяный был шумлив, в этом виде ему случалось отправляться по ночам в гостинице Коппа в 3-й этаж буянить и стучаться в двери своих знакомых, браня их, конечно, двери не отворялись, а остановить Цурикова от подобных проделок не было возможности по причине его необычайной силы. Цуриков, напившись раз допьяна у Коппа, проезжая мимо дома московского военного генерал-губернатора князя Дмитрия Владимировича Голицына{589}, которого он очень уважал и при котором состоял на службе, вылез из саней, ругался и лег на снег, всегда хваставший своей силою, он валил длинные заборы у домов, конечно, уже несколько подгнившие.
Но не постоянно же мы пьянствовали и буйствовали, большую часть времени мы проводили в серьезном чтении, и в этом я руководился познаниями Цурикова.
Через меня Цуриков познакомился с моими товарищами бароном Фирксом и двумя братьями князьями Максутовыми, из которых полюбил младшего Петра. Фиркс, видя успехи Цурикова в московском обществе, силою навязывался на дружбу с ним.
Между странностями Цурикова {одною из замечательных} была следующая: он влюблялся в ту девицу, которую объявляли невестою или которой жених был уже назначен общим говором.
В это время все говорили, что Фиркс, весьма некрасивый лицом, женится на Екатерине Александровне Соймоновой{590}. Этого было достаточно для Цурикова, чтобы влюбиться в нее, хотя она, при большом уме, была и не молода, и не хороша собою. Соймонов отец, не имея понятия о прибалтийской аристократии, не давал согласия на брак дочери с Фирксом, опасаясь мезальянса. Цуриков казался ему гораздо лучшим женихом, и потому в бытность Цурикова в подмосковной Соймоновых он был очень благосклонно принят родителями Е. А. Соймоновой, а вероятно, и ею, потому что нельзя было не восхищаться умом Цурикова. Фиркс, по возвращении Цурикова от Соймоновых в Москву, находясь на работах по соединению рек Волги и Москвы, в 60 верстах от города, писал несколько длиннейших немецких писем к Цурикову, в которых объяснял свою горячую любовь к Е. А. Соймоновой и дружбу к Цурикову, надеясь, что последний не захочет сделаться преградою его счастью, и заканчивал свои письма следующими словами: ‘Catherina zur Frau und dich zum Freund, das sind meine zwei grsste Wnsche’ (Катерину женой, а тебя другом, это мои два наибольшие желания).
Смеясь от всей души над этими немецкими элегическими посланиями, я насилу мог убедить Цурикова, что его внезапная любовь к Соймоновой существует только в его воображении на очень короткое время и чтобы он напрасно не тревожил Фиркса. Предположение о женитьбе Фиркса на Соймоновой продолжалось несколько лет до его отъезда из Москвы в Одессу и даже позже, в конце 40-х годов, но женитьба эта не состоялась.
Точно так же Цуриков, узнав, что княжна Наталья Александровна Урусова{591}, которую он постоянно заочно бранил, помолвлена за графа Кутайсова{592}, влюбился в Урусову и искал случая поссориться с Кутайсовым. Гораздо позже, приехав из деревни в Москву и узнав, что княжна Екатерина Александровна Черкасская{593}, действительно очень хорошенькая собою и впоследствии очень прославившаяся своими эксцентричностями, должна вскоре выйти замуж за Рябинина{594}, он решился увезти ее из отцовского дома. Я жил в это время с князем Петром Максутовым, мы оба были очень больны и не выходили из комнаты. Цуриков требовал от нас, чтобы мы немедля ехали ему помогать увозить Черкасскую, уверяя, что она будто согласна и ждет его, а им уже приготовлены лошади. Мы решительно отказались, ссылаясь на наше действительно болезненное состояние, чего Цуриков не хотел принимать в соображение и сильно настаивал на своем требовании. Вскоре свадьба Рябинина с Черкасскою состоялась, я никогда более не затрагивал в разговорах с Цуриковым этого щекотливого вопроса и потому не знаю, до какой степени справедливы его рассказы о согласии Черкасской уехать с ним из отцовского дома.
Осенью 1834 г. была свадьба дочери Е. И. Нарышкиной {(о которой я упоминал в начале этой главы)} Екатерины Ивановны и графа Михаила Дмитриевича Бутурлина. Для свадьбы был нанят дом партизана Давыдова на Пречистенке{595}, мне очень знакомый, так как я в нем бывал у Екатерины Александровны Бибиковой{596}, матери известного генерал-губернатора Юго-Западного края и впоследствии министра внутренних дел{597}, которая как-то считала нас своею роднею и была очень ко мне расположена. Молодая невеста была <очень> хороша собою и очень живая особа, она мне весьма нравилась. Жених же, хотя и не был стар, но изнеможенный, беззубый и очень ограниченного ума. Со стороны невесты, которую я очень часто видал, не было никакой наклонности к жениху, но мать ее, бывшая воспитанница матери графа М. Д. Бутурлина, хотя впоследствии и вышла замуж за Нарышкина, двоюродного брата мужа последней, привыкла высоко ставить род Бутурлиных и потому сильно добивалась этой партии для дочери. Она рассчитывала и на богатство жениха, которое было мнимое, так как старший его брат, принявший римско-католическую веру и живший за границей, сильно обделил его, а сам жених дурным управлением доставшейся ему части имения и безрасчетливой жизнью совершенно его расстроил, что и оказалось вскоре после его женитьбы в такой степени, что Бутурлиным нечем было жить, кроме доходов с небольшого имения, доставшегося Е. И. Нарышкиной и ее дочери от их мужа и отца. Опекуном над детьми Е. И. Нарышкиной был вместе с нею дядя мой князь Александр Волконский, который также был доволен замужеством молодой Нарышкиной. Дядя был человек умный, но всегда соглашался с мнением Е. И. Нарышкиной, довольно пустой женщины, которую он почему-то считал умной.
А. И. Нарышкин, с которым я подружился в 1832 г., приехал на свадьбу сестры. В два года, проведенные им на Кавказе, он был произведен в прапорщики Нижегородского драгунского полка и получил, бывши юнкером, Георгиевский крест. Я не встречал в свою жизнь человека, который умел бы так горячо любить. Его <горячая> привязанность ко мне и моему семейству была постоянна до самой его смерти. Его самоотвержение для друзей не имело пределов. При весьма красивой и замечательной наружности, в мундире Нижегородского драгунского полка, он производил такой эффект, что многие дамы при появлении Нарышкина в театре посылали узнавать его фамилию. Образование его было несолидное[66], но он говорил по-французски безупречно, и этого было весьма достаточно в известном классе тогдашнего общества. Он любил фрондировать, и эта страсть впоследствии довела его до того, что он многое и многих бранил нещадно, в особенности действия правительства и правительственных лиц, так что все удивлялись тому, как он избежал нападений III отделения Собственной Его Величества канцелярии, которое в то время действовало очень строго.
Нарышкину очень понравился[67] французский театр, в котором и я бывал часто, употребляя иногда последние 5 руб. асс. на покупку билета в кресло. Он влюбился во второстепенную актрису Annette и всюду за ней гонялся. Вообще он был очень подвижен, и мы смеялись, что нанятые им помесячно дрожки, запряженные парою лошадей, можно было видеть в одно и то же время в разных местах, отстоящих друг от друга на несколько верст. Я видался с Нарышкиным ежедневно.
Перед приездом дяди Дмитрия в Москву, который должен был занять те комнаты в своем доме, в которых жили я и Цуриков, мы наняли в приходе Неопалимой Купины особый домик, принадлежащий моему начальнику полковнику Максимову, который в это время перешел в куп ленный им дом Волькенштейна.
{Я выше описал нашу жизнь с Цуриковым.} Еще в доме Волконского к нам приезжал Фиркс с работ по соединению рр. Волги и Москвы и гостил у нас по нескольку дней. Праздничные и воскресные дни проводил у нас мой внучатный брат, кадет Московского кадетского корпуса Иван Николаевич Колесов, впоследствии тайный советник, член советов Министерства финансов и управления Главного общества российских железных дорог от того же министерства, а иногда и другой внучатный брат мой, кадет того же корпуса Андрей Михайлович Золотницкий, это продолжалось и в доме Максимова.
Фиркс проводил зимнее время в Москве и никогда не жил своим домом. Зиму 1833/34 г. он прожил у братьев князей Максутовых. С ноября 1834 г. по май 1835 г. он прожил у нас в доме Максимова. Все его расходы состояли в содержании экипажа и пары лошадей. Он сам покупал для них овес, сено и солому. Для этого, с завитыми в бумажки волосами, он рано утром, в старой шинели и старой фуражке, отправлялся на рынок и всегда покупал фураж для лошадей очень дешево. Он обращался с прислугой очень резко, как большая часть его земляков, позволял себе даже драться с нею, так что Цуриков и я неоднократно повторяли ему, что мы не можем допустить подобного обращения. Он нанимал очень видного кучера, который после побоев отходил от него и потом снова поступал на службу к Фирксу, впоследствии они заключили письменное условие, что Фиркс его бить не будет. Конечно, это условие было бесполезно.
Фиркс был большой болтун и хвастун, большей частью говорил по-французски, делая много ошибок, писал же на этом языке с грамматическими и орфографическими ошибками, так что если все написанное во множестве изданных им про Россию брошюрах принадлежит его перу, что подлежит еще большому сомнению, то, конечно, кто-нибудь постоянно исправлял французский язык в его брошюрах. Он везде старался щеголять фразами, повторяя часто целиком фразы, принадлежавшие Цурикову, и своими познаниями в инженерном искусстве, при чем и меня, вместе с Цуриковым, прославлял первостепенным инженером, будто высоко ценящим его познания. Цурикову иногда приходило в голову наказать немца за его назойливость, и он в обществе очень едко острил над ним в его присутствии, а дома в те дни, когда у нас ночевал кадет Колесов, приказывал ему стлать постель на диване, на котором спал Фиркс, а последнему класть матрац на полу. Прожив у нас более 6 месяцев, не платя ни за квартиру, ни за стол, Фиркс накануне своего выезда из Москвы в мае 1835 г., по возвращении моем домой часу в 12-м ночи, предъявляя мне счет в 16 руб. асс. с копейками, издержанных им в продолжение 6 месяцев на покупку чая, сахару и свеч, вероятно, в то время, когда у нас был в этом недостаток, сказал: ‘Liebster Bruder, ich habe das ausgegeben, so bist du mir 5 Rubel schuldig’ (Любезный брат, я это издержал, а потому ты должен мне 5 руб.). Третья доля расхода Фиркса составляла ровно 5-рублевую ассигнацию, которая ходила тогда с лажем нескольких копеек. Я немедля такую ассигнацию дал Фирксу и лег спать. Вскоре приехал Цуриков, к которому Фиркс обратился с теми же словами, но тут вспыльчивый Цуриков не выдержал, разбранил Фиркса, указывая ему, что, живя у нас более полугода на всем готовом, мы, конечно, на него издержали не 16 руб. асс., и не только не отдал ему 5 руб., но требовал, чтобы и я взял обратно отданную мной Фирксу ассигнацию.
Потом мы узнали, что Фиркс поступил таким образом не в первый раз. Директором работ по соединению рр. Москвы и Волги был инженер-подполковник Николай Николаевич Зогоскин{598}, женатый на Мертваго{599}, красивой и очень остроумной женщине. Зогоскин жил в ее имении, в 2 верстах от Клина, производители работ по соединению означенных рек часто проводили у него по нескольку дней, как для занятий по службе, так и просто гостями.
Однажды Фиркс приехал в имение Зогоскина, который в это время был в Москве, и, прожив более недели у Зогоскиной, собрался уехать накануне приезда ее мужа, при чем подал хозяйке счет сделанным им, в бытность у нее, расходам, в несколько рублей. Трудно понять, чего могло недоставать Фирксу в хорошо обзаведенном доме Зогоскина, и еще труднее понять подобный поступок Фиркса. Зогоскина заметила ему с усмешкою, что он своим выездом накануне возвращения ее мужа сильно ее компрометирует, что же касается до сделанных им расходов, то они были напрасны, потому что все им купленное в Клину, в бытность в доме у Зогоскиной, он мог бы потребовать от ее прислуги.
Между тем, несмотря на столь отвратительные поступки Фиркса, мы его не только терпели, но и приголубливали. Чем это объяснить, не знаю, приголубливали да и только.
Цуриков и я иногда обедали дома, и в эти дни бывали у нас наши знакомые и, между прочим, известный поэт и славянофил Алексей Степанович Хомяков{600}. Этот даровитый человек, конечно, будет известен потомству не по одним моим воспоминаниям, и потому я скажу о нем только несколько слов. Совершенный христианин, исполняющий все обряды православной церкви, мягкий в обхождении со всеми, он был весьма образован и начитан. При замечательной памяти он легко запоминал все читанное, а привычка к точному обсуждению делала его живой разговор и приятным, и поучительным. Он очень любил спорить и сильно защищал приведенные им суждения. Замечу в нем один недостаток, а именно: чтобы не показаться не знающим чего бы то ни было, он готов был говорить и спорить о том, чего не знал. Понятно, что подобные два лица, как Хомяков и Цуриков, должны были скоро сойтись. Бо льшая часть их бесед относилась к историческим предметам и происходила по-французски. При одной из этих бесед присутствовал кадет Колесов, который, воспитываясь в младенчестве в доме Е. И. Нарышкиной, знал французский язык, но предмет беседы был для него совершенно непонятен. Это побудило его приняться серьезнее за учение. На малые деньги, которые присылала ему находившаяся в бедности мать его, он купил несколько исторических книг и изучал их по ночам, а вместе с тем принялся и за изучение тех предметов, которые преподавались в корпусе, так что вдруг перешел через два класса. Кроме бессонных ночей, это досталось Колесову с большими затруднениями, потому что в корпусе запрещалось заниматься по ночам, а еще более читать книги, не входившие в курс корпусного учения. Но каково было удивление мое, Цурикова и Хомякова, когда при спорах этих последних об исторических предметах в них принял участие, и весьма разумное, кадет Колесов.
В зиму 1834/35 г. я ездил, как и в прошедшие годы, по балам и танцевальным вечерам, на которых Фиркс считался одним из первых кавалеров. Цуриков, никогда не учившийся танцам, вовсе не танцевал, затем и я стал танцевать менее прежнего.
В 1835 г. в Мытищинском кирпичном водопроводе заметно было значительное уменьшение притока воды к Алексеевскому водоподъемному зданию. Из этого явствовало, что сверх тех повреждений в водопроводе, которые немедля по их обнаружении исправлялись, имеются такие повреждения, которые не могут быть видимы снаружи. Для их отыскания предположено было пустить поплавки в водопроводную галерею и замечать, сколько времени они пройдут между отдушинами, устроенными над кирпичной водопроводной галереею в расстоянии 100 саж. одна от другой. Помножив число секунд, употребленных поплавком на проход между двумя отдушинами, на приблизительно среднюю площадь воды между этими отдушинами, можно было определить, в каких местностях терялась вода из кирпичной галереи и где, следовательно, были повреждения. Этот способ измерения потери воды из водопровода достигал цели не везде, между некоторыми отдушинами поплавки вовсе не двигались. По осмотре галереи между такими отдушинами найдено было, что на ее почве образовались весьма длинные растения в виде тонкого тростника, лежащего горизонтальными слоями, плотно приросшими один к другому во всю ширину галереи, и окрашенного в красный цвет, принятый этими растениями от кирпичной толчи, входившей в состав искусственного цемента, которым была оштукатурена внутренняя поверхность поч вы и стен галереи. Потребовалось ее очистить от этих растений, чего нельзя было произвести без остановки водоснабжения, которою я воспользовался для осмотра внутренности галереи. По спуске в р. Яузу близ с. Больших Мытищ воды, даваемой ключевыми бассейнами, я прошел по всей водопроводной галерее от Б. Мытищ до Алексеевского водоподъемного здания, при чем мной замечены все трещины в водопроводе и вынуты все вышеописанные значительные растительные наросты, некоторые из них посланы в Московский университет для определения их состава, но результат этого определения мне неизвестен. Осмотр кирпичной галереи был весьма неудобен. Не говоря уже о сырости галереи и о том, что на ее почве в тех местах, где она была более углублена, чем следовало, оставалась вода, самая вышина галереи от почвы до замка свода равнялась 4 1/2 ф., или 31 1/2 верш., а следовательно, мне приходилось все время идти по галерее согнувшись. В тех местах, в которых найдены повреждения в стенах и почве, предположено было в следующем году вложить деревянные, хорошо проконопаченные и засмоленные ящики.
Сверх этой общей очистки водопроводной галереи в 1835 г. производились на водопроводе обыкновенные ремонтные работы и устроены, по изобретенному мной способу, два бассейна над ключами, найденными мной в 1834 г. близ с. Больших Мытищ.
В 1834 г. сгорел Тульский оружейный завод{601}, требовалось его устроить вновь, а равно и водоудержательную плотину на р. Упе, направляющую воду этой реки на заводские вододействующие машины, <так как> эту плотину перед пожаром несколько раз повреждало и необходимо было устроить более прочное сооружение. Для перестройки завода была образована комиссия под председательством артиллерийского генерал-лейтенанта Вельяминова{602}. При комиссии должны были находиться директора работ гражданских (архитектурных), гидравлических и механических. Директором гидравлических работ был назначен подполковник корпуса инженеров путей сообщения Эрнест Иванович Шуберский{603}. Бывший генерал-фельдцейхмейстер Великий Князь Михаил Павлович, слыша от всех самые лестные отзывы об управляющем III округом путей сообщения генерал-майоре Янише, очень желал иметь его членом комиссии для устройства завода по технической части, так что все означенные три директора работ зависели бы от него по этой части. Приняв это место, Яниш должен был бы отказаться от места управляющего округом и оставить Москву, где имел свой дом и близ Москвы порядочное имение. Находясь в болезненном состоянии, он отказывался от предлагаемого ему места, ссылаясь на свою болезнь. Великий Князь, зная, что не может ничего сделать более приятного Янишу, как посетить его создание, Московский водопровод, объявил Янишу осенью 1835 г., что он желает осмотреть Алексеевское водоподъемное здание и резервуар воды в Сухаревой башне. Вследствие этого участвующие в водопроводных работах: Яниш, Максимов, Ильин и я получили приглашение прибыть в Московский кадетский корпус для сопровождения оттуда Великого Князя в водоподъемное здание и башню.
В кадетском корпусе мы присутствовали при разводе, производившемся, по случаю ненастной погоды, в большой тронной зале корпусного здания (бывшего Головинского дворца{604}). Барабанный бой, крики кадет: ‘Рады стараться, Ваше Императорское Высочество’ и резкие замечания, весьма громко высказываемые Великим Князем начальству кадет, оглушили Яниша, во всю свою жизнь никогда не видавшего военных эволюций не только в комнате, но и на площадях и в манежах. По окончании развода, когда нам надо было ехать в водоподъемное здание, Яниш казался совсем уничтоженным и, воспользовавшись этим состоянием, убеждал Великого Князя уволить его от назначения в члены комиссии по устройству Тульского завода. Но Великий Князь был с ним так любезен при осмотре водоподъемного здания и резервуара в Сухаревой башне, что старик согласился принять означенное место с условием, чтобы, по болезненному его состоянию, ему дозволено было иметь при себе одного инженера путей сообщения по его выбору, и этот выбор пал на меня. Далее читатель увидит, что это условие не было выполнено.В это лето 1835 г., <так же как и в следующие года>, Цуриков жил в деревне своего отца, а я <переехал> в Б. Мытищи, вещи же наши оставались во флигеле дома дяди моего князя Дмитрия, который лето проводил в своем воронежском имении. Приезжая и в летние месяцы <из Мытищ> в Москву, мы останавливались в этом флигеле. В середине лета 1835 г. Цуриков, воротясь из деревни, за какие-то пустяки повздорил с А. И. Нарышкиным, вышедшим в начале 1835 г. в отставку и поселившимся в Москве. Нарышкин прислал секунданта Хрущован, Цуриков выбрал меня своим секундантом. Горячо привязавшись к Нарышкину, я очень недоволен был этим выбором, но не мог отказаться. Все меры, употребленные мной и секундантом Нарышкина к примирению, были безуспешны, назначены были место и все условия дуэли. Но как-то, при последней минуте, мне удалось поставить дело так, что Нарышкин должен был извиниться. Это было мне тем труднее, что противники были люди несговорчивые и что, по любви моей к Нарышкину, я не хотел его унизить, а по долгу секунданта Цурикова должен был действовать против Нарышкина. М. Д. Бутурлин знал о предполагавшейся дуэли, очень опасался за Нарышкина и не находил слов, чтобы благодарить меня за то, что я не допустил до дуэли.
Вскоре [Алексей Иванович] Нарышкин уехал в свое Орловское имение, с. Егорьевское, находящееся верстах в 20 от Орла и в 6 верстах от имения С. В. Цурикова с. Лебедки. Осенью получено было известие, что он помолвлен со второю дочерью Цурикова, Марьею Сергеевной. Нарышкину было всего 20 лет от роду, а невеста его была годом или двумя его старше. Живший со мной брат ее был не совсем доволен полученным известием, ему запала давно мысль, которую он неоднократно высказывал, женить меня на этой сестре его, которую я совсем не знал. Дядя мой князь Александр Волконский, опекун Нарышкина, был, напротив, доволен. Полагая, что по состоянию здоровья Нарышкин не может прожить долго, он радовался, что немногие годы жизни своей Нарышкин проживет спокойно. Мы увидим, что дядя ошибался. Нарышкин жил долго, вовсе не спокойно и пережил свою жену. Он меня звал на свадьбу, назначенную в начале января 1836 г.
В начале 1835 г. сестра моя Викулина родила сына Николая. Мать моя летом 1835 г. ходила пешком из имения Викулиных в Киев молить о скорейшем окончании дела о браке сестры моей и оттуда проехала в Варшаву на могилу убитого при взятии этого города брата моего Александра. В Варшаве она была принята весьма гостеприимно семейством нашего тамошнего старшего священника, которое пригласило жить в его квартире. Шестинедельное пребывание матери моей в Варшаве она употребила на сооружение памятника над могилою брата, который при себе поставила, и внесла в Московский опекунский совет 2000 руб. асс. (571 руб. 43 коп., с тем, чтобы проценты с этой суммы были ежегодно выдаваемы духовенству нашей варшавской церкви за поминовение брата, мне известно, что в 60-х годах это духовенство служило панихиду на могиле брата в день его кончины.
Следственное дело о браке сестры моей, тянувшееся полтора года и запутанное разными несправедливыми, {как упомянуто мной выше}, показаниями, наконец было представлено Орловскому архиерею и лежало без движения в Орловской духовной консистории. Мать моя желала, чтобы я лично уговорил Орловского архиерея немедля окончить это дело. Это также требовало моей поездки в Орел, и я, надеясь уговорить архи ерея немедля наложить резолюцию на представленном следствии и привезти это известие матери моей и Викулиным, в начале декабря 1835 г. взял отпуск и поехал в Орел. Этот декабрь отличался необыкновенными морозами. Термометр в продолжение полторы недели не показывал менее —30о по Р [—37.5 оC]. Заведующие Московским водопроводом очень опасались, чтобы вода в трубах не замерзла, однако же он вполне хорошо выдержал это испытание. В эти морозы я выехал из Москвы на почтовых, в перекладных санях, и под Тулою отморозил себе щеку.
Нарышкин предуведомил меня, что С. В. Цуриков{605} просит меня остановиться в Орле в его доме. Приехав в Орел в 12 ч. ночи, я нашел дом Цурикова едва топленным, так что мерз всю ночь, я тогда не знал, до какой степени С. В. Цуриков скуп. Я был два раза у Орловского архиерея Никодима, убеждал и упрашивал его положить резолюцию по представленному следственному делу о браке сестры моей, но этот бездушный монах не внимал моим просьбам. Он, как и бо льшая часть монахов, не понимал никаких семейных отношений, я ему говорил, что до окончания дела положение сестры и новорожденного сына Викулиных самое страшное, что оно убивает мать мою, и без того уже много в жизни своей потерпевшую. Ответ его был: ‘молитесь’. Я ему говорил, что все мы молимся и что мать моя молится и много, и усердно, даже этим летом ходила пешком к киевским угодникам, молила об их {предстательстве} о скорейшем окончании дела. Тогда архиерей сказал мне, что он подобные важные дела, по их докладе, который ему уже сделан, откладывает на несколько месяцев с тем, чтобы решить их обдуманно, но я просил его, для наступающего великого праздника Рождества Христова, обрадовать своею резолюциею все наше семейство и сделать доброе дело, на что он мне решительно объявил, что, напротив того, он в такие великие дни никакими делами не занимается. Итак, мое ходатайство не имело успеха, и я не мог привезти радостной вести моей матери и Викулиным, у которых пробыл праздники вместе с братом моим Николаем, произведенным в декабре 1833 г. в прапорщики в конноартиллерийскую батарею, стоявшую в Задонске, в 12 верстах от имения Викулиных, и, следовательно, часто у них бывавшим. Командир и все прочие офицеры батареи были однофамильцы наши, хотя и не родственники. Они даже принадлежали к трем разным исповеданиям: православному, римско-католическому, лютеранскому. Командир батареи был очень хороший и благородный человек, но был в немилости вследствие потери пушек в польскую кампанию в 1831 г., при одной из первых схваток наших конноегерских полков под командою генерала Гейсмара{606} с польскими войсками. В этом постыдном для нас деле виноват один Гейсмар, но, конечно, старались обвинить подчиненных. У командира батареи, которого родство с нами было весьма отдаленное, так как наши роды разошлись уже более ста лет, был сын Александр, до того похожий на моего брата Александра, убитого под Варшавою, что мать моя не могла его видеть.
Брат мой Николай жил в Задонске в доме тетки нашей княжны Татьяны, чем она избавлялась от всякого военного постоя. По ее скупости стол у нее был очень дурен и недостаточен. Вследствие этого Викулины постоянно посылали ей провизию, но это нисколько не спасало брата от дурной еды. Получаемая от Викулиных провизия пряталась и подавалась к столу тогда, как большая ее часть была уже испорчена. Брат Николай был тогда веселым и беззаботным юношей, очень любил танцы и мог ими досыта наслаждаться у Викулиных, у которых в деревне были постоянно гости и часто танцевали при довольно хорошей музыке крепостных дворовых людей.
Чтобы указать хотя некоторые черты тогдашнего военного быта, передам следующее происшествие. За отсутствием старших в батарее офицеров брату моему пришлось командовать взводом батареи, стоявшим в с. Патриарши, в 2 верстах от имения дядей моих с. Студенец, в котором я родился. Однажды получает он от своего батарейного командира письмо, в котором последний пишет ему, что деньги, отпущенные на провиант нижним чинам, надо приберечь для летнего времени, иначе во время летних учений придется дурно кормить солдат, а так как крестьяне с. Патриарши довольны стоянкою взвода, то нельзя ли убедить их согласиться кормить нижних чинов бесплатно. Брат не знал, как ему исполнить это приказание начальства, и обратился за советом к старшему фейерверкеру, который сказал, что надо выставить несколько ведер вина, попотчевать старших в селении и предложить им кормить нижних чинов бесплатно. Так было исполнено, фейерверкер, во время попойки, обратился к крестьянам с означенным предложением, говоря, что они должны исполнить приказание начальников батареи тем более, что они не простые господа, а бароны, и истолковал им этот титул тем, что предки их обороняли Государя во время войны от опасности, и за то они с потомками названы оборонами, или баронами, при чем не позабыл прибавить, что мать молодого барона была их покровительницею, когда жила в с. Студенце. Крестьяне согласились на требование батарейного командира. Подобные распоряжения теперь немыслимы, да и солдаты сами не захотят жить на даровом хлебе у крестьян.
В начале января 1836 г. я от Викулиных прямо проехал в имение С. В. Цурикова с. Лебедку, согласно сделанному им мне лично в прошедшем декабре приглашению. С. В. Цуриков был преисполнен странностями. Его быт заслуживал быть описанным пером И. С. Тургенева. Он был человек большого ума, говорил вообще красноречиво, а по-французски безупречно, и вообще получил очень хорошее образование. Он служил недолго и, наследовав 1000 душ в наилучших наших губерниях, Орловской, Курской и Воронежской, поселился в с. Лебедке, в котором считалось 500 душ. Он вскоре женился на какой-то француженке-гувернантке, нажил детей и сделался деспотом семьи своей, своих крепостных крестьян и даже окружавших его имения однодворцев (тогдашних крестьян-собственников), оттягивая всеми, часто не только незаконными, но весьма суровыми и беспощадными способами принадлежащие им клочки земли, смежные с его владениями и необходимые, по его мнению, для округления последних. Он образовал несколько контор по управлению имением, которые по самым пустым предметам составляли протоколы с изложением дела, справками, соображениями и заключениями, на которых он писал: ‘Согласен. С. Ц.’ (Сергей Цуриков), а в случае несогласия клал другую резолюцию. Чтением этих протоколов и наложением резолюций С. В. Цуриков занимал все утро, для чего вставал необыкновенно рано. Не зная еще об этих порядках, я в разговоре с ним осуждал сложную переписку и отчетность по работам ведомства путей сообщения и не мог понять, почему присутствовавшие при моем рассказе сын его и Нарышкин очень сконфузились и всячески старались прекратить мой рассказ. Чтобы показать, по каким мелочам составлялись протоколы в конторах Цурикова, требовавшие его утверждений, расскажу следующий случай. На другой день моего приезда в с. Лебедку я долго не мог добиться воды для умыванья. Впоследствии я узнал, что мне не смели дать воды до утверждения протокола конторы по управлению домом Цурикова, в котором она указывала, какую воду должны мне доставлять для умыванья. Не знаю, на каком основании назначена была для моего умыванья другая вода, чем назначенная моему дяде князю Александру Волконскому, который был посаженым отцом Нарышкина и приглашен С. В. Цуриковым жить у него в Лебедке. Дядя мой приехал ранее меня и, хотя невеста Нарышкина ему понравилась, был недоволен всем происходившим в доме Цурикова. Последний, будучи занят целое утро рассмотрением протоколов различных контор по управлению, приходил в комнату дяди только в третьем часу пополудни, пред самым обедом, и каждый день извинялся своими занятиями. Наконец это ежедневное повторение так надоело дяде, что он намекнул Цурикову, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят, а если Цуриков сделает ему честь побывать в его деревне, то увидит, как он принимает гостей, и действительно дядя на это был большой мастер. Сын и дочери Цурикова, из которых старшая уже была замужем за Саввою Васильевичем Абазою{607}, страшно боялись отца, не смея при нем разинуть рта, ходили около его кабинета на цыпочках, говорили даже, что дочери, чтобы его не беспокоить при проходе мимо его кабинета, снимали башмаки. Во всем доме царствовал его произвол и скупость. Он обещался выдать в приданое за дочерью Нарышкиной 40 тыс. руб. асс. (11 428 руб. сер.), но он вычел из них все расходы, сделанные им на свадьбу по приему гостей и даже на сальные свечи, употребленные для приготовлений к свадьбе, чему велся очень аккуратный счет, сверх того, означенные деньги он выдал Нарышкину не вдруг, а по частям, вычитая из них лаж, который постоянно до 1839 г. увеличивался на бывшие тогда в обращении ассигнации. С. В. Цуриков часто повторял, что он всею своею жизнью пожертвовал своему семейству, что жена его истинная страдалица, которую он всевозможными способами успокаивает, а между тем из ее девичьей комнаты сделал совершенный гарем. Впоследствии мы узнали, что в день свадьбы Нарышкиных он пред благословением дочери требовал, чтобы она ради мужа никогда не оставляла отца и мать, и на уклончивый ответ дочери, что она будет стараться исполнить долг свой относительно родителей, насколько ей позволит ее новое положение, он очень рассердился и сказал, что в церкви, во время совершения таинства, он не перекрестит лба, что буквально исполнил и даже стоял все время в церкви боком к образам и спиной к бракосочетавшимся, хотя {всегда, по крайней мере} по наружности, был богомолен. Из церкви мы поехали обедать в с. Егорьевское к Нарышкину, у которого не было еще никакого хозяйства, а потому сделано было распоряжение, чтобы белый хлеб к обеду был прислан из с. Лебедки, но С. В. Цуриков, недовольный уклончивым ответом своей дочери во время ее благословения, отменил означенное распоряжение. Только что узнали об этом в с. Егорьевском, сейчас послали в Орел за белым хлебом, тем более необходимым, что дядя мой князь Александр Волконский вовсе не ел черного хлеба, но белый хлеб из Орла прибыл после обеда, так что дядя должен был обедать без хлеба.
Воротясь в Москву из полуторамесячного отпуска, я с Цуриковым нанял дом Балка на Плющихе. Вскоре приехали в Москву сестра Викулина с мужем и матерью. Брат Николай также взял отпуск, чтобы повеселиться в Москве. По красивой его наружности и ловкости в танцах его приглашали на все балы и вечера, и он провел свой отпуск в Москве очень весело. Мне также приходилось с ним часто ездить на балы, хотя мне они и не доставляли особого удовольствия. Брат жил у нас, а потому мы не могли приютить у себя Фиркса, который жил эту зиму у братьев Максутовых. Упоминая о жизни Фиркса у Максутовых, нельзя не рассказать про него следующего анекдота. Максутовы нанимали небольшую квартиру, в одной из комнат в стене был шкаф для вешания платья. Увидав подъезжавшего к крыльцу А. Н. Соймонова, Фиркс просил Максутовых принять Соймонова и сказать, что его нет дома. Через несколько минут по входе Соймонова явился Фиркс, объясняя, что у него рядом с Максутовыми довольно большое помещение и что он, вернувшись домой и узнав, что Соймонов сидит у Максутовых, поспешил к нему. Все это Фиркс солгал, он просто в темном и узком шкафе сумел одеться и снять свои бумажные папильотки.
С. А. Викулин приехал в Москву, чтобы сделать разные заказы и покупки для строимой им в с. Колодезском церкви. В Москве нанял он очень скромное помещение, далеко не соответствовавшее не только тому богатству, которое ему приписывали, но и действительному его состоянию. Он приехал в Москву на зиму в первый раз с молодой женой, и эта скупость его обратила общее внимание. Он очень много торговался при покупке вещей, любил долго говорить с продавцами и через это всегда поздно приезжал к обеду. Брат Николай и я почти каждый день у него обедали, а так как обед был назначен в 4 часа, а Викулин часто приезжал в 6 часов и даже позже, то мы в эти дни порядочно голодали.
По приезде в Москву я узнал, что директор гидравлических работ Тульского оружейного завода инженер-подполковник Шуберский отправился с проектами означенных работ в Петербург и что член комиссии по устройству означенного завода Яниш поручил ему ходатайствовать о назначении меня к Янишу по особым поручениям согласно данному ему Великим Князем Михаилом Павловичем обещанию. Мне очень не хотелось менять Москву на Тулу, но я согласился на эту перемену только из уважения к Янишу. Каково же было мое удивление при получении приказа главноуправляющего путями сообщения от 19 февраля 1836 г., которым я был назначен к работам тульского оружейного завода в распоряжение Шуберского. Оказалось, что Шуберский, имея большие теоретические познания, никогда ничего не строил и чувствовал необходимость иметь в числе подчиненных инженера, знакомого с практикою, вследствие чего хлопотал в Петербурге о назначении меня к нему, а не к Янишу, так как по штату при членах комиссии не полагалось иметь лиц по особым поручениям. Сверх того, Шуберский рассчитал, что лучше иметь меня своим подчиненным, чем лицом, состоящим при члене комиссии, обязанным наблюдать за всей технической частью работ, так что я мог бы иметь некоторое влияние на ход работ, управляемых Шуберским.
Необходимость сдать дела по Московскому водопроводу и желание провести в Москве то время, которое Викулины оставались в ней, были причиной тому, что я поехал в Тулу только с наступлением удобного для работ времени.
Шуберский принял меня как товарища, а не как подчиненного и назначил меня производителем работ по устройству Чулковской водоудержательной плотины{608}, придав мне в помощники инженер-поручика Свищован, артиллерии подпоручика Дистерлон и артиллерийского кондуктора Дедован, которые обязаны были поочередно дежурить при работах.
В Туле я бывал часто у Яниша, который еще до моего приезда, быв недоволен своим положением, послал, ссылаясь на болезненное состояние, просьбу об отчислении его от должности члена комиссии по устройству завода. Просьба его была уважена, все инженеры провожали Яниша до рощи за Московскою заставою, где Янишем предложен был завтрак. Вскоре Яниш совсем оставил службу.
Переход мой в Тулу был для меня невыгоден и в материальном отношении: я лишился разъездных денег, которые получал, состоя при Московском водопроводе. Жизнь в Туле была бы для меня весьма затруднительна, если бы не пригласил меня жить с собою двоюродный брат моих товарищей Максутовых инженер-поручик Михаил Александрович Литвинов{609}, человек богатый, державший несколько лошадей в Туле. Хотя я и участвовал в расходах по дому, но мне не нужно было ничем заводиться, и, сверх того, экипаж Литвинова был постоянно к моим услугам. Литвинов был очень веселого нрава, в праздничные дни я с ним ездил к помещикам, жившим вблизи Тулы. Всего чаще бывали мы у Арсеньева{610}, Новомлинскогон и Загряжского{611}.
Все мы много пили и делали разные дурачества, ходили большими группами на свадьбы купцов и мещан, на которые не были приглашены, и т. п. Но самою непростительной и глупою шалостью была, в продолжение некоторого времени, ежедневная разборка мостика над канавою по Воронежской улице, по которому проезжали не только городские жители, но и все проезжающие по Большому Воронежскому тракту. Нас очень забавляло недоумение бывшего тульского военного губернатора Елпидифора Антиоховича Зурова при виде мостика, разобранного неизвестно кем и когда.
С Арсеньевым я был очень хорошо знаком в Москве, когда он еще был холостым и очень порядочным человеком. В последнюю зиму он женился на Щербачевой, которую Цуриков назвал почему-то алаунскою обезьяной, хотя она не была дурна собою. Мои посещения Арсеньевых в их деревне сначала ей нравились, она со мной любезничала, но вдруг без всякого с моей стороны повода начала уверять мужа, что будто я обращаюсь с ней с пренебрежением, и заставляла его со мной объясняться. Объяснения эти оканчивались обыкновенно мирно, за ними следовала новая попойка. Арсеньев, когда был холостым, очень мало пил, и мне показалось, что беспрерывные мелочные претензии его жены, пустой женщины, довели его до того, что он очень часто напивался допьяна.
Литвинов был производителем работ по устройству шоссе от Тулы до Серпухова, директором которых был Шуберский. Литвинов вовсе не занимался службою и, несмотря на то что Шуберский часто выгонял его на работы, постоянно [находился] в Туле. Он служил недолго и, выйдя в отставку, поселился в своем пензенском имении.
В Туле я нашел двух товарищей моих по институту: инженер-поручиков Псиола{612} и Крамера{613}. Первый часто приходил к нам, он был очень обидчив. Литвинов, зная этот недостаток Псиола, часто выводил его из терпения своими шутками, так что Псиол почти каждый раз уходил от нас рассерженный и не простясь. Я никогда не подшучивал над обидчивостью Псиола, но это не помогало нам оставаться в добром согласии. Псиол придирался к каждому слову, к каждому жесту. Раз, сидя у нас за обедом, он увидал у меня печать, которую я в тот день за безделицу купил у бедного оружейника. На печати, помнится, была вырезана шпага с какою-то надписью, которая, по неизвестной мне причине, обидела Псиола, он сказал, что понимает значение этой надписи, и ушел, не кончив обеда.
Крамер учился в институте очень дурно, но выпущен был в инженер-поручики благодаря подаркам, которые отец его, весьма богатый человек, делал инспектору классов Резимону. Он произведен в прапорщики вместе со мной, но, оставаясь по два года в прапорщичьем и подпоручичьем классах, вышел в инженер-поручики двумя годами позже меня. Он не знал даже, что такое квадрат и куб, и потому при задаче уроков рабочим на небольшой порученной ему постройке постоянно путался. Он во всем угождал Шуберскому, сделавшись его прислужником. Шуберскому это очень нравилось, и хотя он говорил о Крамере, что он дурак, а все же последний был к нему ближе всех прочих его подчиненных.
Шуберский был весьма ученый, но дурно воспитанный человек. Он был сын лютеранского пастора в наших прибалтийских губерниях, окончив курс медицинских наук в Дерптском университете, он отправился в Германию, которую исходил пешком и в университетах которой слушал философские науки. Но, по его словам, эти науки его не удовлетворяли, и он отправился в Париж, где слушал математические науки. Все знания, за исключением математических, он считал неважными и часто мне предсказывал хорошую будущность, основываясь на том, что я приобрел достаточные познания в математике и имею хорошие способности для дальнейшего ее изучения. По возвращении из-за границы Шуберскому обещано было место адъюнкта в Петербургской академии наук, но по неимению вовсе средств к жизни он не мог дождаться этого места и выдержал в Институте инженеров путей сообщения экзамен прямо в инженер-поручики. Шуберский при всей своей учености не умел порядочно говорить и писать ни на одном языке, даже на своем природном немецком он говорил дурно. Он не давал себе труда обдумать то, что он хотел изложить в своих письмах, так что они могли служить образцом неправильных сочетаний и орфографических ошибок, в особенности его письма на французском языке, который он постоянно употреблял при переписке со мной. Шуберский был чрезвычайно вспыльчив, часто ссорился со своею женой при посторонних, обходился грубо и резко с подчиненными, исключая меня, и на всякое слово, сказанное подчиненными, отвечал: ‘это глупство, это пустаки-то’. Не раз я и другие подчиненные говаривали ему, что мы не привыкли к подобному обращению, он обещался изменить его, но обыкновенно кончал разговор все теми же словами: ‘да это все глупство, пустаки-то’.
По отъезде Яниша из Тулы Шуберский был сделан членом по технической части комиссии по устройству Тульского оружейного завода, с оставлением директором гидравлических работ. Это назначение поставило его в новое положение. Он завладел всеми делами комиссии, часто кричал на ее председателя генерал-лейтенанта Вельяминова, не отвечал на его вопросы, которые считал не заслуживающими ответа, при подчиненных убегал от него и, не обращая внимания на его зов, только отмахивался руками и показывал вид, что не стоит говорить с ним. Директоров гражданских (архитектурных) и механических работ Шуберский также подчинил себе.
На работу по Чулковской плотине, которой я был производителем, ежедневно выходило несколько тысяч рабочих из нижних чинов и по нескольку десятков каменщиков, плотников и других мастеровых. Место, на котором производилась работа, было тесно для такой массы рабочих, и потому требовалось предварительно обдумывать размещение рабочих, чтобы они не мешали друг другу. Шуберский, придя на работу после меня, очень часто изменял все мои распоряжения и всегда путал. Я обращал его внимание на то, что так нельзя продолжать дело, он соглашался со мной, но продолжал по-прежнему путать, приходя в мое отсутствие на мои работы. Мои помощники, особенно артиллеристы, жаловались мне на резкость выражений и вообще обращение Шуберского и хотели оставить работы при заводе, я передавал их жалобы Шуберскому, он, обещаясь переменить свое обращение, оканчивал теми же словами: ‘все это глупство, пустаки-то’. Я вышел из терпения и писал к Максимову, что ни за что более не останусь при заводских работах и выйду в отставку. Граф Толь, осматривая в августе 1836 г. перестроенные по моему способу ключевые бассейны в с. Больших Мытищах, спросил у Максимова, имеет ли он известия обо мне и какие? Узнав от Максимова, что я очень недоволен свои м положением и намерен выйти в отставку, Толь приказал ему написать мне, что он желает, чтобы я оставался на службе, и что он даст мне другое назначение, если я не хочу оставаться при работах завода.
1 сентября 1836 г. по случаю закладки главного корпуса оружейного завода был обед, на котором было, вероятно, выпито лишнее. Прямо с обеда Шуберский отправился на работы плотины и приказал бывшему в это время дежурным по работам Дедову, уже произведенному в прапорщики, но еще не обмундировавшемуся, сделать какие-то невозможные изменения в распоряжениях по работам. Рассердясь на Дедова за его ответ, впрочем, весьма учтивый, Шуберский обругал Дедова, и когда сей последний, не желая слушать ругательств, отошел, то Шуберский, выхватив правило у каменщика и гоняясь за Дедовым, падал между рядами свай, что произвело общий смех между рабочими. Мне немедля была передана эта сцена.
На другой день, рано утром, я получил собственноручное предписание Шуберского, состоявшее из нескольких строк, по обыкновению безграмотных. Он поручал мне немедля прибыть к нему и вместе с тем назначал час моего прибытия. К назначенному времени я был у Шуберского, но его не застал, при его неаккуратности это было делом очень обыкновенным. Воротясь домой, он нашел меня в комнате, занимаемой его канцелярией, и очень сухо сказал, что ему надо поговорить со мной наедине и чтобы я для этого шел за ним во второй этаж. Тут он мне наговорил разных резкостей, объясняя, что он человек благородный и честный и полагал меня таким же, но что он имеет в руках доказательство противного. Я не понимал, что могло довести Шуберского до этого раздражения, и упрекал его за то обращение, которое он позволил себе накануне с Дедовым. Это еще более взбесило Шуберского, и так как он все сильнее и сильнее поднимал голос, то я ему сказал, что, несмотря на его странности, я привык его уважать, а потому полагаю лучше уйти и дать ему успокоиться, на повторенное же несколько раз предложение стреляться со мной я только тогда соглашусь, когда буду знать причину, побуждающую к дуэли. Я действительно уважал Шуберского как человека правдивого в большей части случаев, много трудящегося, самостоятельного и всегда готового защитить своих подчиненных против неправильных обвинений. Когда я хотел уходить, Шуберский, остановив меня, сказал, что я сам должен был знать причину его раздражения, но, видя, что я притворяюсь, будто бы я не понимаю, он напоминает мне о письме, которое я писал утром в этот самый день.
На мой ответ, что я с утра не брал ни пера, ни карандаша в руки, Шуберский сказал, что после этого он и стреляться со мной не хочет, потому что я позволяю себе говорить неправду, и что он имеет в руках мое письмо. Я потребовал, чтобы Шуберский мне его показал, и он вынул из кармана какую-то бумажку. На мое замечание, что это письмо писано не мной, Шуберский пришел в бешенство, говоря, что он не ожидал, чтобы я мог отказываться от своей руки, и добавил, показывая на подпись, что не откажусь же я от своей подписи. Я ему сказал, что подпись эта не моя, он еще более взбесился, когда же я объяснил, что под письмо м подписано не ‘Дельвиг’, а ‘Дистерло’, фамилия моего помощника при работах, Шуберский не находил слов для извинения сделанной им мне сцены. Оказалось, что письмо это было писано к Крамеру в ответ на требование последнего от Дистерло отпустить рабочие инструменты из запасного магазина, находившегося при производимой мной главной гидравлической работе. Дистерло писал Крамеру, что после вчерашнего гнусного поступка Шуберского с Дедовым никто из офицеров, состоящих при работах плотины, конечно, не выйдет на работу, и потому подобные требования, обращенные к ним, останутся без исполнения, причем придавал Шуберскому беспощадные и несправедливые эпитеты. Я сказал Шуберскому, что не оправдываю поступка Дистерло, писавшего, конечно, в минуту запальчивости, но еще гнуснее поведение того, кто представил ему это письмо. Он уверял, что, увидев рассыльного Крамера с письмом, он сам его взял и прочел, так что Крамер об этом ничего не знает, но я убежден, что это было не так, а что Крамер представил письмо Шуберскому.
По окончании объяснений о письме Шуберский мне сказал, что он, как старый немецкий Bursch (прозвище немецких студентов), очень желал бы жить в согласии со своими подчиненными, но что он не знает, как этого достигнуть. Я ему отвечал, что все подчиненные очень его уважают, а потому достижение для него этой цели очень легко: стоит только ему обращаться с ними поучтивее и не говорить при каждом ими сказанном слове, что они говорят глупство, пустяки. Шуберский обещался замечать за собою и тут же прибавил: ‘все это глупство, пустаки-то’.
В этот день он праздновал свое рождение и, имея в виду мои хорошие отношения со всеми его подчиненными, за исключением Крамера, просил меня примирить его с ними, для чего и было положено, что я от имени Шуберского приглашу всех его подчиненных офицеров к нему на вечер в этот же день. Шуберский надеялся, что все это может уладиться, но опасался, что, по крайней обидчивости Псиола, он с ним никак не может сойтись. Шуберский не помнил ничьего имени и отчества, а потому постоянно их путал. Псиол очень этим обижался и говорил Шуберскому, что последний может его называть по фамилии или по чину, но не имеет права каждый раз коверкать его имя и отчество, что считал крайним к нему пренебрежением. Я сказал Шуберскому, что я его выведу из этого затруднения, написав имя и отчество Псиола на двери, а его прошу в продолжение всего вечера, когда он захочет заговорить с Псиолом, предварительно посмотреть на сделанную на двери надпись.
По убеждению моему все подчиненные Шуберского явились к нему на вечер, который провели очень весело. Шуберский был со всеми очень любезен. При конце вечера Псиол сказал мне, что верно Шуберский хочет действительно со всеми жить в мире, так как он в целый вечер ни разу не ошибался в его имени и отчестве. Тогда я показал ему сделанную мной на двери надпись, которою Псиол чрезвычайно обиделся и немедля ушел, не простясь. Хотя Шуберский был недоволен, что я его выдал, но причина внезапного ухода Псиола возбудила всеобщий хохот.
Конечно, Шуберский не мог измениться, а потому примирение с его подчиненными было непрочно, сверх того, жизнь в Туле мне казалась очень скучной и средства для жизни были слишком скудные. Имея же в виду, что я при выпуске из института стал по списку 125-м поручиком, а производились каждый год в следующий чин по 10, и что такое же медленное производство ожидает меня и в следующих чинах, я не видал никакой карьеры в настоящей моей службе и, предполагая даже лучшее производство, не видал возможности жить ничтожным содержанием, которое получали инженеры и в высших чинах, а поэтому решил подать в отставку. Предварительно же я упросил Шуберского дать мне поручение в Москву для заготовления некоторых материалов, потребных для заводских работ, и исходатайствовать отпуск в Петербург.
В Москву я поехал позднею осенью, бывшая тогда грунтовая дорога была до того неудобопроезжаема, что я в первый день, несмотря на то что ехал один с небольшим чемоданом, не мог проехать первой почтовой станции и, за усталостью лошадей, должен был остановиться в 12 верстах от Тулы на постоялом дворе, который был переполнен проезжающими крестьянами. В небольшой грязной комнате их сидело человек пятнадцать, меня посадили под образами и дали ужин. В этом обществе я спал сидя, потому что негде было лечь, и с рассветом собрался в дальнейший путь, но, когда дошло до расчета с хозяином, он запросил такую высокую плату за ночлег и простой крестьянский ужин, что я не мог согласиться на такое грабительское требование. Дав ему в несколько раз более, чем следовало, я приказал ямщику выезжать со двора, но хозяин запер ворота и настоятельно требовал уплаты назначенной им суммы. Я отказал, сам отпер ворота и выехал благополучно, конечно, благодаря моим эполетам. Дорога была так дурна, что на проезд 180 вер[ст] от Тулы до Москвы я употребил, беспрестанно торопясь, трое суток.
В Москве я снова жил с Цуриковым, нанявшим порядочную квартиру на Арбате. Вскоре приехал Фиркс из-за границы, куда он ездил не знаю на чей счет. Он приехал с чемоданами и просил нас дозволить ему жить с нами. На это Цуриков отвечал, что, конечно, он должен поселиться у нас, потому что иначе куда же ему деваться, но с условием, чтобы Цуриков не видал никакого счета {(он этим намекал на счет, поданный нам Фирксом при выезде от нас в 1835 г.)}, иначе он выбросит из окошка (квартира наша была во втором этаже) этот счет, за ним полетит сам немец (Фиркс), а затем и его вещи.
Фиркс немедля рассказал нам, что у него недостает конца одного пальца на руке, что он его потерял близ Дрездена на дуэли с каким-то немцем, бранившим в его присутствии русских, и что секундантом его на дуэли был известный литератор Николай Иванович Греч. Мы привыкли не верить Фирксу, хотя все относившееся до дуэли было им рассказано до мельчайших подробностей. В этот же день, когда Фиркс куда-то уехал, пришел к нам производитель работ по устройству Бабьегородской плотины на р. Москве{614} инженер-поручик Леон Ропп, {о котором я упоминал во II главе ‘Моих воспоминаний’}. Он рассказал нам, что получил письмо от своей матери, соседки по курляндскому имению с имением отца Фиркса, в котором она подробно описывает, каким образом Фиркс, быв на охоте с другими соседями, по собственной неосторожности выстрелом из ружья оторвал конец своего пальца. Мы передали Роппу рассказ Фиркса о его дуэли и просили Роппа дождаться возвращения Фиркса, чтобы услыхать от него рассказ о дуэли и уличить его во лжи. По приезде Фиркса он повторил свой рассказ, и тогда Ропп ему очень хладнокровно сказал: ‘Warum prahlst du immer’ (Зачем ты всегда хвастаешься) — и показал ему бывшее с ним письмо матери, весьма подробно описывавшей случай, бывший с Фирксом на охоте. Это мало подействовало на Фиркса, который продолжал в московском обществе хвастаться своею дуэлью.
Ропп был совершенной противоположностью Фирксу. Он занимался своею работою с усердием и разумно, при весьма красивой наружности он нигде не бывал, кроме товарищей, жил при своей работе в одной комнате в антресоли, в которую вела такая крутая лестница, что по ней подниматься можно было только с помощью веревки. Он умел жить так, что не проживал более того ограниченного содержания, которое давали тогда инженерам. Он не любил обедать у товарищей, чтобы не привыкать к пище лучшей той, которую мог иметь дома, и никогда не ездил на извозчиках и не пользовался чужими экипажами, чтобы не отучиться от пешей ходьбы. Задержав его до поздней ночи в день приезда Фиркса, Цуриков приказал запрячь для него свой экипаж, но Ропп, несмотря на проливной дождь, не сел в него и пошел домой в темную ночь пешком. Он, предвидя, что строимая им Бабьегородская плотина, проектированная Палибиным в подражание способу Пуаре, не устоит при напоре воды, представлял об этом своему начальству, но ему не верили, а он продолжал с необыкновенным усердием наблюдать за прочностью и тщательностью всех частей работы. Действительно, только что подняли щитами плотины воду в р. Москве, как они были сломаны и огромная накопившаяся за щитами масса воды ринулась вниз по реке, сорвав барки, причаленные к пристаням, и подвинув барки, бывшие в ходу, обратно, причем многие промышленники подверглись значительному ущербу. Впоследствии плотина была перестроена по проекту Роппа и вполне удалась.
После посещения моего в 1833 г. С. М. Баратынской я вел с нею довольно частую переписку и большей частью по-французски. Спустя с полгода после означенного посещения написал я к ней, что в юности я действительно был в нее влюблен, что пишу об этом, так как это дело прошлое, но что муж ее пусть это себе мотает на ус, если он носит усы. Ответ на это, писанное в шуточном тоне, письмо я получил в конверте, подписанном женой поэта Е. А. Баратынского. Софья Михайловна мне писала, что если бы мое письмо попало в руки ее мужа, то могли бы выйти весьма неприятные последствия, из чего видно было, что он очень ревнив, и чтобы я вообще осторожнее был в моих письмах, так как кирсановский почтмейстер читал из любопытства все письма, получаемые в кирсановской конторе, и что недавно приехала к нему его дочь, воспитывавшаяся в каком-то институте, которую он заставляет переводить французские письма, так что и французский язык с некоторого времени не помогает сохранению содержания писем в тайне. После этого ответа переписка наша продолжалась все так же часто, но, как обыкновенно бывает, мало-помалу делалась реже и наконец совсем прекратилась.
Е. А. Баратынский, живший с матерью и братьями в тамбовском имении во время моего посещения, вскоре переехал в Москву, я бывал у него редко, но, сверх того, видался с ним и его женой у Левашовых. Зайдя к Е. А. Баратынскому осенью 1836 г., я был чрезвычайно удивлен, встретив у него С. М. Баратынскую с мужем, которая уже несколько недель была в Москве и не подумала дать знать мне об этом. Вообще она обошлась со мной холодно, я был, однако же, у нее еще несколько раз. Не знаю, чему приписать ее тогдашнюю холодность, тогда как спустя 20 лет мы встретились в Москве с тою же горячею дружбой, как и в молодости, и я видался с нею и с необыкновенно милыми ее дочерьми почти ежедневно.
В продолжение этого 20-летнего промежутка она хотя и приезжала в Москву, но в такое время, когда меня не было в этом городе, с мужем ее, когда он приезжал в Москву один, мы видались в клубе и у знакомых, но он ко мне не заезжал.
В конце 1836 г. Цуриков уехал в деревню к отцу и потом в Петербург, а я переехал жить с товарищем моим, князем Петром [Николаевичем] Максутовым. Он был вообще очень добрый малый, помогал мне, насколько сам имел средств, в моих затруднительных денежных обстоятельствах и вел все домашнее хозяйство, видя мою совершенную неспособность им заниматься. Будучи очень вспыльчив и очень малого роста, он, найдя счета повара преувеличенными, становился на стул и бил по щекам повара, который подчинялся этим побоям без отговорок, хотя жил у нас по найму. Но тогда и вольные люди покорялись обычаям крепостного права, и добрые господа, каким был Максутов, позволяли себе без зазрения совести следовать этим гнусным обычаям. Мы от скуки, особливо когда бывали оба больны, играли в карты. Максутов постоянно меня обыгрывал, но, когда сумма моего проигрыша была слишком значительна, он продолжал игру, чтобы проиграть все выигранное. Вообще наша игра кончалась безделицею.
В карты я играл не с одним Максутовым и иногда довольно счастливо. Играя, между прочим, с богатым и весьма скупым и глупым[68] человеком, Михаилом Александровичем Смирновымн, я выиграл у него дрожки с парою лошадей и упряжью и, приехав к нему на извозчике, уехал в собственном экипаже. Кучер Смирнова, который отвез меня в этом экипаже, вернулся к барину своему пешком. Смирнов, как и многие из тогдашнего общества, <часто> говорил по-французски, <но> дурно. Он был охотник до лошадей и часто употреблял слово cheval (лошадь), которое дурно произносил, так что Цуриков говорил ему: ‘Сам ты шваль!’
На вечерах А. Н. Раевского я также вел довольно большую игру ландскне. В конце 1836 г. я всего чаще бывал у А. И. [Алексея Ивановича] Нарышкина, который с женой, матерью и новорожденным сыном Сергеем приехал провести зиму в Москве. Еще не прошло года женитьбы Нарышкина, как выказался вполне неуживчивый характер жены. Она была скупа, дурно одевалась, любила разъезжать по Москве на извозчиках и сама покупала на рынках разную домашнюю утварь. Все это не было принято тогда в обществе, к которому принадлежал Нарышкин, и не соответствовало его врожденному аристократическому чутью. Сверх того, Нарышкина целые дни докучала своему мужу разными мелочными придирками и резкими колкостями, чем отняла у него всякую охоту к домоседству, тем более что он вообще был наклонен к разгульной жизни. Беспрерывные упреки за эту наклонность, а вскоре и сцены ревности, деланные при всех и беспрерывно, вполне выказали характер этой своенравной и капризной женщины, от которой однако же нельзя отнять большого ума.
Нарышкин в это время, по совету своего свояка С. В. Абазы, устраивал винокуренный завод, для чего заложил все свое имение и взял поставку вина. Торги на эту поставку в то время производились в начале года, когда неизвестен еще был урожай, и потому торговые цены на вино бывали иногда при неурожае в два и даже в три раза дешевле действительной его ценности, отчего винокуренные заводчики разорялись, если не имели для курения хлеба прежних урожаев. 1837 г. был неурожайный, и Нарышкин с первого же года своего хозяйства разорился, так что никогда не мог поправиться.
6 декабря 1836 г. было довольно большое производство по корпусу путей сообщения, и в том числе из поручиков в капитаны (чина штабс-капитана тогда в этом корпусе не было). Стоявший по списку передо мной поручик был произведен последним, казалось, ничего не было легче, как и меня произвести, это невнимание начальства было мне очень неприятно, впоследствии я узнал, что я не был произведен в виду поданной мной просьбы об отставке, вследствие которой мое имя было даже выключено в декабре 1836 г. из печатной книжки, заключающей список всех чинов корпуса инженеров путей сообщения. Но отставки мне не дали, применив ко мне правило, что казеннокоштные воспитанники обязаны прослужить в ведомстве путей сообщения 10 лет. Применение этого правила было несправедливо, так как оно было введено в новый устав института и не могло относиться к воспитанникам, которые поступили в институт до издания означенного устава, а по-прежнему они были обязаны прослужить в ведомстве путей сообщения только 6 лет. Впрочем, меня и не уведомили об этом, а просто ничего не отвечали на мою просьбу об отставке, и в 1837 г. мое имя снова внесли в книжку инженеров путей сообщения.
В начале 1837 г. князь Петр Максутов и я переехали жить на квартиру старшего его брата Андрея, на 1-й Мещанской улице. Андрей Максутов незадолго перед этим женился на Семеновой{615}, которая была довольно пригожа собой. Сестра жены Максутова вышла в предыдущую зиму замуж за графа Моркова{616}, который влюбился в нее на балу благородного собрания. Узнав ее фамилию, когда подавали ей карету у подъезда, Морков явился на другой день с предложением к ее матери, поставляя условием, чтобы она не откладывала свадьбы. Семеновы были очень бедны, граф Морков богат, мать и дочь согласились на его предложение, и через несколько дней была их свадьба.
Я виделся очень редко с Андреем Максутовым и его женой, хотя и жили на одной квартире, я почти целый день разъезжал по знакомым, а те часы, которые проводил дома, сидел у постели больного Петра Максутова, с которым жил в одной комнате. Он во время болезни был очень нетерпелив, и его нетерпение доходило иногда до такой степени, что он бранил в лицо пользующего его очень почтенного профессора Анке{617} и даже раз чем-то в него бросил.
В половине января я получил известие о рождении у Викулиных дочери Валентины (теперешней Засецкой). Это тем более обрадовало меня, что сын их Николай был в это время опасно болен, он вскоре и умер.
В начале 1837 г. вышла брошюра по случаю постройки Царскосельской железной дороги, не помню ее заглавия, хотя не была заявлена фамилия ее автора, но всем было известно, что она составлена нашим инженером Палибиным. В ней, между прочим, доказывалась невозможность эксплуатации железных дорог в России по причине ее сурового климата и, между прочим, для прикрасы были помещены разные остроты вроде следующих: автор полагал, что при скорости езды по +30 вер[ст] в час и при морозе в —30 оР [—37.5 оC] пассажиры, в виду алгебраического правила, что плюс помноженный на минус дает в результате минус, останутся без носа, и что в гололедицу колеса паровоза не будут в состоянии двигаться по рельсам, а только вертеться на месте, и что паровоз уподобится в таком случае барану, упершемуся в каменную стену и, не имея возможности разрушить ее, со злости брыкающему задними ногами. Эти остроты, впрочем, принадлежали, как говорили тогда, Ивану Федоровичу Гильдебрандту, сыну знаменитого хирурга, делавшего мне операцию полипов. Палибин был женат на сестре Ивана Гильдебрандта Анне Федоровне и был с ним дружен. Понятно, как я, всегда предчувствовавший пользу железных дорог, строго отзывался о брошюре Палибина и подсмеивался над вышеупомянутыми неудачными остротами{618}. Это очень восстановило против меня Палибина, уже недовольного тем, что в непосредственном ведении III (Московского) округа путей сообщения был инженер, ничем не уступавший инженерам, состоявшим при работах по соединению р. Волги и Москвы и привыкших считать себя выше инженеров, непосредственно подчиненных округу. Нерасположение Палибина ко мне еще более увеличилось, когда он узнал, что я вместе с Роппом осуждаю его проект Бабьегородской плотины на р. Москве, {о чем я уже упоминал выше}. По близкому знакомству Гильдебрандта с Левашовыми Палибин, в виду общего говора, что я женюсь на одной из дочерей Левашовых, старался повредить мне в их мнении, {о чем будет рассказано в своем месте}. Впоследствии мы часто встречались с Палибиным, бывали друг у друга, но что-то неприятное оставалось постоянно в наших взаимных отношениях. В 1871 году Палибин был председателем ученого комитета Министерства путей сообщения, по преобразовании в этом году означенного министерства ученый комитет был закрыт, и Палибин остался за штатом. Он был больной человек вследствие паралича, а так как он уже долго служил и был в самых затруднительных денежных обстоятельствах, то я исходатайствовал сохранение ему содержания, которое он получал по должности председателя ученого комитета.
Окончив поручение по заготовлению материалов для работ по постройке Тульского оружейного завода, я поехал в отпуск в Петербург, где остановился у брата Николая, слушавшего курс в Военной академии. Мы с ним виделись в последний раз летом 1836 г. в проезд его через Тулу из Задонска в Петербург. Во время пребывания моего в Петербурге я неоднократно призывал к себе доктора очень искусного и был чрезвычайно удивлен, когда он не взял денег, которые я хотел ему дать за его визиты. На мое настояние взять деньги доктор отвечал мне: ‘По вашей обстановке вижу, что вы люди не богатые, и потому приберегите ваши деньги на другие надобности, с меня довольно того, что я получаю от богатых’. Этот доктор был медик гвардейского морского экипажа. Невольно сравнивал я этого доктора со многими известными мне московскими докторами, которые не только с меня, но и с гораздо беднейших постоянно брали за визиты, а к не могущим платить и вовсе не ездили.
Из моих старых петербургских знакомых я не застал в живых дяди моего Гурбандта, отца М. Д. Деларю{619} и Сомова. Сын Гурбандта [Фридрих Егорович], женившийся на воспитанницен своего отца, уехал служить в Херсон, сын Деларю{620} служил в Одессе, оба в проезд через Москву виделись со мной. Из знакомого мне литературного круга оставался один Плетнев, у которого я был в мое настоящее пребывание несколько раз. На его вечерах было мало литераторов. Я бывал часто у Николая Ивановича Кутузова{621}, служившего во II отделении Собственной Его Величества канцелярии, женатого на внучатной моей сестре, урожденной Ваксельн, сохранившей еще весьма замечательную красоту. Н. И. Кутузов был человек умный, прямой, самостоятельный, весьма усердный к службе и приятный в обращении, когда не находила на него хандра. Его прямота и некоторые странности помешали ему сделать служебную карьеру. Между его странностями упомяну о том, что он очень не любил немцев, в особенности состоящих в русской службе, но при этом часто случалось ему говорить, что на все влиятельные служебные места назначают немцев, а когда случится, что назначат русского, то выберут такого, который хуже немца. Бывал я также у моего старого товарища А. И. Баландина, жившего в это время с Ф. И. Таубе, и у некоторых других товарищей моих, а равно у Н. И. и А. И. Браиловых, сыновей Дарьи Фаддеевны [Браиловой], прежде жившей у старого Гурбандта, {о чем я упоминал во II главе ‘Моих воспоминаний’}, и переехавшей после его смерти к старшему сыну. Младший ее сын брал к себе по воскресеньям и праздникам двух двоюродных братьев моих Александра и Ивана Антоновичей Дельвигов, воспитывавшихся в Дворянском полку. С Цуриковым, выехавшим прежде меня из Москвы и поселившимся в гостинице Кулона{622}, на Михайловской улице, видался я почти каждый день. Он проводил время в высшем кругу петербургского общества, в котором я имел мало знакомых.
В первое по приезде моем в Петербург представление инженеров графу Толю я представлялся вместе с другими 20 офицерами. Представлял нас начальник штаба генерал-майор Мясоедов. Все представлявшиеся были старше меня чином, и потому я стоял последним. Граф Толь, войдя в залу, где мы стояли, миновав всех стоящих выше меня, подошел ко мне. Поздоровавшись со мной, он сказал всем прочим офицерам, что он меня ставит им всем в пример, как инженера, который, несмотря на свой небольшой чин, своими способностями и усердием к службе умел принести весьма значительные выгоды казне, причем вкратце рассказал о моем проекте устройства ключевых бассейнов. Потом граф Толь, обратясь ко мне, сказал, что он знает о желании моем переменить место служения, что желание такого отличного офицера он всегда готов исполнить и чтобы я представил записку о моем желании начальнику штаба, которому приказал доложить ему <мою записку>. После этого представлены были графу Толю все прочие лица, бывшие в зале, и в заключение он, снова подойдя ко мне, сказал еще несколько слов в мою похвалу.
Я полагал, что после такого приема и обещаний графа Толя мое желание об оставлении работ оружейного завода и о переводе на службу в Москву будет исполнено, и я через несколько дней могу оставить Петербург, но сильно в этом ошибся. По приказанию графа Толя я на другой же день письмен но представил о моем желании генералу Мясоедову, который обошелся со мной благосклонно. Но проходили дни и недели, а ответа на мое представление я не получал. Мясоедов или не принимал меня, когда я заезжал к нему в штаб, или принимал очень сухо, говоря, что еще нет решения Толя по моему представлению и чтобы я ждал. Подчиненные Мясоедова в штабе говорили мне то же. В этот приезд в Петербург я познакомился с Павлом Петровичем Мельниковым, который состоял тогда в чине майора. Он жил вместе со старшим братом Александром Петровичем, женатым на Надежде Филипповне Викторовой, дочери тех Викторовых, у которых я учился в 1826 и 1827 гг. и которых теперь я уже не застал в живых.
Младший брат П. П. Мельникова, Алексей Петрович, состоя адъютантом при фельдмаршале Паскевиче, бывал часто в Москве по делу покупки для фельдмаршала имения Гомель, в котором числилось 17 тыс. душ мужского пола и которое принадлежало графу Сергею Петровичу Румянцеву{623}, и по приязни с Цуриковым был в приятельских отношениях со мной и А. И. Нарышкиным. Эта связь с младшим братом П. П. Мельникова и давнее знакомство с женой его старшего брата вскоре сблизили нас. Я объяснил Мельникову причину моего приезда в Петербург, обещание графа Толя и неполучение ответа на мое представление и просил его совета, что мне делать. Мельников осуждал мой способ действий, находил, что являться с жалобой на своего начальника весьма неблаговидно, что я должен был бы употребить другие средства для выхода из-под начальства Шуберского и что я могу еще все поправить. Я возразил, что я никому из начальствующих лиц ни словесно, ни письменно не выражал ни малейшего неудовольствия на Шуберского, что не упоминал даже пред ними его имени и что в представлении, поданном мной, по приказанию графа Толя, Мясоедову, я просто прошу меня, по домашним моим обстоятельствам, освободить от работ по устройству Тульского оружейного завода и перевести в Москву. Конечно, Мельников не только ни у кого за меня не ходатайствовал, но и не дал никакого совета, как действовать, оставаясь при своем мнении, что хоть я ничего не писал и не говорил о Шуберском начальствующим лицам, но что им известна причина моей просьбы и что это неблаговидно. Не знаю, было ли это собственное убеждение Мельникова, или говорил он так по наущению Девятнина, так же смотревшего, {как увидят ниже}, на изъявленное мной желание и знавшего, что я часто вижусь с Мельниковым.
Пред наступлением срока моего отпуска я пришел откланяться Мясоедову и просил его выслушать мою просьбу. Он вынул часы из кармана и сказал:
— Вот вам пять минут, но не более, говорите[69].
Я передал ему вкратце мое странное положение ехать снова на работы завода после всего происшедшего. Он, не отвечая мне ни слова, отпустил меня, но через несколько минут, узнав, что я еще в канцелярии штаба, приказал меня позвать и, переменив тон, сказал мне, что он не может помочь мне потому, что моя записка, которую он докладывал графу Толю, передана последним Девятнину, который ее держит у себя без ответа. При этом он спросил, был ли я у Девятнина, и на отрицательный мой ответ сказал: ‘Напрасно, советую вам пойти к Девятнину с тем, чтобы с ним проститься, но ничего не говорите о находящемся у него вашем представлении, так как вы этого не должны знать, он сам верно с вами заговорит о нем’. А так как исходил срок моего отпуска, то Мясоедов дал мне десятидневную отсрочку.
На другой день я был у Девятнина, который принял меня очень благосклонно, уговаривал остаться при работах по устройству завода, уверял, что мое назначение к этим работам было сделано с тем, чтобы доставить мне возможность скорее подвигаться по службе, что Государь обращает мало внимания на работы, производящиеся по ведомству путей сообщения, а напротив, весьма интересуется работами, зависящими от Военного министерства, что я, оставляя эти работы, делаю себе большой вред по службе и неприятность Толю, который, ценя мои способности, с особым удовольствием назначил меня на Тульский оружейный завод, надеясь дать мне этим возможность скорее подвигаться на служебном поприще. Убеждения Девятнина продолжались долго, наконец, видя, что я не сдаюсь, он мне советовал пообдумать все то, что он мне говорил, и при этом хорошенько взвесить, что, оставаясь при работах завода, я сделаю угодное не только графу Толю, но и ему, а что он впоследствии может во многом быть для меня полезен и вреден, и приказал {взвесить все им мне сказанное и[70]} прийти к нему через несколько дней.
Я был так же благосклонно принят Девятниным и в другой раз, но, когда я ему объявил, что, обдумав и взвесив все обстоятельства дела, я не могу оставаться при работах завода, и просил Девятнина согласиться на мой перевод, он переменил тон и сказал, что удивляется, как я мало придал цены тому, что он говорил в предыдущее со мной свидание, что нельзя же всех назначать согласно их желаниям и что я не могу быть никуда переведен без согласия моего ближайшего начальства, у которого он об этом спросит.
Мне не оставалось более ничего, как ехать обратно. Вскоре по приезде в Москву я узнал от нашего офицера Дмитриева, бывшего адъютантом управлявшего III (Московским) округом путей сообщения полковника Гермеса, что получена из штаба корпуса путей сообщения бумага, в которой по приказанию графа Толя (чит[ай] Девятнина) спрашивается, могу ли я быть освобожден от работ завода, и сверх того еще до 10 пунктов, в которых требуются сведения о моем характере, о моей нравственности, о моем домашнем хозяйстве, об отношениях моих к начальникам, равным и подчиненным, и все это в резких выражениях. Явно было, что Девятнин хотел предоставить Шуберскому сказать обо мне что-либо нехорошее и тем охолодить доброе ко мне расположение графа Толя. Я поспешил в Тулу, чтобы передать Шуберскому настоящее положение дела о моем выходе с заводских работ и подробно рассказал ему содержание выше упомянутой бумаги из штаба в правление III округа, которое должно было вскоре ее передать ему. Шуберский ликовал и говорил, что я теперь в его руках, но я ему возразил, что он лгать на меня не будет, а правда может быть только в мою пользу. Каково же было удивление мое и Шуберского и досада последнего, когда им получена была из правления бумага, в которой просто спрашивалось, могу ли я быть уволен от работ завода, и требовалось представление моей аттестации. После моего отъезда из Москвы в правлении округа рассудили, по ходатайству Дмитриева, что нет надобности отдавать меня в когти Шуберского, человека вспыльчивого, а так как, вероятно, Шуберский, по требованию правления о моей аттестации, не даст категорически дурного ответа, то на все вопросы, изложенные в отношении штаба в правление III округа, оно может дать ответы, пользуясь моим последним кондуитным списком, который велся тогда очень подробно.
Шуберский, действительно, дал обо мне хорошую аттестацию в общих словах, а насчет увольнения меня от работ завода написал что-то весьма неясное, из чего выходило, что меня и можно, и нельзя уволить. Он надеялся этим двусмысленным ответом дать Девятнину возможность убедить Толя оставить меня в его распоряжении, а вместе с тем не хотел прямо указать, что я ему нужен, потому что я имею более его практических, по работам, сведений. Этот двусмысленный ответ не понравился Толю. Он приказал сделать за него замечание Шуберскому и 30 апреля меня от занятий по заводу освободил с назначением производителем изысканий по устройству судоходства по р. Упе{624}.
Май 1837 г. я провел в Москве, куда ездил для получения данных по возложенному на меня новому поручению. Я остановился в Москве у братьев Максутовых, живших на Патриарших прудах, в июне я приехал в Тулу.
Сверх означенного поручения на меня было возложено составление проекта постоянного моста{625} через р. Упу в Туле, на каменных упорах с деревянными фермами, и, впоследствии, окончание дел по сдаче из ведомства путей сообщения ветхого Ивановского канала{626}, долженствовавшего соединить бассейны рек Волги и Дона, начатого постройкою еще при Петре Великом. В помощь мне был дан Строительного отряда поручик Глазерн, которому, снабдив его всем нужным, я поручил нивелировку р. Упы от Тулы до ее впадения, снятие поперечных профилей этой реки и определение скорости ее течения. Глазер слыл человеком аккуратным и казался очень скромным, но впоследствии эти качества не оправдались.
В Туле я поселился снова жить с Литвиновым, посещал тех же знакомых, как и в 1836 г., часто видался с Шуберским, с которым был в очень хороших отношениях, так как мы не имели более никаких общих служебных дел, занимался службою я по утрам и почти каждый вечер проводил в одной семье, состоявшей из матери, еще молодой и красивой женщины, и двух ее взрослых, весьма хорошеньких дочерей. Старшая из них, лет восемнадцати, начиталась романов, и в особенности романов Жорж Санд, и я представлялся ей каким-то героем из этих романов. Нас вдвоем оставляли в комнате каждый вечер по три и по четыре часа. Мы не могли вдоволь наговориться и в особенности нацеловаться[71]. После нескольких часов, проведенных таким образом, я испытывал целые ночи сильные физические страдания, и это продолжалось целых пять месяцев почти беспрерывно. Тогда мне не приходила в голову мысль о цели, с которою мать девицы оставляла нас так долго одних, но, конечно, это было с тем, чтобы заставить меня жениться на ее дочери. Казалось, что по известной ей бедности моей незачем было ловить подобного жениха, но она, конечно, рассчитывала на то, что я, как инженер, могу добыть деньги разными злоупотреблениями, и если их не делал до сих пор, то, когда женюсь, необходимость заставит к ним прибегнуть. Ежедневные <наши> беседы с молодой девицею продолжались все время моего пребывания в Туле в 1837 г., но я был осторожен в моем с нею поведении, имея уже в виду невесту в Москве.
В Туле не в одной этой семье искали меня в женихи, и, между прочими, очень богатый купец Маслов{627}, человек хорошо образованный, имевший одну дочь{628}, наследницу всего его имения, вышедшую впоследствии замуж за Константина Егоровича Бенардаки{629}, говаривал Шуберскому: ‘Вы видите, сколько гвардейских полковников ездят в Тулу, чтобы свататься за мою дочь, но я ее не отдам за людей мне неизвестных, а что бы посвататься барону Дельвигу, которого я уважаю’. Мне, при окончании дел по Ивановскому каналу, часто приходилось пользоваться советами этого умного тульского старожила. К дочери его я не посватался, а доставил ей случай танцевать напротив Наследника <нашего Императора>. В одном из полков, присланных в Тулу на работы, состоял штабс-капитан Григорий Федорович Гогель{630} (впоследствии генерал-адъютант, генерал от инфантерии и управляющий Царскосельским дворцовым правлением), переведенный из гвардии за то, что был секундантом на чьей-то дуэли{631}. Я его видал в Петербурге у его двоюродного брата Ивана Ивановича Гогеля{632}, женатого на моей внучатной сестре Есаковой{633}, умершего начальником штаба на Кавказе, мы продолжали наше знакомство в Туле. На балу, который давали в Туле в честь Наследника, он выбрал Гогеля своим постоянным визави для французских кадрилей, и я просил последнего ангажировать Маслову на одну из кадрилей. Ее хорошенькое лицо и богатый наряд обратили на нее внимание Наследника, чем она и отец ее были очень польщены.
В 1837 г. я в первый раз видел графа Лидерса{634}, он был тогда генерал-лейтенантом и начальником штаба 2-го пехотного корпуса, которого часть была при тульских работах. Генерал Лидерс был тогда еще очень красивым мужчиной и казался моложе своих лет. Он постоянно бывал в тульском театре, хотя артисты и артистки играли плохо и между последними, сколько помню, не было ни одной хорошенькой женщины.
В начале июля я ездил к Викулиным в с. Колодезское на освящение церкви во имя Казанской Божией Матери{635}. 7 июля, накануне освящения, приехал с большою свитой Орловский епископ Никодим, к которому я подходил под благословение, но он ни слова не говорил со мной, конечно, вспоминая наши довольно крупные разговоры, бывшие в декабре 1835 г. Церковь очень хорошей архитектуры, с прекрасным резным позолоченным иконостасом, сработанным в самом Колодезском, и с образами хорошей живописи. Раскрашенный фотографический вид этой церкви имеется в альбоме Елецко-Грязской железной дороги. Село Колодезское лежит верстах в 10 от этой дороги, и церкви с дороги не видно, но она и господский дом с. Колодезского сняты в альбом строителем дороги, Самуилом Соломоновичем Поляковым{636}, вероятно, желавшим этим угодить мне, а также потому, что эти фотографии составляют очень красивые рисунки. К освящению церкви съехалось множество гостей, так что обеденный стол был покрыт более чем на 150 человек, обедали не только в комнатах, но и на большой террасе сада и в самом саду. Многие из гостей провели несколько дней у Викулиных, а потому, несмотря на поместительность дома в Колодезском и на то, что часть гостей ездила на ночь за 4 версты в имение моего зятя, с. Хмелинец, в котором был господский дом еще поместительнее, некоторые ночевали в садовых беседках, и в том числе я с Н. Д. Тейлсом{637}, который был уже вторично женат и звал меня к себе в имение. В числе гостей я нашел сына С. А. Викулина Семена и зятя его П. Д. Норова, оба они были очень любезны с моей сестрой, первый, живя каждое лето у отца, даже очень увивался около нее с целью угодить этим отцу своему. Он в предыдущее лето нарисовал портрет умершего в 1837 г. сына Викулиных, Николая, и подарил его сестре, портрет этот и теперь сохраняется. Обратно в Тулу довез меня в своей коляске Норов, всю дорогу хвалил мне сестру за прекрасный ее характер и ее добрые отношения к детям ее мужа от первого брака и находил, что ее влиянием тесть его сделался гораздо лучше прежнего. Спустя четыре года, в которые сестра не изменяла своих отношений к этим господам, они запели другую песню и произвели разные ужасы, которые будут описаны ниже.
В бытность мою у сестры, с которою я всегда был очень дружен, я передал ей о моем предположении жениться в Москве, назвав избранную мной, и о моих частых посещениях молодой девицы в Туле, она советовала разойтись с последнею и очень рада была предположению моему, а потом в письме ко мне писала, что она передавала наши разговоры матери, которая, не имея ничего против избранной мной в Москве девицы, очень недовольна моими частыми посещениями тульской семьи и уверена, что я, конечно, никогда не женюсь в этой семье.
В сентябре я отправился на р. Упу посмотреть, что делает Глазер, и вместе с тем чтобы побывать в Калуге у теток моих X. А. Паткуль и Е. А. Куцевич в Чернском уезде, у тетки моей баронессы Л. М. Дельвиг и в Крапивенском уезде у Н. Д. Тейлса.
Теток моих в Калуге я нашел так же скромно и бедно живущих, но все у них было чисто и как-то особенно прилично, кофе и сливки были бесподобны. Муж Е. А. Куцевич был в том же полупомешанном состоянии и весьма почтителен к X. А. Паткуль, жена же его по-прежнему за ним ухаживала и просиживала над ним часто целые ночи, не смыкая глаз.
В Чернском уезде, в с. Белине нашел я тетку мою и ее трех дочерей-девиц, таких же добрых и милых, им казалась их жизнь приятной, но, по моему мнению, она была очень скучна. Развлечение приездом гостей было очень редко, развлекала их часто только сестра моей тетки Н. М. Красильникова, жившая от них верстах в трех в с. Хитрове, она, несмотря на свои преклонные лета, была еще очень бойка.
В имении Тейлса я был свидетелем совершенно противоположной жизни. У теток в Калуге и в Чернском уезде было слишком тихо, слишком спокойно, в деревне же Тейлса шум и разгул дошли до ужасающих размеров. Н. Д. Тейлс был снова женат, вторая жена его, хотя была не так умна, не так красива и образованна, как первая, {о которой я писал в начале этой главы ‘Моих воспоминаний’}, но все же была женщина не глупая, хорошенькая собой, имевшая собственное небольшое имение и довольно образованная, а главное, очень добрая. Она занималась детьми от первого брака ее мужа, как своими собственными. Этой женщине, не умевшей останавливать пылких страстей мужа, досталась горькая чаша, и кто не был свидетелем бывших при мне сцен, трудно поверить моему рассказу.
В тот день как я приехал к Н. Д. Тейлс, он рано позавтракал и был уже полупьян, к обеду пришел из г. Крапивны, расстоянием в 7 верстах от имения Тейлса, какой-то уездный, невзрачный собою, чиновник, большой ростом, толстый и плохо одетый. После обеда Тейлс призвал дворовых и крестьянских песенников, танцовщиков, песенниц и танцовщиц, заставил их при своей жене и при мне петь и пел вместе с ними разные неприличные песни, а также вместе с ними упражнялся в танцах в одной рубашке и подштанниках, а женщин раздевал почти догола. Попойка в это время не останавливалась, и при мне Тейлс научал пришедшего из Крапивны человека любезничать со своею женой. Чиновник хватал ее {за ляжки и} где попало, лез целовать ее в губы и т. п., что очень смешило Тейлса. Когда жена его хотела уйти, он ее цинически разругал и приказал остаться. Чтобы избавить ее от щупаний чиновника, я сел между ними. Между тем попойка, пляска и пение продолжались все в более и более отвратительном виде, тот, кто запоет или запляшет не так, как угодно барину, бывал им обруган и даже получал тумаки. {Это все были плоды тогдашнего крепостного права.} Жена Тейлса говорила мне, что она пробовала останавливать эти гнусные сцены, но всегда была обругиваема мужем и отталкиваема, а он бросался, одетый во что попало, на тройку и, сам правя, уезжал на несколько дней, приказав за собой ехать нескольким тройкам с песенниками и песенницами, и пропадал с ними на несколько дней. Все эти сцены происходили на виду у малолетних детей Тейлса от первой жены, мне было очень жаль их и вторую его жену, но помочь было нечем, и я поспешил оставить это жилище разврата. {К сожалению, в это время крепостничества Тейлс не был исключением, многие помещики проводили свою жизнь в попойках, предаваясь всякого рода разврату.}
Я заезжал еще в эту поездку к нескольким моим знакомым: Домашневым{638}, Красовскимн и другим, но главная цель поездки была поверить занятия Глазера. Поверить, правильно ли он давал нивелировку по р. Упе и разные промеры, конечно, я не мог, но нашел, что он не вел ни рабочего журнала, ни книги, в которую должны были записываться поставляемые для изысканий потребности, сверх того, Глазер, получивший от меня казенные деньги на производство изысканий авансом, показывал, что он употреблял деньги на разъезды в те дни, когда явно никаких поездок по службе он не делал. Таким образом, я, не имев возможности засвидетельствовать, согласно правилам об отчетности, его шнуровых книг, приказал вписать в них все требуемое этими правилами, а относительно излишне издержанных им на разъезды денег сказал, что они будут вычтены из тех, которые ему причтутся при производстве дальнейших изысканий.
По окончании этих изысканий Глазер вернулся в Тулу, но отчетность его была по-прежнему не облечена в установленную форму, и я ему сказал, что он остальных денег, следуемых ему по производству изысканий, не получит до приведения в порядок отчетных книг. Вскоре мы оба переехали в Москву, где я опять жил вместе с Цуриковым в доме, нанятом нами в Трубном переулке, против церкви Иоанна в Кречетниках{639}, у нас же поместился Фиркс.
Глазер и в Москве не представлял мне требуемых книг, распускал между инженерами слух, что я его обсчитываю, говорил о том, между прочими, Палибину, у которого он прежде служил, и даже нашему начальнику, управлявшему III округом путей сообщения Гермесу, которому, как немец, был ближе меня. Дав последний срок на представление книг, я сказал Глазеру, что в случае непредставления их к сроку я должен буду об этом представить начальству. Глазер позволил себе сказать, что, конечно, он будет отвечать за то, что книги им не ведены, но и я подлежу не меньшей ответственности за то, что в свое время не свидетельствовал их и, узнав, что они не ведутся, о том не донес начальству. Я его выгнал от себя, повторив мое требование о представлении книг к назначенному сроку, и приказал расходы на разъезды вывести по действительному употреблению, а не фантастические. Глазер долго советовался с своими товарищами о том, исполнять ли ему мое приказание и как. Наконец он выполнил все как следует и получил окончательный полный расчет, против которого не протестовал и не имел повода протестовать. Только многим тогда казалось, что я уже слишком берегу каждую казенную копейку.
6 декабря 1837 г. я был произведен в капитаны. Е. Г. Левашова, поздравляя меня с производством, находила, что в мои лета очень хорошо получить этот чин и что служба в инженерах путей сообщения приятнее других, и в особенности по неимению в ней тех отношений, которые существуют в других службах между начальниками и подчиненными. Находясь под впечатлением только что испытанных от Глазера неприятностей, я сказал Левашовой, что это так кажется со стороны тем, которым неизвестны подробности нашей службы, что, не говоря уже об испытанных мной при работах на заводе неприятностях, я и в настоящее время испытываю новые, и рассказал вкратце вышеописанную историю мою с Глазером. Из вопросов Е. Г. Левашовой, а также по тому вниманию, которое она и бывшие во время нашего разговора в ее кабинете ее муж и Н. X. Кечер обращали на каждое мое слово, я видел, что эта история была уже им известна и что она им была передана в таком виде, чтобы меня очернить в их глазах. Это мог сделать только близко с ними знакомый И. Ф. Гильдебрандт, которому сплетни Глазера были переданы его зятем, нашим инженером Палибиным. Гильдебрандт думал этими сплетнями отклонить возможность принятия Левашовыми предложения моего жениться на их дочери, а о предполагаемом с моей стороны предложении мои и их знакомые в это время говорили еще более прежнего. Данное мной Левашовой объяснение сплетен Глазера меня вполне оправдало в ее глазах, и, следовательно, козни Гильдебрандта и Палибина в этом случае были неудачны.
Я уже говорил, что живший со мной А. С. Цуриков был большой фразер и любил отпускать разные остроты. Эти остроты часто касались наших религиозных обрядов, между тем в то же время Цуриков был богомолен, часто молился, ходил к обедне и даже в дальние монастыри на богомолье, это было началом того ханжества, которому он вполне предался впоследствии. Еще в 1835 г., когда мы, живя в доме дяди моего князя Дмитрия Волконского, говели вместе, он, читая целую неделю одни священные книги, требовал, чтобы и я оставил всякое другое занятие, и был очень недоволен, когда я говел только до четверга, он требовал, чтобы я говенье продолжал до субботы. Исповедовался я в своем приходе, священник на исповеди сказал мне, что он знает мои грехи и что, если на его вопрос я дам обещание не впадать в них более, это значило бы заставить меня говорить новую ложь, и еще стоя перед престолом Божиим (он исповедовал меня в алтаре), а так как все же лучше, что я прибегаю к церкви, чем если бы я совсем забыл ее, то он разрешает меня от грехов, советуя наблюдать за собою и стараться не впадать в прегрешения, и в особенности остерегаться от таких, в которые я еще не впадал, что при доброй воле и некоторой энергии, как он полагает, не представит затруднения. Я рассказал об этой исповеди Цурикову, который был ею недоволен и пошел в пятницу вечером исповедоваться у священника другой ближайшей к нам церкви во имя Троицы в Зубове. Вдруг прибежал он домой взбешенный донельзя и, позабыв все свои приготовления к св. причастью, разразился самою неприличной бранью, объяснив мне, что он думал найти в лице его исповедовавшего священника, а нашел жандарма в голубой рясе (намекая на голубой цвет жандармских мундиров), который спросил у него, не принадлежит ли он к какому-либо тайному обществу, замышляющему недоброе против Государя. Тем говенье и кончилось.
В 1837 г. Цуриков ходил пешком в Хотьков монастырь{640} и в Троицко-Сергиевскую лавру перед самым праздником Рождества Христова, несмотря на сильные метели и довольно значительный холод. Я никак не мог уговорить его отложить богомолье до более удобного времени. Что же вышло из этого опасного для здоровья путешествия? Цуриков, вернувшись в Москву, часто в разговорах в обществе осуждал корыстолюбие монахов и монахинь и вообще их поведение во время богослужения, представляя их в лицах, и в особенности крылошанок{641}, подбегавших к нему в Хотьковом монастыре с предложением что-то прочитать или кого-то помянуть и требуя за это платы, говоря: ‘Барин, пожалуйте хоть копеечку’. Рассказы Цурикова были смешны, но многим не нравились.
Я уже говорил, что старшая из сестер Цурикова, Варвара Сергеевна{642}, была замужем за С. В. Абазою. Они зиму 1837/38 г. жили в нижнем этаже дома Аггея Васильевича Абазы{643}, бывал я у них почти каждый день и через это стал часто бывать у последнего, с которым был прежде знаком только по исполнению поручений, которые мне давал к нему зять мой С. А. Викулин. Я часто у него обедал с его многочисленным семейством. Из его дочерей замечательна была своею красотою старшая, Прасковья{644}, в это время невеста флигель-адъютанта Львова{645}, известного музыканта, а из сыновей и тогда казался наиболее способным юношею Александр{646} (впоследствии государственный контролер, министр финансов[72] и председатель Департамента экономии в Государственном Совете).
В день нового, 1838 г. я также обедал у А. В. Абазы. Все его сыновья с своими гостями резвились после обеда в большой зале, где я сидел с их отцом, как вдруг один из гостей князь Владимир Четвертинский [Святополк-Четвертинский Владимир Борисович, кн. (18241859)], очень хорошенький собою мальчик, упал и сломал ногу. Четвертинский <этот> был впоследствии адъютантом московского военного генерал-губернатора графа Закревского{647} и умер молодым от чахотки. На другой день А. В. Абаза со всем своим семейством уехал из Москвы и с тех пор постоянно жил в Петербурге.
С. В. Абаза был человек очень добрый, но простой и небольшого образования, он воображал себя деловым и способным нажить винными откупами большое состояние, подобно своему старшему брату А. В. Абазе, которого, впрочем, состояние часто колебалось. А. В. Абаза, напротив того, был человек очень большого ума, хорошо образован, весьма тонкий и ловкий. Его ум был постоянно занят большими предприятиями, <так>, последнее время его пребывания в Москве он был очень занят мыслью об устройстве железной дороги между Москвою и Петербургом и часто говорил со мной об этом предмете.
Я не имел понятия о железных дорогах, так как в начале 30-х годов в строительном курсе Института инженеров путей сообщения только упоминалось в общих выражениях о постройке железной дороги между Ливерпулем и Манчестером, но познания мои в механике достаточны были для того, чтобы делать Абазе замечания о несообразности некоторых из его исчислений. Вследствие моих замечаний он мне отдал для исправления этих неточностей составленную им записку, которую по приезде в Петербург напечатал под заглавием: ‘Мысли московского жителя о соединении столиц железным путем’{648}, и вместе с графом Алексеем Алексеевичем Бобринским{649} начал хлопотать об осуществлении этого предприятия. Эти хлопоты были главной побудительной причиной к устройству железной дороги между столицами, которую правительство решило строить на свои средства, тогда как Царскосельская железная дорога была устроена акционерным обществом.
Глава IV
1838—1842

Мое сватовство. Моя помолвка. Неудовольствие моей матери. Приданое моей невесты. С. В. Цуриков с сыном. Избрание в члены Московского Анг лийского клуба. Получение первого ордена. Приезд матери и сестры на мою свадьбу. Свадьба. Родные и друзья после моей свадьбы. Начало нездоровья жены моей. Назначение меня к работам по соединению рек Москвы и Волги. Братья моей жены. П. Я. Чаадаев и песня партизана Давыдова. Отъезд тестя в нижегородское имение. Кончина тещи. Избавление А. М. Золотницкого от разжалования в солдаты. Заботы о П. М. Золотницком и его поведение. Предположение Н. X. Кечера жениться на моей свояченице. Разбор в ‘Отечественных записках’ моего первого сочинения. Приезд моего тестя в Москву. Поездка моя с семейством Левашовых в нижегородское имение. Бешеные собаки. Объявление указа о принятии серебряного рубля монетной единицею. Нижний Новгород и ярмарка. Посещение Императором Николаем Нижнего Новгорода. Нижегородский губернатор Бутурлин. Стеариновые свечи завода моего тестя. Макарьевское имение моего тестя. Собакин, прежний владелец этого имения. Доход с имения. Осмотр мной имения. Богатый крестьянин Лещов. Сбор оброка. Чернобор. Графиня А. С. Толстая и граф Н. С. Толстой. Перемена тестем части имения, отделяемой жене моей. Совершение отдельной записи на эту часть. Выдел долга, лежащего на этой части по сохранной казне. Дорога из нижегородского имения в Москву. Назначение меня помощником директора работ в Москве. Мать моя и брат у меня в гостях. Д. В. Пассек. Свояченица моя в Москве. Свояченица моя невеста графа Н. С. Толстого. Его образ жизни в Москве. Свадьба свояченицы, назначенная ей часть имения и ее из него выезд. Устройство водоснабжения в Московском воспитательном доме. Увольнение Максимова из комиссии для строений в Москве. Сметливость русского рабочего. Служебные мои занятия в 1840 г. Жизнь в Москве в 1840 г. Моя командировка для осмотра местности около Варениковой пристани на р. Кубани с целью устройства на ней переправы. Поездка моя с женой на Кавказ. Приезд в Ставрополь. П. X. Граббе. Способ управления в 1841 г. Кавказом и Закавказьем. Жена П. X. Граббе, поэт Лермонтов. Л. С. Пушкин и князь В. С. Голицын. Отъезд в Керчь. Осмотр моста на р. Кубани в Прочном Окопе. Кубанские и черноморские казаки. Н. С. Завадовский. Дорога от Екатеринодара до Керчи. Н. Н. Раевский. Его жена. Н. Н. Муравьев (впоследствии граф Амурский), князь Херхеулидзев, декабрист Лорер, доктор Мейер и Г. И. Филипсон. Полковник Шульц. Поездка моя в Ставрополь и обратно в Керчь. Переправа с Тузлы в Керчь. Осмотр местности у Варениковой пристани. Пластуны. Поездка в Ставрополь и обратно с женой в Керчь. Жизнь в Керчи. Увольнение Н. Н. Раевского от должности начальника Черноморской береговой линии и назначение И. Р. Анрепа. Поручения, данные мне в Анапе и Сухуме. Укрепление на восточном берегу Черного моря. Контр-адмирал Серебряков и генерал-майор граф Сеперман. Князь Михаил Шервашидзе и генерал-майор Каци-Моргани. Поездка в долину Дал. Взятие в плен турецкой шхуны с 150 черкешенками. Укрепление Гагры и секундант Пушкина Данзас. Неприступная башня. Покорение джигетского племени. Н. П. Колебякин. И. Р. Анреп. Впечатления морского плавания. Плавание с женой на пароходе от Керчи до Севастополя. Поездка из Севастополя в Петербург. А. И. Баландин на гауптвахте. Представление мое военному министру. Награда за исполнение поручения на Кавказе. Смерть С. А. Викулина. Неприятности, делаемые сестре детьми ее мужа от первого брака. Их характеристика. Духовное завещание С. А. Викулина. Клевета детей его от первого брака. Поездка моя в Елец и Задонск и производимые сыновьями С. А. Викулина неистовства. Поездка моя в Орел и назначение следствия об этих неистовствах. Приезд мой и А. И. Нарышкина в с. Колодезское. Производство следствия и его результаты. Дерзкое поведение сыновей С. А. Викулина от первого брака. Производство следствия, назначенного по Высочайшему повелению над моей сестрой в Москве. Производство такового же следствия в Елецком уезде. Приезд в с. Колодезское мнимого товарища министра внутренних дел П. Д. Норова и мнимого обер-прокурора Св. Синода В. Е. Вердеревского. Допросы следственной комиссией дяди моего князя Дмитрия Волконского и его очные ставки с лжесвидетелями. Назначение по Высочайшему повелению преследования действий орловской следственной комиссии. Общество в г. Орле. Письмо М. Ф. Орлова к Л. В. Дубельту. Обыск в доме моей сестры. Обыски в московском доме и в имении князя Дмитрия Волконского. Приезд генерала Перфильева с письмом шефа жандармов к сест ре моей. Поездка моя с сестрой в Петербург. Мой разговор с А. В. Дубельтом. Доклад Государю по делу сестры моей и Высочайшее по оному повеление. Граф В. Н. Панин. Жизнь моя в Петербурге. Новое Высочайшее повеление по делу моей сестры. Дальнейший ход этого дела. Д. Н. Бегичев. Князь П. П. Гагарин. Решение общего собрания московских департаментов Сената по делу моей сестры. Указ общего собрания в 1847&nbsp,г. по этому делу. Потери моей сестры во время производства дела. Служебные занятия во второй половине 1841 г. Поездка жены моей к ее сестре и отцу в Нижегородскую губернию. А. Н. Тютчева за границей. Сбор оброка в имении жены моей. Отдача земель жены моей и тестя С. В. Абазе для представления залогом по винным откупам. Несостоятельность С. В. Абазы по винным откупам. Вторая командировка моя на Кавказ. Генерал-лейтенант Девятнин в 1841 и 1842 гг. Поездка в Анапу. Граф Э. Т. Баранов. Военный министр князь Чернышев в Анапе. Поездка в Симферополь и обратно. Перестрелка с горцами у Андреевского поста. Работы по устройству сообщения от этого поста до Варениковой пристани. Н. С. Завадовский и А. Л. Посполитаки. Поиски пластунов за р. Кубань. Жизнь моя и жены в Темрюке. Злоупотребления в Черноморском казачьем войске. Нападение зауряд-есаула на меня. Переход мой за р. Кубань и обратно. Поездка с женой в Тамань и обратно. Возвращение князя Чернышева в Петербург и назначение графа Клейнмихеля главноуправляющим путями сообщения. Предложенный мне казаками подарок. Приход отряда на левый берег р. Кубани у Варениковой пристани и мое пребывание в этом отряде. Предложение окончить работы при Варениковой пристани в один год. И. Р. Анреп в отряде. Контр-адмирал Серебряков и полковник Рот. Молодечество горцев. Мои поездки внутрь неприятельской земли. Приезд брата Николая в Темрюк и посещение им и моей женой лагеря у Варениковой пристани. Выезд мой из Андреевского поста. Н. С. Завадовский в Екатеринодаре. Внесение в послужной список второй моей командировки на Кавказ. Награда за эту командировку. Проезд через Москву.

{В ‘Моих воспоминаниях’} я несколько раз упоминал о Левашовых, живших в Москве, на Новой Басманной. У них были две взрослые дочери, и почему-то года три как уже составилось между нашими общими знакомыми мнение, что я женюсь на одной из них. Я не подавал никакого повода к образованию этого мнения, бывал я у Левашовых не часто и не отыскивал случая где-либо бывать с ними. Гостей в их доме принимали в кабинете Е. Г. Левашовой, служившем второю гостиной, где ее дочери очень редко показывались, а потому не представлялось и случая говорить с ними, кроме танцевальных вечеров, которые бывали редки, и обеденных столов, за которыми их места были так далеки от гостей, что всякий разговор был невозможен. Но слухи о предполагаемом мной сватовстве не ограничивались говором наших знакомых. {До меня доходили слухи, что жившая несколько времени у своей двоюродной тетки} Е. Г. Левашовой Настасья Васильевна Крюкова, урожденная Воронец{650}, вышедшая впоследствии за Демоховского, своим влиянием на старшую дочь Левашовых сумела заинтересовать ее мной, а потом все более и более развивать в ней это чувство. Живший у Н. В. Левашова дядя его, Г. А. Замятнин, {о страсти к сплетням которого я уже говорил во II главе ‘Моих воспоминаний’}, уверял Левашовых, что не сегодня завтра я сделаю предложение, что он слышал это от близких мне, и также заинтересовал мной старшую дочь Левашовых. Я вовсе не думал делать ей предложение и, когда слухи об этом дошли до меня, был очень ими недоволен. Какая же была цель у Замятнина и Крюковой распускать или, по крайней мере, поддерживать эти слухи? Цели у Замятнина не было, просто охота {лгать и} сплетничать, у Крюковой же могла быть цель, что она предвидела, что Е. Г. Левашова не долго будет терпеть ее в обществе своих дочерей, а так как она имела сильное влияние на старшую дочь Левашовых, то надеялась создать для себя постоянный приют, в котором имела бы возможность распоряжаться по-своему. Предположение же, что я сделаю предложение старшей, а не младшей дочери Левашовых, происходило от того, что слухи о нем начались, когда последней едва минуло 15 лет. Но мне старшая дочь не нравилась. Е. Г. Левашова, несмотря на то что была женщина весьма образованная и разумная, любила детей своих не равно, что было заметно даже и посторонним лицам. Вследствие болезни она каждый месяц лежала по нескольку дней в постели и в эти дни принимала своих близких знакомых, в том числе и меня, в своей спальне. Часто в разговорах наедине со мной она не могла нахвалиться своею младшею дочерью. Н. В. Левашов, напротив, любил более старшую. Хотя он был очень добрый и мягкий человек, но не всегда охотно давал для прогулок дочерям лошадей, которых очень берег, а также неохотно брал для них ложу в театре. Я часто был свидетелем того, что упрашивала его об этом не старшая из них, его любимица, а младшая, причем выказывались ее доброе сердце и открытый характер.
В конце 1837 г. на танцевальных вечерах у Левашовых я еще более узнал ее и привязался к ней, о чем сказал моим тогдашним друзьям: Цурикову и Петру Максутову. Последний был очень этим доволен и сильно напирал, чтобы я сделал предложение немедля. На мое замечание, что Левашовым вполне известна моя бедность и что вследствие этого я, по всей вероятности, получу отказ, Максутов, по привязанности своей ко мне, уверял, что я ошибаюсь, и хотя он высоко ценил меня, но говорил, что мои качества и дарования не таковы, чтобы они могли быть оценены в том кругу, в котором мы вращаемся, что я не умею ни любезничать с девицами, ни быть особенно приятным их родителям, что Левашовы единственные мои знакомые, которые меня ценят по достоинству, а потому мне не до лжно пропускать случая жениться на девушке из хорошего семейства, имеющей порядочное состояние. Сверх того, он находил, что я не могу продолжать жить с Цуриковым, что эта жизнь вводит меня в долги, которых мне нечем будет заплатить, и потому во всяком случае я должен изменить род жизни, к чему присовокупил, что во время моего пребывания в Туле Левашовы расспрашивали его обо мне так, как не расспрашивают о постороннем. Я также не мог не видеть их расположения ко мне, но приписывал его дружбе их с покойным моим двоюродным братом, поэтом Дельвигом, и тому, что они меня знали уже более 8 лет. Но внимание, с каким Левашовы расспрашивали о сплетнях Глазера, {которые я подробно описал в конце III главы ‘Моих воспоминаний’}, и участие, с которым они выслушали мои опровержения этих сплетен, служили мне доказательством, что они смотрят на меня не как на постороннего, и я решился сделать предложение младшей их дочери.
Замечу, что Максутов, кроме желания устроить мою будущность, мог иметь и другие побуждения спешить моей женитьбою. Он года три был без памяти влюблен в Розалию Ипполитовну Лан (ныне Посьет), истинную красавицу, но его искания были безуспешны. Розалия Лан была очень дружна с дочерьми Левашовых, и он, конечно, надеялся часто ее видеть у меня, когда я женюсь.
Я уже говорил, что дядя мой князь Александр Волконский был очень уважаем всем нашим семейством и в том числе моей матерью, а потому я обратился к нему с просьбой принять на себя труд передать мое предложение Н. В. Левашову, с которым он не был знаком. Дядя очень любил меня и, {любя, когда молодые люди женятся}, немедля согласился на мою просьбу, не подумав, так же как и я, что следовало бы предварительно испросить согласие моей матери. Мне казалось тогда достаточным заявление в письме моей сестры, полученном мной в Туле в 1837 г. {и о котором я упоминаю в III главе ‘Моих воспоминаний’, в этом письме она писала}, что ничего не имеет против моего выбора.
Дядя Александр не замедлил отправиться к Н. В. Левашову и передать ему мое предложение. Левашов, по словам дяди, был видимо доволен, но сказал, что должен переговорить об этом с своею женой и дочерью. В тот же день дядя получил письмо от Левашова, конечно, французское, он писал, что дядя не сказал ему, к которой из двух дочерей относилось предложение, а что он не спросил об этом потому, что младшая слишком молода (ей было 17 лет), так что он предполагал, что разговор был о старшей. Двоюродная сестра моего дяди, Варвара Ивановна Колесова{651}, долго у него жившая по дружбе с его женой и потом поступившая в Алексеевский монастырь в Москве, женщина весьма умная и отлично знавшая французский язык, сочинила весьма ловкий ответ, в котором указывала, что мое предложение относится именно к младшей дочери.
На другой день утром я получил записку от Левашовой, которою она приглашала меня к себе. При свидании она мне сказала, что она привыкла меня любить как родного, но что дочь ее слишком молода и надо подождать года два. Я на это отвечал, что мое положение в Москве и в настоящей службе невыносимо и что оно сделается еще невыносимее после сделанного мне отказа, а потому мне остается только хлопотать о перемене места служения, и я надеюсь перейти в Оренбург. На этом мы расстались.
Узнав, что в этот же день Левашовы будут во французском театре, я отправился туда же. В первый антракт Н. В. Левашов в кофейной театра сказал мне, что он, жена и дочь согласны на мое предложение, и пригласил меня, как жениха, к себе в ложу, где мы в первый раз с женой подали друг другу руки. Матери ее не было в театре, она более трех лет по болезни вовсе не выезжала из дома. Однако же впоследствии я узнал, что достигнуть согласия на мое предложение в доме Левашовых было не легко. {Установившееся мнение, что я буду свататься к старшей дочери, еще более подтвердившееся в первые минуты после сделанного моим дядей предложения, уверенностью Н. В. Левашова, что оно относится к старшей дочери, и навязанная ей Замятниным и Крюковой любовь ко мне были причиной сильных разноречий.} Отец в особенности противился по любви к старшей дочери, которую боялся оскорбить своим согласием. Ближайшие подруги моей невесты и ее сестры, Александра Николаевна Тютчева (ныне графиня Корниани){652} и Розалия Ипполитовна Лан (ныне Посьет), {будучи почти одних лет с старшей дочерью Левашовых, Лидией, были с нею дружны и} требовали {от младшей дочери}, чтобы она не причиняла огорчения своей старшей сестре и непременно мне отказала. Но Эмилия{653} (имя младшей дочери Левашовых) их не послушалась и на заявление, сделанное ей матерью о моем предложении, сейчас изъявила согласие. Мать ее поддержала, а так как Е. Г. Левашова была всех умнее в доме и все делалось в семействе по ее желанию, то и согласие ее мужа не замедлилось. Но обе {упомянутые молодые} подруги моей невесты долго не могли ей простить и мне явно показывали свое неудовольствие. {Из них Тютчева, более пылкая, гостившая в это время в семействе Левашовых, даже говорила мне иногда неприятности, о чем Е. Г. Левашова, узнав через гувернантку дочерей Левашовых, Анну Андреевну Крепейн{654}, строгим выговором Тютчевой остановила дальнейшие неприятности.} Впоследствии обе эти подруги сделались истинными друзьями моей жены, оценив вполне ее добрейшее сердце и ум, и охладели к старшей ее сестре. Со мной же они были всегда дружны, как родные сестры.
Понятно, что, сделавшись женихом, я почти целые дни проводил у Левашовых, и бо льшую часть времени с невестою, {которая имела свою особенную комнату}. В доме Левашовых жили две гувернантки: {вышеупомянутая} француженка Крепейн и немка из Курляндии Екатерина Егоровна Радзевская{655}. Они обе вскоре меня очень полюбили. Первая была еще гувернанткою Е. Г. Левашовой и по выходе ее замуж осталась жить с нею, а потом была воспитательницей ее детей. Она была друг семейства и, по болезни Е. Г. Левашовой, заменяла ее при выездах ее дочерей. Радзевская поступила в дом Левашовых, когда младшей дочери их было 4 года, и была при ней нянькою, понятно, что она была привязана к ней более, чем к старшей. А. А. Крепейн, напротив, в виду явного предпочтения, оказываемого матерью младшей дочери, которую она сильно баловала, показывала более привязанности к старшей. Они, и в особенности Радзевская, были добрые и умные женщины. Радзевская после моей свадьбы жила у нас 14 лет до самой смерти и была второю матерью жене моей, это была женщина характера ровного, всегда снисходительная ко всем и не только горячо нас любившая, но и всех близких к нам, и в особенности сестру мою и ее детей.
Дядя Александр и я известили мою мать письмами о моем сватовстве и просили ее благословения. В ответ получил я письмо от сестры, в котором она извещала меня, что наши письма подействовали на мать чрезвычайно горестно, что мать моя не может понять, как я мог решиться на предложение, не испросив предварительно ее согласия, что это известие ее сильно расстроило и она слегла в постель. При этом сестра советовала мне немедля приехать к ним. <Конечно>, я скрыл все это от Левашовых, сказав им только, что по внезапной опасной болезни моей матери я должен немедля ехать. Конечно, Левашовы угадали причину моего отъезда, и я опасался, что если я и успею испросить прощение у моей матери, то они с своей стороны, видя нежелание моей матери на вступление мое в брак с их дочерью, могут в мое отсутствие отказать мне.
Снабженный письмом дяди Александра к моей матери, я отправился в начале февраля к Викулиным. Нечего говорить, что встреча с моей матерью была самая ужасная, {она не могла понять, как я, которого она считала послушнее других детей своих, решился на такой важный шаг в жизни, не спросив не только ее согласия, но даже совета}. Но постоянные мои мольбы, а также просьбы сестры и ее мужа, умилостивили ее, она дала свое согласие и написала к моей невесте, посылая ей легонькую золотую цепочку, очень милое письмо, а мне дала на расходы, {почти неизбежные для жениха}, 2000 руб. асс. (571 руб. 43 коп.).
Я поспешил в Москву, опасения мои насчет отказа Левашовых оказались напрасными, я был принят ими по-прежнему. Деньги, данные мне матерью для расходов по случаю моей свадьбы, были, конечно, незначительны, я же и из них не мог употребить ни копейки на этот предмет. Живя с Цуриковым, я вошел в некоторые долги, уплата которых требовалась немедленно, за меня поручился Петр Максутов, и долги были отсрочены на несколько времени. По возвращении моем в Москву я должен был их уплатить, и затем у меня не осталось ни копейки из означенных денег, так что в три месяца, когда я был женихом, я не мог подарить моей невесте самой пустой безделицы.
Левашовым было известно, что я, за исключением содержания по чину: 800 руб. асс. жалованья, 400 руб. асс. столовых и 300 руб. квартирных, а всего 1500 руб. асс. (т. е. сер. 428 руб. 57 коп.), ничего не имею, а потому они на свой счет подготовили все нужное для свадьбы и дальнейшей жизни. Положение их дел было также весьма затруднительное, {как будет мной изложено ниже}, а потому для изготовления приданого дочери они продали Смоленское имение (около 400 душ) Е. Г. Левашовой, в котором они так долго жили и где был у них прекрасный сад. Это имение никогда им не приносило {достаточно} даже для уплаты процентов в сохранную казну, в которой оно было заложено. Бо льшая часть денег, вырученных за имение, за уплатою долга сохранной казне была употреб лена Н. В. Левашовым на приданое. Куплены были экипажи, четверка лошадей, серебро, мебель, белье и т. п., но все это покупалось нерасчетливо, как обыкновенно это делал Левашов. Остальное имение, с лишком 4000 душ, Левашов предполагал разделить поровну между своими шестью детьми. До выдела же имения он обещал давать дочери 10 тыс. руб. асс. (2857 руб. сер.) в год. Всем казалось, что состояние Левашовых очень большое и что они живут ниже своего состояния, {но далее изложу, как незначительны были их доходы и что они постоянно жили в долг}.
Невеста моя продолжала всю эту зиму брать уроки музыки и пения, прочее же ученье было прекращено, в том числе и изучение русской литературы под руководством известного впоследствии критика Виссариона Белинского, который продолжал однако же учить младшего брата моей невесты, Валерия, готовившегося в этот год поступить в университет. У невесты моей был прекрасный голос, русские песни она пела с необыкновенной приятностью и чувством, она очень любила петь при аккомпанементе на фортепиано Р. И. Лан.
С. В. Цуриков купил в 1837 г. с аукциона ящик шампанского и оставил его у сына на сбережение. Когда у нас бывали гости, Цуриков таскал бутылки из ящика. Шампанское было плохое, но все же шампанское. В нашем же сарае хранились какие-то вещи для церкви с. Лебедки. С. В. Цуриков, приехав в Москву в начале 1838 г., объявил сыну, что он сделает мне визит и, следовательно, будет и у сына, чего он не делал, когда сын жил один. Мой товарищ Цуриков чрезвычайно испугался приезда отца, будучи уверен, что последний пойдет осматривать лежащие в сарае церковные вещи, а вместе с тем осмотрит и ящик шампанского, {в котором недоставало нескольких бутылок}. Цуриков был очень встревожен тем, что нигде не мог сыскать денег для покупки недостающих в ящике бутылок шампанского. Встретив у меня старшего брата невесты, Василия Николаевича Левашова, которому не приходило в голову, чтобы Цуриков мог бояться до такой степени своего отца, он попросил денег взаймы у Левашова, но и у него ничего не было, тогда Цуриков схватил мои золотые часы с такою же цепочкою и послал заложить их в винном погребе под недостающие бутылки шампанского. Они были привезены за несколько минут до приезда отца Цурикова, который был со мной очень любезен, сыну же своему не сказал ни слова, последний, не смея сесть, все время стоял у печки посредине комнаты и несколько раз подобострастно подходил целовать руку отца, что очень не шло к его резко выразительному лицу. В. Н. Левашов, привыкший к чрезвычайно доброму и снисходительному обращению своих родителей и к резкому со всеми обращению А. С. Цурикова, до того был перепуган, что на нем лица не было. Когда Цуриковы пошли в сарай осматривать церковные вещи, он сказал: ‘какой страшный медведь’ — и поспешил уехать. В сарае сын Цурикова показывал отцу и ящик с шампанским, {не знаю, заметил ли последний, что ящик был пополнен бутылками другой марки, конечно, гораздо лучшей}.
В марте я был выбран в члены Московского Английского клуба, что тогда давало некоторое положение в московском обществе, {с тех пор я каждый год аккуратно уплачивал членский взнос}. В 30-х годах попасть в члены этого клуба было очень трудно. Членов было 600, и почти каждый член записывал по нескольку кандидатов, так что их набиралось до 2000, которые по очереди назначались к баллотировке по мере выбытия прежних членов. Дядя князь Дмитрий записал меня еще ребенком, моя очередь баллотироваться пришла в 1831 г., и тогда моя вакансия была уступлена другому, нижестоявшему кандидату, а я занял его место, так что очередь моя снова пришла только в 1838 г.
В Светлый праздник я получил орден Св. Анны 3 ст. А. С. Цуриков, узнав об этом прежде меня и очень обрадованный, привез мне купленный им знак этого ордена и бронзовую медаль, данную дворянству в память 1812 г., полагая, что я, как старший в роде, имею право носить последнюю. Я носил {ее с тех пор, так} как это делали многие, не имея на это права по буквальному смыслу закона, в котором сказано, что эта медаль дается дворянам с тем, чтобы она была сохраняема, а не носима старшим в роде. Первый орден, так же как и первый чин, тогда очень радовал получающего и его близких, а потому эта награда доставила немалое удовольствие и Левашовым.
Свадьба моя была назначена 24 апреля, в день рождения моей невесты, когда ей {должно было} исполниться 18 лет. Весна в этом году была ранняя и прекрасная, какой с того времени не бывало, к половине апреля листья на деревьях совершенно распустились, бо льшую часть дня Левашовы и я проводили в их прекрасном саду. За несколько дней до свадьбы приехала моя мать с моей сестрой, ее мужем и малолетнею дочерью. Несмотря на необыкновенно раннюю весну, дорога от Задонска до Москвы была неудобопроезжаема, так что они насилу дотащились. Викулин нанял дом на Арбате, в котором впоследствии помещалась комиссариатская комиссия.
С приездом моей матери возник вопрос о том, она ли прежде поедет к Левашовым, или невеста обязана, не ожидая ее приезда, быть у моей матери. Каждый утверждал по-своему, это меня очень тревожило, тем более что дядя князь Александр в этом случае принял сторону моей матери. Кончилось тем, что сестра моя с мужем поехали к Левашовым, затем невеста моя с отцом, так как ее мать давно по болезни не выезжала, отдали им визит. При этом свидании матери моей с невестой они, видимо, друг другу не понравились.
Е. Г. Левашова желала, чтобы наше венчание происходило в церкви Сиротского дома на Новой Басманной{656} и было совершено исповедовавшим ее в этот год протоиереем Архангельского собора Тяжеловым{657} после нескольких лет, в которые она не причащалась, вследствие чего протоиерей церкви Трех Святителей, у Красных ворот{658}, отказался ее исповедовать. В церкви Сиротского дома не было особого священника, а она была в заведовании протоиерея церкви Св. Никиты на Старой Басманной{659}, В. И. Богданова, бывшего моим законоучителем в заведении Лопухиной, {как упомянуто мною в I главе ‘Моих воспоминаний’}. Богданов, обижаясь тем, что пригласили не его, а другого священника для венчания, заявил, что оно в назначенный день совершено быть не может, так как накануне праздничных дней церковными правилами запрещается венчание, а 25 апреля празднуется день св. евангелиста Матфея. Это заставило меня лично просить викарного архиерея о разрешении Богданову допустить 24 апреля венчание в означенной церкви Сиротского дома{660}, {между тем} в этот день в 1838 г. было в Москве в {знакомом} нам обществе очень много свадеб, венчанных священниками без всякого разрешения.
Посаженым отцом моим был дядя князь Александр, а посаженой матерью сестра моя. У жены моей посажеными были П. Я. Чаадаев (никогда не бывший женатым, что было противно принятому обычаю) и А. Ф. Кологривова [Анисья Федоровна Вельяминова-Зернова]. Шаферами были у меня А. С. Цуриков и Александр Лаврентьевич Варнек{661}, бывший адъютантом командира стоявшего в Москве корпуса Нейдгардта{662}, а у жены ее братья. Совершение бракосочетания было исполнено Тяжеловым превосходно, все молитвы читались внятно, так что я не помню, чтобы когда-либо присутствовал при подобном совершении брака. Из церкви поехали на нанятую Левашовым для нас квартиру, в нижнем этаже дома Муромцева на Сретенском бульваре. Сверх шампанского вина, которое обыкновенно предлагается в подобных случаях, было предложено значительное число ягод, это угощение тогда по раннему времени года представляло особенность. На свадьбе было человек 30, и в том числе мои начальники: бывший, генерал Яниш, и настоящий, полковник Гермес.
После свадьбы мы делали обычные визиты, которых было много по большому числу знакомых матери. Жена, вовсе еще не выезжавшая в свет, как по причине молодости, так и болезненного положения ее матери, очень тяготилась этими выездами и решительно объявила, что будет ездить только к тем, которых знакомство ей приятно, и по крайней необходимости к самым близким родным. Результатом этих визитов была {только} потеря женой довольно дорогой бриллиантовой серьги, данной ей в приданое. Число моих родных дядюшек и тетушек, не говоря уже о двоюродных, просто ужасало ее. Мать ее не имела ни братьев, ни сестер, отец имел сестру{663}, которая давно умерла и оставила одну дочь, Анну Петровну Бекетовун, жившую далеко. Единственными в Москве родственниками Н. В. Левашова, и то дальними, были Иван, Константин и Александр{664} Александровичи Левашовы и часто приезжавший из Оренбургской губернии брат их Николай. Первые двое бывали у Н. В. Левашова не часто, и последние двое были с ним дружны и {только} баловали, в особенности Николай, его детей, которые и с родителями своими обращались как с равными. В моем же семействе была <введена> строгая дисциплина, отношения племянников и племянниц к дядюшкам и тетушкам были самые подчиненные, им казалось, что и жена племянника должна быть в тех же к ним отношениях. Все это очень тяготило мою жену, {привыкшую к свободной жизни вследствие не только любви, но и постоянного баловства своей матери}, и она всеми способами отдалялась от моих родных, что порождало неприятности.
Из моих друзей всего чаще посещали нас Цуриков, Нарышкин и Петр Максутов. Из них Цуриков также не нравился жене моей своими резкими остротами и пустым, как она находила, фразерством, а главное тем, что он располагался у нас как бы в своем доме, приходя иногда не совсем в трезвом состоянии. В первое время после женитьбы и мне случалось, хотя весьма редко, приходить домой поздно и в таком же состоянии. Жена приписывала это влиянию Цурикова и потому тем более не любила его, хотя была настолько умна, несмотря на свои молодые лета и совершенное незнание света, что меня никогда в этом не упрекала, понимая, что упреки не поведут к лучшему. Нарышкин, ценя добрейшее сердце моей жены и зная, до какой степени она была балована в родительском доме и в особенности матерью, находил во многих ее поступках что-то детское, он вскоре сделался у нас своим человеком, называя часто жену мою ‘дитею’, а потом почему-то начал называть ее ‘дети’. Сначала это несколько скандализовало жену, но она вскоре привыкла к обращению Нарышкина, которого нельзя было не полюбить. С Петром Максутовым она сошлась скорее, чем с другими. Он часто видал у нас предмет своей страсти, Р. И. Лан, которая, равно как и искренний друг жены Е. И. Вельяминова-Зернова{665}, чаще всех бывали у нас. Впрочем, мы мало сидели дома, целые дни проводили у ее родителей или ездили гулять по окрестностям в экипажах и верхом. Никогда не учившись верховой езде, я не любил ее и избегал по возможности.
В конце мая мы были в гостях у И. А. Левашова в Сокольниках и оттуда вздумали проехать в простой телеге по узкой земляной насыпи над кирпичным водопроводом до большого Ростокинского водопроводного моста. Жена моя правила лошадью, она была очень сильна и любила выказывать свою силу, которою мерилась даже с Цуриковым, человеком замечательно сильным. Она поднимала тяжелые гири и двигала садовые катки, которые Цуриков едва мог поднять и двигать. Это излишнее напряжение, а может быть, и толчки при необычной поездке в телеге были причиной тому, что немедля после этой поездки жена почувствовала особые боли, на которые не было обращено должного внимания. Вместо того чтобы посоветоваться с хорошим акушером, сказали об этих болях Н. X. Кечеру, не имевшему медицинской практики и не понявшему причины страданий моей жены. Эта ошибка имела последствием то, что жена моя первые восемь лет по замужестве вовсе не рожала, а впоследствии ее роды были постоянно преждевременны.
Видя, что с 10 000 руб. асс., которые обещал нам давать мой тесть, и с прибавкою моего годового содержания 1500 руб. асс., а всего на настоящий счет до 3300 руб. сер. жить будет затруднительно, и частью совестясь тем, что доходы жены почти в семь раз более моих, я хотел переменить род службы, надеясь, что докажу неправильность применения ко мне правила десятилетней обязательной службы в ведомстве путей сообщения. Из двух приведенных причин, по которым я хотел переменить службу, я представлял матери моей только первую, но она выразила крайнее неудовольствие тому, что я, воспитанный в нужде, не умею довольствоваться значительной, по ее мнению, суммой в 3300 руб. в год, и желала, чтобы я не переменял карьеры, в которой {уже} умели оценить мои способности.
Я согласился поступить по совету матери только в том случае, если мне дадут место в Москве. В исполнение этого желания моего 21 мая я был назначен к работам соединения рек Москвы и Волги и поступил в распоряжение директора той части этих работ, которые производились в Москве, инженер-подполковника Алексея Васильевича Поленова{666}. Я видимо ему не понравился, а потому, чтобы быть свободным первое лето после моей женитьбы, я взял трехмесячный отпуск, по истечении которого целый год еще находился в распоряжении Поленова. Он занимал меня весьма мало и редко: поверками смет и отчетов, так что можно сказать, что я все это время вовсе не был занят по службе.
Сверх вышеупомянутых {бывших часто у меня} друзей моих заезжал к нам и к Левашовым шафер мой А. Л. Варнек, человек умный, добрый, честный, аккуратный и приятной наружности. Он просил меня передать Левашовым предложение его жениться на их старшей дочери, но Н. В. Левашов решительно отказал, и причиной отказа было неимение денег на приданое, так как Варнек также не имел состояния, а делать два приданых в год Левашов находил невозможным. Но какая огромная разница была бы в судьбе моей свояченицы, если бы тогда не отказали этому во всех отношениях достойнейшему человеку, которого бренные остатки 16 июня 1872 г. я проводил до его могилы на Смоленском кладбище.
Теща моя, которая по болезни не могла выезжать, очень желала, чтобы мы жили с нею на одном дворе, и с этой целью заново был переделан ближайший к большому дому Левашовых флигель, в котором до этого времени помещались старший их сын, находившийся в отставке, Василий и известный впоследствии революционер М. А. Бакунин. Мы в этот флигель переехали осенью. Второй сын Левашовых Валерий тогда же поступил в университет, затем двое младших, Анатолий и Николай, учились дома. Левашовы, видимо, постоянно нуждались в деньгах, а ученье младших сыновей стоило очень дорого, и я обратил внимание родителей на то, что они оказывали весьма ничтожные успехи. Отец их был совершенно неспособен к воспитанию детей, а мать не могла ими заниматься по причине постоянно увеличивавшегося болезненного состояния. Решено было отдать их в казенное заведение, опасаясь, что если их поместят в одно из московских заведений, то по слабости к ним родителей они будут в нем плохо учиться и оставят заведение до окончания курса, я предлагал определить их в артиллерийское училище в Петербурге, тем более, что они имели способность к математическим наукам. Но по настоянию Н. X. Кечера они были отданы в Московский дворянский институт{667}.
Мы жили в большом Левашовском семействе спокойно и весело. <Несмотря на болезненное состояние моей тещи, она любила, чтобы дети ее веселились>. Страдая и лежа в постели, моя теща была рада, что дети ее и их друзья веселятся. Даже когда, бывало, утихнет шум в доме, она спрашивала о причине этой тишины. Это была женщина редкой доброты. Свободный от служебных занятий, я более чем когда-либо предался любимому моему занятию, чтению книг, преимущественно исторических. Родители жены моей, в особенности ее мать, с каждым днем более и более ко мне привязывались. Они имели довольно большое знакомство, {как видно из III главы ‘Моих воспоминаний’}. Жена моя почти никуда не выезжала, впрочем, с декабря мы начали по вторникам ездить на балы в благородное собрание, бывали также довольно часто во французском театре.
В конце декабря, собираясь в этот театр, я получил от жившего в другом флигеле дома Левашовых П. Я. Чаадаева альманах на 1839 г., в котором была помещена известная лебединая песнь партизана поэта Давыдова. Он осмеивал тогдашнее московское общество, в этой песне, между прочим, были следующие стихи:
Маленький аббатик,
Что в гостиных бить привык
В маленький набатик{668}.
В присланном мне экземпляре Чаадаев написал против этих стихов: ‘Это я’. Чаадаев постоянно посещал французские представления, которые бывали два раза в неделю: по средам и субботам. Он никогда не отходил от своего кресла и всегда ожидал, чтобы к нему подходили, но в этот вечер изменил этому строго соблюдаемому правилу, увидав меня в другом ряду кресел, он немедля подошел ко мне и заговорил о стихах Давыдова с неудовольствием. Они вообще были дурно приняты московским обществом, которое находило неприличным смеяться над теми, которые находятся на дурном счету у правительства, и тем как бы стараться ему подслужиться.
Приятность и спокойствие нашей жизни были нарушаемы тревожным состоянием моего тестя, когда ему приходилось уплачивать долги, а уплачивать было нечем, и постоянно ухудшавшимся состоянием здоровья моей тещи. Она ожидала скорой смерти и очень опасалась, что при ее жизни не успеет наделить мою жену обещанным имением. Она вместе с мужем назначала жене моей 600 душ, при которых было <не менее> 9 тыс. десятин земли. Назначенные нам крестьяне были поселены в тех деревнях Макарьевского имения моего тестя, которые были в числе лучших, именно в д. Галибихе и ее окружающих. Крестьяне платили по 30 руб. асс. оброка с души в год, что составляло годового дохода с 600 душ 18 тыс. руб. асс., а так как имение было заложено в Московской сохранной казне за 150 тыс. руб. асс., за которые следовало ежегодно уплачивать 9000 руб., то остальные 9000 руб. асс. составляли бы чистый доход. Надеялись, что мы понемногу и, хотя по низким ценам, будем иметь возможность ежегодно продавать лесу на 1000 руб. асс., так что мы с имения будем получать те же 10 000 руб. асс. в год, которые теперь получали от тестя. Для {устройства} этого выдела дочери, устройства завода {для выделки} стеариновых свечей, от которого ожидали больших выгод, и вообще для улучшений по управлению имением, в котором на некоторых деревнях накопились огромные недоимки {по уплате оброка}, тесть мой поехал в начале 1839 г. в свое нижегородское имение.
В феврале этого года приехал в Москву брат мой Николай, окончивший курс в Военной академии, он остановился у нас и по своему веселому характеру придал еще более живости нашему семейному кругу. Впрочем, украшенный золотым аксельбантом, который был тогда отличием окончивших курс в Военной академии до перевода их в Генеральный штаб, он много выезжал и почти ежедневно бывал на балах у знакомых, а равно на балах в благородном собрании, которые тогда были много посещаемы, в особенности утренний бал в субботу на Масленице.
7 марта был день рождения моей тещи, мы, не предупредив ее, разучили несколько сцен из ‘Горе от ума’. Я взял на себя роль Фамусова, брат Николай Скалозуба, Кечер Чацкого. Весь день 7 марта прошел очень весело. 8 марта теща говорила, что муж ее пишет о необходимости достать денег для уплаты какого-то долга, она мне поручила хлопоты по этому делу. 9 марта мы думали праздновать именины моего шурина, студента Валерия, но поутру мне пришли сказать, что теще моей очень дурно, вскоре собрали четырех докторов, но не было более возможности помочь, она скончалась. Горесть всего семейства, всей прислуги была чрезвычайная, все понимали, что в ней теряли единственное всех связывавшее звено, жена моя теряла не только нежную мать наравне с братьями и сестрой, но и лучшего друга.
По причине отсутствия тестя моего я вдруг сделался неожиданно главою большого семейства и большого дома, явились новые для меня хлопоты по погребению тещи, а потом по содержанию дома. Совершенное безденежье увеличивало хлопоты, которые были облегчены помощью дяди моего А. Г. Замятнина, проезжавшего в это время через Москву по случаю перевода его жандармским губернским штаб-офицером из Вятки в Рязань. Пристав Басманной части, ввиду скоропостижной смерти моей тещи, требовал анатомирования ее тела и приложения печатей ко всему имуществу. Его убеждали, что скончавшаяся долго была больна и ее смерть не скоропостижная, что незачем прикладывать печати, потому что все наследники налицо, но убеждения не помогали, пока частному приставу не дал, кажется, 50 руб. асс. (14 руб. 28 коп. сер.) дядя мой Замятнин, и так взятка дана была чиновнику городской полиции чиновником тайной полиции, обязанным наблюдать за тем, чтобы взяток не давали и не брали. 12 марта похоронили тещу в Покровском монастыре подле ее матери, Екатерины Андреевны Решетовой{669}, и других родных.
Я послал к тестю известие о кончине его жены с эстафетою, он отвечал, что скоро воротится в Москву, впоследствии в каждом письме откладывал свой приезд и вернулся только в конце июня. Все это время я был в больших заботах по содержанию большого дома, и к этим заботам присоединились еще следующие.
В апреле узнал я, что моего внучатного брата кадета Московского кадетского корпуса Андрея Золотницкого{670} представляют за какую-то шалость к разжалованию в солдаты на 12-летний срок. Он был действительно большой шалун и дурно учился. Я почел своею обязанностью выручить его из этой беды и, узнав от знакомого мне его ротного командира, что главное влияние в корпусе имеет инспектор классов князь Владимир Львов{671} и что директор корпуса генерал Годейн делает означенное представление по настоянию Львова, просил убедительно последнего пощадить Золотницкого, поступившего ребенком в корпус, куда отдан был {для воспитания} в надежде, что он будет выпущен из корпуса офицером, а не солдатом, вина же в том, что он дурно воспитан, падает на его воспитателей. Львов отвечал, что разжалование Золотницкого в солдаты уже решено и что отправление об этом представления зависит не от него, а от директора, к которому советовал обратиться с моей просьбой. Я пошел к директору, но Львов меня у него предупредил, и директор, выйдя ко мне, объявил, что он не хочет держать в корпусе паршивой овцы, которая заражает все стадо, что он удивляется моему ходатайству и как я мог себе вообразить, чтобы достаточно было моей просьбы для отмены назначенного наказания, которое он обязан сделать по долгу начальника. Я ему отвечал, что если он думает исполнить этим свой долг начальника, то я исполняю также долг родственника, и так как Золотницкий до последней его шалости был внесен в список кадет, назначенных к производству в офицеры, то просил простить Золотницкому эту шалость, по выпуске же его из корпуса он не может иметь вредного влияния на кадет, остающихся в корпусе. Но генерал Годейн не переменил своего решения. В этот день он обедал в Английском клубе за одним столом со мной, я рассказал моим соседям о моем утреннем посещении генерала, многие члены клуба приняли мою сторону и уговорили его выпустить Золотницкого в офицеры. Таким образом Золотницкий избавился от 12-летнего солдатства и был произведен в офицеры в один из казачьих полков на Кубани.
В мае приехала в Москву бабка Золотницкого, родная тетка моей матери, Марья Филипповна Чайковская{672} с дочерью вдовою Настасьею Матвеевной Золотницкой{673} и младшим сыном последней, Пиромн. Чайковская была очень странная женщина, она распоряжалась всем в доме дочери еще при жизни мужа последней, героя 1812 г., получившего необыкновенную награду орден Св. Георгия 3-й ст. в чине подполковника. Она очень любила и баловала старшего внука Андрея и ненавидела Пира, которого жизнь была невыносима и сделалась еще хуже после смерти его отца. Ненависть бабки к Пиру доходила до того, что когда он, в отсутствие отца, заболел, то поспешили заготовить ему гроб и прочие похоронные принадлежности. По возвращении домой отца Золотницкого он был очень удивлен поданным ему счетом расходов на похороны Пира, которого он застал живым и здоровым. Бабка и мать Пира хотели его отдать в казенное заведение, но по своим летам (16 лет) он не мог быть определен в кадетский корпус, а так как он едва умел читать, то не мог быть помещен ни в какое заведение. Между тем он нам всем показался умным мальчиком, жена моя, ее братья и сестра очень жалели его, и мы решились взять его к себе для приготовления в гимназию. Свояченица моя приняла на себя учить его французскому, а Е. Е. Радзевская немецкому языкам, я учил его арифметике, а для латинского языка и других предметов наняли мы учителя. Жена приняла на себя его воспитание, к чему оказалась очень способной, но первый ее воспитанник был до того испорчен своим прежним воспитанием, что все меры, принимаемые к укрощению его вспыльчивости, соединенной с необоримым упрямством, были безуспешны. Между тем как Пир успевал в ученье, его нрав с каждым днем делался для всех невыносимее. Однажды жена моя поехала с братом своим Валерием и с Пиром в Сокольники, последний, в отместку за сделанное ему замечание, чтобы он не ходил в болото, углуб лялся в него все более и более, крича жене: ‘Ну, что, взяли? Потону в болоте, а вы с мужем будете отвечать’. С трудом вытащили его из болота. Пир мог служить дурным примером для двух малолетних братьев жены моей, проводивших у нас праздничные и воскресные дни, а потому нельзя было его оставлять в нашей семье. Мы отдали его в частное учебное заведение, из которого он бежал и потом был послан по этапу на Кавказ, где вскоре умер.
Главной заботою моей и {гувернантки старшей дочери Левашовой} А. А. Крепейн было следующее обстоятельство. Осенью 1838 г. в одном из флигелей дома Левашовых поселился Н. X. Кечер{674} и начал ухаживать за моей свояченицею. Это малозаметное ухаживанье после смерти моей тещи сделалось явным. Свояченица начала пить, по его же совету, минеральные воды в своем саду. Во время питья ею вод он каждый день прогуливался с нею и вообще не соблюдал никаких приличий. Несмотря на его отвратительную наружность, грязную неопрятность, резкость манер и выражений, он сумел привязать к себе мою свояченицу. Новое доказательство, что как бы ни был отвратителен мужчина, всегда найдется женщина, которая его полюбит. Основываясь на привязанности моей свояченицы, Кечер был вполне уверен, что по приезде моего тестя, на которого всегда имел сильное влияние, он будет немедля объявлен женихом, вследствие чего уже начал распоряжаться в доме как старшее лицо. Нам всем было ясно, что Кечер никакой привязанности не имеет к моей свояченице, а просто задумал этой женитьбой выйти из своей бедности и сделаться старшим в семье Левашовых. Мы начали вспоминать, что в последние месяцы своей жизни теща моя менее любила Кечера, из чего заключили, что она замечала его намерение, которому не сочувствовала. Влияние, которое Кечер с каждым днем все более и более приобретал над моей свояченицей, {проводившей с ним большую часть дня}, в особенности тревожило оставшуюся старшей в доме А. А. Крепейн. Меня также тревожили эти отношения, Кечер вообще мне был противен, и мне неприятно было бы иметь такого свояка. Сверх того, зная его настойчивый и дерзкий характер, его бесцеремонное циническое со всеми обращение, что все с такою верностью описано Герценом, и чрезвычайно мягкий и уступчивый характер моего тестя, который уже давно привык подчиняться Кечеру, я очень опасался, что, сделавшись старшим зятем Н. В. Левашова, Кечер возьмет все его дела в свое заведование и по неприязни ко мне лишит жену мою обещанного ей имения.
Чтобы по возможности уменьшить число часов, которые моя свояченица проводила с Кечером, я воспользовался ее обещанием списать начисто для печати мое сочинение: ‘M moire sur quelques questions techniques, relatives au syst&egrave, me de l?ancien aqueduc de Moscou’, а так как моя рукопись была очень перемарана, то она писала под мою диктовку и таким образом проводила это время со мной, а не с Кечером. По окончании переписки этого сочинения я напечатал его и послал экземпляры в редакции журналов, и, между прочим, в редакцию ‘Современника’, издававшегося П. А. Плетневым. Он написал мне по этому случаю очень милое письмо, в котором сообщал, что ‘Современник’ журнал чисто литературный и потому в нем не может быть помещен разбор моего сочинения, что он просил А. А. Краевского{675}, издателя ‘Отечественных записок’, поместить разбор, но что не уверен в исполнении его просьбы по недостатку у нас между пишущими людей, знакомых с моей специальностью. Однако же разбор в ‘Отечественных записках’, весьма обширный и дельный, появился в скором времени. Другие же журналы, сколько помню, не упомянули даже о выходе этого сочинения.
Наконец тесть мой приехал в конце июня 1839 г. в Москву. Зная его слабый характер, я считал весьма важным переговорить с ним прежде Кечера. После горестной встречи отца с детьми, лишившимися в его отсутствие матери, он вошел в свой кабинет, у дверей которого стояли я и Кечер, и, когда последний вздумал нахально опередить меня, я ему сказал, что имею немедля сообщить моему тестю важное дело без свидетелей, и он не вошел со мной. Я описал тестю поведение Кечера, А. А. Крепейн, которую тесть мой уважал, подтвердила мои слова, и вслед за этим Кечеру было отказано от дома. Это нисколько не помешало моему тестю спустя год снова сблизиться с Кечером, а шурин мой Валерий постоянно продолжал с ним знакомство. Я после этого долго не видал его, но впоследствии мы встретились без неприязни, по крайней мере с моей стороны.
В первой половине июля тесть мой со всем своим семейством, в том числе со мной и женой моей, выехал в Нижний Новгород в трех каретах на своих городских упряжных лошадях. А. А. Крепейн, почти 40 лет жившая с Е. Г. Левашовою, потеряв в ней своего друга, не хотела ехать с нами, а поехала в Петербург, чтобы провести старость у своей сестры, жившей в комнатке на вдовьей половине Смольного монастыря.
Поездка наша на своих лошадях была очень медленна, каждый вечер мы останавливались <для ночлега, а в течение дня> на несколько часов для кормления лошадей {и избежания езды в жаркое время}. У тестя был огромный водолаз, а у жены моей комнатная собачка из породы шарло. В нашу дневную остановку пред Владимиром я с шурином Валерием никак не могли заставить водолаза идти в воду, что он прежде исполнял охотно, и заметили, что он огрызался на маленькую собачку, которую прежде всегда ласкал. По приезде во Владимир мы заняли в гостинице комнаты в двух этажах, мне с Валерием досталась комната верхнего этажа. На другой день нашего приезда водолаз пропал, городские мальчики поймали его в нескольких верстах от Владимира и привели на веревке, до такой степени он был смирен. На следующую ночь я и шурин оставили его в своей комнате с растворенной дверью на балкон, в полной уверенности, что по значительному возвышению балкона над землею водолаз через него убежать не может. Каково же было наше удивление, когда, {проснувшись} утром, его не было в комнате, с улицы видели, как он рано утром спрыгнул с балкона и побежал вдоль улицы, не было сомнения, что он взбесился, мы дали знать об этом полиции и в тот же день уехали. Спустя месяц маленькая собачка жены моей стала убегать каждый день из дома {и, возвращаясь к ночи}, спала в одной комнате с нами. Эта собачка ежедневно хватала за ноги приехавшего к нам в Нижний Новгород из арзамасской деревни старшего брата моей жены Василия, что производило общий смех, уверяли, что собачка не может терпеть его {особого рода} походки, и в особенности засаленной и заштопанной его одежды. Наконец она убежала и на ночь домой не возвращалась, а когда была поймана и освидетельствована медиком, найдена бешеной и сейчас же убита. Ясно, что обе взбесившиеся собаки чувствовали свою болезнь и бежали из дома, чтобы не причинить вреда своим хозяевам. К счастью, хватание за ноги маленькою собачкою шурина моего Василия не имело никакого последствия.
В Нижний Новгород мы приехали утром 15 июля и остановились на Печерской улице в верхнем этаже дома Андреева. В полдень выкинуты были флаги на ярмарке, что обозначает ее открытие. Немедля по выкинутии флагов был объявлен указ о том, что впредь монетной единицею вместо ассигнационного рубля будет рубль серебряный, что все сделки должны производиться на эту последнюю монету, и указан способ уплаты по сделкам, совершенным до сего времени. При этом серебряный рубль приказано считать в 3 1/2 ассигнационных рубля, а золотая монета оценена была выше на 3 %, так что стоимость монеты в 5 золотых рублей назначена в 5 руб. 15 коп. сер., и всякий так называемый лаж на эти монеты был запрещен. В последнее перед этим время в торговле и между частными лицами серебряный рубль, принимаемый в казне по 3 руб. 60 коп., ходил по 4 руб. 20 коп. асс. и даже выше, а 5-рублевая бумажная ассигнация, принимаемая казной за 5 руб. асс., ходила по 6 руб., так что и на серебре, и на ассигнациях лаж достиг около 20 %. Этот лаж, впрочем, постоянно менялся, очень долго после войны 1812—1815 гг. серебряный рубль ходил по 4 руб. асс., а 5-рублевая ассигнация по 5 руб. 40 коп., но с 30-х годов лаж начал постепенно увеличиваться то на серебряную монету, то на бумажные деньги. Нет сомнения, что это постоянное колебание в курсе ходячей монеты вредно действовало на торговлю, и в особенности на наиболее бедный класс, который никогда не мог знать определительной цены ходячей монеты и часто подвергался обманам.
Указ о новой монетной единице, объявленный на ярмарке, на которой производятся самые большие денежные обороты, как по продаже и покупке привозимых в огромной массе товаров, так и по счетам, оставшимся неуплаченными от прошлогодней нижегородской и других ярмарок и вообще по торговым сделкам последних лет, перепугал всех торговцев, и в особенности тех, которые имели в наличности золотую и серебряную монеты. Один купец, имевший несколько тысяч золотых монет, повесился, полагая, что он разорен тем, что в его звонкой монете каждый серебряный рубль понизился на семьдесят копеек и что вообще капитал его, бывший примерно в 42 000 руб. асс., будет считаться теперь только за 10 000 руб. сер. Конечно, потрясение, {сделанное помянутым указом в торговых расчетах}, по прошествии некоторого времени улеглось и {в дальнейшее время} не имело вредных последствий, которые оказались только в том, что в то время вдруг возвысились цены почти на все предметы, как это неизбежно при переходе от монетной единицы низкой ценности к монетной единице ценности высшей, сверх того, этому много способствовало одинаковое название как ассигнационной, так и серебряной монетной единицы, {как та, так и другая называлась} рублем. Тем, для кого расход в 5 руб. асс. не имел значения, расход в 5 руб. сер. был весьма значителен, но при одинаковом названии монетной единицы различие их стоимости часто позабывалось, и многие входили через это в гораздо большие расходы в сравнении с прежними. Я слышал, что бывший тогда министром финансов граф Егор Францевич Канкрин, {конечно, наиспособнейший из наших министров}, был вообще против меры, объявленной в указе о принятии серебряного руб ля за монетную единицу, но что на этой мере настоял сам Император Николай. Записки Канкрина по этому предмету я не читал, а потому не могу здесь привести его доводов. Впрочем, счет на серебряную монету после указа установился только в делах с казной и в сделках между торговцами и частными лицами, когда они заключались формально, в прочих же случаях в Москве и вообще внутри России все продолжали лет 20 считать на ассигнации, хотя их давно уже не существовало в обращении, так как они были разменяны на кредитные билеты, писанные на серебряные рубли. При размене ассигнаций на эти билеты цена ассигнационного рубля была принята в 3 1/2раза менее серебряного. Это отношение серебряного рубля к воображаемой монетной единице ассигнационного рубля было принимаемо постоянно всеми, так что лаж на ту и другую монеты прекратился.
{Описаний Нижнего Новгорода и его ярмарки имеется довольно, а потому я ограничусь в описании их только некоторыми впечатлениями, которые они произвели на меня. Город расположен на правом высоком берегу реки Оки и Волги при их соединении, виды везде величественные, город разделен на две части: находящуюся на горе, называемую верхним базаром, и под горою, называемую нижним базаром. Первая, в которой мы поместились, довольно пуста и в ярмарочное время, на последней же толпится в это время много простого народа, масса которого необычайно велика около деревянного плашкоутного моста через р. Оку, соединяющего город с ярмаркою.} На самой ярмарке, за исключением площади перед главным ярмарочным домом, где видно движение, и то в известные часы дня, везде очень пусто, хотя все лавки казенного ярмарочного двора <в числе нескольких тысяч> и все устроенные частными лицами, в числе <также> нескольких тысяч, переполнены товарами, не говоря уже об огромных грузах, лежащих на нескольких пристанях рек Волги и Оки, окружающих ярмарочный двор. В модной линии, идущей от главного ярмарочного дома к православному собору, и в некоторых других встречаются экипажи и пешеходы, но бо льшая часть линий совершенно пусты, в них даже лавки заперты, и перед ними сидят сторожа из татар. Публику видно там, где производится розничная продажа, так как оптовая производится большей частью в трактирах при угощении вином или чаем, а лавки ярмарочного двора служат только запасными магазинами, в которых беспрерывно вывозимые товары заменяются новыми. Эта самая значительная {в мире} ярмарка сама собою устроилась при ничтожном городе Макарьеве на р. Волге, в ста верстах ниже Нижнего Новгорода. В начале 20-х годов текущего столетия она перенесена распоряжением правительства на левый берег р. Оки против Нижнего Новгорода, при впадение в р. Волгу. На песчаном низменном полуострове построен средствами правительства огромный гостиный двор, православный собор, армянская церковь, магометанская мечеть и большой дом для помещения на ярмарочное время присутственных мест и губернатора. Постройка была поручена генерал-лейтенанту Бетанкуру, который, несмотря на то что во время постройки ярмарочного двора был главным директором путей сообщения в Империи (после смерти инженер-генерала Деволанта{676} в 1818 г.), каждое лето во время постройки лично управлял работами, так как они представляли много затруднений. Генерал Бетанкур, потомок знаменитой испанской фамилии, был французским инженером и вызван Императором Александром в Россию, где {до последнего вышеупомянутого назначения} был главным начальником Института инженеров путей сообщения. В этой должности ему присланы были знаки ордена Св. Анны 1-й степени, но он их не принял, так как он был кавалером испанского ордена Сант-Яго, который он считал почему-то высшим ордена Св. Анны, а потому вместо последнего были присланы ему знаки ордена Св. Александра Невского. Император Александр вообще весьма благоволил к Бетанкуру, который имел много врагов между приближенными Императора. Несмотря на то что Государь знал это и говорил Бетанкуру, что он всегдашний его защитник, в 1822 г. воспользовались отъездом Государя за границу, обвинили Бетанкура в неправильности счетов и довели до того, что он был удален от должности, после чего вскоре умер. Нападки на Бетанкура были несправедливы, он был знающий инженер и честный человек, но подчиненные его, из которых при устройстве ярмарочного двора было много испанцев, видимо, пользовались от работ. Выбор же испанцев оправдывался тем, что тогда русских инженеров было еще очень мало, сверх того, Бетанкур не знал русского языка.
В первое посещение Императором Николаем Нижнего Новгорода, в 1834 г., местоположение этого города ему очень понравилось, и он отдал разные повеления, служившие к украшению города. Для исполнения этих повелений потребовалось бы несколько десятков миллионов рублей, часть их была заимствована из государственных кредитных учреждений на продолжительный срок с уплатою процентов с погашением капитала из учрежденного на этот предмет сбора с грузов на судах, прибывающих к пристаням города и отходящих от этих пристаней. Высочайшие повеления состоялись в устройстве набережных с садами, спусков из верхней части города в нижний, казарм и других зданий, всего в 1834 г. Государем было отдано более ста повелений, относившихся к Нижнему Новгороду, в том числе, конечно, были и не трудные к приведению в исполнение, как, напр.: чтобы ворота дома, занимаемого архиереем, выходящие на Печерскую улицу, были всегда отворены, чтобы пристяжные лошади пожарной команды не загибали шей, и т. п. Между прочими повелениями было указано на два места кремлевской стены, в которых до лжно было устроить две башни с небольшими в них помещениями, из коих одна предназначалась для Императора, а другая для Императрицы Александры Федоровны. Государь сказал тогда, что он после 25 лет царствования передаст престол Наследнику и поселится в этих башнях. Устройство <этих> башен, как и многих других работ, предначертанных Императором Николаем, откладывалось с года на год и наконец было вовсе отменено.
Наблюдение за производством указанных Государем работ было возложено на нижегородского военного губернатора генерал-лейтенанта Бутурлина{677}. Сверх губернских строительных комиссий, состоявших под председательством губернаторов в ведении Главного управления путей сообщения, в нескольких городах (помнится, в 18), и в том числе в Нижнем Новгороде, были учреждены особые комитеты по устройству собственно этих городов, состоявшие также под председательством губернаторов в ведении Департамента военных поселений, которого директором был генерал-адъютант граф Петр Андреевич Клейнмихель. В комитетах состояли старшими членами начальники работ из корпуса инженеров путей сообщения или из корпуса инженеров военных поселений, которые при образовании этого корпуса, кажется в 1831 г., большей частью были переведены также из инженеров путей сообщения, бывших до этого времени в откомандировке при военных поселениях. Инженеры эти производились в чины в одной очереди с военными инженерами, носили одинаковый с ними мундир, за исключением того, что клапан на рукаве мундира был не из красного, а из зеленого сукна, как на мундире инженеров путей сообщения. Производство работ, указанных Императором Николаем, возложено было на комитет по устройству г. Нижнего Новгорода. Начальником работ в этом комитете в 1835 г. был инженер путей сообщения полковник Петр Данилович Готман{678} (впоследствии генерал-майор), человек честный, имевший познания, но до излишества покорный начальству, слабый относительно подчиненных и вообще не умевший ни себя, ни производимые под его управлением работы поставить так, чтобы его уважали и не делали излишним вмешательством беспрерывных затруднений в производстве работ, а подчиненные ему инженеры не делали <бы> злоупотреблений, не вели <бы> разгульной жизни и усердно[73] занимались порученными им делами.
Некоторые из работ, указанных Императором Николаем, были немедля начаты, и он, проезжая через Нижний Новгород в 1836 г., был ими очень доволен. При представлении Императору инженеров Бутурлин отозвался о них с большою похвалой, и об одном капитане — что он, кроме того что усерден, очень ученый инженер. Император на это отвечал, что ему ученых не нужно, а нужны исполнители. Все инженеры были представлены к наградам, и между прочими упомянутый капитан {на равных с другими}, к ордену Св. Владимира 4-й ст., что в то время имело большое значение, в особенности если представляемое лицо не имело других младших орденов. Государь утвердил все представление, но вычеркнул награду капитану, которого Бутурлин назвал, неизвестно почему, ученым, тогда как он был из плохих учеников в Институте путей сообщения. Бутурлин благоволил к нему, тогда как он почти постоянно бывал пьян. Впрочем, и Бутурлин был очень предан этому пороку, ему случалось, что полицейские солдаты его пьяного почти без чувств приводили домой. Вообще 11-летнее управление его губернией было самое сумасбродное, но тогда, при общем загоне, управлять было легко, все низшие терпели беспрекословно, а высшие лица, если умели им угождать, не только не удаляли подобных губернаторов, но считали их очень хорошими, и в этом числе был Бутурлин. Смысла, конечно, не было во всем том, что писал Бутурлин и на иностранных языках, а на русском к этому прибавлялась еще безграмотность. Очень сожалею, что у меня не сохранилось ни одного из его приказов и объявлений. Помню только, что многие из них, как особый курьез, ходили по рукам и в Нижнем, и в обеих столицах. В одном из объявлений к жителям города, {вполне бессмысленном и безграмотном}, Бутурлин, по случаю частых и сильных пожаров, заявлял жителям, что многие подозрительные люди ходят по улицам, чтобы делать в удобных местах поджоги, а потому поручает наблюдать за ними и замечать, кто из них куда утек {это слово помещено в объявлении}. Этим начинается довольно длинное объявление, переполненное подобными курьезами, кончается же оно тем замечанием, что многие даже богатые обыватели, как только начнется пожар в городе, посылают верховых справляться о месте пожара, и их посланные скачут взад и вперед без оглядки, так что их лошади при встрече стукаются лбами {(буквально)}, причем губернатор советовал вместо подобных рассылок всякому обывателю сидеть дома и наблюдать за безопасностью собственного жилища.
Инженеры, бывшие при работах в Нижнем, имели весьма дурную репутацию и целые дни проводили в картежной игре, а потому я ни у кого из них не был, кроме известных своею честностью [Петра Даниловича] Готмана и Стремоухова{679}. В числе же инженеров был один из моих товарищей по Институту путей сообщения, впоследствии сошедший с ума, когда он все незаконным путем нажитое при работах в Нижнем промотал, проиграл в карты и остался без всяких средств.
На стеариновом заводе моего тестя было заготовлено значительное количество свечей, он нанял в ярмарочном гостином дворе лавку для их продажи. Я каждый день проводил по нескольку часов в этой лавке, а также у известного литератора Боткина{680}, человека весьма умного и образованного, который проводил целые дни в своей огромной чайной лавке в китайском ряду ярмарочного гостиного двора. Продажа свечей, как оптом, так и пудами, шла успешно, тогда в России был только один стеариновый завод Калста в Москве, и цены на свечи были высокие (помнится, 14 руб. за пуд), так что их изготовление было очень выгодно фабриканту. Но для того чтобы изготовить значительную партию свечей, надо было, по отдаленности завода в имении моего тестя и по причине дурных путей сообщения, заготовлять годовую пропорцию сала, купоросной кислоты и других потребностей на несколько десятков тысяч руб лей. Тесть мой был уже много должен, на его имении накопились большие недоимки по уплате в сохранную казну, и он не имел кредита. Это было причиной невозможности добыть в свое время все потребное для производства стеариновых свечей, и тесть мой принужден был в следующем году закрыть завод, на устройство которого был положен довольно значительный капитал.
По окончании ярмарки мы, за исключением шурина моего Валерия, отправившегося в Москву для слушания университетского курса, поехали в имение тестя с. Богородское, Макарьевского уезда, Нижегородской губернии. Меня очень поразил своим ничтожеством и бедной обстановкою господский дом в имении, состоявшем из 3600 душ мужского пола. Он был выстроен на довольно высоком и крутом берегу р. Ветлуги, но около него не было не только сада, но деревца и огорода. Службы, которые я привык видеть при господских домах даже в незначительных имениях средней полосы России довольно большими, здесь ограничивались двумя избами, из которых в одной помещалась контора по управлению имением, а в другой господская кухня и несколько дворовых людей. Все это представляло печальный вид. Крестьянские дома были, по изобилию леса, большей частью довольно больших размеров и хорошо выстроены, крестьяне и крестьянки были одеты несколько лучше, чем в средней полосе России. Но на задворках было весьма мало заготовлено хлеба, а на некоторых и совсем его не было, так что непонятно было, чем питаются крестьяне до нового урожая. Действительно, только у крестьян, наиболее занимающихся хлебопашеством, доставало своего хлеба до февраля, остальное время они питались хлебом, который покупали в большом с. Воскресенском, принадлежавшем г-же Немчиновой{681}, в 8 верстах от с. Богородского и в недальнем расстоянии от всех прочих сорока деревень, принадлежавших Левашову, в с. Воскресенском каждое воскресенье были большие базары. Деньги на покупку хлеба и на уплату оброка крестьяне приобретали продажею выделываемых ими лесных произведений, состоявших, между прочим, из смолы и дегтя, которые добывались в лесах, принадлежавших к имению, и из рогож, мочала для которых они приобретали в казенных лесах Вятской и Казанской губерний. Но мочала приобретались только зажиточными крестьянами, которые с большою выгодою для себя раздавали их бедным для выработки из них рогож, кулей и т. п. На последних лежал огромный труд, доставлявший им только возможность кое-как пробиваться и уплачивать оброк и другие повинности. При болезни одного из членов семейства или при большом числе очень старых или малолетних в семействе, неспособных к работе, оно с каждым годом беднело и на нем насчитывались неоплатные недоимки, и это я говорю о трудолюбивых крестьянах, не предававшихся пьянству, а нерадивых и пьяниц было множество, их положение было еще хуже. Самые бедные крестьяне нанимались бурлаками на р. Волгу, этот промысел не только не доставлял их семьям способов к пропитанию, но служил к окончательному разорению и развращению крестьян, нанимавшихся в бурлаки, причем их обыкновенно обманывали, а ничтожные деньги, которые они получали на руки, были ими пропиваемы.
Макарьевское имение было куплено моим тестем у камергера Собакина{682}, отец последнего{683} имел в одной меже огромное количество земли, на которой было поселено до 10 000 ревизских душ мужского пола, третья часть этого имения с 1831 г. принадлежала моему тестю. Старик Собакин, у которого имение было свободно от залога, довольствовался оброком по 12 руб. асс. (3 руб. 42 3/4 коп. сер.) в год с ревизской души. Он вел в своем имении жизнь, очень сходную с жизнью прославившихся своим произволом и жестокостями помещиков Измайлова{684} и князя Грузинского{685}. Он иногда требовал от богатых крестьян особых приношений, а иногда без видимой причины совершенно разорял их и даже ссылал в Сибирь. Произвол помещика падал не на всех, а потому некоторые, платя ничтожный оброк и занимаясь промыслами и торговлею, успели нажить по нескольку десятков тысяч рублей, а один крестьянин, именно Осип Иванов Лещов{686}, несколько сот тысяч рублей сер. Эти богачи были, большей частью, притеснителями бедных, которых они разоряли, давая им взаймы хлеб и мочала за весьма высокие проценты и заставляя работать на них за самую ничтожную плату. Земская полиция боялась старика Собакина и без его требования не только не смела показываться в его деревнях, но и в его обширных лесах. Быт его крестьян живо и верно описан в книге {под заглавием} ‘Заволжские очерки’{687} графа Н. С. Толстого.
Когда это имение заложили в сохранной казне по 250 руб. асс. за ревизскую душу и следовало ежегодно уплачивать в казну по 15 руб. асс. с души, 12-рублевый оброк оказался недостаточным и был возвышен до 20 руб., а впоследствии, по приобретении этого имения моим тестем, до 25 руб. и, наконец, 30 руб. асс. с души. Достаточные крестьяне были в состоянии перенести это увеличение оброка, но бедные впали вскоре в неоплатные недоимки.
Рассмотрев конторские книги, я нашел, что бурмистром имения со старшинами производилась ежегодно раскладка оброка, так что не каждая ревизская душа мужского пола была обложена оброком в 30 руб. асс., а богатые крестьяне облагались платежом за несколько душ: за две, три, а некоторые даже за семь душ, напротив того, бедные крестьяне платили за 3/3, 1/2 и даже 1/3 души. Но многие из последних и этого не уплачивали. По ревизии было в имении тестя 3600 душ, а по раскладке не более 3300, так что общий доход с этого имения, если бы оброк уплачивался без недоимок, составлял бы 99 000 асс., а за уплатою 54 000 в сохранную казну оставалось бы 45 000 руб. асс. (менее 13 000 руб. сер.). Но этих денег вполне никогда не собиралось. В отношении к платежу оброка можно было разделить имение следующим образом. С шестой части имения оброк собирался исправно, а с другой шестой части с небольшими недоимками, с половины имения собиралось только рублей около 15 с души, а с остальных частей еще менее, и в том числе с некоторых ничего в оброк не поступало. В сохранную же казну до лжно было платить ежегодно 54 тыс. руб. асс., так что годовой доход с имения не составлял более 20 000 руб. асс. (менее 6000 руб. сер.), не говоря о неурожайных годах, в которые не собиралось достаточно оброка для полной уплаты в сохранную казну. Лес на месте не имел никакой ценности, сплав леса на низовье Волги средствами помещика мог дать небольшую выгоду, но для этого необходим был личный присмотр, иметь же для дела поверенного не стоило, потому что приобретаемою выгодою нельзя было окупить его жалованья и содержания. Арзамасское и ардатовское имения тестя <моего> давали, за уплатою процентов в сохранную казну, до 2000 руб. сер. годового дохода, так что годовой доход со всех его имений не превышал 8000 руб. сер. Ясно, что и для скромной, но нерасчетливой жизни Левашовых этого было далеко недостаточно, и понятно, что долги частным лицам и недоимки в сохранной казне с каждым годом росли, общее же мнение о богатстве Левашовых, основанное на значительном числе крестьян в их имениях и на еще более значительном количестве земли при этих имениях, было ошибочно, крестьяне платили мало помещику, а земли тогда еще ничего не стоили.
Исправить это положение дел я думал введением большего порядка в управлении, причем надеялся добиться, чтобы оброк с крестьян поступал безнедоимочно. Тесть мой был, по-видимому, очень доволен тем, что я подробно занялся делами, говорил, что он не способен ими управлять, что все управляющие, которых он нанимал, только брали большое жалованье, притесняли крестьян, а ему не давали большого дохода, вследствие чего находил полезным, чтобы я, выйдя в отставку, занялся делами в пользу всего его семейства, причем надеялся, что и сплав леса под моим личным наблюдением даст бльшие выгоды. Я, осмотрев бо льшую часть деревень, нашел некоторых крестьян живущими в хороших избах, потчевавших меня виноградным вином (под названием французского), конфетами, пряниками, мясом, курами и т. п. У этих зажиточных крестьян, кроме поместительной избы, в которой они жили, была еще большая изба, в которой они работали, и на дворе лежало большое количество леса для постройки новых домов после пожаров, которые были довольно часты и при которых сгорал обыкновенно и этот запасный лес.
У богатейшего из крестьян, Лещова{688}, жившего в деревне Чухломке, я был вместе с тестем. Он незадолго перед этим выкупился из крепостного состояния, заплатив тестю моему за две ревизские души, т. е. за себя и за сына, имевшего только дочерей, 40 тыс. руб. асс. (более 11 400 руб. сер.), но остался жить в той же деревне, пользуясь мельницами и другими угодьями, которые он устроил, находясь еще в крепостном состоянии. По приезде моем с тестем к этому богатому 70-летнему старику, мы нашли его занятым перевозкою навоза на огород. Он потчевал нас, между прочим, очень хорошим шампанским вином, сам он никогда ничего не пил, сын же его Петр Осиповн, находившийся почти постоянно в отлучке по торговым делам, бывал часто пьян. Старик Лещов, нажив торговлею и притеснениями крестьян такое огромное состояние, что у него одних серий государственного казначейства было при его смерти на 300 тыс. руб. сер., не умел читать и до самой смерти, в 1848 г., не изменял рода жизни. Наибольшая же часть крестьян, хотя и жили в довольно хороших избах, не имели достаточной пищи и были изнурены работою, вставая для нее очень рано и ложась поздно. Многие семейства не имели ни лошади, ни коровы.
Из конторских книг я увидал, что оброк с крестьян собирался еженедельно, мне объяснили, что этот еженедельный сбор был введен по необходимости, так как при уплате оброка вдруг за месяц или за несколько месяцев недоимки были бы еще значительнее и что для взноса оброка назначен понедельник потому, что воскресенье базарный день в с. Воскресенском, где крестьяне продают выработанные ими в продолжение предшествующей недели изделия, а старшины каждой деревни могут наблюдать за тем, сколько крестьяне получили денег. Старшины приносили оброчные деньги, которые могли собрать с крестьян, в понедельник утром и приводили с собою тех недоимщиков, которые мало или ничего не уплатили, выручив мало или ничего на базаре вследствие лени, а также тех, которые утаивали свою выручку. Тех и других по приказанию бурмистра бывшие при конторе рассыльные из крестьян секли розгами, и весьма сильно, особенно последних, которые часто во время наказания, чтобы избавиться от дальнейшего сечения, вынимали из сапога немного денег и, когда их снова принимались сечь, уплачивали еще несколько рублей, ими запрятанных в одежде. Вопли подвергавшихся сечению доходили часто и до господского дома, стоявшего недалеко от конторы, в которой происходили экзекуции. Эти еженедельные сечения мне крепко не нравились, не могли они нравиться и тестю моему, человеку чрезвычайно доброму и жившему многие годы в обществе декабристов, а потом Чаадаева и других лиц, отличавшихся хорошим образованием. Но деньги были крайне нужны, недостаток в них был тем невыносимее, что все считали тестя моего богатым человеком, как он и сам считал себя, других же средств к более исправному получению оброка он не видал и потому свыкся с этим еженедельным сечением. Впрочем, крепостное право портило все натуры, как бы они ни были хороши от рождения и в какой бы хорошей среде они ни обращались. Так, услыхав о каком-то несогласном с моим приказанием замечании, сделанном очень умным, жившим богаче других крестьян старым крестьянином Широковымн, я призвал его к себе, схватил за <большую> бороду, разругал и вытолкал из комнаты. Сознаюсь, что мне тогда казалось, что я был прав и что не было другого средства для приведения к повиновению Широкова, а главное для избежания вредных от его замечания последствий на других крестьян, на которых он своим умом и мастерством говорить имел сильное влияние, поддерживаемое еще более религиозными его отношениями к крестьянам. Все крестьяне в имении Левашова и в соседних имениях были староверы, хотя бо льшая часть из них, придерживаясь разных старых обрядов и, между прочим, двуперстного крестного знамения, ходили в православные церкви. Но некоторые из крестьян, и в том числе семейство Широковых и вообще наиболее зажиточные, только по наружности принадлежали к нашей церкви, а на самом деле имели особые молельни, в которых совершали богослужения, и Широков между ними был {чем-то } старшим, вроде архиерея. Этот раскол сильно поддерживался влиянием скитов, в большом числе имевшихся в лесах соседнего с имением Левашова Семеновского уезда и малою образованностью православного духовенства, а также его равнодушием и в особенности корыстолюбием, вследствие которого священники отмечали исполняющими религиозные обязанности православного христианина тех, которые никогда не только не причащались, но и в церкви не бывали.
По осмотре деревень моего тестя я составил правила для его управления. Теперь не помню, в чем состояли эти правила, но нет сомнения, что они были непрактичны. Между прочим, я полагал ввести систему последовательных награждений для хороших хозяев и, {следовательно}, хороших плательщиков оброка и наказаний для дурных хозяев и, {следовательно}, дурных плательщиков. Высшая степень награды была, как помнится, название почетного крестьянина. Затем следовали выдача похвальных листов и просто письменная и словесная благодарность. Наказания же состояли из словесных и письменных выговоров, денежных штрафов и, взамен еженедельного отвратительного сечения розгами, выставка крестьянина к позорному столбу на определенное число часов, и засим сечение допускалось только в самых крайних случаях.
Вскоре я должен был уехать из имения {по причинам, которые объясню ниже, и затем} написанные мной правила не были приведены в действие за исключением того, что из всей волости один крестьянин Григорий Афанасьевн был признан заслуживающим звания почетного крестьянина.
Сверх 30 руб. асс., которые положено было взимать в оброк помещику с окладной души, взимался еще по мере надобности особый сбор, очень метко названный ‘чернобором’. Приходу и расходу его велся особый счет. На этот чернобор относились расходы по уплате подушных, повинностей дорожных, по препровождению арестантов, на содержание лошадей для проезда земской полиции и других служащих, на жалованье бурмистра и других должностных по имению лиц, на взятки, которые давались всем уездным властям по разным делам и при их приезде в имение, на их угощение в заезжей избе и т. п. Повинности дорожная и по препровождению арестантов должны были отбываться натурою, но так как участки Казанского тракта, которые обязаны были содержать в порядке крестьяне Левашова, находились в 150 верстах от имения, то найдено было более выгодным нанимать для этого исправления подрядчиков. Равно вместо поставки подвод для препровождения арестантов по Казанскому, т. е. Сибирскому, тракту крестьяне уплачивали деньгами. Приискание подрядчиков для исправления Казанского тракта и на наем подвод для арестантов принимали на себя уездные исправники и, конечно, назначали для этого сумму, значительно превышавшую ту, которая действительно требовалась, в особенности если принять в соображение, что дорожные участки содержались ими в большой неисправности. Расстояние от имения Левашова до уездного города Макарьева было 120 верст, и на всем этом протяжении росли леса, а потому на каждых 30 верстах были учреждены станции с несколькими тройками лошадей для перевозки чинов земской полиции и других уездных властей, а также для проездов бурмистра и других служащих в уездный город <по надобностям имения>. На содержание этих лошадей собиралась довольно значительная сумма с крестьян имения Левашова и других, его окружающих. Все полицейские чины, во избежание придирок, которые они всегда могли бы сделать по разным случаям, получали ежегодное содержание из суммы чернобора. Сверх того, при проезде через имение как этих чинов, так и других уездных властей им давали по нескольку золотых монет и угощали в заезжей избе.
Так, в бытность мою в имении приехал уездный судья, о чем доложили тестю и мне. Это было перед обедом, мы приказали его просить обедать с нами, но бурмистр пришел сказать, что судья уже был угощен и что необходимо ему дать несколько золотых. Я спросил, есть ли какое дело в уездном суде по имению, ответ был отрицательный, но тем не менее по настоянию бурмистра я приказал выдать 5 пятирублевых золотых монет. При уплате подушных денег давали взятку уездному казначею. Одним словом, ни шагу не делалось без взяток, и, чего я прежде нигде не слыхал, это что уездный предводитель дворянства также брал взятки. В заволжской части Макарьевского уезда, наиболее обширной, тогда почти никто из помещиков не жил, на дворянских выборах бывало несколько помещиков этого уезда, владельцев имений, лежащих на правом берегу р. Волги и не желавших баллотироваться в должности. По малочисленности этих помещиков для производства выборов в разные по уезду должности их присоединяли к другому уезду. При таком порядке вещей понятно, что выбирались в должности лица неблагонадежные, и, между прочим, в уездные предводители был выбран в предыдущее трехлетие Коризнан, о котором говорили, что в заволжской части Макарьевского уезда всего один дворянин, и тот Укоризна.
Сумма, взимаемая в чернобор, не была определенная, а взималась по мере надобности, которая с каждым годом увеличивалась. Средняя же уплата в чернобор за последние годы составляла около 15 руб. асс. с окладной души. Я нашел полезным не вести особого счета чернобору, а присоединить его к оброку, так что с каждой окладной души должно было взиматься по 45 руб. асс., и затем уплату подушных и все другие вышеупомянутые расходы, производившиеся на счет чернобора, производить из общих сумм. Меру эту я находил полезной в том отношении, что налог на крестьян для составления суммы, потребной на чернобор, не мог более увеличиваться, как это было постоянно в прежние годы, и в том, что расход его подвергался, наравне с оброчной суммою, постоянному контролю помещика, вследствие чего я надеялся, что этих 15 руб. асс., сбираемых с окладной души, будет не только достаточно на все расходы, но что будут еще и остатки, и затем помещик получит более дохода с имения в следующие годы, чем в предшествовавшие. Это была единственная мера из всех мной предложенных, которая удержалась во всем имении моего тестя в продолжение нескольких лет, а в части, отделенной моей жене, до освобождения крестьян в 1861 г., она действительно оказалась полезной и для крестьян, и для помещиков.
В числе приятельниц моей жены, когда она была еще в доме родителей, были сестры Шеншины{689}, из них в особенности Анна Семеновна, вышедшая впоследствии замуж за двоюродного своего дядю Владимира Александровича Шеншина{690}.
У них жена моя и ее сестра познакомились с их двоюродной сестрой графиней Александрой Сергеевной Толстой{691}, дочерью графа Сергея Васильевича{692}, бывшего нижегородским вице-губернатором в то время, когда вице-губернаторами были председатели казенных палат, которым подведомственна была казенная винная продажа (винные откупа были возобновлены с 1827 г.), и эта операция доставляла вице-губернаторам весьма значительные незаконные доходы, рассказывают, что когда ИМператор Александр I, обратив внимание, что вдруг съехалось много губернаторов в Петербург, спросил о причине такого съезда, то известный шутник Александр Львович Нарышкин{693} отвечал, что губернаторы приехали просить о назначении их вице-губернаторами. Граф С. В. Толстой, пользуясь этими незаконными доходами, жил очень роскошно, но, выйдя в отставку, не имел почти никакого состояния, так что после вскоре {последовавшей} его смерти многочисленное его семейство осталось в бедности. Помню, что в первое мое знакомство в 1826 г. с семейством Толстых, когда они жили в Москве на Пресненских прудах, я во всякое время дня заставал всех детей Толстых выделывающими, стоя за стульями, разные па. Танцы и музыка составляли главную часть их учения. Старшая дочь Толстых Екатерина была большою приятельницею моей сестры, в 1839 г. она была уже замужем за Киреевским{694}, вторая, Настасья{695}, была замужем за Моисеевымн, а третья, Александра, с братьями и сестрой жили с матерью в нижегородской деревне. Александра Толстая бывала у нас несколько раз в последнее наше пребывание в Нижнем Новгороде. Она была недурна собою, очень хитра и большая мастерица привязать к себе тех, в коих имела надобность. Начитавшись всякой всячины, она была преисполнена нигилистических идей (хотя это слово было изобретено гораздо позже) и очень нравилась моей жене и свояченице. {О ней и о брате ее Н. С. Толстом{696} будет еще часто упоминаться в ‘Моих воспоминаниях’.}
А. С. Толстая обещалась приехать погостить у нас в деревне и не замедлила исполнить свое обещание, причем привезла с собою старшего брата своего графа Николая Сергеевича. Месяц, проведенный ею в деревне Левашова, она употребила на то, чтобы еще более разными уловками привязать к себе жену мою и свояченицу и на кокетничанье с тестем. Ее кошечьи манеры мне очень не нравились.
Брат ее был простой откровенный человек, он часто играл с тестем моим в шахматы, при чем они постоянно и не на шутку ссорились. Он после {вышеописанного} образования в родительском доме поступил в школу гвардейских подпрапорщиков, из которой вышел в лейб-гвардии Волынский полк. Полк {этот} стоял в Кронштадте, и это только могло его избавить от взысканий за незнание фронтовой службы и в особенности за малое к ней усердие. Впрочем, он известен был за большого чудака всему гвардейскому корпусу и бывшему его командиру Великому Князю Михаилу Павловичу. Он очень любил музыку и охоту и, стоя в Красносельском лагере, много играл на скрипке и держал медведей (помнится, четырех). Выйдя в отставку, он жил в деревне с матерью. Он много говорил, любил длинно рассказывать анекдоты времен Екатерины и Павла, а о позднейшем времени ничего не знал. Он очень не нравился моему тестю, который неоднократно выражал свои опасения, что он приехал свататься за мою свояченицу, но тесть мой уверял, что ни за что не согласится отдать за него свою дочь. Кроме низкого нравственного и умственного образования и вспыльчивого характера Толстого, тесть мой находил в нем и физические недостатки {для того, чтобы сделаться чьим-либо мужем}, хотя Толстой был красив лицом и имел прекрасную, очень шедшую к его лицу бороду, которую он, впрочем, чернил, он вообще очень занимался своею наружностью. Но тесть старался находить в нем все дурное.
По приезде нашем в деревню тесть мой написал черновое прошение о отделе жене моей той самой части его имения, которая была ей обещана им и его покойной женой, а именно дер. Галибихи с окружающими ее деревнями, в коих было поселено 600 душ и состояло 9 тыс. десятин земли. Желая, чтобы мы остались жить в этом имении, тесть сделал распоряжение, чтобы все его крестьяне вывозили потребное количество бревен для постройки нам дома по составленному мной чертежу, на берегу р. Ветлуги, близ деревни Галибихи, на месте, им вместе со мной выбранном. Он постоянно наблюдал за успехом вывозки леса и выговаривал бурмистру, когда замечал, что она производится медленно. Постройка фундамента под дом уже была начата. В половине октября тесть объявил мне, что он раздумал отдавать жене моей наилучшую часть своего имения и заменяет ее другой частью. Подобное изменение не могло прийти в голову самому тестю. {Ясно было} по тону, с которым он мне это высказал, что он действовал по чьему-то наущению, по чьему не знаю и до сего времени. Тесть, однако же, полагал выделить жене моей не ровную часть по количеству душ и десятин земли, а гораздо бльшую, и именно такую, которая могла бы, по составленному им расчету, приносить чистого дохода столько же, сколько и обещанная часть. В последней было 600 ревизских душ крестьян, но по причине хорошего состояния некоторых из них число окладных душ {на основании вышеприведенного мною способа расклада оброка} было более и именно равнялось 680, так что весь оброк по 30 руб. с окладной души составлял 19 400 руб., а за уплатою ежегодно 9000 руб. в сохранную казну чистого дохода оставалось 10 400 руб. асс. в год. Вместо этого тесть {теперь} назначил жене моей 16 деревень, находящихся в одной меже, и в том числе дер. Чухломку, в которой было несколько зажиточных крестьян и которая была всего в двух верстах расстояния от базарного с. Воскресенского, {лежащего} на р. Ветлуге. В означенных 16 деревнях было 1067 ревизских душ крестьян, но по бедности многих из них окладных душ {на основании упомянутого мною способа расклада оброка} в этих деревнях было всего 880, так что весь оброк составлял 26 400 руб., а за ежегодною уплатою в сохранную казну 16 005 руб. чистого дохода оставалось 10 395 руб. асс., т. е. почти та же сумма, которая получалась и с прежде обещанной части. Расчет этот, однако же, был верен только на бумаге. Крестьяне прежде обещанной части имения платили положенный на них оброк безнедоимочно, а на крестьянах вновь назначаемой части постоянно накоплялись недоимки, уплата же 16 005 руб. в сохранную казну требовалась ежегодно, и затем оставалось чистого дохода не более 5000 руб. асс., т. е. менее половины того, что предполагалось получать жене моей. Конечно, при вновь назначаемых 1067 душах было, считая по 15 дес. на душу, 16 005 дес. земли, следовательно, на 7000 дес. более, чем в прежде обещанной части, но я уже говорил, что в этой местности в то время земля не имела никакой ценности.
Такое внезапное изменение со стороны моего тестя не могло не охладить наших отношений, и я решился немедля ехать в Москву и там стараться добывать своими трудами деньги, необходимые для жизни. В начале второй половины октября я с женой выехал из имения тестя, который нас провожал до г. Семенова с старшей своей дочерью и Толстыми, братом и сестрой, последние из Семенова поехали в имение своей матери в Княгининском уезде. Тесть мой совершил в Семенове на имя мое доверенность, которою он поручал мне выделить жене моей из его имения 1067 душ с принадлежащим к ним количеством земли и с перечислением лежащего на них долга сохранной казне, и затем возвратился с старшею дочерью в свое имение.
По приезде в Москву я немедля приступил к совершению отдельной записи на имя жены моей. Крепостные акты совершались тогда во 2-м департаменте Московской палаты гражданского суда. По наведенным мной справкам в этой палате требовалось, чтобы я представил прошение об отделе и при нем доверенность тестя и отдельную запись, написанную на гербовом листе достоинством, как помнится, с лишком в 300 руб. сер. За явку этой записи в палате требовали в пользу чиновников палаты взятку в 2500 руб. асс. (более 700 руб. сер.) и на приведение к окончанию этого дела назначили очень отдаленный срок, так как полагали необходимым послать выданную мне тестем доверенность в нижегородскую палату гражданского суда для снятия допроса с тестя моего, которым он подтвердил бы сделанное в доверенности распоряжение, при этом предварили меня, что если в представленной мной записи найдено будет что-либо написанное несообразно с законами или установленной формою, то она будет мне возвращена, и я обязан буду представить новую на гербовом листе такого же достоинства. Я не имел денег, чтобы удовлетворить всем этим требованиям 2-го департамента гражданской палаты, сверх того, отдаление на дальний срок окончания дела по совершению отдельной записи меня тревожило. Переписка между мной и тестем делалась по разным причинам с каждым письмом неприятнее, и я опасался, что он, при допросе его о подтверждении сделанного им в доверенности распоряжения, может от него отказаться или просто уничтожить данную мне доверенность. Не помню, какой благодетельный человек мне сказал, что купчие крепости и дарственные записи действительно совершаются только во 2-м департаменте палаты, но что отдельные запи си, при совершении которых не берется крепостных пошлин, могут быть совершаемы и в 1-м департаменте той же палаты. В этом департаменте сказали мне, чтобы я подал прошение об отделе с прибавлением доверенности тестя и чистого листа гербовой бумаги для написания отдельной записи, что допрашивать тестя о подтверждении сделанного им в доверенности распоряжения считается излишним, что на окончание этого дела требуется всего дней восемь, а вознаграждение чиновников палаты предоставляется моему усмотрению. При этом советовали мне представить чистый лист гербовой бумаги для отдельной записи, а самому на нем ничего не писать, потому что если я сделаю в записи ошибку, то принужден буду купить новый лист бумаги (более чем в 300 руб. сер.), а если ошибется писец палаты, то перемена листа будет стоить несколько копеек. Я подал прошение в 1-й департамент с вышеописанными приложениями и через неделю получил засвидетельствованную отдельную запись, дав чиновникам палаты 400 руб. или 500 руб. асс. (114 руб., или 143 руб. сер.), за которые они меня очень благодарили, будучи видимо довольны этим вознаграждением. Вот до какой степени была велика разница по совершению отдельных записей в двух департаментах одной палаты, помещавшихся в одном доме, и для которых, само собой разумеется, были обязательны одни законы. Таким образом, я в марте 1840 г. сделался помещиком 1067 душ крестьян мужского пола с 16 000 десятин земли, по наружности я казался богачом, а на деле нечем было жить.
Но этим не кончились мои заботы об отделе жены моей. Имение моего тестя было заложено в Московской сохранной казне, и на нем по этой казне накопилось недоимок по уплате процентов за полтора года. Московский опекунский совет, разрешая отдел жене моей, требовал, чтобы все займы тестя, в которых заключались отделяемые им дочери деревни, были приведены в порядок. Для этого требовалась значительная сумма денег, которой не имели ни я, ни тесть мой. Вследствие настоятельных моих просьб опекунский совет согласился отделить по своим счетам в особый заем деревни, отошедшие к жене моей, с тем, чтобы была очищена недоимка не по всем займам тестя, в которых заключались означенные деревни, а собственно только <та> недоимка, которая причиталась на то число крестьян, которое поступило в отдел жене моей. Но и на это требовалось около 7000 руб. сер., уплату которых тесть мой возложил на меня. Видя, что дела тестя с каждым годом более и более запутываются и что при правильном мной взносе процентов в сохранную казну имение жены моей может подвергнуться аукционной продаже за неплатеж тестем процентов по тем займам, которые были сделаны под деревни, отходящие к жене моей, вместе с деревнями, оставшимися в его владении, я решился для отдела и по сохранной казне имения жены моей от имения тестя принять на себя уплату означенных 7000 руб. сер. и обратился к зятю моему С. А. Викулину, жившему в это время в своем селе Колодезском, чтобы он мне их дал взаймы под заемное письмо. По настоятельной просьбе сестры моей он согласился дать <мне эти> деньги, назначив их получить в Рязани, где ему вскоре следовала в выдачу эта сумма из какого-то присутственного места. Конечно, я благодарил его за это и сестру мою, но сознаюсь, что про себя бранил его за скупость. Воображая его бльшим капиталистом, чем он, однако, как оказалось впоследствии, не был, я досадовал на него, что он вместо присылки мне денег откладывал получение их на несколько месяцев. Действительно, эти деньги были получены мной в конце 1840 г., и как я в это время был командирован на Кавказ, то дело по взносу денег в сохранную казну, с тем чтобы деревни жены моей числились в особом от деревень тестя моего займе, принял на себя Федор Николаевич Лугинин, женатый на Варваре Петровне Полуденской, который все это дело и привел к желаемому окончанию в начале 1841 г., в бытность мою на Кавказе. Платеж процентов по заемному письму, выданному мной зятю моему, полагая по 6 со ста в год, составлял бы ежегодно 420 руб. сер. (1470 руб. асс.), и настолько уменьшился бы и без того ничтожный мой доход. Но этих процентов я ни разу не платил, зять подарил заемное письмо моей сестре и через полгода умер, а сестра после его смерти разорвала заемное письмо и никогда не хотела слышать об уплате должных мной ей денег.
Я уже говорил, что мы выехали из деревни тестя во второй половине октября. Дорога, по позднему времени года, была очень затруднительна. До г. Семенова я с тестем ехал в тарантасе, который два раза опрокидывался. Через Волгу, по которой шел осенний лед, мы с трудом переехали, жена моя очень боялась воды с тех пор, как едва не потонула, катаясь в лодке на пруду в с. Кузьминках, имении князя С. М. Голицына, близ самой Москвы, быв в гостях у живших там Полуденских. Это был с нею второй случай, еще ребенком в своей смоленской деревне она тонула в виду стоявшей на берегу ее матери и с трудом была спасена. На некоторых протяжениях бывшей еще тогда грунтовой дороги от Нижнего до Москвы мы тащились в наемных салазках по замерзшей земле, а карета наша с вещами следовала за нами.
По приезде в Москву первой моей заботою было искать службу, в которой жалованье вместе с получаемым доходом с имения жены моей было бы достаточно для нашей жизни. Мне было ясно, что мой начальник Поленов, по недоброжелательству ко мне, не будет занимать меня деятельной службой, а привыкать к праздности мне не приходилось, и я обратился к прежнему моему начальнику полковнику Максимову, бывшему в это время начальником работ, производившихся в Москве от ведомства путей сообщения, чтобы он, впредь до приискания мной другого рода службы, исходатайствовал о назначении меня в его ведение и дал бы мне какие-либо занятия. Вследствие этого ходатайства я в ноябре 1839 г. назначен помощником начальника работ в Москве. В это время был уже составлен полковником Максимовым проект снабжения водою Московского воспитательного дома, который назначено было привести в исполнение в 1840 г. Максимов поручил мне составить смету и объявил, что он меня назначит производителем работ по означенному водоснабжению, при чем я буду получать от Воспитательного дома особое содержание сверх получаемого мной по чину.
В Москве мы остановились в прежней нашей квартире, во флигеле дома Левашовых, который ими был собственно для нас перестроен. Флигель был довольно длинный, но узкий, с небольшими окнами и простенками. Комнаты были низки, они были распределены в два ряда без коридора между ними, окна первого ряда выходили на передний, а второго на задний двор. В первом были передняя об одном окне, чайная о двух, столовая о трех и гостиная о четырех окнах, во втором ряду были мой кабинет о четырех окнах, сени об одном окне, девичья о двух и спальня о трех окнах, в спальне был отделен перегородкою маленький кабинет об одном окне для жены моей, сверх того, имелся мезонин о двух маленьких комнатах.
В 1839 г. были маневры в Бородине, на которых участвовал прикомандированный к генеральному штабу брат мой Николай. После маневров он приехал в Москву и остановился у нас. Вскоре приехала и мать моя, также у нас остановившаяся. Она поместилась в моем кабинете, а брат спал в столовой, чрезвычайно живой, он часто резвился с моей женой и посещавшими ее приятельницами, все его очень полюбили. Он неохотно выезжал по утрам для визитов, делать которые мать наша поставляла ему в обязанность. Вскоре она заболела и лежала в моем кабинете, часто случалось, что, приказав брату немедля ехать к кому-либо из родных или знакомых, она вдруг, спустя несколько времени, слышала, что брат играет на фортепиано или шумит резвясь, тогда она давала ему нагоняй и приказывала немедля ехать по ее указанию. Но в этих замечаниях матери никогда не было строгости, она была рада, что ее сын проводит весело время в своей семье и что он своим добрым сердцем и живостью приобрел общую любовь.
Во время болезни матери, которая усилилась при получении известия о смерти сестры моего зятя С. А. Викулина, Елизаветы Алексеевны Лаухиной, по первому мужу Танеевой, с которой она была очень дружна, жившая у нас Е. Е. Радзевская ухаживала за моей матерью, как редкая родная. Из нижегородской деревни нам было прислано по первому зимнему пути много дичи и стерлядей, которых умеют там так замораживать, что приготовленные из них кушанья трудно различить от кушаний, приготовленных из живых стерлядей. Мать моя соблюдала все посты, в шести недельный Рождественский пост ей часто подавали кушанье из стерлядей, которым, а равно вообще {изготовляемым собственно для нее} постным столом она была очень довольна. Мы никогда не ели постного, но, несмотря на это, повар Федор Титов, из семейства дворовых людей бывшей смоленской деревни моей тещи, не проданный ею при продаже этой деревни, поступивший к нам 18 лет от роду в самый день нашей свадьбы, умел хорошо готовить и постное кушанье. Скоромный стол он постоянно готовил хорошо и из хорошей провизии. Мы постоянно принимали к обеду гостей, и хотя нас жило только трое в доме, но повар имел дар всегда подавать кушанья в количестве, достаточном и для всех пришедших к нашему обеду. Он теперь (1873 г.) служит у нас 35-й год.
Я говорил уже, что во время нашей свадьбы жена моя не понравилась моей матери, которой, между прочим, очень была неприятна привычка моей жены курить трубку. Привычка эта была ей навязана доктором Ф. А. Гильдебрандтом, который в то время, когда запрещено было курение на улицах, один во всей России имел дозволение курить везде, чем постоянно пользовался и, бывая часто у Левашовых, давал жене моей сигары и требовал, чтобы она их курила, впрочем, сигары, которые он постоянно курил, были отвратительны. В угождение моей матери жена при ней не курила, что считала, однако, для себя большим лишением. Мать моя, поживя с нами, оценила и ум, и добрейшее сердце моей жены, так что очень к ней привязалась. Несмотря на свою самостоятельность и, в некоторых случаях, строгость к своим детям и вообще к молодым людям, от нее зависевшим, она не только приглашала жену курить при ней, но и сама иногда подавала ей трубку. Упоминаю об этом как о необыкновенном снисхождении матери моей, женщины большого ума и чрезвычайной доброты, но строгой в жизни и любившей сохранение всех старых обычаев. Когда ей говорили, что она балует жену мою в противность ее принципам, то она отвечала, что понимает, почему последнюю баловала покойная мать ее, что жена моя рождена для того, чтобы быть балованной.
В бытность нашу в Нижнем Новгороде летом 1839 г. сестра с мужем и матерью приезжали в Москву, где сестра родила 13 августа дочь. Мать моя согласилась назвать ее Эмилиею (имя жены моей) в надежде, что она будет так же всеми любима, как ее соименница, и так же всеми балуема, и сама собиралась ее воспитывать не так строго, как свою старшую внучку Валентину, она прожила после этого только 5 лет, но действительно была уже заметна разница в начальном воспитании ее двух внучек.
В 1840 году, 12 января, в день Св. Татьяны, мать моя поехала с нами к обедне в церковь Божией Матери Всех Скорбящих в Замоскворечье. Там в последний раз видел я моего товарища по Институту инженеров путей сообщения Диомида Васильевича Пассека, столько впоследствии прославившегося и рано погибшего на Кавказе. Я {о нем уже говорил во II главе ‘Моих воспоминаний’, а также о том}, что все воспитанники нашего выпуска {из института} отказались поступить во вновь образованную Военную академию. Пассек, по поступлении на действительную службу, {был употреблен} при работах и при составлении проектов мостов по Московскому шоссе и репетитором в Институте путей сообщения. Но все эти обязанности были не по нем, чрезвычайно пылкий, восприимчивый, жаждущий деятельности и славы, он мало радел в означенных должностях, и, видя, что поле деятельности для него может представить, по тогдашнему положению России, только военная служба, он, несмотря на то что в 1832 г. отказался от слушания курса в Военной академии, поступил в нее, и, когда я его встретил в церкви Всех Скорбящих, он уже был в Генеральном штабе в чине капитана.
Время его служения в корпусе инженеров путей сообщения ознаменовалось только следующим. Когда он был послан для составления проектов мостов на Московском шоссе с обязанностью жить в Новгороде, он жил в Москве в Сокольниках, где у него собиралась прежняя университетская молодежь, пред которой он громогласно ораторствовал, без чего он не мог существовать. Эти собрания обратили внимание полиции, весьма тогда подозрительной, о них довели до сведения главноуправляющего путями сообщения графа Толя, и Пассеку велено было жить в Новгороде, хотя он и объяснял, что порученные ему проекты мостов он может составлять и в Москве. В бытность Пассека репетитором в институте он однажды, возвращаясь с репетиции домой, встретил какого-то господина, который не посторонился и толкнул его. Пассек заметил, что это неучтиво, и, пройдя несколько шагов, почувствовал, что кто-то вскочил ему на плечи и его душит так, что он с большим трудом мог расстегнуть крючок своей шинели, она с него спала, а вместе с нею упал душивший его господин, в котором он узнал незадолго перед тем его толк нувшего. Пассек схватил его за ноги, протащил по тротуару, мостовой и крыльцу института и, оставив его окровавленным в швейцарской, пошел к инспектору Резимону объявить о всем происшедшем. Притащенный им господин оказался чиновником.
За Бородинские маневры Пассек получил орден Св. Станислава 3 ст. и до того был недоволен этой наградою, что везде публично заявлял свое неудовольствие. Брат мой Николай, бывший на этих же маневрах, говорил мне, что эти заявления Пассека доходили до того, что все его товарищи опасались, что его отставят и сошлют. Несмотря на то что прошло уже 4 месяца по получении им этой награды в то время, когда мы встретились в церкви, он нисколько не угомонился, почти всю обедню проговорил со мной, заявляя крайнее неудовольствие на свое начальство, которое не сумело оценить его. Сравнивая мое положение с своим, он говорил, что я, не учившись, как он, ни в университете, ни в Военной академии, такой же, как он, капитан и, сверх того, имею уже два года орден старший полученного им ордена. Отдавая справедливость выгодам, полученным казной от изобретенного мной способа устройства ключевых бассейнов, он все же находил, что при его способностях и познаниях до лжно было его скорее подвигать, чем меня. Тогда же он мне сказал, что едет на Кавказ, чтобы там испробовать счастья. Действительно, он вскоре уехал, и честолюбие его было вполне удовлетворено: он в короткое время получил чин подполковника, полковника и генерал-майора, тогда как я все еще оставался капитаном. Все эти чины и другие награды были вполне им заслужены, известно, что он был убит в несчастную экспедицию 1845 г. Впрочем, трудно было ожидать, чтобы он, по причине своей резкости, неуменья жить в свете и постоянно дурных отношений к начальствующим лицам, мог, в особенности в то время, сделать дальнейшую карьеру. Человек с такою энергией не был создан для тогдашнего времени, говорят, что он с первой встречи не понравился назначенному в 1845 г. главнокомандующим на Кавказе графу Михаилу Семеновичу Воронцову{697}, которого даже обвиняли, конечно, несправедливо в том, что он с намерением погубить Пассека, послав последнего в экспедицию, в которой он геройски кончил жизнь.
В начале 1840 г. приехала в Москву свояченица моя Лидия [Николаевна Левашова] и привезла с собою графиню А. С. Толстую. Они поместились у нас в одной из комнат мезонина. Таким образом, в нашем маленьком флигеле собралось много живущих, и мы садились за обед не менее 8 человек, в том числе шурин мой Валерий, живший в одном из флигелей дома Левашовых. Он был двумя годами моложе моей жены, которая была с ним дружнее, чем с другими братьями. Я также его любил более, чем всех других членов семейства моей жены, и, несмотря на то что ни от кого мы не испытали стольких неудовольствий, наша к нему привязанность осталась и до сего времени (1873 г.) неизменной. Так бывают необъяснимые симпатии к лицам, которым прощаются все причиняемые ими неудовольствия, тогда как другим лицам ничего не прощается. Валерий очень добрый малый, но столь же слабого характера, как и его отец, он всегда находился под чьим-либо влиянием, сверх того, по врожденной скупости и постоянному влечению к обогащению он и сам, без постороннего влияния, мог делать неприятности тем, кого он считал лишающими его достояния, которое, по мнению его, должно было ему принадлежать. Итак, недовольный ли выделом значительной части имения жене моей или подстрекаемый кем-либо, в особенности, вероятно, не любившим меня Н. X. Кечером, с которым он часто видался, Валерий с самого возвращения нашего в Москву делал нам разные мелкие неудовольствия и намекал, что, получив такое значительное от его отца состояние, мы могли бы жить и не в его доме. Это и заставило нас переехать в 1840 г. в нанятую нами квартиру в доме Андреева, у Красных ворот.
Вскоре по приезде моей свояченицы с Толстою мать моя и брат Николай уехали, первая в с. Колодезское к своей дочери Викулиной, с которой постоянно жила, а последний в Курск, где был расположен штаб драгунского корпуса, в который он был назначен по переводе в Генеральный штаб.
А. С. Толстая немедля занялась кокетничаньем с шурином моим Валерием, очень пригожим молодым человеком, а так как она ничего не делала вполовину, то кокетничанье это доходило до неприличия, она сумела совершенно влюбить в себя шурина моего, и эта любовь с его стороны продолжалась довольно долго. Вместе с тем, надеясь на привязанность к себе моей жены и свояченицы, она начала распоряжаться в доме нашем как хозяйка и требовала от моей жены, чтобы она с нею и с свояченицею выезжала каждый вторник в маскарады благородного собрания, а по наступлении Великого поста в концерты, сверх того, она любила сплетничать, при чем, конечно, доставалось и мне.
Жена моя имела способность увлекаться в привязанности к своим друзьям и приятельницам, и ни одна из них не была так ловка, как Толстая, в уменье привязать к себе. Но вместе с тем жена моя была настолько умна, что не могла не видеть неприличного кокетничанья Толстой с ее братом Валерием, сверх того, она была враг всяких сплетен и не любила, чтобы непрошеные лица распоряжались в ее доме, а в особенности ею. Толстая считала непременной обязанностью моей жены сопровождать ее и свояченицу в благородное собрание, жена же моя, вообще не любившая выездов, исполняла это неохотно, из чего выходили между ними раздоры. Поведение же Толстой с Валерием Левашовым сильно огорчало жену мою, и она высказала им свое мнение по этому предмету. Все это было причиной начала холодных отношений между женой моей и Толстою и подало повод Валерию делать нам новые неудовольствия, а мы и прежде уже довольно от него натерпелись.
Спустя несколько времени по приезде моей свояченицы я получил письмо от тестя, в котором он извещал, что дочь его Лидия невеста графа Н. С. Толстого. Согласие на предложение Толстого было дано тестем еще до отъезда моей свояченицы из Нижнего Новгорода, между тем ни она, ни А. С. Толстая по непонятной причине не сказали об этом ни мне, ни жене моей, которой эта скрытность с их стороны, конечно, не понравилась. Вскоре по получении означенного письма женщина, служившая у моей свояченицы, сказала, что она встретила в Москве жениха, графа Н. С. Толстого. Мы ей не поверили, но она на другой день снова его встретила. Впоследствии мы узнали от самого Толстого, что она была права, он по прибытии своем в Москву, до появления у невесты, провел несколько дней на медвежьей травле за Рогожской заставой, и только когда достаточно насладился этим зрелищем, явился к невесте.
Он приехал с своими чемоданами прямо в дом Левашова, хотя его никто не приглашал, и остановился во флигеле, в котором жил мой шурин Валерий, кажется, до того времени никогда его не видавший. Отношения его к невесте и последней к нему были более чем холодные, хотя они и жили на дворе одного дома, но мало видались, а когда виделись, то не говорили почти ни слова друг другу. Жених вел жизнь в Москве следующим образом: утром он приходил пить чай в наш флигель, иногда заставал меня за чаем, а иногда одну Е. Е. Радзевскую, и своею болтовнею заговаривал то меня, то ее. Как бы ни были длинны его утренние беседы, невеста выходила в чайную после его ухода. Он возвращался только к обеду в 4-м часу пополудни и до обеда говорил со мной. Когда собирались мы в столовую, он целовал руку у своей невесты, от которой садился подалее, ел за четверых, очень медленно, но как-то особенно чисто, так что своею едою придавал аппетит лицам, вместе с ним обедавшим, он в это время говорил менее и никогда не обращался к своей невесте. После обеда дамы уходили в кабинет моей жены, а я с графом Толстым в чайную пить кофе. Поболтав еще немного, он уходил спать до чая. В 9-м часу вечера мы пили с ним чай в чайной комнате, где его разливала Е. Е. Радзевская, а дамы пили чай в столовой или в кабинете жены. Мой вечерний tte—tte с Толстым продолжался каждый день до полуночи, и в это время он буквально меня заговаривал. Так продолжалось месяца два, и никогда никакого внимания не было оказано женихом невесте, а ею жениху, шутя все в доме говорили, что мне приходилось разыгрывать роль невесты.
Женитьба Толстого объясняется только влиянием его сестры на мою свояченицу и на своего брата. Она, имея в виду, что моей свояченице будет дано несколько сот душ и несколько тысяч десятин земли, и привыкнув к оценке тех и других по масштабу Орловской губернии, где было прежде имение ее матери, или даже по масштабу Княгининского уезда Нижегородской губернии, где мать ее имела имение в это время, полагала, что моя свояченица будет богачкою, и на этом основании строила планы заграничных путешествий, литературных изданий и разных выспренних за границею занятий на счет доходов моей свояченицы. Брат ее лучше понимал, что все обещаемое в приданое его невесте не сделает его богатым, но все же выведет из положения жить на хлебах у матери, у нее же и без него было много детей, содержание которых, по ее бедности, было ей в тягость. Впрочем, будучи большим прожектером, он полагал возможным завести лучшее лесное хозяйство, заводы и т. д. и тем увеличить доходы с имения, {назначенного тестем его} невесте.
В отношении же того, на ком жениться, ему было все равно, он вообще не любил женщин, {а по понятиям, данным ему при воспитании}, не придавал никакой важности брачному союзу.
После двухмесячного разыгрывания мной роли ‘невесты’ Толстого свояченица моя с его сестрой и с ним в начале мая уехали в деревню к тестю. Это было для меня большим облегчением, что называется, камень свалился с плеч, {ежедневное слушание по нескольку часов болтовни Толстого чрезвычайно надоело, а вечные сплетни в доме, производимые его сестрою и только частию мне известные, совершенно опротивели, жене моей, хотя и было грустно расставаться с сестрою и приятельницей, которая, несмотря на свои недостатки, умела к себе привязать тех, кто были ей нужны, видимо также стало легче по их отъезде}.
В том же мае в имении тестя моего была свадьба Толстого и моей свояченицы. Тесть назначил ей ту часть своего имения, которая сначала назначалась моей жене. Впредь, до выдачи ей отдельной записи, он дал Толстому доверенность на управление этой частью имения и на получение доходов с нее. Толстые поселились в ней и продолжали постройку начатого мной для себя господского дома. Но это продолжалось недолго, между тестем и Толстым начались сильные распри, споры их доходили до неприличия со стороны Толстого. Они перестали видеться, это повело к тому, что Толстой писал к тестю дерзкие письма и последний, выйдя из терпения, уничтожил выданную Толстому доверенность на управление обещанной им дочери частью имения и, не желая более вести переписки с Толстым, дал ему знать через бурмистра, чтобы он немедля выехал из имения, а если он этого не исполнит, то тесть принужден будет его выслать через полицию. Толстой с женой уехал в деревню к своей матери в Княгининский уезд, а тесть не давал им ни копейки и перестал переписываться с своею дочерью. {О том, как это долго продолжалось и вследствие чего изменилось, будет много описано ниже.}
Перехожу к описанию занятий моих по службе в 1840 г. Работы по устройству водоснабжения Московского воспитательного дома начались с ранней весны. Они состояли:
1) В проведении воды, излишне изливающейся из фонтана на Варварской площади в ночное время, когда из него не бывает разбора, в подземный бассейн близ Воспитательного дома.
2) В устройстве над этим бассейном здания с помещением в нем двух паровых водоподъемных машин, попеременно действующих.
3) В устройстве против этого здания водоприемника в р. Москве и проложении от него водопровода до означенных машин, которые должны были поднимать и речную воду в Воспитательный дом.
4) В устройстве резервуаров на чердаках части Воспитательного дома, называемой квадратом.
5) В разведении из резервуаров воды по всем отделам дома.
По чрезвычайной обширности дома работы эти были весьма сложны и усложнялись еще более тем, что дом был давно построен, с весьма толстыми стенами и сводами, измерения которых не были с точностью выставлены на чертежах дома, и тем, что в доме были такие заведения, которые вполне отделены одно от другого, а именно училище для мальчиков, такое же для девочек, заведения для малолетних, для грудных младенцев и т. п. Эти разделения заставляли меня во время производства работ много бегать по лестницам. Осматривая работы в верхнем этаже одного отдела, для перехода в другой отдел в том же этаже, отделенный глухою стеной, надобно было спуститься в нижний этаж и по другой лестнице подняться в верхний.
Подробное описание этого сложного водоснабжения, составленное Максимовым, было помещено в ‘Журнале путей сообщения’ в начале 40-х годов.
На работах по водоснабжению я проводил ежедневно все утро до 4-го часа пополудни и во время полуденного отдыха рабочих проводил время в правлении дома, где беседовал с главным надзирателем и председателем правления Штриком{698}, бывшим прежде в военной службе и лишившимся одной ноги в сражении, что не мешало ему очень легко ходить на деревянной ноге по лестницам, а также с одним из членов правления Богдановымн. Оба были люди умные, и так как хозяйственная часть по устройству водоснабжения лежала на правлении, то их постоянное мне содействие было очень полезно, наставления же весьма опытного строителя, моего начальника Максимова, весьма меня облегчали. Затруднения встречал я только от старшего архитектора дома Григорьева{699}, которому было неприятно, что посторонние люди занимались разными устройствами в доме без его участия. Но вдруг я был лишен надолго наставлений Максимова, весьма крепкого здоровьем и вдруг опасно заболевшего. Эта болезнь была так сильна, что он хотя и прожил еще около 12 лет, но постоянно чувствовал ее последствия.
Болезнь Максимова была последствием сильного огорчения по службе. В Москве существовала комиссия для строений, председателем которой под главным начальством московского генерал-губернатора, князя Д. В. Голицына, был сенатор Башилов{700}. Он не имел никакого понятия в строительной части и, <сверх того>, вообще вел дела сумасбродно. Нашли нужным дать ему товарища, делового и знающего строительную часть. Голицын испросил Высочайшее соизволение о назначении в эту должность Максимова. По необходимости ежедневно присутствовать в комиссии и в предвидении работ в Воспитательном доме Максимов продал свой дом на Плющихе, а Е. П. Волькенштейн свою деревню близ Троицко-Сергиевской лавры, и на вырученные деньги был куплен дом вблизи комиссии строений и Воспитательного дома. Во вновь купленном доме поселились в одном этаже Максимов и Е. П. Волькенштейн, как будто муж с женой, при них были дочь и два сына последней. Башилов, и в особенности князь Голицын, очень довольны были занятиями Максимова и комиссии. В Петровском парке близ Москвы, устроенном, сколько помню, в 1826 г., были тогда гулянья по воскресеньям. В одно из этих гуляний Голицын встретился с Максимовым и очень благосклонно с ним долго разговаривал о новых своих предположениях по улучшению парка и о разных строениях в Москве, так что Максимов вернулся домой восхищенный встречею с Голицыным.
На другой день он, по обыкновению, поехал в комиссию строений и нашел, что на его месте в присутствии комиссии сидел полковник Бугайский, незадолго перед тем вышедший в отставку из корпуса инженеров путей сообщения, бывший всегда во враждебных отношениях к Максимову, который, не зная, что он заменен Бугайским, хотел сесть на свое место, но тогда Бугайский пояснил ему причину своего присутствия в комиссии, и был прочитан приказ об увольнении Максимова. По возвращении последнего домой сильный нервический удар положил его в постель, дали мне знать в Воспитательный дом об его болезни, и немедля были собраны доктора. Болезнь Максимова продолжалась долго, выздоровление шло медленно, и во время выздоровления требовали, чтобы он не занимался делами, а потому никого из его подчиненных к нему не допускали, и всех долее меня, потому что у меня были самые важные и наиболее беспокоившие Максимова работы и потому что он был привязан ко мне более, чем к другим, так что мне одному были известны все подробности причины его болезни, вследствие чего опасались, что свидание {его} со мной может повредить его здоровью. Такое удаление от должности человека достойного не приносит чести его начальству, но всего удивительнее тайна, которую сумели сохранить при этом, так что Максимов нисколько не подозревал возможности подобной катастрофы. Бугайский был женат на Свечиной, имел связи, знаком был в московском аристократическом кружке и потому легко мог иметь влияние на Голицына. [сенатор Александр Александрович] Башилов был стар, и Бугайский мог надеяться вскоре занять его место.
Впрочем, Максимов был особенно несчастлив по службе, и это не единственный случай неожиданного его удаления от должности. Занимая впоследствии место помощника начальника IV (Московского) округа путей сообщения и публичных зданий, вполне им заслуженное долголетнею полезной службою, он чем-то не понравился главноуправляющему графу Клейнмихелю, который сместил его в члены общего присутствия правления того же округа, в котором он был вице-председателем, и назначил на это место лицо, младшее его по чину. Однако на него было возложено высшее наблюдение за Московским водопроводом, так как опасались, что без его влияния это сооружение не будет хорошо действовать. Впоследствии только Максимов был оценен графом Арсением Андреевичем Закревским, который представил в 1850 г. об учреждении особого управления Московскими водопроводами, подведомственного правлению IV округа. В этом управлении полагался начальник в чине полковника или генерал-майора, и Закревский исходатайствовал о назначении в эту должность Максимова, который 6 декабря того же 1850 г. был произведен в генерал-майоры, а в апреле 1852 г. умер вследствие нер вического удара.
Во время болезни Максимова представлялись разные затруднения по работам водоснабжения Воспитательного дома, я их устранял по крайнему разумению. Между прочим, предполагалось, по случаю значительной высоты дома, иметь в нижних этажах медленно отпирающиеся краны, во избежание ударов при внезапном их запирании. Краны эти оказались неудобны, и, сверх того, так как умывальные комнаты были устроены во всех этажах одна над другой, то при отпирании крана в умывальной нижнего этажа вода шла только в него, а в верхних этажах ее не было, между тем умыванье происходило во всех этажах одновременно. Для устранения этого недостатка были устроены через этаж прибитые к стенам чугунные резервуары, так что вода из чердачных резервуаров приходила в резервуары, висевшие во 2-м, считая сверху, этаже, а из них в резервуары, висевшие в 4-м сверху этаже, и, следовательно, давление воды на трубы и краны ограничивалось высотою двух этажей, и {за тем} не требовалось медленно отпирающихся кранов. Означенные резервуары служили, вместе с тем, запасом воды для умыванья и для других потребностей, так что она постоянно лилась во множество отворенных кранов, установленных по одному направлению трубы в разных этажах.
Правление Воспитательного дома, ввиду того что по болезни Максимова я оставался один при работах и, конечно, не вполне доверяя моей опытности, призвало обсудить этот и некоторые другие вопросы инженеров Бугайского и Палибина и архитектора Тона{701}. Первые двое, всегда враждебные мне и Максимову, не имея никакого понятия о подобных работах, напороли много вздора, который мне не трудно было опровергнуть. Тон же, хотя и любил поспорить и особливо с инженерами путей сообщения, которых больно недолюбливал, согласился со всеми моими предположениями.
Простой русский народ известен своею необыкновенной сметливостью, в особенности отличаются ею наши каменщики и плотники, это мне помогало при производстве работ. Практические приемы при некоторых из работ мне были {вполне} неизвестны по причине чисто теоретического образования, которое тогда получали в Институте инженеров путей сообщения. Так и при работах по водоснабжению Воспитательного дома мне много помогал безграмотный десятник каменщик Савелий, и между прочим при установке водоподъемных паровых машин над нижним резервуаром, устроенным для запаса излишней воды, идущей из фонтана на Варварской площади. Еще замечательнее была его сметливость в проложении свинцовых труб внутри Воспитательного дома. Эта работа была сдана англичанину Джаксону{702}, давно поселившемуся в Москве и занимавшемуся проведением воды в домах. Но обширность Воспитательного дома и разделение его на разные отделы так, что между ними не было никакого сообщения, совершенно сбили его с толку. Он должен был положить несколько верст свинцовых труб разного диаметра по каменным стенам и сводам дома, а там, где были кирпичные полы, то в полах. Я ему несколько раз показывал и направления, по которым они должны быть проложены, и величину их диаметров, но он все путал. Это надоело каменщику Савелию, который взялся в мое отсутствие руководить Джаксона, он никогда не сделал ни одной ошибки, чему Джаксон, хорошо говоривший по-русски, не мог довольно надивиться. При этом не могу не вспомнить о двух англичанах, очень образованных, приезжавших в этом году для осмотра Москвы. Между прочими достопримечательностями они осматривали Воспитательный дом и очень занялись производимыми мной работами. Они говорили довольно свободно по-французски и выказывали математические познания и знакомство с инженерными работами. Они мне говорили, что проект водоснабжения дома обдуман хорошо, что они вообще встретили в русских инженерах людей с хорошими познаниями, но мало знакомых с практическою частью, и в особенности с мастерствами, за которыми они наблюдают, вообще, что они белоручки, а в доказательство того, что {и порядочные} английские джентльмены знают разные ремесла, один из них при мне спаял мастерски концы двух толстых свинцовых труб и приглашал меня сделать то же. Это замечание было совершенно справедливо, и в особенности в отношении ко мне, не говоря уже о том, что кожа моих рук была очень бела и нежна и я ими ничего не умел делать, даже не выучился чертить.
Работы по водоснабжению Московского воспитательного дома были окончены с полным успехом в начале декабря, оставались некоторые ничтожные недоделки, и предположено было с 1841 г. пустить водоснабжение в ход, что и исполнили без меня, так как я в половине декабря 1840 г. уехал на Кавказ. За эти работы я был представлен к награде и 12 апреля 1841 г. за отличное усердие и деятельность по службе Всемилостивейше награжден единовременно денежной выдачею 800 руб. асс., а за вычетом, согласно закону 10 % в инвалидный капитал, получено мной 720 руб. асс. (205 руб. 71 коп. сер.). Не могу при этом не обратить внимания на то, что если бы работа по водоснабжению столь обширного здания была производима не инженером путей сообщения, то, конечно, награда производителя работ не ограничилась бы такою безделицею.
В 1840 г. на меня возлагались и другие поручения, а именно: а) производство работ по ремонту набережной на правой стороне р. Москвы, б) изыскания для распространения Московских водопроводов и в) свидетельствование Ярославского шоссе в пределах Московской губернии.
Набережная на правой стороне р. Москвы была устроена по проекту инженер-генерал-майора Яниша, который, для уменьшения количества потребных материалов и для большей прочности набережной, имеющей значительную высоту, проектировал забутку сзади стены не сплошную, а из сводов тесаного известкового камня, устроенных один над другим. Эти своды невозможно было при устройстве набережной вполне заполнить землею, так что земля на набережной {улице} представляла неровную поверхность. Исправление этих недостатков было поручено мне и исполнено с успехом.
Количество воды, поднимаемое из с. Больших Мытищ в Москву, в размере менее 200 тыс. ведер в сутки, было явно недостаточно. Еще в 1835 г. мне было поручено отыскать новые источники близ Москвы для проведения из них воды в город и сделать от этих источников нивелировки до указанных в Москве площадей. Произведенные мной изыскания подтвердили результат изысканий 1835 г., состоявших в том, что все ближайшие к Москве родники воды незначительны и лежат гораздо ниже большей части московских площадей.
Большие почтовые тракты в Московской губернии устраивались распоряжением московской дорожной комиссии под начальством московского военного генерал-губернатора, без подчинения их Главному управлению путей сообщения. Принятый способ их устройства состоял в следующем: дорога должна была иметь ширину в 10 саж., с невысокими земляными валами с обеих сторон и канавами сзади валов, в которые вода должна была стекать через прорывы, оставленные в валах. Полотно дороги ничем не укреплялось, напротив того, с него снята была верхняя кора для образования валов, которыми вода задерживалась на полотне дороги. Полотно дороги ремонтировалось прибавлением глины в глинистый грунт, через что она делалась в сырое время непроезжею. Старому фельдмаршалу графу Сакену{703}, приехавшему на коронацию Императора Николая, приписывали следующую остроту: он сожалел, что не догадались в 1812 г. назначить князя Голицына московским военным генерал-губернатором, так как по устроенным им дорогам Наполеон никогда не дошел бы до Москвы. После употребления огромных сумм на эти негодные дороги решились некоторые из них превратить в каменные шоссе. Производство этих работ было возложено на ту же комиссию с условием, чтобы шоссе по окончании были свидетельствованы инженерами путей сообщения III (Московского) округа. Меня назначили свидетельствовать шоссе от Москвы до границ Ярославской губернии. Злоупотребления при постройках были тогда делом обыкновенным, инженеры имели на этот счет вообще дурную репутацию, но злоупотребления между ними умерялись наблюдением начальства, а частью влиянием тех товарищей, которые производили работы вполне честно. Но злоупотребления переходили всякую границу, когда работы производились вне ведомства путей сообщения, по неимению упомянутых умеряющих условий. Эти злоупотребления были очень значительны и при устройстве шоссе в Мос ковской губернии.
Время, свободное от службы, я проводил спокойно, много читал, равно как и жена моя. Мы почти ни к кому не ездили, мои же приятели и ее приятельницы, {о которых я говорил выше}, часто бывали у нас. Воск ресенье и праздничные дни проводили у нас два младших моих шурина Анатолий и Николай. До наступления вакаций в университете у нас каждый день обедал шурин Валерий, а по отъезде его на вакацию в деревню к отцу в его флигеле поместились отпущенные из Московского дворянского института также на вакацию два младших моих шурина, которые целые дни проводили у нас. По воскресеньям и праздникам, в которые работы не производились в Воспитательном доме, я с ними рано утром отправлялся пешком в одну из окрестных деревень, преимущественно в с. Марфино, находящееся за с. Останкином. Вскоре приезжали к нам моя жена и Е. Е. Радзевская с разной провизиею, и мы проводили весь день в прогулках, в чтении под тенью дерев и в ловле бабочек и жучков. К этой ловле я был вовсе неспособен и редко в ней участвовал, <зато> когда же принимался за нее, то всех смешил. Марфино было избрано нами преимущественно потому, что в нем было много один за другим следовавших прудов, берега коих составляли большие долины, окруженные лесами. Летние жары умерялись присутствием воды и тени в лесу, а виды бабочек были чрезвычайно разнообразны, так что у жены моей в одно лето составилась довольно большая их коллекция.
Во время жизни нашей во флигеле в доме Левашовых часто проводил у нас по нескольку дней дядя мой князь Александр Волконский, очень любивший мою жену, которая ему платила взаимностью. Несмотря на то что он был старше всех моих дядей и теток, он был образованнее других, несмотря на грозную наружность, он скорее сходился с молодыми людьми и, не придерживаясь старых обычаев, понимал, что новое поколение желало жить по-своему. Он останавливался в моем кабинете, встав рано утром, шепотом, чтобы не разбудить жену и меня, вызывал из мезонина Е. Е. Радзевскую, которая наливала ему чай, и, таким образом, нисколько не мешая обыкновенному ходу нашей жизни и не требуя никакого в угоду ему в ней изменения, он охотно жил у нас, занимаясь чтением и раскладыванием какого-то гран-пасьянса, не кончив которого оставлял карты до следующего дня, а иногда и долее, разложенными на столе. Я не мог понять этого гран-пасьянса, и, когда я это говорил дяде, он улыбался и никогда не объяснял его. В это время он уже продал Григорию Федоровичу Гежелинскому{704} свое имение Ишенки Подольского уезда и купил новое в Дмитровском уезде, с очень хорошим домом и садом. Я несколько раз бывал у него в этом имении, после его смерти проданном вдове генерала Николая Степановича Завадовского{705}.
{Я уже говорил выше, что} вследствие неприятных намеков моего шурина Валерия мы решились переехать из флигеля дома моего тестя, мы поселились у Красных ворот в наемной квартире, в кабинете моем едва можно было повернуться. Валерий, впрочем, почти каждый день у нас обедал, и мы его любили по-прежнему. Необыкновенно живой и веселый характер жены моей и полная откровенность во всем, что она говорила и делала, привязывали к ней всех наших знакомых. Время проводили у нас весело, в особенности все любили слушать пение жены моей, без чего проходил редкий вечер. С наступлением зимнего пути, часто поздно вечером отправлялось все наше общество по московским улицам в нескольких санях, запряженных парою или тройкою, и распевало песни. Жена, посадив в свои сани нескольких приятельниц, сама правила лошадьми.
В первой половине декабря, когда водоснабжение в Московском воспитательном доме могло быть уже пущено в ход и оставалось кончить незначительные недоделки, я, находясь на этих работах, совершенно неожиданно получил предписание следующего содержания:
Военный министр сообщал главноуправляющему путей сообщения и публичными зданиями, что в числе прочих мер, предпринимаемых к прочному утверждению спокойствия на Кавказе, покорением обитающих там горских племен, признано полезным проложить через земли натухайцев прямое сообщение между областью черноморских казаков и укреплением Новороссийск на Суджукской бухте. На сей конец предположено устроить постоянную переправу через р. Кубань при Варениковой пристани близ Новогригорьевского поста.
Между тем Государь Император, усматривая из полученных от начальства Кавказского края донесений, что до сих пор существуют весьма важные сомнения относительно удобства избираемой местности, изволил считать необходимым: заняться предварительно ближайшим и самым тщательным ее осмотром, так, чтобы важное дело это можно было предпринять и исполнить безошибочно, по данным самым достоверным. Для производства сего осмотра Его Величество Высочайше назначить соизволил Генерального штаба полковника Шульца{706}, придав к нему в помощь опытного офицера корпуса путей сообщения. Лица эти должны быть отправлены в Ставрополь, где, получив от командующего войсками по Кавказской линии и в Черномории расположенными, генерал-адъютанта Граббе{707}, все нужные пособия к исполнению возлагаемого на них поручения, будут направлены далее на место в удобное к тому время.
Граф Толь писал в своем предписании ко мне, что, принимая в соображение, что объясненное поручение кратковременно и что оно, по важности своей, обращает особенное внимание Его Императорского Величества, и зная мое отличное усердие, деятельность и распорядительность, а равно мои обширные и точные познания по инженерной части, он поставил долгом свидетельствовать о том пред Государем Императором.
Вследствие сего воспоследовало соизволение на назначение меня для объясненного дела, при чем Государь Император повелеть соизволил, чтобы я, по обозрении предполагаемой для переправы местности, немедленно возвратился в Петербург со всеми собранными мной по сему предмету сведениями.
В заключение граф Толь предписывал, чтобы я неотлагательно ехал в Ставрополь, где приказывал явиться к генерал-адъютанту Граббе, к чему присовокуплял, что он остается в полной уверенности, что я к совершенному его удовольствию всеми силами постараюсь оправдать сделанную им обо мне пред Его Императорским Величеством рекомендацию.
Пораженный этим неожиданным поручением, я немедля поехал домой и объявил жене, что, так как нет возможности определить времени, которое потребуется для исполнения означенного поручения, я желаю, чтобы она ехала со мной. Она сейчас же согласилась, Е. Е. Радзевская ехала также с нами, и все было готово в три дня к нашему выезду. Я поехал в правление III (Московского) округа, чтобы получить подорожную, прогонные и подъемные деньги. Зная, что в военном и других ведомствах при подобных экстренных по Высочайшему повелению поручениях командируемые лица снабжаются двойными прогонными деньгами и особою суммою на подъем, я просил управляющего округом меня снабдить таковыми же, тем более что я в то время не имел вовсе денег. Управляющий округом объяснил мне, что граф Толь в предписании своем о назначении меня для исполнения означенного поручения не упоминает о выдаче мне ни двойных прогонных денег, ни особой суммы на подъем, а потому он не может исполнить моей просьбы, а для того чтобы я не был задерживаем на почтовых станциях столь обыкновенными в то время отказами проезжающим в почтовых лошадях под предлогом, что они все находятся в разгоне, он приказал мне выдать подорожную на взимание лошадей из курьерских. Подорожные на взимание курьерских[74] лошадей давались непременно на три лошади, а так как я получил прогонные деньги только на две лошади, то должен был уплачивать из своей собственности за третью лошадь. Но так как я ехал с женой, с Е. Е. Радзевскою и прислугой, то должен был купить очень большую кибитку, в которую впрягали пять лошадей, и, следовательно, я из собственных денег добавлял прогонную плату за трех лошадей. Впрочем, очень счастливо было и то, что мне была выдана подорожная из курьерских, даже с этой подорожной я на некоторых станциях не мог получить лошадей иначе, как после продолжительного шума, брани и выслушивания на некоторых станциях со стороны станционных смотрителей и ямщиков грубостей, в особенности в земле Войска Донского. С подорожной же на взимание почтовых лошадей был бы я принужден сидеть по нескольку часов на большей части станций, в которых не было никакого помещения и нечего было есть, или, во избежание этих замедлений, нанимать вольных лошадей и платить за них дороже вдвое, и даже более чем вдвое, против установленных прогонных денег. Сверх того, вольных лошадей нельзя было вовсе достать на некоторых станциях, и именно на всех станциях земли Войска Донского, через которую путь пролегал на несколько сот верст.
Я уже говорил, что у меня в это время не было денег, казенные прогонные деньги, {отпущенные мне} на две лошади, составляли безделицу, {откладывать такое важное поручение, данное в столь лестных для меня выражениях, до получения денег, которые я мог бы у графа Толя чрез управляющего округом, если бы он согласился об этом представить, я почитал неудобным} и потому решился взять тысячу рублей из незадолго перед этим присланных мне зятем моим, С. А. Викулиным, 7000 руб. для приведения в порядок займа сохранной казны, лежащего на той части имения, которая была отделена тестем жене моей, и затем на отделение этой части по сохранной казне от прочих имений моего тестя оставил 6000 руб. Ф. Н. Лугинину.
В день отъезда нас приехали провожать наши друзья, с которыми мы расстались у городской заставы. В числе их был Киреев, муж известной красавицы{708}, о котором я еще ни разу не упоминал. Он был добрый малый, очень неглупый, имел порядочное состояние, но часто напивался и в таком виде часто показывался в публике. Мы служили напутствующий молебен, за которым всех усерднее молился А. С. Цуриков. Он после молебня старался казаться веселым, много шутил и, прощаясь с нами за городской заставой, уверял, что, проехав через Чугунный мост, построенный на рукаве р. Москвы по весьма неудачному проекту инженер-генерал-майора Девитте, мы миновали наибольшую в нашем путешествии на Кавказ опасность.
Слухи о моем внезапном отъезде на Кавказ распространились по Москве. Во время шумного завтрака, перед тем чтобы садиться в кибитку, в моей передней явился мой внучатный брат Василий Иванович Коптев{709}, кончивший за год перед тем курс в Московском университете, готовый на все, чтобы выказаться перед своим служебным начальством и опасавшийся знакомства с людьми, которых он считал хотя сколько-нибудь либеральными. Он приехал узнать, действительно ли меня посылают на Кавказ, и, не входя из передней в столовую, спросил меня об этом. Когда я отвечал утвердительно, он немедля убежал, несмотря на приглашение остаться позавтракать у нас. Он вообразил себе, что меня ссылают на Кавказ, и потому опасался остаться хотя несколько минут с человеком, неугодным правительству. Понятно, сколько появление и внезапное исчезновение Коптева подало поводов к остротам и насмешкам Цурикову и другим гостям.
В Тульской губернии, не доезжая Тулы, вечером, когда уже стемнело и была довольно сильная метель, я услыхал в стороне от дороги звон колокольчика, который то прекращался, то возобновлялся <с каким-то усилием>. Я сказал об этом нашему ямщику и получил в ответ, что звон этот он слышал еще утром, проезжая по этому же месту, что это запутался какой-то проезжий. Я приказал остановиться, отпрячь двух лошадей и отправиться нашему ямщику и форейтору отыскать заплутавшихся, на что получил в ответ, что если в целый день при метели нельзя было отыскать заплутавшихся, то в темное время это совсем невозможно. Однако я настоял на своем, послав на одной из лошадей своего человека, а на другой ямщика и форейтора. Через несколько времени они воротились с отысканной ими кибиткою. Ее с помощью присланных мной свежих лошадей с трудом вытащили из снежного сугроба, в котором она завязла, сбившись рано утром в темноте и при сильной метели, с большой дороги. Отысканная кибитка поехала за нами, хотя проезжающие ехали по направлению к Москве. Приехав на станцию, я увидал, что нами спасен был Яков Иванович Ростовцев, бывший в это время в чине полковника, исправляющим должность начальника штаба военно-учебных заведений. Он чрезвычайно озяб и был утомлен, жена напоила его чаем, и мы утром разъехались.
В Туле я желал видеться с Э. И. Шуберским, служивший тогда под его начальством корпуса инженеров путей сообщения поручик Иван Осипович Алексеевский{710} (впоследствии военный инженер-генерал-майор) пригласил нас остановиться у него, квартира его была довольно просторная и очень чистая. Шуберский неоднократно повторял мне, чтобы я на Кавказе не вдавался в опасности, что это не дело инженера путей сообщения, что я могу, по познаниям моим и способностям, пригодиться на что-нибудь более полезное и потому не имею права рисковать собою, не говоря уже, что обязан беречь себя и для молодой жены, решившейся на такое дальнее путешествие. В Туле мы переночевали одну ночь.
Мы заезжали в село Колодезское, где нам, конечно, были очень рады. Мать моя была чрезвычайно обрадована содержанием вышеприведенного предписания о командировке меня на Кавказ. Мы в первый раз видели тогда племянницу мою и крестницу жены моей полуторагодовалую Эмилию. Я заболел в Колодезском, почему мы должны были в нем остаться несколько дней, во время моей болезни сестра прилагала о моем скорейшем выздоровлении самые нежные попечения. Зять мой, много путешествовавший в зимнее время по России, приказал приделать к нашей кибитке очень большие отводы. Эти отводы действительно спасали нас от опрокидыванья в ухабах, которых по дороге было бесчисленное множество, глубина их была часто более, чем высота нашей кибитки. Но эти отводы в местах, где дорога была узка, задевали за глубокий снег, ее окружающий, и мы, несмотря на то что ехали на пяти лошадях, часто задерживаемы были в пути отводами, врезавшимися в снег, и лошади с трудом вывозили нас <с места>. На одной из станций мы съехались с каким-то чиновником военной провиантской комиссии, мы его попотчевали нашей провизией, и он сказал, что будет нас сопровождать до Ставрополя, выезжая вместе с нами со станций, он всегда нас опережал, он угадывал, где мы, по его выражению, сядем, и поверял верность своих догадок, когда мы приезжали на станцию, где он нас ожидал. Этот чиновник был всегда полупьяный, но весьма вежливый и услужливый.
В земле Войска Донского почтовые станции были построены вдали от станиц (селений), и на них нельзя было достать ничего съестного, когда мы попали на какую-то станцию, расположенную близ селения, то и там ни за какие деньги нам, москалям, {(так зовут там нас, русских)}, ничего не хотели продать, ни хлеба, ни молока. Упомянутый чиновник отправился по разным избам и уговорил отпустить молока, уверив, что мы везем с собою малое дитя, которое не может обходиться без молока. {А так как это молоко требовалось, собственно, для жены моей, которую часто называли дитею и я, и наши близкие, то этот способ добыть для нее молоко очень позабавил меня и Е. Е. Радзевскую, мы уверяли жену, что чиновник так выразился, потому что и он нашел в ней что-то детское.
Я уже сказал, в земле Войска Донского почтовые станции находились вдали от селений}, на некоторых станциях были выстроены дома, нимало не соответствовавшие нашему климату и зимою всегда холодные, но на других были только конюшни для лошадей и вырытые в земле помещения для ямщиков. Случалось, что близ станций имелся постоялый двор, но не всегда. Во время нашего проезда по земле Войска Донского вдруг в сумерки задула сильная метель, <когда начало смеркаться>, и мы с трудом доплелись до почтовой станции, в которой нашли землянку для ямщиков, к счастью, невдалеке был постоялый двор, состоявший из одной большой комнаты, двери которой плохо притворялись, так что через них в комнату надувало много снегу. Мы кое-как дотащились до этого постоялого двора и очень рады были найденному в нем помещению. Первую ночь я, жена, Е. Е. Радзевская, вышеупомянутый чиновник и наша прислуга спали в этой комнате, так что было довольно тесно, но на другой день явились один за другим три фельдъегеря, ехавшие из Петербурга на Кавказ и остановившиеся за невозможностью ехать по причине увеличившейся метели, так что в следующую ночь в той же комнате прибавилось еще три ночлежника. В этом обществе мы встретили Новый, 1841 г. 1-го же января мы праздновали именины жены и потому угостили всех вином и разными съестными припасами.
Уже теперь трудно себе представить, что такое был фельдъегерь того времени, а еще труднее это объяснить тем, кто будет читать мои воспоминания через несколько десятков лет. Фельдъегеря составляли особый корпус при Военном министерстве, которым командовал штаб-офицер, выслужившийся из фельдъегерей, в этом корпусе было несколько обер-офицеров и несколько нижних чинов, последние носили также офицерскую форму, за исключением эполет. Эти фельдъегеря, то же что курьеры в других министерствах, были постоянно в разъездах и очень часто возили Высочайшие повеления, в особенности на Кавказе. Они не платили прогонных денег, которых не смели с них спрашивать, боясь, что фельдъегерь в отмщение загонит всю тройку, а одну лошадь из тройки они загоняли до смерти довольно часто, не подвергаясь никакой ответственности. Само собой разумеется, что их везли во всю прыть, но это не мешало фельдъегерю всю станцию бить чем попало ямщика, принуждая скакать еще скорее. {Бльшая часть фельдъегерей были постоянно пьяны}, между ними было много немцев из русских подданных. Эти немцы особенно сильно колотили и увечили ямщиков, потому что они, как и многие другие немцы, русского мужика человеком не считали. В полдень 1 января показалось, что метель утихает, фельдъегеря приказали заложить себе сани, станционный смотритель и ямщики уверяли, что ‘зги Божией не видно’ и что нельзя ехать, но несколько затычин и множество бранных слов заставили ямщиков заложить им сани, вместе с тем заложили и нашу кибитку, и мы поехали большою вереницею, но, отъехав несколько десятков сажен, мы потеряли дорогу и не могли более двигаться. С трудом мы могли вернуться на постоялый двор, на другой день произошла та же сцена, так как метель не уменьшалась. Так мы провели на станции трое суток, страшно было смотреть на бывший на постоялом дворе рогатый скот, который, едва прикрытый плохим навесом, скоро должен был остаться совсем без корма. Сено по тамошнему обычаю оставляли в поле в скирдах и подвозили его по мере надобности, а более трех суток нельзя было добраться до скирд, и сена почти вовсе не оставалось на постоялом дворе.
Далее на одной станции мы съехались с почтой, которая выехала прежде нас, но на следующую станцию мы приехали прежде ее, нигде ее не обогнав. После мы узнали, что она сбилась с дороги и одну 26-верстную станцию ехала 22 часа. Дорога на нескольких сотнях верст идет по совершенно ровному месту, нигде ни малейшего возвышения или углубления, ни деревца, ни кустарника и никаких примет. В земле Войска Донского поставлены по обе стороны дороги в довольно большом друг от друга расстоянии конуса из камня, но при большом снеге их так засыпает, что они делаются незаметными.
По въезде из земли Войска Донского в Ставропольскую губернию очень приятно поражает совершенное изменение характера населения, оно гостеприимно, с охотою угощает проезжающих и довольствуется ничтожной платою. Мы останавливались у одного старика, крестьянина весьма приятной наружности, который в молодости переселился из великорусской губернии, он угощал нас всем, что у него было, и отказывался от всякой уплаты, которую мы наконец с большим трудом ему навязали.
Вечером 5 января, подъезжая к Ставрополю, ямщик наш, своротив с большой дороги, поехал по очень узкому просеку некрупного леса. Вдруг услыхали мы со стороны города частые выстрелы. В то время даже образованное общество не имело понятия о том, что делается на Кавказе, и мы легко могли вообразить, что происходит перестрелка между нашими войсками близ Ставрополя или в самом городе. Мы продолжали медленно подвигаться и, наконец въехав в город, увидали, что жители его стреляют холостыми зарядами, и узнали о существовании обычая на Кавказе стрелять накануне праздников, а мы въехали в город накануне праздника Крещения.
Нас привезли в гостиницу Наитаки{711}, лучшую, а может быть и единственную в городе, мы заняли две весьма грязные комнаты в нижнем этаже, куда нам подали донельзя грязный самовар.
На другой день недалеко от нашей гостиницы был церковный парад, на котором главную роль разыгрывал исправляющий должность начальника штаба Кавказской линии и Черномории полковник Трескин{712}. Мне объяснили, что командующий войсками генерал-адъютант Павел Христофорович Граббе никогда не присутствует на подобных парадах, разводах и смотрах войск и вообще весьма редко выезжает из дома.
В тот же день я представлялся Граббе, он принял меня с подобающею важностью, без которой не мог обходиться в самых простых делах и разговорах, но вместе и любезно, частью потому, что граф Толь, сообщая ему о моей командировке на Кавказ, написал обо мне тот же лестный отзыв, который он представил обо мне Государю и который выписан мной выше. То же самое граф Толь сообщил и командиру Кавказского корпуса генералу Головину{713} и начальнику Черноморской береговой линии генерал-лейтенанту Раевскому{714}. Сверх того, Граббе был хорошо знаком с моим тестем и тещею, очень их уважал, особливо последнюю. Граббе было тогда лет за 50, он был высок ростом и имел весьма красивую наружность, держа в руках очень длинный чубук с янтарным мундштуком, он в изысканных выражениях сказал мне по-французски почти следующее:
Вы присланы разрешить весьма важный вопрос для наших дальнейших действий на Кавказе, по моему мнению, мы должны сосредоточить все наши силы на восточной части Кавказа для ее покорения и потом уже действовать на западную его часть, а не раздроблять наши средства, как того хочет генерал Раевский. Поэтому я постоянно противился устройству переправы через р. Кубань для занятия земли натухайцев, на что потребовалось бы отделить до 10 батальонов пехоты и несколько казацких полков. Мое мнение разделяет и главный начальник Кавказского края генерал Головин. Повторяю, что этот вопрос важен и сам по себе и потому, что если вы найдете полезным устройство в настоящее время сообщения области черноморских казаков с укреплениями на Восточном берегу Черного моря, то я не останусь ни минуты в занимаемой мной должности, а вы, конечно, имеете здесь знакомых и приятелей, от которых можете узнать, нужно ли еще некоторое время мое присутствие на Кавказе.
Я отвечал, что, по моему мнению, Граббе придает слишком обширное значение моему поручению, что моя обязанность будет состоять только в определении степени возможности устроить требуемое сообщение, что польза его, как видно из предписания графа Толя, признана Военным министерством, а если хотят убедиться еще в этой пользе, то может быть об этом предписано Генерального штаба полковнику [Морицу Христиановичу фон] Шульцу, так как такое поручение соответствует его роду службы и ему известен Кавказ, где он уже служил. На это Граббе ответил, что Шульц человек весьма ограниченных способностей, но весьма храб рый, что он никогда не представлял Шульца к столь скорому повышению, а свидетельствовал об его необыкновенной храбрости при взятии в 1839 г. Ахульго, и очень удивился, когда увидал, что в Высочайшем приказе Шульц был произведен не только из капитанов в подполковники, но и из подполковников в полковники, что он не знает, куда употребить в этом чине Шульца, который до того сумасброден, что ему нельзя доверить и десятка солдат. При этом Граббе <мне> рассказал подробности дела под Ахульго, нападал на полк имени фельдмаршала Паскевича, а в особенности на его командира Врангеля, Александра Евстафиевича{715}, впоследствии генерал-адъютанта и генерала от инфантерии, неумению которого несправедливо[75] приписывал значительную убыль в полку при штурме Ахульго. Граббе после взятия этого укрепленного места доносил, что с его падением раздался последний пушечный выстрел на Кавказе. Известно, до какой степени эта фраза была неудачна, как и многие другие фразы Граббе. Напротив, с этого времени Шамиль{716} приобрел еще большее значение на Восточном Кавказе, вел еще 20 лет все более и более ожесточенную войну. Граббе окончил свой разговор со мной тем, что, по ничтожности Шульца, от меня будет зависеть указать несвоевременность экспедиции в землю натухайцев. На мой ответ, что при неопытности моей в военном деле и при незнании мной Кавказа я никогда не решусь излагать мое мнение в деле, на которое два генерала, знакомые с Кавказом, смотрят розно, а что я ограничусь только указанием степени возможности устроить предполагаемое сообщение собственно в техническом отношении, Граббе возразил, что если я и ограничусь тем, что скажу только, что устройство сообщения не представляет затруднений, то по известному ему расположению к этому проекту в Петербурге оно будет приведено в исполнение, а он в таком случае оставит занимаемую им должность, к чему присовокупил, что военный министр предлагает ему для осмотра местности Шульцем и мной снабдить нас всем нужным и что, по его мнению, нам потребуется конвой из нескольких батальонов пехоты, а таковых свободных в его распоряжении в настоящее время не имеется. Граббе пригласил меня обедать у него в тот же день и во все время, которое я проведу в Ставрополе.
Для уяснения этого разговора Граббе необходимо хотя в общих чертах напомнить тогдашний способ управления Кавказом и Закавказьем. Главным начальником всех войск, а также всего гражданского управления краем был командир отдельного Кавказского корпуса генерал Головин, живший в Тифлисе. Начальником всех войск на северной стороне Кавказских гор и гражданской части этого края был генерал-адъютант Граббе, живший в Ставрополе. Начальником войск Черноморской береговой линии, разделенной на три отдела, и гражданской части на оной был генерал-лейтенант Раевский, живший в Керчи. Граббе был подчинен генералу Головину, а Раевский по 1-му отделу линии генералу Граббе, а по двум остальным отделам непосредственно генералу Головину, между тем Граббе и Раевскому дозволена была, — вероятно, потому, что они жили ближе от Петербурга, чем Головин, — прямая переписка с военным министром с обязанностью сообщать о ней Головину. Раевский и Граббе, по своим представлениям, часто получали разрешения военного министра, противные видам Головина, через что выходили беспрерывные ссоры между этими тремя начальниками и беспорядок в военных действиях. Это дало повод Раевскому в одном из своих донесений военному министру, которые он любил пополнять разными остротами, написать, что Кавказ можно уподобить колеснице басни Крылова, везомой лебедем, раком и щукой в разные стороны.
Перед обедом у Граббе я познакомился с его женой, очень хорошенькою и еще молодой молдаванкою, и мне были представлены их дети, из которых, кажется, старшего, очень хорошенького мальчика{717} лет десяти от роду (<впоследствии свиты Его Величества генерал-майора>, бывшего впоследствии командиром л[лейб]-гв[ардии] конного полка), отец называл ‘хозяином’. К обеденному столу подала мне руку жена Граббе и посадила подле себя, несмотря на то что за столом много было лиц высших чинов, с другой ее стороны сидел напротив меня ее муж. Впоследствии она делала всегда мне то же предложение, за исключением тех дней, когда обедал Трескин, тогда она подавала руку ему, и я садился за стол рядом с Трескиным. За обедом всегда было довольно много лиц, но в разговорах участвовали Граббе, муж и жена, Трескин, Лев Пушкин, бывший тогда майором, поэт Лермонтов{718}, я и иногда еще кто-нибудь из гостей. Прочие все ели молча. Лермонтов и Пушкин называли этих молчальников картинной галереей.
Лермонтова я увидал в первый раз за обедом 6 января, он и Пушкин много острили и шутили с женой Граббе, женщиной небольшого ума и малообразованной. Пушкин говорил, что все великие сражения кончаются на ‘о’, как-то Маренго, Ватерлоо, Ахульго и т. д. Я тут же познакомился с Лермонтовым и в продолжение моего пребывания в Ставрополе всего чаще виделся с ним и с Пушкиным. Они бывали у меня, но с первого раза своими резкими манерами, не всегда приличными остротами и в особенности своею страстью к вину не понравились жене моей, {и в особенности своею страстью к вину}. Пушкин пил не чай с ромом, а ром с несколькими ложечками чая, и, видя, что я вовсе рома не пью, постоянно угощал меня кахетинским вином. После обеда у Граббе подали огромные чубуки хозяину дома и мне, всем другим гостям, как видно, курить не дозволялось. У Граббе была огромная собака, которая всех дичилась, но ко мне с первого моего посещения постоянно ласкалась, чему Граббе очень удивлялся, но для меня это было очень просто, так как все собаки обыкновенно ласкаются ко мне.
В этот же день переехали мы на сносную квартиру в солдатской слободе против деревянной церкви, на другой день сделалось тепло, так что мы могли отворить окна, но зато грязь на улицах была невообразимая, и к нашему дому почти не было возможности доехать. Несмотря на это, Граббе, никогда никому не делавший визитов и вообще редко выезжавший, сделал мне и жене моей визит, он приехал в карете, окруженный несколькими казаками Кубанского казачьего войска, одетыми наподобие черкесов, что составляло весьма живописную картину. Визит, сделанный нам Граббе, поднял меня в мнении служащих в Ставрополе, и все старались со мной знакомиться. В это время служил в Ставрополе известный Голицын, князь Владимир Сергеевич{719}, который был очень толст, так что, когда он командовал центром Кавказской линии, то говорили, что он, став в центре, одною своею фигурою может защитить его. Он был не в ладах с Трескиным, и они говорили друг другу разные колкости, но Трескин видимо брал верх, пользуясь своим более высоким положением как начальник штаба.
Но не долго пришлось мне прожить в Ставрополе, вскоре приехал от военного министра фельдъегерь с предписанием мне немедля ехать в Керчь для получения наставлений генерала Раевского и с планом местности около Варениковой пристани, на котором собственноручно Государем поставлена была буква ‘А’ в том месте, где предполагалось начать устройство переправы на правом берегу р. Кубани. Впоследствии, по поверке этого плана с местностью, оказалось, что он очень неверен и что точка, у которой была выставлена буква ‘А’, вовсе не существует. {Между тем фельдегерь, везший этот план, конечно, загнал нескольких лошадей и переколотил многих ямщиков, воображая, что везет что-нибудь путное, а вернее, ничего не воображал.} Граббе, узнав, что я должен ехать в Керчь, дал мне предписание, в котором излагал свои предположения насчет переправы через р. Кубань у Варениковой пристани, и вместе с тем просил осмотреть поврежденный мост на р. Кубани при крепости Прочный Окоп{720}. Предписание было за подписью Трескина и за скрепою обер-квартирмейстера Генерального штаба подполковника Норденстама{721} (впоследствии генерала от инфантерии и члена финляндского сената). Оно было очень длинно и замечательно тем, что во многих его местах я назван был ‘Ваше Высокоблагородие’ и видно было, что ‘Высоко’ впоследствии выскоблено. Предписание было дано по отделению Генерального штаба, капитаны которого равнялись майорам армии и, следовательно, имели титул высокоблагородия, капитаны же инженеров путей сообщения тогда в чинах равнялись с армейцами и потому имели титул просто благородия. Полагаю, что это курьезное исправление сделал Норденстам, который показал <мне> неудовольствие при первой встрече со мной, вероятно, вследствие того, что мне, постороннему лицу, было дано поручение, исполнение которого прямо относилось к его обязанности.
Лермонтов и Пушкин пришли меня проводить, первый уверял, что по казачьим землям можно ездить только штаб-офицерам или с крестом на шее, иначе подвергнешься неприятностям со стороны казаков, и потому убеждал меня мой петличный Анненский крест надеть на шею. Конечно, я его не послушался.
На ночь я приехал в Прочный Окоп, где не застал командующего вой сками правого фланга Кавказской линии генерал-лейтенанта Засса{722}, ушедшего в какую-то экспедицию против горцев. Известно, что он часто отправлялся в эти экспедиции, и даже против мирных горцев, под видом наказания за причиняемые ими будто бы беспорядки, а на самом деле для того, чтобы забрать у них баранту (рогатый скот и овец) и продать ее в свою пользу[76]. Вообще, отдавая справедливость храбрости Засса, рассказывали, что он делал разные злоупотребления и неистовства.
На другой день я осмотрел поврежденный мост и, указав легчайшие способы его исправления и на удобнейшее место к постройке нового моста, впоследствии представил эти предположения генерал-адъютанту Граббе. Несмотря на то что Засс был в экспедиции, у него в доме было довольно лиц за обедом, к которому был приглашен и я, за этим обедом я в первый раз видел знатных горцев, приехавших по своим надобностям в Прочный Окоп. Они, несмотря на запрещение Магомета, преспокойно перед обедом выпили по рюмке водки, стоя к нам, неумышленно или с намерением, спиной.
Из Прочного Окопа дали мне семерых конвойных казаков Кубанского войска по билету, выданному мне в Ставрополе. Они должны были сопровождать меня до первого казачьего поста, эти посты были расположены на почтовой дороге, кажется, в расстоянии 7 верст один от другого, они состояли из шалаша, в котором жили казаки и стояли их лошади, с высокою вышкою над шалашом, с которой казаки наблюдали, не подходят ли где горцы из-за Кубани, и из высокого столба перед шалашом, обтянутого смоляной пенькою с тем, чтобы при виде подходящих горцев можно было его легко зажечь и тем сделать так называемую тревогу в ближайших селениях. Не успел я выехать из Прочного Окопа, как увидал, что шестеро из моих конвойных вернулись, а седьмой поскакал вперед, чтобы передать врученный ему мой билет на взимание конвойных на первом посту, и вскоре скрылся из виду. При подъезде моем к этому посту он возвращался, а новый конвойный с билетом ускакал вперед, чтобы на втором посту отдать вышеупомянутый билет. Таким образом конвоировали меня по земле кубанских казаков. Когда же я переехал в область черноморских казаков, то конвой из семи казаков сопровождал меня исправно, <а так как> днем не было опасности ехать в этих местах по почтовой дороге, то я <сам> отпускал конвойных, кроме того, у которого находился вышеупомянутый билет.
Казаки вообще жили довольно зажиточно, кубанские, между которыми было много переселенцев из Великой России, казались молодцами в их красивой одежде по образцу одежды горцев. Позы, которые они принимали, собираясь в кружки в своих станицах, были живописны. Напротив того, черноморские казаки, большей частью потомки знаменитых запорожцев или переселенцев из Малой России, казались вялыми и неуклюжими, но они были усерднее к службе, вернее при исполнении возложенных на них обязанностей, и многие из них оказывали необыкновенные подвиги храбрости.
Дорога от Прочного Окопа проложена недалеко от левого берега р. Кубани, за которою виднеется хребет невысоких Кавказских гор, снежная вершина самой высокой горы, Эльбруса, видна еще из Ставрополя.
Вареникова пристань, при которой предположено было устроить переправу через р. Кубань, находилась в области черноморских казаков, а потому я находил нужным о данном мне поручении переговорить с атаманом этих казаков, генерал-лейтенантом [Николаем Степановичем] Завадовским, для чего и остановился в Екатеринодаре. Завадовский принял меня очень любезно и просил переехать в его дом, в котором уступил мне свой кабинет, и впредь, при проезде моем через Екатеринодар, всегда останавливаться у него. Из моего с ним разговора ясно было, что и он крепко не желает осуществления проекта устройства сообщения между Варениковой пристанью и укреплениями на Восточном берегу Черного моря. Он <мне> говорил, что вся тяжесть работ по устройству сообщения ляжет на черноморских казаков, которых он называл ‘обидной, угнетенной нацией’, и что эти казаки и без того чрезвычайно обременены служебными откомандировками. Впоследствии я узнал, что он опасался того, что, по устройстве этого сообщения, пространство между Таманью на Азовском море и Варениковой пристанью, на котором поселены черно морские казаки, может отойти в ведение начальника Черноморской береговой линии, <через что и он будет подчиняться этому начальнику>, а если бы этого и не случилось, то во всяком случае в укреплении, предположенном на левом берегу р. Кубани у Варениковой пристани, будут стоять войска береговой линии, ему не подчиненные, и он не желал близкого соседства таких войск.
Завадовский незадолго перед этим женился на вдове, сестре генерал-майора Пулло{723}, о злоупотреблениях которого в Чечне я много слышал в Ставрополе, где утверждали, что эти злоупотребления были причиной возмущения тамошних горцев. В Ставрополе мне был вручен пакет, содержание которого мне было неизвестно, оказалось, что в нем заключался вызов Пулло в Петербург. Конечно, это сильно озадачило Пулло и его родных, он более на Кавказ не возвращался, вскоре был уволен от службы и жил в Москве.
На другой день моего приезда в Екатеринодар я услыхал в смежной с моей комнате разговор Завадовского на совершенно непонятном мне языке, оказалось, что он говорил на малорусском наречии с приходившими к нему черноморскими казаками, тогда как со мной и в своем семействе он говорил чисто по-русски с небольшим малороссийским акцентом. {Таким образом, он, зная один русский язык, говорил им по обстоятельствам более или менее чисто: с русскими дамами говорил он без всякого акцента, с русскими офицерами с небольшим малороссийским акцентом, с начальствующими лицами акцент был заметнее, а с своими подчиненными черноморскими казаками совершенно непонятным мне малороссийским наречием.}
Верстах в 60 от Екатеринодара начинаются так называемые ‘плавни’, которые тянутся на протяжении до 60 верст. Это низменное место, {бывши покрытое, вероятно, не в очень отдаленное от нас время водою}, на котором растет высокий и толстый камыш. Дорога проложена между этим камышом, {и, так как перед моим проездом была оттепель, она} была вся покрыта водою. В некоторых местах были такие углубления, что в них исчезала казачья лошадь, а потому при проезде через плавни казачий конвой был полезен проезжающему не только для безопасности в случае нападения черкесов, прятавшихся за камышами и поджидавших добычи, но еще более для того, чтобы не завязнуть в глубоких, наполненных водой ямах, которых ямщик не мог видеть, а они указывались едущими впереди казаками, <которые> отыскивали их своими пиками.
Ямщичьи лошади по всей дороге от Ставрополя до Тамани очень хороши, <но> в особенности превосходно возили в области черноморских казаков. На протяжении дороги от плавней до Тамани я был поражен необыкновенным числом птиц, которые летали огромными стадами. Такого огромного числа птиц я нигде в других местах не видал, из них некоторые были очень большие: орлы, драхвы, пеликаны и другие, ехавший со мной слуга Сергей, старший сын моего дядьки Дорофея, {о котором я упоминал в I главе ‘Моих воспоминаний’}, был большой трус. Он, выезжая из Ставрополя, вооружился заряженными ружьями и пистолетами, саблею и кинжалом, но когда он вздумал было стрелять птиц, то оказалось, что все его заряды отсырели.
Пролив между Таманью и Керчью я переплыл в казенной перевозной лодке, вид Керчи с моря очень живописен. По приезде в Керчь оказалось, что позабыли взять шпагу, без которой я не мог явиться к Раевскому. Меня ссудил шпагою Генерального штаба полковник Григорий Иванович Филипсон{724} (впоследствии <генерал-лейтенант и> сенатор), который заведовал управлением Черноморской береговой линии на правах начальника штаба. Мне приходило в голову, {думая о Филипсоне}, что почти везде начальствующие лица из немцев, а когда изберут русского, то в помощники ему придадут все-таки немца. Оказалось, что Филипсон такой же немец, как я, и, когда мы с ним очень близко сошлись, он мне говорил, что, получив извещение о моем назначении для осмотра местности у Варениковой пристани, часто думал[77] о том, что из нескольких сотен инженеров путей сообщения не могли выбрать русского, а прислали немца.
Генерал Раевский принял меня лежа в постели, покрытый одеялом, хотя было уже около полудня. Близкий человек к покойному Пушкину, хороший знакомый моего тестя и тещи, брат жены{725} очень любившего меня [Михаила Федоровича] Орлова и, сверх того, получивший обо мне {вышеприведенную} рекомендацию графа Толя, Раевский, конечно, принял меня весьма любезно. Он с насмешкою любовался моими эполетами и шарфом, находил, что они очень блестящи, но что он совсем забыл об их существовании (офицеры Черноморской береговой линии большей частью не надевали эполет). Раевский говорил {со мною} по-французски, {содержание нашего разговора было приблизительно следующее. Он приписывал парадный наряд, в котором я ему представился, тому}, что я был в Ставрополе, тогда как правильнее было бы мне приехать к нему прямо и от него получить нужные сведения, что это было бы и согласнее с мнением военного министра. Я отозвался, что я поехал в Ставрополь, исполняя данное мне предписание, которое и ему было известно. Далее он мне сказал: ‘Итак, вы были в Ставрополе и видели статую командора’. Я отвечал, что не видал никакой статуи в Ставрополе, но он утверждал, что почти все военные, проезжающие через Ставрополь, видят эту статую, а тем более лицо, получившее столь важное поручение. Я, конечно, понимал, что он говорил о генерале Граббе, но не показал вида, что понимаю. Затем Раевский объяснил мне о необходимости скорейшего покорения черкесов на Восточном берегу Черного моря, к чему покорение земли одного из их племен, натухайского, было бы первым шагом, что по покорении черкесов прочие горцы, не имея более сообщения ни с Турцией, ни с поддерживавшими их западными державами, могут быть легче покорены, что в случае войны нам весьма важно владеть Восточным берегом Черного моря, чтобы воюющие с нами державы не могли возбудить против нас горские племена, {обитающие} на этом берегу, а за ними и все прочие.
Раевский сказал мне, что осмотр местности у Варениковой пристани был уже неоднократно производим офицерами Генерального штаба и инженером путей сообщения Адеркасомн, командированными по распоряжению Головина. Все они, в угождение своему начальству, доносили, что устройство в этом месте переправы невозможно, что Адеркас даже не нашел этой местности и вообразил, что Раевский хочет устроить переправу через Черное море. Раевский соглашался, что устройство такой переправы действительно невозможно, но <что> он не виноват, что присылают для осмотра инженера путей сообщения, который не умеет отличить реки от моря. Все это Раевский изложил в официальном предписании, данном им мне по поводу возложенного на меня поручения.
Вообще Раевский был охотник до составления проектов, не только относившихся до скорейшего покорения Кавказа, но до наших дальнейших действий в Азии. Эти проекты, вследствие того что он почти целые дни лежал, были им диктуемы состоявшему в его управлении поручику Антоновичу{726} (впоследствии генерал-лейтенанту и попечителю Киевского учебного округа), многие из них были представлены военному министру. Проекты эти давались для прочтения разным лицам, приезжавшим в Керчь, я был, конечно, из их числа. В одно время со мною читал эти проекты военный инженер полковник Постельс{727}, командированный на Черноморскую береговую линию по случаю взятия в 1840 г. горцами наших четырех укреплений на этой линии, для возобновления которых из них и для составления проектов на усиление остальных укреплений, так чтобы они могли противостоять нападениям горцев, Постельс всегда восхищался проектами Раевского, я находил, что не время было думать о завоеваниях в Азии, когда мы не владели еще Черноморским восточным берегом, и самое название Черноморской береговой линии было неправильно, так как линия состоит из непрерывного ряда точек, а мы имели на этом берегу несколько точек (укреплений) в расстоянии одна от другой на 20 и более верст, на которых мы не смели показать носа. Некоторые из проектов Раевского были посылаемы военным министром Головину, который постоянно их не одобрял. Опровержения Головина были снова посылаемы Раевскому, который {занимался диктованием} Антоновичу замечания на эти опровержения, позволяя себе разные колкости. Так, в одной из этих объемистых тетрадей, посланных в Военное министерство, Раевский, делая замечания на опровержение Головина, нигде не употреблял выражения: ‘генерал Головин говорит’, а везде: ‘опровержение говорит’. Подозревая своего подчиненного, начальника I отделения береговой линии контр-адмирала Серебрякова{728} в тайных сообщениях с Головиным, он в своих донесениях писал, что остановил неправильные сухопутные эволюции сего морского генерала. Получив некоторые замечания Головина по предположенным движениям морской дивизии, которая должна была крейсировать около Восточного берега Черного моря, он отвечал Головину, что в морском деле он не может следовать указаниям пехотного генерала, а часто советуется с начальником Черноморского флота, вице-адмиралом Лазаревым, указаниям которого он следует и который одобряет его распоряжения. Раевский в своих донесениях военному министру говорил о своих начальниках Головине и Граббе, что он не виноват, что имеет дело с людьми, которым нельзя растолковать, что 2 x 2 = 4.
При чрезвычайной лени и вечном лежании в постели Раевский занимался только {означенными} проектами и замечаниями на мнения Головина об этих проектах, управление же края и войск было в полном заведовании Филипсона, а по дивизии, крейсировавшей около Восточного берега, в заведовании капитан-лейтенанта Александра Ивановича Панфилова{729} (впоследствии адмирала и члена совета Адмиралтейства). Раевский много читал, но большей частью пустые книги, разные ученые фолианты лежали на столе и подле его кровати, и он ими часто прикрывал читаемые им пустые книжонки, чтобы бросить посещающим его пыль в глаза.
В самый день приезда моего в Керчь я был приглашен ежедневно обедать у Раевского. Перед обедом я познакомился с его женой, Анной Михайловной, урожденной Бороздиной{730}. Она была женщина умная, но излишне bas-bleu[78]. К обеду приходили постоянно Филипсон, [Александр Иванович] Панфилов, [Платон Александрович] Антонович и некоторые другие. Раевский, которому трудно было просидеть долго в сюртуке, хотя очень широком, уходил вскоре по окончании обеда. За этими обедами я в первый раз увидал начальника III отделения Черноморской береговой линии полковника Николая Николаевича Муравьева{731} (впоследствии графа Амурского, генерала от инфантерии и члена Государственного Совета). Он приехал с донесением о сделанной им экспедиции в долину Дал в Цебельде, за которую произведен в генерал-майоры. Вообще его служба шла очень счастливо. Приехав со своим дядей Головиным на Кавказ в чине майора, он менее чем в два года получил три чина и пять орденов разных названий и степеней. Он был очень умный, ловкий и живой человек и мне очень понравился. Раевский был большой ботаник, <и> Муравьев ему привез довольно высокий розан, который он сорвал в поле во время последней экспедиции, в начале января.
В Керчи {кроме Раевского} я часто бывал у градоначальника князя Херхеулидзева{732}, человека ума небольшого, с плохою памятью, но очень доброго. У него познакомился я со старым декабристом Лорером{733}, который после ссылки в Сибирь на каторжные работы был назначен солдатом на Кавказ и незадолго перед моим приездом в Керчь был произведен в прапорщики. В Керчи все военные ходили без эполет в одних контрпогончиках, а потому Лорер, по его летам и осанистому виду, всякому его не знавшему казался не прапорщиком, а генералом. В одном из донесений о взбунтовавшемся полку, в котором Лорер был в 1825 г. майором и батальонным командиром, о нем было сказано: ‘неистовый майор Лорер’. Во время же моего с ним знакомства он особенно занимался здоровьем всех детей, вообще был очень добродушен, и нет сомнения, что с его добродушием он никогда не мог быть ‘неистовым’. Этот эпитет, {ему приданный в означенном донесении}, нас очень забавлял.
У Раевского я познакомился, между прочим, с Мейером{734}, главным доктором береговой линии, человеком замечательного ума и большого образования, послужившим типом доктора в романе Лермонтова ‘Герой нашего времени’. Впоследствии он женился на компаньонке жены Раевского{735}, также очень умной женщине, которая после его смерти была начальницей Керченского девичьего института.
В разговоре с Филипсоном о возложенном на меня поручении я обратил его внимание на то, что мне предписано осмотреть местность около Варениковой пристани, близ Новогригорьевского поста, а между тем при проезде моем через область черноморских казаков я узнал, что означенная пристань находится близ Андреевского поста и что Новогригорьевский пост устроен верст 60 или 70 ниже по Кубани. Филипсон отвечал мне, что полученное мной сведение справедливо, и следующим образом объяснил, отчего в предписании упоминается Новогригорьевский пост вместо Андреевского. Полковник Вревский{736}, состоявший при военном министре, фаворит его, имевший большое влияние в Военном министерстве, в бытность на Кавказе как-то случайно переправился через р. Кубань у Новогригорьевского поста и считал это место удобным для устройства постоянной переправы, но на самом деле это устройство представляло бы большие затруднения, находясь слишком близко к Черному морю, линия от этой переправы к Новороссийску отрезывала бы только малую часть земли натухайцев, и, следовательно, не достигалось бы главной цели предполагаемого сообщения, которая состояла именно в том, чтобы линия от переправы через Кубань к Новороссийску отрезывала всю землю натухайцев или, по крайней мере, бльшую ее часть. Раевский, предполагая устроить переправу у Варениковой пристани и желая иметь поддержку Вревского у военного министра, приказал в донесениях своих к словам ‘Вареникова пристань’ прибавлять слова ‘у Новогригорьевского поста’, так что Вревский полагал, что переправа должна быть устроена там, где он переправлялся через Кубань, и, действительно, вследствие этого сильно поддерживал предложение Раевского. Этим объясняется, почему инженер путей сообщения Адеркас не нашел местности, которую ему было поручено осмотреть.
Несколько времени спустя после моего приезда в Керчь приехал из Ставрополя Генерального штаба полковник Шульц, впоследствии генерал-лейтенант и Динамюндский комендант, с рекомендательным письмом от Трескина. Раевский, прочитав это письмо, подал его Филипсону и при этом сказал: ‘Прочтите это письмо, только не вслух’. В нем Трескин писал Раевскому, что последний всегда его уверял в своей дружбе, в которой он и не сомневался, но теперь Раевскому предстоит это доказать на деле, упрятав подателя письма, надоевшего Трескину своею глупостью, в одну из безвыходных трущоб, которыми так богата Черноморская береговая линия.
Шульц, не довольно любезно принятый в Ставрополе Граббе и Трескиным, старался перейти на береговую линию, но, конечно, не в безвыходную трущобу, а думал {возможным} заместить Филипсона. Для этого он действовал на Раевского через Постельса, с которым, как с немцем, скоро сошелся и вместе с ним расхваливал проекты Раевского. Но всего более он насмешил нас следующим: принесли во время обеда годового сына{737} Раевского (впоследствии полковника в Туркестане). Шульц, слышавший от кого-то, что Раевский производит свой род из Дании, желая угодить последнему[79], заметил, что в выражении ребенка есть что-то датское. Он выразился как-то очень глупо, так что это подало повод Раевскому, большому цинику, тут же сказать, что разве жена его погрешила с каким-либо датчанином.
Шульц привез подтверждение того, что Граббе не может назначить войска для конвоирования нас при осмотре местности около Варениковой пристани. Поэтому Шульц и я решились сделать этот осмотр тайным образом, а так как необходимо было для осмотра воспользоваться холодным временем, пока низменные места около Кубани находятся еще в замерзшем состоянии, то и назначили сделать осмотр в половине февраля. На это нужно было согласие Граббе, найдено было полезным для сохранения тайны о нашем предположении не переписываться, а мне ехать для испрошения этого согласия. С означенной целью я ездил в Ставрополь и убедил Граббе в необходимости исполнить этим способом возложенное на меня по Высочайшему повелению поручение. Давая свое согласие, Граббе меня предупреждал, что я подвергаю себя большой опасности. Меня чрезвычайно удивило, что он в тот же день за обеденным столом, за которым, по обыкновению, сидело много офицеров, рассказал о нашем предположении, о том, что он предварял меня, насколько оно опасно, и присовокупил с обыкновенной своею выспренностью, что если я попадусь при этом в плен, то правительство меня выкупать не будет не из экономии, но из принципа, так как и римляне в войнах с дикими народами не выкупали попавшихся в плен к сим последним. {Хороши были данные мне Граббе поощрения и тайна, высказанная при стольких лицах.} Конечно, горцы немедля узнали о предполагавшемся нашем переходе через Кубань, но не знали только дня, в который он состоится. Граббе назначил Генерального штаба капитана Вревского (впоследствии генерал-лейтенанта, убитого на Кавказе) командовать небольшим отрядом казаков при легких орудиях, который должен был во время перехода моего и Шульца на левую сторону Кубани скрываться на правом ее берегу в камышах для подания, в случае надобности, нам помощи.
В Ставрополе я по-прежнему часто видался с Граббе, поэтом Лермонтовым, Львом Пушкиным и графом Валерьяном Канкриным{738}, старшим сыном министра финансов. Он был прапорщиком гвардии, тогда каждый год посылали несколько гвардейских офицеров в кавказские экспедиции. Валерьян был человек небольшого ума, но довольно острый и хороший товарищ. Видался я также с Трескиным, вышеупомянутым Вревским и другими лицами и время проводил весело.
Проезжая через Екатеринодар в поездку мою в Ставрополь и обратно в Керчь, я останавливался у Завадовского, который также не одобрял предполагаемого нами тайного перехода через Кубань. Местность у Варениковой пристани вследствие близости от нее многочисленного и воинственного племени шапсугов почиталась очень опасной. В начале февраля были довольно сильные морозы, я приехал в Тамань ночью и остановился в нетопленой почтовой станции, в которой совершенно замерз. Утром узнал я, что довольно сильный лед идет из Азовского в Черное море и переправиться через пролив у Тамани невозможно, а что переправляются в Керчь, верстах в 20 от Тамани, с косы, называемой Тузлою. Приехав на место, я с трудом нашел старосту казенных перевозчиков, который было хотел созвать людей для перевозки, но вдруг отказался и как-то грубо выразился. Его грубость и в особенности опасение, что я, задержанный переправой, при наступлении теплой погоды не в состоянии буду исполнить возложенного на меня поручения, так меня раздражили, что и теперь еще не могу простить себе того, что я, взбешенный, вынул из ножен находившийся при мне кинжал и пригрозил им означенному старосте, который немедля исчез, так что я ни его, ни казенных перевозчиков не мог нигде найти. Оказалось, что кроме казенного перевоза был тут же вольный. Я отыскал вольных перевозчиков, которые требовали за перевозку в г. Керчь, всего около 10 верст, 25 руб. с получением денег вперед. Я согласился, и мы проехали около половины означенного расстояния, но шедший лед не позволил нам доплыть[80] до Крымского берега, и меня высадили на среднюю Тузлу. Это очень маленький песчаный остров, едва возвышающийся над горизонтом моря, на острове были две рыбачьи хижины, я взошел в одну из них погреться. Выйдя из хижины, я увидал, что привезшие меня вольные перевозчики отплыли, выложив мои вещи на берег. Рыбаки, жившие на острове, были большей частью малороссы, отличавшиеся сильным телосложением с разбойничьим типом. Они пригласили меня обедать с ними, но с тем, чтобы мой слуга, {вышеупомянутый} Сергей Дорофеев, ел за тем же столом. Меня посадили на почетное место под образами, и мы ели все вместе очень вкусную уху и еще что-то из очень вкусной свежей рыбы. После обеда они мне сказали, что в их хижинах не курят, и я вместе с некоторыми из них курил на чистом воздухе, несмотря на довольно сильный холод. Когда я, лежа в хижине на скамье, читал ‘Revue des deux mondes’[81], несколько человек подходили ко мне и, посмотрев на книгу, говорили: ‘Это не по-нашему’. Ночью они сильно натопили, и я во сне видел, что весь горю, и, проснувшись, я не мог вытерпеть этой жары и неодетый бросился из хижины. Мои хозяева сказали мне, что они так много нажарили печь, думая мне этим угодить.
На другой день они условились доставить меня за 15 руб. в Керчь, но, постоянно наблюдая в бывший со мной телескоп, которым очень любовались, находили, что около крымского берега много льду, который не позволит нам пристать к берегу. Проведя еще одну ночь на островке, мы отплыли утром и с трудом причалили к так называвшейся Павловской батарее. Тут была всего одна хижина, в которой жил какой-то солдат. Я нанял у него телегу с лошадью для доставления моих вещей в Керчь, а сам пошел по замерзшему полю пешком. Направления, по которому пролегала дорога, не было видно, так как она вся была покрыта льдом, я не раз падал в пересекающие ее покрытые топким льдом ручьи и насквозь промок. Придя в таком положении в Керчь, я остановился в гостинице. Несмотря на то что отведенная мне комната была не топлена и очень холодна, я предпочел снять с себя совершенно мокрые платье и белье и в таком положении довольно долго просидел, пока не приехал мой слуга с вещами.
В Керчи было известно, что черкесы выставили наблюдательные посты около Варениковой пристани, конечно, в виду дошедших до них слухов о нашем переходе через Кубань. Посты эти были ими сняты 15 февраля, узнав об этом, Шульц и я в сопровождении Филипсона отправились на Андреевский пост, где нашли Вревского с его маленьким отрядом. Условлено было, что Вревский по наступлении темноты расположится в камышах против Варениковой пристани на правом берегу Кубани и вышлет на маленькой лодке десяток пластунов{739} на левый берег для осмотра, не скрываются ли вблизи черкесы, а я с Шульцем на правом берегу Кубани будем ожидать до 10 час. вечера результата их поисков, и если пластуны найдут, что черкесов нет вблизи на левом берегу, то мы в сопровождении войскового старшины (майора) Ивана Лукича Посполитаки{740}, одного офицера из служащих у нас мирных черкесов и одного казака переедем через Кубань на другую сторону.
Название ‘пластун’ было очень известное тогда на Кавказе, но для читателя, может быть, необходимо его пояснить. Пластун был казак Черноморского войска, бесстрашный, отлично стрелявший, проводивший бо льшую часть жизни в одежде дикаря с винтовкою в руке в камышах под открытым небом. Про пластунов было поверье, что они заговорены от черкесских выстрелов, а что они даром выстрела не выпустят. Они по высокому, толстому и частому камышу ходили так, что их движения не было слышно, а между тем они каким-то чутьем разузнавали след, по которому прошел черкес. Пластуны, вдвоем или втроем, ходили к непокоренным черкесским[82] племенам, переплывали для этого через р. Кубань в выдолбленном дубе, который один из них взваливал себе на спину, и отправлялись, как они выражались, на охоту. На этой охоте они убивали одного или двух черкесов или уносили что-нибудь у последних и возвращались целы и невредимы.
При наступлении сумерек 19 февраля, когда мы собирались идти с Андреевского поста на Вареникову пристань, Шульц мне сказал, что он возьмет с собою только благородное оружие, т. е. шашку, а не огнестрельное, и надеется, что я поступлю так же. Я отвечал, что не возьму никакого оружия, он этому очень удивился, но я шел без всякого оружия вовсе не из храбрости, а потому, что оно мне было бы бесполезно в случае нападения, так как я не умел им владеть. Выйдя к собравшемуся маленькому отряду казаков, Шульц не мог удержаться, чтобы по принятому порядку не поздороваться с ними в ожидании громкого ответа казаков: ‘Здравия желаем, ваше высокоблагородие’. Но казачьи войска на Кавказе не были к этому приучены, и только несколько казаков отвечали вышеприведенным восклицанием, другие просто поклонились, а большая часть и того не сделали. Если бы весь отряд отвечал громогласно, то это могло бы возбудить внимание черкесов и нарушить тайну нашего перехода, к тому же Шульц, произведенный в полковники позже Филипсона, не имел и права в присутствии старшего здороваться с отрядом.
{Затем} мы, {согласно предположенному}, отправились на Вареникову пристань и выслали десять пластунов на левый берег Кубани {для удостоверения, что на нем вблизи реки нет черкесов}. В ожидании их возвращения Шульц и я сидели у большой ветлы на берегу реки. Шульц, недавно женившийся и оставивший свою жену в Лифляндии, говорил мне между прочим: ‘А что, если бы наши жены знали, какой мы вскоре подвергнемся опасности’. Я отвечал, что жена моя знает об этом, замечание Шульца доказывает, что как бы человек ни был храбр, а когда есть сердечная привязанность, то поневоле приходит на ум опасаться несчастных последствий храбрости. Удостоверившись, что на левом берегу Кубани нет вблизи черкесов, мы переплыли {на этот берег} и спрятались в камышах в ожидании близкого восхода луны. Шульц продолжал объяснять мне свои проекты. Чтобы показать, до какой степени они были глупы, упомяну об одном из них. Он полагал завести такую академию, в которой воспитывались бы постоянно двенадцать человек молодых людей и выпускались бы после шестилетнего курса прямо в министры двенадцати частей, на которые разделялось бы государственное управление. Они оставались бы министрами в продолжение 6 лет, по прошествии которых были бы заменены вновь вышедшими из академии, а сами, как опытные люди, заседали бы в Государственном Совете.
{Полагаю, что нечего приводить деланных Шульцем выводов и передавать другие его проекты. Достаточно приведенного для получения понятия о Шульце.} Он вскоре утомился и заснул, я же не мог заснуть, и каждый шорох камыша заставлял меня поворачивать голову. Пластуны же продолжали свое обозрение местности далее, и я не мог надивиться их способности ходить по камышам без малейшего шума. С восходом луны я разбудил Шульца, и мы отправились по камышам на более возвышенную местность, где было пахотное поле, с которой были видны разбросанные сакли черкесов. Я заметил все, что мне было нужно для составления проекта сообщения от Кубани до означенного возвышения, и утром мы вернулись на правый берег Кубани, бывшие с нами пластуны успели утащить из горских саклей топоры и еще какие-то вещи, не представлявшие никакой ценности.
В этот же день я поехал в Ставрополь, где в ожидании удобного пути для переезда с женой в Керчь занимался составлением проекта устройства земляной насыпи и деревянных мостов у предполагаемой через Кубань переправы, которая должна была состоять из парома значительных размеров. {Лица, которых я посещал и посещавшие меня с женой, были те же, как и в первые мои приезды в Ставрополь.}
Во второй половине марта, купив очень поместительный тарантас с колясочным кузовом, я с женой поехали в Керчь. Проезжая по земле кубанских казаков, мы услыхали пушечные выстрелы за Кубанью и вскоре повстречали верховых казаков с чем-то перекинутым через седла, со всех сторон завернутым. Это были убитые в стычке, происходившей невдалеке, между нашими войсками и черкесами, я же уверил жену, что это везли провиант и фураж. Вскоре встретились с нами несколько фур, наполненных обвязанными и перевязанными ранеными с кровавыми пятнами. Несмотря на это положение, они, встречаясь со мной, снимали фуражки, как это было тогда установлено для нижних чинов при встрече их с офицерами. В казачьих станицах, через которые мы проезжали, хоронили убитых в означенной стычке. Перед Екатеринодаром мы остановились на ночлег на почтовой станции, от которой в расстоянии одной версты, на другом берегу Кубани, видны были огни, разведенные черкесами. Погода была хорошая, давно не было дождей, и мы без затруднения проехали через г. Екатеринодар, где в дождливое время экипажи и менее грузные, чем наш тарантас, тонули в грязи, и так как их нельзя было вытянуть из грязи несколькими парами волов, то их покидали до просушки. Также без затруднений мы проехали днем вышеописанные мной плавни. Через Керченский пролив переехали мы в баркасе, на который поставили тарантас. Я говорил уже о том, что жена моя очень боялась воды, но здесь надо было покориться необходимости. В Керчи мы наняли верхний этаж в одном из лучших домов Кобазова, между которым и Керченским заливом лежали, так же как и перед многими другими домами, кучи рыбы. Они были так велики, что бедные люди брали из них бесплатно по десятку мелких рыб, и на это никто не обращал внимания.
У нас вскоре по нашем приезде в Керчь были Раевский, князь Херхеулидзев, [Николай Иванович] Лорер и [Николай Васильевич] Мейер. Филипсон дичился женщин и потому ни разу не был у жены моей. Она же хотя была также очень дика, но по настояниям Раевского познакомилась с его женой, которая по своему уму и образованию ей понравилась до того, что она в один день была у Раевского два раза, но впоследствии они видались не очень часто, холодность Раевской оттолкнула {от нее} жену мою.
Раевский был очень любезен с женой моей, он был очень высокого роста, но всегда ходил сгорбленный, раз, для того чтобы показать, какого он роста, он перед нею выпрямился, и действительно рост его был необыкновенный, чаще всех у нас бывал Лорер, который играл с женой в шахматы. Мы приехали в Керчь в конце марта, но поля около Керчи были уже покрыты цветами, которые жена со мной ходила каждый день собирать.
Раевский настаивал на том, чтобы я в донесении моем изложил пользу сообщения области черноморских казаков с укреплениями на Восточном берегу Черного моря. Он шутя говорил мне несколько раз, что если я напишу сильно в пользу этого сообщения, то он за обедом будет давать мне иностранное вино, если напишу не довольно сильно, то он будет давать свое крымское вино, которое мне казалось очень плохим, а если напишу не в пользу сообщения, то он не только не даст вина, но и не будет приглашать к обеду. А так как, по его мнению, в Керчи негде есть, кроме как за его обедом, то я умру с голода, не представив никакого донесения. Тогда пришлют другого инженера, который, узнав о причине моей смерти, конечно, поостережется той же участи и напишет хорошо о предполагаемом Раевским сообщении.
Совершенно неожиданно в апреле приехал в Керчь фельдъегерь, привезший увольнение Раевского от должности. Его вечные споры с своими начальниками и в особенности остроты на их счет наконец надоели в Петербурге. Раевский вскоре уехал в имение на Южный берег Крыма, где я его видел в следующем мае. После этого увольнения Раевский прожил, <кажется, не больше года>, ему было не много более 40 лет, известно, что он и брат его Александр находились в войну 1812 г. при отце своем генерале Раевском и что первому было в то время 10, а последнему 15 лет.
Осуществление предположения Раевского по устройству сообщения между областью черноморских казаков и укреплениями на Восточном берегу Черного моря было личным вопросом между Граббе и Раевским. С увольнением последнего дело это в глазах Граббе потеряло важность, и он не обращал более на него внимания. На место Раевского назначен был генерал-майор Иосиф Романович Анреп{741}, {человек}, находившийся также в дурных отношениях с Граббе, но последний, зная его ничтожность, не считал его, как Раевского, своим соперником. Так как и возложенное на меня поручение потеряло в глазах Граббе важность, то он не находил более надобности оставлять своей должности {в случае осуществления вышеупомянутого сообщения}.
Еще в январе я получил предписание графа Толя, что мне по ВЫсочайшей воле поручается осмотр Сухума по случаю предположенных работ для осушки окрестных болот. Впоследствии Анреп поручил мне осмотреть казенные здания Анапского военного госпиталя. Донесение о способах для осушения болот около Сухума и подробное описание госпиталя в Анапе представлены мной Анрепу.
Для исполнения последних двух поручений я плавал на пароходе по Черному морю. Восточный его берег от Анапы до Сухума представляет великолепное зрелище. На этом огромном протяжении можно плыть близко от гористого берега, весьма крутого, так что снежные вершины гор кажутся висящими над пароходоми. Вся покатость берега усеяна самою разнообразною растительностью, внизу растения теплых, выше растения северных стран, далее мох и в некоторых местах снег. По всему берегу выстроены были русские укрепления, в расстоянии одно от другого приблизительно на 20 верст, как угрозы горцам и для воспрепятствования им торговли и всякого сообщения с турками. Но эти укрепления не достигали цели, слишком незначительные[83] с ничтожными, хотя и храбрыми гарнизонами, они подвергались нападениям горцев, которые успели в одну зиму совсем уничтожить четыре из {этих укреплений}. Укрепления не только не служили угрозою горцам, но роняли в их глазах могущество белого царя {(так они называли Русского Императора)}. Горцы, зная обширность Русской Империи, предполагали даже, что гарнизоны укреплений были сосланы в них за наказание, и действительно, эти гарнизоны истреблялись, видимо, от болезней и по своей малочисленности могли только защищаться от нападений горцев, и то не всегда[84], а наступательных действий производить не могли. Укрепления, для {возможности} сообщения с ними, были устроены на самом берегу моря, а для того чтобы иметь пресную воду — при впадении ручьев в море, следовательно, на низменных местах, в которых свирепствовали постоянные лихорадки и цинга, через что гарнизоны укреплений делались еще малочисленнее, а огромные госпитали анапский и феодосийский были наполнены больными с береговой линии. Смертность в войсках была огромная. Укрепления наши не мешали и сообщению горцев с турками. Турецкие шхуны в виду укреплений, вне пушечного выстрела, весьма недальнего по причине малого калибра орудий, причаливали к берегу, выгружали привезенный товар, и в том числе порох и оружие, и, получив взамен горских девушек, уходили в Турцию. Известно, что при начале войны с западными державами в 1854 г. гарнизоны этих укреплений были сняты и счастливо перевезены для присоединения к другим нашим войскам. Для сообщения с укреплениями и для недопущения турецких шхун подходить к берегу вдоль его крейсировала попеременно одна из дивизий нашего Черноморского флота, несколько пароходов для перевозки войск и несколько баркасов Азовского казачьего войска. Но фрегаты и пароходы имели глубокую осадку и, несмотря на значительную глубину моря, на большей части протяжения берега опасались гоняться за мелкосидящими шхунами, которые при всяком ветре причаливали везде, а иногда, опасаясь погони, втягивались на самый берег. Только одни баркасы Азовского войска могли везде следить за ними, но число их было недостаточно.
Опишу некоторые эпизоды во время плавания моего по Черному морю. Подходя к укреплениям, сигналом с парохода спрашивали о том, благополучно ли в них, и, по получении утвердительного ответа, начальствующие лица отправлялись в шлюпках в укрепления, пароходы ходили не часто, на них развозилась казенная и частная корреспонденции гарнизонов. Раевский был так ленив, что, постоянно лежа на пароходе, не всегда сходил с него в укрепления, а посылал для осмотра их Филипсона. При сильном ветре иногда нельзя было пристать в шлюпке к укреплению, и тогда пароход по получении сигнального ответа, что в укреплении все обстоит благополучно, шел далее. В поездку мою с Анрепом, плывшим в первый раз по Восточному берегу, мы заходили во все укрепления. Когда сильный ветер затруднял причаливание пароходной шлюпки к берегу, [Александр Иванович] Панфилов, очень искусный и сильный, брался за руль и доставлял нас к берегу.
В Анапе я познакомился с начальником I отделения Черноморской береговой линии, свиты Его Величества контр-адмиралом Серебряковым, а в Геленджике с начальником II отделения генерал-майором графом Оперманом{742}. Первый был армянин, хитрый до мозга костей, слыл он человеком корыстолюбивым и вообще нехорошим, {я еще с ним встречусь в ‘Моих воспоминаниях’}. Второго также не хвалили, приводили много примеров его скупости, между тем я от него получил подарок следующим образом. Немедля по прибытии моем в Геленджик один черкес привез продавать рубашку из стальных колец с стальными же нарукавниками. В это время подобная черкесская одежда была редкостью. Я хотел ее купить, но граф Оперман сухо объявил мне, что он оставляет ее за собою. Кто-то в это время шепнул Оперману, что я еду на линию по Высочайшему повелению с поручениями от военного министра, и он немедля подошел ко мне и с большою любезностью просил меня принять, в память моего пребывания в Геленджике, означенную черкесскую одежду и никак не хотел, чтобы я заплатил за нее. Эту одежду я подарил впоследствии генерал-адъютанту <вице-адмиралу> Константину Николаевичу Посьету. С упомянутым Оперманом, вскоре уволенным с береговой линии, я более не встречался, а в венгерскую кампанию 1849 г. познакомился с младшим его братом{743}, бывшим тогда адъютантом фельд маршала Паскевича, весьма добрым и благородным человеком.
Возле укрепления Бомборы жил владетельный князь Абхазии генерал-майор Михаил Шервашидзе{744}, которого я прежде видал в Керчи. Шервашидзе в Бомборах сел на наш пароход, чтобы плыть вместе с новым начальником, Анрепом. Он был человек небольшого ума, но чрезвычайно хитрый, абхазцы его не любили. Обязанный России своим положе нием владетельного князя, быв генерал-адъютантом Русского Императора, он вел себя дурно, когда турецкие войска под начальством Омера-паши в войну 1853—1856 гг. высадились на Восточный берег Черного моря. Спустя несколько времени после означенной войны он был удален из Абхазии в Воронеж, где вскоре умер. В его имении, близ Бомбор, был православный монастырь под начальством особого архимандрита, но вообще говорили, что он не имеет, как и большая часть горцев западной части Кавказа, никакой религии. По разным приметам, как то по нахождению на их землях крестов, по уважению их к некоторым святым нашей церкви, надо полагать, что христианство было распространено между ними, но что впоследствии турецкое правительство старалось их обращать в магометан, оно не успело в этом, и они остались без религии.
Во время нашего плавания с Анрепом присоединился к нам очень старый, но еще весьма бодрый знатный горец Каци-Моргани{745}, генерал-майор русской службы. В молодости он был нашим заклятым и очень опасным врагом, но, убедясь, что война с русскими окончится покорением Кавказа, он перешел к нам и остался верен до смерти. Горцы очень уважали его, а кого уважали, того и любили. Подходя к владетельному князю, они лбом касались к его руке, то же они делали, подходя и к Каци-Моргани. Последний носил бороду, которую красил красной краскою, и постоянно имел в руках плетку.
Из Сухума мы ездили в имение князя Александра Шервашидзе{746}, двоюродного брата владетельного князя. Он жил в довольно просторном деревянном доме, потчевал нас азиатскими сладостями, кальяном и трубками с длинными чубуками, а также обедом, приготовленным по-европейски.
Из имения князя Александра Шервашидзе поехали мы в долину Дал, в которую Н. Н. Муравьев, живший в Бомборах, делал в минувшем январе экспедицию. На полпути, в Цибельде, было поселение, состоявшее из русских, освобожденных из плена. В этом числе были действительно попавшиеся в плен к горцам, а также и наши дезертиры, возвратившиеся от горцев. Перед деревнею встретили нас верхом несколько крестьян, и в их числе сельский староста. Вид встретивших нас очень поразил меня, и тогда я понял, что только потому я не находил особенностей в русской физиономии, что с нею свыкся с молодости. Сельский староста оказался воронежец, следовательно, мой земляк. Проезжая в долину Дал, мы в некоторых местах встречали такие крутизны или такие большие отвесные камни, что должны были сходить с лошадей, влезать по крутизнам и камням, в то время как наших лошадей вели под уздцы. Места, по которым мы проезжали, были восхитительны. Между прочим, мы ехали несколько верст по лесу грецких орехов, которые в это время цвели, и запах их цвета был так силен, что от него болела голова. Около деревьев вился высокий дикий виноград, вообще растительность была и красива, и величественна. Целые леса лавров и рододендрона окружали Сухум, и в нем употребляли эти деревья на топливо и из лавров делали веники.
Раевский, предугадывая, что новороссийский генерал-губернатор князь М. С. Воронцов будет главнокомандующим на Кавказе, вел постоянную с ним переписку, он поссорился с ним впоследствии, поселясь в имении на Южном берегу Крыма, за то, что Воронцов в споре Раевского с туземным татарином за какую-то недвижимую собственность принял, по обыкновению, сторону татарина. Не один Раевский предвидел назначение Воронцова на Кавказ, <но и> хитрый атаман черноморских казаков Завадовский ожидал того же и также с ним поддерживал переписку. Раевский, желая в 1840 г. показать Черноморскую береговую линию Воронцову, привез его на пароходе в Сухум и приказал принести лавры этому {краонскому} герою. Офицеры Сухумского гарнизона, зная, что пароходы топятся каменным углем, рассудили, что, верно, требуется вымести пароход, и изготовили для Воронцова из лавров не венки, а веники.
Я плохо ездил верхом и потому, садясь на лошадь, снимал шашку и отдавал ее бывшему при мне казаку, находя, что она мне только мешает. Горцы, видя меня без оружия и привыкнув с молодости не покидать его, очень этому удивлялись, некоторые из них, подъезжая к Анрепу, подле которого я большей частью ехал, показывали на меня и говорили, что я, верно, {должен быть} мулла.
Во время нашего обратного плавания с Анрепом к нам на пароход явился хорунжий Азовского казачьего войска Оленниковн, только что взявший турецкую шхуну с 150 проданными черкешенками, которых везли в Турцию. Этот хорунжий был очень храбрый человек без всякого образования. Когда офицеры, бывшие на пароходе, спрашивали, как он своими баркасами взял шхуну, он отвечал: ‘Взял на абордаж, да что толковать, я ведь не архитектор, рассказать не сумею, а взять возьму’. При этом он прихвастнул, что он на абордаж возьмет и английский корабль, хотя он таких кораблей никогда не видал. Бо льшая часть {означенных} 150 пленных черкешенок впоследствии вышли замуж за наших нижних чинов на береговой линии, где был совершенный недостаток в женщинах. Родственницы этих черкешенок приходили в укрепления видеться с ними и очень удивлялись тому, что они дозволяли себе дарить разные вещи, принадлежавшие их мужьям, и вообще распоряжаться собственностью своих мужей, тогда как их матери и родственницы в горах были рабынями своих мужей.
При подходе нашем к укреплению Гагры мы услыхали выстрелы в лесу. Гагры были выстроены под горою, с которой ловко брошенный камень мог попасть внутрь укрепления.
На пароходе нашем было много солдат, которых развозили по разным укреплениям, все взялись за ружья и ждали высадки на берег, чтобы принять участие в стычке. Взойдя в укрепление, мы узнали, что часть его гарнизона ходила в лес нарубить для топлива дров, где была встречена горцами, которые были прогнаны, прежде чем солдаты успели прибыть с парохода. Эти так называемые ‘дровяные экспедиции’ для вырубки нескольких дерев редко обходились без кровопролития, но те, которые делались при мне, обошлись без выстрела, и потому Анреп шутя говаривал, что для одного этого стоило бы меня оставить на береговой линии. В Гаграх я нашел старого моего знакомого, воспитанника 1-го лицейского выпуска полковника [Константина Карловича] Данзаса, который беспрерывно отпускал остроты и каламбуры, большею частью неудачные.
При одном из укреплений имелась отдельно выстроенная неприступная башня, я хотел осмотреть ее, но вне укрепления нельзя было без конвоя сделать нескольких шагов, нарядили конвой, и со мной пошел Филипсон. Башня была деревянная о трех этажах, {по брошенной из третьего этажа лестнице мы поднялись в него}. В нижнем этаже хранилось продовольствие для нижних чинов, которых в башне было человек 20, и порох, второй этаж был занят их кроватями, в третьем же были в стенах амбразуры для стрельбы и внутренняя лестница, которая вела на наружный балкон, устроенный около всей башни. В полу этого балкона были проделаны отверстия для навесных ружейных выстрелов на случай близкого подхода неприятеля к башне. Взойдя на эту стрельницу, мы увидали, что все отверстия в полу, за исключением одного или двух, были закрыты деревянными кружка ми. На вопрос Филипсона, зачем закрыты эти отверстия, нижние чины отвечали, что они все вместе никогда за нуждой не ходят, а более по одному, и потому им и одного отверстия достаточно. Вот как объяснил себе русский солдатик повод устройства навесной стрельницы, оказалось, что с самого устройства башни никто не объяснял нижним чинам способа защищаться в этой башне, и едва ли кто из начальствующих лиц бывал в ней. Впрочем, вообще укрепления на берегу Черного моря были устроены слишком сложно, фасы против моря ничем не были защищены, расположение же других фасов было такое мудреное, что местные начальники укреплений, большей частью полуграмотные, конечно, не знали, как воспользоваться ими при защите. Филипсон и я решили, что необходимо положить по штату укреплений ‘немцев’ для объяснения гарнизонам всех этих мудреных построек.
В укреплении Св. Духа (Адлере){747}, где при занятии местности под укрепление погиб литератор Александр [Александрович] Бестужев (Марлинский), я остался несколько дней по случаю переговоров с немногочисленным, но воинственным племенем джигетов о принятии ими русского подданства. Переговоры эти вел начальник 3-го отдела береговой линии Муравьев [граф Николай Николаевич Муравьев-Амурский] через переводчика. В Адлере я и адъютант Анрепа, прапорщик Нижегородского драгунского полка Николай Петрович Колебякин{748}, жили с Муравьевым в одной комнате. Горцы большие охотники много говорить, старшины джигетского племени заговаривали Муравьева, и когда он, бывало, совершенно утомится, то оставлял для разговоров с ними меня и Колебякина. Мы придумывали для переговоров с ними разные фразы, и между прочим сказали им тираду из ‘Марфы Посадницы’ Карамзина, что народы дикие любят свободу и независимость, а народы мудрые любят тишину и спокойствие, которыми мы их прельщали. Они соглашались, что наши слова справедливы и разумны. При переговорах наибольшее содействие оказывал вышеупомянутый Каци-Моргани, который много им толковал на их языке, постоянно помахивая плеткою. Наконец джигетские старшины присягнули Русскому Императору, но за неимением Корана они присягали на какой-то толстой книге, кажется, на баснях Крылова, тем не менее они оставались верны своей присяге до 1865 г., когда были выселены все горские племена с западной части Кавказа, подобная верность присяге со стороны черкесов была исключением. Горцы, обитавшие в западной части Кавказа, были народ физически хорошо сложенный и выказывавший хорошие умственные способности. Многие из них были остроумны. Когда на их замечание, что русские напрасно их затрагивают, им отвечали, что они подданные Русского Императора и не должны сопротивляться его воле, так как турецкий султан по Андриопольскому миру их уступил Русскому Императору, то они говорили, что султан не имел на это никакого права, и один из них присовокуплял: ‘Видите птичку на этом дереве, я вам ее дарю, как султан подарил нас Императору, и владейте ею, если сумеете’. После покорения Западного Кавказа все эти племена почти исчезли во время переселения их в Турцию и в самой Турции от нужды и болезней. Нельзя не пожалеть о том, что наша война на Кавказе кончилась не покорением этих племен, а их исчезновением.
[Николай Петрович] Колебякин, {о котором я упоминал выше}, был человек замечательный во многих отношениях. Он приехал на береговую линию вместе с Анрепом в звании адъютанта последнего. При блестящих способностях, хорошем образовании он любил много говорить и выражался очень резко. Вспыльчивость его не имела пределов, и жить с ним в мире было очень трудно. По приезде его на береговую линию он не сошелся с Филипсоном, а так как он имел большое влияние на Анрепа, то я очень опасался, что Филипсон принужден будет, во избежание постоянных ссор, оставить береговую линию, что могло бы иметь дурные последствия, но до явной ссоры между Колебякиным и Филипсоном не дошло, и последний оставил береговую линию только при получении высшего назначения, именно начальника штаба войск, расположенных на Кавказской линии и в Черномории. Колебякиных было на Кавказе два брата, и для отличия одного из них называли ‘мирной’{749}, а другого, именно Николая, ‘немирной’. Под этими названиями они были известны не только на Кавказе, но почти во всей России. Николай Колебякин начал службу в Уланском полку, стоявшем в Коломне, за дерзкие поступки относительно своего полкового командира по решению военного суда он разжалован в рядовые с переводом на службу на Кавказ, где за отличие произведен в прапорщики. Он в 1840 г. сопровождал Анрепа в горы на восточной части Кавказа, когда последний вздумал усмирять горцев тем, что, идя к ним без конвоя, он им показывал, что их не боится, а также словесными убеждениями, хотя он не знал их языка и вообще не имел к тому способности. При этом путешествии, в то время как Анреп убеждал толпу горцев в необходимости предаваться только мирным занятиям, один из горцев в него выстрелил. Пуля задела только платье Анрепа, и он уверял горцев, что сам Бог противится злоумышленнику, которого он прощает, и просил его не наказывать. Я часто слышал рассказ об этом от Анрепа и от Колебякина, но теперь, спустя 30 лет, может быть, передаю его не совсем верно. Я виделся еще с Колебякиным на Кавказе в 1842 г. Он, постоянно служа на Кавказе, скоро вышел в чины и в начале 60-х годов был уже генерал-лейтенантом и генерал-губернатором имеретинским. Несмотря на это положение и на лета, он оставался все тем же прапорщиком, шумел, бесновался и пылил. По какому-то неудовольствию, вызванному его неуживчивым характером и вспыльчивостью, он был уволен от должности генерал-губернатора с назначением сенатором в Москву. После 1842 г. я его видел только два раза. В первый раз мы ехали с ним вдвоем в отделении вагона Царскосельской железной дороги. Колебякин сидел далеко от меня, я его не узнал, из пригожего молодого человека он сделался плешивым стариком, но я замечал, что физиономия сидевшего со мной генерала как-то по временам изменялась, и он сурово на меня смотрел. Наконец он не выдержал и, сильно хлопнув саблею по полу вагона, спросил меня, узнаю ли я его. Я отвечал, что не узнал прежде, а по стучанью саблею и по тону вопроса узнаю ‘немирного’. Другой раз я встретил его в 1865 г. в Карлсбаде, куда он приехал не лечиться, а, как и многие другие, поклониться лечившемуся в Карлсбаде фельдмаршалу князю Барятинскому{750}, чтобы испросить через него какую-либо милость. Колебякину, кажется, нужно было испросить денежное пособие, но ему не удалось своим приездом в Карлсбад достигнуть этого. В короткое пребывание Колебякина в Карлсбаде мы виделись каждый день, перед его отъездом некоторые русские, и в том числе Генерального штаба генерал-майор, впоследствии генерал-лейтенант Петр Кононович Меньков{751}, хотели с ним познакомиться. Положено было большим обществом русских обедать за одним столом на террасе Salle de Saxe, где на разных столах обедали несколько сотен посетителей Карлсбада. За обедом Колебякин говорил много, вел себя как юный прапорщик и при конце обеда, когда обер-кельнер пришел с большим портмоне, наполненным австрийскими ассигнациями, для расчета, он сказал ему несколько слов изломанным немецким языком и, очень искусно взяв из рук обер-кельнера его портмоне, положил это портмоне в карман и отбежал в сторону. Немец остолбенел, очень уважавший всех русских, сидевших за столом, за даваемый ими щедрый тринк-гельд, он не знал, что ему делать. Прошло довольно времени, прежде чем Колебякин возвратил портмоне остолбеневшему немцу. За обедом Колебякин пил немного, но дурачился, по-видимому, с тем, чтобы не выказать, что он чем-то недоволен, и именно отказом фельдмаршала в его просьбе. После обеда, продолжая дурачиться и идя с нами по пуппен-аллее, карлс бадскому гулянью, он схватил у какого-то слуги пустую двухколесную колясочку, в которой возятся больные, {не могущие ходить}, и бросился в нее. Колясочка опрокинулась, и он упал навзничь. Немцы давно уже наблюдали за его дурачествами, по его лицу они думали, что он человек средних лет, но, когда он упал и шляпа свалилась с его головы, они увидали по совсем плешивой голове и оставшимся клочьям седых волос, что это был человек пожилой. Понятно, как это должно было удивить немцев, особенно тех, которые узнали, что дурачившийся господин был русский генерал-лейтенант и сенатор. После этой проделки Колебякин ушел домой и в тот же день, ни с кем не простясь, уехал. Меньков был очень недоволен, что я его познакомил с Колебякиным.
{Я вообще мало говорил об Анрепе, с которым еще неоднократно встречусь в ‘Моих воспоминаниях’.} Анреп был настоящий рыцарь, но ‘крепкоголовый’{752}, как выразился Пушкин об одном из моих предков. Он ставил обязанности службы выше всего на свете и потому, хотя считал себя не русским, но вдавался в самые большие опасности, исполняя свой долг, как офицер русской службы, будучи добрейшим человеком, он равнодушно подвергал страшным наказаниям подчиненных ему нижних чинов.
{Я уже говорил о его, впрочем бесполезном, похождении к непокорным горцам, а то}, что он не считал себя русским, не требует доказательства для тех, кто знаком с образом мыслей наших дворян в прибалтийских губерниях. Из многих разговоров его по этому предмету я укажу на следующий. Мы ехали с ним верхом рядом, и он долго смотрел на меня с соболезнованием и сказал, что ему жалко <смотреть на> меня. На мой вопрос, отчего я кажусь ему таким жалким, он отвечал: ‘Вы не принадлежите более к нашему рыцарству, так как Вы более не лютеранин, а православный. Не понимаю, как мог отец Ваш решиться на такой неравный брак’. Мы говорили по-французски, и я ‘неравным браком’ перевожу употребленное им слово mesaillance. Суждение Анрепа не могло не вызвать улыбки на моем лице. Я просил его утешиться, так как я записан в Эстляндской дворянской книге и, следовательно, принадлежу к эстляндскому рыцарству, и сказал, что неравных браков, по моему мнению, не существует, но если и принять взгляд аристократов на неравные браки, то предполагаемый им мезальянс был со стороны моей матери, а не отца, так как мать моя княжна Волконская из Рюрикова рода[85], одного из самых древних родов в Европе, а род отца моего принадлежит к тем многочисленным родам, которые известны в истории только покорением местных населений на прибрежье Балтийского моря, обращением их в рабство, а также принудительным обращением из язычества, а частью и из православия, в римское католичество, а впоследствии в лютеранство, и постоянным, в продолжение нескольких веков, их разорением. К этому я прибавил, что означенные роды наших прибалтийских губерний, и в том числе мой род, в продолжение нескольких столетий не играли и не могли играть, по их положению, никакой роли в истории, и только по присоединении к великой Русской Державе некоторые из них сделались известными, что, видя, как иноверцы в России чуждаются своего отечества, я очень рад, что крещением в православную веру я совершенно сблизился с нашим общим отечеством. На это он возразил мне {тем}, что он, а равно и многие из прибалтийских дворянских родов, служат Русскому Императору, а не России не хуже русских. Не отрицая этого, я прекратил бесполезный разговор, {я только никак не мог понять суждения Анрепа и не понимал, как можно подвергать свою жизнь опасности не за отечество, а в угождение лицу, которого бльшая часть из служащих так же хорошо, как Анреп, даже в глаза не видали}. Анреп повторил мне в Венгрии приведенную фразу через 8 лет, позабыв, конечно, наш разговор на Кавказе, я ему напомнил о нем и сказал, что и ответ мой будет тот же, так как я нисколько не изменил своих убеждений.
{В доказательство же того, что отменно добрый Анреп равнодушно налагал самые строгие наказания, исполняя свои обязанности, приведу один пример. В бытность нашу в Геленджике судился русский дезертир, участвовавший в нападении горцев на наше укрепление. Анреп, по власти, предоставленной начальнику Черноморской береговой линии, утвердил приговор об его расстрелянии, при этом физиономия его нисколько не изменилась, он исполнил свой долг. Дезертир был расстрелян на другой день, некоторые ходили смотреть на исполнение приговора, я не был в их числе.}
Вследствие довольно благоприятной погоды при моем плавании по Черному морю я не испытал морской болезни, но голова была постоянно тяжела, так что я почти ничем не мог заниматься на пароходе. Сверх того, частые наказания линьками провинившихся матросов производили во мне отвращение, равно как и наказание, которому командир парохода, бывший в чине капитан-лейтенанта, подвергнул одного из служивших на пароходе мичманов, приказав ему долго просидеть на салинге[86]. Это сиденье на салинге нельзя не признать телесным наказанием, дворяне освобождены от телесного наказания, а между тем мичмана, конечно дворянина, могли подвергать подобному наказанию. Вообще путешествие морем мне не полюбилось.
Во второй половине мая, окончив мои поручения на Кавказе, я оставил Керчь. Анреп дозволил мне отправиться на одном из принадлежащих береговой линии военных пароходов, посланном по служебным надобностям в Одессу. Командир парохода уступил жене моей каюту, в которой обыкновенно помещались начальник береговой линии и адмиралы, отлично кормил нас, потчевал только что созревшими на южном берегу Крыма ягодами черешни, которых мы прежде не едали, и заходил по моей просьбе в разные места Южного берега Крыма, красота которого, впрочем, после моего плавания у Восточного берега Черного моря не произвела на меня влияния. Последний до того величествен, что Южный берег Крыма мне показался пародией на него.
{Я уже говорил, что} в это путешествие я заезжал на Южном берегу в имение Раевского{753}, где поразила меня бездна цветов, и в особенности розанов. Раевского я видел тогда в последний раз. Жена моя, которая, {как я уже говорил}, очень боялась воды, решилась выйти на берег только в Ялте. В это время ветер посвежел, и мы с трудом причалили к берегу. Осмотрев Никитский сад{754} и другие окрестности Ялты, мы воротились на пароход. Весна была теплая, и потому зелень успела уже пожелтеть, так что жене моей, большой любительнице растений, крымская растительность не понравилась, и она, увидав леса при въезде нашем в Полтавскую губернию, восхищалась ими и ставила их выше всего виденного около Ялты.
Жена моя во время плавания не испытала морской болезни, только чувствовала постоянную тяжесть в голове, ехавшая же с нами Е. Е. Радзевская была все время плавания истинной страдалицею. Прибыв в Севастополь, где наш пароход остановился у самого берега пристани, командир парохода уехал в город. В его отсутствие жена сказала мне, что она не может долее видеть страдания Е. Е. Радзевской, а потому полагает оставить пароход и ехать в нашем тарантасе, который мы в Керчи поставили на палубу парохода. Я пошел в Севастополь, предъявил на поч товой станции мою подорожную и, поверхностно осмотрев город, воротился на пароход, с которого стащили наш тарантас, и в него уже были впряжены почтовые лошади, командир парохода еще не возвращался, и мы, не поблагодарив его за истинно радушное гостеприимство, уехали, поручив младшим офицерам парохода изъявить нашу благодарность их начальнику.
Не буду описывать подробностей нашего обратного путешествия, скажу только, что, предполагая ехать через Херсон для свиданья с двоюродным братом моим Гурбандтом, бывшим тогда помощником окружного начальника внутренней стражи, а оттуда в Одессу для осмотра этого города, мы остановились на перекрестке дорог, ведущих на Одессу и на Москву. Подумав немного, мы решились ехать через Москву, и таким образом я ни морем, ни сухим путем не попал в Одессу. В Москве мы оставили свой часто ломавшийся тарантас и доехали до Петербурга в поч товой карете.
Приехав в первой половине июня в Петербург поздно ночью, я послал к моему товарищу А. И. Баландину взять мой мундир и другие вещи, которые я, полагая ехать через Одессу и, следовательно, не заезжая в Москву, заблаговременно распорядился отправить к нему. Посланный к Баландину воротился сказать, что последний посажен на гауптвахту на Сенной площади. Это меня очень поразило, я поехал на гауптвахту, на которой караул содержали армейцы, так как гвардия была в это время в лагере. Караульный офицер, исполняя в точности служебные постановления, не согласился допустить меня до свидания с Баландиным без особого разрешения плац-майора и даже не согласился передать Баландину мое требование, чтобы последний через него передал ключ от своей квартиры. Впоследствии по получении разрешения плац-майора я видался каждый день с Баландиным и узнал от него причину его ареста. Он ехал из Царского Села в Петергоф на извозчике в одну лошадь и о чем-то задумался. Вдруг подскочил к нему какой-то штаб-офицер верхом и что-то кричал, вслед за тем подскочили верхом же еще несколько штаб-офицеров и генералов. Из их криков Баландин сообразил, что он встретился с Государем, что подъезжавшие к нему принадлежат к свите и что ему приказывают ехать в Петербург к главноуправляющему путями сообщения и публичными зданиями, графу Толю, которому поручено было посадить Баландина на гауптвахту за то, что не отдал чести Государю при встрече, а потом, когда к нему подъезжали посланные Государем генералы, то не приложил руки к фуражке. {Баландин, сидя на гауптвахте, говорил мне, что он не понимает, как кто-либо мог вообразить, чтобы он, оставляя в стороне его внутренние чувства к Государю, позволил себе наружно выказать пред Государем неуважение, он шутя говорил, что боится, чтобы не подумали, что ездил смотреть маневры, и удивлялся, как можно заставить человека оставаться две недели без движения, когда он привык ежедневно гулять по нескольку часов.}
Имея в виду, что все нужное мне платье отправлено из Москвы в Петербург, {бывшее со мной на Кавказе}, при переездах довольно потертое платье я оставил в Москве. Не имея возможности скоро увидеться с Баландиным и опасаясь, что военный министр князь Чернышев узнает о моем приезде из донесений, присылаемых с городских застав, на которых тогда записывались подорожные всех въезжающих в город и выезжающих из него, я решился на другое утро поехать к нему в дорожном сюртуке. По моему костюму приняли меня за курьера и так доложили Чернышеву. Он вышел ко мне в совершенном неглиже, и я увидал дряхлого старика, хотя ему не было более 57 лет, вместо красивого мужчины, которым я всегда привык его знать: так он умел растягивать свои морщины и украшать свое лицо, что нельзя было подозревать в нем разрушающегося старика. Увидав меня, он извинился, что вышел ко мне в неглиже, и приказал ожидать его в канцелярии военного министра, в доме бывшем Лобанова{755}, подле Исаакиевского собора. Вскоре он приехал в канцелярию и очень благодарил за хорошее исполнение возложенного на меня поручения. Граф Толь был в это время болен и не мог принять меня.
В Высочайшем приказе 25 июня 1841 г. объявлено мне за исполнение возложенного поручения на Кавказе, оконченного с похвальным усердием (слова приказа), особое Монаршее благоволение. Впоследствии слово ‘особое’ исчезло из моего формулярного списка при сделанном общем распоряжении об уничтожении прилагательных при объявленных Высочайших благоволениях и удовольствиях. В то время Высочайшие благоволения {почти ежедневно} давались всем состоящим в офицерских чинах за смотры, за учения и почти не считались наградою. Итак, за проезд на свои собственные средства нескольких тысяч верст, большей частью по неудобопроезжим дорогам, за опасность, которой я подвергался при переходе через Кубань в землю непокорных горцев, и за окончание, с особою помпою возложенного на меня, важного, — {по мнению Государя, как видно из вышеприведенного сообщения князя Чернышева к графу Толю}, — дела, оконченного, как выражено в Высочайшем приказе, с похвальным усердием, я награжден был Высочайшим благоволением наравне с офицером, взвод которого прошел церемониальным маршем пред Государем. Получение такой {ничтожной} награды объясняется только тем, что я служил в ведомстве, в котором, {будь семи пядей во лбу}, ничего не давалось. Нет сомнения, что если бы я служил в военном ведомстве, то получил бы за означенное поручение или чин, или Владимирский крест, а еще вернее обе награды вдруг и подъемные деньги в вознаграждение хотя части издержанных мной {из собственности}.
Проезжая в Петербург через Москву, я имел удовольствие видеть в ней сестру А. И. Викулину [Александру Ивановну Дельвиг, в зам. Викулину], которая с мужем [Семеном Алексеевичем Викулиным] и старшею дочерью Валентиной приехала для закупки приданого внуке С. А. Викулина, Марье{756}, дочери его старшего сына Алексея, бывшей тогда невестою поручика Николая Муравьева{757}. Сестра с мужем провели со мной тот вечер, {который я остался в Москве}, в прекрасном саду дома Левашовых. Зять мой С. А. Викулин, хотя почувствовал простуду в этот вечер, но на другой день крестил внука своей покойной сестры, Сергея Васильевича Танеева{758}, впоследствии состоявшего по особым поручениям при московском генерал-губернаторе. После этого выезда он сделался опасно болен, об этой болезни сестра моя немедля уведомила меня и живших в Петербурге сына его Семена и двух дочерей: вдову Настасью Вадковскую и Татьяну Норову. Последняя немедля отправилась с мужем в Москву и была часто у больного отца. Попечения моей сестры о больном муже не помогли, С. А. Викулин скончался 30 июня. По получении этого известия в Петербурге я был у его сына Семена, бывшего всегда с сестрой моей и со мной в хороших отношениях. Мы говорили с ним о том, что, конечно, покойный оставил завещание, что, верно, по этому завещанию наследниками наибольшей части имения назначены он и сестра моя, и при этом оба полагали, что капитал покойного состоит из нескольких миллионов руб. асс. С. С. Викулин говорил о сестре моей по-прежнему с полным уважением и заявлял о своей к ней привязанности. Он вскоре уехал в Москву с сестрой Вадковскою, я с женой моей поспешил туда же вслед за ним.
По приезде в Москву я нанял для себя дом в переулке близ Мясницкой против церкви свв. Флора и Лавра{759}, а для сестры на Мясницкой же рядом с домом бывшим Арсеньева{760}, впоследствии принадлежавшим железнодорожному деятелю Карлу Федоровичу фон Мекку{761}. Я нашел сестру мою весьма огорченной постигшим ее горем и сильно встревоженной, равно как и мать мою, — приехавшую из с. Колодезского по получении известия о кончине ее зятя, о которой сообщил ей приезжавший для сего в Колодезское брат ее князь Дмитрий Волконский, — необыкновенно дерзким обращением с сестрой ее пасынка, падчериц и мужа одной из них П. Д. Норова. Покойный С. А. Викулин желал быть похороненным в церкви с. Колодезского, где он приготовил себе могилу. Сестра моя подала просьбу московскому военному генерал-губернатору князю Голицыну о дозволении вывезти тело ее мужа из Москвы, но ей этого дозволения не было дано, а приказано, согласно просьбе его детей от первого брака, похоронить ее мужа в Симоновом монастыре. Это сделано было детьми Викулина от первого брака собственно для того, чтобы нанести неприятность сестре моей и чтобы показать силу их связей и тем запугать сестру, что им было нужно, как видно будет из дальнейшего рассказа. Еще перед смертью С. А. Викулина Норов дерзко вытребовал от моей сестры ключ от денежного ящика, вынес его в другую комнату и запечатал, так что сестра моя осталась без денег, а между тем они были необходимы и на похороны и для жизни, {а взять было неоткуда}. С. С. Викулин только в начале был в отношении к сестре моей менее дерзким, чем его сестры. Вскоре после похорон отца он объявил, что едет в Елецкое имение для сохранения в нем должного порядка.
Сестра моя, видя такое нерасположение к себе детей первого брака ее мужа, поспешила представлением <им ей переданного> его духовного завещания в Московскую гражданскую палату. Возникшее вскоре дело по этому завещанию и безобразные поступки, которые дети от первого брака С. А. Викулина дозволили себе в имении, едва ли когда-нибудь где-либо случались. Чтобы дать полное понятие об этом беспримерном деле, необходимо привести очерк нравов членов семейства Викулиных и объяснить родственные между ними отношения. С. А. Викулин вступил в первый брак с девицею Кусовниковою, которая, после нескольких лет, бросив его, оставила ему детей: Алексея, Петра, Семена, Настасью, Татьяну и Александру. Вот их краткая характеристика.
Алексей был в начале своей службы отставлен за дурное поведение, он оскорбил отца своего до такой степени, что последний не принимал его уже несколько лет до своего вступления во второй брак, он до самой смерти своей был нетрезвого поведения, в 1841 г. он был адъютантом главного начальника иностранных поселенцев Южной России, генерала Инзова{762}.
Петр, с самого рождения лишенный ума, нигде не служил, жил в имении у отца.
Семен, любимый отцом {сын}, умел обольстить его притворной преданностью и лукавою привязанностью, в 1841 г. он служил чиновником особых поручений в Департаменте врачебных заготовлений, в чине коллежского асессора.
Настасья, вдова Ивана Федоровича Вадковского, постоянно была непочтительна к отцу и многим его огорчала.
Татьяна, жена состоящего при Министерстве внутренних дел действительного статского советника Петра Дмитриевича Норова, несмотря на неоднократно выраженное желание отца, ни разу не приехала навестить его в деревне, в которой он постоянно жил.
Девица Александра против воли отца проездила два года с знакомыми за границей и против его желания требовала помолвки с елецким исправником, Александровым{763}, которого во всех отношениях покойный ее отец не желал иметь зятем.
С. А. Викулин приобрел почти все свое состояние сам и, купив имения в <Задонском и Елецком уездах> Воронежской [губернии], Воронежской, Орловской и Саратовской губерниях[87], служил 20 лет задонским уездным предводителем <дворянства> и 9 лет воронежским губернским предводителем дворянства, он в этом звании, получив чин действительного статского советника, в 1832 г. вышел в отставку.
В 1833 г. он вступил во второй брак с сестрой моей <и жил с ней счастливо>. От второго брака он имел двух дочерей Валентину и Эмилию, которым при его смерти было первой 4 года, а второй немного менее 2 лет.
Сестра моя в течение 7 лет замужества своего употребляла все меры к водворению семейного согласия, за что получала множество признательных писем сыновей ее мужа, из которых старшего Алексея, прогнанного из дома, успела примирить с отцом.
С. А. Викулин за три дня до кончины отдал моей сестре писанное на 15 страницах собственной его рукою домашнее духовное завещание{764}, засвидетельствованное двумя свидетелями, в том числе его духовным отцом, которое она, по предоставленному ей тем завещанием праву, представила в 1-й департамент Московской палаты гражданского суда.
Этим завещанием С. А. Викулин назначил детям своим первого брака: третьему сыну Семену 1164 души крестьян, поселенных на весьма плодородной земле в Елецком уезде, возложа на него обязанность доставлять безотчетно доход: с 132 душ старшему сыну Алексею, ‘оскорбившему отца поведением своим’, и с 75 душ второму сыну Петру, ‘находящемуся в болезненном состоянии’, Татьяне Норовой 200 душ, своей внуке, дочери старшего сына Алексея, 120 душ, двум малолетним дочерям второго брака, первой 232, а второй 206 душ, жене своей 328 душ, в том числе до ста человек дворовых людей, все билеты на имя его в сохранной казне Московского опекунского совета находящиеся и весь наличный денежный капитал, дочерям Вадковской и девице Александре по 290 душ, поселенных на земле менее плодородной.
Бывшие в Москве во время кончины С. А. Викулина дочь его Норова с мужем делали, {как я уже упомянул выше}, мачехе своей разного рода неприятности. По приезде в Москву Вадковской они отправили эстафету в Задонский уезд за родным дядей своим Андреем Викулиным{765}, бывшим злостным и непримиримым врагом с давних времен покойному их отцу. А. А. Викулин был известен своею злонамеренностью и непреодолимой страстью к заведению беззаконных тяжб. С. С. Викулин с сестрами выбрали его главным поверенным и наставником. Этим действием Семен снял с себя личину, ибо при жизни отца притворялся не уважающим дядю, хотя не переставал, как оказалось впоследствии, иметь с ним постоянные тайные сношения.
Нет никакой возможности изложить все то, что изобретено было детьми С. А. Викулина от первого брака к оскорблению его вдовы. Клеветы свои они начали распространением слухов, что, хотя завещание и писано рукою их отца, но не им подписано. Узнав, что под подписью находится более 15 строк оговорок, писанных собственной же рукою завещателя, они должны были убедиться в несообразности своего вымысла и стали разглашать, что хотя завещание писано рукою, похожею на руку их отца, но что жена его семь лет училась его почерку. Поняв нелепость и этой клеветы, они уже отыскивали несоблюдение форм в завещании и опорочивали одного из свидетелей, о чем Вадковская и Норова подали прошение в 1-й департамент Московской гражданской палаты. Когда же им растолковано было, что просьба их не заслуживает внимания, они обратились к другого рода ухищрениям.
Оставив в Москве Вадковскую и Норову с мужем для поддержания распущенных ими ложных и ежедневно изменявшихся слухов, брат их Семен отправился в имение отца своего в Елецкий уезд вместе с дядей Андреем. Там в одно время съехались они с прибывшим из Одессы старшим сыном покойного, Алексеем.
В начале июля поручик Николай Муравьев, тогда бывший жених внуки покойного, Марьи, дочери Алексея, писал к моей сестре в Москву об опасной болезни оставшейся в с. Колодезском малолетней дочери ее Эмилии, что и заставило ее мать поспешить к ней, но, не желая въезжать в имение, в котором счастливо жила с мужем, {вскоре по его кончине}, она остановилась в 15 верстах в имении дяди князя Дмитрия Волконского, откуда тетка наша княжна Надежда Волконская ездила за больным ребенком и привезла его к моей сестре, которая таким образом и не въезжала в завещанное ей имение.
Своевременный вывоз малолетней Эмилии из Колодезского и непосещение его сестрой можно считать за особенное благополучие. Для очернения сестры пасынки ее и падчерицы распускали слух, что Эмилия не дочь их отца, что настоящая дочь умерла и подменена постороннею девочкою, {распускали они насчет сестры и этого ребенка еще худшие слухи}. Нельзя вообразить того, что они могли бы сделать с малолетнею Эмилиею, если бы ее не успели увезти прежде их приезда в Колодезское, и каких бы новых клевет не придумали они, если бы сестра хотя на один час заехала в Колодезское после смерти ее мужа.
По возвращении сестры моей в Москву начали доходить до нее сведения о разных неистовствах, делаемых ее пасынками в имении, но сестра полагала, что эти сведения преувеличены, что к неистовствам мог быть способен только старший ее пасынок, а что младший умерит их. В письмах управлявшего при покойном Викулине имением, Ивана Ермолаева Музалькова, только намекалось на проделки пасынков, чтобы, как оказалось впоследствии, не тревожить сестру в надежде, что все успокоится само собою. Наконец сестра перестала получать письма от Музалькова и, вследствие получаемых неблагоприятных сведений о положении дел в имении, упросила меня съездить посмотреть, что там делается.
Я согласился поехать в имение, но по приезде моем в Елец несколько весьма почтенных лиц настоятельно требовали, чтобы я не ехал в имение, потому что при неистовствах, которые там делаются, я не вернусь живым из имения. Мне сказали, что оба Викулина засадили управляющего в комнату, в которой нельзя повернуться, морят его голодом, надели на него кандалы, которые, по тучности Музалькова, были изготовлены новые в Ельце, много били и сильно секли его, старого и чрезвычайно тучного человека, а равно его 16-летнего сына и 20-летнюю дочь, что целые возы розог привозятся ежедневно на господский двор в с. Колодезское и сеченье там беспрестанное, что вместе с тем некоторых из крепостных людей опаивают вином.
Вернувшись только с Кавказа, я был в таком расположении, что меня не могло ничего устрашить, сверх того, передаваемое мне казалось неправдоподобным, и я эти рассказы считал сильно преувеличенными. Большая же часть лиц, которых я спрашивал о степени правдоподобности слышанного мной, отзывались незнанием, но на лицах их было заметно, что они чем-то напуганы. Вследствие настоятельных убеждений, чтобы я не ехал в с. Колодезское, я предварительно удостоверился в Задонске, где я имел родных и хороших знакомых, в том, что все передаваемое о неистовствах Алексея и Семена Викулиных справедливо, я согласился, не заезжая в Колодезское, ехать в Задонск. На средине пути между Ельцом и Задонском была почтовая станция при деревне Малые Извалы, принадлежавшей покойному Викулину, где несколько человек, с перепуганными лицами, шепотом подтвердили все слышанное мной в Ельце. В Задонске я застал одного хорошего знакомого покойного Викулина, задонского помещика, отставного генерал-лейтенанта Луку Алексеевича Денисьева{766}, героя Отечественной войны 1812 г., человека очень доброго и весьма уживчивого. Он мне сказал, что после смерти Викулина он был только раз в с. Колодезском, что более не ездит туда по причине производимых Алексеем и Семеном Викулиными неистовств, которых свидетелем был его камердинер, человек очень умный и правдивый. Денисьев решительно мне не советовал ехать в с. Колодезское, так как жених младшей дочери покойного Викулина, Александров, состоит Елецким земским исправником и участвует во всех этих неистовствах, то он, конечно, скрывает все от губернатора, а потому для освобождения мучимых людей и для пользы самих неистовствующих Викулиных, которые могут дойти до больших еще неистовств, если не будут немедля остановлены, он, при всем своем миролюбивом духе, не находил другого средства, как ехать мне немедля в Орел, просить губернатора назначить опеку над имениями покойного Викулина, с удалением из с. Колодезского Алексея и Семена Викулиных, противозаконно в нем распоряжающихся. Те же сведения получил я и от других знакомых моих в Задонске, что и заставило меня, не заезжая в с. Колодезское, ехать в Орел.
В Орле на основании доверенности, данной мне сестрой, я подал прошение в вышеупомянутом смысле губернатору Николаю Михайловичу Васильчикову{767}, человеку очень ограниченного ума и слабому. К счастью моему, я нашел в Орле А. И. Нарышкина, который в это время был орловским уездным предводителем дворянства и, за отсутствием губернского предводителя, исправлял его должность. Найдено было необходимым, в виду моей просьбы об удалении Алексея и Семена Викулиных из имения, назначить следствие, производство которого было поручено одному из чиновников, служащих в Орле. Нарышкин настоял у губернатора, чтобы, по важности дела, следствие производилось при орловском жандармском штаб-офицере, полковнике Новицкомн, которого уговорил не отказываться от этого поручения и немедля ехать в с. Колодезское. Сам же Нарышкин вызвался ехать туда же вместе со мной. Мы приехали ночью в принадлежавшее также покойному Викулину с. Липовку, в двух верстах от Колодезского, где узнали, что следственная комиссия отправилась в Колодезское накануне вечером. Не заходя в избы, мы вошли в довольно большой двор, состоявший при небольшом строении, в котором была господская контора. На дворе лежало несколько вырубленных дерев, мы, в ожидании утра, легли во дворе на траву, а деревья служили нам изголовьем. Утомленные путем из Орла, мы вскоре заснули и проспали до утра. Сколько раз впоследствии приходило Нарышкину в голову, что если бы Алексей и Семен Викулины знали, что мы, безоружные, так крепко спим в имении, где все им повиновались, то верно нашли бы средство нас отправить на тот свет.
Утром мы приехали в с. Колодезское, где Семен Викулин сказал мне приблизительно следующее. Он всегда был в хороших со мной отношениях и до женитьбы его отца на моей сестре и надеется, что эти отношения не изменятся. Что же касается до завещания, представленного моей сестрой в Московскую гражданскую палату, то оно фальшивое, а так как он успел открыть в имении и другие действия моей сестры, за которые она может подлежать ответственности по законам, то во избежание скандала он предлагал мне убедить сестру покончить дело с детьми первого брака ее мужа миролюбиво, взять обратно из палаты представленное ею завещание и предоставить свою и дочерей ее участь его великодушию, а он надеется, что будет в состоянии дать им всем трем вместе до 200 душ крестьян, с которыми, по его мнению, они могут прожить покойно.
Я отвечал, что сестра, представляя завещание в палату, исполнила только волю своего покойного мужа и отца Семена Викулина, что {за тем} предложение его о способе наделения сестры и ее дочерей считаю излишним, что же касается до открытых будто бы в имении неправильных действий сестры, то я предоставляю наряженному правительством следствию открыть, с чьей стороны были неправильные действия. При следствии же я не могу быть, по обязанностям службы я должен скоро вернуться в Москву, а за сестру при следствии будет находиться А. И. Нарышкин, которому я передоверил еще в Орле выданную мне сестрой полную доверенность.
Понятно, в каких отношениях после этого разговора я и Нарышкин находились с Семеном Викулиным и его соучастниками. Они в продолжение всего следствия оставались хозяевами в с. Колодезском и во всех прочих имениях покойного Викулина, а я и Нарышкин принуждены были каждый день на ночь уезжать за 15 верст к дяде моему князю Дмитрию Волконскому в с. Студенец. Когда я во время следствия приезжал вместе с Нарышкиным в с. Колодезское или в с. Хмелинец, другое имение, принадлежавшее покойнику Викулину, для присутствования при следствии, Алексей Викулин неоднократно замечал, что, так как я передал свою доверенность Нарышкину, то я лишний. Я не обращал внимания на болтовню этого постоянно пьяного господина, но так как срок моего отпуска кончался, то я принужден был вскоре оставить Нарышкина одного.
Произведенное при участии орловского жандармского штаб-офицера следствие доказало следующее:
Алексей и Семен Викулины, прибыв в с. Колодезское, местожительство отца их, по духовному завещанию вместе с движимым имуществом предоставленное им жене своей, объявили себя наследниками и, не быв никем введены во владение, вступили самовольно в полное распоряжение имением и людьми, завещанными их мачехе и двум малолетним ее и отца их дочерям, продавали разный хлеб, хотя и знали, что духовное завещание отца представлено к утверждению. В дополнение таких своевольных распоряжений их сестры Норова и Вадковская объявили в ‘Московских ведомостях’, чтобы все кредиторы и должники покойного отца их явились к брату их Семену Викулину. В то же время Алексей и Семен Викулины приступили к крепостному человеку отца их, 28 лет управлявшему всем его имением и пользовавшемуся неограниченной его доверенностью, Ивану Ермолаеву Музалькову, и вынуждали его сделать ложное показание, будто бы по смерти своего господина, получив из Москвы приказание его вдовы, он вынул скрытным образом из кабинета покойного бумаги его и передал их дяде ее князю Дмитрию Волконскому. За таковую клевету они обещали Ивану Музалькову дать большую сумму денег и отпустить его на волю. Когда же он пренебрег всеми их обещаниями и не согласился сделать ложного показания, то они начали вынуждать оное у него побоями, наказанием розгами и содержанием под караулом в кандалах. При таких истязаниях Иван Музальков объявил им наконец, что сделает показание в суде. Когда же он был туда представлен, то при допросе объявил, что до отстранения его от присмотра за имением никакого похищения никем сделано не было. Елецкий земский суд, потворствуя по настояниям исправника насилию, своеволию и жестокостям Алексея и Семена Викулиных, возвратил управляющего Музалькова в имение для исполнения прежних его обязанностей, и Музалькова под присмотром отправили в с. Колодезское. Лишь только он возвратился в имение, Алексей и Семен Викулины, обманутые в своих ожиданиях, удвоили над ним меру истязания побоями, наказанием розгами и содержанием под караулом на хлебе и воде в железах. Но, чтобы усугубить его мучения и заставить непременно исполнить их требование, они наказывали розгами 16-летнего его сына, мальчика, слабого здоровьем, и не устыдились заставить кучеров наказывать при себе по обнаженному телу единственную дочь его, 20-летнюю девушку, с особым попечением им содержимую.
В день приезда моего с Нарышкиным в с. Колодезское члены следственной комиссии отправились в другое имение покойного Викулина с. Хмелинец, за ними поехали Алексей и Семен Викулины, а также Нарышкин и я. Викулины, по требованию следователей, повели их к арестованному Ивану Музалькову. Нарышкин и я последовали за ними, Алексей Викулин настаивал на том, что я не имею права идти с ними, так как передал доверенность, данную мне сестрой моей, Нарышкину. Но так как Музальков не знал Нарышкина, а я хотел ободрить его своим присутст вием, то я не обратил внимания на замечание Алексея Викулина. Мы нашли Музалькова в маленькой комнатке, лежащего в летнем балахоне, в котором Викулины взяли его с поля, где он осматривал работы крестьян, — на каменном полу. Алексей Викулин, при входе в комнату сказал: ‘Вот мы показываем вам какого зверя’. Музальков, увидав меня, приободрился и немедля объявил, что с него только что сняли кандалы, в которые он был закован, что он в этом положении находится уже несколько дней, что ему два дня не давали никакой пищи, кормили селедкой и не давали воды, что его и детей его сильно секли, требуя от него ложных показаний, что он, дабы избавиться от этой пытки, наконец согласился на требование Алексея и Семена Викулиных дать фальшивое показание для оклеветания вдовы отца их, а именно, что он, вследствие <новых> угроз и побоев, написал к сей последней письмо с ложным извещением о похищении будто бы из кабинета покойного Викулина бумаг его и в то же время был вынужден написать подобное письмо и к дворецкому Давыду Филиппову, которого
Алексей и Семен Викулины, несмотря на его преклонные лета, равно как и его дочь, беспощадно секли, давая им ежедневно по нескольку сот ударов розгами, но никакими насилиями не могли довести его до того, чтобы он оклеветал вдову своего господина.
Письма эти были показаны Семеном Викулиным подполковнику Новицкому и производителю следствия, который немедля потребовал их официально, но Семен Викулин {поданным сведением} объявил, что они в тот же вечер потеряны, каковое обстоятельство и было занесено в журнал. Местный становой пристав сказал Нарышкину и мне, что он из сострадания потихоньку носил воду и пищу Музалькову. Последнего немедля освободили.
В продолжение нескольких дней, проведенных мной при начале следствия, я принужден был выносить самое дерзкое обращение Викулиных, в особенности Алексея. {Для указания}, до какой степени доходила их дерзость, несмотря на присутствие следственной комиссии, достаточно указать на следующее: когда последняя, поселясь в имении покойного Викулина с. Липовке, в 2 верстах от Колодезского, производила допросы, дядя мой князь Дмитрий Волконский проезжал через Липовку в карете. Викулины, которые обвиняли его в том, что в то время, когда он приезжал сообщить матери моей о кончине ее зятя, им были украдены бумаги и деньги из кабинета их отца, вздумали самопроизвольно его арестовать. По приказанию Алексея Викулина крестьяне с. Липовки ввезли карету Волконского на господский двор, отпрягли из нее четырех собственных лошадей Волконского и около кареты поставили караул из крестьян с палками. Слуга Волконского, прибежав ко мне в избу, где производилось следствие, рассказал о всем случившемся. Я передал этот рассказ жандармскому штаб-офицеру, который пошел вместе со мной на господский двор, освободил Волконского из-под ареста и дал <ему> жандармского унтер-офицера для конвоирования Волконского, пока он поедет по имениям покойного Викулина.
Следствие, по его окончании, было представлено, согласно закону, в Елецкий уездный суд, который не делал по нему никакого постановления, хотя следствием было доказано своевольное завладение и расхищение Викулиными имения, продажа не принадлежащего им хлеба, бесчеловечные истязания Музалькова и Давыда с их детьми и домогательства от них через пытки ложных показаний.
Дворянская опека, несмотря на полученные ею предписания губернатора, также не приняла никаких мер к сбережению имущества малолетних. Алексей и Семен Викулины продолжали быть полными распорядителями в имении и истязать людей, не соглашавшихся на {делание требуемых от них} ложных показаний, подкупать и наущать покорных вредным их намерениям и тем подготовлять средства для поддержания их.
Вскоре по возвращении моем в Москву мне дали знать, что к сестре моей приехали московский гражданский губернатор Сенявин{768} с другими чиновниками и заперлись с нею в комнате. Я поспешил к сестре и узнал от жившей с нею матери, что с губернатором приехали советник Московского губернского правления князь Ухтомскийн, губернский уголовных дел стряпчий Орловн и корпуса жандармов полковник Ковальскийн, что эти лица объявили, что им поручено по ВЫСОЧАЙШЕМУ повелению произвести следствие, но по какому поводу, ничего не сказали, а просили, чтобы на основании полученной ими инструкции сестра осталась с ними одна для дачи ответов на их вопросы.
Полковник Ковальский был жандармским штаб-офицером в Тамбове и для участия в производстве следствия вытребован оттуда начальником штаба корпуса жандармов и управляющим III отделением Собственной канцелярии Государя генерал-майором (впоследствии генерал от кавалерии) Леонтием Васильевичем Дубельтом{769} в надежде, что этот штаб-офицер будет действовать в направлении, данном Дубельтом <этому> делу, но Ковальский не мог защищать слишком очевидную клевету.
Допрос продолжался более 6 часов, сестре было дано более 20 вопросов, на которые она должна была отвечать письменно. Вопросы составлены были с намерением так, чтобы сбить отвечающую, но в этом те, которые составляли вопросы, {как впоследствии оказалось, присланные из Петербурга}, не достигли цели. Сестру не сбили, она написала ответы по совести и очень складно. {Допрашивание молодой женщины более 6 часов сряду, заставляя ее писать ответы на самые обидные и явно с злыми намерениями составленные вопросы и не выпуская ее из комнаты, нельзя назвать иначе как пыткою.}
По дошедшим до нас впоследствии частным слухам, поводом к этому следствию было поданное детьми Викулина от первого брака Государю, через шефа жандармов графа Александра Христофоровича Бенкендорфа, прошение, в котором они жалуются, что их мачеха представила в Московскую гражданскую палату фальшивое духовное завещание, украв предварительно капитал их отца, который они в прошении показывали по словам одних в 8, а других в 16 миллионов рублей. После допроса с сестры взяли подписку о невыезде из Москвы. Через несколько дней вышеозначенные чиновники явились к сестре в сопровождении двух ее падчериц и Норова, мужа одной из них, и потребовали отданный сестре на сохранение запечатанный Норовым при смерти ее мужа ящик, я был в это время у сестры. По нахождении печатей на ящике в целости он был осмотрен и в нем найдено наличными деньгами до 35 тыс. руб. асс. (10 000 руб. сер.), частных заемных писем на сумму до 200 тыс. руб. асс. (до 57 000 руб. сер.) и билетов сохранной казны на 166 тыс. руб. асс. (47 428 руб. сер.) и при этом собственноручная записка покойного Викулина, в которой были записаны все номера билетов сохранной казны. Губернатор Сенявин тут же предъявил отношение Московского опекунского совета, в котором было сказано, что в сохранной казне имеются на имя С. А. Викулина билеты за теми номерами, которые оказались при вскрытии вышеозначенного запечатанного ящика, но зять покойного Викулина Норов тут же объявил, что сестра моя дала миллион в сохранной казне, чтобы написали такое отношение. Вообще дети Викулина от первого брака распускали слухи, что сестра моя везде заплатила огромные деньги, так что если бы покойный и действительно оставил 8 миллионов руб., то, считая все то, что они предполагали розданным сестрой, у нее уже немного оставалось бы. Но дальнейшие рассуждения Норова об этих подкупах были остановлены губернатором Сенявиным, который только сначала, равно как и Ковальский, первый по знакомству с детьми Викулина от первого брака и оба по желанию угодить Бенкендорфу, действовали не совсем беспристрастно. Не выдаю за верное, но общий слух был, что сонаследники моей сестры обещались, по открытии миллионов их отца, дать из них два Дубельту, что его и побудило принять такое сильное участие в этом деле, другие же говорили, что он был в связи с одной из падчериц моей сестры и был в доле с Норовым, который нечестно вел большую карточную игру.
По означенном освидетельствовании оставшегося после покойного Викулина денежного капитала мы все впервые узнали, что он далеко не был так велик, как его предполагали и мы, и дети Викулина от первого брака. Я почему-то всегда полагал, что он имеет не менее 2 миллионов рублей асс. Я уже говорил, что покойный Викулин, скрывая от всех, сколько было у него денег, разными намеками старался его [капитал] преувеличить и даже, как-то показывая конверт с бумагами своим дочерям от первого брака во время производства торгов на винные откупа, по их уверению, сказал, что в нем заключается несколько миллионов рублей. Очень может быть, что это и было так: известно, что откупщики привозили с собою на торги по винным откупам чужие залоги на большие суммы и к тому же до 1839 г. считали не серебряными, а ассигнационными рублями.
<В это же время> вышеназванные следователи вскоре по осмотре денежного ящика у сестры сделали в противность закона домашний обыск у Михаила Андреевича Кустаревского{770}, бывшего вторым свидетелем на духовном завещании покойного Викулина. Непонятно, что побудило их к этой мере, не помню, нашли ли при этом или прежде было представлено Кустаревским к следствию письмо покойного Викулина, в котором последний писал, что он узнал, что в семье его есть сахар медович, который готовится после его смерти наделать его жене больших неприятностей, и просил совета Кустаревского, как оградить ее от всяких неприятностей. Из содержания письма видно было, что покойный незадолго до смерти разгадал притворство своего сына Семена и явно в письме намекал на него.
Между тем завещание С. А. Викулина было переслано Московскою гражданскою палатою для допроса священника Петра Лосева{771}, духовника покойного, в Орловскую гражданскую палату, которая распорядилась вызовом священника Лосева в г. Орел. Викулины, склоняя священника Петра Лосева сделать фальшивое показание, не выпускали его из Елецкого уезда, несмотря на неоднократные предписания епархиального начальства, вызывавшие его в Орловскую гражданскую палату. Священник Петр Лосев отзывался тяжкою болезнью, а беспрестанно ездил к Викулиным, исполнял требы и бывал в Ельце.
В половине сентября сестра моя получила требование орловского гражданского губернатора прибыть к назначенному по Высочайшему повелению следствию в Елецкий уезд и была отпущена из Москвы по даче подписки, что она никуда, кроме Орловской губернии, не поедет. Я поехал с сестрой, с нами же поехали тетка наша П. А. Замятнина с мужем, бывшим тогда рязанским жандармским штаб-офицером и взявшим отпуск для того, чтобы помочь сестре в ее более чем горестном положении. В Ельце к нам присоединился Нарышкин. В одно время с нами, 22 сентября, приехал в Елец орловский гражданский губернатор с жандармским штаб-офицером Новицким и с другими следователями, а равно с заседателем Орловской гражданской палаты.
Следователи с двумя медиками и с депутатом от духовенства освидетельствовали состояние здоровья священника Петра Лосева, они нашли, что Лосев может прибыть в Елец.
На другой день губернатор в присутствии следователей, а равно детей Викулина от первого брака, доверенного сестры моей Нарышкина и многих свидетелей приступил к описи имущества покойного Викулина, которая продолжалась трое суток. Все, что говорилось и делалось в течение этих дней, превышает всякое вероятие. Самая отвратительная и бессмысленная ложь, злостные и нелепые ухищрения и подлая клевета были предметом разговоров детей Викулина от первого брака и их сообщников. Все посторонние и даже следователи подвергались ежеминутному оскорбительному надзору и гнусному подслушиванию. Викулины были так наглы, что громко объявляли, что у каждой двери находились ими поставленные благородные свидетели. Исчислить и описать все буйные действия Викулиных невозможно по их бесчисленности, но достаточно будет нескольких примеров.
Управляющий Музальков, пострадавший так сильно от истязаний, {над ним произведенных}, был привезен, — по распоряжению губернатора {для могущей в нем встретиться при следствии надобности}, — становым приставом в с. Колодезское, куда не успел въехать, как был схвачен и посажен под караул Викулиными, забывшими, что в с. Колодезском, которым своевольно завладели, находится губернатор и следственная комиссия. Человек, присланный дядей моим князем Дмитрием Волконским к Нарышкину, был схвачен, обыскан с ног до головы, не допущен и прогнан. При разборе бумаг покойного, которые все были, в угодность клеветников, строго и тщательно рассмотрены, не исключая и самой пустой переписки, дабы тем предоставить все средства отыскать какие-либо доказательства существования мнимых миллионов, губернатор обратил внимание на связку бумаг с собственноручной на ней покойного надписью: ‘Безбожные и бессовестные дела брата Андрея Алексеевича 1804 г.’. Семен Викулин не устыдился сказать, что сестра моя, посеявшая будто бы раздор в семействе, поссорила и дядю их Андрея с отцом, на что Нарышкин ему заметил, что на самой связке обозначен 1804 г., а что мачеха их родилась в 1811 г. и не могла за 7 лет до рождения своего иметь влияние на их отца.
При этом разборе бумаг собственноручные счета покойного явно показали, что его денежный капитал ограничивался именно тою суммою, какая была найдена в Москве московским губернатором и следственной комиссией, и ясно было из ежегодных за 40 лет отчетов, что у покойного и не могло быть более денег, так как когда он держал винные откупа, то был в накладе, а наживал деньги большей частью тем, что получал при торгах {на винные откупа} отступные и на них покупал имения.
Нечего и говорить, что Нарышкин принужден был выносить все время, пока производилось следствие, беспрерывные оскорбления со стороны Викулиных. Они распоряжались в чужом имении, давали губернатору и всем с ним приехавшим лицам завтраки, обеды и ужины, а Нарышкина не только морили с голоду, но когда он спросил у одного из слуг чайник с горячею водою и положил в него привезенный с собою чай, то дочь С. А. Викулина, Александра, воспользовавшись тем, что Нарышкин на минуту отвернулся, унесла чайник. Викулины запретили даже подавать воду Нарышкину, так что когда он хотел пить, то один из членов следственной комиссии требовал стакан воды и передавал его Нарышкину.
{Надо сознаться, что во время производства следствия Нарышкин собственно по высоким… ххх[88] …вознаграждение, не знаю, дали ли они ему что-нибудь, не получив ничего более назначенного им по завещанию их отца. Этот Вердеревский{772} был уже тогда известен за взяточника и дурного картежника, а впоследствии, будучи представителем казенных палат в разных губерниях, был везде известен за гнусного взяточника. Наконец, будучи председателем Нижегородской казенной палаты, он обыграл какого-то чиновника Военного министерства, посланного на Нижегородскую ярмарку с казенными деньгами для покупок. Чиновник этот застрелился, а Вердеревский вышел сух из воды. Впоследствии он продал тайным образом огромное количество соли, хранившейся в нижегородских запасных магазинах. Его судили, деньги, украденные им при продаже соли, казне не возвращены, и он, по лишении всех прав состояния, о чем ему объявлено на эшафоте, сослан в Сибирь на поселение. Этому, сравнительно с преступлением, легкому наказанию был он подвергнут по преклонности лет, но и на поселении пробыл он недолго. Ему вскоре позволено поселиться в имении его дочери, вероятно, также вследствие преклонности лет, хотя на бедных и необразованных разбойников, подобных Вердеревскому, подобная милость не распространяется. Родной брат его Алексей Евграфович Вердеревский{773}, в бытность, в войну 1853—1856 гг., провиантским чиновником военного ведомства, нажил огромное состояние, подвергая войска крайней нужде. Он по суду был разжалован в солдаты, но недолго состоял на службе, ему дозволено было, — конечно, вследствие <разных> протекций — жить у брата, когда тот был председателем Нижегородской казенной палаты. Он в этом положении не скрывал подло нажитого им состояния, и, что всего более доказывает безнравственность нашего общества или, по крайней мере, его равнодушие, это то, что он был принимаем во многих домах нижегородского общества, и равно и в тамошнем так называемом Английском клубе.
На другой день посещения Вердеревским священника Лосева, то есть 27 сентября, Викулины явились в Елецкий уездный суд с новыми настояниями присутствовать при допросе, до чего не быв допущены, распустили слух по всему городу об учинении пристрастного допроса священнику Лосеву, утвердившему подпись своею на завещании будто бы от изнеможения сил, беспамятства и угроз губернатора, тогда как последний производил допрос не один, а в присутствии восьми чиновников в уездном суде, который составил журнал обо всех происшествиях допроса.}
Между тем до нас дошли слухи, что священник Лосев был очень встревожен при допросе, что он говорил, что боится показать правду, так как в прошлую ночь у него было очень важное лицо, требовавшее чтобы он показал противное, но он не может показать против совести, что его смущает однако же то, что предъявленное ему завещание писано в январе, а он помнил, что свидетельствовал завещание в мае.
Сестра моя, а равно и родственники ее и поверенные не домогались видеться со священником Петром Лосевым, и никто из них не видал его ни одного раза в течение трех месяцев, что и показал священник подполковнику Новицкому. На другой же день после допроса сестра моя, желая видеть священника Лосева, которого привыкла знать в доме своем как духовника покойного ее мужа, просила меня прислать его к себе, но я нашел вход дома оберегаемый караулом, воспрепятствовавшим мне видеть священника, несмотря на то что у ворот были экипажи исправника Александрова и медика Путурицкогон, бывшего когда-то домовым врачом покойного Викулина и отставленного уже 10 лет по неудовольствиям, а ныне первого друга и главного сообщника детей его.
После этого сестра моя с Нарышкиным поехали к священнику, несмотря на усилия не допускать их к свиданию со священником, они вошли, в первой комнате стоял у окна исправник Александров, обернувшись к ним спиной, и на столе в той же комнате лежали бумаги и перья.
Они нашли священника Лосева в другой комнате, лежащим на прилавке, он смутился неожиданным входом сестры моей, жаловался на болезнь и слабость, но казался расстроенным только душевно, рассказывал, что накануне подписал допрос по совести и нашел свои и завещателя руки подлинными, но толковал не ясно и не связно о мае месяце, сбивался на этом предмете, о котором очевидно ему было много внушено, противоречил себе, плакал и вообще был расстроен. По отъезде сестры и Нарышкина исправник в течение почти целого дня вместе с вышеупомянутым медиком оставались постоянно у священника Лосева. Упорный, бдительный и настоятельный надзор за священником и беспрестанное влияние, которым клеветники окружали его, служили явным доказательством, что они добивались от него опровержения сделанного накануне показания <священника Петра Лосева>. По получении заявления священника Ивана Лосева о болезненном положении его брата Петра и сведения о влиянии, под которым последний находился целый день, орловский губернатор приказал вольнопрактикующему лекарю Рокун узнать о состоянии его здоровья. Рок донес, что Петр Лосев весьма слабо[89] болен, а страдает от причин нравственных и от сильных средств, которыми был пользован. Перед допросом же Петр Лосев был, {как выше сказано}, свидетельствован, так как он отзывался болезнью, и был найден здоровым {медицинскими чиновниками, свидетельствовавшими вместе с следователем}.
По отъезде губернатора в г. Орел следователи избрали своим местопребыванием дер. Писаревку, принадлежавшую [Екатерине Александровне] Бибиковой и отстоящую в 4 верстах от с. Колодезского, в котором не могли оставаться по присутствию в нем Викулиных, своевольно им завладевших. Следователи пригласили наследников 29 сентября для показания им духовного завещания, происходившие разговоры при этом были ясным доказательством беспримерной злонамеренности клеветников, из которых тогда явились: поверенный г-жи Вадковской Андрей Викулин и г-жи Норовой Иван Викулин и сыновья покойного Семен и Алексей Викулины. Читанное Андреем Викулиным вслух духовное завещание брата его им и детьми покойного от первого брака [было] тщательно разбираемо и пополняемо нелепыми и злостными замечаниями на каждой строке. Долго продолжалась критика духовного завещания, называемого ими ‘мощами’, некоторые слова и знаки препинания обращали их внимание и приводили их к заключениям одно бессмысленнее другого. Между прочим, они говорили, что рука завещателя близко похожа, но что во всех 15 страницах две буквы только, Д и [Е], писаны не завещателем и что Лосев всегда подписывался ‘иерей’, а не ‘священник’. Дельного же возражения никакого и не могло быть, потому что стоило только прочесть духовное завещание, чтобы убедиться в его подлинности.
Для чего было бы сестре моей составлять завещание на 15 страницах, чтобы взять себе только 328 душ и отдать одному Семену, не говоря уже о всех других, 1164 души в отлично устроенном имении, свободном от залога и с лесами, на сумму более 500 тыс. руб. сер.?
Сестра моя неоднократно была вызываема к допросам в дер. Писаревку, ее сопровождали я и Нарышкин. Мы жили то в Ельце, то в Студенце и после допросов возвращались ночевать домой, а потому должны были для этого делать по нескольку десятков верст в самую ненастную погоду по непроезжим грунтовым дорогам, {шоссе в этих местах тогда и не помышляли}. Между тем нас предупреждали, что Алексей Викулин поит вином некоторых крестьян, обещая им за убийство сестры и меня большие деньги, а потому многие считали наши поездки в темное время опасными. Мы этому не верили, но впоследствии мы узнали, {как увидит читатель ниже}, что эти предостережения имели основание. Кроме сестры следственная комиссия допрашивала много других лиц, и в особенности часто вызывала к допросам дядю моего князя Дмитрия Волконского, который, во избежание ежедневных переездов из своего имения с. Студенца в дер. Писаревку, ночевал, несмотря на болезненное положение, целую неделю в своей карете, стоявшей близ избы, в которой помещалась господская контора и расположились члены следственной комиссии. Из вопросов, которые комиссия делала Волконскому, оказалось, что дети С. А. Викулина от первого брака обвиняли его в том, что он по получении 4 июля эстафеты из Москвы о кончине их отца, при ехав известить об этом мою мать в с. Колодезское, похитил с помощью их родной тетки, Натальи Алексеевны Арсеньевой, и управляющего Ивана Музалькова из сундука, стоявшего в кабинете покойного, бумаги и восемь миллионов рублей наличными деньгами.
Вместе с Волконским в этом кабинете были, кроме Арсеньевой, приехавшей на несколько дней в гости, жившая в доме дочь покойного Александра, внука Марья, ее жених Муравьев, управляющий Иван Музальков и дворецкий Давыд Филиппов, не отлучавшийся во время отсутствия С. А. Викулина из его кабинета, и приехавший из Ельца жених дочери покойного, елецкий исправник Александров, к которому сестра моя послала по кончине ее мужа особую эстафету с просьбой опечатать имущество последнего, чего он однако же не исполнил.
С 4 по 28 июля, в день приезда в с. Колодезское Семена и Андрея Викулиных, никому в голову не приходило выносить такую клевету на Волконского. Эта нелепая выдумка принадлежит двум упомянутым лицам, для ее поддержания они уговорили сделать ложные показания отставленного за растрату вещей жившего по болезни в с. Колодезском, вследствие усиленной просьбы сестры моей, бывшего дворецкого Шмидта, которого они сделали управляющим вместо Ивана Музалькова, — и более 20 человек дворовых людей, обещая им дать свободу и деньги и подвергая не согласившихся на ложные показания бесчеловечному сечению розгами.
Все означенные люди оставались во все время следствия под сильным гнетом детей [от] первого брака Викулина, которые по-прежнему были полными хозяевами имения, несмотря на предписания губернского начальства об удалении Викулиных, которые были, наконец, объявлены одному Алексею Викулину, так как по окончании следствия, после бывшей 22 октября свадьбы Александры Викулиной, она переехала к мужу своему Александрову в Елец, а Семен Викулин и сестра его Вадковская уеха ли в Петербург для распространения и поддержания там своих клевет.
Во время следствия дядя мой князь Дмитрий был на очной ставке со всеми вышеупомянутыми лжесвидетелями, большей частью крепостными дворовыми людьми Викулина. Многие из них не были доставляемы к допросам и очным ставкам, по требованию следственной комиссии, по нескольку дней, так как {представляли их только после полученного от них обещания сделать ложные показания, а} земская полиция во всем действовала заодно с детьми Викулина от первого брака. Эти свидетели, выставленные Викулиными, показывали, что Волконский один вынес из кабинета покойного большой конверт и, положив его в свою карету, увез.
Волконский был хромой и ходил с костылем. На вопрос следователей о том, кто отворял дверцы кареты, так как в одной руке был у него костыль, а в другой большой конверт, лжесвидетели отвечали, что он сам отворил, толкнув дверцы коленом. Когда им указали, что дверцы нельзя отворить таким образом, большая часть сознались, что они показывают по приказанию своих господ и что некоторые из них вовсе не были в день приезда Волконского 4 июля в с. Колодезском.
Викулины при следствии объявили, что в сундуке, называемом ими хранилищем миллионов, не было ни одного билета сохранной казны, а все деньги были в ассигнациях. Если бы в сундуке и не находились кипы бумаг и актов, {до 30 тыс. рублей мелкими ассигнациями и разною монетою в различных мешках, — чем он при осмотре оказался наполненным более чем до половины, — <а> он был бы весь набит ассигнациями}, то и тогда бы невозможно было, по его размеру, уложить в него самых крупных ассигнаций более чем на два миллиона рублей.
Итак, оба следствия, произведенные по Высочайшему повелению в Москве и в Орловской губернии, вполне доказали, что нет никакого сомнения в подлинности представленного сестрой моей духовного завещания, что похищение бумаг и миллионов есть гнусная клевета и что, сверх того, этих миллионов никогда и не существовало.
По возвращении сестры моей в Москву мы узнали, что, несмотря на то что следствие, произведенное в Орловской губернии, еще находилось в Орле, послано повеление орловскому губернскому предводителю дворянства Тютчеву{774} и корпуса жандармов полковнику Ковалевскому переследовать действия первой следственной комиссии. Известно было, что Тютчев был непримиримый враг по каким-то семейным делам двоюродному брату своему губернатору Васильчикову{775}, под личным наблюдением которого производилось первое следствие по Высочайшему повелению.
К этому вторичному следствию не был вытребован даже поверенный от сестры моей, и она о его производстве не была уведомлена. Мне известен из производства этого следствия только допрос, сделанный означенными двумя лицами страдавшему в то время опасной болезнью Ивану Музалькову. Я приведу его ответ, из которого виден будет и вопрос. Музальков писал: ‘Хотя г. орловский губернский предводитель дворянства Тютчев и жандармский полковник Ковалевский и объявили мне, что по Высочайшему повелению вдова моего покойного барина и ее дядя князь Д. А. Волконский сосланы из Москвы в Сибирь и что я за тем остаюсь крепостным человеком детей моего покойного барина от первого брака и состою в полной их власти, но повторяю, что до удаления моего из имения, которым я управлял, из него никакого похищения никто не делал, а за что вдова моего покойного барина и дядя ее сосланы в Сибирь, мне совершенно неизвестно’. Нечего и говорить, что ни сестра, ни дядя сосланы не были, между тем дети Викулина от первого брака сами уже удостоверились в это время в том, что отыскиваемые ими миллионы никогда не существовали, а вот еще к каким мерам прибегали новые следователи, чтобы исторгнуть показание от Музалькова и этим показанием оправдать детей Викулина от первого брака в том, что они начали подобное дело. Действия Тютчева и Ковалевского в Елецком уезде не имели дальнейших последствий.
При этом нельзя не упомянуть, что описанные истязания могли производиться только при крепостном праве и что благодаря освобождению крестьян и дворовых людей от крепостной зависимости они немыслимы в настоящее время.
В Москву я и сестра возвратились через Орел. Я прерву рассказ о клеветах Викулиных, чтобы познакомить хотя несколько со степенью образования и нравами тогдашнего орловского общества.
Губернатор Васильчиков казался убитым тем, что принял при следствии правую сторону, ожидая за это увольнения от должности, жандармский полковник Новицкий опасался того же. Действительно, первый из них был вскоре уволен, а второй перемещен в Смоленск на ту же должность. Понятно, как дорого обходится перемена местожительства. Помнится мне, что мы успели через кого-то упросить, чтобы отменили перемещение Новицкого. Вице-губернатор Семенов{776} показывал себя нейтральным, а на самом деле держал сторону наших противников, опасаясь прогневить петербургские власти.
Мы в Орле узнали, что после смерти С. А. Викулина дети его от первого брака подавали орловскому архиерею просьбу о расторжении брака их отца с моей сестрой по причине его неправильности, в чем им было отказано, так как закон не допускает принятия подобных прошений после смерти одного из супругов. Тут же мы узнали, что поводом к долгому неутверждению епархиальным начальством брака сестры моей, {о чем мной изложено выше}, были происки Андрея и Семена Викулиных, {из них} последний в то же время выказывал отцу и мачехе крайнее соболезнование о том, что утверждение их брака так долго задерживается.
В Орле в это время стояла кавалерийская дивизия, которой командиром был генерал-лейтенант Офенберг{777}, женатый на хорошей знакомой моей сестры, Екатерине Федоровне Репнинской{778}, на их свадьбе я был шафером Офенберга.
Во время обеда у Офенберга он меня расспрашивал о Кавказе и прибавил, что он сам стоял вблизи Кавказа, а когда я его спросил, где именно, он отвечал в Умани. {Вот каковы были географические познания этого дивизионного генерала.}
Большая часть орловской неслужащей публики принимала большое участие в деле сестры, но были такие же и из служащих, именно председатель уголовной палаты Огарков{779}, человек честный, но очень старый, который, между прочим, уверял, показывая на свой Владимирский крест на шее, что такого креста ни у кого нет, {вероятно, он подразумевал, что его нет у председателя уголовной палаты, и в этом, верно, он ошибался}.
В Орле же Нарышкин познакомил сестру и меня с жившим в этом городе отставным майором Шульцем{780}. Этот господин жил очень порядочно, но никто не знал, откуда он достает деньги для такой жизни, он был знаком со всем городом, имел большое значение и в особенности сильное влияние в судебных и присутственных местах. С первого взгляда мне не понравилась эта темная личность, между тем Нарышкин рекомендовал Шульца, {чтобы последний был} поверенным сестры по орлов ским присутственным местам, {когда в этом представится надобность.} Нечего было делать, надо было покориться необходимости. Впрочем, все время, пока были дела у сестры в орловских присутственных местах, Шульц был ей постоянно полезен. Впоследствии он сватался за сестру, которая ему отказала, но он, несмотря на это, не переставал хлопотать о ее делах.
{По возвращении моем в Москву} всему обществу были известны гнусные поступки детей Викулина от первого брака, а так как из полученного сведения, что Тютчеву поручено преследовать произведенное следствие, оказывалось, что этому делу не будет конца, многие вызывались помочь сестре, {но не находили средств}. Между желавшими прекратить гонение жандармского начальства на сестру был М. Ф. Орлов. Он сказал мне, что было время, когда Дубельт был дежурным штаб-офицером в корпусе генерала Раевского, тестя Орлова, был близок с последним (известно, что Дубельт был многим обязан Орлову), что, хотя с 1826 г. они не состоят более ни в каких отношениях, но Орлов готов написать письмо к Дубельту, в котором объяснит ему всю несправедливость, допущенную в ведении этого дела. Он послал это письмо к Дубельту во второй половине ноября не по почте, а с каким-то общим их знакомым.
3 декабря я, по обыкновению рано утром, уехал в Воспитательный дом для наблюдения за ходом водоснабжения и некоторыми дополнительными {по оному} работами. Возвращаясь во втором часу пополудни домой, я увидел, что Мясницкая улица от Мясницких до Красных ворот занята верховыми жандармами, а на крыльце моего дома стоит повар моей сестры, который объяснил, что жандармы не пропустили его домой, когда он возвращался с рынка. Я немедля поехал к сестре, от Мясницких ворот к Красным не пропускали проезжающих, я проехал только благодаря моему военному мундиру. На подъезде дома, занимаемого моей сестрой, стояли два часовых жандарма с обнаженными саблями, они объявили, что никого не велели ни впускать, ни выпускать из дома по распоряжению начальника Московского жандармского округа{781} Перфильева{782}, находящегося в доме. Я приказал доложить Перфильеву, что желаю его видеть, он вышел ко мне и приказал впустить. Я спросил его, что все это значит, он с смущенным видом отвечал, что производит обыск в доме сестры вместе с губернским предводителем дворянства Небольсиным{783}. На мой вопрос, конечно сделанный раздражительным тоном, по какому поводу производится обыск, не отыскивают ли они воображаемые миллионы, Перфильев просил меня успокоиться и не причинять ему еще большого раздражения, так как он и Небольсин только исполнители ВЫсочайшего повеления, объявленного им шефом жандармов графом Бенкендорфом, а что ему не только известна, {столько же, сколько и мне}, вся гнусность клеветы, но сверх того и побуждения, по которым притесняют сестру мою. Я взошел за ним в комнаты, в которых все вещи были выбраны из сундуков и шкафов адъютантом Перфильева Волковским{784}, даже ризы были сняты с икон и разная мебель разобрана. {Все это делалось, в точности исполняя данную из Петербурга инструкцию.} Такому же обыску подвергались жившая с сестрой мать и приехавшая к ней погостить тетка княжна Татьяна Волконская, а равно чемодан остановившегося у сестры брата Николая, накануне приехавшего с Кавказа.
Каждый поймет, в каком положении нашел я сестру мою, которую с 10 часов утра заставляли отворять ящики и сундуки и присутствовать при выбирании из них вещей. Мать, узнав о приезде Перфильева и Небольсина для {сделания} обыска, сказала, что она не хочет, чтобы младший сын ее Николай был свидетелем этого срама. Брат уехал в 10-м часу утра в Симонов монастырь, и мать требовала, чтобы его {по возвращении} не впускали в дом, пока не кончится обыск. Затем с нею сделался обморок, послали за докторами, пустили ей кровь, которая долго не шла, и с трудом привели ее в чувство. Этот обморок и все страдания, понесенные моей матерью со времени смерти ее зятя, конечно, были причиной ее преждевременной кончины. {Женщина большого ума, высокой нравственности, преданная всей душой существующему управлению в ее отечестве, внушившая своим детям с самого их малого возраста, что честное имя они должны считать выше всяких благ земных, а сыновьям — что они должны быть верными слугами Государя не щадя жизни, лишившаяся своего старшего сына при исполнении им своего долга под Варшавой, не могла видеть, как это самое любимое ею правительство притесняет единственную ее дочь и после строжайших следствий, доказавших полную невиновность последней, делает у нее обыск, как у воровки.} Здоровье сестры также с того времени было постоянно расстроено. Этим, конечно, могут похвалиться дети ее мужа от первого брака.
Все вещи, разобранные при обыске {в доме сестры}, оставлены у ней, но все бумаги сестры, не исключая самого ничтожного лоскутка, были взяты Перфильевым и отосланы им в III отделение Собственной канцелярии Государя, откуда не были возвращены. Между этими бумагами было одно нераспечатанное письмо, адресованное к сестре, которое будет еще играть некоторую роль при дальнейшем ходе этого дела. Сестра в ноябре получала много анонимных писем, большей частью наполненных ругательствами, которые явно были писаны ее противниками и сильно ее раздражали. Вследствие этого между ею и мной было условлено, что я буду распечатывать все получаемые ею письма и, по прочтении их, нужные буду отдавать ей, а ругательные и вообще бесполезные буду уничтожать. Означенное забранное письмо было получено сестрой накануне произведенного у нее обыска после моего ухода от нее, а потому и оставалось нераспечатанным.
По окончании обыска приехал дядя князь Александр Волконский, который объявил, что в этот же день был произведен московским жандармским штаб-офицером полковником Гофманомн обыск в доме дяди князя Дмитрия, воротившегося из деревни в Москву, и к этому прибавил, обращаясь ко мне: ‘Что ты здесь сидишь? Может быть, господа, уехавшие отсюда, теперь обшаривают твою квартиру и испугали твою жену’. Я {сей час} поехал домой, но там ничего не было. Впоследствии мы узнали, что в то же время были произведены обыски тамбовским жандармским штаб-офицером полковником Ковальским в доме дяди князя Дмитрия в его имении Студенец в отсутствие хозяина и воронежским жандармским штаб-офицером у одного воронежского помещика, занимавшегося делами покойного С. А. Викулина.
{Как объяснить распоряжения, сделанные для производства всех этих обысков, когда произведенные следствия ясно доказали, что отыскиваемых миллионов никогда не существовало? Эти распоряжения объясняются только тем, что желали найти какие бы то ни было бумаги, компрометирующие сестру мою, чтобы заставить ее молчать и не жаловаться [на] все претерпенные ею притеснения. Дубельт, известный своим развратным поведением, полагал, конечно, [что] в бумагах сестры моей, молодой красивой женщины, вышедшей замуж за старика, он найдет какие-нибудь к ней письма и что для получения их обратно она готова будет на все условия, которые он вздумает ей предложить для прекращения столь гнусно им веденного дела. Но сестра моя жила с мужем так, как желательно, чтобы жили все жены, следовательно, Дубельт в этом предположении ошибся.}
Обыски были сделаны до того внезапно, что о них не был даже предупрежден князь Д. В. Голицын, и этот уважаемый начальник столицы, узнав о них только на другой день, был недоволен этими распоряжениями. {Московское общество выказывало сильное неудовольствие на гнусное притеснение жандармским начальством правой стороны и его покровительством клеветникам и разбойникам. В Английском клубе, тогда единственном, в котором собиралось все лучшее общество, означенное дело служило часто предлогом разговоров.}
Несколько дней спустя {после обыска} сестра моя увидала, что жандармский генерал Перфильев подъехал к ее крыльцу. Это было рано утром, и она подумала, что {после оскорблений, которым она подверглась, Перфильеву незачем было приезжать, как для того, чтобы} арестовать ее. Она просила брата Николая выйти к Перфильеву и просить, {чтобы он через брата передал ей} о причине своего приезда. Но Перфильев, уверяя брата, что привез самое успокоительное известие для сестры, должен сам, согласно {полученному им} приказанию от графа Бенкендорфа, лично передать сестре моей. Когда его ввели в гостиную, он подал сестре письмо от графа Бенкендорфа, в котором последний извещает сестру, что, по обязанности своей покровительствовать вдовам и сиротам, он принял самое живое участие в сестре моей, когда ее оклеветали ее пасынки и падчерицы, что, зная, до какой степени клевета пристает к самым невинным, он ходатайствовал у Государя о назначении самых строгих следствий и других действий, дабы доказать, что жалобы, поданные на сестру, были не что иное, как клеветы, так чтобы на ней не могло остаться и малейшего подозрения, каковой цели он вполне достиг.
Прочитав это письмо и выслушав соответственные словесные объяснения Перфильева, сестра моя сказала ему:
— До сих пор считали меня воровкой, но теперь сверх того и дурою, неужели граф Бенкендорф полагает, что я поверю этим изворотам, когда хотят кого-либо защитить, то, конечно, не наносят ему всевозможных оскорблений.
М. Ф. Орлов в то же время получил ответ на свое письмо, в котором Дубельт, излагая то же, что в письме Бенкендорф к сестре, присовокупляет, что последним действием защиты сестры моей мнимыми покровителями вдов был произведенный у нее обыск, который ясно доказал, равно как и произведенные следствия, всю гнусность клеветы, {возведенной на сестру мою}. Конечно, М. Ф. Орлов понял этот изворот Дубельта так же, как поняла его сестра моя.
Оба следствия, московское и орловское, были представлены в III отделение Собственной канцелярии Государя, и потому надо было следить за их ходом в Петербурге, куда и отправились в начале 1842 г. сначала мать моя, остановившаяся у Ю. С. [Юлии Самойловны] Колесовой, а вслед за нею сестра моя, я с женой и теткою П. А. Замятниной, мы остановились в нижнем этаже гостиницы Серапина{785} на Обуховском проспекте.
Нам известно было, что петербургское общество смотрит на дело сестры не в ее пользу. В доме П. Д. Норова была постоянно значительная карточная игра, а потому все картежники были на стороне противников сестры, жена Норова и сестра ее Вадковская любезничали с некоторыми из влиятельных лиц и держали их на своей стороне, пред другими с этой целью они пресмыкались, брат их Семен, столь неистово действовавший с крепостными людьми, прикидывался в обществе чрезвычайно скромным человеком, жандармы под рукою распускали невыгодные слухи о действиях моей сестры по кончине ее мужа.
Мать моя, несколько знакомая с графинею Анной Алексеевной Орловою-Чесменскою{786}, по приезде в Петербург получила от нее и от некоторых других знакомых подтверждение, что общество в Петербурге сильно настроено в пользу противников сестры, о чем мать и сообщала нам в своих письмах.
По приезде нашем в Петербург, имея в нем мало знакомых, нам оставалось только следить за тем, что предпримет далее по этому делу III отделение Собственной канцелярии Государя, и если оно даст делу неправильный ход, то сестра намерена была просить Государя лично или через комиссию прошений, сведение же о том, что предпримет III отделение, нам не от кого было получить иначе, как прямо от управляющего отделением Дубельта. С этой целью я часто ездил к нему в отделение, но он меня не принимал, в то же время он подсылал к матери моей убеждать ее, чтобы она уговорила сестру мою окончить начатое дело миром, на что мать моя не изъявляла согласия. Наконец, через графиню А. А. Орлову, дело это доведено было до сведения графа Алексея Федоровича Орлова{787}, который, {хотя известен был тем, что} не вмешивался в дела, до него прямо не относящиеся, принял участие в деле сестры и говорил о нем Бенкендорфу и Дубельту. Сестра и я были также у статс-секретаря для принятия прошений, подаваемых на Высочайшее имя, князя Александра Федоровича Голицына{788}, и он обещался, когда просьба сестры поступит в комиссию прошений, принять в ней живое участие.
После неоднократных бесполезных моих посещений Дубельта в III отделении я приехал к нему туда же в начале марта и, приказав доложить о себе, получил обычный ответ, что генерал занят и принять меня не может. По выходе из канцелярии, когда я садился на дрожки, подбежал ко мне какой-то чиновник и сказал, что генерал просит меня воротиться, если я имею время. Я отвечал, что я только за этим приехал в Петербург и шесть недель не могу добиться свидания с Дубельтом. Вот приблизительно мой с ним довольно долго продолжавшийся разговор. Дубельт, при входе моем в его кабинет, сказал мне:
— Вы, капитан, сами служите, и потому должны знать, что всякая канцелярская тайна должна сохраняться, а тем более тайна этой канцелярии, между тем вы приезжаете разузнавать ее, это очень нехорошо.
Я объяснил Дубельту, что я не употреблял никаких средств для разузнания положения дела сестры, а приезжал, чтобы видеть его, но до сего времени этого мне не удавалось. На вопрос Дубельта, для чего я хотел его видеть, я отвечал, что целью моей было просить о скорейшем окончании дела сестры. На это Дубельт сказал мне:
— Зачем вам просить меня, когда у вас есть такие сильные защитники?
На выраженное мной удивление, что я не знаю этих защитников, он мне сказал:
— Помилуйте, вы подняли всех против меня: графа Орлова, даже митрополита Московского Филарета, который писал сюда о деле вашей сестры, и все московское общество.
Я объяснил, что я и никто из моих близких не знакомы ни с Орловым, ни с митрополитом Филаретом, что если они приняли участие в сестре, то, вероятно, из сострадания, узнав о взводимых на нее клеветах и о стеснительных для нее мерах, которые, вследствие этих клевет, были приняты. Что же касается до московского общества, то оно не могло, конечно, равнодушно относиться к этим мерам. На это Дубельт мне сказал:
— За вами следили, и вы неоднократно своими рассказами в Английском клубе возбуждали неудовольствие в московском обществе против меры правительства, а вы должны знать, чему за это можете подвергнуться.
Я отвечал, что все это дело так для меня горестно, что мне и вспоминать о нем больно, а не только передавать его всякому встречному, но что в Москве многие любопытствовали узнать о положении дела, спрашивали об этом у меня, и я, хотя в коротких словах, должен был удовлетворить этому любопытству, явно проистекавшему из участия, {которое принимали в} сестре, что при этих рассказах я никогда не возбуждал никого против мер, принятых правительством, и переданное на этот счет обо мне Дубельту ложно. Тогда Дубельт сказал мне:
— Худой мир лучше доброй ссоры, вашей сестре следовало бы помириться с ее противниками, я старался склонить к этому мать вашу, о которой слышал, что она истинная христианка, воспитала в этом направлении детей своих и имеет на них сильное влияние. Но к удивлению моему, мать ваша не согласилась на данный ей мной совет, отзываясь, что дочь ее может сама рассудить, следует ли продолжать начатое дело, в виду того, что последняя имеет двух малолетних детей, и не приняла на себя уговаривать свою дочь к мирному окончанию дела. Я же еще раз вам и матери вашей говорю, для пользы же вашей сестры, уговорить ее покончить дело миролюбиво.
На мой ответ, что я в этом отношении совершенно согласен с мнением моей матери, Дубельт, приказав какому-то сидевшему в его кабинете чиновнику, имевшему титул превосходительства, подать следственное дело, производившееся в Орловской губернии, сказал мне:
— Вы так судите, потому что верно еще не знаете, с какими разбойниками имеете дело. Вот прошение, поданное мне вашими противниками.
Тогда только, прочитав это прошение, я узнал в точности, по какому поводу производились следствия над сестрой. В просьбе этой, на Высочайшее имя поданной Вадковскою и Норовою через графа Бенкендорфа, было сказано, что отец просителей 65 лет от роду (ему прибавили в просьбе 7 лет), женившись на бедной девушке (ей убавили в просьбе 5 лет), по настояниям ее совершенно их покинул, а после его смерти вдова представила в Московскую гражданскую палату фальшивое завещание, похитив из бывшего с их отцом в Москве денежного ящика бумаги и 8 миллионов руб., и что в то же время дядя ее князь Дмитрий Волконский, приехав в имение их отца, похитил из ящика, стоявшего в кабинете последнего, также бумаги и 8 миллионов рублей.
{По прочтению мною просьбы} Дубельт мне сказал:
— Не сделали ли бы вы на моем месте того же, что сделал я, я не знал ни вашей сестры, ни ее противников, Вадковская и Норова явились ко мне с просьбой, и я, прочтя ее без особого внимания, как большей частью читаются во множестве подаваемые просьбы, доложил ее графу Бенкендорфу, а он нашел нужным нарядить следствия, которые послужили к полному оправданию вашей сестры, а между тем московское общество позволило себе утверждать, что я нахожусь в любовной связи с одной из просительниц (он выразил это самым циническим образом) и что мне обещаны ими миллионы. Вы сами это несколько раз слышали в Московском Английском клубе и не противоречили.
Я отвечал, что о первом действительно слышал, но, не зная его отношений к просительницам, не мог ни утверждать того, что мне говорили, ни противоречить, об обещании же дать ему миллионы никогда не слыхал.
После этого Дубельт, чтобы показать, с какими разбойниками (его собственное выражение) мы имеем дело, говорил мне о доказанных следствием в Орловской губернии истязаниях, которые они производили над людьми, принуждая их делать ложные показания, и показал мне донесение жандармского штаб-офицера и несколько приложенных к этому донесению объявлений Алексея Викулина, в которых он обещает ся дать 5000 руб. тому, кто убьет сестру или меня. Затем Дубельт показал мне донесение жандармского штаб-офицера о том, что Норов и Вердеревский называли себя: первый товарищем министра внутренних дел, а второй обер-прокурором Синода и что последний приезжал ночью к священнику с. Хмелинца с чем-то блестящим на голове, вроде митры. Дубельт спросил меня, знал ли я об этом, я отвечал, что слухи доходили до меня, но я считал их неправдоподобными. Он кончил новым увещанием, чтобы я уговорил сестру помириться с ее противниками, а когда я ему отвечал то же, что и прежде, он спросил меня, чего же я от него хочу. Я отвечал, что прошу о скорейшем рассмотрении дела сестры и намекнул, что в противном случае сестра будет просить Государя о повелении скорее окончить дело. Дубельт тогда отпустил меня, сказав, что через неделю будет готов доклад Государю.
Действительно, я узнал, что в отделении составляется этот доклад с изложением вкратце всей истории дела, но что его редакция постоянно изменяется. Это отделение полагало невозможным не упомянуть в докладе об истязаниях, которым Алексей и Семен Викулины подвергали крепостных людей, и было уверено, что Император Николай подвергнет истязателей строгому взысканию. Дубельт послал доклад III отделения на предварительное рассмотрение в канцелярию министра юстиции, где приказал объяснить {вышеупомянутые встречаемые им} затруднения в представлении доклада Государю. Бывший тогда управляющий канцеляриею министра юстиции, впоследствии сенатор Михаил Иванович Топильский{789}, пояснил присланному Дубельтом, что напрасно составили такой длинный доклад, что Высочайшее повеление состоялось о производстве следствий, которые должны были определить, подлинное или фальшивое завещание представлено сестрой моей к явке в Московскую гражданскую палату и отыскать похищенные миллионы, а потому в докладе до лжно отвечать только на эти два вопроса и, следовательно, ограничиться изъяснением, что по произведенным следствиям представленное завещание писано рукою покойного, что миллионов не только никто не похищал, но они и не существовали, и что затем в докладе Государю не следует упоминать об истязаниях и ни о чем другом, о чем не упоминалось в вышеприведенном Высочайшем повелении. Так и составлен был доклад.
Через несколько дней граф Бенкендорф лично вручил моей сестре подписанную им бумагу с объявлением Высочайшего повеления, в котором было сказано, что так как по докладу графом Бенкендорфом следственных дел, произведенных по жалобам противников моей сестры, все эти жалобы оказались несправедливыми, то эти следственные дела препроводить к министру юстиции для поступления по законам с тем, чтобы возникший процесс производился без очереди и под особым руководством министра юстиции. Бенкендорф, отдавая сестре вышеупомянутую бумагу, несмотря на свою дряхлость, любезничал с сестрой, просил поцеловать ее прекрасную (его выражение) ручку и уговаривал сестру, чтобы она не преследовала противников, ее оклеветавших.
Сестра желала продолжать дело с тем, чтобы, так как она была публично оклеветана ее противниками, {то чтобы} и полное оправдание {в взведенных на нее клеветах} было также публично. Просьбу свою она желала подать министру юстиции лично, с тем чтобы иметь возможность объяснить ему свое положение. Министром был граф Виктор Никитич Панин{790}, человек сухой, доступ к нему был возможен только в известные дни при общем приеме просителей, причем сестре трудно было объяснить все дело. Мы добились однако же особого приема {сестры} через бывшего в то время адъютантом министра финансов графа Канкрина, А. Л. Варнека, который был очень дружен с Тизенгаузеном, братом жены{791} Панина, последний при приеме сестры, против своего обыкновения, выказал участие к ее положению. Он, обыкновенно ничего не говоривший с просителями, прочитав поданное сестрой прошение, сказал ей, что он знает все ее дело, что он следил за ним, что в нем запутали себя жандармы назначением следствий и обысков без достаточных поводов, неприостановлением производимых Викулиными истязаний и другими действиями и что затем в настоящее время жандармы уже будут защищать не Викулиных, а себя. Вследствие этого он советовал сестре не искать на Викулиных за их клеветы и оскорбления, так как это только отдалит утверждение духовного завещания ее мужа, а ему известно, что у нее ничего нет и жить нечем, что же касается до духовного завещания, то он немедля по вытребовании его от Бенкендорфа пошлет его в гражданскую палату для законного постановления. Сестра объяснила Панину, что она желает, чтобы клеветы, взведенные на нее ее пасынками и падчерицами, были сняты с нее законным судом. Тогда Панин сказал, что он исполнит волю Государя и вытребует от Бенкендорфа следственные дела, равно как и духовное завещание, причем обещал, что будет наблюдать за успешным ходом дела в судебных местах.
Узнав, что следственные дела затребованы Паниным от Бенкендорфа и в виду того, что 22 марта я получил новую командировку на Кавказ, сестра решилась оставить Петербург и переехать в Москву, куда мать наша уехала еще ранее к остававшимся там малолетним дочерям сестры. Как ни горестна была причина, которая нас заставила более двух месяцев прожить в Петербурге в гостинице Серапина, мы, благодаря веселому и живому характеру жены моей, провели их без скуки. Я уже говорил, что с нами приехала в Петербург тетка моя П. А. Замятнина [Прасковья Андреевна Волконская]. Она, при большом уме и доброте сердца, была чрезвычайно вспыльчива и необыкновенно эксцентрична. Жена моя нападала разными шутками на эту эксцентричность, а Замятнина, любя ее за доброту, никогда ни за что на нее не сердилась. Замятнина любила наряжаться и выезжать на вечера, где танцевала, между прочим, и со взрослым своим сыном{792}, бывшим тогда в старших классах училища правоведения. Между прочими шутками и шалостями моей жены упомяну о следующих. Во время одевания на вечера Замятниной жена моя свертывала змейкою длинную бумажку, которую зажигала с одной стороны и пропускала под дверью в соседнюю комнату, где одевалась тетка, и, конечно, этим пугала ее, что производило общий смех. Замятнина вела переписку с каким-то господином и, не доверяя ее никому, сама носила свои письма в мелочную лавку, в которой помещался ящик городской почты. У нас каждый день бывал двоюродный брат мой, бывший тогда прапорщиком лейб-гвардии Павловского полка, барон А. А. Дельвиг, с которым жена моя была дружна. Она, после того как Замятнина относила свое письмо, посылала его в мелочную лавку просить о возвращении письма и показывала его, конечно, нераспечатанным Замятниной, которая никак не могла понять, каким образом письмо попадало в руки жены или двоюродного брата, старалась его отнять, и по этому случаю происходила страшная беготня кругом по нашим комнатам и прилегающему к ним коридору, с другой стороны которого не было жилых комнат. Впрочем, эта беготня происходила часто и по другим поводам, так что еще через двадцать лет в этой гостинице сохранялось воспоминание о том, как мы в ней весело жили. {Я уже говорил, что} жена имела хороший голос, она пела почти каждый вечер и очень часто цыганские песни, что развеселяло сестру, очень любившую пение жены моей, оно нравилось всем посторонним, подходившим к нашим комнатам слушать ее пение. Кроме упомянутого моего двоюродного брата А. А. Дельвига у нас часто бывали А. Л. Варнек, И. Н. [Иван Николаевич] Колесов, слушавший тогда курс в Военной академии, из круга лицеистов и литераторов я виделся только с М. Л. Яковлевым, князем Эристовым и П. А. Плетневым, первый бывал у меня чаще других. В этот приезд и в приезд в 1841 г. в Петербург мы часто посещали 40 лет жившую у тещи моей А. А. Крепейн, поселившуюся с своей сестрой на вдовьей половине Смольного монастыря.
Чтобы не возвращаться более к грустному делу сестры моей, я теперь изложу его дальнейший ход. В первом письме, полученном мной от сестры по прибытии моем на Кавказ, она писала, что вскоре по приезде в Москву она получила от Бенкендорфа отношение следующего содержания. Бенкендорф докладывал Государю, что дети С. А. Викулина от первого брака подали просьбу, в которой объяснили, что первая просьба их, в которой они жаловались на представление сестрой в гражданскую палату фальшивого духовного завещания и на похищение капиталов, основывалась на их нравственном убеждении и что они на это не имеют никаких юридических доказательств и потому не могут вести этого дела в обыкновенных судах. Принимая же в соображение, что от дальнейшего ведения дела в означенных судах ничего не могут выиграть ни они, ни их мачеха, они просили прекратить дело, возникшее по первой их просьбе. Бенкендорф уведомлял сестру, что Государь на эту просьбу изъявил согласие с тем, чтобы все производившиеся следственные дела по первой просьбе Викулиных оставались в III отделении Собственной канцелярии Государя без дальнейшего производства и только одно духовное завещание покойного С. А. Викулина было послано в Московскую гражданскую палату для законного постановления, а если сестра или ее родственники подадут какие-либо жалобы по означенным делам, то их оставлять без последствий.
Сестра, несмотря на это, подала просьбу на Высочайшее имя, в которой просила о том, чтобы произведенные по Высочайшему повелению следствия были рассмотрены законным порядком, на что получила ответ от статс-секретаря у принятия прошений, приносимых на Высочайшее имя, князя А. Ф. Голицына, обещавшегося, {как выше объяснено}, принять живое участие в деле сестры, когда оно дойдет до него, что за силой Высочайшего повеления, объявленного сестре моей Бенкендорфом, он не может доложить Государю ее просьбы. Таким образом, предсказание Панина о том, что Бенкендорф и Дубельт не допустят, чтобы дело, возникшее по клеветам детей С. А. Викулина от первого брака, получило законный ход, вполне оправдалось.
Духовное завещание покойного Викулина было переслано в 1-й департамент Московской гражданской палаты, но председатель оного, напуганный покровительством жандармского начальства Викулиным, долго откладывал рассмотрение его, наконец решил его отправить по месту нахождения большей части имений Викулина в Орловской губернии, в Орловскую гражданскую палату, где оно утверждено в 1844 г., за исключением некоторых, не допускаемых законом в завещаниях распоряжений, впрочем не имевших никакой важности.
По апелляционной жалобе дочери покойного Александровой дело о завещании перешло в 8-й департамент Сената. Я в это время служил в Нижнем Новгороде и, часто проезжая через Москву в Петербург, каждый раз бывал у знакомых мне сенаторов с просьбой о деле сестры. В числе {посещаемых мною сенаторов} был Дмитрий Никитич Бегичев, давнишний знакомый моего семейства, но вместе с тем состоявший во вражде с покойным С. А. Викулиным с тех пор, как они в одно время были: первый воронежским губернатором, а последний воронежским губернским предводителем дворянства. Этот Бегичев был автором романа ‘Семейство Холмских’, одно из лиц которого, Сундуков, должно было изображать С. А. Викулина, только сильная вражда могла найти сходство между Сундуковым и С. А. Викулиным, так как последний был человек весьма гостеприимный и вообще очень добрый, помогавший всем окрестным бедным постоянной раздачей огромного количества муки и другой провизии и помещикам, давая при крайней их нужде в долг по нескольку тысяч рублей по шести процентов и никогда не брал более {этих процентов}, тогда как плата по десяти процентов на занятый капитал была тогда делом очень обыкновенным. Бегичев постоянно говорил мне, что он, хорошо зная руку покойного, в подлинности завещания не может сомневаться, и предлагал, чтобы сестра совершенно положилась на него, а что он убедит своих товарищей решить дело по справедливости и в ее пользу. Дело сестры, за происшедшими в 8-м департаменте разными мнениями сенаторов, перешло в общее собрание московских департаментов Сената, которое нашло нужным потребовать из III отделения Собственной канцелярии Государя некоторые документы, оставшиеся в этом отделении при следственных делах. Отделение долго не исполняло требования Сената и наконец, представляя затребованные документы, вместе с ними представило письмо, найденное у сестры нераспечатанным во время произведенного у нее обыска, {о котором я упоминал выше}, как доказательство ее виновности. Это письмо оказалось без подпи си, в нем неизвестное лицо женского пола убеждало сестру сознаться в похищении миллионов и в составлении фальшивого завещания. Конечно, это письмо, присланное по злости Дубельта, не имело никакого влияния при рассмотрении дела сестры в общем собрании Сената.
Сестра перед слушанием дела в этом собрании ездила, по принятому обычаю, ко всем московским сенаторам с записками о ее деле. Она отправилась прежде всего к князю Павлу Павловичу Гагарину{793}, который в это время был первоприсутствующим в общем собрании. Гагарин, с которым она вовсе не была знакома, не только принял ее благосклонно, но во внимание к тому, сколько она уже потерпела, прочитав при ней записку, взял, в противность принятого обычая, карандаш, в несколько минут изменил редакцию записки, отдал ее сестре обратно и сказал, что не имеет надобности в записке, так как дело ему вполне известно. Сестра никогда не забывала этого благосклонного приема Гагарина и, хотя и после этого не была с ним знакома, но, несмотря на свою болезнь и неудобопроезжаемую в марте дорогу, была в 1872 году на его похоронах в петербургском Новодевичьем монастыре.
Записки, назначенные другим сенаторам, {по переписке их согласно исправлениям, сделанным Гагариным}, сестра развезла к ним и, между прочим, к Д. Н. Бегичеву, который, упрекая ее, что она не дала ему случая быть ей и прежде полезным, обещал убедить сенаторов в общем собрании единогласно решить дело в ее пользу.
В общем собрании подали голос в пользу сестры 16 сенаторов и 5 против нее, в числе последних был Бегичев. Кроме него, подали голос против сестры: Николай Петрович Мартынов{794}, известный картежник, которому князь П. П. Гагарин сказал, что он подает такое мнение, вероятно, вследствие обещания, данного Норову за зеленым столом, Петр Семенович Полуденский, тесть [Федора Николаевича] Лугинина, близкого родственника Норову, князь Александр Петрович Оболенский{795}, подававший по всем делам одинаковые мнения с Полуденским, и граф Сергей Григорьевич Строганов. Причина, по которой последний присоединился к противникам сестры, мне неизвестна, надо полагать, что это было последствием мнений петербургского аристократического круга, в котором Викулины не переставали поддерживать {своими рассказами взведенные ими на мою сестру} клеветы.
Наконец только 19 июня 1847 г., т. е. через 6 лет после смерти С. А. Викулина, последовал сенатский указ об утверждении его завещания. Этот указ дает ясное понятие о притязаниях детей Викулина от первого брака, а потому я привожу его буквально в приложении к этой главе [см. Приложение 4 первого тома].
{Сверх страшных нравственных страданий, испытанных сестрой, она с ее двумя маленькими дочерьми не имела в продолжении этих 6 лет никаких средств к жизни.} Опека, учрежденная над завещанными ей и ее дочерям имениями, не только разоряла последние, но не заботилась даже о своевременном получении долгов по {оставшимся после покойного Викулина} завещанным им сестре моей частным заемным письма м или о представлении ко взысканию тех из них, по коим не производилась своевременная уплата. По этим причинам из вышесказанных 200 000 руб. асс. (до 57 тыс. руб. сер.), оставшихся после Викулина в заемных письмах от разных лиц, сестра лишилась почти половины этого капитала.
Занятия мои по службе во второй половине 1841 г. состояли в составлении отчетов и смет по работам, производившимся в Москве в ведении Главного управления путей сообщения. Мне в помощь дан был молодой офицер, который каждый день очень прилежно занимался с 10 час. утра до 4 пополудни и потом обыкновенно оставался у меня обедать.
В это же время переехала к нам жить давнишний друг моей жены, Александра Николаевна Тютчева. Получив сведение, что свояченица моя графиня Толстая [Лидия Николаевна Левашова-Толстая] беременна и что она терпит нужду у своей свекрови, жена моя с Тютчевой отправились в имение Толстых в Княгининский уезд. Жена нашла свою сестру в многочисленном семействе Толстых в угнетенном положении, даже чай давали ей хуже, чем другим членам семейства, муж {же последней} не обращал на это никакого внимания и был вполне к ней равнодушен. Жена моя, {по своему живому характеру}, высказала свекрови сестры все неприличие поведения относительно последней и при себе поставила ее на другую ногу. Оттуда она поехала к своему отцу, которого упросила простить Толстых и дать любимой дочери назначенную ей часть имения, но тесть мой на это не согласился, не желая иметь Толстого своим соседом, а вследствие убеждения жены моей согласился принять старшую дочь и назначил ей ежегодное содержание, так что она с мужем могла выехать из имения свекрови. Жена моя, окончив с успехом это путешествие, вернулась с Тютчевой в Москву. Вслед за нею приехал и тесть мой, который часто бывал у нас и у сестры. Он жил в своем доме на Новой Басманной и каждый день проходил мимо дома сестры, дочери которой его очень любили, и младшая Эмилия, завидя его через окно, кричала:
— Идет папа тети Мили.
П. Я. Чаадаев по поручению двоюродной сестры своей княжны Щербатовой{796}, очень богатой старой девицы, искал ей компаньонку для путешествия за границей. А. Н. Тютчева, не имея никаких средств к жизни, согласилась принять на себя эту должность. Щербатова поехала с нею в Италию, где граф Корниани часто бывал у нее. Сначала думали, что он хочет свататься за Щербатову, но он посватался за Тютчеву. Щербатова дала последней в приданое 200 000 франков, которые граф Корниани сумел спустить. Между тем у них два сына, прекрасные молодые люди, которые по милости отца не получат никакого наследства.
Оброк с имения, данного {моим тестем} жене моей, собирался по-прежнему с недоимками, так что если бы я уплачивал {следующие ежегодно} в Московскую сохранную казну шесть процентов с капитала в 85 000 руб. сер., в который оно было заложено, {составляющие} более 5000 руб. сер., или около 18 000 руб. асс., то нечем было бы жить и в обыкновенное время, а тем более при поездках моих на Кавказ, и я в первый же год не уплатил процентов, {следовавших за заложенные имения в сохранную казну}. Приписывая недоимки по сбору оброка упущениям бурмистра, я нанял управляющего имением, но и эта мера не повела к лучшему сбору оброка. Впоследствии я заменил этого управляющего новым, очень старым человеком, рекомендованным мне людьми весьма почтенными, но этот старик, пробыв управляющим менее года, украл {из сбора с крестьян более} 9000 руб. асс. (около 2600 руб. сер). Для возвращения этих денег я должен был начать против него иск, который ничем не кончился, и украденных денег мне возвращено не было. Обжегшись на двух управляющих, я в конце 1842 г. опять вверил управление имением бурмистру из местных крестьян.
В 1842 г. должны были производиться торги по винным откупам на четырехлетие 1843—1847 гг. Савва Васильевич Абаза был уверен, что если он получит откупа, то разбогатеет подобно старшему своему брату Аггею Васильевичу, не принимая в соображение, что он далеко не имел ума последнего. Для того чтобы явиться на торги по винным откупам, надо было запастись залогами. Правительство для облегчения откупщикам представления залогов объявило, что на торгах 1842 г. minimum цены, по которой оно будет принимать в залог ненаселенные земли, равняется той цене, в которую они назначены по Своду законов для взимания пошлин при их продаже, а не половине этой цены, как было при прежних торгах. С. В. Абаза, имея в виду, что тесть мой и жена имеют {вместе до} 54 000 дес. земли, {из которых, оставляя 6-ю десятинную на душу пропорцию земли в залогах сохранной казны, при каковой пропорции выдавались из оной надбавочные к залогу деньги, всего с коренным залогом по 80 руб. сер. на душу, остается 32 400 дес. земли, из коих принадлежащих тестю 22 900 и жене 9500 дес.}, полагал возможным получить свидетельства Нижегородской гражданской палаты на эти земли. Цена десятины земли для взимания пошлин при продаже земель в Нижегородской губернии положена по 9 руб., а потому, {получив означенные свидетельства и доверенности тестя и жены на представление их земель залогами к торгам на винные откупа}, Абаза будет иметь залогов на 291 600 руб. Видя затруднительные обстоятельства тестя и мои, он предложил нам выдать ему {означенные} свидетельства и доверенности с тем, что он ежегодно будет уплачивать нам по 6 процентов с оценочной за землю суммы, что составило бы ежегодной уплаты тестю более 12 000 руб., а жене моей более 5100 руб. сер. Это было гораздо более оброка, который мы получали с имения {по исключению из него уплаты в сохранную казну}.
Предложение Абазы очень понравилось моему тестю, но мне не нравилось. Наши имения были заложены в сохранной казне со всею принадлежащею к ним землею, принимались же залогом при торгах на винные откупа по вышеупомянутым ценам только земли, не принадлежащие к населенным имениям и, конечно, свободные от всякого залога, и гражданские палаты могли выдавать свидетельства только на такие земли. Тесть мой, потеряв надежду получать положенный с его имения оброк, взял вместе со мной управляющего в наши имения купца Пономареван, человека очень умного, но большого плута. Он в первый же год своего управления собрал весь оброк безнедоимочно и обещался тестю и С. В. Абазе добыть из Нижегородской гражданской палаты свидетельство на {показанные выше} 22 900 дес. земли. По отъезде моем на Кавказ жену мою также уговорили выдать Пономареву доверенность на получение свидетельства из Нижегородской гражданской палаты на {вышеупомянутые} 9500 дес. земли. {На ее об этом извещение} я ей с Кавказа отвечал, что особой важности в этом деле не вижу в виду того, что Пономарев никогда не получит свидетельства, так как означенные 9500 дес. принадлежат к населенному имению, уже заложенному в сохранной казне. Но я ошибался, Пономарев получил свидетельства на земли тестя и жены как будто не принадлежащие к населенному имению и от всякого залога свободные, и они были переданы С. В. Абазе для представления залогом по винным откупам.
Последний действительно взял несколько откупов, но уже в 1843 г. сделался несостоятельным, заплатив проценты 5100 руб. жене моей только за один год. Его несостоятельность причинила мне, {как изложено будет ниже}, множество хлопот, беспокойств и расходов, и {назначенная по несостоятельности С. В. Абазы} продажа означенных 9500 дес. земли, несмотря на мое желание подвинуть это дело к наивозможно скорейшему окончанию, еще по сие время (1873 г.) не состоялась. {Нельзя не подивиться, что казна, вследствие разных переписок, не может в продолжении 30 лет вступить во владение своею собственностью, тогда как в этом ей никто не мешает.
Я уже говорил, что} в конце марта 1842 г. я получил новую командировку на Кавказ. Я был в это время в Петербурге и получил приглашение приехать к военному министру князю Чернышеву {в занимаемый им дом}, о поездке Чернышева на Кавказ тогда уже много говорили. Когда я явился к Чернышеву, он мне сказал, что Государю угодно, чтобы немедля было приступлено к работам по устройству переправы через р. Кубань у Варениковой пристани, а как я составлял проект этой переправы, то Государь назначил меня для приведения в исполнение этого проекта, но пред его исполнением Чернышев полагал лично осмотреть линию от Анапы до Варениковой пристани и желал, чтобы я находился при этом осмотре. Я отвечал Чернышеву, что, имея на руках весьма серьезное дело моей сестры, я прошу меня уволить от поездки на Кавказ, что же касается до личного осмотра линии от Анапы до Варениковой пристани, то я представил ему, что в Анапе недостаточно собрано войска, чтобы он мог пройти по этой линии, не вызвав стычки с горцами. {Полагая, что военному министру неудобно участвовать в подобных стычках, я не советовал ему подвергаться подобной случайности.} Чернышев возразил мне, что Государь уже назначил меня для упомянутого поручения, что этого назначения изменить нельзя и что он в этот же день доложит Государю о свидании со мной, что же касается до осмотра линии от Анапы до Варениковой пристани, то он обещал Государю ее осмотреть и исполнит свое обещание. Вместе с тем он приказал мне на другой день быть в канцелярии военного министра. Когда я к нему явился в этой канцелярии, он сказал, что Государь назначил мне на подъем тысячу руб. сер., что я все время, которое проведу на Кавказе, буду считаться при нем и поэтому, согласно закону, при моих разъездах буду получать двойные прогонные деньги и что он желает, чтобы я выехал вместе с ним из Петербурга через Одессу в Анапу для того, чтобы быть при осмотре {им} линии от Анапы до Варениковой пристани. Поблагодарив за первое, я снова представил о затруднениях предполагаемого Чернышевым осмотра, но получил тот же ответ. Я просил дозволения отвезти мое семейство в Москву с тем, что я встречу Чернышева в Анапе. Он на это согласился, причем приказал заехать в Екатеринодар, где передать наказному атаману Черноморского войска генерал-лейтенанту Завадовскому, чтобы он встретил Чернышева в Анапе. В одном из отделений канцелярии военного министра мне выдали без всяких формальностей тысячу рублей и предписание комиссариатскому департаменту Военного министерства выдать добавочные прогонные деньги на три лошади от Петербурга до Анапы, в предположении, что обыкновенные прогонные деньги на три лошади я получу из Главного управления путей сообщения, в котором я состоял на службе. Чиновник, выдававший мне тысячу рублей на подъем, удивился, что я довольствуюсь такою незначительной суммою, и сказал мне, что я верно накануне не просил военного министра о назначении мне подъемных денег, а что Чернышев назначил их по своей инициативе, он же уверен был, что если бы я попросил о назначении мне подъемных денег, то получил бы гораздо более в виду значительных сумм, выданных всем другим лицам, отправляющимся с Чернышевым на Кавказ. Когда я сказал, что я могу это еще поправить, немедля попросив Чернышева о назначении мне большей суммы, тот же чиновник сказал, что это дело неисправимое, что тысяча рублей мне назначена Государем по докладу Чернышева, который не согласится передокладывать.
В то же утро я получил из комиссариатского департамента добавочные прогонные деньги на три лошади до Анапы, но когда я пришел в штаб корпуса путей сообщения, {уже извещенный о моей командировке в Анапу}, для получения обыкновенных прогонных денег на три лошади, то начальник штаба генерал-майор Мясоедов в этом отказал, ссылаясь на то, что в отношении военного министра, в котором он извещает о моей командировке, ничего о прогонных деньгах не упоминается. При этом Мясоедов, узнав от меня о получении мной тысячи рублей на подъем, не мог надивиться, что я в капитанском чине получил такую значительную сумму, какой никогда и генералам не выдавали в ведомстве путей сообщения. Я немедля доложил военному министру о неполучении мной обыкновенных прогонных денег из штаба корпуса путей сообщения. Чернышев и бывший при моем докладе директор его канцелярии Брискорн{797} сказали, что они полагали достаточным уведомить главноуправляющего путями сообщения о командировании меня в Анапу, для того чтобы я получил узаконенные прогонные деньги, но что подобные затруднения всегда встречаются при их сношениях с ведомством путей сообщения. Немедля выдано было мне предписание на получение и обыкновенных прогонных денег из комиссариатского департамента с тем, что впоследствии Военное министерство потребует их возвращения из Главного управления путей сообщения. {Нельзя при этом не заметить разницу взглядов служащих в этом управлении и в Военном министерстве на ту сумму, которая была мне дана на подъем, первым казалась она чрезвычайно большою, а последним малою. Хотя по сравнению с другими лицами, командированными в это время по Военному министерству на Кавказ, я получил небольшие подъемные, но я не мог быть недоволен, сравнивая эту командировку с командировкою меня в 1840 г., когда мне ничего не дали на подъем, а прогонные деньги выдали не на шесть лошадей, как бы следовало, а только на две.}
Граф Толь был в это время очень болен, вместо него управлял его товарищ генерал-лейтенант Девятнин, к которому я ходил откланиваться. Он жил по-прежнему во флигеле дома главноуправляющего путями сообщения, {где в 1837 г., как описано мною в III главе ‘Моих воспоминаний’, он меня убеждал остаться при работах по устройству Тульского оружейного завода. Тогда он был только директором Департамента путей сообщения, а в 1841 г., когда я был у него, приехав с Кавказа в Петербурге, и в настоящий приезд 1842 г., он был товарищем главноуправляющего и по болезни графа Толя управлял вместо него. Тон его совсем изменился}, в кабинете его, где было прежде много кресел, оставалось только одно кресло, на котором он сидел, следовательно, являвшиеся в его кабинет поневоле должны были стоять.
Оставив в Москве жену и сестру, я в первых числах апреля по невообразимо скверной дороге поехал на Кавказ в тарантасе. Сестра мне дала для услуг в дороге человека своего Ивана, очень сильного мужчину и шумливого. На каждой станции он сильно шумел, {требуя лошадей на станции} перед Мценском, {где замешкались выводом лошадей, он} побил ямщиков. Я в это время спал в совершенно закрытом экипаже, шум разбудил меня, и я услыхал, что проезжающие {в экипаже, стоявшем на той же почтовой станции} (кажется, это были братья Плещеевы), сказали: ‘Tel matre, tel valet’[90]. Замечание их было вовсе несправедливо, но в эту минуту умерить порывы Ивана было невозможно и даже опасно, пользуясь моим неодобрением, все ямщики накинулись бы на него. Я неоднократно убеждал его быть поскромнее, но мои убеждения мало помогали.
Грунтовая дорога от таяния земли была так дурна, что я опасался не поспеть в Анапу к назначенному мне военным министром сроку, и потому я бросил в Мценске мой экипаж и поехал на двух почтовых перекладных телегах, так как на одной не могли уложиться мои вещи. Имея только одну подорожную на три лошади, я встречал на станциях затруднения в получении второй тройки. Это заставило меня обратиться в Орле к губернатору генерал-майору князю Петру Ивановичу Трубецкому{798} (Васильчиков был уже уволен от службы, {его предчувствие сбылось}) с просьбой о выдаче мне другой подорожной. Он очень затруднялся, но вместе с тем опасался военного министра, если не исполнит моей просьбы, и наконец выдал мне вторую подорожную.
Заехав в Екатеринодар для объявления Завадовскому приказания Чернышева, {чтобы он прибыл в Анапу ко времени приезда последнего}, я поехал в Керчь, откуда ходили пароходы в Анапу. В Керчи я застал флигель-адъютанта графа Эдуарда Трофимовича Баранова{799}, впоследствии генерал-адъютанта, генерала от инфантерии и члена Государственного Совета, и вместе с ним на военном пароходе прибыл в Анапу. С Барановым я познакомился еще в прошлом году в Керчи же, куда он был командирован для формирования 3-го Черноморского линейного батальона. Эти батальоны стояли в укреплениях Черноморской береговой линии, смертность в них была {весьма} большая, так что сформированный Барановым в прошлом году батальон был распределен в те ба тальоны, где была большая убыль в людях, и Баранов в 1842 г. был снова командирован для сформирования 3-го Черноморского линейного батальона. Я с того времени постоянно находился с Барановым в хороших отношениях.
Вскоре по приезде нашем в Анапу прибыл туда же на Страстной неделе военный министр. Местные начальники по недостатку войска отговорили его от осмотра линии от Анапы до Варениковой пристани, и он, несмотря на данное Государю обещание, в экспедиции, наряженной для этого осмотра, не участвовал. В Светлое Христово Воскресение, по благополучном возвращении означенной экспедиции, все генералы и офицеры были у заутрени в Анапской церкви. Чернышев был в Андреевской ленте, в церкви этой, конечно, никогда не было подобной торжественности. Старшими лицами в свите Чернышева были: состоявшие при нем Вревский и Суковкин{800}, впоследствии бывший управляющим делами Комитета министров, видно было, что они имели большое влияние на Чернышева, которому, казалось, уже надоело заниматься служебными делами. Впрочем, Чернышев понравился кавказским войскам, и это много послужило к оставлению его в занимаемой им должности. Перед его отъездом из Петербурга назначен был управляющим Военным министерством бывший в большой милости у Государя генерал-адъютант граф Клейнмихель. Все полагали, что он останется министром, так как после означенного назначения он не мог оставаться в прежних своих должностях. В Анапе мы получили известие о смерти главноуправляющего путями сообщения графа Толя, и это известие видимо порадовало Чернышева и его приближенных, так как со смертью Толя открылось место, которое мог занять Клейнмихель. Это дало Чернышеву надежду остаться на своем месте, так и случилось.
В Анапе добрый, но неразумный начальник Черноморской береговой линии генерал-майор Анреп говорил во время обедов разные глупости. Нельзя не удивиться, что он и после этих разговоров был по представлению Чернышева сделан в этом же году генерал-адъютантом, а впоследствии был постоянно назначаем на важные посты в венгерскую и турецкую кампании, хотя был не любим фельдмаршалом Паскевичем. Между предложениями, сделанными Анрепом Чернышеву во время обедов в Анапе, упомяну только о следующем. Я уже говорил, что горцы, обитавшие на Западном Кавказе, не имели никакой религии, Анреп, находя невозможным обратить их немедля в христиан, полагал, как переходную меру, обратить их теперь же в магометан, для чего устроить в Анапе большую магометанскую мечеть, в которую горцы приходили бы молиться. Это значило бы сделать из горцев Западного Кавказа религиозных фанатиков, подобных горцам Восточного Кавказа. Чернышев очень хорошо понимал нелепость предложения Анрепа и заметил последнему, что нельзя устроить в Анапе мечеть по неимению в этом городе воды для обычных омовений при молитвах магометан. Анреп отвечал, что можно провести воду из ключей, довольно далеко лежащих от Анапы. Чернышев обратился ко мне с вопросом, что могло бы стоить проведение воды в Анапу, я назначил довольно крупную сумму, и на этом разговор о постройке мечети в этом укреплении кончился.
Чернышев из Анапы поехал осматривать береговую линию и потом Закавказье и Кавказ, я же возвратился в Керчь. Работы близ Варениковой пристани на правом берегу р. Кубани должны были начаться только в начале мая, в конце апреля я ездил из Керчи в Симферополь для свидания с братом Николаем, служившим тогда в расположенном в этом городе штабе 5-го пехотного корпуса. Почтовые лошади и дороги были до того хороши, что я, выехав из Керчи в 6 часов утра, приехал в Симферополь в этот же день в 6 час. вечера, столько же времени я употребил и на обратный проезд, расстояние же между этими городами более 200 верст. В Симферополе я познакомился с командиром 5-го корпуса генералом [графом Александром Николаевичем] Лидерсом и с начальником штаба этого корпуса генералом Данненбергом{801}, умершим 6 августа 1872 г., и с семейством последнего. {Об обоих этих генералах я еще буду говорить в ‘Моих воспоминаниях’.}
В начале мая я переехал на Андреевский пост, от которого должны были начинаться работы к Варениковой пристани на р. Кубани. 7 мая я, взяв семь человек пластунов, отправился с ними для осмотра направления, по которому следовало сделать земляную насыпь с несколькими деревянными мостами через овраги и болотистые места. Пройдя к Кубани, вдруг увидали мы на левом берегу до сотни горцев, выбежавших из камышей, и в то же время посыпались около нас пули. В ветлу, опершись на которую я стоял в это время, попало несколько пуль. Эта была та самая ветла, у которой 19 февраля 1841 г. я сидел с полковником Шульцем в ожидании результата осмотра пластунами левого берега р. Кубани. Видя много горцев и зная, как они легко переплывают Кубань, которая в этом месте шириной около 50 саж., я приказал семерым сопровождавшим меня пластунам спрятаться в камыши и немедля возвращаться в Андреевский пост, полагая, конечно, идти с ними же. Но урядник (унтер-офицер) пластунов просил дозволения выстрелить, на что я согласился. Выстрелами один из горцев был убит, и они с громким криком удалились. Тогда мы пошли обратно к Андреевскому посту и на половине пути встретили наказного атамана генерала Завадовского, скакавшего с сотнею казаков, {вследствие услышанных выстрелов}, к нам на выручку. Я ему передал все случившееся, он очень похвалил, что мы, прежде чем уйти с пристани, дали залп, горцы могли из этого предположить, что у нас скрыто в камыше много казаков. Завадовский говорил, что если бы мы ушли без выстрела, то горцы могли бы переплыть реку и на нас напасть. Он немедля донес об этом происшествии {с некоторыми изменениями против моего рассказа}, и согласно его донесению оно записано в мой послужной список следующим образом:
7 числа мая, при обзоре местности от Андреевского поста до Варениковой пристани, по направлению, где должна быть проложена дорога, предварительно были посланы пластуны. Впереди шел барон Дельвиг. Толпа горцев, приблизясь к Кубани, сделала в него несколько выстрелов, но барон Дельвиг, невзирая на это, имел хладнокровное присутствие духа, он, ободрив пластунов, приказал открыть по толпе этой огонь, и первым цельным выстрелом Черноморского войска урядника Купра из этой толпы убит наповал один горец, по-видимому, предводительствовавший оною. Горцы, подхватив тело убитого, мгновенно с визгом удалились от Кубани, и барон Дельвиг исполнил свою обязанность в точности.
Урядник получил за это бант к знаку отличия военного ордена и какую-то сумму денег.
Завадовский приехал в Андреевский пост вскоре после ухода моего с пластунами на Кубань с целью провести следующие два праздничные дни: 8 мая воскресенье и празднование св. Иоанна Богослова и 9 мая празднование св. Николая Чудотворца — вместе со мной в Темрюке, а 10 мая присутствовать при начале работ. В Темрюке мы остановились в хорошо выстроенном доме полкового командира, войскового старшины (майора) Александра Лукича Посполитаки{802}, которому, по рекомендации Завадовского, еще в апреле была сдана поставка лесных материалов и железных потребностей для работ по устройству переправы у Варениковой пристани сроком к 10 мая. Суда его должны были привезти означенные материалы {и потребности} к Темрюкскому берегу, откуда он обязан был перевезти их на место работ. В Темрюк его суда еще не приходили, но он показал Завадовскому и мне письмо, которым ему сообщали, что суда, в которые они нагружены, вышли из Таганрога.
Вечером 9 мая Завадовский и я вернулись в Андреевский пост, где уже застали расположенный лагерем рабочий отряд, состоявший из трех полков Черноморского казачьего войска в тогдашнем составе из 500 человек каждый. Я занял хижину, состоявшую из довольно большой комнаты с переднею. Завадовский остановился в другой такой же хижине, в которой пробыл несколько дней, и приказал ее держать готовою для его приезда. Действительно, он впоследствии часто приезжал, его приезды доставляли мне, в моем одиночестве, большую отраду. Он был человек очень умный и много видел на своем веку, каждый раз, когда он приезжал в Андреевский пост, являлся туда же и Посполитаки. Суда с потребностями для работ долго не прибывали. Посполитаки каждый раз, когда я бывал в Темрюке, водил меня на берег и уверял, что в зрительную трубу видит приближающиеся к берегу его суда, но я как-то узнал, что они еще и не выходили из Таганрога в то время, когда земляные насыпи на правом берегу р. Кубани были уже почти воздвигнуты, несмотря на то что эта работа замедлялась неимением мостов. Опасаясь, что сообщение по правому берегу р. Кубани и переправа через нее не будут готовы к приходу из Анапы довольно многочисленного отряда, который должен был строить укрепление на левом берегу Кубани и дорогу от этого укрепления до реки и который не мог обойтись без этого сообщения для подвоза к нему жизненных припасов и строительных материалов, я сообщил полученное мной сведение Завадовскому, который при мне начальнически обращался с Посполитаки и бранил его за неисправность и ложь. Я тогда не знал, что Посполитаки был в большой милости у Завадовского и, имея в аренде все оброчные статьи войска, делился барышами с Завадовским и потому дозволял себе всякого рода злоупотребления.
Наконец в начале июня Посполитаки поставил все заподряженные потребности, и ко второй половине июня земляные работы на правом берегу Кубани были почти окончены. Этому особо успешному ходу работ способствовало то, что при самом их начале Завадовский объявил командирам полков, составлявших рабочий отряд, что они находятся в моем полном распоряжении. Хотя они были штаб-офицеры, но каждое утро приходили ко мне с рапортами, несмотря на мои разъяснения, что они не должны этого делать.
Полковые командиры считали себя вполне мне подчиненными, и даже когда два или три пластуна их полков просились идти за р. Кубань на охоту (как они выражались, за горцами), то они спрашивали моего дозволения. Я знал, что подобные похождения за Кубань пластунам были воспрещены, говорил об этом их полковым командирам и представлял опасность подобных охот. Полковые же командиры уверяли меня, что эти охоты необходимы для поддержания духа в пластунах, что последние не подвергаются опасности, так как они заговорены от пуль, вследствие чего они отпускали на охоту пластунов, которые всегда возвращались невредимыми. Для передачи моих распоряжений Завадовский в самом начале работ назначил ко мне двух хорунжих (корнетов) постоянными ординарцами, которые весьма усердно исполняли свои обязанности.
Вообще все мои распоряжения, а также состоявшего при мне военного инженерного кондуктора, исполнялись беспрекословно.
Когда оставались только плотничные работы, производившиеся наемными вольными плотниками, и небольшие поделки по земляным насыпям, Завадовский просил моего согласия отпустить отряд дней на двадцать для косьбы сена и других хозяйственных работ с тем, что отряд по истечении этого времени снова соберется для совершенного окончания земляных насыпей. Я согласился на просьбу Завадовского, за что меня благословляло все Черноморское казачье войско. Если бы не было сделано этого распоряжения, то казаки рабочего отряда и их семейства не имели бы целый год никаких средств к жизни. На время отсутствия отряда Завадовский назначил к работам сотню казаков под начальством зауряд-есаула (зауряд-ротмистра). Офицерские чины зауряд, до есаула включительно, давались в казачьих войсках наказными атаманами по причине недостатка офицеров из дворян. Офицеры же, производимые зауряд, никакими сословными правами не пользовались.
По распущении рабочего отряда я переехал в Темрюк, где в это время жила жена моя. Она во второй половине мая приехала в Керчь, куда я ездил за нею, чтобы перевезти ее в Темрюк, в 26 верстах от Андреевского поста, так что я во время производства работ мог с нею видеться по праздничным дням. С женой приехали Е. Е. Радзевская и мой шурин Анатолий{803}, который, равно как и брат его Николай{804}, не кончив курса в Московском дворянском институте, вышел из него, первый приехал с моей женой для поступления юнкером в один из полков на Кавказе, а второй впоследствии поступил юнкером в драгунский полк, стоявший в Курске.
Мы переехали из Керчи в Тамань на военном ботике ‘Часовой’, командир которого пригласил двух молодых дам прогуляться до Тамани, так как, доставив нас, он должен был немедля вернуться в Керчь. Недолго он любезничал с этими дамами: сильным боковым ветром очень накренило ботик, дамам, испуганным этим положением ботика и страдавшим морскою болезнью, было не до любезностей, а между тем им предстояло еще обратное путешествие.
В Темрюке был нам отведен один из лучших домов, в котором, впрочем, полы были земляные, кажется, тогда во всем Темрюке был только один дом с деревянными полами, принадлежавший А. Л. Посполитаки. В отведенном нам доме было пять комнат, из коих две в переднем фасе были заняты: маленькая нашей спальней, а побольше кабинетом жены, служившим и гостиной, и три в заднем фасе, в боковых жили: в одной Е. Е. Радзевская и служанка жены, а в другой шурин мой Анатолий, между этими комнатами была передняя. Кухня была в особом строении, в котором помещались двое слуг и повар. Вначале повар очень затруднялся приобретением провизии, казаки, привыкнув к тому, что их офицеры отбирают у них все даром, ничего не хотели продавать, но когда, наконец, удостоверились, что повар за все платит наличными деньгами, то сами втихомолку к нему приносили разную провизию, опасаясь только, чтобы ее не отобрали их офицеры. После этого, за исключением говядины, у нас не было недостатка в провизии и, между прочим, в фазанах и разной дичи, говядину же я возил в Темрюк только по приходе отряда на левый берег р. Кубани, в этом отряде нижним чинам пехотных полков полагалась мясная порция.
Нельзя в коротких словах описать всех злоупотреблений, которые дозволяли себе офицеры, и в особенности высшие чины в Черноморском казачьем войске. Командиры полков, которых по очереди располагали на кордонной линии против горцев, заставляли казаков {командуемых ими полков} работать в свою пользу, оставляя посты против горцев почти пустыми. В Андреевском посту, считавшемся одним из очень опасных, где должны были находиться до 200 казаков, оставалось всего человек 5, прочие все работали в поле для полкового командира А. Л. Посполитаки. Впрочем, этот господин, пользуясь расположением Завадовского, грабил не только казаков своего полка, но и посторонних и даже проходящих. Если же кто-либо, {хотя бы из последних}, позволял себе сказать слово против Посполитаки, то он приказывал такового бесчеловечно сечь в своем присутствии. Посполитаки держал на аренде, между прочим, рыбные ловли, рабочие при этих ловлях получали известную долю из дохода с ловли, но обязаны были все без исключения покупать из лавок, принадлежащих Посполитаки, по чрезвычайно высоким ценам, так что после каждого расчета рабочие люди оставались у него в большом долгу. Они знали, что их жалобы будут не только бесполезны, но даже вредны для них, тем более что они почти все были беспаспортные. {Вообще, казачьи офицеры позволяли себе грабить простых казаков, отличаясь от них только сословными правами, а не образованием.} Впрочем, из так называемых чиновничьих семейств многие были очень бедны, стекла в нашем доме мыла дочь какого-то казачьего офицера, и вообще жены и дочери многих казачьих офицеров исполняли самые грязные работы.
Жена моя в будни, {которые я проводил на работах}, занималась чтением привезенных из Москвы книг и ловлею рыбы, которой в рукаве, проходящем у Темрюка, всегда очень много, {бывает время, что рыба слоями совершенно наполняет ее}. Жена привезла с собою из Екатеринославской губернии овражка (суслика) и из него сделала чучело. Это животное появляется почти ежегодно в Новороссийских губерниях в невообразимо огромном количестве и совершенно истребляет хлебные растения. Жена добыла в Темрюке птицу пеликана и очень красивого и молодого орла необыкновенной величины, так что когда он, сидя посреди нашей большой комнаты, распускал крылья, то оставалось мало места для прохода около них. Этот орленок сделался вполне ручным, выходил из комнаты, в которой сидел на свободе. Он долго жил у нас, его застрелили казаки, вероятно, за то, что он ел их кур. Пеликана также убили, из него сделано было чучело. Жена, сверх того, занималась ловлею бабочек, жуков и ужей, которые часто заходили на наш двор, лягушки же постоянно жили в наших комнатах. Вообще жизнь в Темрюке проходила весело, только звон на колокольне, извещавший о смерти одного из жителей Темрюка, наводил грусть. Несмотря на то что Темрюк был тогда очень мал, этот звон иногда слышался по два и более раза в день. Смертность была очень большая.
В одну из тех трех недель, которые я постоянно жил в Темрюке, бывший с нами слуга сестры моей Иван исчез после завтрака, его не могли доискаться перед обедом, по моему извещению разосланы были казаки по разным направлениям, но так как и поздно вечером его не отыскали, то все полагали, что он захвачен какими-нибудь никем не замеченными горцами, наше сожаление и страх были чрезвычайны. На другой день оказалось, что он лег в сено, где проспал преспокойно более 12 часов сряду.
По распущении в июне отряда, работавшего на правом берегу р. Кубани, в первую мою поездку из Темрюка в Андреевский пост я взял с собою жену. Приехав в этот пост, я послал бывшего при мне инженерного кондуктора пригласить зауряд-есаула, командовавшего оставшеюся при работах сотнею казаков. Кондуктор, возвратясь, объявил, что есаул его разругал, сказав, что я сам могу к нему явиться, так как он такой же капитан, как и я, и что есаул показался ему пьяным. Однако же есаул вскоре пришел в мою комнату и грубо сказал, что я не имею права за ним посылать кондуктора, которого он за то, что приходил за ним, арестует. Когда я очень хладнокровно объяснил ему, что он, с его сотнею казаков, состоит, по приказанию наказного атамана, под моим начальством, есаул, которого отделял от меня стол, вынул шашку из ножен и замахнулся ею, чтобы ударить меня по голове. Казаки, видевшие начало этой сцены в окно, вбежали в комнату, схватили есаула за руки и вытащили вон. Жена моя гуляла в это время около поста. Я, выйдя из комнаты, приказал скорее закладывать тарантас, в котором мы приехали, и рассказал жене о случившемся. Не успели еще заложить тарантас, как прибежал ко мне тот же есаул. Он, стоя на коленях, просил прощения и о том, чтобы я об его поступке не передавал наказному атаману. На ответ мой, что я не могу скрыть от атамана его поведения, он пополз за нами на коленях, прося у меня и у жены, которую удерживал за ее платье, простить его, говоря, что атаман разжалует его в простые казаки, что он все чины заслужил в бою с горцами и что если я его прощу, то будет со мной Божие благословение, а в противном случае я и жена моя, и если у меня есть мать, то и она попадемся в плен к горцам. По приезде в Темрюк я рассказал о случившемся полковому командиру А. Л. Посполитаки, который, сейчас же сменив зауряд-есаула, посадил его под арест и донес Завадовскому. Последний немедля приехал из Екатеринодара, я его просил по возможности ограничить наказание зауряд-есаула.
В одну из моих поездок из Темрюка в Андреевский пост я взял с собою жившего у нас шурина моего Анатолия. Вскоре должен был прийти на левый берег Кубани отряд для устройства укрепления и сообщения от него до Кубани. Проект этого сообщения был составлен по осмотру местности 19 февраля 1841 г. в ночное время, а потому я хотел его поверить. Очень любя подвергать себя опасностям, я вздумал, взяв с собою двух пластунов, с ними переехать на неприятельский берег р. Кубани. Шурин мой, Анатолий, упросил меня взять его с собою, на что я согласился с условием, чтобы он о нашем переходе через Кубань не говорил сестре своей. После нескольких часов, проведенных за Кубанью, заметив горца, бежавшего от нас к саклям, мы немедля вернулись на правый берег Кубани. По возвращении в Темрюк Анатолий не мог не похвастаться перед сестрой тем, что был на неприятельском берегу, и понятно, что мне крепко от нее досталось за эту отвагу.
В другую поездку в Андреевский пост, когда я верхом осматривал работы от Андреевского поста к Кубани, налетела огромная масса саранчи, так что вдруг в ясный день сделалось совершенно темно. Саранчи было такое множество, что, когда я уже сел в тарантас, она еще не успела вся пролететь, и я ехал днем, как будто в сумерки.
Военный министр, по осмотре Закавказья и восточной части Кавказа, должен был ехать из Ставрополя в область черноморских казаков и при этом осмотреть мои работы. Впоследствии я узнал, что он вызовет меня в Ставрополь, а сам оттуда поедет прямо в Петербург. В это время у меня сильно заболел один из моих слуг, а перед этим только что умер слуга, приехавший с моим шурином Анатолием. В Тамани не было никаких средств вылечить заболевшего, послать же его в фанагорийский военный госпиталь, расположенный близ Тамани, было бы бесполезно, так как он, как не военный, не был бы принят. Поэтому, несмотря на то что я с часу на час ожидал приказания военного министра прибыть в Ставрополь, я решился сам с женой отвезти больного в Тамань и просить принять его в госпиталь, в чем успел, он через месяц выздоровел.
По возвращении в Темрюк я узнал, что военный министр, торопясь в Петербург, не вызовет меня в Ставрополь и что им послан для осмотра моих работ его адъютант, {князь Владимир Иванович Барятинский, (впоследствии} генерал-лейтенант и президент придворной конюшенной конторы), который, осмотрев со мной работу, произведенную на правом берегу р. Кубани у Варениковой пристани, уехал в Петербург.
Чернышев возвратился в Петербург в начале августа и остался по-прежнему военным министром, управлявший же в его отсутствие Военным министерством генерал-адъютант, генерал от инфантерии граф Петр Андреевич Клейнмихель назначен был главноуправляющим путями сообщения и публичными зданиями. Когда я сказал об этом назначении Завадовскому, то он, несмотря на свою хитрость и сдержанность, не мог удержаться, чтобы не сказать мне: ‘Пусть хоть сделают его фельдмаршалом и чем хотят, только бы подалее от нас’.
По окончании работ на правом берегу р. Кубани командиры казачьих полков, составлявших рабочий отряд, предложили мне, в благодарность за доброе обхождение с казаками и за дозволение им уйти на три недели для хозяйственных работ, по 200 руб. с полка, собранных ими с казаков. Я просил полковых командиров поблагодарить казаков за их любовь ко мне, а собранные деньги возвратить им. Когда я рассказал это Завадовскому, то он меня очень настоятельно просил простить им их поступок, потому что они сделали это по глупости, а главное, ничего об этом не говорить военному министру. {Полковые командиры, вероятно, означенных денег не возвратили казакам, а взяли себе.}
25 июля отряд, строивший укрепление Гастачай, между Анапою и Варениковою пристанью, пришел к последней и расположился лагерем на левом берегу р. Кубани. Я встретил отряд и остался в означенном лагере.
Отряд из Гастачая пришел под начальством генерал-адъютанта Анрепа, который перед этим переходом заключил с соседними горцами перемирие в том, что войска наши не будут уничтожать их аулов и хлебных произведений, а они не будут нападать на отряд, при котором находился огромный обоз строительных материалов для предполагаемого у Варениковой пристани укрепления, так как найдено было более удобным эти материалы доставить из Таганрога в Анапу и оттуда по неприятельской земле к Варениковой пристани на левый берег Кубани, чем в Темрюк и оттуда в Андреевский пост, а от него на Вареникову пристань и переправлять через Кубань на ее левый берег. Подобную доставку можно было оправдать только тем, что не надеялись, чтобы ко времени прихода отряда из Гастачая к Варениковой пристани сообщение Андреевского поста с этой пристанью было окончено.
Работы при Варениковой пристани по Высочайше утвержденному проекту должны были производиться в продолжение двух лет. Часть рабочего отряда на левом берегу р. Кубани была морем перевезена из Крыма, куда она осенью должна была возвратиться с тем, чтобы весной снова прибыть на Вареникову пристань. Эта перевозка стоила огромных сумм и вредно действовала на здоровье войск. Между тем в зимнее время горцы могли бы напасть на неоконченное укрепление у Варениковой пристани и повредить как укрепление, так и сообщение его с Кубанью. Эти причины побудили меня представить, что работы могут быть окончены в один год, если будет разрешено нижним чинам, производившим земляные насыпи и не получавшим ничего кроме увеличенной мясной порции, выдавать за каждый выработанный урок по 20 коп. сер. Источником для этого расхода назначены 18 тыс., оставшиеся из 30 тыс. ассигнованных на работы по устройству сообщения через р. Кубань у Варениковой пристани. Когда получено было разрешение на этот расход, то я был уверен, что нижние чины будут производить работы успешно, так что они окончатся в один год. Но недостаточно было выдавать деньги начальству за произведенные нижними чинами работы, надо было, чтобы они доходили до них, чего в особенности трудно было добиться в казачьих войсках. Анреп обратил на это особое внимание и вместе с тем приказал, чтобы казаков и солдат поочередно употребляли в мокрых и затруднительных местах без всякого между ними различия. Этого никогда прежде не соблюдалось: казаков всегда ставили на работы в самые дурные места. Износит казак скоро платье и сапоги, они его собственные, а не казенные, заболеет он или умрет, это не вносится в ведомости, представляемые высшему начальству, тогда как на солдате платье и сапоги казенные, и скорая износка их была прямым убытком полковому командиру, а если в полку много заболевало и умирало, об этом вносилось в ведомость, и полкового командира подвергали ответственности.
{Я выше говорил, что} во время перехода отряда из Гастачая на Вареникову пристань было заключено перемирие с горцами, между тем последние сделали два выстрела против Анрепа и его адъютанта Колебякина, ехавших несколько впереди отряда. Анреп на другой день прихода отряда на Вареникову пристань приказал объявить, что если горцы не выдадут немедля стрелявших, то он часть своего отряда пошлет для уничтожения жилищ и хлеба горцев. Немедля явились старшины из соседних аулов. Они уверяли, что не могут отыскать стрелявших. Анреп повторил свою угрозу, и на другой день были приведены два почти голых оборванца. Когда их спросили через переводчика, зачем они стреляли, зная, что было замирение, они отвечали, что хотели этим понравиться женщинам. Анреп, прочитав им мораль, сказал, что они теперь в его руках, что он мог бы приказать их расстрелять, но для того, чтобы они умели ценить великодушие Русского Царя, он не только его именем их простил и отпустил домой, но приказал еще выдать каждому из них по десяти карбованцев (так называли на Кавказе серебряные рубли). Анреп говорил все это с необыкновенной величавостью, в словах же его и действиях не было никакой логики, {можно было простить оборванцев, сомнительно было, чтобы стреляли именно эти оборванцы, вероятнее, что они были представлены только во избежание исполнения угроз Анрепа, но зачем было давать им еще по 10 руб. сер., этого я не понимаю}.
Анреп вскоре уехал в Керчь, сдав командование отрядом свиты Его Величества контр-адмиралу Серебрякову, с ним уехали исправлявший должность начальника штаба Филипсон и Колебякин. Я поместился в палатке Филипсона и потому был ближайшим соседом Серебрякова, с которым часто виделся. Анреп и Филипсон приезжали несколько раз в отряд, и последний жил со мной в одной палатке, а когда я ездил в Керчь, то останавливался у Колебякина. Отношения между последним и Филипсоном были по-прежнему неприязненные, и я был, так сказать, между двух огней. Увидав раз в палатке Серебрякова прекрасный сотовый мед, принесенный ему одним из соседних горцев, я хотел его попробовать, но до этого он меня не допустил, сказав, что мед, может быть, отравлен и что он прикажет дать его для пробы собакам. Чтобы дать понятие, что за люди занимали значительные должности на Кавказе и какие были между ними отношения, приведу распространившийся тогда, по моему мнению невероятный, слух, что этот мед поднесен был горцами по наущению коменданта Анапы, полковника Рота, находившегося во вражде с своим начальником Серебряковым.
Несмотря на замирение с соседними горцами, они любили выказывать свое молодечество: так, один горец верхом вскочил в середину строившегося укрепления, выстрелил и ускакал невредимым, несмотря на то что кругом производившихся работ была расставлена цепь. Но из этого не следует заключать, что наши войска дремали. Раз при наступившей темноте ударили тревогу: стоявшим в цепи показалось, что подходят горцы, в несколько минут часть войска, которая была назначена в этот день для отражения горцев на случай их наступления, со всею артиллерией уже собралась на заранее определенном месте.
Для совершенного окончания в одно лето {устройства} укрепления у Варениковой пристани требовался камень, которого нельзя было добыть в окрестностях. По имевшимся сведениям, в нескольких верстах от строившегося укрепления были древние укрепления, в которых имелся камень. Серебряков поручил мне отыскать одно из этих укреплений, для чего и дал мне сотню конвойных казаков. Я нашел в 12 верстах от Варениковой пристани древнее четырехугольное укрепление и в нем много камня, которым мы воспользовались. Поиски эти внутрь неприятельской земли с незначительным конвоем были небезопасны.
В августе месяце брат мой Николай приехал из Симферополя к нам погостить, я его возил из Темрюка на Вареникову пристань. С нами приехала жена моя. При расположении войск на левом берегу р. Кубани проезд от Андреевского поста до строящегося укрепления был безопасен, но для большей предосторожности я выслал из Андреевского поста десять пластунов для осмотра местности, не скрываются ли где-либо горцы. Пластуны, как кошки, взлезли на деревья, и эта ловкость заняла жену и брата, видевших пластунов в первый раз. Пластуны дали знать, что нигде горцев нет, и жена с братом поехали в тарантасе в строящееся укрепление, я их конвоировал верхом с несколькими казаками. Они пили чай в палатке Серебрякова и в тот же день воротились тем же путем. Я в это время, и несколько лет прежде, не пил чаю, чувствуя от него тошноту. Когда вечером у всех палаток лагеря ставили самовары, одна моя палатка была без самовара, на меня это наводило грусть, а все же чаю я пить не был в состоянии.
Окончив работы по сообщению Андреевского поста с укреплением на левом берегу р. Кубани у Варениковой пристани, я ездил в Керчь проститься с Анрепом, Филипсоном и Колебякиным.
В Керчи я купил целый пуд очень сладкого винограда, который привез в Темрюк, и мы его постоянно ели дорогой, возвращаясь в Москву. При окончательном выезде моем с женой из Темрюка в Петербург, по распоряжению Завадовского, явился для конвоирования нас по плавням целый казачий полк, который ехал около нашего экипажа врассыпную. Картина была живописная при тогдашних мундирах Черноморского казачьего войска. На следующей станции означенный полк сменился другим, который конвоировал нас до окончания плавней. Конвоировавшие полки были те самые, которые составляли рабочий отряд на правом берегу р. Кубани у Варениковой пристани. Несмотря на малороссийские лица, на которых нелегко разгадать то, что они думают, видно было, что казаки собрались с удовольствием, желая отблагодарить меня за мое с ними хорошее обхождение и, как они выражались, за благодеяния, которые они долго помнили, так что и Завадовский, когда случалось ему позже писать ко мне, называл меня благодетелем черноморских казаков.
В Екатеринодаре нам отвели дом полковника Кухаренко{805}, убитого в чине генерал-майора горцами на почтовой дороге незадолго до покорения Кавказа. По приезде в Екатеринодар я немедля пошел к Завадовскому, не застав его, я воротился домой и услыхал в соседней комнате мужской голос. Люди мои сказали, что у жены моей давно сидит казачий генерал, фамилии которого они не знают. Голос гостя походил на голос Завадовского, но разговор шел на самом чистом русском языке, а Завадовский говорил с малороссийским акцентом. Войдя в комнату, я нашел в ней Завадовского и тогда только узнал, что он может говорить так же чисто, как говорят в Москве, при моем входе Завадовский опять заговорил с малороссийским акцентом.
Командировка моя на Кавказ записана в моем послужном списке следующим образом:
По Высочайшему повелению командирован был для устройства постоянной переправы через р. Кубань у Варениковой пристани. Занимаясь делом этим, часто под непосредственным ведением наказного атамана Черноморского казачьего войска генерал-лейтенанта Завадовского I, ежедневно лично находился на работах с утра до вечера, разделяя все труды и тягости наравне с нижними чинами.
По проекту, Высочайше утвержденному, работы по устройству Варениковой пристани разделены были на два года, но барон Дельвиг, несмотря на ограниченное число рабочего отряда, неусыпной деятельностью своей и отличным знанием дела успел распорядиться, что земляные работы, начиная с 7 числа мая, в полтора месяца были уже окончены, насыпи образованы, мосты сделаны, и вся работа совершенно окончена, чем весьма сокращены расходы казны и удалено затруднение продолжать работы на другой год, собирая для того вновь рабочий отряд, а всего важнее, что согласно Высочайшей Государя Императора воле устроено окончательно сухопутное сообщение Черномории с Восточным берегом Черного моря через землю натухайцев. Генерал-лейтенант Завадовский, будучи личным свидетелем великих трудов барона Дельвига, свидетельствовал, что быстрое и вместе с тем прекрасное и прочное построение дороги при Варениковой пристани, при совершенно недостаточных средствах, со всею справедливостью должно приписать отличному знанию дела и неусыпной деятельности сего офицера.
Управляя работами по устройству дороги на левом берегу Кубани, был в экспедиции против горцев со времени перехода 25 июля действовавшего под начальством свиты Его Величества контр-адмирала Серебрякова отряда, из Гостачаевского укрепления, по вооружении его, к Варениковой пристани в земле натухайцев на р. Кубани, по 5 сентября, и в это время находился 30 июля при заложении укрепления на Варениковой пристани. Экспедицию эту г. военным министром разрешено внести в послужной барона Дельвига список.
Невольно бросается в глаза разница в описании моих занятий при работах на правом и левом берегах р. Кубани. Насколько в первом видно желание высоко оценить мои труды, настолько видно во втором полное равнодушие. Между тем первое описание сделано было, как видно из самого текста, Завадовским, а второе должно было исходить от Анрепа или от его штаба, т. е. от Филипсона. Я трудился на левом берегу не менее, чем на правом, сверх того, делал из лагеря на левом берегу ползки по неприятельской земле и отыскал камень, необходимый для построек в укреплении, о чем даже вовсе не упомянуто. Отношения же мои к Анрепу были более близкие, чем к Завадовскому, а к Филипсону они были даже дружеские. Чему же приписать {вышеупомянутую} разницу в описаниях моих занятий? Вероятно, тому, что начальник отряда Серебряков не подумал о составлении описания моих занятий, полагая, что они вполне известны штабу Черноморской береговой линии, на обязанности которого и лежит его составление. Означенный же штаб не принял на себя инициативы, по обычаю всех штабов и департаментов возбуждать дела только вследствие бумаг, полученных от высших или низших инстанций, с другой стороны, Завадовский, как человек хитрый и ловкий, составлением описания моим занятиям, хотел, может быть, сделать прият ное не только мне, но и военному министру и его приближенным, видев в Анапе благоволение ко мне Чернышева и хорошее расположение Вревского и Суковкина.
По дороге, не доезжая до Москвы, я прочитал в приказе по ведомству путей сообщения от 29 августа о себе следующее:
За отличное исполнение поручения по устройству постоянной переправы через р. Кубань у Варениковой пристани Всемилостивейше пожалован кавалером ордена Св. Владимира 4 ст.
Эта награда была дана по представлению военного министра, который уехал с Кавказа до приступа к работам на левом берегу р. Кубани, а следовательно, и награда получена мной за труды по работам, произведенным на правом берегу. При отъезде моем с Кавказа в Керчи не могли знать об этой награде и должны были бы представить к чему-либо в виду того, что многие офицеры, ничего не делавшие во время этой экспедиции и не подвергавшиеся большей, чем я, опасности, получили награды, и между прочим ордена с бантами, которые тогда по статуту убавляли срок получения ордена Св. Георгия 4 степ. за 25 лет, и именно орден Св. Владимира с бантом убавлял на 3, а Св. Анны 3 ст. на 2 года. Впрочем, мне говорили, что я будто бы был по окончании работ на левом берегу р. Кубани представлен в майоры, но что Клейнмихель не согласился на ходатайство Чернышева в виду недавно полученной мной награды, а на самом деле потому, что в то же время Чернышев отказал в ходатайстве его о награде посланного, во время управления Клейнмихеля Военным министерством, с особым поручением чиновника Вонлярлярского (Евгения Петровича{806}), впоследствии тайного советника и почетного опекуна.
Читателю может показаться странным, что я обращаю такое постоянное внимание на полученные мной награды, но они были ступенями, которые необходимо было перейти для получения такой должности, которая давала бы содержание, достаточное для безбедного существования. Надо вспомнить, что тогда не существовало никаких частных предприятий, занятиями при которых можно было бы достигнуть безбедного существования при старости. Единственным честным путем к достижению такого существования была государственная служба, и потому чем скорее переходились ступени, учрежденные на этой службе, тем ближе была упомянутая цель. Не имея сам никакого состояния, не получая никакого дохода с значительного имения моей жены и видя, что и помещики, сами жившие в своих имениях по соседству с имением жены моей, так же, как и я, не получают доходов, я надеялся хотя бы и с временными денежными пожертвованиями службою достигнуть безбедного существования, и понятно, что досадовал каждый раз, когда, сделав довольно значительные расходы для исполнения поручений по службе, вовсе не подвигался или мало подвигался к предположенной мной цели.
В Москве я нашел мать мою и сестру, обе очень были рады полученной мной награде, но мать моя очень опасалась за меня в виду того, что моим высшим начальником назначен Клейнмихель, которого называли не иначе как зверем. Наняв в Москве квартиру близ Армянского переулка в доме Лаврентьева{807}, я оставил в ней жену и в начале октября один отправился в Петербург.
Приложения

Приложение 1 к вступлению от составителя[91]

Московский Мытищинский водопровод (1860)[92]

Кто не знает, как важна не только для многолюдных столиц, но даже и для незначительных деревушек близость хорошей воды и притом в достаточном количестве?
Незначительные речки, пересекающие широко раскинувшуюся Москву, давно уже не обеспечивали ее потребностей в этом отношении, и потому устройство кирпичного водопровода для снабжения Моск вы чистою водою из ключей, находящихся близ села Больших Мытищ, в 20 верстах от Кремля, начато было еще в 1779 году повелением Императрицы Екатерины II, по проекту и под наблюдением инженер-генерала Баура{808}. Этот проек т бесспорно принадлежит к числу замечательнейших по гидравлической архитектуре, приведенных в исполнение в XVIII столетии[93]. Затем, по случаю внезапной кончины генерала Баура, в 1783 году, главное начальство в учрежденной в 1780 году комиссии производимых для города Москвы водяных работ поручено было главнокомандовавшим в Москве — графу Чернышеву{809}, графу Брюсу{810} и Еропкину{811}, а по искусственной части — статскому советнику Герарду{812}. В 1788 году война с Турциею была причиною остановки этих работ, вышеозначенная комиссия закрыта и производители работ отправлены в действовавшие армии, за исключением инженер-майора Бланкеннагеля{813}, оставленного для надзора за целостью водопровода.
В 1788 году работы по его устройству находились в следующем положении. Близ села Больших Мытищ разрыто 62 ключа и над ними устроено 24 кирпичных бассейна разной величины, доставлявших до 300 000 ведер воды в сутки, первый из этих бассейнов называется Святым или Громовым, потому что народное предание прописывает его открытие удару молнии. От этих ключей до Самотецкого пруда в Москве устроена была водопроводная галерея из кирпича на искусственном цементе, имевшая основанием покрытые досками деревянные лежни, которые в насыпях положены были на сваи. Вся длина устроенной галереи, за исключением недоделанных протяжений, составлявших в общей сложности 2 версты 298 саж., была 19 верст 180 саж. В то же время устроен, при пересечении водопроводом р. Яузы, близ деревни Ростокина, и водопроводный на двадцати одной арке мост длиною в 167 саж. и высотою в 60 фут. Этот мост виден с Троицкого шоссе.
В 1797 году Император Павел I обратил особенное внимание на начатые водопроводные работы и повелел наблюдавшему за производством их Герарду, бывшему тогда уже тайным советником, продолжать работы, которые окончены в 1810 г. В это время окончена водопроводная галерея и на ней устроены, в черте города, пять колодцев, из которых вода получалась насосами.
Общее начертание проекта водопровода доказывает, что генерал Баур был человек с большими способностями и познаниями, но до лжно полагать, что невозможность находиться постоянно при работах и скорая кончина были причиною следующих недостатков в устройстве водопровода. Постройка ключевых бассейнов в с. Больших Мытищах была недостаточно прочна, увеличение их числа было бесполезно, так как через это не прибавлялось количества воды, доставляемого ими в водопровод, водопроводная галерея, устроенная на деревянных лежнях и частью на сваях, должна была, по сгниении деревянных частей, подвергнуться разрушению, пропускать много мытищинской воды и вбирать в себя воду других ключей дурного качества, так что из 300 тыс. ведер воды, доставлявшихся ежесуточно мытищинскими ключами, доходило до последнего фонтана на водопроводе всего 18 тыс. ведер, по малому протоку воды в Самотецком канале и в Неглинной оставлять их непокрытыми было неудобно, а тем более устраивать на них открытые бассейны большего размера.
При учреждении Главного управления путей сообщения была образована особая дирекция мытищинского водопровода, подведомственная III округу путей сообщения, и директором этого водопровода был назначен инженер-генерал-майор Яниш{814}. Из мытищинских ключей, доставляющих в сутки до 300 тыс. ведер совершенно чистой воды, по кирпичному водопроводу, устроенному в прошедшем столетии, в 1830 году[94]доходило до села Алексеевского в 2-х верстах от Москвы около 200 тыс. ведер воды, не изменявшей своей чистоты и вкуса. Близ этого села генерал Яниш устроил кирпичное водоподъемное здание, в котором поместил две попеременно действующие паровые машины низкого давления, каждая в 24 силы, для подъема по чугунному водопроводу до 180 тыс. ведер воды в сутки в чугунный резервуар, устроенный в Сухаревой башне{815}. Из резервуара вода проведена чугунными трубами в пять вновь устроенных городских фонтанов: Шереметевский, Никольский, Варварский, Театральный и Воскресенский[95].Все эти работы, стоившие до 725 000 руб. ассигнациями, начаты были в 1828 и окончены в 1834 году, отличное их исполнение доказывается тем, что все части этого водопровода постоянно действовали вполне удовлетворительно.
Между тем почти все ключевые бассейны в Мытищах пришли в совершенное разрушение: деревянные крыши и распоры, введенные для поддержания треснувших кирпичных стен, сгнили, самые стены все более и более обрушивались. Необходимо было их перестроить, на что, по утвержденному проекту, требовалось до 200 тыс. руб. серебром.
Во избежание столь значительных издержек на перестройку бассейнов в с. Больших Мытищах барон Дельвиг, назначенный в 1832 году производителем работ, предложил в 1834 году новый, изобретенный им способ устройства ключевых бассейнов, которым достигнуто наивозможное сбережение издержек, так что при перестройке всех 43 бассейнов сбережение составит более 150 тыс. руб. серебром. Сверх того, бассейны, устроенные по этому способу, вовсе не требуют ремонтного содержания. В это же время барон Дельвиг отыскал новые ключи, над которыми устроены, по его способу, ключевые бассейны No 44 и 45.
Вместе с тем, несмотря на весьма значительные исправления, произведенные в Мытищинском кирпичном водопроводе, и он видимо клонился к разрушению. Этими исправлениями нельзя было уничтожить ошибку, сделанную первыми строителями, состоявшую в устройстве его на деревянных лежнях и на свайном фундаменте, по сгниении которых по[до]шва и стены водопровода в разных местах давали трещины, свод обрушивался и вода притекала к Алексеевским водоподъемным машинам в недостаточном количестве. Между тем требование на воду в столице увеличивалось с каждым годом и разбор из фонтанов сделался в последнее время беспрерывным (особенно когда вода в реке Москве мутна), так что приезжающие за водою должны были по несколько часов ожидать очереди для наливания бочек. Положение кирпичного водопровода, близкое к разрушению, и очевидный недостаток чистой воды побудили в 1849 году бывшего московского генерал-губернатора генерал-адъютанта графа Закревского{816} исходатайствовать Высочайшее повеление о перестройке и распространении водопроводов в Москве.
Работы по заменению старого кирпичного водопровода чугуннотрубным и по распространению водопроводов в Москве были поручены генерал-майору Максимову{817}. По его предложению новый чугуннотрубный водопровод должен был привести в Москву до 300 тыс. ведер мытищинской воды в сутки. Он также, как и его предместники, был вполне убежден, что приток воды из мытищинских ключей не может быть увеличен, а так как 300 тыс. ведер в сутки было бы недостаточно для всего города, то он предполагал в трех местах на реке Москве установить машины для ежедневного подъема на разные городские площади 275 тыс. ведер речной воды и еще из сокольничьего кирпичного водопровода провести на одну из городских площадей 40 тыс. ведер. Для возможно скорейшего увеличения числа водоемов в Москве с 1850 года приступлено было к устройству двух водопроводов из р. Москвы, работы по которым стоили 258 804 руб. Эти водопроводы, однако, каждый год весною оставались в бездействии в продолжение целого месяца оттого, что чрезвычайно мутная речная вода засоряла насосы водоподъемных паровых машин.
Поводом к устройству речных водопроводов, как мы уж заметили, было убеждение, всеми разделяемое в продолжение 70 лет, что мытищинские ключи не могут давать более 300 тыс. ведер воды в сутки. Но барон Дельвиг, снова назначенный в 1852 году начальником Московских водопроводов, доказал, что это давнишнее убеждение справедливо только относительно того горизонта кирпичного водопровода, до которого ключи были подперты, и что если, при перестройке водопровода, понизить его горизонт и тем уменьшить подпор ключей, то они будут доставлять большее количество воды, и эта мысль приведена искусным строителем в исполнение с полным успехом. При увеличении притока воды мытищинских ключей оказались излишними сделанные генерал-майором Максимовым предположения для проведения 40 тыс. ведер воды из сокольничьего водопровода и устройство третьего водоснабжения из р. Москвы, вместе с тем найдено возможным провести мытищинскую воду в бассейны, снабжаемые речною водою, и затем прекратить действие машин, поднимающих речную воду, на ежегодное содержание которых были потребны довольно значительные издержки. В одном из речных водоснабжений, находящемся на левом берегу р. Москвы, это предположение приведено уже в исполнение, и в нем речная вода с 1 нояб ря 1858 года заменена мытищинскою. Эту же воду предполагается провести и в бассейны, находящиеся на правой стороне р. Москвы, посредством чугунного водопровода, проложенного обращенным сифоном под дном реки.
Работы по заменению мытищинского кирпичного водопровода чугунно-трубным и по распространению его начаты 1 июля 1853 года и состояли в следующем: в ключевых бассейнах, устроенных близ села Больших Мытищ[96], понижен горизонт воды, проложены чугунные трубы от бассейнов до трубы, в которой соединяются все ключевые воды и которая, пройдя обращенным сифоном под р. Яузою, входит в подземный чугунный резервуар, находящийся во вновь устроенном близ с. Больших Мытищ кирпичном водоподъемном здании.
На этой части водопровода проложено труб диаметром от 4 до 22 дюймов на протяжении более 4 1/4 версты. В водоподъемном здании поставлены две попеременно действующие паровые машины среднего давления, каждая в 10 сил, для подъема 500 тыс. ведер воды в сутки на высоту 20 фут. в возвышенный чугунный резервуар, помещенный в этом же здании. Из резервуара вода течет до Алексеевского водоподъемного здания по чугунному водопроводу диаметром в 20 и 22 дюйма на протяжении 13 1/4 верс ты. При пересечении водопроводной трубы реками Ичкою, Будайкою и Яузою она проведена под ними в виде обращенных сифонов. Достигнув Алексеевского водоподъемного здания, в котором с 1830 года действовали попеременно две паровые машины, каждая в 42 силы, вода вливается в приемный, из дикого камня, бассейн, находящийся в подвальном этаже этого здания. Оно перестроено для установки в нем двух машин среднего давления, каждая в 48 сил, взамен прежних 24-сильных. Новые машины, действуя попеременно, поднимают 500 тыс. ведер воды в сутки на Сухареву башню по чугунному водопроводу диаметром в 16 дюймов на протяжении 4 1/2 версты. Во втором этаже этой башни установлен на фермах из котельного железа второй чугунный резервуар мытищинской воды, из которого вода проведена в фонтаны: Самотецкий, Триумфальный, Сандуновский, Угольный, Генерал-губернаторский, Кудринский, Собачий, Смоленский, Зубовский, Покровский, Таганский и Рогожский и в колодец на Богоявленской площади. Сверх того устроены еще два водоразборные колодца у Трифоновского переулка на Первой Мещанской и у Высокояузского моста. Всего на этом протяжении проложено чугунных труб диаметром от 2 до 10 дюймов 19 верст. Вместе с тем мытищинская вода проведена в устроенные прежде фонтаны речной воды на площадях: Пречистенской, Арбатской, Трубной, у сада 4-й гимназии и в водоразборный колодец у Петровских ворот. Водопровод в черте города пересекает реки Яузу и Чечеру, он проходит под ними обращенными сифонами. При фонтанах восходящие трубы оканчиваются чугунными украшениями, из которых изливается вода. Все расходы на работы по перестройке Мытищинского водопровода простираются до миллиона рублей.
Таким образом, в Москве, считая прежде устроенные фонтаны и водоразборные колодцы, имеется двадцать семь мест для бесплатного разбора чистой мытищинской воды. Сверх того на мытищинском водопроводе устроено также двадцать семь кранов для пользования водою во время пожаров.
Мытищинский водопровод во всех отношениях оправдал ожидания жителей Москвы. Водоподъемные паровые машины, которые барон Дельвиг заказал в заведении гг. Джемс-Уатт и Кo {818}, особенно замечательны своим превосходным действием при употреблении весьма малого количества топлива. Доведение Московских водопроводов, имеющих важное значение в быту первопрестольной столицы, до настоящего их положения составляет важную заслугу барона Дельвига. Сверх всех этих работ барон Дельвиг еще составил и привел в исполнение проекты на проведение мытищинской воды в Большой Кремлевский дворец и на снабжение ею Ходынского военного лагеря близ Москвы.
Итак, собственно барону Дельвигу Московские водопроводы обязаны настоящим своим состоянием, и благодаря ему Москва не встречает более недостатка в превосходной мытищинской воде и достаточно обеспечена ею и на будущее время. Здесь барону Дельвигу пришлось на деле опровергнуть старую, всеми принятую мысль о невозможности доставить большее количество мытищинской воды и показать на деле справедливость своих теоретических заключений. Следовательно, здесь он является уже не только честным и добросовестным исполнителем возложенной на него обязанности, но и ученым инженером, вводящими новые данные в гидравлику.
Но не одним мытищинским водопроводом выразилась деятельность барона Дельвига, напротив, служебная его карьера отличается и многими другими замечательными сооружениями.
Инженер-генерал-майор Андрей Иванович Дельвиг получил окончательное образование в Институте корпуса инженеров путей сообщения, куда поступил в 1829 году портупей-прапорщиком, а в 1832 году выпущен поручиком на действительную службу с назначением производителем работ на мытищинском водопроводе.
В 1836 году по случаю успешного производства этих работ покойный главноуправляющий путями сообщения и публичными зданиями генерал-адъютант граф Толь{819} отдал следующий приказ:
Из множества сооружений, состоящих в III округе путей сообщения и найденных мною в совершенной исправности, особенной похвалы достойны Московский водопровод и бассейны оного. Сделанные поручиком корпуса инженеров бароном Дельвигом в устроении сих бассейнов упрощение и усовершенствование могут сберечь, по перестройке всех прежних водоемов, до 500 тыс. руб. в пользу казны, отысканные же им новые изобильные ключи, способные снабжать лучшею водою не только важнейшие части той столицы, но и самые отдаленные места оной, в полной мере обеспечивают успех сего столь полезного предприятия. Ценя отличные способности, познания и ревность, оказанные сим офицером, с самого вступления на поприще службы в ведении директора работ корпуса инженеров подполковника Максимова 1-го, почитаю для себя удовольствием объявить им мою совершенную благодарность.
В том же 1836 году барон Дельвиг назначен производителем гидравлических работ при тульском оружейном заводе, в 1837 году — производителем изысканий для приведения р. Упы в судоходное состояние, в 1838 году — к работам соединения рек Москвы и Волги, в 1839 году — помощником директора работ в Москве, причем занимался производством работ: по снабжению водою Императорского Московского воспитательного дома{820}, по набережной на р. Москве — и изысканиями по снабжению г. Москвы ключевыми водами. В конце 1840 года барон Дельвиг по Высочайшему повелению был командирован для осмотра местности к устройству переправы через р. Кубань при Варениковой пристани для учреждения сообщения между областью черноморских казаков и укреплением Новороссийск на Суджукской бухте, через землю непокорных натухайцев. Для исполнения этого поручения барон Дельвиг переходил чрез р. Кубань в землю натухайцев и сделал нужные исследования внутри неприятельской земли. По Высочайшему же повелению в 1841 году барон Дельвиг был командирован в Сухум-Кале для осмотра окрестных болот по случаю предполагавшейся их осушки. В то же время им были исполнены разные поручения, возложенные на него, как на правом фланге Кавказской линии, так и на Восточном берегу Черного моря. В июле 1841 года барон Дельвиг возвратился к занятиям по должности помощника директора работ в Москве, а в апреле 1842 года командирован для устройства переправы чрез р. Кубань, у Варениковой пристани, и дороги к ней на ее правом и левом берегах. Занимаясь этим делом, барон Дельвиг ежедневно находился на работах с утра до вечера, разделяя с нижними чинами все труды и опасности. Производство работ было разделено на два года, но барон Дельвиг, несмотря на малочисленность рабочего отряда, сумел так распорядиться, что в течение одного лета привел их к окончанию, через что значительно сократил расходы и, что еще важнее, устранил неудобство собирать на другой год рабочих. Сухопутное сообщение Черномории с Восточным берегом Черного моря было таким образом окончательно установлено. При производстве работ небольшим отрядом черноморских казаков, в котором находились известные пластуны, состоявшим под начальством барона Дельвига, толпа горцев, внезапно приблизясь, сделала несколько выстрелов, барон Дельвиг приказал открыть огонь, причем был убит начальник горцев, которые немедля удалились. С 25 июля по 5 сентября 1842 года барон Дельвиг действовал в экспедиции против горцев в отряде контр-адмирала Серебрякова{821}. В конце 1842 года барон Дельвиг назначен состоять при бывшем главноуправляющем путями сообщения и публичными зданиями генерал-адъютанте графе Клейнмихеле.
С того времени он исполнял многие возлагавшиеся на него главноуправляющим в разных местностях России поручения. Так, например, в 1843 году на него было возложено заведование дирекцией московского шоссе от Померанья до Едрова и наблюдение за дирекцией того же шоссе от Едрова до границы Московской губернии. Расстроенное шоссе было приведено в исправное положение к концу того же года, и тогда барон Дельвиг назначен был для перестройки разрушившейся части нижегородского шоссе в пределах Нижегородской губернии, с оставлением по особым поручениям при главноуправляющем. В обоих этих поручениях барону Дельвигу, по доверию главноуправляющего, даны были полномочия действовать по своему усмотрению, сообразно с местными обстоятельствами, и барон Дельвиг, при обоих поручениях, вполне оправдал это доверие. Высочайшим приказом в 1845 году барон Дельвиг назначен начальником работ по устройству г. Нижнего Новгорода, с оставлением при главноуправляющем, и кроме того ему поручено заведование отстроенным им участком Нижегородского шоссе. Соединенные с этими должностями обязанности барон Дельвиг исполнял до конца 1848 года и в течение этого времени, по званию начальника работ в Нижнем Новгороде, составил проект нижегородского водопровода и устроил его за 45 тыс. рублей. В конце 1848 года барон Дельвиг уволен от этих должностей, с оставлением по особым поручениям при главноуправляющем, в начале 1850 года назначен членом комитетов: учебного Главного управления путей сообщения и публичных зданий и по сооружению постоянного, через р. Неву, моста, и технической комиссии, учрежденной при Департаменте железных дорог на время сооружения С.-Петербурго-Московской железной дороги, сверх того исполнял разные особые поручения, возлагаемые на него главноуправляющим. В 1849 году барон Дельвиг, по Высочайшему повелению, был назначен инспектором военных сообщений при армии, действовавшей в Венгрии, в это время, постоянно находясь при движениях армии, он исполнял разные поручения по наведению мостов, находился в перестрелке и в сражении при городе Вейцине и при других делах против венгров. В 1852 году он назначен начальником Московских водопроводов и членом комитета об устройстве фабрик и заводов, с оставлением по особым поручениям при главноуправляющем, и в том же году, по Высочайше утвержденному положению Комитета гг. министров, назначен председателем архитектурного совета при комиссии построения в Москве храма во имя Христа Спасителя. Барон Дельвиг и теперь находится в этих должностях и, сверх того, продолжает исполнять по-прежнему разные особые поручения, которые возлагаются на него главноуправляющим. С 1858 года он был одним из учредителей общества Московско-Ярославской железной дороги, а в 1860-м избран директором-техником этого общества.
В заключение заметим, что служение барона Дельвига науке не ограничивалось одним практическим применением ее начал к делу. Занимаясь им как важнейшим предметом инженера-гидравлика, он обогатил специальную литературу изданием полного, единственного на русском языке ‘Руководства к устройству водопроводов’, удостоенного Академией наук Демидовской премии, сочинением на французском языке ‘Mmoire sur quelques questions techniques, relatives au syst&egrave,me de l?ancien aqueduc de Moscou’[97] и многими прекрасными статьями, относящимися до работ по устройству водопроводов и железных дорог и помещенными в ‘Журнале Главного управления путей сообщения’, ‘Вестнике промышленности’ и других периодических изданиях.
На рисунке No 15 ‘Русского художественного листка’ изображены:
I) важнейшие пункты на Московском Мытищинском водопроводе: 1) ключевые бассейны Святой или Громовый близ села Мытищ, 2) водоподъемные паровые машины близ села Алексеевское, 3) мост на старом кирпичном водопроводе через реку Лузу, где пересекает ее новый чугунный водопровод, 4) Сухарева башня с резервуарами и 5) фонтаны: на Сандуновской площади, у Петровских ворот, на Никольской площади, на Смоленском рынке, на Покровке, на Воскресенской площади, на площади у 4-й гимназии, у Арбатских ворот, на Трубной и Рождественской площадях, на Таганской площади, на Варварской площади и у Пречистенских ворот,
II) портрет инженер-генерал-майора барона А. И. Дельвига (с рисунка Шарлеманя).

Приложение 2 к главе I[98]

Герб баронов фон Дельвиг

История любого частного герба отражает социально-генеалогическую эволюцию рода, его перемещения во внутрисословной иерархии, правовое признание, изменение территориальной локализации, а также демонстрирует уровень геральдической и, в целом, сословной культуры, характерный для конкретной семьи.
Герб баронов фон Дельвиг не является исключением. Его иконографические модификации, перемены в юридическом статусе синхронизированы с основными этапами в истории этого старинного рыцарского рода, одна из ветвей которого оказалась в России и приобрела широкую известность, прежде всего благодаря литературной деятельности барона Антона Антоновича фон Дельвига.
Вестфальский рыцарский род фон Дельвиг известен с XIII в. Как и многие другие древние семьи, он обладал гербом очень простым: в серебряном поле перевязь справа, разделенная облаковидно на голубое и красное. Перевязи широко распространены в геральдике, но, поскольку гербы разных семей ни в коем случае не должны совпадать, в гербе фон Дельвиг эту фигуру пришлось сложно разделить разными цветами.
Грамотой шведской королевы Ульрики Элеоноры от 6 (по григорианскому стилю 17) января 1720 г. полковник Бернгард Рейнгольд фон Дельвиг был возведен с нисходящим потомством в баронское достоинство[99]. Новый статус потребовал соответствующего герба, который бы демонстрировал движение вверх во внутрисословной иерархии. Баронский герб фон Дельвиг по формальным признакам четко соответствовал модели, характерной для титулованного рода. В щит были добавлены четыре поля, появились ранговые баронские короны и дополнительный шлем с нашлемником.
Герб баронов фон Дельвиг неоднократно имматрикулировался, он внесен в несколько европейских гербовников. В частности, он имеется в собрании гербов вестфальского дворянства[100], а в 1837 г. его зафиксировал Гербовник эстонского дворянства П. Э. фон Дамье[101], из которого выдающийся русский искусствовед Сергей Николаевич Тройницкий заимствовал описание. Его перевод был помещен в комментариях к изданию Гербовника А. Т. Князева. Это впервые опубликованное на русском языке описание герба баронов фон Дельвиг таково: герб имеет пять частей ‘1) и 4) в синем поле золотой лев, держащий золотую же корону, 2) в серебряном поле меч острием к правому верхнему углу и кругом него четыре красных шара, 3) в серебряном поле черная стена с тремя зубцами, 5) в серебряном поле от левого верхнего угла положенная диагонально полоса [перевязь. — О. Н.], разделенная вдоль волнисто-ломаной линией на две части, синюю и красную <...>. Щит увенчан двумя шлемами, на одном — два страусовых пера, красное и белое, на другом — четыре знамени: 1) серебряное, 2) и 4) голубые, 3) золотое’[102].
На территории Российской империи бароны фон Дельвиг оказались в результате Северной войны, когда прибалтийские территории, где располагались их земельные владения, отошли к другому государству. Вследствие этого возникла необходимость заново подтвердить принадлежность к дворянству, а также титул и герб. Дело в том, что дворянское достоинство, титулы и гербы не универсальны, они четко связаны с определенным государством и действительны только там, где произошло их пожалование. Юридически Дельвиг имели статус баронов Шведского Королевства. В России им следовало получить санкцию на пользование титулом и гербом. Право на баронское достоинство за родом признали мнением Государственного совета только 13 мая 1868 г. До того момента в Российской империи баронами они юридически не являлись, хотя это нисколько не мешало им пользоваться и титулом, и гербом, и различными правами на протяжении почти всего XVIII и в первой половине XIX в. Такая ситуация была обычной для прибалтийских дворян, которые не стремились подтверждать в России свои титулы и гербы, пожалованные шведскими, немецкими и другими европейскими монархами. Однако документы о сословном статусе требовались довольно регулярно: и при поступлении в привилегированные учебные заведения, и для службы. Бароны фон Дельвиг также еще до официального оформления права на титул были внесены в родословные книги Саратовской, Тульской и Нижегородской губерний, что означало не только их причисление к местным сословным корпорациям, но и признание баронского достоинства.
Иная ситуация складывалась с гербами. Подтверждение сословной принадлежности не было прямо связано с юридическим признанием родового символа. Прибалтийские дворяне имели гербы, широко использовали их в повседневной жизни, но об утверждении в России не просили. Причем такое явление имело массовый характер. Официально признанными в России гербами не обладали, например, такие известные роды, как бароны Врангель, бароны Гревениц, бароны Икскуль, бароны Мантейфель, бароны Мейендорф и др. Трудно сказать, в чем заключалась причина такого пренебрежения к оформлению одного из сословных прав, что было совершенно не характерного для трепетно относившейся к документам и правовым процедурам прибалтийской элиты. Возможно, за всем этим стояла латентная оппозиция к российским властям, желание подчеркнуть независимость от них, акцентировать автономность сословных прав, позиционировать себя как иностранных дворян. Возможно также, что утверждение от правителей других стран воспринималось как достаточное обстоятельство для полноценности символа. Тем не менее в соответствии с российским законодательством гербы, пусть даже санкционированные другими монархами, считались неутвержденными.
В роде баронов фон Дельвиг сложилась противоречивая ситуация: будучи юридически признанными и в дворянском, и в баронском достоинствах, находясь в составе региональных сословных корпораций, на государственной службе, они имели неутвержденный, не признанный официально в России герб. Его нет ни в официальном ‘Общем гербовнике дворянских родов Всероссийской империи’, ни в сборнике дипломных гербов.
При этом геральдическая традиция в роде была сильна и никогда не прерывалась. В повседневной жизни русская ветвь баронов фон Дельвиг пользовалась двумя версиями герба: краткой и полной. Первая из них представляла собой родовой однопольный герб, вторая — баронский пятипольный герб. Их одновременное бытование отразил один из основных источников по дворянской геральдике XVIII в. — Гербовник, оставленный Анисимом Титовичем Князевым и поднесенный императрице Екатерине II в 1785 г. Известно также, что вошедшая в данное собрание печать с баронской версией герба принадлежала барону Василию Ивановичу фон Дельвигу, находившемуся на службе с 1779 по 1792 г.[103]
В конце XIX в. описание и рисунок герба баронов фон Дельвиг были помещены в неофициальном ‘Прибалтийском гербовнике’, который издал на немецком языке в Стокгольме Карл Арвид фон Клингспор[104]. Второе издание справочника, уже в переводе на русский язык, подготовил в 2001 г. Петр Федорович Космолинский, разработавший собственную систему терминологии. Герб баронов фон Дельвиг он описал следующим образом: ‘Щит четверочастный с малым серебряным щитком в середине, пересеченным слева перевязью голубого и красного цвета, входящих друг в друга костыльными зубцами. В первой и четвертой частях в голубом поле золотой лев, поднимающий правой лапой дворянскую корону. Во второй части в серебряном поле стальной меч с золотой рукоятью, в портупею, между четырех красных монет. В третьей части в серебряном поле трехзубчатый черный пояс. На щите шведская баронская корона и два шведских коронованных баронских шлема. Нашлемники: правый — два страусовых пера, красное и серебряное, левый — четыре квадратных знамени на золотых древках, справа серебряное и голубое, слева золотое и голубое. Намет трехъярусный, красный с серебром и голубой с золотом, в шахматы’[105]. П. Ф. Космолинский выполнил также оригинальный рисунок герба баронов фон Дельвиг[106].
Предложенное в данном случае описание нельзя признать удачным и точным. Прежде всего, сомнительна интерпретация фигур во втором поле. Расположенные в ней четыре фигуры в геральдике принято называть монетами или бизантом, если они золотого или серебряного цвета, или кругами или шарами, когда они другого цвета[107]. В данном терминологическом контексте выражение ‘красная монета’ кажется сомнительным. Спорным, по нашему мнению, является также именование меча ‘стальным’. В целом понятно, почему автор использовал такой термин. Дело в том, что если меч назвать серебряным (белым), то нарушается правило сочетания цветов, установленное в геральдике: серебряную фигуру располагать в серебряном поле запрещается. В данном случае лучше отказаться от указания на цвет меча, подразумевая, что он так называемый ‘естественный’, то есть такой, каким является в действительности. По сравнению с текстом П. Ф. Космолинского, описание С. Н. Тройницкого 1912 года более предпочтительно и соответствует отечественной геральдической традиции.
Бароны фон Дельвиг многократно использовали герб на печатях. Об этом свидетельствует не только уже упомянутый Гербовник А. Т. Князева 1785 г., рисунки для которого заимствовались именно с частных печатей[108], но и каменная матрица рубежа XIX—XX в. с изображением герба, сохранившаяся у нынешних представителей рода. Изображение на ней высокого художественного качества, тщательно воспроизведены мельчайшие детали сложного родового герба. Инициалы ‘Б. Ф. Д.’ (на русском языке) стилизованы под готический шрифт и означают ‘барон фон Дельвиг’. Таким образом, печать деперсонифицирована, на ней нет ни указания на имя владельца, ни изображения орденов, которые могли бы помочь в его идентификации. По сути, матрицей мог пользоваться любой из членов рода. По информации родственников, она принадлежала действительному статскому советнику управляющему Тульской казенной палатой барону Анатолию Александровичу фон Дельвигу (1875—1936).
К сожалению, нам неизвестно о случаях использования герба на других предметах. Во всяком случае, экслибрисов с его изображением самые полные отечественные каталоги[109] не содержат, а на семейных столовых приборах из частного собрания изображены готические буквы ‘Б. Д.’ (‘барон Дельвиг’) и условная корона, не схожая по форме ни с одной из геральдических.
Изображения на печатях дворян часто отличались от официальных версий их гербов, что позволяет реконструировать визуальную эволюцию символов, уточнить их семантику, выяснить особенности бытования. Герб баронов фон Дельвиг также имел несколько иконографических вариантов. Их имели и родовой, и баронский гербы, первый известен как минимум в одной дополнительной версии, а второй — в двух.
В варианте древнего герба из Гербовника А. Т. Князева перевязь лишена деления. С. Н. Тройницкий объяснял такую модификацию тем, что рисунок просто плохо вышел или не был разобран рисовальщиком[110].
В баронском гербе из того же собрания отличий значительно больше: 1) щиток покрыт шлемом, 2) во втором поле нет меча и шаров, оно повторяет третье поле с укороченным поясом, 3) в третьем поле пояс не имеет трех зубцов и перечеркнут пиками или саблями, 4) львы в первом и четвертом полях не держат корон, 5) герб дополнен княжеской мантией, увенчанной дворянской короной, 6) имеются щитодержатели — два льва. Причем если с мелкими фигурами в щите действительно могли возникнуть, как и указывал С. Н. Тройницкий, ошибки в интерпретации плохо различимого исходного изображения, то такого нельзя сказать о мантии, короне и щитодержателях, которые всегда хорошо видны и, следовательно, были добавлены вполне осознанно.
Таким образом, к концу XVIII в. у баронов фон Дельвиг, живших в России, возникла самобытная версия родового символа. Она была тесно связана с русской геральдической традицией. Это выразилось, в частности, в сочетании княжеской мантии с дворянской короной, а не с той, которая соответствовала титулу. Такая ситуация обусловлена тем, что корона доминировала в смысловом отношении перед мантией, воспринималась как основной ранжирующий признак и ассоциировалась с определенным социально-генеалогическим статусом. Использовать княжескую корону в баронском гербе было принципиально невозможно. Мантия же могла трактоваться как общедворянский символ, отражающий древность рода или притязания на знатность.
Кроме того, версии герба, бытовавшие в России XVIII в., отличались цветами фигур и полей, которые почти не совпадали с теми, которые имелись в официальной версии. Перевязь на обоих рисунках из Гербовника А. Т. Князева была золотой (желтой), а не красно-синей, поле со львом — серебряным (белым), а не голубым, цвета третьей части полностью не совпадали: поле серо-лиловое, шпаги (или пики) серо-голубые, пояс красный[111].
Из фигур герба баронов фон Дельвиг наибольшие трудности при изображении и интерпретации постоянно вызывала перевязь. Она принадлежит к категории первостепенных геральдических фигур и используется уже в древнейших рыцарских гербах. По мнению некоторых геральдистов, перевязь восходит к ленте, которую носили рыцари через плечо как символ принадлежности к привилегированному сословию. Восприятие этой простой фигуры в случае с баронами фон Дельвиг осложняется ее разделением сложно изогнутой линией, которая могла называться по-разному. В наиболее полном отечественном пособии по структурной геральдике Ю. В. Арсеньева такое, как у баронов фон Дельвиг, деление названо облаковидным[112] (причем он различал еще и ‘облачное’ деление, которые другие авторы признают ‘облаковидным’)[113]. С. Н. Тройницкий именовал его волнисто-ломаным, а П. Ф. Космолинский — костыльными зубцами. Из-за неразработанности и противоречивости отечественной геральдической терминологии точное обозначение деления в перевязи герба баронов фон Дельвиг остается до настоящего времени дискуссионным.
В контексте анализа перевязи необходимо разъяснить одно недоразумение, возникшее при публикации мемуаров барона Анатолия Александровича Дельвига. На странице 36 этого добротно подготовленного и безусловно ценного в источниковедческом отношении издания воспроизведена фотография серебряного блюда, которое преподнесли 18 марта 1865 г. ‘в знак признательности’ барону Александру Антоновичу Дельвигу крестьяне Чернского уезда Тульской губернии, где он служил мировым посредником в сложные годы проведения Крестьянской реформы[114]. Традиция подобных подношений была широко распространена в России XIX — начала XX в. В подписи к иллюстрации утверждается, что на предмете изображен стилизованный герб рода Дельвиг, дополненный колосьями. На самом деле на блюде совершенно точно воспроизведен герб города Черни, утвержденный 8 марта 1778 г.[115] и никакого отношения к гербу баронов фон Дельвиг не имеющий. В нем использована не перевязь, а волнистый пояс, то есть совсем другая геральдическая фигура. Ввести в заблуждение могли второстепенные элементы герба. Герб города Черни (а также соответствующего уезда) состоял только из щита, а рисунок на блюде содержит также шлем, княжескую (!) корону и намет, то есть элементы, характерные для дворянской геральдики. По всей видимости, в данном случае дополнение ими территориального герба выражало особое уважение крестьян к барону А. А. фон Дельвигу, а их использование должно было подчеркнуть его аристократическое происхождение и наличие титула.
К сожалению, нам не известна официальная трактовка элементов герба баронов фон Дельвиг. Можно предположить, что лев, который являлся символом власти, связан с государственным гербом Шведского Королевства, баронами которого Дельвиг являлись юридически. Он выполнял ту же функцию, что в гербах дворян Российской империи двуглавый орел, — указывал на территориальную локализацию титула, на границы его правового использования. Лев был самой распространенной фигурой в европейской геральдике. Согласно авторитетным исследованиям М. Пастуро, он присутствует почти в 15 % дворянских гербов[116].
Предметы вооружения также часто встречаются в геральдике, ведь она зародилась и развивалась в тесной связи с рыцарской культурой, для которой характерен культ оружия, имевшего не только сугубо практическое, но и сакральное, культурное, ментальное значение. В гербе баронов фон Дельвиг меч, как часто бывало, мог отражать рыцарскую доблесть представителей рода, воинские подвиги, искусство безупречного владения оружием. В данном контексте логично будет учесть то обстоятельство, что баронское достоинство было пожаловано офицеру, и меч, возможно, символизировал род его деятельности и какие-то его личные заслуги.
Аналогичное значение могли иметь знамена, помещенные в нашлемнике. В русской ветви рода эти фигуры были переосмыслены. Если в начальной версии и в Гербовнике А. Т. Князева знамена одноцветны, то на упоминавшейся печати рубежа XIX—XX вв. на них виден косой Андреевский крест, то есть условные знамена стали флагами Российского флота. Хотя представители рода не служили во флоте, но многие из них находились на военной службе и достигли генеральских чинов. Данное обстоятельство и могла стать основанием для данной историографической метаморфозы.
Трехзубчатый пояс в четвертом поле мог указывать на владение замком.
Существуя и визуально изменяясь в геральдическом пространстве Российской империи, герб баронов фон Дельвиг тем не менее сохранял явную особенность, однозначно указывавшую на его происхождение из Скандинавии. В русской традиции было принято, чтобы одному титулу соответствовал только один шлем с ранговой короной, а в Скандинавии одна и та же корона могла венчать все шлемы. Именно так было в гербе баронов фон Дельвиг, где на обоих шлемах имелись баронские короны. В современной отечественной историографии высказывалась точка зрения, что при этом они имели форму, отличную от той, которая использовалась у российских баронов, и это якобы указывало на иностранное происхождение владельцев[117]. Однако такое суждение умозрительно и не подтверждается источниками. На печатях из Гербовника А. Т. Князева баронские короны отсутствуют, а на матрице печати рубежа XIX—XX вв. шведская корона заменена баронской короной европейского типа, принятой в России, то есть как раз наоборот — произошла визуальная адаптация скандинавского герба к русской традиции.
Возможно, что такая иконографическая деталь касается только тех представителей рода, которые жили непосредственно на территории Российской империи, а их родственники, оставшиеся в Прибалтике, сохраняли исходный шведский вариант изображения. В частности, в описании герба, которое было дано дворянской организацией Эстонской Республики в сентябре 1927 г., были упомянуты шведская баронская корона и, кроме того, одноцветные знамена [118].
В истории герба рода фон Дельвиг можно выделить 3 этапа:
Первый — когда использовался только древний рыцарский однопольный герб.
Второй — когда родовой герб был дополнен новыми полями и атрибутами, связанными с пожалованием баронского титула.
Третий — когда герб неофициально бытовал в России, имел несколько альтернативных визуальных версий и был частично адаптирован к русской геральдической традиции.
Герб баронов фон Дельвиг является ценным историческим источником для изучения одной из интереснейших групп русских родовых символов. Это гербы иностранного дворянства, по различным причинам оказавшегося в России и поставленного перед необходимостью адаптироваться к тем правовым и организационным формам жизни элиты, которые здесь существовали, к иной культурной ситуации, в том числе и в области геральдики. Бытование герба баронов фон Дельвиг в России парадоксально: при сохранении иконографии, свойственной шведской геральдике, и при отсутствии официального признания постоянно происходило формирование новых визуальных версий, более приближенных и адаптированных к русской геральдической традиции. Такие модификации герба являлись одной из форм интеграции рода баронов фон Дельвиг в социогенеалогическую структуру элиты Российской империи.

О. Н. Наумов,
доктор исторических наук, профессор,
действительный член Международной академии генеалогии во Франции

Приложение 3 к главе II[119]

Письмо В. П. Титова А. В. Головнину

В письме из Рязани от 29 августа 1879 г. к А. В. Головнину Влад. Павл.
Титов говорит следующее о статье Т. Космократова, помещенной в ‘Северных цветах’ 1829 г., ‘Уединенный домик на Васильевском острове’: В строгом историческом смысле это вовсе не продукт Космократова, а Александра Сергеевича Пушкина, мастерски рассказавшего всю эту чертовщину уединенного домика на Васильевском острове поздно вечером у Карамзиных к тайному трепету всех дам, и в том числе обожаемой тогда самим Пушкиным и всеми нами Кат[ерины] Никол[аевны], позже бывшей женой кн. Петра Ив. Мещерского{822}. Апокалипсическое число 666, игроки — черти, метавшие на карту сотнями душ, с рогами, зачесанные под высокие парики, — честь всех этих вымыслов и главной нити рассказа принадлежит Пушкину. Сидевший в той же комнате Космократов подслушал, воротясь домой, не мог заснуть почти всю ночь и несколько времени спустя положил с памяти на бумагу. Не желая, однако, быть ослушником ветхозаветной заповеди ‘Не укради’, пошел с тетрадью к Пушкину в гостиницу Демут{823}, убедил его прослушать от начала до конца, воспользовался многими, поныне очень памятными его поправками, и потом, по настоятельному желанию Дельвига, отдал в ‘Северные цветы’.

Приложение 4 к главе IV[120]

Указ Его Императорского Величества Самодержца Всероссийского Из Правительствующего Сената Орловской палате гражданского суда

По указу ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА Правительствующий Сенат в общем московских департаментов собрании слушали:
Записку из дела, перенесенного в общее собрание московских департаментов Правительствующего Сената из 8-го департамента, за происшедшими в оном у гг. сенаторов разными мнениями, а в 8-й департамент поступившего 25 февраля 1845 г. из оной палаты по апелляции коллежской асессорши Александры Александровой о духовном завещании отца ее, действительного статского советника Семена Викулина, учиненном им на движимое и недвижимое имение.
Приказали: При рассмотрении по апелляции коллежской асессорши Александровой дела о духовном завещании умершего действительного статского советника Викулина встречаются два основных вопроса: 1-й о подлинности завещания и 2-й о существе и действительности пред законом распоряжений завещателя.
1-е о подлинности завещания.
Для разрешения вопроса, есть ли законное основание сомневаться в подлинности завещания Викулина, Правительствующий Сенат принимает в соображение:
А), что завещание во всем его пространстве на четырех листах писано и в окончании подписано рукою самого завещателя, и против этой самоважнейшей стороны Акта нет прямого извета в фальшивости,
Б), что завещатель сохранил до самой смерти все здравомыслие, о том утверждают сами оспаривающие завещание дети Викулина от первого брака,
В), что возражение их против завещания, будто бы оно собрано из разновременного состава духовных завещаний умершего отца их, не только ничем решительно не доказано, но и совершенно опровергается сделанными рукою самого завещателя оговорками всем исправленным в завещании погрешностям. Остается обозреть возражения против формы завещания и сличить их с открывающимися по делу обстоятельствами.
Первое возражение. Что год, месяц и число написаны не в начале, а в конце и не складом с цифрами, самого же числа завещания совсем не выставлено. 647 ст. X т. Св[ода] зак[онов] гражд[анских] (изд. 1842 г.), на которой постановлено то возражение, относится к написанию крепостного акта, на кои существуют установленные или общепринятые формы, а не к домашним духовным завещаниям, для которых однообразной формы нет.
Второе возражение. О нескрепе завещания по листам, неуместно за силою 856 ст. т. X, которою скрепа по листам требуется в сложных завещаниях, писанных не рукою завещателя, разумеется, с тою целью, чтобы предупредить подшивку не скрепленных листов, но завещание Викулина все писано собственной его рукою.
Третье: Непоименование в завещании переводимых с одних селений в другие людей без земли, о которых список должен бы находиться при завещании. Сие упущение собственно к исполнению завещания нисколько не ослабляет достоверности его и необходимой по законам формальности.
Четвертое: Неозначение в свидетельских подписях Лосевым времени, а Кустаревским рода акта и звания завещателя. Никогда не было, ни теперь нет прямого правила, чтобы свидетели, подписывающиеся на актах, непременно означали время, по общему правилу свидетели тре буются для того, чтобы в совершении актов не происходило подлога (т. X, ст. 684), по сему существо свидетельства на завещании состоит в удостоверении токмо подлинности завещания, самоличности завещателя и личном убеждении свидетелей в здравом его уме и твердой памяти при предъявлении им завещания (ст. 871). За означением же всех сих подробностей, а также рода акта и звания завещателя, в подписи первого свидетеля, удостоверительная подпись в том же другого лица и в сокращенном ее виде совершенно достаточна и соответственна с общепринятой формой. Завещание не теряет достоверности и в тех случаях, когда оно подписано свидетелями не в одно время и не в одном месте.
Пятое: Отречение священника Лосева от свидетельской подписи. Разноречивые показания Лосева не могут поколебать подлинности завещания, потому что при первоначальном допросе, произведенном Лосеву в присутствии Елецкого уездного суда, при начальнике губернии, жандармском штаб-офицере, члене гражданской палаты и духовном депутате, он, Лосев, добровольно и не принужденно утвердил на письме, что предъявленное ему в том присутствии составленное в январе месяце 1841 г. от имени покойного Викулина духовное завещание подписано его, Викулина, рукою и ему было предъявлено им лично, причем он видел и нашел его, Викулина, в здравом уме и твердой памяти, почему и свидетельская на оном завещании подпись сделана его рукою по личной просьбе завещателя Викулина. Показание это, подписанное самим Лосевым и удостоверенное подписями всех вышеозначенных чиновников, заслуживающих полное доверие, отстраняет дальнейшее отречение того Лосева. Впрочем, и в самых уже отрицательных показаниях его, при внимательном соображении их, обнаруживается только сомнительная дву смысленность, свидетельствующая в пользу завещания, ни в одной бумаге он не назвал свидетельской на завещании подписи ложной и подписи не его руки, но не признает ее своею потому единственно, что завещания, писанного в январе месяце 1841 г., он в то время не свидетельствовал, а подписывал в мае месяце 1841 г. завещание, будто бы составленное в том же месяце. Подобное завещание, составленное Викулиным в мае месяце не в 1841 г., а в 1840 г., засвидетельствованное тем же Лосевым и прапорщиком Салтановым, хотя и оставленное без действия, но сходное в содержании с завещанием 1841 г., представлено к делу для доказательства, и по сличении обоих завещаний подписи под ним Викулина и Лосева признаны во всем сходными и не имеющими никакой разницы. Сличение подписи несовместно только с явочным порядком, но при судебном рассмотрении всякого акта, оспариваемого в подлинности, не исключая и завещания, составляет по 2355 ст. доказательство несомнительности акта, а при отсутствии извета на подлинность завещания закон дозволяет иногда свидетельствовать акт, даже и без спроса свидетелей (ст. 873), допустить же наилучшего свидетеля в неопределительные объяснения, противные сделанному им письменному удостоверению, не только опасно, но и противно всегдашнему правилу законодательства охранять неприкосновенность последней воли завещателей, принимая спор не иначе, как с ясными и положительными доказательствами.
Шестое: Отвод свидетеля Кустаревского. Противная сторона отводит свидетельство его тем, что он был прежде под судом за злоупотребление по службе и впоследствии занимался делами Викулина, но как в первом случае Кустаревский освобожден от ответственности по Всемилостивейшему манифесту и не осужден, а второй случай не подходит к разряду препятствий, исчисленных в 875 ст. X т., то отвод Кустаревского не заслуживает никакого уважения, а если принять в соображение совершенное доверие к нему завещателя, доказанное по делу письмом, которым он, Викулин, просит у Кустаревского совета к ограждению второй жены завещателя от враждебных намерений детей первого брака, то показанию Кустаревского следует дать полную и несомнительную веру.
Седьмое: Замечание, что 24 мая, когда Кустаревский свидетельствовал завещание, Викулин не мог быть в Москве, опровергается представленным одним из спорящих, именно Алексеем Викулиным, письмом мачехи его от 10 июня, которым она уведомляла, что уже три недели как она с отцом его в Москве.
Восьмое: Ошибки в завещании. Ошибки сии заключаются в том, что завещатель поручил жене своей отпустить на волю дочь дворового человека Музалькова, Татьяну, которая в 1831 г. умерла, а семейство Мироновых, состоящее из 3 душ, показал в числе пяти душ, но как подобные ошибки не представляют ни малейшего сомнения ни в точности лиц, коим завещано имение, ни в самом имении, завещаемом каждому лицу, то 847 ст. X т. об очевидных ошибках, препятствующих утверждению завещания, не может быть применяема к завещанию Викулина.
Девятое: Возражение, что завещатель поручил внуку свою Марью попечению жены и советовал без ее согласия не выходить замуж, тогда как она, Марья, была помолвлена уже за Муравьевым самим завещателем. Это возражение не имеет никакого основания, потому что свидетельством Елецкого земского суда удостоверяется, что помолвка Марьи Викулиной за Муравьева была 4 мая 1841 г., следовательно, после составления завещания, да если бы даже прежде того он дал слово выдать ее за Муравьева, то как намерения его могли измениться, а притом и после помолвки часто открываются препятствующие обстоятельства, в таком случае осторожность завещателя и совет его, как главного в семействе лица, не были лишние.
Десятое: О существе и действительности пред законом распоряжений. В отношении к сему предмету Правительствующий Сенат обращается прежде всего к общему вопросу. Помещение в духовном завещании некоторых распоряжений противозаконных, хотя бы относились к главным и общим его предметам, влечет ли за собою уничтожение всего завещания или сих именно распоряжений с оставлением прочих в своей силе? Вопрос сей прямо разрешается положительным законом: в 850 ст. зак[онов] гражд[анских] сказано:
Если в завещании допущены распоряжения, законам противные, то сии распоряжения суть недействительны, но при сем все другие распоряжения остаются в своей силе, сообразно сему всегда действовала и ныне действует судебная практика, что в завещании незаконно, то уничтожается, а что законно, то исполняется и приводится в действие.
После сего и в настоящем деле остается только применить силу закона к подробностям завещания и определить, которые в завещании должно признать незаконными и потому недействительными, которые не нарушающими закон, а потому подлежащими исполнению. К числу первых распоряжений, необязательных для наследников принадлежат:
1-е) Ограничение наследников, чтобы не переводили завещанного имения в постороннее владение и не закладывали, кроме как в опекунском совете, исключая деревни Колодезной. По подобному делу о завещании бригадирши Лопухиной в Высочайшем указе, состоявшемся 18 ноября 1839 г. и вошедшем в 6-е продолжение Св[ода] зак[онов] гражд[анских] в примеч. к 833 ст. между прочим объяснено, что владелец благоприобретенного имения располагает им свободно и неограниченно, может дарить и завещать его по собственному произволу, имеет даже право силою завещания обязать избранного им наследника, на время жизни его, к исполнению некоторых по имуществу распоряжений, каковы, например, денежные выдачи (ст. 905) и тому подобное, но по смерти сего лица, когда завещанное ему имение обращается в разряд имений наследственных, ни в порядке управления, ни в порядке дальнейшего его перехода произволу первого вотчинника подлежать уже не может, на сем основании повелено признавать недействительным распоряжение Лопухиной о порядке наследования после дочерей ее имением, которое она им завещала и которое, поступив в их владение и обратясь уже в имение родовое, не подлежало более действию завещателя. Подобно сему следует признать недействительным распоряжение Викулина, ограничивающее наследников в правах свободного распоряжения имением и в порядке перехода имения сего после их смерти.
2-е) Предоставление завещателем родовой его земли в пользу одной только дочери Татьяны Норовой недействительно, за силою 889 ст. X т., по словам которой родовые имения не подлежат завещанию, остальные предметы завещания, не исключая устранения Викулиным сыновей Алексея и Петра от участия в наследстве благоприобретенным недвижимым имением, с назначением только им пожизненного денежного содержания из доходов с деревень, отданных сыну Семену, должны быть приведены в действие на точном основании вышеизъясненного примечания на 833 и 888 ст., предоставляющих владельцам благоприобретенного имения право располагать им свободно и завещать неограниченно, и против тех законных распоряжений завещателя никакой спор наследников не может быть допущен.
В заключение всего следует заметить, что на решение Орловской гражданской палаты, утвердившей духовное завещание Викулина, есть апелляция от одной только дочери завещателя Александровой, а прочие наследники, оставя означенное решение палаты без апелляции, тем самым добровольно подчинились последствиям оного. Вследствие всех вышеизложенных соображений Правительствующий Сенат полагает:
1-е. Духовное завещание действительного статского советника Викулина, как в подлинности не подлежащее никакому сомнению и в законную форму облеченное, признать действительным и утвердить во всей силе в отношении распределения по оному благоприобретенного имения, движимости и денежного капитала.
2-е. Распоряжение Викулина о порядке наследования после жены и детей завещанным имением, которое по смерти их должно обратиться в разряд имений наследственных, равно ограничение их в праве свободного управления и распоряжения тем имением, признать недействительными.
3-е. Равно уничтожить в отношении апелляторши Александровой сделанное Викулиным предназначение родовой земли в пользу одной дочери Татьяны Норовой, и предоставить ей, Александровой, право на получение указной части из сей родовой земли.
4-е. Жалобу коллежской асессорши Александровой на решение Орловской гражданской палаты по всем прочим частям оного оставить без уважения и, наконец,
5-е. Поступок священника Лосева, который при отобрании от него в Елецком уездном суде узаконенного допроса в присутствии начальника губернии, жандармского штаб-офицера, члена гражданской палаты и духовного депутата, утвердя по определенной законом форме подлинность предъявленного ему завещания Викулина и своей подписи на оном, сделал впоследствии противоречащее показание о подписании им будто бы не того, а другого завещания, составленного Викулиным позже, и, вместо всяких о том доказательств, выдал в подобном смысле письмо сыну завещателя Семену Викулину, как, напротив того, подлинность завещания отца Викулина, первоначально Лосевым утвержденного, независимо от сего подтверждается всеми прочими обстоятельствами дела, представить рассмотрению духовного начальства, об исполнении чего с обращением подлинного дела и о взыскании с коллежской асессорши Александровой гербовых пошлин за употребленную в Сенате бумагу 56 лис. в Орловскую гражданскую палату и послать указ. Означенное дело при сем препровождается.

Июня 19 дня 1847 года.

Приложение 5 к главе IV [121]

Духовное завещание Семена Алексеевича Викулина[122], {824}

Во имя Отца, Сына и Святого Духа. Аминь.
Я, нижеподписавшийся Действительный Статский Советник и кавалер Семен Алексеев сын Викулин, находясь по благости Господней в полном уме и совершенной памяти, будучи первый приобретатель всего движимого и недвижимого имения, побуждаясь неизвестностью предела жизни, на основании Всемилостивейше жалованной Российскому Дворянству Грамоты 22-й статьи и Высочайше утвержденного в 1-й день октября 1832 года положения о порядке составления Духовных завещаний установил им Волю мою при нижеподписавшихся свидетелях.
Во-1. Оставшееся после смерти моей недвижимое имение, состоящее Орловской губернии Елецкого уезда в селах: Хмелинце Покровское тож 280 душ, в Колодезском Казанское тож 172 души, в Липовке 255 душ, в Больших Извалах 342 души, в Жерновном 131 душа, в деревнях Малые Извалы 200 душ, Екатериновке 142 души, Николаевке 85 душ, Колесовой 68 душ, сельце Алексеевке 132 души, Воронежской губернии Задонского уезда в деревнях Колодезной Синявка тож 368 душ, той же губернии Землянского уезда в сельце Семеновке 32 души, Пензенской губернии Саранского уезда в селе Спасском Грибоедово тож 381 душа, в деревнях Висловке 69 душ, Никольской 130 душ, наследники Полене[123], жена моя Александра Ивановна, дети мои: сыновья Алексей, Петр, Семен, дочери Настасья, Татьяна, Александра, Валентина, Эмилия обязаны в жизнь свою сохранить в полном составе все вышеописанное имение, не могут и не должны перевести из оного в другой род, решительно ни по каким сделкам, перекреплениям, партикулярным займам и под закладные, предоставляя[124] им одно право из того имения отпущать людей на волю кого пожелают, а в случае необходимости дозволяю заем сделать под залог в одном Императорском Московском опекунском совете, исключая имения Воронежской губернии Задонского уезда Колодезной Синявка тож, которое в первом залоге может поступить и в продажу.
2. Жене моей Александре Ивановне предоставляю имеющийся от имени моего в Императорском Московском опекунском совете в Сохранной казне весь денежный капитал по билетам и по смерти моей оставшиеся наличные деньги, право получения всей той суммы ей одной жене моей и благоприобретенное мною имение, состоящее Орловской губернии Елецкого уезда село Колодезское Казанское тож сто семьдесят две души с их детьми с принадлежащею к тому селу землею, лесами, мельницами, с господским и крестьянским строением, винокуренным заводом и всеми заведениями и в господском доме в селе Колодезское Казанское тож всю движимость, как то: Святые иконы, бриллиантовые и серебряные вещи, экипажи и что в наличности окажется, все без исключения ей жене моей, присоединяя к сему находящиеся при доме в селе Колодезское Казанское тож написанных по ревизии в других селениях той же Орловской губернии Елецкого уезда, из села Хмелинца Покровское тож капельмейстера Василья Иванова, Скрипицына и всех музыкантов и ремесленников с их семействами мужеска пола сорок четыре души, из села Больших Извал восемь душ мужеска пола с их семействами, из села Жерновнаго мужеска пола одиннадцать душ с семействами, села Липовки семейство Ермолая Савостьянова Музалькова с детьми и внучатами в числе шести душ, Ивана Миронова с детьми и брата его Никанора с детьми пять душ, из деревни Николаевки мужеска пола десять душ с их семействами — всего же из упомянутых сел и деревни значащихся по именам у сего в приложенном списке за подписанием моим восемьдесят четыре души мужеска пола, которых причислить к селу Колодезску Казанское тож в принадлежность жене моей Александре Ивановне, и в Воронежской губернии Землянского уезда сельцо Семеновку шестьдесят две души с их семействами с принадлежащею к тому сельцу землею, лесом, мельницею, и той же губернии Задонского уезда в дачах села Рогожни и деревни Бутырок <с> принадлежащею мне землею и лес решением Задонского уездного суда значащеюся и мне предоставленную всю без остатка, и как ту землю обрабатывают тою предоставленною ей, жене моей, села Колодезска Казанское тож крестьяне, то и остаться навсегда <в?> принадлежности к тому селу и того же уезда отхожею лесную дачу, именуемую Семеновскою, четыреста одна десятина тысяча шесть сот тридцать квадратных сажень Высочайше утвержденной и мн<конец слова неразборчиво, мне?> отмежеванной в 1804 году.
3. По прекращении дней жизни жене моей Александре Ивановне предоставленное мной ей движимое и недвижимое имение остаются в принадлежность одним дочерям нашим Валентине и Емилии, в таком случае прошу и назначаю им, дочерям моим, одной опекуншею родную их бабушку надворную советницу баронессу Александру Андреевну Дельвиг. Буде же не останется в живых дочерей моих Валентины и Емилии, то назначенное мною жене моей недвижимое имение село Колодезское Казанское тож со всеми принадлежностями предоставляю в пожизненное владение матери жены моей теще баронессе Александре Андреевне Дельвиг, с тем чтобы имеющий<ся> при том имении лес не продавать и кроме своих потребностей на построения ни на что другое не рубить. По смерти же ее, тещи моей, доставшееся ей после дочери ея, а моей жены недвижимое имение должно поступить в принадлежность одному сыну моему Семену Семеновичу, — с тем чтобы за получением сего имения Семен Семенович дал брату своему Алексею десять тысяч рублей, родным сестрам своим Настасье, Татьяне, Александре и родной внуке моей Марье Алексеевне Викулиной каждой по пяти тысяч рублей.
4. Сыну моему Алексею Семеновичу определяю ежегодно на содержание его доход с деревни Екатериновки, за отделением к селу Колодезску Казанское тож десяти душ с оставших<ся> ста тридцати двух душ, который получать ему от брата Семена Семеновича, таковым назначением ему, Алексею, к прискорбию моему поставил он сам меня в необходимость ограничиться, и ему, сыну моему Алексею, по смерти моей ни на какое движимое и недвижимое мое имение, равно на денежный капитал, в наличности и по актам могущий остаться, на получение коего и ни на что никакого права не имеет и иметь не должен и не может ни почему, а быть ему довольным тем одним назначением на содержание его, если же он, Алексей, вознамерится иметь какое-либо искательство или требование, таковое считать за неповиновение и нарушение воли моей, за что лишаю его получения той награды, на содержание ему мною определенное, и сыну моему Семену Семеновичу не производить и не выдавать.
5. Сыну моему Петру Семеновичу определяю ежегодно на содержание его получаемый доход Елецкого уезда с деревни Николаевки за отделением из оной к селу Колодезску Казанское тож десяти душ с оставших<ся> семидесяти пяти душ, которые должен доставлять и употреблять на потребности брат его Семен Семенович.
6. Сыну моему Семену Семеновичу предоставляю имение Орловской губернии Елецкого уезда село Хмелинец Покровское тож за исключением причисляемых к селу Колодезску Казанское тож музыкантов и мастеровых сорока четырех душ, а из села Липовки находящихся в поселении в селе Хмелинце Покровское тож крестьянских двенадцати душ, оставших<ся> с переводимыми двести сорок восемь душ, село Большие Извалы за причислением к селу Колодезску Казанское тож восьми душ, триста тридцать четыре души, деревню Николаевку за причислением к селу Колодезску Казанское тож десяти душ, семьдесят пять душ. Деревню Екатериновку сто сорок две души с семействами их и принадлежащею к деревне Павловой землю <землею?> всю без остатку ему же, сыну Семену, и Воронежской губернии Задонского уезда деревню Колодезное Синявка тож мужеска полу триста шестьдесят пять душ с семействами, с принадлежащими к тем селам и деревням землею, лесами и мельницами, с господским строением, заведениями и в селе Хмелинец Покровское тож в доме всю движимость без остатку.
7. Дочери моей Настасье Семеновне Водковской <правильно: Вадковской> за употреблением при выдаче в замужество на приданое пятидесяти тысяч рублей предоставляю имение Пензенской губернии Саранского уезда в селе Грибоедове Спасское тож в деревнях Никольской и Висловке из числа пятисот осьмидесяти душ в принадлежность ей двести девяносто душ с следующею по расчислению на то число душ землею, лесом и одною мельницею.
8. Дочери моей Татьяне Семеновне Норовой за награждением при выходе ее в замужество на приданое пятидесяти тысяч рублей предоставляю имение Орловской губернии Елецкого уезда сельцо Алексеевку мужеска полу сто тридцать две души со владеемою в том сельце землею и лесом и того же уезда деревни Колесовой крестьян шестьдесят восемь душ мужеска пола без земли, которых перевести и поселить в предоставляемом мною ей дочери моей сельце Алексеевке, и как в том числе при селе Алексеевке находится земля, доставшаяся мне по духовному завещанию от покойного родителя моего, то прошу наследников оставить оное без изменения в количестве в принадлежность дочери моей. Если же кто из наследников по мне пожелает иметь из той земли участок, то получивший оный должен заменить ей дочери моей Татьяне из предоставленной мною им с имением (одно или два слова неразборчиво) земли вдвое против полученной части. Если же он, сын мой Алексей пожелает взять из упоминаемой земли часть себе, в таком случае лишаю его права получения денежных предоставлений и дохода, определяемого с деревни Екатериновки, затем <возм., за тем> тот доход должен обратиться в пользу дочери моей Татьяны Семеновны и который получать ей от брата ея Семена Семеновича.
9. Дочери моей Александре Семеновне Пензенской губернии Саранского уезда в селе Грибоедове Спасское тож в деревнях Никольской и Висловке за предоставлением из оного села и деревень сестре ея Настасье Семеновне Вадковской половинной части остающие<ся> двести девяносто с землею, лесом, что причтется по уравнению на число душ в этом селе и деревнях и одною мельницею.
10. Дочери моей Валентине Семеновне предоставляю имение Орловской губернии Елецкого уезда село Липовку за исключением двенадцати крестьянских душ, поселенных в селе Хмелинце Покровское тож, коим и принадлежат к тому селу, затем мужеска пола значащихся по ревизии в селе Липовке за отчислением к селу Колодезску Казанское тож одиннадцати душ, оставшиеся двести тридцать две души с их обоего пола детьми и принадлежащею тому селу владеемою землею, лесом и мельницей и в реке Дону рыбною ловлею. По малолетству ея Валентины назначено ей опекуншею одну мать ея Александру Ивановну, в случае же прекращения дней жизни ея дочери <слово неразборчиво, возм., нашей> Валентины в девицах или от замужества не останется у ней детей, то за надлежащим удовлетворением указной части мужу затем остающее<ся> из предоставленного ей мною имения в селе Липовке имеет поступить в пожизненное владение матери ея, а моей жене Александре Ивановне, по прекращении же дней жизни ея моей жены имение поступить должно в принадлежность одной дочери нашей Емилии, а буде ея в живе не будет, то сыну моему Семену Семеновичу на точном основании первого пункта сего завещания.
11. Дочери моей Емилии Семеновне предоставляю имение Орловской губернии Елецкого уезда деревню Малые Извалы мужеска пола двести душ с семействами их, земли распашной тысячу сто десятин, которое количество отделить по смежности к той деревне, и сверх той земли лесу именуемой (одно слово неразборчиво) двести десятин и всего с распашной земли и под лесом тысячу триста десятин и еще 6 ревизских душ с их семействами, находящихся при селе Больших Извалах, купленных мною из дворян канцеляристши Варвары Алексеевны Кареевой с землею и с господским усадебным местом, как значится по купчим. По малолетству ея Емилии назначаю ей опекуншею одну мать ея Александру Ивановну, в случае же прекращения дней жизни ея дочери нашей в девицах или от замужества не останется после ея детей, то за надлежащим удовлетворением указной части мужу ея, за тем оставшее<ся> из предоставленного мною ей Емилии имение должно поступить в пожизненное владение матери ея, а моей жене Александре Ивановне, по прекращении дней жизни жены моей имеет поступить все то имение в принадлежность дочери нашей Валентине, буде же в живых ея не будет, то одному сыну моему Семену Семеновичу на основании первого пункта сего завещания моего.
12. Родной внуке моей дочери сына моего Алексея Марье Алексеевне Викулиной предоставляю имение мое Орловской губернии Елецкого уезда село Жерновное за отчислением к селу Колодезску Казанское тож одиннадцати душ оставших<ся> мужеска пола сто двадцать душ <с> семействами их, со всею владеемою при том селе землею, лесом, мельницею, поручая ея внуку мою и предоставляемое ей имение попечению жены моей Александры Ивановны, и до замужества ея внуки прошу быть ей опекуншею в полной уверенности, что она по христианским правилам и доброй своей нравственности не откажется быть ей полезной в напутствовании к благополучной жизни. Ей же, внуке моей, советую быть в полном послушании и без совета и согласия ея не выходить в замужество, в случае же прекращения дней жизни ея внуки буде оная последует в девицах или от замужества не останется после ея детей, за удовлетворением указной части мужу ея затем оставшее<ся> имение должно поступить в принадлежность на две ровные части, одна половина жене моей, а другая трем дочерям моим Настасье, Татьяне и Александре Семеновне по равным частям.
13. По нездоровому положению сына моего Петра поручаю попечению брата его Семена Семеновича, усердно прошу сохранить к сему слабому здоровьем брату братскую любовь и усердие с предоставлением ему права жить в селе Хмелинце в каменном доме.
14. И как сыну моему Семену Семеновичу предоставлено от меня имение с большим преимуществом единственно для точного и непременного выполнения доставлением братьям своим с деревень Екатериновки Алексею Семеновичу, Николаевки Петру Семеновичу ежегодно на содержание их получаемых с тех имений доходов, самим же сыновьям моим Алексею и Петру в тех имениях не жить и ни в какое распоряжение не входить и отчетов в доходах от брата Семена Семеновича им не требовать.
15. Если же сын мой Семен Семенович окончит дни жизни своей без детей, то недвижимое имение, доставшее<ся> ему от меня, должно поступить во владение и принадлежность всем дочерям моим, а его сестрам Настасье, Татьяне, Александре, Валентине, Емилии по равным частям, за выделом указной части жене, буде оная останется после его, с выполнением ими дочерьми моими всех (слово неразборчиво) обязанностей, кои возложены сим завещанием на брата их Семена Семеновича, и ни по какому случаю и ни почему не менять постановления моего, значащегося в первом пункте, за таковым поступлением после брата имения дочери мои должны каждая от себя дать по десяти тысяч рублей внуке моей Марье Алексеевне Викулиной и сыну моему Алексею Семеновичу по пяти тысяч рублей. Кто же не выполнит из дочерей моих того назначения, та лишается права получения имения после брата своего, в таком случае не выполнившие <правильно: не выполнившей> дочери часть имения должна поступить в раздел всем сестрам с непременною обязанностью назначенного мною денежного удовлетворения.
16. Устроенный мною в городе Задонске каменного здания дом с церковью для успокоения бедных неимущих приятная по сему заведению обязанность должна с кончиною моею прекратиться по причине необходимого раздробления состояния моего. Посему завещаю оный дом со всеми принадлежностями Воронежскому Приказу Общественного Призрения в собственность.
17. Будучи уверен в готовности помогать бедным неимущим а по сему надеюсь и прошу супругу мою повсегодно производить подаяние нищей братии в Задонском монастыре в день памяти в Бозе почившего Преосвященного Тихона 13 числа августа, в Тюнином при кладбищенской церкви 16 числа марта в день памяти родителя благодетеля моего, в городе Воронеже в Окатовом Богородичном монастыре в день родительницы моей Анастасии 22 декабря и где мое бренное тело будет предано земле во все те места и дни доставлять по сту рублей и в Задонский монастырь в день памяти доброжелателей моих князя Андрея 19 мая и княжны Александры 17-го числа апреля по пятидесяти рублей. Для точного и непременного выполнения предоставлено ей жене моей вообще с сыном Семеном Семеновичем во владение и собственность принадлежащий мне в городе Ельце каменный дом с службами, состоящий 1-й части в 1-м квартале в приходе Пятницкой церкви, прежде бывшей купеческого сына жены Евпраксии Михайловой дочери Кожуховой из получаемого с того дома дохода доставлять в назначенные мною места и дни определенное подаяние.
18. Всем дворовым моим людям назначенное мною награждение выдать. Детям капельмейстера моего Василия Иванова Скрипицына и дочери Ивана Ермолаева Музалькова Татьяне и дочери Давида Филиппова Еменкова <возм., Ечменкова> Марье прошу жену мою Александру Ивановну дать отпускные.
19. (исправлено с ошибочного 18, далее также исправлено). Во первом пункте сего завещания поставлено мною, будучи первый приобретатель движимого и недвижимого имения, вследствие дарованных от Высочайшей власти прав, имения мои не могут перейти в посторонние роды и руки от наследников моих ни по каким сделкам перекреплением, единственно к отвращению изменения состояния, упрочиваемого Вам, наследники мои, присовокупляя к сему Вам, дети мои, я, завещатель, не дозволяю изменение значащихся в сем завещании никакими толкованиями обращать в иной смысл, но быть моему наставлению как то есть в существе своем неизменяемо и непоколебимо. Если же кто из наследников моих вопреки сего завещания в чем-либо поступит и изъявит неудовольствие и вознамерится утруждать Правительственные места просьбами, с такового как с нарушителя воли моей и спокойствия при первой подаче просьбы прошу то место, куда будет подано прошение, взыскать в пользу инвалидов сто тысяч рублей серебром и затем остаться сему Духовному завещанию и распоряжению моему в точной его силе непоколебимым.
20. Что принадлежит до последнего по церковному постановлению поминовения грешной моей души, то оное прошу произвесть таким образом, чтобы состояло в действительном пособии нищей братии, отягченной бедностию и скорбию, на что завещаю и прошу супругу мою Александру Ивановну употребить десять тысяч рублей, из числа коих две тысячи на погребение, восемь тысяч рублей на подаяние бедным <в> Задонске, Ельце и Козлове.
21. Присовокупляю волю мою и прошу супругу мою, чтоб предоставленный ей в получение из Московского опекунского совета по билетам денежный капитал был упрочен и разделен при выходе в замужество дочерям нашим Валентине и Емилии по равным частям, и оное дочери наши не иначе должны считать, как награждением, зависящим от матери их и в таком случае (два слова неразборчиво) отношениям ко утешению родительницы своей того достойны будут.
22. Прошу Правительство и местную полицию, чтобы по кончине моей никакое имущество мое и никакой денежный капитал в доме, состоящем в селе Колодезское Казанское тож не было осекверстовано <правильно: осеквестровано> или опечатываемо, но представлено тотчас в распоряжение тому, кто предъявит сие завещание при первой явке полиции в означенный дом. На сем конец и детям моим завещеваю властию родительской ни под каким предлогом воли моей, изъясненной в сем завещании, не нарушать.
23. Цену имению моему по совести объявляю один миллион девять тысяч двести рублей. Сие Духовное завещание по кончине моей предоставляю представить для записки в узаконенное Присутственное место жене моей Александре Ивановне.
К подлинному Духовному завещанию рука приложена так: К сему Духовному завещанию, писанному мною на пятнадцати страницах, Действительный Статский Советник и Кавалер Семен Алексеев сын Викулин руку приложил. Учинено января ___ дня 1841 года.
На подлинном Духовном завещании свидетелями учинены следующие надписи: Что сие Духовное завещание учинено Действительным Статским Советником и Кавалером Семеном Алексеевичем Викулиным в полном уме и совершенной памяти, писано и подписано его рукою, в том свидетельствую и подписуюсь Духовный его Отец Елецкой округи села Хмелинец Покровской церкви священник Петр Алексеев Лосев, в том же свидетельствую и подписуюсь Титулярный Советник и Кавалер Михайла Андреев сын Кустаревский 24 мая 1841 года.
Сия копия скреплена по листам Орловским губернским уголовных дел стряпчим коллежским асессором Филиповым и Орловской градской полиции гражданских дел приставом коллежским асессором Солнцевым.
1841 года октября 3 дня дана сия копия Орловским губернским уголовных дел стряпчим коллежским асессором Филиповым и Орловской градской полиции гражданских дел приставом коллежским асессором Солнцевым поручику Алексею и коллежскому асессору Семену Викулиным вследствие просьбы их и состоявшегося по оной 30 числа прошлого сентября Журнала.

Примечания

1 Пояснение составителя Алексея Александровича Дельвига. Далее такие примечания не оговариваются.
2 была одного из бесчисленных потомков так в рукописи.
3 1) С. Шарапово в текущем 1871 г. продано моею теткою. Здесь и далее цифрой-номером с закрывающей скобкой обозначены примечания автора.
4 Здесь и в дальнейшем буква н означает, что дополнительных сведений установить не удалось.
5 моих вписано над текстом.
6 часто вписано над текстом.
7 Фрагмент текста, отсутствующий в издании Румянцевского музея 1912—1913 гг., далее такие случаи не оговариваются.
8 оставалась вписано над строкой.
9 Фрагмент текста, вычеркнутый в рукописи, далее такие случаи не оговариваются.
10 parte (фр.) — (театр.) сценические монологи или реплики, произносимые ‘в сторону’, для публики и, по замыслу автора, ‘не слышные’ партнерам на сцене.
11 1) Известного в 1876 г. деятеля в Черногории.
12 1) Огромный дом этот был выстроен тестем Шепелева Иваном Родионовичем Баташевым, весьма богатым заводчиком. В бытность французов в 1812 г. в нем жил Мюрат, но и он пострадал от пожара. Баташев после того отделал его великолепно, употребив на это несколько сот тысяч руб. асс. В 1826 г. во время коронации Императора Николая I в нем стоял герцог Девонширский, посол Великобритании.
13 А. Г. Замятнин и был знаком с дядей вписано над строкой.
14 Слова Императора Николая I вписаны над строкой.
15 Bonjour. Messieurs… A quand l?е quitation? (фр.) — Здравствуйте, господа… Когда будет урок верховой езды?
16 Здесь и в дальнейшем буквы ин означают, что источник неизвестен.
17 Досл.: Хочу, дети мои, чтоб черт меня побрал (здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, пер. с фр. П. А. Дельвига).
18 1) Доказательством неудовольствия издателей ‘Полярной звезды’ на Дельвига за то, что он предпринял издание ‘Северных цветов’, служит следующий отрывок из письма к Рылееву 11 ноября 1824 г. от жившего на его квартире О. М. Сомова, в котором последний, описывая наводнение Петербурга 7 ноября 1824 г., пишет, что между прочими последствиями наводнения и ‘Северные цветы’ подмокли и в луковицах и, вероятно, не скоро расцветут. Александр (Бестужев) говорил, что они, вероятно, были прежде очень сухи, а теперь слишком водяны (Сочинения и переписка Рылеева, изд. 1872 г., стр. 341). Сомов ошибся: ‘Северные цветы’ вышли в конце декабря 1824 г.
19 1) По другому списку: Василья Пушкина, Маркова.
20 корпус инженеров мостов и дорог (фр.).
21 Директор железной дороги Петербург — Царское Село и обратно (фр.).
22 не вписано над словом больших.
23 губернских вписано над строкой.
24 1) Владимир Николаевич, впоследствии генерал-майор, теперь (1872) в отставке.
25 Вы знаете, полковник, что хорошие дети ни черта не стоят (фр.).
26 Le Grand Pontife (фр.) — Великий понтифик, верховный жрец в Древнем Риме.
27 Несчастные, что вы делаете? Вы будете строителями, все кончено, я не хочу ничего слышать (фр.).
28 остававшихся воспитанников вписано над строкой.
29 nec plus ultra (лат.) — ‘и не далее’, ‘дальше нельзя’, то есть до крайности, до последней степени.
30 привозить вписано над строкой.
31 les aristocrates la lanterne (фр.) аристократов на фонарь.
32 1) Конечно, Греч и Булгарин.
33 2) Конечно, Пушкин и Дельвиг.
34 Avis au lecteur (фр.). — Примите к сведению, обратите внимание.
35 Франция, скажи мне их имена. Я их не вижу на этом печальном памятнике. Они так скоро победили, что ты была свободна раньше, чем успела их узнать (фр.).
36 В рукописи Дельвига эта фамилия пишется по-разному — в первом томе, например, почти всегда Левашевы, во втором, наоборот, везде Левашовы. В сборнике Руммеля (Руммель В. В., Голубцов В. В. Родословный сборник русских дворянских фамилий. В 2 т. СПб.: Изд. А. С. Суворина. 1886—1887. Т. 1) прослежено 4 поколения Левашовых, породнившихся с Дельвигами: Иван Никитич (No 314), Яков Иванович (No 341), Василий Яковлевич (No 369) и Николай Васильевич (No 382). В этом сборнике фамилия всех известных авторам Левашовых написана единообразно — через ‘о’ (за одним не важным для нас исключением). В РГИА хранятся документы, относящиеся к истории обремененных долгами наследственных имений Левашовых после 1861 г. (А. И. Дельвиг в своих воспоминаниях не раз обращается к этой истории, которая не была еще окончена и в год его отставки в 1871 г.). Так, ‘Дело о выкупе временнообязанными крестьянами земельных наделов у Левашевых В. Н., Н. Н. …’ (Ф. 577. Оп. 21. Д. 1228, речь идет о Валерии Николаевиче и Николае Николаевиче Левашовых, сыновьях Николая Васильевича) включает в себя ряд документов, где фамилия Левашовых пишется по-разному, иногда даже в одном документе. Но среди этих бумаг хранится запис ка Валерия Николаевича Левашова от 25 нояб. 1869 г. (Л. 65—65 об., 66). ‘Милостивый государь Дмитрий Валерьянович’, к которому обращался Валерий Левашов в записке, возможно, Дмитрий Валерьянович Князев, в дальнейшем действ. статский советник и камергер двора е. и. в., служивший в ведомстве Минис терства внутренних дел и, видимо, по линии МВД входивший в состав Главного выкупного учреждения. Валерий Левашов просил слово в слово изложить в губернском присутствии его собственное заявление (о выдаче ссуды) для последующего обращения к министру финансов, в чьем ведомстве было выкупное учреждение. На этой записке стоит подпись: Валерий Левашов, фамилия написана не до конца, но буква ‘о’ видится отчетливо. В этом же деле имеется еще один документ, написанный рукой В. Левашова: обращение в Главное выкупное учреждение, датированное 24 нояб. 1869 г. (Л. 69—69 об.). Свою фамилию Валерий Николаевич дважды написал там именно так: Левашов. На основании собственноручного свидетельства представителя семьи Левашовых мы будем придерживаться такого же написания.
37 в последние два месяца вписано над строкой.
38 последнего вписано над строкой.
39 через это вписано над строкой вместо зачеркнутого так сказать.
40 roturier (фр.) — человек низкого происхождения, простолюдин, плебей.
41 главного вписано над строкой.
42 dire вписано над строкой.
43 никогда вписано над строкой.
44 дома вписано над строкой.
45 Петербурге вписано над зачеркнутым институте.
46 продаваемое им вписано сверху вместо зачеркнутого его.
47 общества вписано над зачеркнутым словом дома.
48 протекала по водопроводу вписано над зачеркнутым доходила.
49 в 18281830 годах вписано над строкой.
50 1) Более подробные описания Московских водопроводов помещены мной в ‘Журнале Главного управления путей сообщения и публичных зданий’ за 1858 г. и в журнале ‘Вестник промышленности’. В последнем статья моя имеет заглавие: ‘Историческое обозрение искусства проводить воду’.
51 1) Сверх того, по каждой работе составлялся технический список, в который вписывалась первоначальная ценность сооружения и последовательные суммы, употребляемые на его ремонт в каждом году, но так как водопровод составлял собственно одно сооружение, а технические списки велись по каждой отдельной ремонтной работе, произведенной на какой-либо части сооружения, то эти списки представляли также своего рода курьез.
52 Мытищинский вписано над зачеркнутым Московский.
53 вечера вписано над зачеркнутым время.
54 себе вписано над строкой.
55 Фраза целиком вписана над готовым текстом.
56 прямо вписано над строкой.
57 1) Над дверью часовенки, служащей входом в бассейн, была вделана мраморная плита, на которой написано: ‘На горах станут воды и гласу грома твоего убоятся’. Внутри часовни прибита медная доска, на которой вырезано, при ком, по чьему проекту и кем (т. е. мной) произведена работа, в кирпичном куполе, покрывающем бассейн, оставлена ниша, в которой поставлен данный моей матерью образ ‘Живоносного источника’, с лампадою.
58 впоследствии вписано над строкой.
59 qui pro quo (лат.) — то за это, недоразумение, связанное с тем, что кто-то или что-то принимается за кого-то или что-то другое.
60 1) Мать моя была в этот день тем более раздражена, что накануне на утреннем балу благородного собрания один инженер военных поселений, воспитанник Института путей сообщения и впоследствии служивший в инженерах путей сообщения, унес мою новую шинель с весьма дорогим, подаренным мне сестрой бобровым воротником, оставив взамен свою до того истасканную, что я не мог ее носить. На балу был всего один инженер с красной выпушкою, а потому я послал к нему спросить, не взял ли он ошибкой чужой шинели в собрании, но он отвечал, что не брал, тем дело и кончилось.
61 скромного вписано над строкой.
62 Краткие сведения о некоторых технических вопросах, касающихся старой водопроводной системы Москвы (фр.).
63 1) Умерший в чине военного инженер-генерал-лейтенанта и в должности заведующего Петергофским дворцовым правлением.
64 небольшого роста вписано над зачеркнутым низенького.
65 никто не кричит и не шумит вписано над строкой.
66 несолидное вписано над зачеркнутым неблестящее.
67 по- вписано над словом нравился.
68 и глупым вписано над строкой.
69 конец фразы (но не более, говорите) вписан над строкой.
70 слова взвесить все им мне сказанное и вписаны над строкой.
71 слова и в особенности нацеловаться вписаны над строкой.
72 министр финансов вписано над строкой.
73 усердно вписано над строкой.
74 слово курьерских вписано над строкой.
75 несправедливо вписано над строкой.
76 и продать ее в свою пользу вписано над строкой.
77 часто думал вписано над строкой.
78 bas-bleu (фр.) — синий чулок.
79 слова желая угодить последнему вписаны над строкой.
80 доплыть вписано над зачеркнутым дойти.
81 ‘Обозрение двух миров’, или ‘Обозрение Старого и Нового света’ (фр.).
82 черкесским вписано над строкой.
83 слишком незначительные вписано над строкой.
84 и то не всегда вписано над строкой.
85 из Рюрикова рода вписано над строкой.
86 салинг — маленькая площадка на верхушке мачты.
87 Воронежской, Орловской и Саратовской губерниях вписано над строкой.
88 Изъятие текста объемом в 4 страницы (с. 683—686 тетради I) и начало новой нумерации страниц.
89 слово слабо вписано над строкой.
90 Tel matre, tel valet (фр.). — Каков поп, таков и приход.
91 Добавлено составителем, Алексеем Александровичем Дельвигом.
92 Русский художественный листок. 1860. 20 мая. (No 15). С. 49—52. Русский художественный листок, издаваемый, с Высочайшего соизволения, Василием Тиммом. С.-Петербург: в тип. Губернского правления, 1859 (Десятый год). 1860. Ил., цв. ил., портр. Российская государственная библиотека, BBK-код Щ155.563(2Р=Р)5я6, места хранения А/2.53.
93 1) Подробности как этого, так и всех впоследствии составленных проектов и произведенных работ по устройству Московских водопроводов изложены в следующих статьях барона Дельвига: ‘Описание Московских водопроводов’ (Журнал путей сообщения. 1858, No 2) и ‘Историческое обозрение искусства проводить воду’ (Вестник промышленности. 1859, апр.).
94 в 1830 году над строкой вместо зачеркнутых слов это время.
95 Впоследствии на этом же водопроводе устроены Зарядский фонтан и водоразборный колодец на середине Первой Мещанской улицы.
96 1) Всего близ села Больших Мытищ 42 ключевых бассейна, из которых 25 устроены по дешевому способу, изобретенному бароном Дельвигом.
97 Краткие сведения о некоторых технических вопросах, касающихся старой водопроводной системы Москвы (фр.).
98 Добавлено составителем, Алексеем Александровичем Дельвигом.
99 1) Любимов С. В. Титулованные роды Российской империи. М., 2004. С. 234.
100 1) Hildebrandt Ad. M. Wappenbuch des westflischen Adels. Bd. 2. Grlitz 1901—1903. Taf. 93.
101 2) Damier P. E. von. Wappenbuch smmtlicher zur Ehstlndischen Adelsmatrikel gehriger Familien. Reval, 1837.
102 3) Гербовник А. Т. Князева 1785 г. СПб., 1912. С. 43, переизд.: М., 2008. С. 72. В данной статье при нумерации полей герба мы будем придерживаться схемы, предложенной С. Н. Тройницким.
103 1) См.: Степанов В. П. Русское служилое дворянство 2-й половины XVIII в. СПб., 2000.
104 2) Klingspor K. A. Baltisches Wappenbuch. Stockholm, 1882. Taf. 25.
105 3) Клингспор К. А. Прибалтийский гербовник // Гербовед. 2001. No 53. С. 31.
106 4) Гербовед. 2001. No 53. Вкл. л. 10.
107 5) Лукомский В. К., Типольт Н. А., бар. Русская геральдика. М., 1996. С. 39.
108 1) Гербовник А. Т. Князева 1785 г. С. 43, переизд.: С. 72.
109 2) См., напр.: Богомолов С. И. Российский книжный знак. 1700—1918. 2-е изд., испр. и доп. М., 2010.
110 3) См. об этом: Гербовник А. Т. Князева 1785 г. Там же.
111 1) Гербовник А. Т. Князева 1785 г. С. 43, переизд.: С. 72.
112 2) Арсеньев Ю. В. Геральдика. Ковров, 1997. С. 154—155.
113 3) Стародубцев Н. Н. Иллюстрированный словарь по геральдике. Донецк, 1996. С. 112.
114 1) Дельвиг Ан. А. Записки барона Анатолия Александровича Дельвига. М., 2016. С. 36.
115 2) Винклер П. П. фон. Гербы городов, губерний, областей и посадов Российской империи, внесенные в ‘Полное собрание законов’ с 1649 по 1900 г. Репринт. воспр. изд. 1899 г. М., 1991. С. 166. Описание герба таково: ‘В серебряном поле протекающая река Черная, сей цвет доказывает ее глубину, а по обеим ее сторонам — по зеленому снопу травы’.
116 1) Пастуро М. Геральдика. М., 2003. С. 58.
117 2) Медведев М. Ю. Выезжие семейства и их ‘выезжие’ гербы // Проблемы признания и утверждения в правах российского дворянства высших сословий народов Российской империи и иностранных дворян. СПб., 1997. С. 37.
118 1) Eesti Ajaloo Arhiiv. Ф. 1674. Оп. 2. Д. 53. Искренне благодарим барона Алексея Александровича фон Дельвига за указание этого ценного архивного источника.
119 Выдержка из письма содержится в рукописи ‘Моих воспоминаний’ А. И. Дельвига, озаглавлена ‘Приложение ко II главе’, переписана той же рукой, что и весь текст, и помещена на отдельном листе сразу после II главы. Письмо В. П. Титова, ‘архивного юноши’ и писателя в 1820-е гг., а позже дипломата в чине действ. тайного советника, члена Государственного Совета и председателя Археографической комиссии, адресовано А. В. Головнину, статс-секретарю и действ. тайному советнику, министру просвещения с 1861 по 1866 г. Приведенная А. И. Дельвигом выдержка касается истории создания повести ‘Уединенный домик на Васильевском острове’, помещенной в ‘Северных цветах’ 1829 г. под авторством Тита Космократова (литературный псевдоним В. П. Титова). Т. Г. Цявловская в статье ‘Влюбленный бес’: Неосуществленный замысел Пушкина (Пушкин: Исследования и материалы / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом). М., Л.: Изд-во АН СССР, 1960. Т. 3. С. 101—130) сообщает о том, что в начале XX в. ‘целая плеяда русских писателей и литературоведов триумфально встретила появление ‘новой пушкинской повести»… в ответ на ‘сенсационное сообщение В. П. Титова о том, что его повесть ‘в строгом историческом смысле… вовсе не продукт Космократова, а Александра Сергеевича Пушкина» (с. 127 указ. изд.). ‘Сенсационное сообщение’, то есть письмо В. П. Титова, было помещено на с. 158 первого тома ‘Моих воспоминаний’ А. И. Дельвига издания Румянцевского музея 1912—1913 гг. На него и ссылается Т. Г. Цявловская. Уже столетие благодаря публикации письма В. П. Титова своему земляку А. В. Головнину длится полемика вокруг авторства ‘Уединенного домика’, одна из последних обобщающих работ на эту тему — статья Е. В. Кардаш ‘Повесть В. П. Титова ‘Уединенный домик на Васильевском» (Пушкин и его современники: Сб. науч. трудов / РАН. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом). Вып. 5 (44). СПб.: Нестор-История, 2009. С. 373—390). Как следует из ‘Моих воспоминаний’, отношения между А. И. Дельвигом и А. В. Головниным, приближенным к великому князю Константину Николаевичу, были дружескими на протяжении многих лет, а с 1872 г. — особенно тесными и доверительными. Скорее всего, от самого Головнина Дельвигу и было известно о знаменитом теперь письме В. П. Титова.
120 Включено автором воспоминаний, Андреем Ивановичем Дельвигом. Озаглавлено: Приложение к IV главе ‘Моих воспоминаний’. Помещено сразу после IV главы, с нового листа.
121 Добавлено составителем, Алексеем Александровичем Дельвигом. Документ хранится в РГИА. Ф. 1343: Третий департамент Сената. Оп. 18: 1813—1894 гг. О сопричислении к дворянскому сословию. Литера ‘В’. Д. 2182l. Л. 209—215 об.
122 Подлинник не озаглавлен. В правом верхнем углу первого листа надпись: Съ Копiи Копiя. В дважды переписанном документе имеются неясности, здесь оговариваются в постраничных примечаниях.
123 В подлиннике Полен. Значение слова неясно, возм., следует читать Понеж в значении, близком к библейскому: ‘И рече Авраам: понеже мне не дал еси семене, домочадец же мой наследник мой будет’ (И сказал Авраам: вот, Ты не дал мне потомства, и вот, домочадец мой наследник мой. Быт. 15:3).
124 Возм., правильно: предоставляю.

Комментарии

1 Это слова, которые любил говаривать автор книги после чтения стихотворения своего двоюродного брата Антона Дельвига (Блюмин Г. З. Рублевка, скрытая от посторонних глаз: История старинной дороги. М.: Центрполиграф, 2015. С. 21—22):
Под фиалкою журчит
Здесь ручей сребристый,
С ранним днем ее живит
Он струею чистой.
Но от солнечных лучей
Летом высохнет ручей.
Дельвиг А. А. Тленность. 1815
2 Дашков Василий Андреевич (1819—1896) — из потомственных дворян Рязанской губ., этнограф, деятель культуры и просвещения, меценат, коллекционер, жертвователь, даритель, сотрудник Румянцевского музея, директор. Окончил юридический ф-т Имп. Моск. ун-та.
3 Утин Яков Исаакович (1839—1916) — тайный советник (1885), предприниматель, финансист, окончил юридический ф-т Имп. С.-Петерб. ун-та (1860), участвовал в издании рукописного журнала ‘Студенческий мир’, потом служил в Министерстве юстиции, затем член правления Петерб. учетного и ссудного банка (1885—1916), директор правления общ-ва Московско-Виндаво-Рыбинской ж. д. (в каковом статусе он, вероятно и познакомился с автором), входил в руководство многих акционерных обществ и фирм. Был близок к правительственным кругам, поддерживал дружеские и деловые связи с графом В. Н. Коковцовым, участвовал в переговорах с представителями франц. деловых кругов в Париже о предоставлении России займа (1906). См. о нем: Колышко И. И. Великий распад. Воспоминания. СПб.: Нестор-История, 2009. По указателю имен на с. 455.
4 Голицын Василий Дмитриевич, кн. (1857—1926) — художник, воен., обществ., музейный деятель, директор Румянцевского музея (1910—1921). 10 марта 1921 на основании ордера Моск. ЧК был арестован, вскоре отпущен без предъявления обвинения, после освобождения и до дня смерти был заведующим художественным отделом Гос. Румянцевского музея.
5 Георгиевский Григорий Петрович (1866—1948) — род. в семье священника, окончил Смоленскую семинарию, Петерб. духовную академию. Историк, археограф, книговед, библиотечный и музейный работник, сотрудник Румянцевского музея (помощник хранителя Отдела рукописей и славянских старопечатных книг с 1892, потом хранитель Отдела рукописей и славянских старопечатных книг с 1903, заведущий Отделом рукописей до 1935), эмиссар Наркомпроса по вывозу рукописных материалов из национализированных и бесхозяйных имений (1918—1922). До конца жизни оставался научным консультантом Отдела рукописей.
6 Ныне на территории Задонского района Липецкой области недалеко от с. Верхний Студенец. Имение принадлежало его деду по матери, надворному советнику князю Андрею Александровичу Волконскому (1753— до 1817).
7 Hermannus de Dalewick — один из первых упоминаемых в печатных изданиях родоначальников рода Дельвиг. Известно, что в 1238 он был свободным человеком и имел свой собственный укрепленный дом в местечке Мартен, Вестфалия. В Россию Дельвиги попали через прибалтийские страны, и первым, по всей видимости, был Мельхиор I фон Дельвиг, который в составе германского Тевтонского рыцарского ордена крестоносцев принимал участие в Тринадцатилетней войне (1454—1466) за установление германского контроля над Литвой и Эстонией. См.: Steinen J. D. von. Ev. Luth. Pred. zu Frmern … Westphlische Geschichte mit Kupfern: Historie von der Stadt und Amt Bockum Westphlische Geschichte. Lemgo: Verlag Meyer, 1757. S. 325, Materialien zu einer liefl ndischen Adelsgeschichte, nach der bey der lezten dasigen Matrikul-Commission angenommenen Ordnung: Nebst andern krzern Aufstzen etc. Der nordischen Miscellaneen … / Hrsg. von A. W. Hupel, von L. A. Mellin, von J. G. Klinger (Ill.). Ryga, 1788. S. 715.
8 Дельвиг Бернгард Рейнгольд (Delwig Bernhard (Berend) Reinhold Frhr. von, 1679—1746) — в 16 лет доброволец Хельсинкского полка, через год сержант, через 4 — лейтенант. Отличился в битве при Лесной (Liesna) при защите крепости Митау в 1708, отразив с 50 гренадерами атаку наступающих русских частей численностью около 500 чел. В этом бою получил множественные пулевые и штыковые ранения и около полусуток пролежал на поле брани без сознания. Грамотой шведской королевы Ульрики Элеоноры от 17 янв. 1720 полковник Бернгард Рейнгольд фон Дельвиг возведен, с нисходящим его потомством, в баронское достоинство Королевства Шведского. Родители: Berend Reinhold von Dellwig и Sofi a Elisabet von Ramm. Жена: Anna Christina von Wrangell. Дети: Berend Reinhold Frhr. von Delwig, Hedwig Ulrike Freiin von Delwig, Carl Ludvig von Dellwig и Friederike Wilhelmine Freiin von Delwig. См.: Stackelberg M. O. von. Genealogisches Handbuch der estlndischen Ritterschaft. Bd. 3. Grlitz: Verl. fr Sippenforschung und Wappenkunde C. A. Starke, [1930]. S. 91—96.
9 Ништадский мирный договор (30 авг. 1721 подписан в шведском городе Nystad) завершил Великую Северную войну 1700—1721 гг., которую вел Петр I за завоевание прибалтийских стран. По этому договору шведский король Фридрих I передал России часть Эстляндии, Лифляндии, Карелии с Выборгом, Ингерманландии и два острова Эзель и Даго. Россия выплачивала Швеции денежную компенсацию и передавала ей Финляндию.
10 Герб баронов Дельвигов в настоящее время находится в музее истории Риги и мореходства (фондовый номер 53660, размер 47 x 34,2 см). До 1920-х гг. он, вместе с гербами других лифляндских дворян, находился в главном зале Дома дворянства в Риге.
11 Герб баронов Дельвигов: ‘Щит разделен на 4 части, в 1-й и 4-й частях, в голубом поле, лев держит в поднятой лапе дворянскую корону, во 2-й час ти, в серебряном поле, меч, острием к правому верхнему углу, окружен четырьмя красными шарами, в 3-й части, в серебряном поле, черная стена с тремя зубцами. Посреди герба щиток с древним родовым гербом фамилии Дельвиг: в серебряном поле голубая диагональная полоса, от левого верхнего угла к нижнему правому, на ней, во всю длину ее, красная волнистая линия. На всем гербе баронская корона, на ней два шлема с баронскими же коронами. На правом шлеме два страусовых пера, правое красное, левое белое, на левом шлеме 4 знамени, из коих 1-е знамя белое, 2-е и 4-е голубые, 3-е золотое. Намет справа голубой, в середине красный, слева черный, подложен справа золотом, слева серебром’. См.: Российская родословная книга, издаваемая князем Петром Долгоруковым. Ч. 3. СПб., 1856. С. 342.
12 Дельвиг Отто Генрих фон (Delwig Otto Heinrich Viktor von) (ум. 1764) — прадед автора, родители: Wolter von Delwig (1658/60—1742/48) и Katharina von Delwig, жена: (1) Christina Eleonora von Stahlen (1704—1745), (2) Hedwig Elisabeth von Grothuss (1722—1787).
13 В 1747 лейтенант Отто Генрих фон Дельвиг (Otto Heinrich Viktor von Del-wig) (ум. 1764) заложил имения Permiskll, Kunnigkll, Jentack, Городинка, Pag gar, и Klein-Pungern предводителю дворянства (Ritterschaftshauptmann) Отто Магнусу фон Штакельбергу (Otto Magnus von Stackelberg) (1704—1765). Уже к 1750 сделка в отношении по крайней мере последних трех имений была переоформлена в купчую. См.: Archiv der Familie von Stackelberg. Bd. 1. Quellen aus dem Majoratsarchiv zu Isenhof nebst einem Anhange. St. Petersburg: Buchdruckerei der ‘St. Petersburger Zeitung’ (A. Lashinsky), 1898. S. 12, 52, 53.
14 Дельвиг Антон Антонович (1798—1831) — надворный советник, чиновник Министерства иностранных дел, поэт, лицейский друг А. С. Пушкина, издатель альманахов ‘Северные цветы’ (1825—1832, вместе с О. М. Сомовым, всего 8 книжек), ‘Подснежник’ (1829—1830, 2 выпуска), а также ‘Литературной газеты’ (1830). Член ‘Вольного общ-ва любителей российской словесности’. Масон, член ложи ‘Избранного Михаила’. Член преддекабристской организации ‘Священная артель’ и литературного общ-ва ‘Зеленая лампа’. По делу о декабристах Антона Антоновича Дельвига ‘высочайше повелено оставить без внимания’. Жена: Софья Михайловна Салтыкова (1806—1888), дочь Елизавета (1830—1913).
15 Дельвиг Рейнгольд Иоганн фон (Delwig Reinhold Johann von, 1783—1815) — отец автора, брат Антона Антоновича Дельвига, в России известен под именем Иван Антонович. Участвовал во франц. кампании 1807 майором Калужского пехотного полка, был ранен в бок, стал кавалером прусского ордена ‘Pour le Mrite’ (‘За заслуги’) и был вынужден оставить службу с мундиром и полным пансионом. После войны стал надворным советником и определен герцогом Ольденбургским первоклассным смотрителем по водяной коммуникации в Моршанск Тамбовской губ., а затем в Ярославль по той же должности. Родители: Otto Israel Delwig и Anna Maria Gnterhack. Жена: княжна Александра Андреевна Волконская, дети: Александр, Андрей (автор ‘Воспоминаний’), Александра и Николай.
16 Дельвиг Отто Якоб Израэль фон (Delwig Otto Jacob Israel von) (1772—1828) (в России известен под именем Антон Антонович) — отец поэта Антона Антоновича Дельвига, родной дядя автора. Родился в своем владении Саллентак Гарриенского (Ревельского) уезда, Эстляндия, похоронен в своем имении Белино под Тулой. Генерал-майор, плац-адъютант и помощник коменданта Кремля в Москве, был окружным генералом 1-го и 2-го округов Отдельного корпуса внутренней стражи. Жена Любовь Матвеевна Красильникова (см. примеч. 22 наст. тома).
17 Дельвиг Кристина Шарлотта Елизавета Антоновна фон (Delwig Christina Charlotte Elisabeth von) (род. 1775), муж Паткуль Карл фон (Patkul Karl von) (майор л. — гв. Гренадерского полка).
18 Паткуль Карл Васильевич — из обедневшего лифляндского дворянского рода, служил в Перновском гарнизонном батальоне, затем был произведен в прапорщики с переводом в Великолуцкий мушкетерский полк, участвовал в Русско-шведской войне (1788—1790) и получил чин капитана, а в 1806 подполковника, командир Витебского 21-го резервного Динабургского-Оровайского батальона (полка) (1811—1817). В 1812 — воен. комендант Витебска. Жена: Кристина Шарлотта Елизавета Антоновна Дельвиг, детей не имел. См. о нем: Кручинин А. М. Российский полк с финским именем: Очерки истории Оровайского полка (1811—1920). Екатеринбург: Издательство УМЦ УПИ, 2000 (гл. первая, с. 7—11). В этом и последующих примечаниях не проставлены даты рождения и смерти там, где они неизвестны составителю.
19 Дельвиг Катарина Елена Антоновна (род. 1779), муж отставной саперный подполковник Куцевич.
20 Дельвиг Ядвига Шарлотта Антоновна (род. 1782), муж Егор Михайлович Гурбандт.
21 Гурбандт Егор/Георгий (Георг Вильгельм) Михайлович (1768/69—1832/34), штаб-лекарь (1798), статский советник (1817). В русской службе с 1786. Служил лекарем в Софийском мушкетерском полку, артиллерийском госпитале в Петербурге, а в 1812—1814 — в инспекторском департаменте Воен. министерства. Ординатор Петерб. военно-сухопутного госпиталя (1821—1826), прикомандирован к канцелярии Воен. министерства (1826—1832). Масон. Жена Ядвига Шарлотта Антоновна Дельвиг (род. 1782). Сын Фридрих (1798—1852).
22 Красильникова (в браке Дельвиг) Любовь Матвеевна (1777—1859) — дочь помещика Тульской губ., директора Моск. ассигнационного банка, статского советника Матвея Андреевича Красильникова (род. 1739), внучка астронома и геодезиста Андрея Дмитриевича Красильникова (1705—1773). Дети: Антон (поэт), Мария, Варвара, Анна, Глафира, Любовь, Дмитрий, Александр, Иван.
23 Волконская (в браке Дельвиг) Александра Андреевна (ок. 1788—1844) — мать автора. Дочь надворного советника князя Андрея Александровича Волконского (1753— до 1817) и Александры Филипповны Ярцовой. Муж — Иван Антонович Дельвиг (Reinhold Johann von Delwig), дети: Александр (1810—1831), Александра (в браке Викулина) (1811—1877), Андрей (1813—1887), Николай (1814—1870).
24 Святой равноапостольный великий князь Владимир (978—1015) — креститель Руси, внук святой равноапостольной Ольги, сын Святослава, князь Новгородский (970—988), князь Киевский (978—1015).
25 Святой благоверный князь Михаил Черниговский (1179—1246) — участник съезда русских князей в Киеве по вопросу о помощи половцам против надвигавшихся татарских войск, князь Черниговский (1223), Новгородский (1225), Киевский (1235), способствовал укреплению мира между удельными князьями. В 1246 благоверный князь Михаил и боярин Феодор прибыли в Орду для ведения переговоров, однако, после того как он отказался исполнить языческие обряды, он был замучен до смерти. Мощи мученика хранятся в Архангельском соборе Моск. Кремля.
26 Волконский Андрей Александрович, кн. (1750—1813) — служил в Воронежском наместничестве, а затем в губерн. правлении, в отставке надворным советником. Жена Александра Филипповна Ярцова (род. 1762), дочь Александра — мать автора. В 1801 г. Андрей Александрович узаконил родовой герб.
27 Волконский Александр Григорьевич, кн. (ум. 1773) — коллежский асессор. Жена Прасковья Алексеевна Львова (1718—1783). Дети: Николай (род. ок. 1740), Лев (1744—1817) и Андрей (1750—1813), Пелагея (ум. после 1811) (зам. за кн. Амилахваровым), Мария (1740—1808) и Анастасия (1748—1813), последние две умерли девицами.
28 Волконский Григорий Иванович (1666—1715/18) (23-е колено от Рюрика) — сподвижник Петра I, ярославский и тверской обер-комендант, воевода в Козлове в чине полковника. В 1709—1711 Петром I ему были дарованы земли в Воронежской губ. (ныне Задонский р-н Липецкой обл.), впоследствии сенатор и начальник оружейного производства Тульского завода, так что в конце жизни ‘имел в своем ведении все оружейное дело вообще‘. По обвинению в ‘причинении тягости народу‘ и ‘посрамлении Правительствующего Сената‘ бит кнутом и подвергнут пыткам. Через несколько лет после смерти восстановлен в правах.
29 Замятнин Николай Александрович (1824—1868) — тайный советник, российский гос. деятель, губернатор Самарской губ. (1862—1863), управляющий Земским отделом Министерства внутренних дел России и один из главных организаторов земской реформы (1864), окончил С.-Петерб. Имп. училище правоведения (1843), единственное в то время, выпускавшее профессиональных юристов. Родители: Александр Гаври(и)лович Замятнин (1798—1868) и Прасковья Андреевна Волконская, кнж. (сестра матери автора) (ум. 1873). См. о нем: Алексушин Г. В. Самарские губернаторы. Самара: Самарский Дом печати, 1996. С. 81—86.
30 Меншиков Александр Данилович, светл. кн. с 1707 (1673—1729) — гос. и воен. деятель, ближайший сподвижник и фаворит Петра I, генералиссимус (1727). С Г. И. Волконским его связывала дружба, благодаря которой Волконский был назначен одним из первых девяти сенаторов в Сенат (1711).
31 Волконский Александр Андреевич, кн. (1774/81—1847) — дядя автора (родной брат матери), майор, учился в Имп. Моск. ун-те. Вписан в родословную книгу Моск. губ., в Воронежской губ. владел имением в с. Верхний Студенец совместно с братом Дмитрием. После ранней смерти первой жены Екатерины Григорьевны Ломоносовой (1801—1820) был во втором браке с Софьей Васильевной Урусовой, кнж. (1809—1884).
32 Волконский Николай Андреевич, кн. (1792—1829) — дядя автора (родной брат матери), капитан 23-й конноартиллерийской роты, умер на позициях от холеры в ходе Русско-турецкой войны 1828—1829 гг., холостой.
33 Волконский Дмитрий Андреевич, кн. (1792/94—1859) — дядя автора (родной брат матери), был в ‘статской’ службе: губерн. секретарь в Воронежском губерн. правлении. Пользовался репутацией помещика самой дурной нравственности. Во время следствия по факту нанесения ему крепостными увечья были доказаны факты привлечения крестьян к сверхурочным работам. В 1846 переехал в Москву, как говорили — чтобы положить конец слухам. Похоронен на кладбище Задонского Богородицкого монастыря.
34 Волконская Татьяна Андреевна (ок. 1792—1871) — родная тетка автора, проживала в Задонске в собственном доме и, по воспоминаниям автора, отличалась неуравновешенным нравом, владелица с. Студенец Задонского уезда и имения в Нижнедевицком уезде. Находилась в переписке с затворником Георгием Задонским.
35 Волконская Надежда Андреевна, кнж. (род. в к. 1790-х гг.) — дочь Андрея Александровича Волконского (1750—1813) и Александры Филипповны Ярцовой, муж — нежинский грек Сосанопулос. Автор пишет во втором томе, что Надежда Андреевна ‘посвятила всю жизнь свою молитве и улучшению положения своего племянника, моего двоюродного брата H. A. [Николая Александровича] Замятнина‘ и вышла замуж в возрасте 50 лет.
36 Волконская Прасковья Андреевна, кнж. (1800—1873) — дочь Андрея Александровича Волконского и Александры Филипповны Ярцовой. Муж Александр Гаври(и)лович Замятнин. Ее сын Николай Александрович Замятнин являлся двоюродным братом автора.
37 Волконская Анастасия Андреевна, кнж. (1805—1824) — дочь Андрея Александровича Волконского и Александры Филипповны Ярцовой. Окончила Моск. Екатерининский институт, похоронена в Задонске в Богородицком монастыре.
38 Моск. училище ордена св. Екатерины (Моск. Екатерининский институт благородных девиц) — институт для дочерей потомственных дворян, был основан по инициативе императрицы Марии Федоровны (1802) по образцу существовавшего в С.-Петербурге Екатерининского института. Был упразднен в 1917, с 1928 — Центральный дом Красной армии, в наст. время Культурный центр Вооруженных Сил Российской Федерации.
39 Аракчеев Алексей Андреевич (1769—1834) — ближайший сподвижник императоров Павла I и Александра I. Граф (с 1799), генерал от артиллерии (1807), воен. министр (1808—1810), член Гос. Совета (с 1810), с 1815 — фактический руководитель Гос. Совета, Комитета министров и Собственной е. и. в. канцелярии, начальник военных поселений.
40 Ольденбургский Петр Фридрих Георг, принц (1784—1812), в России известен как принц Георгий Ольденбургский. Принадлежит к Голштейн-Готторпской линии дома Ольденбургских (потомки Георга Людвига Голштинского, вызванного на русскую службу императором Петром III, которому он приходился двоюродным дядей). Был женат на великой княжне Екатерине Павловне, являлся тверским, новгородским и ярославским генерал-губернатором и главным директором путей сообщения. Дети: принцы Александр (1810—1829) и Петр (1812—1881) Георгиевичи.
41 Екатерина Павловна, вел. кнж. (1788—1819) — дочь Павла I и Марии Федоровны, была замужем дважды: за принцем Петром Фридрихом Георгом Ольденбургским (1809—1812) и Вильгельмом I Вюртембергским (также Виртембергским) (1816—1819), дети от второго брака: Мария (1816—1887), замужем за имперским графом Альфредом фон Нейппергом (1807—1865), и София (1818—1877), замужем за королем Нидерландов Виллемом III.
42 Дельвиг Александр Иванович (1810—1831) — брат автора, поэт, писатель: автор повестей ‘Маскарад. Истинное происшествие’ (СПб., 1829) и ‘Село Ивановское’ (СПб., 1930), переводчик ‘Ундины’ Ф. де ля Мотт-Фуке (СПб., 1831). Печатался в альманахе ‘Подснежник’, который издавался поэтом А. А. Дельвигом, и в альманахе ‘Царское Село’. С 1828 прапорщик л. — гв. Павловского полка. В августе 1831 был ранен во время штурма укреп лений в предместье Варшавы. Умер в госпитале после ампу тации ноги.
43 Дельвиг (Волконская, кнж., в браке Викулина) Александра Ивановна, баронесса (1811—1877) — дочь Ивана Антоновича Дельвига (Delwig Reinhold Johann von) (1783—1815) и Александры Андреевны Волконской (ок. 1788—1844), муж: Семен Алексеевич Викулин (1775—1841). Дети: Валентина (род. 1837) (в браке Засецкая), Эмилия.
44 Дельвиг Николай Иванович (1814—1870) — брат автора, русский генерал, участник кавказских походов (1817—1864), Крымской войны (1853—1856), венгерской кампании (1848—1849). В 1863 произведен в генерал-лейтенанты и утвержден в должности с зачислением в Генеральный штаб. Жена: Александра Борисовна Прутченко (1827—1875). Дети: Дмитрий, Сергей, Борис, Ольга, Александра.
45 Красильникова (в браке Моисеева) Александра Матвеевна (род. 1767) — дочь Матвея Андреевича Красильникова и Татьяны Ивановны Таушевой.
46 Рахманов Алексей Степанович (1755—1827) — генерал-майор (1801).
47 Ломоносова (в браке Волконская) Екатерина Григорьевна, кнг. (1801—1820) — родители: Григорий Гаврилович (Андреевич?) Ломоносов и Каролина Семеновна Волчкова. Муж Александр Андреевич Волконский (1781—1847).
48 Его брат был женат на Красильниковой… Рахманов Федор Степанович (1759—1820) — родители: Степан Миронович Рахманов и Прасковья Васильевна Рахманова, жена Елена Матвеевна Рахманова (Красильникова) (род. 1765).
49 Дельвиг (в браке де Тейлс) Варвара Антоновна (1809—1828) — дочь генерал-майора Антона Антоновича Дельвига (1773—1828) и Любови Матвеевны Дельвиг (Красильниковой) (1777—1859). Муж: помещик Крапивенского уезда Никита Дмитриевич де Тейлс (de Theyls) (род. 1805). Дети: Николай, Дмитрий.
50 Рахманов Михаил Федорович (ум. 1871) — родители: Федор Степанович Рахманов (1759—1820) и Елена Матвеевна Рахманова (Красильникова) (род. 1765).
51 Викулин Алексей Федорович (1752—1823) — известный задонский помещик, основатель Богородице-Тихоновского (Тюнинского) женского монастыря. Построил усадебный ансамбль в селе Хмелинец, владел им и домом Ульриха (ныне Задонский краеведческий музей).
52 Ярцов Филипп Иванович (ок. 1732— не ранее 1801) — из дворян, генерал-майор (1783), подканцелярист (1752), впоследствии начальник счетного отделения Департамента мануфактур и внутренней торговли, обер-секретарь Воен. коллегии (1773) и с 1779 по 1793 воронежский вице-губернатор. Жена: Наталия Ивановна Таушева, дети: Елизавета, Александра, Мария, Марфа, Анна, Иван, Екатерина, Татьяна, Надежда.
53 Викулин Семен Алексеевич (1775—1841) — действ. статский советник, обер-провиантмейстер, помещик села Хмелинец и имения в Липовке. Жена: (1) девица Кусовникова, дети: Алексей, Петр, Семен, Настасья (Анастасия) (в браке Вадковская) (ок. 1805—1887), Татьяна (в браке Норова), Александра (род. 1811), (2) Александра Ивановна Дельвиг (Викулина) (1811—1877), дети: Валентина (род. 1837) (в браке Засецкая), Эмилия (см. Приложения 4, 5 первого тома).
54 Викулин Андрей Алексеевич (ум. 1780) — из родителей известен отец, Алексей Федорович Викулин, о матери обоих братьев сведений не найдено, жена: Анна Сергеевна Подобедова.
55 Родная сестра Марии Григорьевны Замятниной (урожд. Кугушевой), матери Александра Гаври(и)ловича Замятнина, чье бракосочетание с родной теткой автора, Прасковьей Андреевной Волконской, — одно из впечатлений ‘тихой деревенской жизни’.
56 Викулин Владимир Алексеевич (ок. 1790—1867) — задонский помещик, построил церковь в с. Круглом. Присутствовал при вскрытии мощей св. Тихона, и у него хранилось изображение святителя, написанное с мощей. Родители: Алексей Федорович Викулин (1752—1823) и кнж. Кугушева. Жена: Юлия Дмитриевна Волконская (1814—1840) (дочь Дмитрия Александровича Волконского и Анны Сергеевны Измайловой).
57 Викулин Сергей Алексеевич (1800—1848) — знакомый В. А. Жуковского. См.: Н. В. Гоголь. Комментарии к письмам. М.: Директ-Медиа, 2014. С. 338 (к письму В. А. Жуковскому).
58 Викулин Иван Алексеевич (1804—1880) — знакомый В. А. Жуковского (см. предыдущее примеч.). Похоронен на кладбище Донского монастыря в Моск ве, участок 1.
59 Село Хмелинец отстоит от Орла на 230 верст, от Ельца на 30 верст, в полутора верстах от села протекает р. Дон, в 16 верстах проходит жел. дорога. Приход состоит из села Хмелинца и деревень: Нечаевки, Полюбиной, Колосовой, Павленки, Ливенской, Барышовки, Апухтиной, Студеной и сельца Петропавловского-Парусного. Количество прихожан обоих полов 5296 душ. Храм построен помещиком С. С. Викулиным в 1805 в честь Покрова Пресвятой Богородицы: кроме этого престола еще 4: два внизу — в честь Василия Великого и Алексия человека Божия и два на хорах — в честь Казанской Божией Матери и св. мученицы Анастасии. К достопримечательностям храма должно отнести частицы мощей св. Симона Дивногорского и св. Пантелеймона и две иконы с Св. горы Афонской — копия с чудо творных 1. ‘Утоли моя печали’ и 2. ‘Достойно есть’. Церковные документы имеются с 1780. Причт 2-штатный. Церковной земли 102 1/2 дес. В приходе 2 земских школы и 1 грамоты (См. сайт ‘История Ельца’: Елецкий уезд: Извальская волость: село Хмелинец).
60 Викулин Семен Семенович (ум. 1891) — действ. статский советник, владелец свеклосахарного завода в селе Хмелинец Елецкого уезда Извальской вол. Пожертвовал значительные средства на строительство церкви преп. Симеона Дивногорца (Дрезден) и храма Рождества Пресвятой Богородицы (при С.-Петерб. гос. консерватории им. Н. А. Римского-Корсакова). Основал Фонд Семена Викулина (Semen-von-Wikulin-Stiftung) —1874 (главный распорядитель, ex offi cio, по должности — настоятель дрезденского прихода).
61 Замятнин Александр Гаври(и)лович (1798—1868) — дядя автора, рязанский помещик, подполковник, жандармский губерн. штабс-офицер в г. Рязани, штабс-офицер 2-го Моск. округа в Рязанской губ. Жена: Прасковья Андреев на Волконская, кнж. (1800—1873). Оба супруга похоронены на кладбище Троицкого монастыря, Рязань.
62 Замят(н)ин Гавриил/Гаврила Александрович (род. 1767) — коломенский помещик, майор, надворный советник, воспитывался в Шляхетном кадетском корпусе 1770—1785, участвовал в походах в 1787 в Польше, в 1788 при осаде и взятии Хотина, в 1789 в Молдавии, Бессарабии и под г. Измаилом, в 1790 в Молдавии и Валахии. Жена: Мария Григорьевна Замятнина (Кугушева), дочь надворного советника кн. Григория Дмитриевича Кугушева. Сын: Александр. Сестра: Пелагея Александровна Левашова (Замят(н)ина) (двоюродная сестра Н. В. Левашова).
63 Святитель Тихон Задонский (в миру Тимофей Савельевич Соколовский) (1724—1783). Родился в селе Короцко Валдайского уезда Новгородской губ., и в 1758 году он был пострижен в монашество с именем Тихон, а уже через год был назначен архимандритом Тверского Желтикова Успенского монастыря и ректором Тверской духовной семинарии, учителем богословия и присутствующим в духовной консистории. В 1761 году он был хиротонисан в епископа Кексгольмского и Ладожского, викария Новгородской епархии и затем председательствовал в Синодальной конторе в С.-Петербурге, в 1779 переехал в Задонский монастырь, где писал свои сочинения.
64 Архимандрит Дмитрий (Самбикин) (1839—1908) — настоятель нового Задонского мужского монастыря (высочайше утвержден Александром II в 1873) и старого Богородицко-Тихоновского монастыря в Задонске, ректор Воронежской семинарии. Родители: протоиерей Иоанн Тимофеевич Самбикин (1814—1901) и Анна Михайловна. Окончил Воронежскую духовную семинарию (1861) и С.-Петерб. духовную академию (1865).
65 Затворник Задонского монастыря Георгий Алексеевич Машурин (1789—1836) — один из самых значимых русских духовных писателей XIX в. Выходец из дворян, участник Отечественной войны 1812 г. Будучи послушником в Задонском монастыре, 17 лет провел в затворе, после чего был тайно пострижен в монашество под именем Стратоника, известен, в частности, своими письмами.
66 Архимандрит Самуил II (Самуил Стебловский, в миру Стефан) (1776—1833) — архимандрит (1814), настоятель Задонского Богородицкого третьеклассного мужского монастыря, строитель Коротоякского монастыря, способствовал открытию в Задонском Богородицком монастыре 4-классного приходского духовного училища (1819). Был известен как строгий настоятель и бережливый хозяин.
67 ‘Московские ведомости’ (‘Московскія Вдомости’) — газета в Российской империи, принадлежавшая Имп. Моск. ун-ту (до 1909 года), издававшаяся в Москве (1756—1917). В 1863—1875 редакторами газеты были М. Н. Катков и П. М. Леонтьев.
68 Озеров Владислав (Василий) Александрович (1769—1816) — русский драматург и поэт. Самый популярный автор трагедий начала XIX в. Наибольший успех имела трагедия ‘Дмитрий Донской’, поставленная первый раз в 1807.
69 Сухозанет Николай Онуфриевич (1794—1871) — генерал от артиллерии, генерал-адъютант, командующий Южной армией (1856), воен. министр России с апреля 1856 по нояб. 1861, наместник Царства Польского (1861).
70 Воен. поселения — форма организации войск Российской империи в 1810—1857, введенная императором Александром I Павловичем в ряде губ. с целью сокращения воен. расходов, что предусматривало совмещение воен. службы и сельскохозяйственной деятельности.
71 Солодовников Дмитрий Иванович (1735—1817) — костромской купец первой гильдии, бургомистр (1767—1770, 1779—1784) и городской голова (1785—1787). Во владении имел: солодовенный завод (1775), полотняные мануфактуры (1787), два каменных дома на Пятницкой улице, 6 лавок в хлебных и 2 лавки в овощных рядах.
72 Ушаков Петр Сергеевич (1782—1832) — генерал-майор (с 1817), участник Отечественной войны 1812 г. и Бородинского сражения, командир л. — гв. Волынского полка (1817), с 1823 директор Смоленского кадетского корпуса, который до 1825 стоял в Костроме.
73 Тарбеева (в браке Ушакова) Мария Антоновна (1802—1870) — жена генерал-майора П. С. Ушакова, после его смерти на содержании камергера и действ. статского советника Константина Павловича Нарышкина (1806—1880).
74 Урусов Василий Алексеевич, кн. (1751—1832) — генерал-майор, жена: (1) Анна Филипповна Ярцева, дети: Наталья и Анна, (2) Анна Ивановна Урусова (Семичева), дети: Алексей, Александр, Вера (в браке Петрова), Елизавета (в браке Моисеенко-Великая), Николай, Петр, Софья (в браке Волконская).
75 Ярцева (в браке Урусова) Анна Филипповна, кнг. (1767—1791) — дочь Филиппа Ивановича Ярцова и Натальи Ивановны Ярцовой (урожд. Таушевой). Ее сестра кнг. Александра Филипповна Волконская (урожд. Ярцова) приходилась бабушкой автора по материнской линии. Муж: Василий Алексеевич Урусов. Дети: Наталия (1791—1856) (замужем за Иваном Степановичем Коптевым), Анна (в браке Моисеенко-Великая).
76 Семичева (в браке Урусова) Анна Ивановна (1777—1862) — дочь бригадира Ивана Семичева. Муж: кн. Василий Алексеевич Урусов (1751—1832), дети: Алексей, Александр, София, Вера, Елизавета, Николай, Петр.
77 Коптев Иван Степанович (1790—1856) — жена: Наталия Васильевна Урусова (1791—1856), дети: Василий (1819—1888) (действ. статский советник) и Дмитрий.
78 Моисеенко-Великая (урожд. Урусова) Елизавета Васильевна, кнг. — родители: кн. Василий Алексеевич Урусов и Анна Ивановна Урусова (Семичева), муж: майор Яков Акимович Моисеенко-Великий (1789—1852), сын: Василий (1822—1875).
79 Урусова Софья Васильевна (в монашестве Сергия), кнг. (1809—1884) — родители: кн. Василий Алексеевич Урусов и Анна Ивановна Урусова (Семичева), муж: кн. Александр Андреевич Волконский, после смерти мужа в 1847 и смерти четырех малолетних детей сначала проживала в Бородинском монастыре, а потом по желанию митрополита Филарета постриглась в монахини, в монашестве Сергия, 2-я игуменья Спасо-Бородинского монастыря, потом игуменья Моск. Кремлевского Вознесенского монастыря.
80 Урусова Вера Васильевна, кнг. (1810—1835) — родители: кн. Василий Алексеевич Урусов и Анна Ивановна Урусова (Семичева). Муж Петров.
81 Саблин Алексей Николаевич (1756—1834) — сенатор, действ. тайный советник, выпускник Морского кадетского корпуса, службу начал мичманом, служил в Балтийском море. Принимал участие в Русско-шведской войне 1788—1790. Командир кораблей ‘Саратов’ и ‘Алексей’ (1796—1797), капитан Ревельского порта. Контр-адмирал (1805), вице-адмирал, гл. командир Свеаборгского порта (1809). В 1831 почетный опекун Моск. опекунского совета. См., напр.: Энциклопедия воен. и морских наук. В 8 т. / Сост. под гл. редакцией генерала от инфантерии Леера, засл. проф. Николаевской академии Генерального штаба. Т. 7. С.-Петербург: типогр. В. Безобразова, 1895. С. 71.
82 Боборыкины Софья Петровна (урожд. Емельянова, ум. до 1834), дочь Пет ра Федоровича Емельянова, и Василий Дмитриевич (1783—1840), на службе с 1798 (поручик), в отставке с 1825, нижегородский (1825), затем лебедянский (1831—1834) уездный предводитель дворянства. Жена — подруга матери автора.
83 Боборыкин Петр Дмитриевич (1836—1921) — почетный академик Петерб. академии наук, известный беллетрист, романист-хроникер, печатался в журналах ‘Отечественные записки’, ‘Вестник Европы’, ‘Северный вестник’. С 1890 жил за границей. Жена: Софья Александровна Зборжевская.
84 Волконский Лев Александрович, кн. (1746—1817) — помещик, владелец с. Варваро-Борки Задонского уезда (749 крепостных), капитан артиллерии, принимал участие в войне против турок в Крыму, при отставке в 1777 получил чин майора фузилерного полка. Уездный предводитель дворянства Задонского уезда Воронежской губ. (1785—1794).
85 Волконская (в браке Лопухина) Надежда Федоровна, кнж. — из старинного рода Рюриковичей, внучка кн. Григория Волконского. Замужем за калужским помещиком Ардалионом Гаврииловичем Лопухиным (с 1755). Дети: Анна, Федор, Дмитрий, Николай.
86 Лопухин Федор Ардалионович (ок. 1757—1821) — премьер-майор. Жена: Анна Алексеевна Воронец (род. 1794) (дочь Алексея Герасимовича Воронца, надворного советника, и его жены Ефросиньи Михайловны Энгельгардт), дети: Екатерина, Елизавета.
87 Екатерина и Елизавета Федоровны Лопухины.
88 Лопухина (урожд. Павлова) Дарья Николаевна (1777—1830) — жена бригадира Федора Адриановича Лопухина (1768—1811), будучи племянницей св. кн. Г. А. Потемкина-Таврического, она по его смерти 5 (16) окт. 1791 получила долю Смелянского имения (всего 10 наследников). О ее существовавшем много лет совершенно частном учебном заведении знали многие. На свои средства Дарья Николаевна воспитывала множество необеспеченных молодых людей из дворян. Заведение ее располагалось по современному адресу: Большой Трехсвятительский переулок, д. 1.
89 Потемкин-Таврический Григорий Александрович (1739—1791) — русский гос. и воен. деятель, дипломат, генерал-фельдмаршал, фаворит Екатерины II Великой. В течение 17 лет являлся главным советником Екатерины II и активно участвовал в гос. делах.
90 Лопухин Петр Федорович (1802—1840-е гг.) — родители: Федор Адрианович Лопухин и Дарья Николаевна Лопухина, жена: Мария Евстафьевна Удом, дети: Анна (в браке Исакова), Николай.
91 Лопухин Адриан Федорович (1805—1872) — родители: Федор Адрианович Лопухин и Дарья Николаевна Лопухина, жена: Юлия (Илия) Евстафьевна Удом, дети: Федор, Владимир, Николай, Адриан, Юлия.
92 Удом Евстафий Евстафиевич фон (Udam — im Original: II., Gustav/Astafi j Evstaf.) (1761—1836) — генерал-лейтенант, родился в Лифляндии, участник боевых действий с 1788, неоднократно отличался в сражениях. Участник Русско-турецкой (1787—1791) и Русско-польской (1792) войн. Будучи шефом Галицкого мушкетерского полка, в чине полковника, в 1809 ходил с ним против австрийцев. Отличился, напр., при взятии крепости Ловча (1811), при переправе корпуса Маркова на правый берег Дуная, ранен в деле под Высоко-Литовском. Участник Отечественной войны 1812 г. и Заграничного похода 1813—1815 гг., комендант Риги (1827), с 1833 в отставке. См. о нем: Энциклопедия воен. и морских наук. В 8 т. / Сост. под гл. редакцией генерала от инфантерии Леера, засл. проф. Николаевской академии Генерального штаба. Т. 8. С.-Петербург: типогр. В. Безобразова, 1897. С. 29.
93 Лопухина (в браке Скордули) Екатерина Федоровна (1796—1879) — дочь статского советника Федора Андриановича Лопухина и Дарьи Ивановны Павловой (1777—1830). Е. Ф. Скордули владела сельцом Васильево (недалеко от села Кудиново) с пустошами. Муж: генерал-майор Скордули (ум. 1855). См.: Московский некрополь / [В. И. Саитов, Б. Л. Модзалевский], [Авт. предисл. и изд. Вел. кн. Николай Михайлович]: В 3 т. СПб., 1907—1908. Т. 3. С. 111.
94 Особняк Морозовых (Большой Трехсвятительский пер., д. 1—3, стр. 1) — усадьба принадлежала поручику Нарбекову (середина XVIII в.), потом князю Кантемиру, а позже здесь находилось училище Лопухиной.
95 Ульрихс (Ulrichs) Юлий Петрович (1773—1836) — лектор, а затем проф. нем. языка (1807—1823), проф. всеобщей истории и статистики (с 1823) Моск. ун-та. В 1832 оставил ун-т, был инспектором в Моск. воспитательном доме и инспектором классов в училищах ордена св. Екатерины и Александровском. Напечатал: ‘Систематическое собрание прозаических и стихотворных сочинений, изданных в пользу российского юношества’ (М., 1817, 4 изд.), ‘Опыт энциклопедического обозрения словесных, исторических, естественных, математических и философских наук’ (М., 1820) и ‘Нем. грамматику’ (для воспитанников Благород. унив. пансиона, М., 1822).
96 Богданов Василий Иванович (1777—1849) — протоиерей, духовный писатель, окончил курс Моск. духовной академии, впоследствии преподавал в этой академии, назначен законоучителем и священником Моск. училища ордена Св. Екатерины (1802), затем состоял протоиереем в церкви Св. Никиты на Басманной (Москва). Основные труды: 1) Руководство к щастию и блаженству. СПб., 1798, 2) Речи при выпуске благородных воспитанниц Моск. училища Св. Екатерины. M., 1810.
97 Церковь Св. равноап. кн. Владимира в Старых Садах. Построена в начале XVI в. Алевизом Фрязиным, который известен строительством Архангельского собора в Москве.
98 Лютеранская церковь Свв. Петра и Павла в Старосадском переулке. Существует до настоящего времени на одном месте с перерывами с 1819.
99 Гёринг Фридрих Христофор Юстус (1780—1847) — пастор лютеранского Кафедрального собора святых апостолов Петра и Павла в Москве (1811—1842).
100 Иогель Петр Андреевич (1768—1855) — знаменитый московский танцмейстер, преподавал искусство танца в Университетском благородном пансионе, проводил многолюдные балы, для чего снимал большие залы в домах вельмож.
101 Ульрихс Федор Юльевич (1808—1878) — тайный советник, цензор, первый переводчик Департамента внутренних сношений Министерства иностранных дел (до 1804), старший цензор Петерб. почтамта, руководивший перлюстрацией, президент С.-Петерб. Евангелическо-лютеранской консистории, член от правительства в Управлении училищ Евангелической лютеранской церкви Св. Павла.
102 Вероятно, речь идет об Алексее Федоровиче Малиновском (1762—1840) — историке, архивисте, писателе, переводчике, академике Петерб. академии наук (1835), тайном советнике. Происходил из семьи священника, окончил Имп. Моск. ун-т (1778), после чего всю жизнь проработал в Моск. архиве Коллегии иностранных дел. Сенатором он не был.
103 Митрополит Серафим (в миру Стефан Васильевич Глаголевский) (1757—1843) — учился в Троицкой семинарии с Матвеем Десницким (будущим митрополитом), возведен в сан архимандрита Лужицкого монастыря в Можайске. В 1798 назначен настоятелем Заиконоспасского монастыря. С 1799 по 1804 года викарий Моск. епархии. 1819—1821 митрополит Моск. и Коломенский.
104 Архиепископ Филарет (в миру Василий Михайлович Дроздов) (1782—1867) — крупнейший богослов России 1-й пол. XIX в., настоятель Троице-Сергиевой лавры (1821—1867), митрополит Московский и Коломенский с 1826. В 1841 избран академиком Академии наук. В 1994 канонизирован. Написал более 200 произведений, как, напр., ‘Пространный православный катехизис Православной кафолической Восточной церкви’, участвовал в переводе Библии на русский язык, находился в переписке с А. С. Пушкиным.
105 Норов Авраам Сергеевич (1795—1869) — родился в семье отставного майора, саратовского губерн. предводителя дворянства. Участвовал в Отечественной войне 1812 г., в частности в Бородинском сражении — защищал Семеновские (Багратионовы) флеши. В этом сражении был тяжело ранен (ядром оторвало ступню). В 1850 назначен товарищем министра народного просвещения, и в 1853—1858 был министром народного просвещения. В 1851 выбран действ. членом Имп. Академии наук по отделению русского языка и словесности. Путешественник, ученый, масон. Хорошо известен и в дальнейшем как автор сочинений о своих путешествиях.
106 Высоцкий Николай Петрович (1751—1827) — брат матери Дарьи Николаевны Лопухиной (Екатерины Петровны Павловой, урожд. Высоцкой). Будучи племянником св. кн. Г. А. Потемкина-Таврического, по его смерти 5 (16) окт. 1791 получил вместе с Д. Н. Лопухиной 2 доли Смелянского имения.
107 Митрополит Евгений (в миру Евфимий Алексеевич Болховитинов) (1767—1837) — митрополит Киевский и Галицкий, историк, археограф, библиограф.
108 Сталь Карл Густавович фон (von Staal) (1778—1853) — генерал от кавалерии (1843), сенатор (1838), участвовал в Отечественной войне 1812 года, адъютант цесаревича Константина Павловича (1812), комендант Москвы ‘с оставлением по кавалерии’ (1830), комендант Моск. Кремля. В книге упоминается дочь Шарлотта, в замужестве Цурикова (род. 1816).
109 Известно, что с 1835 по 1838 П. Ф. Лопухин был уездным предводителем чигиринского дворянства. Он и жена умерли в 1840-е гг.
110 Исаков Николай Васильевич (1821—1891) — генерал-адъютант, генерал от инфантерии (1878), попечитель Московского учеб. округа (1859—1863), главный начальник военно-учеб. заведений (1863—1881), член Гос. Совета (1881), с 1873 член совета Имп. человеколюбивого общ-ва, почетный член Имп. Академии художеств, Технического, Русского музыкального общ-в, Общ-ва истории и древностей российских и др. Окончил 1-й Моск. кадетский корпус, участвовал в кавказской и венгерской кампаниях, обороне Севастополя.
111 Следует добавить, что братьев Лопухиных хорошо знали и в Чигиринском и Звенигородском уездах Киевской губ., где они владели 30 тыс. дес. земли и 9 тыс. душ крестьян и были крупнейшими меценатами, напр., свою ‘резиденцию’ в городке Златополь они отдали основанному ими же дворянскому училищу.
112 Шульгин Александр Сергеевич (1775—1841) — окончил Шляхетский корпус. Службу начал в Сумском легкоконном полку. Принимал участие в швейцарском походе А. В. Суворова. Принимал участие в наполеоновских войнах. С 1808 адъютант вел. кн. Константина Павловича. В ходе Отечественной войны 1812 г. занимался задержанием дезертиров и мародеров, получил первые навыки полицейской работы. В 1814 произведен в генерал-майоры. С 1816 московский обер-полицмейстер. В 1825 переведен на ту же должность в С.-Петербург. Уволен от службы (1833) с мундиром и пенсионом полного жалованья, жил в Москве до кончины.
113 Дом графа Федора Остермана (Хитровский пер., д. 4, стр. 10) — частный дом Мясницкой полицейской части.
114 Дмитриев-Мамонов Матвей Александрович, граф (1790—1863) — генерал-майор, поэт, публицист, масон, один из богатейших людей своего времени, обер-прокурор 6-го (Моск.) департамента Сената (1810), участник Отечественной войны 1812 г. (Бородино) и Заграничного похода 1813—1815 гг. Вышел в отставку (1816). В 1820-х гг. встречался с членами тайных обществ в Москве. В 1826 отказался присягнуть Николаю I, был объявлен сумасшедшим и над ним установлена опека. Один из основателей преддекабристской тайной организации ‘Орден русских рыцарей’ и автор ‘Проекта преподаваемого в Ордене учения’.
115 Санти (урожд. Лачинова) Елизавета Васильевна де (род. 1763) — дочь бригадира Василия Петровича Лачинова и княжны Марии Ивановны Дашковой. В 16 лет вышла замуж за секунд-майора граф Александра Францевича де Санти (1757—1831). Дом Санти находился в начале Кривоколенного пер. Ф. С. Рокотов писал ее портрет (1785, находится в Третьяковской галерее), о котором художник и искусствовед Александр Бенуа отозвался так: ‘Портрет графини Санти одно из самых удивительных произведений XVIII века!‘ (Портрет и этот отзыв см.: Бенуа А. Н. Русская школа живописи: [альбом] / Ред. Н. Н. Дубовицкая. М.: Арт-Родник, 1997. С. 20).
116 Декинлейн (Декиндлейн, Дикенлейн) Михаил (Михайло) Константинович (1793—1867) — дворянин, генерал-майор (1856), участник компаний 1812—1814 и 1854—1856 гг.
117 Кольцова-Масальская (урожд. Гика) Елена Михайловна, кнг. (1828—1888) — румынская художница, писательница-беллетристка под псевдонимом Дора д?Истрия (Dora d?Istria). Долго жила в России. В 1849 вышла замуж за кн. Александра Кольцова-Масальского (ум. 1875).
118 Мерлина (урожд. Лачинова) Анастасия Васильевна (ум. 1848) — муж: генерал-майор Яков Данилович Мерлин (1753—1819), дети: Анна, Вера.
119 Лубяновский Федор Петрович (1777—1869) — дворянин из польских шляхтичей, сенатор, литератор, переводчик, мемуарист, окончил Харьковскую духовную семинарию и затем Имп. Моск. ун-т. Служил в должности секретаря в канцелярии министра внутренних дел под непосредственным начальством М. М. Сперанского, с которым завязались длительные дружеские связи. Статс-секретарь и управляющий делами принца Георгия Ольденбургского в Твери (1809), губернатор Подольска (1831), сенатор (1833), действ. член Российской академии (1839), действ. тайный советник (1849). Был дружен с Пушкиным в бытность свою сенатором.
120 Виллем (Вильгельм) II (Виллем Фредерик Георг Лодевейк) (1792—1849) — вел. герцог Люксембургский, герцог Лимбургский и король Нидерландов (династия Оранско-Нассауская), старший сын и впоследствии приемник короля Виллема I. Муж (1816) вел. кнг. Анны Павловны (1795—1865), шестой дочери императора Павла I и императрицы Марии Федоровны.
121 Бегичев Дмитрий Никитич (1786—1855) — происходил из старинной дворянской фамилии Тульской губ. Получил образование в Московском благородном пансионе и Пажеском корпусе. Поступил на воен. службу в 1804. Принимал участие в Аустерлицком сражении и последующих войнах с Наполеоном. Воен. службу окончил в чине полковника. С 1919 по 1830 был в оставке и начал заниматься литературной деятельностью. В 1830—1836 воронежский губернатор. Во время губернаторства продолжал заниматься литературной деятельность. Роман ‘Семейство Холмских’ впервые был опубликован в 1832.
122 Английский клуб в Москве (1772—1917) — закрытая аристократическая организация, возникшая в Москве в послед. четверти XVIII в. Точная дата основания клуба неизвестна из-за утраты архива клуба в пожаре 1812 г. Один из первых российских центров обществ. жизни. Степан Жихарев, известный в Москве писатель и драматург, отзывался о клубе так: ‘Он показался мне каким-то особым маленьким миром, в котором можно прожить, обходясь без большого. Об обществе нечего и говорить: вся знать, все лучшие люди в городе являются членами клуба’ (см. этот и другие отзывы: Васькин А. А. Москва при Романовых. К 400-летию царской династии Романовых. М.: Спутник плюс, 2013. Гл. ‘Росток гражданского общества: Английский клуб’). Впоследствии в этом здании (Тверская ул., д. 21) располагался Музей революции и в настоящее время — Гос. центральный музей современной истории России.
123 Мудров Матвей Яковлевич (1776—1831) — врач, проф. медицины в Моск. ун-те и директор клинического института (с 1809), проф. и директор Моск. отд. Медико-хирургической академии (1813—1817), декан медицинского ф-та Моск. ун-та (1813—1830).
124 ‘История государства Российского’ Н. М. Карамзина — 12-томное историческое сочинение, описывающее русскую историю от древнейших времен до правления Ивана Грозного и Смутного времени. Первые тома печатались в 1816—1817 гг. и были хорошо известны русскому образованному обществу.
125 Державин Гавриил (Гаврила) Романович (1743—1816) — один из самых известных русских поэтов 2-й пол. XVIII — нач. XIX в. В начале творчества следует Тредьяковскому, Сумарокову и особенно Ломоносову. Ближайшее окружение Державина, в котором произошло его становление как самобытного поэта, — Н. А. Львов, В. А. Капнист, И. И. Хемницер, высокообразованные и тонко чувствующие искусство люди.
126 Петров Василий Петрович (1736—1799) — поэт, библиотекарь, при особо порученных от ее величества делах при дворе Екатерины II (‘закарманный стихотворец’, по определению самого поэта). Писал патетичные метафоричные оды, отличавшиеся витиеватым стилем.
127 Дмитриев Иван Иванович (1760—1837) — поэт, сатирик, баснописец, действ. тайный советник (1819), сенатор Петерб., затем Моск. департамента, член Гос. Совета, министр юстиции (1810), член Российской академии (1797).
128 Капнист Василий Васильевич (1758—1823) — русский поэт, драматург (‘Ода на рабство’, 1783, ‘Ябеда’, 1798), переводчик, деятель культуры и просвещения, статский советник. Служил в гвардии в Преображенском полку (1770—1775), где сблизился с Г. Р. Державиным, Н. А. Львовым, И. И. Хемницером и др.
129 ‘Россия, бранная царица‘ — дословная цитата из стихотв. А. С. Пушкина ‘Наполеон’ (1821). Источник второй фразы ‘каких в тебе героев нет’ не установлен, возм., это вольный пересказ Дельвига остальной части стихо творения.
130 Волконский Николай Алексеевич, кн. (1757—1834) — генерал-лейтенант. Родители: Алексей Никитич Волконский и Маргарита Родионовна Кошелева. Жена: Феодосия Петровна Нащокина (Волконская), детей не имел.
131 Волконский Дмитрий Михайлович, кн. (1770—1835) — из тульской ветви рода князей Волконских, генерал-лейтенант (1800), крупный военачальник эпохи наполеоновских войн, сподвижник А. В. Суворова и М. И. Кутузова, участвовал в боях в Балтийском море, был в эскадре Ф. Ф. Ушакова в Средиземном море. Сенатор (1816), похоронен в Новодевичьем монастыре.
132 Волконский Петр Михайлович, кн. (1776—1852) — первый министр имп. двора (1825—1837), генерал-адъютант, русский воен. деятель, генерал-фельдмаршал (1843). Министерство императорского двора было учреждено высочайшим указом императора Николая I для обслуживания нужд императора и членов его семьи, в его функции входило, в частности, заведование императорскими дворцами, садами и парками. Матери автора П. М. Волконский приходился сыном брата деда (племянником деда).
133 Зуев Харитон Лукич (1730—1806) — действ. статский советник, правитель Олонецкого и Псковского наместничества. жена: Авдотья Осиповна Тау-шева (ум. после 1825). Степень родства с автором установить не удалось.
134 Зуев Сергей Харитонович (1769—1855) — подполковник свиты е. и. в. по квартирмейстерской части, обер-квартирмейстер 4-го пехотного корпуса. Участник Отечественной войны 1812 г., был ранен при Островне и при Бородине.
135 Коронация Николая I происходила в Москве в авг. 1826. Один из очевидцев писал об этом в своих воспоминаниях: ‘Коронация назначена была 22 августа. В Кремле были построены места для зрителей, некоторые пускались по билетам, а за местами весь Кремль был полон народом. От собора до собора было разостлано красное сукно для шествия Государя, по сторонам стояла гвардия. Мы собрались с раннего утра в Кремлевский дворец в тронную залу. Долго ждали мы Государя и не знали, в которые двери он войдет. Через несколько времени начало доходить до нас ура, но по разным местам и голосов от десяти не более. Это показалось нам странным, потому что ура могло в то время кричаться только в приветствие Государю и было бы всеобщее. Мы подошли к окну и увидели, что через толпу народа пробираются два белые султана. Это были Константин Павлович и Николай Павлович, первый вел его под руку и открывал ему дорогу. Так как въехать в Кремль по множеству народа не было возможности, то они вышли из коляски и пробирались во дворец пешком’ (Дмитриев М. А. Главы из воспоминаний моей жизни / Изд. подгот. К. Г. Боленко, Е. Э. Ляминой, Т. Ф. Нешумовой. М.: Новое лит. обозрение, 1998. С. 246).
136 Во втором томе автор снова упоминает полковника Веселицкого, который во время венгерского похода 1849 г. служил начальником штаба 4-го пехотного корпуса. Жена: Марья Сергеевна Зуева (дальняя родственница автора). Дополнительных сведений установить не удалось.
137 Зуев Петр Павлович (1816—1895) — дальний родственник автора, племянник Сергея Харитоновича Зуева, генерал-майор (1866), инженер путей сообщения, строитель, один из организаторов строительства, а затем начальник (1864—1868) Николаевской ж. д. (1865).
138 Варенцов Петр Алексеевич (1793—1848) — адъютант А. А. Бетанкура, сын разбогатевшего фабриканта, выпускник Института корпуса инженеров путей сообщения, участник Отечественной войны 1812 г., инженер-генерал-майор (1829), знакомый А. А. Бестужева, первый начальник штаба корпуса инженеров путей сообщения с момента его основания (1829—1833), член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1831—1833).
139 Александр Фридрих Карл герцог Вюртембергский (также Виртембергский) (Alexander Friedrich Karl von Wrttemberg) (1771—1833) — родной брат императрицы Марии Федоровны, дядя Александра I и Николая I. В 1800 по рекомендации А. В. Суворова приглашен на службу в Россию в чине ген. — лейтенанта и назначен шефом Кирасирского своего имени полка (с 1801 Рижский драгунский полк). Автор кн. ‘Независимые замечания на кампанию прус. армии 1806 г.’. Белорусский воен. губернатор (с 1811, затем с 1814). Участник Отечественной войны 1812 г. (Бородинское сражение). Возглавлял Главное управление путей сообщения (с 1822), основал Училище гражд. инженеров в С.-Петербурге (1832), руководил строительством Августовского и Кирилловского каналов (создано постоянное сообщение внутр. водами между С.-Петербургом и Архангельском), реконструкцией Вышневолоцкой, Тихвинской, Мариинской, Огинской и Березинской водными системами, а также работами по сооружению новых шоссе и мостов.
140 Шепелев Дмитрий Дмитриевич (1771—1841) — генерал-лейтенант, участник воен. действий в Польше (1792), на Кавказе (1796) во время швейцарского похода (1800), принимал участие в сражениии под Аустерлицем и Бородинском сражении, его имя занесено на мемориальную доску в Галерее воинской славы в Храме Христа Спасителя в Москве (доска No 26). Жена: Дарья Ивановна Баташева (наследница знаменитых купцов и миллионщиков Баташевых). Дети: Иван (отставной гвардии поручик), Елизавета (замужем за гвардии штабс-капитаном графом Иваном Павловичем Кутайсовым, внуком любимца императора Павла I), Анна (1813—1861), замужем за князем Львом Григорьевичем Голицыным (1804—1871).
141 Дом Ивана Баташева в Москве на Швивой горке (дом Шепелева), ул. Яузская, д. 9—11. ‘Размах блестяще разработанной композиции, богатство и одновременно уникальная самобытность отделки, тончайшая прорисовка деталей дают все основания причислить дворец к числу лучших в Москве. Необычайно красива ажурная ограда… Венчают пилоны два чугунных льва… Огромные черные звери, с приплюснутыми головами и мирно сложенными передними лапами, в сущности, мало похожи на львов. Они напоминают скорее тех фантастических животных, которыми украшались резные деревянные наличники и ворота где-нибудь в Поволжье. Все эти знаменитые львы, ‘китаврасы’ и ‘фараонки’ — порождение фантазии народных художников, никогда не видевших живого льва и представлявших его по рассказам и лубочным картинкам’, читаем в кн.: Милова М., Резвин В. Прогулки по Москве. Изд. 2-е, перераб. и доп. М.: Моск. рабочий, 1988. С. 286—292.
142 Сухово-Кобылина (урожд. Шепелева) Мария Ивановна (1789—1862) — из дворян Калужской губ. Отец Иван Дмитриевич Шепелев, бригадир и предводитель дворянства Перемышельского уезда Калужской губ., был женат на Елизавете Петровне, урожденной Кречетниковой, дочери боевого генерала, губернатора Астрахани времен Екатерины Великой. Мария Ивановна Сухово-Кобылина — мать весьма одаренных детей: драматурга и переводчика Александра Васильевича Сухово-Кобылина, писательницы, хозяйки литературного салона Елизаветы Васильевны Салиас-де-Турнемир (Евгении Тур), художницы Софьи Васильевны. Муж — Василий Александрович Сухово-Кобылин (1782—1873), участник Отечественной войны 1812 г., предводитель дворянства Подольского уезда Моск. губ.
143 Моск. церковь Харитония в Огородниках — утраченный православный храм, находившийся в Москве в Большом Харитоньевском пер. (оба переулка, Большой и Малый, названы в честь храма). Была известна в Москве с сер. XVII в. Церковь была приходской для семьи Пушкиных: с 1801 по 1807 семья будущего поэта жила на Большой Хомутовке (Большой Харитоньевский пер.), входившей в бывшую Огородную слободу. Упоминается в ‘Евгении Онегине’: ‘У Харитонья в переулке…’ Известна также тем, что в 1826 в ней венчался Е. А. Баратынский. В 1830-х была реконструирована на средства Василия Сухово-Кобылина. Снесена в 1930-е.
144 Жуков Николай Иванович (1783—1847) — генерал-майор, тайный советник, генерал-губернатор Костромы (1838—1846). В 1812—1813 штабс-капитан л. — гв. Измайловского полка. За участие в Бородинском сражении удостоен ордена Св. Георгия 4-го кл. (вручал лично М. И. Кутузов).
145 Яниш Николай Иванович (Jaenisch) (1782—1854) — начал службу в 1801 учеником чертежника Департамента водяных коммуникаций. В 1806 командирован в Англию по гидротехническим работам, за умелое описание англ. доков Ост-Индской компании и труды, содержащие полезные для России сведения об Англии, пожалован бриллиантовым перстнем и знаком ордена Св. Владимира 4-й ст. За отличие в 1810 переведен в корпус воен. инженеров майором путей сообщения и занял пост управляющего III (Моск.) округом путей сообщения. По воспоминаниям, кроме инженерного дела, хорошо знал математику и гидростатику, владел англ. и франц. языками.
146 Число и состав округов сообщения неоднократно менялись за период времени, охваченный воспоминаниями А. И. Дельвига. После окончания войны 1812 г. его отец был определен герцогом Ольденбургским, директором учрежденного в 1809 Главного управления Департамента водяных коммуникаций, смотрителем 1-го класса по водяной коммуникации. Об этом автор воспоминаний пишет в самом их начале, а закончил он свой труд в 1878-м описанием событий 1876-го. В год учреждения ведомства пути сообщения были разделены на 10 округов, с 1826 число округов уменьшено до 5, с 1843 их было 12, с 1846 — 13 (обо всем этом Дельвиг пишет в V главе), а начиная с 1862 несколько изменился состав тех же 13 округов. Андрей Иванович вспоминает о разных периодах существования ведомства путей сообщения и, соответственно, указывает действительные для этих периодов номера и названия округов.
147 Волею судеб оба экзаменатора, предполагавшийся и действительный, стали первыми руководителями А. И. Дельвига на службе. Максимов Павел Васильевич (ум. 1852) — инженер путей сообщения, впоследствии генерал-майор, директор ремонтных работ на Московском Мытищинском водопроводе в 1832—1834. Ему в то время был подчинен производитель ремонтных работ на старом водопроводе — от с. Большие Мытищи до Алексеевского водоподъемного здания — поручик А. И. Дельвиг. Гермес Николай Богданович (1796—1866) — генерал-майор (1838), генерал-лейтенант (1863), управляющий III (Моск.) округом путей сообщения, затем начальник VI (Казанского) округа. В 1836—1837, в бытность Гермеса управляющим Моск. округом путей сообщения, Дельвиг был производителем гидравлических работ на Тульском оружейном заводе и затем производителем изысканий по устройству судоходства по р. Упе.
148 Глебов дом (Фонтанка, 90) — принадлежал генерал-прокурору А. И. Глебову, после того как ему было запрещено жить в обеих столицах, продан яросл. купцу, тоже Глебову, который устроил здесь суконную фабрику. Дом известен тем, что именно в нем началось восстание декабристов (там собирались участники тайного ‘Северного общ-ва’). 14 дек. 1825 две роты Моск. полка под командованием Александра, Михаила Бестужевых и Д. А. Щепина-Ростовского вырвались на набережную Фонтанки и по Семеновскому мосту устремились на Сенатскую площадь.
149 Зуров Елпидифор Антиохович (1798—1871) — начал службу в 1815 юнкером в Дерптском конноегерском полку. В 1817 перешел в лейб-кирасирский полк. Принимал участие в Русско-турецкой войне 1828—1829 гг. и подавлении польского восстания 1831 г. В 1826 был назначен адъютантом к графу В. В. Орлову-Денисову, командиру 5-го резервного кавалерийского корпуса, для сопровождения тела императора Александра I из Таганрога в С.-Петербург. В 1833 назначен тульским гражд. губернатором. В 1839—1846 — новгородский гражд. и воен. губернатор. С 1846 сенатор.
150 Cоломка Афанасий Данилович (1786—1872) — род. в Черниговской губ., образование получил в Новгород-Северском уездном училище. На военную службу поступил в 1807 юнкером л. — гв. артиллерийского батальона. Участвовал в Отечественной войне 1812 г. и Заграничных походах 1813—1815 гг. В 1815 штабс-капитан, а в 1818 — полковник Главного штаба, обер-вагенмейстер. С 1827 генерал-вагенмейстер Главного штаба. Сопровождал императора Николая I на дунайский театр военных действий. Член императорской свиты.
151 Соловьев Михаил Васильевич (1791—1861) — законоучитель (преподаватель Закона Божия) и настоятель Моск. коммерческого училища. Получил образование в Славяно-греко-латинской академии. Его сын, Соловьев Сергей Михайлович (1820—1879), — видный и авторитетный историк, проф., затем ректор (1871—1877) Имп. Моск. ун-та, действ. член Российской академии наук. Основной труд: ‘История России с древнейших времен’. Михаил Васильевич отличался начитанность, свободно говорил по-франц., хорошо знал др. — греч. яз., всю жизнь пополнял личную библиотеку. В коммерческом училище был преподавателем Закона Божьего у И. А. Гончарова.
152 Меншиков Александр Сергеевич, кн. (1787—1869) — русский воен. и гос. деятель, генерал-адъютант (1817), начальник Главного морского штаба (с 1827), адмирал (1833), член Гос. Совета (1830), морской министр (1836—1855), генерал-губернатор Финляндии (1831), главнокомандующий сухопутными и морскими силами в Крыму (1853—1855), где, по мнению историков, проявил себя крайне неумелым руководителем: ‘Меншиков ничего не успел или, точнее, не сумел сделать для серьезной защиты русских берегов’ — чем, впрочем, отличался и в предыдущей своей деятельности: ‘На протяжении более двадцати лет Меншиков побывал и начальником морского ведомства, удивляя моряков полным незнанием дела, и одновременно он был финляндским генерал-губернатором, не интересуясь Финляндией даже в качестве туриста… В 1853 г., столь же бестрепетно, без всяких колебаний, согласился ехать чрезвычайным послом в Турцию. От природы он был, бесспорно, умен, был очень образован’, но отличался самоуверенностью и тщеславием (Тарле Е. В. Крымская война: В 2 т. Т. 1, гл. 2, Т. 2, гл. 1). В 1855—1856 генерал-губернатор Кронштадта.
153 Меншиков Владимир Александрович, светл. кн. (1816—1893) — родители: Александр Сергеевич Меншиков (1787—1869) и Анна Александровна Протасова (1790—1849). Генерал от кавалерии, генерал-адъютант, участник Кавказской и Крымской войн. Праправнук Александра Даниловича Меншикова, последний в этом роду по прямой муж. линии.
154 Меншикова (в браке Вадковская) Александра Александровна, светл. кнж. (1817—1884) — дочь Александра Сергеевича Меншикова и Анны Александровны Протасовой, муж: Иван Яковлевич Вадковский (1814—1865). Внук Александры Александровны (сын дочери Анны) Иван Николаевич Корейша в 1897 принял титул, фамилию и герб светл. кн. Меншиковых.
155 Коцауров (Кацауров) Николай Васильевич (1798— после 1848) — магистр физико-математических наук, адъюнкт математики в Имп. Моск. ун-те. В 1830 принимал вступительные экзамены в университет у М. Ю. Лермонтова.
156 Именной Указ императора Александра I, данный Сенату: ‘О перемене гос. ассигнаций’ (No 27784, от 1 мая 1819). В указе введенные ранее (1786) гос. ассигнации менялись на новые, достоинством 200, 100, 50, 25, 10 и 5 руб. По правилам обмена крупных ассигнаций (100, 50 и 25 руб.) это можно было сделать только с 1 июля 1819 по 1 янв. 1820 (т. е. только полгода), ассигнации же меньшего достоинства оставались в обращении до нового указа (Полн. собр. законов Российской империи: В 45 т. Собрание первое: 1649—1825 гг. Т. 36. Ст. 159—165).
157 В к. 1850-х гг., согласно данным ‘Списка населенных мест Московской губернии’, в селе Чегодаево насчитывалось 18 дворов и проживало 52 мужчины и 70 женщин. (Списки населенных мест Российской империи, составленные и издаваемые Центральным статистическим комитетом Министерства внутренних дел: [По сведениям 1859]. [Вып.] 24: Московская губерния / Обраб. ст. ред. Е. Огородниковым. СПб.: Изд. Центр. стат. ком. Мин. внутр. дел, 1862. С. 173.)
158 Васильчиков Николай Иванович (1792—1855) — с 1807 г. юнкер в Кавалергардском полку, участник Отечественной войны 1812 г. (у Семеновских флешей, на батарее Раевского). В 1818 командир эскадрона, в 1819 — полковник. В 1824 уволен от службы генерал-майором. С 1827 владелец родовой усадьбы Лопасня-Зачатьевское (сейчас Моск. обл., Чеховский р-н). С 1832 уездный предводитель дворянства Серпуховского уезда. В Лопасне-Зачатьевском жил старший сын А. С. Пушкина Александр, его 11 детей от двух браков также взрослели здесь. Жена Н. И. Васильчикова — Мария Пет ровна Ланская (ум. 1879).
159 Васильчиков Александр Васильевич (1777—1842) — сын Василия Семеновича Васильчикова (1743—1808) и Анны Кирилловны Разумовской (ум. в 1826). Жена Глафира Петровна Зубова (1776—1838). Кроме с. Васильевского (Скурыгино) Васильчиковым принадлежали также Лопасня (Зачатьевское), Манушкино, Кулаково, Гришенки, Сенино, Поповка, Коровино, Шарапово и др. О поездке в Тульскую губ., где находилась бо льшая часть имения А. В. Васильчикова (возм., Поповка и Коровино), автор рассказывает в III гл.
160 Фролов Петр Николаевич (1790—1863) — из дворян Рязанской губ., генерал от инфантерии, участник Отечественной войны 1812 г., Заграничного похода, войны против турок (1828—1829), Кавказской войны (1830—1833), управляющий всеми Закавказскими провинциями (с 1834), член Воен. совета (1856). С 4 марта 1820 по 1 янв. 1826 командовал Киевским гренадерским полком.
161 Константин Павлович, вел. кн. (1779—1831) — второй сын Павла I и императрицы Марии Федоровны. Титул цесаревича получил от отца в 1799 за отличие в Итальянском походе А. В. Суворова. После вступленяи на престол императора Александра вновь был объявлен наследником престола (1801). Оставался им до 1823.
162 Экзерциргауз — имеется в виду здание Московского манежа, в котором проводились зимние учения по строевой подготовке войск.
163 Микулин Василий Яковлевич (1791—1841) — командир л. — гв. Преображенского полка (1833—1839).
164 Шульгин Дмитрий Иванович (1785—1854) — из дворян Новгородской губ., генерал-майор (1824), генерал от инфантерии (1848), участник Заграничного похода (сражения при Люцене, Дрездене, Кульме, Париже), комендант С.-Петербурга (с 1846), воен. генерал-губернатор С.-Петербурга (1847). Член Гос. Совета (с 1848) с оставлением в должности генерал-губернатора, а также вице-президент комитета попечительного о тюрьмах Общ-ва и член попечительного совета учреждений императрицы Марии Федоровны.
165 Ровинский Александр Павлович (1778—1838) — из дворян Смоленской губ., начал военную службу в 1791. Принимал участие в войнах с Наполеоном, состоял адъютантом А. П. Тормасова. Одно время командовал нижегородским ополчением. В 1815—1830 моск. полицмейстер. Жена: Анна Ивановна Ровинская (урожд. Мессинг) (1784—1863), дочь лейб-медика императрицы Екатерины — Ивана Ивановича Мессинга.
166 Обрезков (Обресков) Василий Александрович (1782—1834) — поручик Кавалергардского полка. В 1812 адъютант Ф. В. Ростопчина. В 1817—1827 моск. полицмейстер. Сенатор (с 1828), камергер (1831), статский советник (1827), полковник (1823). Проживал близ Петровских ворот в казенном доме.
167 Сухотин Михаил Федорович (1780—1858) — капитан-лейтенант в отставке, участник Отечественной войны 1812 г. (находился в моск. ополчении, участвовал в битве при Бородине). Дом Сухотина находился на Большой Якиманке, 33: двухэтажное здание в стиле неоклассики с ампирным фасадом и шестиколонным дорическим портиком над первым этажом. У Михаила Федоровича с женой, Варварой Сергеевной Домашневой (1793—1859), дочерью директора Академии художеств, было четверо сыновей.
168 Викторов Филипп Алексеевич (ум. ок. 1836) — инженер, полковник (1826), директор придворного экипажного заведения (1826), кавалер, участник Отечественной войны 1812 г. (потерял ногу), служил при комиссии путей водных сообщений (1812), член комиссии для рассмотрения отчетов по художественной части при Совете путей сообщения, жена: Констанция (?) (ум. ок. 1836), дети: Надежда (в браке Мельникова) (1812—1901) (см. также примеч. 179 наст. тома), Александр (род. 1813) и др.
169 Херасков Михаил Матвеевич (1733—1807) — поэт, прозаик, драматург, обществ. деятель, из знатной семьи валашских бояр, сотрудник канцелярии, директор, куратор Имп. Моск. ун-та (1763—1802). Основное произведение — поэма ‘Россияда’, посвященная взятию Иваном Грозным Казани, его творчеству свойственны проповедь умеренности, сетование на испорченность современного общества.
170 У бабушки автора по материнской линии, Натальи Ивановны Ярцовой (Таушевой) (1742—1776), была сестра Татьяна Ивановна Красильникова (Таушева) (ум. 1787), дочь которой Любовь Матвеевна Красильникова (в браке Дельвиг) (1777—1859) была матерью поэта Антона Дельвига.
171 У самого Андрея Ивановича родство с Антоном Антоновичем Дельвигом было действительно двойным: их отцы были родными братьями (следовательно, сыновья — двоюродные братья), по материнской линии — прабабушка Анд рея Ивановича Наталья Ивановна Таушева была родной сестрой Татьяны Ивановны Таушевой, родной бабушки Антона Антоновича Дельвига, его мать Любовь Матвеевна Красильникова приходилась двоюродной теткой матери Андрея Ивановича Александры Андреевны Волконской, следовательно, мать Андрея Ивановича и Антон Антонович Дельвиг были троюродными, или внучатыми, сестрой и братом. Антон относится к третьему, а Андрей к четвертому поколению Ярцовых — Таушевых — Красильниковых.
172 Дельвиг А. А. Эпилог (1828).
173 Шеле (урожд. Тулинова) Анна Ивановна (1792—1877) — дворянка, воронежская помещица, владевшая селом Рамонь (от 3 до 4 тыс. дес. земли с крестьянами — 283 души муж. пола, с землею и лесом, сахарным и стеариновыми заводами, с домом и посудой), которое она получила в результате судебной тяжбы с племянником Ф. Н. Вигелем. Помимо этого она владела зимним особняком в Москве, а также в Воронеже имела дворовое место со строением близ конного бега. Муж: Петр Романович Шеле.
174 Шеле Петр Романович (ок. 1792 — после 1821) — адъютант ген. Н. М. Бороздина, генерал, действ. статский советник.
175 Юрбургский воен. таможенный округ — один из тринадцати воен. таможенных округов, созданных императором Николаем I в авг. 1827 в целях воспрепятствования беспошлинному (тайному) провозу из-за границы разных товаров помимо таможни. Этот округ дислоцировался в Юрбурге Россиенского уезда Ковенской губ. и охранял гос. и таможенную границу России по порубежью с Восточной Пруссией (ныне это районный город Юрбаркас Литовской Республики).
176 Тулинов Дмитрий Иванович (1791—1853) — чиновник Воронежского комиссариатского депо (1835), почетный попечитель Воронежской губерн. гимназии. Известно, что он обманным путем переписался в 6-ю часть дворянской родословной книги.
177 Здание С.-Петерб. частного коммерческого банка (Дом Г. Г. Гейденрейха). Построено в 1781, архитектор В. П. Цейдлер, адрес: Невский пр., 1 / Адмиралтейский пр., 4) — четырехэтажный дом на углу Невского и Адмиралтейского проспектов, которым владел саксонский прапорщик Георгий Георгиевич Гейденрейх и где располагалась его гостиница ‘Город Лондон’. Этот отель был одним из самых популярных петербургских отелей (там останавливались даже короли и императоры). Гостиница и трактир ‘Лондон’ во 2-й пол. 1790-х гг. были выкуплены страсбургским купцом I гильдии Филиппом-Якобом Демутом, а с 1820-х гг. ею владели нем. купцы Вебер и Мейер.
178 Беклемишев Петр Никифорович (1770—1852) — обер-шталмейстер высочайшего двора, участник Русско-турецкой войны 1806—1812 гг., старший адъютант генерал-фельдмаршала А. А. Прозоровского. Во время Отечественной войны 1812 г. сформировал 2-й Конно-казачий полк тульского народного ополчения и командовал им в чине подполковника. Был знаком с А. С. Пушкиным и имел с ним переписку. Владелец села Михайловское (Михайловка) Чернского уезда, Тульской губ.
179 Мельников Александр Петрович (1797—1873) — тайный советник, адъютант при фельдмаршале Паскевиче, советник придворной конюшенной конторы, брат П. П. Мельникова. Жена: Надежда Филипповна урожд. Викторова (1812—1901), дети: Ольга (1830—1913), Павел (1851—1913).
180 Павел Петрович и его младший брат Алексей Петрович Мельниковы были побочным детьми Петра Никифоровича Беклемишева, и тот выдал их мать замуж за моск. дворянина, вдовца коллежского асессора Петра Петровича Мельникова (от первого брака у него был сын Александр), вероятно с тем, чтобы его сыновья получили дворянство.
181 Мельников Павел Петрович (1804—1880) — русский инженер-генерал (1869), ученый, организатор в области ж.-д. транспорта, главный инспектор частных ж. д., член Совета Главного управления путей сообщения и пуб личных зданий (1858—1862), первый министр путей сообщения Российской империи (1862—1869), почетный член Петерб. академии наук (1858), член Гос. Совета, участник проектирования и строительства ж. д. Петербург — Москва (директор работ по устройству участка ж. д. от Петербурга до Бологого), начальник изысканий ж. д. между Москвой и Севастополем (1855). Женат не был.
182 Мельников Алексей Петрович (1808—1879) — генерал от кавалерии, генерал-интендант действующей армии, комендант г. Варшавы, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (1827), служил по воен. ведомству, участвовал в венгерской кампании (1849), член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1863—1868). Дочь Варвара (1855—1935) во втором браке за сыном А. С. Пушкина — Григорием Александровичем Пушкиным.
183 Плетнев Петр Александрович (1792—1865) — писатель, поэт, критик, проф. российской словесности, ректор Имп. С.-Петерб. ун-та, друг и издатель А. С. Пушкина (издал более 20 его книг). По словам Пушкина, он был ‘всем: и родственником, и другом, и издателем, и кассиром’.
184 Яковлев Михаил Лукьянович (1798—1868) — лицейский товарищ Пушкина и Дельвига, писал басни, песни, комедии. Служил во II отделении е. и. в. канцелярии (у М. М. Сперанского).
185 Эристов (Эристави-Арагвский) Дмитрий Алексеевич (1797—1858) — товарищ Пушкина по Царскосельскому лицею, генерал-аудитор флота, сенатор. Отличался большим остроумием. Жена: София Ивановна Мельницкая (1817—1897).
186 Пушкин Сергей Львович (1770—1848) — отец поэта. В 1817 в чине статского советника вышел в отставку. Писал стихи и даже ‘целые поэмы’ и был близко знаком с Н. М. Карамзиным, И. И. Дмитриевым, К. Н. Батюшковым, П. А. Вяземским, В. А. Жуковским. Имеется свидетельство Я. Грота: ‘Отец Пушкина был знаком с известнейшими московскими писателями, этим путем тамошний литературный мир сделался легко доступен для лицейских поэтов…’ (Пушкин, его лицейские товарищи и наставники: Несколько статей Я. Грота с присоединением других материалов. СПб.: тип. Имп. Академии наук, 1887. С. 42). По словам М. А. Корфа, лицейского товарища Пушкина, Сергей Львович был ‘довольно приятным собеседником, на манер старинной французской школы, с анекдотами и каламбурами, но в существе человеком самым пустым, бестолковым, бесполезным и особенно безмолвным рабом своей жены’ (Записка гр. М. А. Корфа // Там же. Приложения. С. 278).
187 Пушкина Надежда Осиповна (1775—1836) — мать поэта А. С. Пушкина, внучка любимца Петра I Ибрагима Ганнибала.
188 Пушкин Лев Сергеевич (1805—1852) — брат поэта, писатель и поэт. Исполнял его литературные поручения и тем самым перезнакомился со всеми видными литераторами того времени. В 1827—1828 принимал участие в персидской кампании, в 1828—1829 — в турецкой, в 1831 в походе против польских мятежников, служил штабс-капитаном в Отдельном Кавказском корпусе (1836—1842). После отставки женился на Елизавете Александровне Загряжской (дочь симбирского губернатора А. М. Загряжского).
189 Дельвиг Софья Михайловна (1806—1888) — баронесса, родители: Михаил Александрович Салтыков и Елизавета Францевна Ришар, швейцарская француженка. Образование получила в петерб. частном пансионе, где преподавателем словесности был П. А. Плетнев, сумевший внушить ей любовь к русской литературе. Жена (с 1825) А. А. Дельвига (1798—1831), а затем — врача С. А. Баратынского, брата поэта Е. А. Баратынского. Дочь: Елизавета. Во втором браке было еще четверо детей.
190 Романс ‘Соловей’ композитора А. А. Алябьева на стихи А. А. Дельвига.
191 Зонтаг Генриетта (Sontag Henriette) (Вальпургис-Зонтаг Гертруда) (1806—1854) — нем. оперная певица (колоратурное сопрано), дебютировала в 1814. В Петербурге и Москве Зонтаг выступала в 1831, а потом жила в Петербурге вместе с мужем итал. дипломатом графом Росси (1838—1844).
192 Баратынский Евгений Абрамович (1800—1844) — русский поэт (из древнего польского рода), служил в армии, потом в Межевой канцелярии. В 1819 благодаря содействию Дельвига стихи Баратынского появились впервые в печати. Пушкин сказал о его поэзии следущее: ‘Он у нас оригинален ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко’ (цит. по: Поэты пушкинского круга: [Сб. / Сост., биогр. очерки и примеч. В. В. Кунина]. М.: Правда, 1983. С. 497).
193 Розен Егор (Георгий) Федорович, барон (1800—1860) — коллежский асессор, секретарь наследника цесаревича (1835). Занимался изящной литературой, лингвистическими и философскими работами, входил в кружок Пушкина и Дельвига, активно печатался в самых разных журналах и альманахах. Ссора с Дельвигом произошла из-за критики последнего в связи с его поэмой ‘Рождение Иоанна Грозного’.
194 Подолинский Андрей Иванович (18061886) поэт, вопитанник С.-Петерб. благородного пансиона при Имп. С.-Петерб. ун-те. Служил в почтовом ведомстве. Его взаимоотношения с Дельвигом были, судя по всему, довольно непростыми. В своих воспоминаниях он пишет об этом так: ‘Небольшое собиравшееся у барона общество мне вообще нравилось, и в особенности в нем приятны были нередкие встречи с Пушкиным и Мицкевичем, доставившие мне возможность несколько ближе с ними сойтись’ (Воспоминания А. И. Подолинского // Русский архив. 1872. Т. 18. Ст. 859860). Относительно критических замечаний Дельвига на его поэму ‘Нищий’ (1830) Подолинский пишет: ‘Дельвиг не простил мне, как он полагал, моей самоуверенности, а в преждевременных отзывах о моем новом труде, некоторые, вполне сознаю, неуместные сравнения, раздражали его тем более, что подобные сравнения были уже прежде высказаны в одном из тогдашних московских журналов. Он вывел заключение, что я много о себе возмечтал и что потому надобно, как тогда говорилось, порядочно меня отделать. Плодом такой, совершенно неосновательной, догадки и была рецензия, написанная Дельвигом, не совсем добросовестно и с явным намерением уколоть меня побольнее’. (Там же. Ст. 864865).
195 Щастный Василий Николаевич (1802—1854) — поэт, переводчик Адама Мицкевича, сотрудник ‘Северных цветов’ на 1829, 1831 и 1832 гг., ‘Литературной газеты’ и других периодических изданий. Знакомый А. С. Пушкина и А. А. Дельвига.
196 Крылов Иван Андреевич (1769—1844) — публицист, поэт, баснописец (более 200 басен), драматург, служил библиотекарем в Публичной библиотеке в Петербурге (сейчас Российская национальная библиотека, С.-Петербург, пл. Островского, 1/3).
197 Жуковский Василий Андреевич (1783—1852) — основоположник романтизма в русской поэзии, известен также переводами западноевропейской романтической лирики. В 1817—1825 учитель русского языка вел. кн., а затем императрицы Александры Федоровны.
198 ‘Литературная газета’ — издается с янв. 1830 при участии А. А. Дельвига, А. С. Пушкина и П. А. Вяземского. Здесь впервые выступил в печати Н. В. Гоголь, печатались также Е. А. Баратынский, А. В. Кольцов, В. К. Кюхельбекер и зарубежные писатели. Газета вела полемику с ‘Северной пчелой’ и ‘Моск. телеграфом’ и снискала репутацию оппозиционного издания. Дельвиг был редактором ‘Литературной газеты’ с янв. по нояб. 1830. После него до закрытия газеты в 1831 ее редактировал О. М. Сомов.
199 Смирдин Александр Филиппович (1795—1857) — крупнейший издатель первой половины XIX в. в России (издал сочинения более 70 писателей), книготорговец. Старался снизить цену на книги и сделать ее общедоступной. В 1832 стал владельцем библиотек для чтения, типографии и книжного магазина, в 1834 основал ‘Библиотеку для чтения’. Книжный магазин стал модным литературным салоном, получившим огромную популярность. Александр Филиппович ввел постоянную выплату гонорара, размеры которого позволяли писателю посвятить себя литературному труду на достаточное время. Здесь, вероятно, говорится о книге: Сочинения Дельвига (барона Антона Антоновича). Издание Александра Смирдина. С.-Петербург: в типографии А. Дмитриева, 1850. О том, что это издание относилось к серии ‘Полное собрание сочинений русских авторов’ (1846—1856), пишет, напр., Н. А. Некрасов. Полн. собр. соч. и писем. В. 12 т. М., 1948—1953. Т. 10 (1952): Письма. С. 188.
200 Вяземский Петр Андреевич, кн. (1792—1878) — поэт, литературный критик, мемуарист, тайный советник, сенатор (1855), действ. член Российской академии (1839), ординарный академик Петерб. академии наук (1841), член Гос. Совета (1866).
201 Из лицейских ‘национальных песен’, как назывались в Лицее плоды юношеского коллективного сочинительства.
202 Энгельгардт Егор Антонович (Engelhardt Georg Rheingold von) (1775—1862) — русский писатель, педагог, секретарь Мальтийского ордена, помощник статс-секретаря Гос. Совета, директор Царскосельского лицея (1816), в котором он курировал первые 3 выпуска (1817, 1820, 1823). По воспоминаниям Якова Грота, выпускника Лицея 1832 г., Энгельгардт сумел ‘снискать в такой степени любовь и уважение воспитанников, что имя его сделалось навсегда дорого Лицею, и вокруг этого имени впоследствии сгруппировались все самые светлые воспоминания лицеистов’ (Пушкин, его лицейские товарищи и наставники: Несколько статей Я. Грота с присоединением других материалов. СПб.: тип. Имп. Академии наук, 1887. С. 53). Несмотря на натянутые отношения его с Пушкиным, он, по существующему мнению, спас его в 1817 г. от ссылки, сказав Александру I, что Пушкин является красой современной литературы, что его необыкновенный талант требует пощады, а ссылка может губительно подействовать на пылкий нрав молодого человека.
203 Вальховский (Вольховский) Владимир Дмитриевич (1798—1841) — вместе с И. И. Пущиным, А. А. Дельвигом, В. К. Кюхельбекером, И. Г. Бурцевым и др. участвовал в ‘Священной артели’ (ранняя преддекабристская организация), а затем в работе ‘Союза спасения’ и ‘Союза благоденствия’. Окончил Лицей с большой золотой медалью. По делу 14 дек. 1825 г. был арестован и после допросов, как ‘прикосновенный’ к восстанию, переведен на Кавказ. Там в 1829 он встретился с Пушкиным. ‘Здесь увидел я нашего Вольховского, запыленного с ног до головы, обросшего бородой, изнуренного заботами. Он нашел, однако, время побеседовать со мною как старый товарищ’ (Пушкин А. С. Путешествие в Арзрум во время похода 1829 г. Гл. третья). С 1834 женат на Марье Васильевне Малиновской, дочери директора Лицея, дети Владимир, Анна.
204 Горчаков Александр Михайлович (1798—1883) — получил образование в Царскосельском лицее вместе с Пушкиным и Дельвигом. Дипломат (чрезвычайный посланник при Вюртембергском дворе с 1841 по 1853, уполномоченный при союзном сейме во Франкфурте-на-Майне с 1850), последний канцлер Российской империи (1867—1883). На посту министра иностранных дел (с 1856) искусно использовал мирные методы дипломатии, сохраняя достоинство страны на внешнеполит. арене.
205 Данзас Константин Карлович (1800—1870) — происходил из семьи франц. эмигранта, лицейский товарищ Пушкина и его секундант на смертельной дуэли. После окончания Лицея служил в Отдельном Кавказском корпусе. Дослужился до подполковника. За участие в дуэли Дантеса и Пушкина в качестве секунданта последнего был предан суду и приговорен к двухмесячному аресту на гауптвахте. Позднее вновь служил на Кавказе в пехотном полку, участвовал в экспедициях против горцев, в боях проявлял замечательное хладнокровие. В 1857 вышел в отставку генерал-майором. Пушкин, умирая, беспокоился о последствиях дуэли для Данзаса и отдал ему на память кольцо с бирюзой.
206 Левашев Василий Васильевич (1783—1848) — в 1815—1822 командир л. — гв. Гусарского полка, стоявшего в Царском Селе. Боевой генерал-лейтенант, подольский, черниговский, полтавский и харьковский губернатор, генерал от кавалерии, член Верховного уголовного суда по делу декабристов. Входил с 1838 в Гос. Совет, был его председателем и председателем Комитета министров Российской империи (1847—1848).
207 Полностью см.: Пушкин А. С. Дневники 1815. На Левашова // Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 10 т. [Изд. 1-е]. М., Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1950—1951. Т. 8 (1951). С. 13.
208 Матюшкин Федор Федорович (1799—1872) — русский адмирал, участник кругосветных и полярных экспедиций, а также воен. действий в Средиземном, Черном и Балтийском морях. С 1852 на административной деятельности: гл. командир Свеаборгского морского порта, председатель Морского ученого комитета и проч.
209 Врангель Фердинанд Петрович (Федор Петрович), нем. Wrangell Ferdinand Friedrich Georg Ludwig von (1796—1870) — из балтийских немцев, российский воен. и гос. деятель, путешественник, мореплаватель и полярный исследователь, адмирал (1856), управляющий Морским министерством, член-корр. (1827), почетный член (1855) Петерб. академии наук. Один из учредителей Русского географического общ-ва.
210 Кюхельбекер Вильгельм Карлович (1797—1846) — поэт, прозаик, выпускник Имп. Царскосельского лицея 1-го выпуска, был членом кружка декаб риста Бурцева, служил на Кавказе у генерала Ермолова (1821), где он познакомился с А. С. Грибоедовым. В 1825 поселился в Петербурге, участвовал в восстании, стрелял в великого князя Михаила Павловича, арестован в Варшаве и сослан в Сибирь.
211 Илличевский Алексей Демьянович (1798—1837) — поэт, сын томского губернатора, учился в Имп. Царскосельском лицее вместе с Пушкиным и Дельвигом, по воспоминаниям современников, был остроумный, веселый, талантливый рисовальщик, лицейский поэт. Служил в Министерстве гос. имуществ.
212 В описываемое время М. Л. Яковлев служил в Собств. е и. в. канцелярии под начальством М. М. Сперанского. См. также примеч. 184 и 774 наст. тома.
213 Измайлов Александр Ефимович (1779—1831) — поэт, баснописец, журналист, русский издатель, который в разные годы выпускал такие журналы, как ‘Цветник’ (1809—1810), ‘С.-Петерб. вестник’ (1812), ‘Сын отечества’ (1817), ‘Благонамеренный’ (1818—1826).
214 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 10 т. Изд. 3-е. М.: Изд-во Академии наук СССР, 1962—1965. Т. 1: Стихотворения 1813—1820 гг. С. 65.
215 Там же. С. 461.
216 Там же. С. 135.
217 Дельвиг А. А. Пушкину (‘Кто, как лебедь цветущей Авзонии…’) (1815?) // А. А. Дельвиг. Сочинения. Л.: Худ. лит., Ленингр. отд., 1986. С. 65.
218 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 10 т. Изд. 3-е. М.: Изд-во Академии наук СССР, 1962—1965. Т. 1: Стихотворения 1813—1820 гг. С. 149.
219 Там же. С. 456.
220 Там же. С. 463.
221 Баратынский Е. А. Очарованье красоты. Стихотворения. Поэмы. СПб., Изд. Дом ‘Азбука-Классика’, 2008. С. 9.
222 Дельвиг А. А. Прощальная песнь воспитанников Царскосельского лицея (апрель / май 1817) // А. А. Дельвиг. Сочинения. Л.: Худ. лит., Ленингр. отд., 1986. С. 125—126.
223 Плетнев П. А. Стансы к Д*** (‘Д***, как бы с нашей ленью…’) (1825) // Северные цветы на 1826 г., собранные Бароном Дельвигом. С. 19.
224 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 10 т. Изд. 3-е. М.: Изд-во Академии наук СССР, 1962—1965. Т. 2 (1963): Стихотворения 1820—1826 гг. С. 275—276.
225 Булгарин Фаддей Венедиктович (1789—1859) — русский писатель, журналист, издатель: ‘Северная пчела’ (1825—1859) и ‘Сын отечества’ (1825—1839). Известен также как автор авантюрного романа ‘Иван Выжигин’.
226 Не касаясь ‘журнальной войны’, начавшейся в 1820-х гг. на страницах измайловского журнала ‘Благонамеренный’, в общих чертах определим характер отношений А. А. Дельвига и А. Е. Измайлова. Дельвиг состоял в обоих крупных петербургских литературных обществах: ‘Вольном обществе любителей словесности, наук и художеств’ и ‘Вольном обществе любителей российской словесности’ (‘ученая республика’). В первое из них, под председательством А. Е. Измайлова, где задавали тон литераторы старшего поколения, Дельвиг был принят в 1818. Но уже в 1820 Дельвиг — активный член ‘ученой республики’, где под председательством Ф. Н. Глинки концентрировались более значительные литературные силы. Литераторы встречались в домашнем кружке Софьи Дмитриевны Пономаревой, одном из самых значительных и самых демократических литературных объединений 1820-х гг. Хозяйка салона весьма благоволила к А. Е. Измайлову, едва ли не влюбленному в нее. Появление молодежи — Дельвига, Баратынского и др. было встречено старшим поколением неодобрительно, тем более что пришельцы явно завладевали вниманием капризной и непостоянной Софьи Дмитриевны. Дельвиг, несомненно, пережил сильное увлечение и, по некоторым сведениям, пользовался какое-то время взаимностью. След этого чувства остался в ряде его стихов, в том числе в нескольких сонетах, посвященных Пономаревой. (См. об этом: Вацуро В. Э. Антон Дельвиг — литератор // Дельвиг А. А. Сочинения. Л.: Худ. лит., 1986. С. 8—9.)
227 Бестужев-Рюмин Михаил Алексеевич (1798—1832) — поэт, критик, сатирик, издатель: альманахи ‘Майский листок’ (1824), ‘Весенний подарок для любительниц и любителей отечественной поэзии’ (1824), ‘Сириус, собрание сочинений в стихах и прозе’ (1826), ‘Северная Звезда’ (1829), ‘Северный Меркурий’, ‘Литературная газета’ (1830—1832).
228 Сомов Орест Михайлович (1793—1833) — поэт, прозаик, журналист, переводчик, критик, окончил Харьковский ун-т, член ‘Вольного общ-ва любителей словесности, наук и художеств’ (1818). Издатель (журнал ‘Соревнователь просвещения и благотворения’), участник журнально-литературной борьбы преддекабристских лет, альманаха Бестужева и Рылеева ‘Полярная звезда’ на 1823 г. и изданий Греча и Булгарина. С Дельвигом у Сомова завязываются литературные отношения к концу 1826, когда он становится помощником Дельвига по изданию ‘Северных цветов’ и постоянным вкладчиком прозаической части альманаха. Он же становится официальным редактором-издателем ‘Литературной газеты’ после смерти Дельвига (до конца июня 1831).
229 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 10 т. Изд. 3-е. М.: Изд-во Академии наук СССР, 1962—1965. Т. 3 (1963): Стихотворения 1827—1836. С. 113.
230 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 10 т. [Изд. 1-е]. М., Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1950—1951. Т. 2 (1950): Стихотворения 1820—1826. С. 280—281.
231 Корф Модест Андреевич, барон, граф (с 1872) (1800—1876) — полит. и обществ. деятель, камергер, действ. статский советник. Окончил Имп. Царскосельский лицей вместе с Пушкиным, затем стал вице-президентом юстиц-коллегии и сенатором. Директор Имп. публичной библиотеки (1849—1861), писатель. Яков Грот, принадлежавший, по его собств. словам, к числу лиц, долгое время стоявших весьма близко к графу Корфу, вспоминал: ‘Рано начавшиеся для него служебные успехи не заглушили в нем развившиеся еще в Лицее потребности духовных интересов. Он с постоянной любознательностью следил за умественным движением современного мира… Все новое, животрепещущее сильно манило этот восприимчивый, быстро схватывавший ум’ (Пушкин, его лицейские товарищи и наставники: Несколько статей Я. Грота с присоединением других материалов. СПб.: тип. Имп. Академии наук, 1887. С. 120).
232 Малиновский Иван Васильевич (1796—1873) — старший сын первого директора Имп. Царскосельского лицея Василия Федоровича Малиновского, друг Пушкина по Лицею, именно его вспомнил умирающий поэт: ‘…ни Пущина, ни Малиновского’. После Лицея служил в л. — гв. Финляндском полку до 1825, вышел в отставку полковником. Был предводителем уездного дворянства в Изюмском уезде Харьковской губернии.
233 Комовский Сергей Дмитриевич (1798—1880) — окончил Имп. Царскосельский лицей вместе с Пушкиным, затем служил в Департаменте народного просвещения, правителем канцелярии совета Воспитательного общ-ва благородных девиц (Смольный институт), статс-секретарем Гос. Совета. На праздновании годовщин основания Лицея (1818, 1819, 1828) бывал у Дельвига.
234 Рылеев Кондратий Федорович (1795—1826) — масон, поэт, издатель, из дворян С.-Петерб. губ., участник Заграничного похода 1813—1815 гг., правитель дел канцелярии Российско-американской компании, сотрудничал в журналах ‘Невский зритель’, ‘Благонамеренный’, ‘Сын отечества’, ‘Соревнователь просвещения и благотворения’ и др. Издавал альманах ‘Полярная звезда’ (вместе с А. А. Бестужевым). Один из руководителей подготовки восстания на Сенатской площади, приговорен к повешению и 13 (25) июля 1826 казнен на кронверке Петропавловской крепости.
235 Дельвиг А. А. Петербургским цензорам (1823) // А. А. Дельвиг. Сочинения. Л.: Худ. лит., Ленингр. отд., 1986. С. 164.
236 Дельвиг А. А. Друзья, поверьте, не грешно… (1819) // Там же. С. 143.
237 Oeuvres completes. Illustrees par Grandville. Pierre Jean de Beranger: Edit par Bruxelles: Riga 1844. (1844), Le bon Dieu, 220—221.
238 Дельвиг А. А. Подражание Беранже (1821?) // А. А. Дельвиг. Сочинения. Л.: Худ. лит., Ленингр. отд., 1986. С. 157.
239 Пономарева (урожд. Поздняк) Софья Дмитриевна (1794—1824) — сестра Ивана Дмитриевича Поздняка (1803—1848, выпуск Имп. Царскосельского лицея 1820 г.), литературный салон которой (1821—1824) посещали А. А. Дельвиг, Е. А. Баратынский, А. Е. Измайлов и мн. др. Инициалы Софьи Дмитриевны С. Д. П. означали для друзей также ‘Сословие друзей просвещения’.
240 Дельвиг А. А. До рассвета поднявшись, извозчика взял… (1824) // А. А. Дельвиг. Сочинения. Л.: Худ. лит., Ленингр. отд., 1986. С. 165.
241 Федоров Борис Михайлович (1794—1875) — поэт, издатель, драматург, журналист, детский писатель.
242 Дельвиг А. А. Федорова Борьки… (1824) // А. А. Дельвиг. Сочинения. Л.: Худ. лит., Ленингр. отд., 1986. С. 166.
243 Дельвиг А. А. До рассвета поднявшись, извозчика взял… // Там же. С. 165—166.
244 Воейков Александр Федорович (1779—1839) — русский поэт, переводчик, журналист, редактор, издатель (с Н. И. Гречем журнал ‘Сын Отечества’, ‘Русский инвалид’, ‘Новости литературы’). Наиболее известен стихотворный памфлет Воейкова ‘Дом сумасшедших’. Дурная репутация связана с тем, что Воейков отличался беспинципностью и часто преследовал исключительно меркантильные цели.
245 Салтыков Михаил Александрович, граф (1767—1851) — в Екатерининскую эпоху имел видное положение при дворе. Получил звание камергера сразу после убийства Павла I, после чего поступил в ведение Коллегии иностранных дел. Был членом литературного общ-ва ‘Арзамас’ и находился в дружеских отношениях с Дельвигом и Пушкиным.
246 Ангальт Федор (Фридрих) Евстафьевич, граф (1732—1794) — сын наследного принца Ангальт-Дессау, Вильгельма Августа, в 1783 по приглашению Екатерины II вступил в русскую службу и в 1787 был назначен директором Сухопутого шляхетского корпуса (1-го кадетского корпуса).
247 Салтыков Александр Михайлович (1828—1903) — генерал-лейтенант (1883), начальник Военно-походной канцелярии (1877—1878), генерал-адъютант свиты е. и. в. (1879).
248 Военно-походная его величества канцелярия была учреждена императором Павлом I в 1797 для непосредственной связи и взаимодействия императора с Военной коллегией. Канцелярия оформляла, объявляла и рассылала императорские приказы, указы и распоряжения. Через нее император получал представленные на его имя доклады военачальников и органов военного управления. С созданием министерств вместо коллегий в царствование императора Александра I значение канцелярии уменьшается. В 1808 она входит в состав Военного министерства, а в 1812 ее упраздняют. В 1834 она была воссоздана. В Николаевскую эпоху ее шефом был гр. В. Ф. Адлерберг.
249 Одоевский Владимир Федорович, кн. (1803—1869) — потомок старинного княжеского рода, русский писатель, журналист, издатель, музыковед, мыслитель-романтик, заведующий Румянцевским музеем (в С.-Петербурге с 1846), сенатор (1861). В 1824—1825 вместе с Кюхельбекером издал альманах ‘Мнемозина’, главный труд — роман ‘Русские ночи’ (издан в 1844).
250 Плетнева (урожд. Раевская) Степанида Александровна (1795—1839) — первая жена Плетнева. С. М. Дельвиг в своих письмах 1824 г. к пансионской подруге А. Н. Семеновой дает о ней след. отзыв: ‘Его жена не понимает его, она очень добра, но ничего кроме кухни не умеет делать и по-своему понимает то, что делает и говорит ее муж… впрочем, она добрая особа, простая, верная своим обязанностям’. Цит. по: Модзалевский Б. Л. Пушкин. Труды Пушкинского Дома Академии наук СССР. Л.: Прибой, 1929. С. 187.
251 Одоевская (урожд. Ланская) Ольга Степановна (1797—1872) — дочь гофмаршала Степана Сергеевича Ланского. Она после смерти мужа передала в Румянцевский музей практически всю библиотеку мужа (более 6 тыс. книг и брошюр).
252 Дельвиг А. А. Наш приятель, Пушкин Лев… (1820-е гг.) // А. А. Дельвиг. Сочинения. Л.: Худ. лит., Ленингр. отд., 1986. С. 274.
253 Глинка Федор Николаевич (1786—1880) — русский поэт, публицист, брат С. Н. Глинки, уже известного к тому времени писателя, публициста, историка, мемуариста и издателя журнала ‘Русский вестник’. Федор Николаевич — участник Отечественной войны 1812 г. (в т. ч. Бородинского сражения) и Заграничного похода 1813—1815 гг., которые он описал в ‘Письмах русского офицера’ (1815—1816). После восстания декабристов был сослан в Петрозаводск (до 1830). Автор намекает на следующие строчки из стихотворения А. Дельвига ‘Наш приятель, Пушкин Лев…’:
Федор Глинка молодец
Псалмы сочиняет,
Его хвалит бог-отец,
Бог-сын потакает,
Дух святой, известный лжец,
Говорит, что он певец…
Болтает, болтает.
Сочинения. Л.: Худ. лит., Ленингр. отд., 1986. (Разд.: Коллективное). С. 274.
254 Соколов Петр Иванович (1764—1835) — член Российской академии и непременный секретарь ее (1766—1836), редактор (‘С.-Петерб. ведомости’, ‘Журнал Департамента народного просвещения’).
255 Раевский Николай Николаевич, Николай Раевский третий (1801—1843) — генерал-лейтенант, близкий друг А. С. Пушкина, сын генерала Николая Николаевича Раевского (второго), правнук М. В. Ломоносова: его мать Софья Алексеевна Раевская (урожд. Константинова) — внучка Ломоносова, по отцу — племянник Дениса Давыдова. В 1837 было принято решение о создании береговой линии от Тамани до Поти, и Николай I назначил начальником и ответственным за строительство береговых укреплений генерала Н. Н. Раевского. Жена: фрейлина двора е. и. в. Анна Михайловна Бороздина (1819—1883), дети: Николай (1839—1876), Михаил.
256 Веневитинов Дмитрий Владимирович (1805—1827) — поэт и критик пушкинской поры, четвероюродный брат А. С. Пушкина: его мать — Анна Николаевна, урожденная кнж. Оболенская (1782—1841), была троюродная тетка Александра Сергеевича, происходил из старинной дворянско-аристократической семьи, окончил Имп. Моск. ун-т.
257 …в звании… обершенка (о Веневитинове Алексее Владимировиче, 1806—1872) — до Петра I эта должность называлась ‘кравчий’, то есть ему подчинялись мундшенки — заведующие винными погребами, кофишенки — ответственные за приготовление кофе и чая, тафельдекеры — ответственные за сервировку стола, кондитеры, келлермейстеры — ключники, смотрители погребов.
258 III отделение Собственной е. и. в. канцелярии было создано Николаем I в июне 1826. Третье отделение являлось органом административного надзора и центром полит. сыска в стране (в 1880 его функции передали Министерству внутренних дел). Среди чиновников III отделения было довольно много литераторов, как например А. А. Ивановский, Б. А. Врасский, В. А. Владиславлев, Н. А. Кашинцов, П. П. Каменский, цензор Е. И. Ольдекоп, В. Е. Вердеревский, Л. В. Дубельт. Был и штат агентов и доносчиков литераторов, как например Я. Н. Толстой, С. И. Висковатов, Ф. В. Булгарин, Н. И. Греч, Е. Н. Пучкова, Е. А. Хотяинцова (урожд. Бернштейн), А. Н. Очкин, И. Н. Лобойко и др.
259 Бестужев-Марлинский Александр Александрович (1797—1837) — российский литературный и обществ. деятель, прозаик, критик, поэт, издатель (в 1823—1825 вместе с К. Ф. Рылеевым издавал альманах ‘Полярная звезда’), декабрист (лично вывел часть солдат л. — гв. Моск. полка на Сенатскую площадь), приговорен к пожизненной каторге, замененной 20-летней ссылкой, а с авг. 1829 служил на Кавказе.
260 Слёнин Иван Васильевич (1789—1836) — книгопродавец, издатель (выпускал, в частности, ‘Историю государства Российского’ Карамзина, басни Крылова и т. д.). По утрам у него собирались барон Дельвиг, А. Е. Измайлов, Ф. Булгарин, Ф. Н. Глинка, В. Берх, граф Хвостов, Воейков, М. А. Яковлев, Н. Гнедич и др.
261 Гнедич Николай Иванович (1784—1833) — поэт, переводчик Илиады Гомера, издатель, чиновник в Департаменте народного просвещения, затем в Имп. публичной библиотеке. С Пушкиным встречался в салонах А. Н. Оленина, А. А. Шаховского, на заседаниях ‘Зеленой лампы’, в литературных и артистических кругах в Петербурге.
262 Особняк Эбелинга (Миллионная ул., 26) — в этом доме Антон Дельвиг жил с осени 1825 до сент. 1826, и потом он переехал с семьей на Загородный просп. В это время домом владела и сдавала помещения внаем вдова лейб-хирурга Эбелинга, Анастасия Ивановна.
263 Щепин-Ростовский Дмитрий Александрович, кн. (1798—1858) — декабрист, морской офицер, поручик л. — гв. Моск. полка (с 1823). Участвовал в собраниях ‘Северного общ-ва’, был со своим полком на Сенатской площади, приговорен к 30 годам каторги.
264 Михаил Павлович, вел. кн. (1798—1849) — четвертый сын императора Павла I и императрицы Марии Федоровны, отличался остротой ума и находчивостью, командир бригады Преображенского и Семеновского полков, как управляющий русской артиллерии основал Артиллерийское (Михайловское) училище, член Гос. Совета, главный начальник Пажеского и всех сухопутных кадетских корпусов, член Правительствующего Сената. Командовал верными императору войсками на Сенатской площади, потом участвовал в следствии и суде над декабристами (настоял на замене смертной казни пожизненной каторгой Вильгельму Кюхельбекеру). Жена: двоюродная сестра принцесса Вюртембергская (также Виртембергская), племянница короля Вильгельма I, Фридерика Шарлотта Мария, ставшая в православии великой княгиней Еленой Павловной.
265 Батюшков Константин Николаевич (1787—1855) — поэт. Обучался в Петербурге в частных иностранных пансионах, владел несколькими иностранными языками. Изучал философию и литературу франц. Просвещения, античную поэзию, литературу итал. Возрождения. В течение пяти лет служил чиновником в Министерстве народного просвещения. В 1810—1812 активно сотрудничает в журн. ‘Вестник Европы’, сближается с Карамзиным, Жуковским, Вяземским и др. литераторами, пишет и публикует стихи. В 1819 — чиновник при неополитанской миссии. В 1821 началась психическая болезнь, лечение не увенчалось успехом. Последние годы прошли у родственников в Вологде. Умер от тифа.
266 В это время моск. купец Иван Копп уже перенес свою гостиницу в двухэтажный дом Д. В. Черткова на углу Тверской ул. и площади. Объявление о переводе гостиницы ‘Север’ Коппа из дома Обера в дом генерал-майора Черткова, против дома моск. воен. генерал-губернатора, см.: Моск. ведомости. 1829. No 104 от 28 дек. В 1840 в этом здании, принадлежащем уже дворянину, купеческому сыну Д. Попову, открылась гостиница ‘Дрезден’ (сейчас Тверская ул., д. 6, стр. 2).
267 Максимович Михаил Александрович (1804—1873) — малороссийский историк, филолог, фольклорист, поэт, ректор Киевского ун-та (1834—1844), член-корр. Академии наук (с 1871), был близок с А. С. Пушкиным и с Н. В. Гоголем. В 1830—1834 издал 3 выпуска альманаха ‘Денница’ в Москве.
268 Коншин Николай Михайлович (1793—1859) — писатель, историк, переводчик, ротный командир Нейшлотского пехотного полка (где служил Е. А. Баратынский), правитель канцелярии главноуправляющего Царского Села (1829). В 1830 Н. М. Коншиным совместно с бароном Е. Ф. Розеном был издан альманах ‘Царское Село’, где напечатаны стихи А. С. Пушкина, А. А. Дельвига, Е. А. Баратынского, М. Д. Деларю, Ф. Н. Глинки, О. М. Сомова.
269 Языков Николай Михайлович (1803—1846) — поэт, славянофил. Познакомился с А. С. Пушкиным в Михайловской ссылке (1826), а в 1838 начинается его дружба с Н. В. Гоголем.
270 Аладьин Егор Васильевич (1796—1860) — надворный советник, писатель, поэт, переводчик, издатель, так, в 1825—1833 и 1846—1847 издавал литературный ‘Невский альманах’, который пользовался большим успехом (там печатались произведения Н. М. Языкова, Н. А. Полевого, А. Е. Измайлова, С. Н. Глинки, Ф. В. Булгарина, В. А. Жуковского и др.). Также издавал ‘С.-Петерб. вестник’, ‘Букет, или Карманная книжка для любителей и любительниц театра’, ‘Подснежник’ (1830).
271 Полевой Николай Алексеевич (1796—1846) — издатель ‘Моск. телеграфа’, выдающийся журналист, оказал большое влияние на русскую поэзию и литературу (Белинский ставил его на один уровень с Ломоносовым и Карамзиным). Написал ‘Историю русского народа’ в 6 т.
272 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 10 т. [Изд. 1-е]. М., Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1950—1951. Т. 2 (1950): Стихотворения 1820—1826. С. 275.
273 Титов Владимир Павлович (1807—1891) — действ. тайный советник, дипломат, писатель (псевдоним Тит Космократов), генеральный консул в Дунайских княжествах (1839), посланник в Константинополе (1843—1854), член Гос. Совета (с 1865), почетный член С.-Петерб. академии наук. Основное произведение повесть ‘Монастырь Св. Бригиты’.
274 Базен Петр Петрович (Bazaine Pierre-Dominique) (1786—1838) — генерал-лейтенант (1830), математик, писатель, член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1829—1834), директор Института корпуса инженеров путей сообщения (1824—1834), затем переведен в корпус воен. инженеров с назначением состоять при вел. кн. Михаиле Павловиче.
275 Фабр Александр Яковлевич (1782— после 1833) — генерал-майор, помощник директора работ воен. поселений (I округ путей сообщения), в 1827 назначен присутствовать в Совете Главного штаба е. и. в. по воен. поселениям.
276 Потье Карл Иванович (1786—1855) — генерал-лейтенант, педагог, инженер, проф. математики и строительного искусства, третий директор Института корпуса инженеров путей сообщения (1834—1836), проложил грунтовую дорогу между Бахчисараем и Севастополем, член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1824—1836).
277 Дестрем Морис Гугонович (1787—1855) — литератор, переводчик, генерал-лейтенант корпуса инженеров путей сообщения, редактор ‘Журнала путей сообщения’, председатель Совета путей сообщения, член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1842—1855).
278 Рокур (де Шарлевиль) Антуан (Raucourt Antoine) (1789—1841) — в 1811 окончил Политехническую школу в Париже, где получил квалификацию главного инженера мостов и дорог (Ingnieur en Chef des Ponts et Chausses), на русской службе с 1821 по 1826, инженер-генерал-майор, член-корр. Имп. Академии наук (1827), проф. Института корпуса инженеров путей сообщения, автор проекта моста через реку Нарву, водопровода в Николаеве, проекта реконструкции порта в Севастополе.
279 Сеновер Степан Игнатьевич (Францевич) (Senauvert) (1753—1831) — генерал-майор, кавалер, специалист по архитектуре и начертательной геометрии (ученик знаменитого франц. математика и механика Гаспара Монжа, основателя Политехнической школы в Париже), служил в Королевском инженерном корпусе Франции (1774—1791). Был якобинцем и тесно дружил с Маратом, потом бежал из Франции, Англии и попал в Россию, торговал в С.-Петербурге франц. табаком и подрабатывал игрой на скрипке. По настоянию Августина де Бетанкура (Главный директор путей сообщения) был произведен в генерал-майоры (1810) и назначен директором Института корпуса инженеров путей сообщения (1810—1824), член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1820—1824).
280 Резимон Иван Степанович (1768—1844) — генерал-майор (1829), проф., помощник директора Института корпуса инженеров путей сообщения по учеб. части, действ. член Имп. минералогического общ-ва.
281 Институт корпуса инженеров путей сообщения императора Александра открыт в 1809—1810 в С.-Петербурге одновременно с организацией особого ведомства путей сообщения. Первое название — Институт корпуса инженеров водяных и сухопутных сообщений.
282 Бетанкур Августин (Агустин) Августинович (Bethencourt y Molina Agustn de) (1758—1824) — инженер-механик, строитель, разработчик теории машин и механизмов, генерал-лейтенант (1809), один из создателей корпуса и Института корпуса инженеров путей сообщения (1809—1810). Им была основана Военно-строительная и Кондукторская школы путей сообщения, а также Строительный отряд путей сообщения, инспектор Института корпуса инженеров путей сообщения императора Александра I (1809—1824). Именно по его предложению в 1809 вся территория России была разделена на 10 округов водяных и сухопутных сообщений.
283 Строганов Сергей Григорьевич, граф (1794—1882) — участник Отечественной войны 1812 г. и Заграничных походов русской армии. Генерал-адъютант, генерал от кавалерии, рижский и минский воен. губернатор (1831—1835), попечитель Моск. учеб. округа (1835—1847). Во время Крымской войны командовал моск. ополчением. Воспитатель наследника цесаревича Николая Александровича (с 1860), впоследствии великих князей Александра, Владимира и Сергея Александровичей. Основал бесплатную Строгановскую школу рисования (1825). Почетный член Академии наук (1827). Историк искусства, археолог, коллекционер, меценат.
284 Строганов Александр Григорьевич, граф (1795—1892) — генерал-лейтенант (1840), член Гос. Совета по Воен. департаменту. Учился в Институте корпуса инженеров путей сообщения (1810—1812), затем служил в л. — гв. артиллерийской бригаде, флигель-адъютант е. и. в. величества Александра I (1820), в свите Николая I. Черниговский, полтавский и харьковский генерал-губернатор (с 1836), новороссийский и бессарабский генерал-губернатор (1855).
285 Два брата барон Александр Казимирович фон Мейендорф (1798—1865) — писатель, действ. тайный советник, камергер, председатель мануфактурного совета в Москве, и барон Егор Казимирович фон Мейендорф (1795—1863) — ученый, действ. тайный советник.
286 Шабельский Иван Петрович (1796—1874) — из дворян Екатеринославской губ., генерал от кавалерии. Учился в Институте корпуса инженеров путей сообщения (1810—1811), участник Отечественной войны 1812 г. (инженерные войска). Начальник авангарда в отряде графа Ф. И. Паскевича во время Крымской войны.
287 Чевкин Константин Владимирович (1802—1875) — генерал-адъютант, начальник штаба горного корпуса (1834—1845), сенатор (1845), главноуправляющий путями сообщения и публичными зданиями, председатель Департамента гос. экономии Гос. Совета (1863—1871), председатель комитета по делам Царства Польского (с 1872 г.).
288 Готман (Gottmann) Андрей Данилович (1790—1865) — инженер-генерал-лейтенант, один из любимых учеников Бетанкура, управляющий I (С.-Петерб.) округом путей сообщения (1826), первый русский директор Института корпуса инженеров путей сообщения (1836—1843), начальник комитета по устройству Н. Новгорода, начальник X (Киевского) округа путей сообщения, принимал участие в строительстве ряда монументальных зданий в С.-Петербурге (Исаакиевского собора), в возобновлении сгоревшего Зимнего дворца, Аничковского моста и др. Член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1834—1865).
289 Мария Николаевна герцогиня Лейхтенбергская, вел. кнж. (1819—1876) — дочь императора Николая I Павловича и императрицы Александры Федоровны. В первом браке за Максимилианом, герцогом Лейхтенбергским, которому Николай I присвоил титул Его Императорского Высочества, а потомкам Максимилиана и Марии Николаевны даровал титул и фамилию князей Романовских. После смерти мужа вступила в необъявленный морганатический брак с графом Г. А. Строгановым, признанный императором Александром II. В честь Марии Николаевны назван Мариинский дворец в Петербурге, где с 1885 располагался Гос. Совет Российской империи.
290 Максимилиан Евгений Иосиф Наполеон Богарне, герцог Лейхтенбергский (1817—1852) — сын вице-короля Италии Евгения Богарне и Амалии-Августы, дочери короля Баварии, супруг великой княгини Марии Николаевны (с 1839), почетный член Академии наук, главноуправляющий Института корпуса горных инженеров (1844).
291 Шефлер Густав Иванович (Густав Вильгельм) фон (1777—1831) — генерал-майор путей сообщения (1829), состоял в свите е. и. в. по квартирмейстерской части, потом помощник директора Института корпуса инженеров путей сообщения (начало 1830-х гг.). Директор Военно-строительного училища.
292 ‘Pour le Mrite’ (фр.) — ‘За заслуги’, также неоф. ‘Голубой Макс’ (нем. ‘Blauer Max’) — высшей воен. орден Пруссии до конца Первой мировой войны. Введен с 1740 Фридрихом Великим. Этим орденом награждали русских военных как союзников в борьбе с Наполеоном.
293 Согласно Адрес-календарю, с 1826 по 1829 в Военно-строительном училище инспектором классов числился Федор Петрович Краузенекер.
294 Эмме Карл Иванович (Oehme) 4-й (1786—1846) — подполковник, гидравлический инженер, окончил Имп. сухопутный шляхетский корпус (1803), затем служил в чертежной Департамента водяных коммуникаций, инженер 2-го класса I округа корпуса инженеров путей сообщения (начало 1810-х), преподаватель воен. наук в Институте корпуса инженеров путей сообщения (1820), директор Тульских оружейных заводов по искусственной части (1820—1823), затем снова преподавал в Институте корпуса инженеров путей сообщения (с 1823), классный инспектор Технологического института в С.-Петербурге (1830-е гг.).
295 Языков Петр Александрович (1800—1869) — из тульских помещиков, выпускник Института корпуса инженеров путей сообщения, проф. воен. наук в том же институте (1831), член совета аудиториата, учеб. комитета и член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1849), директор Департамента железных дорог (1858).
296 Гаврилов Иоанн — священник при церкви Сошествия Св. Духа при Военностроительном училище, освящена в 1921. Ее разместили на третьем этаже в угловом ампирном доме с колоннами. Там прежде, с 1814, находилась Преображенская церковь Армейской семинарии.
297 Однопрестольная церковь Св. блгв. вел. кн. Александра Невского при Институте корпуса инженеров путей сообщения императора Александра I (Забалканский пр., 9) (1829—1918).
298 Мосальский (Масальский) Федор Федорович, кн. (1809—1886) — инженер-генерал-майор (1862), тайный советник, директор Департамента сухопутных сообщений (1870—1871), член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1873—1886), начальник V округа путей сообщения, заведовал техническо-инспекторским комитетом шоссейных и водяных сообщений, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (учился вместе с автором).
299 Таубе Фердинанд Иванович, барон (1805—1870) — выпускник Института корпуса инженеров путей сообщения (1831). Инженер-полковник, действ. статский советник, вице-директор Департамента железных дорог России, один из авторов проекта строительства Николаевской ж. д., автор проекта ж. д. С.-Петербург — Петергоф — Ораниенбаум — Красная Горка.
300 Баландин Александр Иванович (ум. не ранее 1880) — близкий друг автора, генерал-майор, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (1831), преподавал в том же институте историю и статистику (репетитор, затем проф.), библиотекарь института, правитель дел учеб. комитета Главного управления путей сообщения, помощник редактора ‘Журнала Главного управления путей сообщения и публичных зданий’, подарил библиотеке института свою библиотеку, с к. 1858 проживал в Париже, автор работы ‘Настоящее положение и последовательное развитие сети русских железных дорог с 1838 по 1869 год включительно’ (Журнал Министерства путей сообщения. 1870. Кн. 1. Смесь. С. 1—14).
301 Гурбандт Федор (Фридрих) Егорович (1798—1852) — генерал-майор (1847), кавалер ордена Св. Георгия 4 кл. (1839), окружной генерал внутренней стражи. Родители: Егор (Георг Вильгельм) Михайлович Гурбандт (1768/69— 1832/34) и Ядвига Шарлотта Антоновна Дельвиг (род. 1782). Был женат на воспитаннице своего отца Е. М. Гурбандта.
302 Арендт Николай Федорович (1786—1859) — доктор медицины и хирургии, лейб-медик, действ. член медико-филантропического комитета при Имп. человеколюбивом общ-ве. Окончил моск. отделение Медико-хирургической академии, участник Отечественной войны 1812 г., с его участием была открыта первая детская больница в России. В 1827, в отставке, стал больше времени посвящать частной практике (в числе его пациентов были М. Ю. Лермонтов и А. С. Пушкин). С 1831 стал личным врачом императора.
303 Карелин Василий Силыч (род. 1791) — с большой вероятностью сын Силы Дементьевича Карелина, брат Григория Силыча, путешественника и ученого.
304 Вульф Алексей Николаевич (1805—1881) — помещик, сын тригорской соседки и друга Пушкина П. А. Осиповой от первого брака. Познакомился с Пушкиным в августе 1824, будучи студентом Дерптского ун-та.
305 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 10 т. [Изд. 1-е]. М., Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1950—1951. Т. 3 (1950): Стихотворения 1827—1836. С. 24.
306 Бенкендорф Александр Христофорович (1783—1844) — воен. и гос. деятель, наиболее известен как шеф корпуса жандармов (1826) и главный начальник созданного по его инициативе III отделения Собственной е. и. в. канцелярии. Был, таким образом, руководителем системы полит. сыска в империи.
307 Впервые напечатано в ‘Северных цветах’ на 1828 год под заглавием ‘Череп’. Написано в июле 1827.
308 Соболевский Сергей Александрович (1803—1870) — ‘старый знакомый’ автора, как последний его характеризует в третьем томе (начало 1860-х гг.), служил в моск. архиве Министерства иностранных дел, близкий друг Пушкина, библиофил и библиограф, принимал участие в издании трудов Пушкина, а после его смерти помогал его семье. Мать: Анна Ивановна Лобкова, отец Александр Николаевич Соймонов (отец ‘за значительное денежное пожертвование’ приписал сына к польскому дворянскому роду Соболевских).
309 Соймонов Александр Николаевич (1787—1856) — подполковник, коллекционер редких книг, библиограф, знаток многих языков, журналист, автор язвительных эпиграмм (‘неизвестный сочинитель всем известных эпиграмм’), близкий друг А. С. Пушкина, племянник статс-секретаря императрицы Екатерины II Петра Александровича Соймонова, помещик Московской, Нижегородской, Пензенской и Владимирской губ. Жена: Мария Александровна Соймонова (урожд. Левашева) (1794—1869).
310 Керн (урожд. Полторацкая, во 2-м браке Маркова-Виноградская) Анна Пет ровна (1800—1879) — жена генерала Е. Н. Керна (1765—1841), близкая родственница тригорских друзей Пушкина Осиповых-Вульф. Первая встреча с Пушкиным произошла в Петербурге в 1819. Автор мемуаров о Пушкине и его окружении. Второй муж: Александр Васильевич Марков-Виноградский (1820—1879), свою встречу с А. П. Керн в 1868 автор описывает в четвертом томе ‘Моих воспоминаний’.
311 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 10 т. [Изд. 1-е]. М., Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1950—1951. Т. 2 (1950): Стихотворения 1820—1826. С. 265.
312 Полторацкий Петр Маркович, у Дельвига ошибочно Макарьевич (1775—1851) — отец А. П. Полторацкой (Керн). Жена: Екатерина Ивановна Вульф (1773—1832). Известно, что он служил по дипломатической части, вышел в отставку и большую часть жизни прожил в Лубнах Полтавской губ., где владел несколькими деревнями.
313 Осипова Прасковья Александровна (1781—1859) — владелица села Тригорское (а также Малинники, деревни Кожухово, Негодяиха и Нива Старицкого уезда Тверской губ.). 1-й муж: Николай Иванович Вульф, 2-й — Иван Сафонович Осипов. В Тригорское к ней приезжали племянницы Анна Ивановна Вульф и Анна Петровна Керн, а Пушкин, живя в соседнем селе Михайловском, был частым гостем Тригорского начиная с 1817. П. В. Анненков писал, что ‘Осипова была женщиной очень стойкого нрава и характера, но Пушкин имел на нее почти безграничное влияние’ (Анненков П. В. Александр Сергеевич Пушкин в Александровскую эпоху. 1799—1826 гг. С.-Петербург, 1874. С. 277).
314 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 10 т. [Изд. 1-е]. М., Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1950—1951. Т. 2 (1950): Стихотворения 1820—1826. С. 254.
315 Там же. Т. 3 (1950): Стихотворения 1827—1836. С. 105.
316 Интересно отметить, что в это время, т. е. есть в к. 1827 и в 1828, у Анны Петровны был роман с Сергеем Александровичем Соболевским.
317 Тютчев Николай Николаевич (1815—1878) — тайный советник, чиновник Департамента податей и сборов Министерства финансов, переводчик, приятель В. Г. Белинского и автор воспоминаний о нем (‘Мое знакомство с В. Г. Белинским’). Родители: Николай Николаевич Тютчев и Екатерина Алексеевна Воронец, жена: Александра Петровна Тютчева (де Додт), дочь Ольга.
318 Марков-Виноградский Александр Васильевич (1820—1879) — коллежский асессор, троюродный брат А. П. Керн, учился в 1-м Петерб. кадетском корпусе, заседатель в Сосницком уездном суде, домашний учитель в семье князя С. Д. Долгорукова, столоначальник в Департаменте уделов.
319 Ошибка А. И. Дельвига: это определение принадлежит Е. А. Баратынскому:
И Цертелев блажной, и Яковлев трахтирный,
И пошлый Федоров, и Сомов безмундирный,
С тобою заключив торжественный союз,
Несут тебе плоды своих лакейских муз…
Баратынский Е. А. Гнедичу, который советовал сочинителю писать сатиры // Е. А. Баратынский. Полн. собр. стихотв. В 2 т. Л.: Сов. писатель, 1936. Т. 2 (Первоначальные редакции и варианты). С. 125.
320 Греч (von Gretsch) Николай Иванович (1787—1867) — получил домашнее образование, затем учился в юридическом училище при Сенате, главном Педагогическом училище. В 1806—1815 — секретарь Петерб. цензурного комитета. В 1812 начал издавать журнал ‘Сын Отечества’. Член-корр. Академии наук.
321 Пародийные имена сочинялись: Н. А. Полевым, журн. ‘Благонамеренный’, И. И. Панаевым, журн. ‘Сын отечества’, Г. Р. Державиным, ‘арзамасцами’, А. П. Сумароковым, А. А. Шаховским. У Антона Дельвига были следующие имена: барон фон Шнапс-Габенихтс, Зевесов Аполлон, Ротозеев Яков, Санрем-Санрезонов, Сурков, Феокритов. У Пушкина: Бессмыслин, Бессмыслов, Африка, Желтодомов, Мортирин, Мотыльков Ф. Ф., Низкопоклонников Ф., Обезьянинов, Пищалкин Фома, Пустоцветов, Ряпушкин.
322 Скорее всего, Булгарин не был ни штатным сотрудником, ни платным агентом III отделения, а скорее экспертом, и готовил ряд докладных записок на такие темы, как политика в сфере книгопечатания, цензура, распространение социалистических идей в России, взгляды выпускников Имп. Царскосельского лицея и членов ‘Арзамаса’, роль ‘австрийской интриги’ в подготовке декабристского восстания и т. п. При этом он давал общую характеристику проблемы, не упоминая конкретных имен либо характеризуя их со стороны обществ. положения, образования, интеллекта, но не оценивая полит. убеждений лиц и их отношения к правительству. Был связан с III отделением через свою газету ‘Северная пчела’. Греч же был, по-видимому, добровольным агентом III отделения и выполнял, например, задания по отысканию новых агентов.
323 Шаликов Петр Иванович, кн. (1767/68—1852) — писатель, переводчик, редактор ‘Моск. ведомостей’, издатель журналов ‘Моск. зритель’, ‘Аглая’ и ‘Дамский журнал’. Имел привычку необычно одеваться и первое время считался незаурядным поэтом, но потом читающей публике стало ясно, что большого таланта у него нет.
324 ‘Не классик ты и не романтик…’ под заголовком ‘Мнимому классику’: Северные цветы на 1829 г. С.-Петербург: в типографии Департам. народн. просвещ., 1928. С. 121 (вместо ‘стихах’ ‘стишках’, без подписи). Вторая эпиграмма:
Дрожащий над Ферулой школьник!
Тебя ли я возьму в пример?
Ты говоришь, что я раскольник,
Я говорю: ты старовер.
За подписью ‘П. Вяземский’ приведена, напр., в кн.: Эпиграмма и сатира. Из истории литературной борьбы XIX века. Т. I. 1800—1840. Составил В. Орлов. М., Л.: Academia, 1931. С. 208.
325 Козлов Иван Иванович (1779—1840) — поэт и переводчик. Ослеп в 1821, и ‘несчастие сделало его поэтом’, как писал его литературный наставник В. А. Жуковский. Стихотворение Т. Мура ‘Вечерний звон’ (1827) в его переводе становится классикой русской народной песни, а его романтическую поэму ‘Чернец’ (1825) восторженно принял читатель и высоко оценил А. С. Пушкин.
326 Мицкевич (Mickiewicz) Адам (1798—1855) в 1824 был выслан царскими властями из Литвы, после чего жил в России и сблизился с декабристами и А. С. Пушкиным.
327 Павский Герасим Петрович, протоиерей (1787—1863) — выдающийся представитель церковной учености (доктор богословия, проф. С.-Петерб. духовной академии, проф. Имп. С.-Петерб. ун-та, законоучитель наследника престола, действ. член Имп. Академии наук). Внес значительный вклад в дело перевода Священного Писания на русский язык (перевел Евангелие от Матфея, Псалтирь, а также активно участвовал в переводе книг Ветхого Завета).
328 Дельвиг Мария Антоновна (1808— не ранее 1883) — родители: Антон Антонович Дельвиг (1772—1828) и Любовь Матвеевна Красильникова (1777—1859), муж: (с 1826) помещик и артиллерийский поручик Яков Осипович Родзевич (1804— сер. 1850-х). А. С. Пушкин посвятил ей 2 стихотворения: ‘К Маше’, 1816, и ‘К бар. М. А. Дельвиг’ (‘Вам восемь лет, а мне семнадцать было’), 1815.
329 Родзевич Яков Осипович (1804— сер. 1850-х) — из рода мелких польских шляхтичей, осевших в Витебской губ. в XVII в. Знакомый А. С. Пушкина. Жена: Мария Антоновна Дельвиг, дети: Лидия (род. 1829) и Раиса (род. 1830). Супруги жили в тульском имении Л. М. Дельвиг (матери Марии Антоновны), которая воспитывала внучек. После смерти Родзевича его жене помогали автор и внучатая племянница А. И. Дельвига В. С. Засецкая (урожд. Викулина).
330 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 10 т. [Изд. 1-е]. М., Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1950—1951. Т. 1: Стихотворения 1813—1820. С. 220.
331 Там же. С. 151.
332 Дельвиг Александр Антонович (1818—1882) — младший брат поэта А. А. Дельвига, учился в петерб. Дворянском полку, служил в Павловском л. — гв. пехотном полку, вышел в отставку в чине поручика в 1844, затем по случаю крымской кампании поступил в 1853 снова в Павловский полк, затем служил по Министерству гос. имуществ в г. Зарайске Рязанской губ., после чего вышел в отставку и служил в деревне в должности мирового посредника и потом перешел на выборную должность члена Тульской губерн. земской управы (1870—1871).
333 Дельвиг Иван Антонович (1819—1872) — младший брат поэта А. А. Дельвига. В детстве читал стихи собственного сочинения А. С. Пушкину.
334 Лермантов Владимир Николаевич (1796—1872) — ветеран Отечественной войны 1812 г. (участвовал в 16 сражениях). С 1824 в отставке в чине полковника. Выпускник Военно-инженерного училища (1835) в чине генерал-майора, инженера путей сообщения. После короткой службы на строительстве Царскосельской ж. д. получил назначение на должность помощника начальника Военно-инженерного училища. С 1842 исполняет обязанности начальника училища. Кроме имения Мишково в Чухломском уезде владел домом в Петербурге (Торговая ул., д. 5). Отец — Николай Петрович Лермонтов (1770—1827), в течение 15 лет чухломский уездный предводитель дворянства. Жена (1) Прасковья Гавриловна Вишневская (ум. 1833), (2), с 1835, Елизавета Николаевна, дочь Николая Порфирьевича Дубенского. В отставке с 1848. В личной библиотеке В. Н. Лермантова книги по истории Наполеона, мемуары его современников (на фр. яз.), ‘История государства Российского’ Карамзина, соч. Адама Смита в переводе, соч. Пушкина издания 1836—1837 гг., русские писатели в издании Смирдина: Ломоносов, Тредьяковский, Державин, Богданович, Карамзин и мн. др. Имеются разные сведения о степени родства В. Н. Лермантова и поэта М. Ю. Лермонтова, напр.: их отцы были родными братьями. В отличие от других Лермонтовых писал свою фамилию через ‘а’.
335 Антуанетта Фридерика Августа Мария Анна герцогиня Вюртембергская (также Виртембергская) (1799—1860) — дочь герцога Александра Вюртембергского (также Виртембергского) (1771—1833) и принцессы Антуанетты Саксен-Кобург-Заальфельдской (1779—1824). Муж: герцог Эрнст Антон Карл Людвиг Саксен-Кобург-Готский (1784—1844).
336 Эрнст Антон Карл Людвиг Саксен-Кобург-Готский (1784—1844), герцог Саксен-Кобург-Заальфельдский (1806—1826, как Эрнст III) — первый герцог Саксен-Кобург-Готский (1826—1844) из династии Веттинов, военачальник наполеоновских войн, служил в армии Российской империи и получил звание генерала от кавалерии. В России известен под именем Фердинанд Эрнст Август Саксен-Кобургский.
337 Мец Федор Федорович (Metz Carl Friedrich von) (18051861). Автор пишет, что Мец ‘был замечателен и по нравственным качествам, и по познаниям’. Далее сообщается, что Ф. Ф. Мец позже был директором Александровского кадетского корпуса в Царском Селе, не он ли в таком случае описан в след. сцене: ‘Розги были приготовлены в большом количестве, и Мец, растрепанный и нахмуренный, вошел в класс, встал посредине, велел всем встать на колени и молиться, сам он с чувством молился шепотом, и слезы текли по его щекам… Троих уже высекли, как один из кадетов К. признался: он был уже высечен прежде как подозреваемый, и теперь вновь, и кричал ужасно. Мец плакал и просил извинения у высеченных напрасно, опять стал посреди класса и молился, позвал К., заставил его повторять за собою слова молитвы, а затем простил’ (Жемчужников Л. М. Мои воспоминания из прошлого. Л.: Искусство, 1971. С. 35. Мец здесь не директор, а инспектор).
338 Сивков Алексей Дмитриевич (1814—1880) — тайный советник, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения, преподаватель архитектуры в том же институте (1844), проф. составления проектов гражд. архитектуры и технических отчетов (1850), директор Имп. фарфорового завода, управляющий всеми фарфоровыми имп. заводами и фабриками (1857—1870), владел 9 домами в С.-Петербурге. Жена: Мария Ивановна Пономарева.
339 Дубенский (Дубенской) Николай Порфирьевич (1779— не позднее 1849) — действ. статский советник (1817) из потомственных дворян Пензенской губ., обладал большим состоянием, симбирский вице-губернатор при губернаторе кн. А. А. Долгорукове (1811), директор Департамента податей и сборов Министерства финансов (с 1819). Жена: Елизавета Петровна Гартонг, дети: Петр (инженер-генерал-майор), Порфирий (кавалергард, адъютант воен. министра графа А. И. Чернышева), Николай (действ. статский советник), Михаил, Александра, Елизавета (замужем за генерал-майором Владимиром Николаевичем Лермантовым) и Прасковья.
340 Пассек Диомид Васильевич (1808—1845) — получил образование в Институте корпуса инженеров путей сообщения (1830) и Имп. Воен. академии (1837), участвовал в Кавказской войне (1840—1845), генерал-майор (с 1844), в 1844 командир Апшеронского полка, с 1844 командир 2-й бригады 20-й пехотной дивизии, убит 11 июля при Дарго.
341 Ястржембский Николай Феликсович (1808—1874) — полковник, инженер путей сообщения, проф. механики и строительного искусства институтов: корпуса инженеров путей сообщения, Технологического и корпуса гражд. инженеров, писатель, служил в Могилевском округе путей сообщения. Внес существенный вклад в становление прикладной механики, в методику преподавания этой дисциплины и используемую в ней русскую терминологию. В 1837—1838 при содействии Е. Ф. Канкрина издал ‘Курс практической механики’ в 2 т. для подготовки техников-механиков: ‘Курс механики, примененной к машинам’ франц. механика Ж.-В. Понселе был значительно переработан Ястржембским с учетом профиля Института корпуса инженеров путей собщения и дополнен новыми разделами ‘О движении машин вообще’, ‘О движителях’, ‘Об исполнительном механизме’, ‘О сопротивлении строительных материалов’. Курс Ястржембского стал вполне оригинальным учебником, подобного которому в России еще не было, за него автор получил в 1839 Демидовскую премию. Н. Ф. Ястржембский автор ряда научных статей в ‘Журнале путей сообщения’: ‘Влияние способа прикрепления цепей на сопротивление устоев висячих мостов’ (1835), ‘Общая теория движения машин’ (1838), ‘Выводы из опытов над трением, произведенных Мореном’ (1839), ‘О построении мостовых арок из чугуна’ (1840) и др.
342 Максутов Петр Николаевич, кн. (1814—1856) — сын титулярного советника Николая Егоровича Максутова (1779— до 1842) и Анны Максимовны (урожденной Литвиновой), поступил вместе со старшим братом Андреем в Институт корпуса инженеров путей сообщения (1828), ‘изыскивал’ линию шоссе от Москвы до Н. Новгорода, устраивал плотины по течению реки от Москвы до Коломны и т. д., вышел в отставку в 1837 в чине поручика (‘для определения по статским делам’), жил с семьей в Москве, потом в своем имении в селе Сорокине Инсарского уезда Пензенской губ. Жена: Розалия Ипполитовна (Зинаида Розалия) Лан (1818—1899) (позже супруга генерал-адъютанта Посьета). Далее говорится о Максутове-старшем, Андрее Николаевиче, кн. (1812— после 1861). О нем известно, что после окончания института строил дороги от Торжка до Медного Яма, от Нарвы до Риги и Митавы, ведал производством работ по низовью р. Москвы, вышел в отставку в 1841 в чине штабс-капитана (но продолжал служить по гражд. части), жил с семьей в Москве. Интересно, что мальчиками князья Максутовы, дальние родственники Е. А. Арсеньевой, бабушки М. Ю. Лермонтова, подолгу, до двух лет, жили в Тарханах. Встречались Максутовы с Лермонтовым и в дальнейшем.
343 Николай Павлович, вел. кн. (император Николай I с 1825) (1796—1855) — император Всероссийский, царь Польский и великий князь Финляндский. Третий сын императора Павла I и Марии Федоровны, родной брат императора Александра I, отец императора Александра II.
344 Клейнмихель Петр Андреевич, граф (1793—1869) — приближенный Николая I, генерал-адъютант, генерал от инфантерии, адъютант А. А. Аракчеева (с 1812), начальник штаба воен. поселений (с 1819), главноуправляющий путями сообщения и публичными зданиями (1842—1855). При нем было закончено строительство Николаевского (сейчас Благовещенского) моста через Неву, построено здание Нового Эрмитажа, проведена Николаевская ж. д. Далее о нем во II, III и в основном в IV—VII гл. ‘Моих воспоминаний’.
345 Севастьянов Яков Александрович (1796—1849) — инженер-генерал-лейтенант, проф., основоположник отечественной начертательной геомет рии, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения, преподавал курс начертательной геометрии (с 1818), возглавлял учеб. часть института, издал первый в России учебник по начертательной геометрии на русском яз. (1821), член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1843—1849).
346 Ламе Габриэль (1795—1870) — выдающийся математик, механик, проф. Института корпуса инженеров путей сообщения, член-корр. Петерб. академии наук, произвел расчет кривизны боковой поверхности Александровской колонны, совместно с Петром Петровичем Базеном написал курс ‘Начальные основания интегрального исчисления’. В 1832 вернулся в Париж и был назначен проф. физики в Политехнической школе.
347 Янушевский Игнатий Семенович (1804—1875) — действ. статский советник, проф. петерб. Института корпуса инженеров путей сообщения. В молодости участвовал в тайном студенческом общ-ве Виленского ун-та, где распространялось свободомыслие. Интересно, что его дочь — Хелена Дзержинская, в девичестве Янушевская, была матерью Феликса Эдмундовича Дзержинского.
348 Мольнер Павел Петрович (1810— после 1841) — воен. инженер, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения в С.-Петербурге (1832), служил в Воронеже в штабе округа путей сообщения, член комиссии по возведению зданий кадетского корпуса (1837—1841).
349 Трофимович Василий Романович (1799—1856) — инженер-генерал-майор (1843), гидрограф, выпускник Института корпуса инженеров путей сообщения, проф. гидрографии, специалист по проведению водных путей.
350 Антаблемент является верхней, несомой частью архитектурного ордера (дорического, ионического и коринфского). Последний отличается очень богатым карнизом.
351 Имеется в виду, видимо, его перевод с фр.: Алгебра, соч. Бурдона, принятая в руководство для преподавания в Институте корпуса путей сообщения / Пер. с фр. (с 6-го изд.), корпуса путей сообщения штабс-кап. Мец. [Ч. 1—2]. С.-Петербург: тип. Имп. Акад. наук, 1832—1833.
352 Глухов Владимир Семенович (1813—1894) — из дворян Нижегородской губ., тайный советник (1880), генерал-майор (1864), проф. (физики, физической географии и высшей геодезии) Института корпуса инженеров путей сообщения, член совета торговли и мануфактур Министерства финансов.
353 Клушин Павел Николаевич (1814—1886) — из потомственных дворян, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (1830), вицегубернатор в г. Калуге (с 1846), пермский губернатор (1854—1855), волынский, витебский, херсонский губернатор (1855—1868), сенатор (с 1868), член Гос. Совета (с 1877), действ. тайный советник (с 1881).
354 Фиркс Федор Иванович (Fircks Heinrich Erdmann Carl Friedrich Ernst Wilhelm, Freiherr von) (1812—1873) — действ. статский советник, писатель под псевдонимом Шедо-Ферроти (D. K. Schdo-Ferroti), публицист, получил образование в Институте корпуса инженеров путей сообщения, служил в IX (Екатеринославском) округе путей сообщения при новороссийском и бессарабском генерал-губернаторе кн. Михаиле Семеновиче Воронцове, в рижской таможне, агентом Министерства финансов в Брюсселе.
355 Гофмейстер А. Ф. — инженер путей сообщения, генерал-майор, в составе группы из 8 инженеров принимал участие в изысканиях по сооружению ж. д. Москва — Петербург (нач. 1840-х), окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (учился вместе с автором), начальник VII округа путей сообщения.
356 Никифораки Антон Эммануилович (1812—1887) — выпускник Института корпуса инженеров путей сообщения (1833). Служил в разных округах. С 1869 действ. статский советник и вице-директор Департамента железных дорог. Начальник Моск. водопроводов после А. И. Дельвига.
357 Ропп Леон/Лев Иванович фон дер, барон — из старинного рода лифляндских баронов, производил изыскания по устройству ж. д. между Москвой и Н. Новгородом. Дополнительных сведений установить не удалось.
358 Собко Петр Иванович (1819—1870) — проф. по курсу строительного искусств (1851), закончил Институт корпуса инженеров путей сообщения, работал над проектом постоянного висячего моста через р. Неву против Исаакиевской площади и ряда других мостов, создал первую в России и в континентальной Европе механическую лабораторию (1853).
359 Сулима Федор, отч. неизв. — проф. по строительному искусству и прикладной механике Института корпуса инженеров путей сообщения.
360 Ропп Алексей Иванович фон дер, барон (Ropp Werner Eduard von der) (1810—1869) — из рода лифляндских баронов, известного с XIII в., закончил Институт корпуса инженеров путей сообщения, действ. статский советник, кавалер, состоял в придворном штате двора е. и. в. вел. кн. Николая Николаевича старшего (управляющий конторой двора).
361 Элькан Александр Львович (1819—1868) — писатель, служил переводчиком в Главном управлении путей сообщения, сотрудничал в разных журналах. Автор таких произведений, как ‘Аделаида Ристори’ (СПб., 1860), ‘H. Я. Голиков’ (1863), ‘Инженер-генерал Дестрем’ (1863).
362 Гартонг Мария Андреевна (1791—1853), Храповицкая Елизавета Андреевна (1795—1842) и Огарева Варвара Андреевна, урожд. Клейнмихель.
363 Кокошкина Варвара Александровна (ум. 1842) — первая жена графа Петра Андреевича Клейнмихеля, сестра петербургского обер-полицмейстера Сергея Александровича Кокошкина (1795—1861), внучка горнозаводчика Алексея Федоровича Турчанинова (1704/05—1787). Второй ее брак с Н. М. Булдаковым (симбирским губернатором) был также несчастлив.
364 Кокошкин Сергей Александрович (1795—1861) — из дворян (в VI части родословных книг Московской, Нижегородской и Петроградской губ.), генерал от инфантерии и сенатор (1856), последний малороссийский генерал-губернатор, участник Отечественной войны 1812 г., обер-полицмейстер С.-Петербурга (1830—1847), генерал-губернатор Полтавской, Черниговской и Харьковской губ. (1847—1856).
365 Ришар (в 1-м браке Геннингс, во 2-м браке Мусина-Пушкина) Александрина Осиповна (Иосифовна) (ум. 1875) — дочь Иосифа Францевича Ришара, муж: Федор Матвеевич Мусин-Пушкин (1802—1852).
366 Мусин-Пушкин Федор Матвеевич (1802—1852) — служил в л. — гв. Гусарском полку (1817—1836), потом полковник Одесского уланского полка. Вышел в отставку генерал-майором. Жена: Александрина Осиповна (Иосифовна) Ришар (Геннингс, Мусина-Пушкина).
367 Салтыкова (урожд. Ришар) Елизавета Францевна (ок. 1770—1813) — была замужем за тайным советником, камергером Михаилом Александровичем Салтыковым (1767—1851). Дочь ее Софья Михайловна Салтыкова была замужем за поэтом Антоном Дельвигом. Дочь швейцарской француженки Марии Христиановны Ришар (содержала известный тогда в Петербурге пансион для девиц) и Франца Ришара. Вторая дочь, Анна София Францевна Ришар (Клейнмихель) (1769—1833), была замужем за генералом Андреем Андреевичем Клейнмихелем (1757—1815) (генерал-лейтенант, директор Второго кадетского корпуса, шеф Дворянского полка, отец графа П. А. Клейнмихеля).
368 Фишер Константин Иванович (1805—1868) — сенатор, член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1850).
369 Булдаков Николай Михайлович (1799—1849) — действ. статский советник, симбирский губернатор, сын купца I гильдии Михаила Матвеевича Булдакова (1768—1830) (совладелец Российско-американской компании), внесен в III часть Симбирской дворянской родословной книги. Жена: (1) Варвара Александровна Кокошкина (Клейнмихель), дети: Сергей и Варвара, (2) Анна Ивановна Коробкова (1814—1854), фрейлина высочайшего двора, дети: Михаил, Николай.
370 Деларю Михаил Данилович (1811—1868) — поэт, служил в Канцелярии Воен. министерства, потом инспектором классов в Ришельевском лицее. Печатался в ‘Северных цветах’, ‘Библиотеке для чтения’, ‘Современнике’ и др.
371 Баратынский Сергей Абрамович (1807—1866) — младший брат поэта Е. А. Баратынского, был знаком с Антоном Дельвигом и А. С. Пушкиным, окончил Моск. медико-хирургическую академию (1830), служил старшим чиновником особых поручений при тамбовском губернаторе П. А. Булгакове. Жена: Софья Михайловна Дельвиг (Салтыкова) (1831).
372 Жомини Антуан Анри (Генрих Вениаминович) (1779—1869) — франц., а впоследствии российский генерал, воен. теоретик и историк, генерал от инфантерии (1826), губернатор Смоленска (1812), состоял в штабе и свите Александра I, один из основателей Воен. академии.
373 Журналы ‘Моск. вестник’ (1827—1830) и ‘Москвитянин’ (1841—1856) издавались Михаилом Петровичем Погодиным (1800—1875), по происхождению крестьянином (его отец, крепостной графа И. П. Салтыкова, получил в 1806 вольную), впоследствии историком, писателем, драматургом, журналистом и публицистом, проф. русской истории Имп. Моск. ун-та.
374 Катенин Павел Александрович (1792—1853) — поэт, критик, драматург, переводчик, критик, режиссер, оказал влияние на А. С. Пушкина, участник Отечественной войны 1812 г., член ‘Союза спасения’, один из руководителей ‘Воен. общ-ва’ (1817) (тайная декабристская организация), полковник л. — гв. Преображенского полка (1820).
375 Перовский (псевдоним Погорельский) Алексей Алексеевич (1787—1836) — писатель, сын графа Алексея Кирилловича Разумовского и Марьи Михайловны Соболевской, доктор философии и словесных наук (1807), участник Заграничного похода 1813—1815 гг., чиновник особых поручений при Департаменте духовных дел иностранных исповеданий, председатель комитета для рассмотрения учебных пособий, член Российской академии (1829).
376 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 10 т. [Изд. 1-е]. М., Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1950—1951. Т. 5 (1950): Евгений Онегин. Драматические произведения. С. 202.
377 Дельвиг А. А. К А. Е. И<змайлову> (1822 или 1823) // А. А. Дельвиг. Сочинения. Л.: Худ. лит. Ленингр. отд., 1986. С. 160—161.
378 Гаевский Виктор Павлович (1826—1888) — критик, редактор, историк русской литературы (XVIII—XIX вв.). Написал первые достаточно полные историко-биографические и текстологические труды о Пушкине, а также статью о Дельвиге (Дельвиг. Полн. собр. соч. рус. авторов. Сочинения Нелединского-Мелецкого и Дельвига. Издание Александра Смирдина. Спб., 1850) в ‘Современнике’ за 1853 и 1854 гг.
379 О записках Самсона // Лит. газета. 1830. No 5 (отд. ‘Смесь’, без заголовка и подписи). Сохранился автограф. Заметка вызвана журнальной информацией о выходе в свет первых томов ‘Записок’ парижского палача времен революции Анри Сансона (1740—1793). Составителями этих сенсационных ‘Записок’ были Бальзак и Леритье, широко использовавшие как подлинные рукописи, оставшиеся после смерти Сансона, так и некоторые другие материалы.
380 О записках Видока // Лит. газета. 1830. No 20 (отд. ‘Смесь’, без заголовка и подписи).
381 Дом Кожевникова (архитектор П. Ф. Воцкий, Невский пр., 51) построен в 1834—1835 гг. для гвардии поручика Кожевникова.
382 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 10 т. [Изд. 1-е]. М., Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1950—1951. Т. 3 (1950): Стихотворения 1827—1836. С. 168.
383 Эпиграмма ‘Не то беда, что ты поляк…’, направленная против Булгарина и ходившая в рукописи. Напечатана Булгариным в ‘Сыне отечества’, 1830, No 17, с заменой имени: вместо ‘Видок Фиглярин’ ‘Фаддей Булгарин’ при следующей заметке: ‘В Москве ходит по рукам и пришла сюда для раздачи любопытствующим эпиграмма одного известного поэта. Желая угодить нашим противникам и читателям и сберечь сие драгоценное произведение от искажений при переписке, печатаем оное’. В ответ на выходку Булгарина Дельвиг хотел напечатать в ‘Литературной газете’ подлинный текст эпиграммы, но цензура этого не разрешила. Дельвиг хотел сопроводить эпиграмму заметкой, в которой писал: ‘До нас дошла эпиграмма известного поэта нашего, уже искаженная до пасквиля. Вместо Видока Фиглярина, имени выдуманного, поставлены имя и фамилия г-на Булгарина, чего, как читатели наши видят, нет в настоящем списке и быть не может. Эпиграммы пишутся не на лицо, а на слабости, странности и пороки людские. Это зеркало истины, в котором Мидас может увидеть свои ослиные уши потому только, что он их имеет в самом деле’. Цит. по: Пушкин А. С. Стихотворения. В 3 т. Л.: Сов. писатель, 1955. (Б-ка поэта. Большая серия. Изд. 2-е). Т. 3. С. 849.
384 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 10 т. [Изд. 1-е]. М., Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1950—1951. Т. 3 (1950): Стихотворения 1827—1836. С. 210.
385 Автор прав, эпиграмма принадлежит П. А. Вяземскому. См. об этом, напр.: Лернер Н. О. Заметки о Пушкине: Эпиграммы Вяземского на Булгарина // Русская старина: ежемесячное историческое издание. Т. CXXXIII. СПб.: Тип. ‘Надежда’, 1908. C. 113—117.
386 Барклай-де-Толли Михаил Богданович, кн. (Barclay de Tolly Michael Andreas) (1761—1818) — полководец, член Гос. Совета (1810), воен. министр (1810—1812), главнокомандующий 1-й Западной армией в начале Отечественной войны 1812 г., генерал-фельдмаршал (с 1814).
387 Литературная газета. 1830. No 53 (18 сент.). Автором этой эпиграммы был или П. А. Вяземский, или О. М. Сомов.
388 Воейков А. Ф. Дом сумасшедших (1814—1830) // Поэты 1790—1810-х гг. Л.: Сов. писатель, 1971. (Библиотека поэта, Большая серия). С. 292—302. Строфа 32 приведена почти без искажений.
389 Там же. Строфа 33, первая половина:
Тут кто? — ‘Плу това собака
Забежала вместе с ним’.
Так, Флюгарин-забияка
С рыльцем мосичьим своим…
390 Там же. Строфа 34, вторая половина:
— ‘Да на чем он стал помешан?’
— Совесть ум свихнула в нем:
Всё боится быть повешен
Или высечен кнутом!
391 Там же. Строфа 33, вторая половина:
С саблей в петле… ‘А французской
Крест ужель надеть забыл?
Ведь его ты кровью русской
И предательством купил!’
392 Там же. Строфа 41, конец. Впервые напечатано в 1857. Цитируется неточно.
…Благороден, как Булгарин,
Бескорыстен так, как Греч.
393 Киреевский Иван Васильевич (1806—1856) — литературный критик, публицист, философ, один из основоположников славянофильства, издавал журнала ‘Европеец’ (1832).
394 Киреевский И. В. Обозрение Русской словесности за 1829 г. // Полн. собр. соч. И. В. Киреевского. В 2 т. / Под ред. В. Гершензона. М.: Тип. Имп. Моск. ун-та, 1911. Т. 2. С. 31.
395 Пушкин А. С. Опровержения на критики // А. С. Пушкин. Полн. собр. соч. В 10 т. Изд. 3-е. М.: Наука, 1962—1965. Т. 7 (1964): Критика и публицистика. С. 178.
396 Литературная газета. 1830. No 58. С. 180.
397 Роговая музыка изобретена в 1751 году в царствование императрицы Елизаветы капельмейстером Марешом, когда состоявший в чине гофмаршала директор Имп. театров граф Семен Кириллович Нарышкин был назначен обер-егермейстером. Первоначально оркестр состоял из 4 охотничьих рогов (валторн), настроенных в D, Fis, A, D, к которым Мареш присоединил 2 трубы и 2 почтовых рожка, а в виде аккомпанемента — ‘машину’ из колоколов, бравшую аккорды D-dur и A-dur.
398 Нарышкин Дмитрий Львович (1764—1838) — обер-егермейстер (1804), сын обер-шталмейстера Льва Александровича Нарышкина от брака с племянницей графа А. Г. Разумовского Мариной Осиповной Закревской. Славился своим хлебосольством и оркестром роговой музыки, который увеселял гостей его дачи на Каменном острове.
399 Дельвиг А. А. С некоторых пор журналисты… (1830) // А. А. Дельвиг. Сочинения. Л.: Худ. лит. Ленингр. отд., 1986. С. 275.
400 Дмитриев Иван Иванович (1760—1837) — басня ‘Светляк и змея’ (1824).
401 Эпиграмма Баратынского на Н. А. Полевого (Литературная газета, No 32 от 5 июня 1830, с. 258. Подпись ‘Е. Баратынский’).
402 Литературная газета. 1830. No 45 (9 авг.).
403 Действительно, Николай Прокофьевич Щеглов (проф. физики) пропустил в печать два стиха Дениса Давыдова ‘Зайцевскому, поэту-моряку’ (‘О будьте вы оба отечества щит, Перун вековечной Державы’, Лит. газета, No 9 от 10 февр. 1830) и анонимное стихотворение декабриста кн. А. И. Одоевского ‘Пленник, элегия В. И. Ланской’ (‘Что вы печальны, дети снова…’: Лит. газета, No 52 от 13 сент. 1830).
404 Семенов Василий Николаевич (1801—1863) — цензор ‘Литературной газеты’ начиная с No 46 от 14 авг. 1830 г. В конце октября он пропустил в печать (No 61) четверостишие Казимира де ла Виня, сочиненное для парижского памятника жертвам Июльской революции. После смерти Дельвига просил уволить его от рассматривания ‘Литературной Газеты’, которая вновь перешла к цензору Щеглову.
405 ‘Литературная газета’ (No 61 от 28 окт. 1830, конец газеты).
406 14 окт. 1830 г. М. Я. фон Фок доносил своему шефу Бенкендорфу из Петербурга (перевод с фр.): ‘В ‘Литературной Газете’ [No 58, от 13 октября 1830 г., стр. 175] было напечатано прелестное стихотворение на императора, должно быть — Пушкина или Баратынского. Оно подписано: Москва, но что замечательно, эти стихи являются первою похвалою, которую сие общество молодых людей напечатало в знак внимания к императору’. Полный текст напечатан в книге: Николай Первый. Рыцарь самодержавия / Сост., вступит. ст. и коммент. Б. Тарасова. М.: OЛMA Медиа Групп, 2007. С. 345.
407 Стихотворение ‘Царь-Отец’ было напечатано в ‘Литературной газете’, No 60 от 23 октября 1830 г., с. 191 (подпись Н. К.).
408 Дельвиг А. А. ‘Борис Годунов’ (неоконч.) // Лит. газета, издаваемая бароном Дельвигом. СПб.: тип. Карла Крайя. 1831. No 1 (1 янв.). С. 7—8, No 2 (6 янв.). С. 15—17, то же: Дельвиг А. А. Сочинения. Л.: Худ. лит. Ленингр. отд., 1986. С. 268.
409 Дашков Дмитрий Васильевич (1832—1839) — действ. тайный советник, министр юстиции, генерал-прокурор, член Гос. Совета, председатель Департамента законов (1839). Был членом общ-ва ‘Арзамас’.
410 Блудов Дмитрий Николаевич, граф (1842) (1785—1864) — литератор, один из основателей литературного общ-ва ‘Арзамас’, действ. тайный советник, министр внутренних дел (1832), главноуправляющий II отделением канцелярии государя, министр юстиции, президент Академии наук (1855), председатель Совета министров (1861). Литературный вкус Д. Н. Блудова охарактиризовал А. С. Пушкин, называя его ‘маркизом Блудовым’.
411 По-видимому, Варфоломей Филиппович Боголюбов, сходный отзыв о котором дает Н. И. Греч в книге ‘Записки о моей жизни’ (Примечания).
412 Имеются в виду публицистические выступления ‘Сына отечества’ в 1816—1820 гг. в виде статей Куницына ‘О конституции’ и ‘Замечания на основы российского права’, а также в виде полемики с петербургским изданием ‘Дух журналов’, когда некоторые вопросы рассматривались в духе либерализма и даже говорилось о возможности введения в России конституции.
413 Дельвиг А. А. Песня (‘Дедушка! — девицы…’) (1820) // А. А. Дельвиг. Сочинения. Л.: Худ. лит. Ленингр. отд., 1986. С. 69—70.
414 Саломон Христиан Христианович (1796—1851) — доктор медицины, проф., академик (с 1839 г.), автор ‘Руководства к оперативной хирургии’ и других крупных научных работ. Он был одним из медиков (также И. В. Буяльский, Е. И. Андреевский, В. И. Даль, лейб-медик Н. Ф. Арендт и домашний доктор семьи Пушкиных И. Т. Спасский), лечивших раненого Пушкина (тогда возглавлял кафедру и клинику оперативной хирургии Петерб. медикохирургической академии).
415 В восемь часов вечера 14 янв. Деларю закрывает ему глаза. Вацуро В. Э. ‘Северные Цветы’. История альманаха Дельвига — Пушкина. М.: Книга, 1978. С. 228.
416 Общее мнение публики по поводу этого события выразил 28 янв. цензор А. В. Никитенко, который написал следующее в своем дневнике: ‘Публика в ранней кончине барона Дельвига обвиняет Бенкендорфа, который <...> назвал Дельвига в глаза почти якобинцем и дал ему почувствовать, что правительство следит за ним’. Никитенко А. В. Записки и Дневник. В 3 т. М.: Захаров, 2005. Т. 1. Дневник от 21 янв. 1831 г.
417 Через 10 дней 27 янв. у Яра московские друзья Дельвига собрались на тризну. Был Пушкин, Вяземский, Баратынский, Языков. Исторический вестник, 1883, No 12. С. 530—531.
418 Чудов монастырь (1358—1929 или 1932) (Великая Лавра) — единственный моск. монастырь, освященный во имя праздника Чуда св. архистратига Михаила в Хонех. Монастырь располагался в Кремле на Ивановской площади, основан митрополитом Моск. святителем Алексием, и его святые мощи были обретены в 1431 г., когда случайно была найдена гробница с нетленными мощами святителя.
419 Дельвиг (1831) // Сочинения и письма А. С. Пушкина. Критически проверенное и дополненное по рукописям издание, с биографическим очерком, вступительными статьями, объяснительными примечаниями и художественными приложениями под редакцией П. О. Морозова. Т. 6. Журнальные и другие статьи и заметки. Статьи автобиографические (1819—1837). С.-Петербург: книгоиздательское товарищество ‘Просвещение’, 1904. (Всемирная библиотека. Собр. соч. знаменитых руских и иностр. писателей). С. 311—314.
420 Левашов Николай Васильевич (1790—1844) — тесть автора, гвардии поручик, обществ. деятель, друг Антона Дельвига, моск. дворянин, лесопромышленник и помещик, один из крупнейших землевладельцев Марийского края. Их дом на Новой Басманной улице являлся светским салоном, где бывали Вяземский, Жуковский, Белинский, Герцен, Чаадаев, М. Ф. Орлов и А. Н. Раевский и др. В одном из флигелей в доме Левашова на Новобасманной, 20, жил П. Я. Чаадаев, у которого в 30—40-х гг. XIX в. собирались моск. интеллектуалы. Родители: Василий Яковлевич Левашов (1747—1831) и Пелагея Александровна Замят(н)ина, сестра Гаври(и)ла Александровича Замят(н)ина, жена: Екатерина Гавриловна Решетова (двоюродная сестра И. Д. Якушкина) (ок. 1790—1839). Их дочь Эмилия — будущая жена автора, интересно, что обучавший некоторое время их дочерей В. Г. Белинский жил у них во флигеле.
421 Каншин Василий Семенович (1796—1868) — дворянин из потомственных купцов. Оставил по смерти большое состояние своей жене Марии Николаевне Кропотовой, которая в конце 1868 получила разрешение освятить в своем особняке церковь, оформленную арх. В. А. Гартманом и приписанную к близлежащему Владимирскому храму.
422 Ю. М. Лотман сообщает о помещенном в анонимно изданной книжке И. В. Селиванова ‘Воспоминания прошедшего’ рассказе Е. Г. Левашовой, который не привлекал внимания исследователей, т. к. содержащиеся в нем инициалы ‘К. Г. Л-а’ и ‘Д-ъ’, ‘Д-а’ не были раскрыты. Об уговоре с Антоном Дельвигом (‘Д-гъ’ у Селиванова) муж Екатерины Гавриловны (именно она названа ‘К. Г. Л-ва’) рассказал ей следующее: ‘…он взял с меня обещание, обещаясь сам взаимно, явиться после смерти тому, кто останется после другого в живых’. Ровно через год после смерти Дельвига он, по рассказу Левашова, в 12 часов ночи появился у него в кабинете, молча сел в кресло и потом, все так же не произнося ни слова, удалился. [Сели ванов И. В.]. Воспоминания прошедшего: Были, рассказы, портреты, очерки и проч., вып. 2, автора провинциальных воспоминаний. М., 1868. С. 19—20. Цит по: Лотман Ю. М. Символика Петербурга и проблемы семиотики города // Семиотика города и городской культуры: Петербург / Труды по знаковым системам XVIII. Тарту, 1984. С. 38.
423 Левашова (урожд. Решетова) Екатерина Гавриловна (ок. 17901839) двоюродная сестра И. Д. Якушкина, друг А. А. Дельвига, А. С. Пушкина, П. Я. Чаадаева, А. И. Герцена, Н. П. Огарева, Н. Х. Кечера и др. Находилась в переписке со ссыльными декабристами, посылала им книги. А. И. Герцен оставил о Екатерине Гавриловне следующий отзыв: ‘Женщина эта принадлежала к тем удивительным явлениям русской жизни, которые мирят с нею, которых все существование подвиг, никому не ведомый, кроме небольшого круга друзей. Сколько слез утерла она, сколько внесла утешений не в одну разбитую душу, сколько юных существований поддержала она и сколько сама страдала. ‘Она изошла любовью’, сказал мне Чаадаев, один из ближайших друзей ее, посвятивший ей свое знаменитое письмо о России’ (Герцен А. И. Былое и думы. Ч. 3-я. Гл. XXIII).
424 В статье ‘Женщина’ Гоголь прославляет женщину как божественное начало. Он пишет: ‘Мы зреем и совершенствуемся, но когда? Когда глубже и совершеннее постигаем женщину… Отними лучи у мира и погибнет яркое разнообразие цветов: небо и земля сольются во мрак’. (Литературная газета. 1831. No 4 от 24 янв.).
425 ‘Некролог барона Дельвига’ П. А. Плетнева появился в No 4 ‘Литературной газеты’ от 16 янв. 1831 г. Плетнев писал следующее: ‘…муза Горация была первою вдохновительницею молодого поэта’, который выделялся из современных ему литераторов ‘разнообразием и оригинальностью вымыслов, верным поэтическим чувством и прекрасным употреблением почти всех стихотворных форм’.
426 Литературная газета. 1831. No 4 (16 янв.).
427 Туманский Василий Иванович (1800—1860) — действ. статский советник (1841), один из наиболее значительных элегиков 1820-х гг., принадлежал к старинному украинскому дворянскому роду, член ‘Общ-ва любителей словесности, наук и художеств’ (1818). С Пушкиным познакомился в 1823 г., стал посредником между Пушкиным и ‘Полярной звездой’.
428 Друг, до свидания! Скоро и я наслажусь моей частью:
Жил я, чтоб умереть, скоро умру, чтобы жить!
429 Литературная газета. 1831. No 6. С. 47.
430 Там же. No 12.
431 Литературная газета No 27 от 1 мая 1831. ‘Но зачем мы на земле примириться не успели?’ После этой заметки Розен пошел на сближение с пушкинским кругом.
432 Письмо П. А. Плетневу от 21 янв. 1831 г. // А. С. Пушкин. Полн. собр. соч. В 10 т. [Изд. 1-е]. М., Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1950—1951. Т. 10: Письма. С. 334 (No 389).
433 Письмо П. А. Плетневу от 31 янв. 1831 г. // Там же. С. 336—337 (No 391).
434 Письмо П. А. Плетневу от 24 февр. 1831 г. // Там же. С. 340—341 (No 396).
435 Пушкин А. С. Эхо // А. С. Пушкин. Полн. собр. соч. В 10 т. [Изд. 1-е]. М., Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1950—1951. Т. 3 (1950): Стихотворения 1827—1836. С. 229.
436 Пушкин А. С. Художнику // Там же. С. 368.
437 Языков Н. М. На смерть барона А. А. Дельвига // Н. М. Языков. Стихотворения. М.: Директ-Медиа, 2016. С. 526.
438 Его же. Песня // Там же. С. 532.
439 Салтыков Михаил Михайлович (1805— после 1868) — гусарский офицер, проживал в Виленской губ. с женой и 4 сыновьями. Родители: действ. камергер и кавалер Михаил Александрович Салтыков (1767—1851) и Елизавета Францевна Ришар. Жена: Луиза Гружевская (дочь польского помещика, в чьем имении стояла часть Ольвиопольского полка, в котором служил М. Салтыков).
440 Вот что пишет жена Дельвига после его смерти своей подруге Александре Николаевне Карелиной в Оренбург от 26 февраля: ‘…Во время болезни покойного (думаю, что именно в это время) у меня украли ломбардные билеты на 55 тысяч рублей, и у меня остается 44 тысячи капиталу (было 99,000), со смертию моего мужа все другие доходы прекратились’. Цит. по: Модзалевский Б. Л. Пушкин. Труды Пушкинского Дома Академии наук СССР. Л.: Прибой, 1929. С. 255.
441 Молчанов Петр Степанович (1770—1831) — писатель, статс-секретарь Александра I, участвовал в журналах ‘Покоящийся Трудолюбец’ (1784—1785), ‘Зеркало света’ и ‘Распускающийся цветок’ (1787), перевел с фр. повесть ‘Венециянский арап’.
442 Кушников Сергей Сергеевич (1767—1839) — из старинного дворянский рода, получил образование в Шляхетском корпусе. Участвовал в Русско-турецкой войне 1787—1791 гг. Обратил на себя внимание А. В. Суворова, который взял его к себе адъютантом. Принимал участие в итальянском и швейцарском походах Суворова. В царствование императора Александра I перешел c воен. на гражд. службу. В 1802—1804 гражд. губернатор С.-Петербурга.
443 Вот что пишет жена Дельвига после его смерти в письме к подруге 6 апреля 1831 года: ‘По поводу пропажи моих денег он [отец] говорит мне загадочные вещи, которые я боюсь разгадывать. Он не хочет мне ясно сказать, какого рода его подозрения, но мне кажется, что они обидны для памяти того совершенного существа, которое я оплакиваю со всеми благомыслящими людьми. Он говорит мне, что упрекает себя, не за то ли, что вверил меня Дельвигу, на коего он смотрит, как на человека, который не сумел сохранить мое состояние или промотал его’. Цит. по: Некрасовский сборник. Т. VIII. Л.: Наука, Ленингр. отд., 1983. С. 6869.
444 Гаевский В. П. Дельвиг. Статьи 1—4 (Современник. 1853. No 2, отд. III. С. 45—88, No 5, отд. III. С. 1—66, 1854. No 1, отд. III. С. 1—52, No 9, отд. III. С. 1—64).
445 Доходный дом архитектора Александра Христофоровича Пеля (Литейный пр., 46) — архитекторы: Пель А. Х., Муромцев И. Э., Хренов А. С., построен в 1843—1865. К 1893 здесь находились красильный, табачный, перчаточный, обойно-чемоданный магазины, скорняжная и портняжная мастерские и др.
446 Циммерман Фердинанд Фердинандович, владелец шляпной фабрики, существовавшей в Петербурге с 1814. Шляпные фабрики Стужина (Москва) и Циммермана (СПб.) считались тогда лучшими.
447 Арбузов Алексей Федорович (1792—1861) — генерал-адьютант, генерал от инфантерии (1851), в 1854 назначен командующим войсками, остававшимися в С.-Петербурге от похода, а в 1858 уволен в бессрочный отпуск.
448 Дом А. В. Сивкова (Кузнечный пер., 14б) — архитектор П. П. Жако, год постройки: 1837. Жако Павел (Поль) Петрович (1798—1860) — выпускник Парижской школы мостов и дорог, проф. архитектуры Института корпуса инженеров путей сообщения (1821—1836), автор проекта первой церкви института, открытой в 1829, составил курс гражд. архитектуры, архитектор многих известных зданий в С.-Петербурге (автор проекта здания Петерб. дворянского собрания и голландской церкви, Невский пр., д. 20).
449 Пятов Яков Иванович — дворянин Балахнинского уезда Нижегородской губ. Происходил из купеческой среды, жил в Н. Новгороде и служил секретарем правления Александровского дворянского банка.
450 Пятов Иван Степанович — мануфактур-советник, нижегородский купец (торговля железом, прядильные и кирпичные заводы, 5 каменных и 1 деревянный дом, лавки на Рождественской ул.), городской голова в Н. Новгороде (1822—1824 и 1840—1842). За заслуги перед Н. Новгородом и Министерством финансов был награжден в 1823 году орденом Св. Владимира IV ст., дававшим право на потомственное дворянство.
451 Скальский Иван Яковлевич (род. 1788) — окончил Виленский ун-т со степенью магистра философии (1817), проф. физики в Лицее кн. Безбородко (1833), преподавал в Институте корпуса инженеров путей сообщения (физика, 1836—1837), уволен со службы в 1841 по прошению.
452 Гесс Герман Иванович (1802—1850) — экстраординарный академик, выпускник Дерптского ун-та, доктор медицины, химик, академик Петерб. академии наук, основатель ‘термохимии’, проф. Института корпуса инженеров путей сообщения, разработал методы, таблицы и прибор для определения крепости вина и спирта, первооткрыватель главных законов термохимии, в 1833 выпустил учебник ‘Основания чистой химии’ — основное руководство по химии в вузах России.
453 Клапейрон Бенуа Поль Эмиль (Clapeyron Benoit Paul Emile) (1799—1864) — окончил Политехническую школу в Париже (1818), работал в Петербурге в Институте корпуса инженеров путей сообщения, член-корр. Петерб. академии наук (1830), затем служил проф. Школы мостов и дорог в Париже.
454 Голицына (урожд. Измайлова) Евдокия (Авдотья) Ивановна (1780—1850) — происходила из старинного рода (мать ее была сестрой знаменитого князя Юсупова), хозяйка салона, в котором бывал А. С. Пушкин (приемы часто шли всю ночь, отсюда ее прозвали Царица ночи, или Princesse Nocturne).
455 После возвращения во Францию (1832) Г. Ламе работал над проектированием и постройкой ж. д. между Парижем и Сен-Жерменом, после чего занял кафедру физики в Политехнической школе (до 1844), опубликовал курс физики и статьи по теории света, упругости (1852). В 1843 стал членом Парижской академии наук, проф. теоретической физики Сорбонны (1850). В 1863 из-за глухоты оставил преподавание.
456 Колиньон Шарль Этьен (Collignon Charles-tienne) (1802—1885) — инженер дорог и мостов II класса, согласно высочайшему указу императора Александра II (от 26 янв. 1857) о создании первой сети ж. д. был приглашен Главным общ-вом российских железных дорог (ГОРЖД) на должность директора общ-ва. При нем был образован совещательный технический комитет из четырех русских инженеров для рассмотрения проектов. Ему была предоставлена концессия на постройку четырех ж.-д. линий, однако в 1861 в общ-ве обнаружились огромные злоупотребления и растраты, и оно было реорганизовано.
457 Базен Вассор Мелани (Bazaine Vasseur Melanie) (1808—1852) — дочь Петра Петровича Базена (Pierre-Dominique Bazaine) (1786—1838) (см. примеч. 274 наст. тома) и Марии Вассор (Marie-Madeleine Vasseur), муж: Бенуа Поль Эмиль Клапейрон (Benoit Paul Emile Clapeyron) (1799—1864), дети: инженер Пьер Доминик (Pierre-Dominique Bazaine) (Adolphe) (1809—1893) и маршал Франции Франсуа Ахиль (Franois Achille Bazaine) (1811—1888).
458 Буняковский Виктор Яковлевич (1804—1899) — математик, член и вицепрезидент (1864—1889) Петерб. академии наук, проф. Института корпуса инженеров путей сообщения, автор одного из первых учебников по теории вероятностей.
459 Остроградский Михаил Васильевич (1801—1861) — математик и механик, член Петерб. академии наук и многих иностранных академий, проф. аналитической механики Института корпуса инженеров путей сообщения в течение 30 лет, основатель Петерб. математической школы.
460 Возможно, Николай Иванович Сумцов (1804—1880) — генерал-майор (1880).
461 Четвериков Павел Филиппович (1802—1868) — генерал-майор (1847), член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1860—1868), окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения, в 1823 переведен на работы по Моск. шоссе в ведение подполковника барона Фитингофа (позже генерал-майор), а в 1830 назначен управляющим изысканиями для устройства шоссе от Москвы до Брест-Литовска, затем начальник ХІ округа путей сообщения (1847), начальник Х (Киевского) округа (1850).
462 Альбрандт Петр Львович (1805/8—1864) — инженер-генерал-майор (1859), окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (1826), потом служил подпрапорщиком в первом отделении IV округа, служил в распоряжении новороссийского и бессарабского генерал-губернатора (1833) (переустройство водопроводов Феодосии и улучшение судоходства по Днеп ру), затем служил начальником VIII Кавказского округа путей сообщения (1859).
463 Кармонтень Луи де (Cormontaigne Louis de) (1696—1752) — франц. воен. инженер, главный инженер фортификации (1733), последователь маркиза Себастьена Ле Претр де Вобан (Sbastien Le Prestre, marquis de Vauban, 1633—1707), известен строительством фортификационных сооружений в Moselle (Metz, Thionville, Bitche, Verdun, Longwy), построил также существующий ныне арочный мост в Тьонвилле (Thionville), считается, что попытка придать фортификации характер обязательных рецептов на все случаи породили т. наз. систематизм, что оказало вредное влияние на развитие фортификации.
464 Девятнин Александр Петрович (ок. 1779—1849) — генерал-майор (1833), генерал-лейтенант (1837), адъютант герцога Александра Фридриха Карла Вюртембергского (также Виртембергского), исполнял обязанности вицедиректора и потом директора Департамента путей сообщения и публичных зданий (1834—1839), член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1842—1849).
465 Борейша Петр Бонифациевич (Borejsza) (1790—1871) — инженер-полковник, действ. статский советник, из старинного дворянского рода шляхетского происхождения, управляющий канцелярией белорусско-витебского воен. губернатора, директор Департамента путей сообщения Главного управления путей сообщения (1822—1834), протеже герцога Александра Фридриха Вюртембергского (также Виртембергского), брата императрицы Марии Федоровны.
466 Возможно, Павел Евграфович Комаровский (1812—1873) — гвардии штабс-капитан в отставке, окончил школу гвардейских подпрапорщиков (1832), где учился одновременно с Михаилом Лермонтовым, служил в л. — гв. Измайловском полку, жена: Мария Павловна Галаган.
467 Левашов Валерий Николаевич (1822—1877) — брат жены автора, владелец значительных имений в Нижеродской губ., окончил Имп. Моск. ун-т, служил чиновником по особым поручениям при нижегородском воен. губернаторе Урусове, мировой посредник Макарьевского уезда Нижегородской губ., дружил с либерально настроенными дворянами (Бакунин, Чаадаев). Жена: Ольга Степановна Левашова (урожд. Зиновьева) (1837—1905).
468 Зиновьева (в браке Левашова) Ольга Степановна (1837—1905) — российская революционерка, внучка генерала Генриха Вениаминовича (Антуана Анри) Жомини (1779—1869), дочь баронессы Аделаиды Генриховны Жомини (1814—1912) и Степана Васильевича Зиновьева (1805—1871) (орловский помещик, дворянин). Муж: Валерий Николаевич Левашов (1822—1877). Состояла в революционном кружке Н. А. Ишутина (1860-е гг.), затем эмигрировала и жила в Женеве, в 1870 стала членом русской секции I Интернационала. В 1874 вернулась в Россию и жила в своем имении Каменка Симбирской губ. (у нее бывал И. Н. Ульянов), издавала журнал ‘Народное дело’.
469 Шазель Феликс, барон (Chazal Pierre Emmanuel Flix) (1808—1892) — генерал-лейтенант (1847), министр обороны Бельгии (1847—1850 и 1859—1866).
470 Паскевич Иван Федорович (1782—1856) — один из крупнейших российских воен. деятелей 1-й пол. XIX в. Получил образование в Пажеском корпусе. В 1798 пожалован в камер-пажи. В 1800 перешел на службу в л. — гв. Преображенский полк и назначен флигель-адъютантом императора. Перевелся из гвардии в армию и принимал участие в Русско-турецкой войне 1806—1812 гг., которую закончил с чином генерал-майора. В качестве командира дивизии принимал участие в Отечественной войне 1812 г. и Заграничных походах русской армии 1813—1815 гг. После окончания войны командовал дивизей, расквартированной под Смоленском. В 1817—1825 состоял при вел. кн. Михаиле Павловиче. Одно время командовал гвардейским корпусом. Командовал русскими войсками в войне с Персией в 1826—1828 гг. За победу над Персией получил графское достоинство и стал называться граф Паскевич-Эриванский. Принимал участие в Русской-турецкой войне 1828—1829 гг. и в подавлении восстания в Польше в 1831, после чего был назначен наместником в Польше.
471 Дибич-Забалканский Иван Иванович фон, граф (Diebitsch Hans Karl Friedrich Anton von) (1785—1831) — генерал-фельдмаршал (1829), член Гос. Совета (1823), начальник Главного штаба (1824). Происходил из старинного силезского рода, участвовал в войнах с Францией (1805 и 1806—1807), Отечественной войне 1812 г. (обер-квартирмейстер 1-го пехотного корпуса).
472 Колесов Николай Иванович (1790— сер. 1820-х) — из дворян, сын статского советника, окончил 2-й кадетский корпус и произведен в подпоручики с назначением в С.-Петерб. резервную бригаду (1809), потом был переведен в 23-ю артиллерийскую бригаду (1811), участник Отечественной войны 1812 г. (в сражениях при Валутиной горе и Бородине).
473 Возможно, Александр Антонович фон Виттенгейм — состоял при особенной канцелярии главноуправляющего путей сообщения и публичных зданий.
474 Никитин Николай Михайлович (1809—1872) — дворянин (записан во 2-ю часть Калужской дворянской родословной книги), инженер-полковник путей сообщения, в службу поступил в 1824 (в III округ путей сообщения), дослужился до полковника, принимал участие в постройке шоссе от Малоярославца до Бобруйска (определение стоимости работ, составление проек та), начальник IV отделения XI округа путей сообщения.
475 Чертаново — известное с XVII в. название деревни, расположенной на юг от Москвы. В настоящее время жилой район Москвы.
476 Нивелирование, нивелировка — определение высот точек земной поверхности относительно исходной точки (‘нуля высот’) или над уровнем моря.
477 Битца (Бица) — деревня, входившая в состав имения Знаменское-Садки. Усадьба Знаменское-Садки перешло князьям Трубецким в 1750, когда княжна Екатерина Ивановна Трубецкая купила его у Василия Семеновича Урусова за 7000 руб.
478 Карнельев (Корнельев, Корнильев) Василий Дмитриевич (1793—1851) — тобольский знакомый А. С. Пушкина и его отца, был близок к декабристам. Обосновался в Москве управляющим князей Трубецких (в доме близ Покровских ворот). Жена: Надежда Осиповна Биллингс (ее отец англичанин Джозев участвовал в 3-м кругосветном плавании капитана Кука в качестве помощника астронома). Интересно, что младшая сестра В. Д. Корнельева Мария Дмитриевна, в замужестве Менделеева, — мать будущего великого химика.
479 Шнауберт Карл Андреевич (1779—1859) — личный врач семьи Федора Васильевича Ростопчина (главнокомандующего Москвы в 1812—1814) и Александра Тормасова (генерал-губернатора Москвы, 1814—1819).
480 Чайковский Василий Матвеевич (ум. 1843) — подполковник. Сын Матвея Степановича Чайковского и Марии Филипповны урожд. Ярцовой, сестры Александры Филипповны Волконской, урожд. Ярцовой — бабушки автора по материнской линии (род. 1764).
481 Колесов Иван Николаевич (1818—1904) — тайный советник, окончил курс в Воен. академии, служил при штабе гренадерского корпуса в Новгороде, вице-директор Департамента внешней торговли (Департамент таможенных сборов), член совета Министерства финансов, правительственный член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий. Автор работы ‘Таможенная политика России за последнее время’ [С.-Петербург]: тип. Сев. телегр. агентства, 1890. Жена: Зинаида Николаевна (Дивова).
482 Всеволожская (урожд. Клушина) Пелагея Николаевна (1807—1884) — сестра Павла Николаевича Клушина, сенатора. А. С. Пушкин и князь П. А. Вяземский посвятили ей несколько стихотворений. Муж: князь Николай Алексеевич Всеволожский (жил в г. Городище, с. Николо-Райское и Можаровка), в 1872 проживала в Петербурге у брата-сенатора по причине побега мужа за границу от долгов.
483 Н. С. Лесков в очерке ‘Загон’ пишет: ‘Всеволожский ввел ересь… стал заботиться, чтобы его крестьянам в селе Райском было лучше жить, чем они жили в Орловской губернии, откуда их вывели… приготовил к их приходу на новое место целую ‘каменную деревню’… Не прошло одного месяца, как… по ней (деревне) нельзя было проехать без крайнего отвращения’.
484 Гильдебрандт Федор Андреевич (Иванович) (Hildebrandt Justus Friedrich Ja cob) (1773—1845) — академик, действ. статский советник, доктор медицины, проф. Известный в Москве хирург, ординарный проф. Имп. Моск. ун-та.
485 Икона Божией Матери ‘Троеручица’ посвящена событиям жизни христианина, богослова и гимнографа Иоанна Дамаскина в VIII в., когда по навету ему отрубили кисть, которая силой веры его и вмешательством Богоматери снова приросла на прежнее место.
486 У Беранже (Pierre Jean de Bе ranger):
Quel honneur! quel bonheur!
Ah! monsieur le snateur,
Je suis votre humble serviteur!
(Snateur)
(Какая честь! Какое счастье! Господин сенатор, я ваш покорный слуга! — Фр.) Знаменитый перевод В. Курочкина не приводим: он появился в 1856, и там есть строка собственного сочинения переводчика — ‘Ведь я червяк в сравненье с ним’.
487 Депре Филипп (Depret Philippe-Joseph) (1789—1858) — капитан наполеоновской армии, основал дом виноторговцев Депре (ул. Петровка, д. 8/11), винные склады ‘Товарищества К. Ф. Депре’ располагались по адресу 1-й Колобовский пер., особо популярен был портвейн ‘Депре No 113’. Франсуа Камиль (Franois Camille) (1829—1892), бельгийский вице-консул в Москве, был продолжателем винной торговли отца.
488 Дом Зайцева (дом Ф. И. Кривдина) (Большой Казачий пер., 9, Малый Казачий пер., 3х) построен в 1832 (архитектор не установлен). Дом был перестроен в 1905 архитектором Алексеем Павловичем Шильцовым.
489 Дом купца Дмитрия Федоровича Колотушкина на Фонтанке, д. 84.
490 Истомина Евдокия (Авдотья) Ильинична (1799—1848) — танцовщица С.-Петерб. балета, ученица Шарля Луи Дидло.
491 Волков Матвей Степанович (1802—1878) — инженер путей сообщения. Первый в России проф. строительного дела петерб. Института корпуса инженеров путей сообщения (1831). Один из активных поборников прокладки ж. д. в России. В ‘Курс построений’ ввел новый раздел ‘О построении железных дорог’ (1835). Автор трудов по изысканиям шоссейных дорог, исследованию и разработке грунтов, составил курс строительного искусства. В 1844 эмигрировал по полит. мотивам, проживал в Maisons-Laffi tte.
492 Кербедз Станислав Валерианович (Kierbed Stanisaw) (1810—1899) — в 1831 окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения, преподавал в нем. Автор проектов мостов в С.-Петербурге и Варшаве. Член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1858—1891). Инженер-генерал-лейтенант (1868), действ. тайный советник (1881), почетный член Петерб. академии наук (1858), член Совета по ж.-д. делам (1886—1891), начальник технического отдела Министерства путей сообщения (1889).
493 Соболевский Владимир Петрович (1809—1882) — тайный советник, инженер путей сообщения, руководитель кафедры минералогии (1836), помощник директора по учеб. части, директор Института корпуса инженеров путей сообщения (1861—1882), член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1875—1882).
494 Бугайский Михаил Николаевич (1798—1882) — генерал-майор, действ. статский советник, инженер-полковник, проектировал Екатерининский канал. Планировалось соединить реку Истру (приток Москвы-реки) с Сестрой, притоком Дубны, которая, в свою очередь, была притоком Волги. Работы начались в 1826 и были завершены в 1850. Реки Истра и Сестра были спрямлены, и на них построено более 30 шлюзов. Для пополнения канала водой было вырыто специальное водохранилище, известное сейчас как Сенежское оз. Каналом пользовались недолго. С постройкой Николаевской ж. д. он не выдержал конкуренции и был заброшен. М. Н. Бугайский был начальником IV (Моск.) округа путей сообщения (1843), одним из составителей плана устройства Приморского бульвара в Одессе (вместе с К. И. Потье и Ж. В. Гаюи) и затем руководителем работ (1822—1823). Попечитель Одесского учеб. округа (1853).
495 Годейн Павел Петрович (1784—1847) — воен. педагог, генерал-лейтенант, служил в л. — гв. Измайловском полку, участник сражения при Аустерлице, директор 1-го Моск. кадетского корпуса (1831—1832), директор 1-го е. и. в. кадетского корпуса (1832—1843), член Совета и инспектор военно-учеб. заведений (с 1843).
496 Нарышкина (урожд. Метем) Елизавета (Генриетта) Ивановна (1787—1861) — дочь англичанина, служившего капитаном в русском флоте, воспитывалась в доме графа Д. П. Бутурлина (с 1783), муж: камер-юнкер (1812) предводитель дворянства Тарусского уезда Иван Васильевич Нарышкин (двоюродный брат графини А. А. Бутурлиной) (1779—1818), дети: Софья, Алексей (1815—1866) и Екатерина (1816—1861).
497 Нарышкин Алексей Иванович (1815—1866) — друг автора, прапорщик, надворный советник, предводитель дворянства Орловского уезда, член в Орловском губерн. по крестьянским делам присутствии, жена: Мария Сергеевна Нарышкина (Цурикова) (1813—1863).
498 Нарышкина (в браке Бутурлина) Екатерина Ивановна (1816—1861) — дочь статского советника Ивана Васильевича Нарышкина (1779—1818) и Елизаветы (Генриетты) Ивановны Нарышкиной, урожд. Метем (1787—1861), замужем за мемуаристом графом М. Д. Бутурлиным (с 1834), наследница усадьбы Знаменское.
499 Бутурлин Михаил Дмитриевич, граф (1807—1876) — надворный советник, мемуарист, участвовал в 1828 в войне с Турцией, вышел в отставку с чином штаб-ротмистра (1832) и поселился в своем имении, затем, промотав состояние, неоднократно возвращался на службу. Жена: Екатерина Ивановна Нарышкина (1816—1861).
500 Яниш (урожд. Девитте, также де Витте) Шарлотта Яковлевна (1795—1866) — дочь непосредственного начальника своего мужа (Николая Ивановича Яниша), инженер-генерала Якова Яковлевича де Витте (1739—1809), крупного воен. инженера, уроженца голландского города Хертогенбосха.
501 Николя Владимир Яковлевич (Владимир Николя Менье де Прекур) (ум. 1874) — инженер путей сообщения, происходил из старинного франц. рода (отец Жак-Эварист Николя Менье де Прекур, Meunier de Pr court), окончил Строительное училище Главного управления путей сообщения и публичных зданий, служил на водных объектах Вышневолоцкого, Московского и Ярославского округов путей сообщения, начальник дистанции Петербурго-Варшавской ж. д.
502 Сухарева башня — памятник русской гражд. архитектуры 1695 г., автор проекта Мих. Чоглоков. Названа по имени Лаврентия Сухарева, чей стрелецкий полк, верный Петру I, в к. XVII в. стоял у Сретенских ворот (перестроенные в камне, они стали 1-м ярусом башни). Первоначально ‘полковая изба’ стрельцов Сухарева. В народе башню прозвали невестой колокольни Ивана Великого. Высота башни достигала 64 м. В 1829 в зале 2-го этажа устроили резервуар Мытищинского водопровода на 6500 ведер воды, которая накачивалась паровыми машинами из Алексеевской насосной станции (построена в 1828—1830 в р-не с. Алексеевского), а затем подавалась в Кремлевский дворец, Воспитательный дом, торговые ряды и обществ. бани, уличные фонтаны и бассейны. В 1934 в соотв. с планом генеральной реконструкции Москвы Сухарева башня была снесена, здание Алексеевской водонапорной станции сохранилось (в р-не Новоалексеевской улицы и 1-го Рижского переулка).
503 Московский адрес ‘Штатный пер., близ Остоженки’ в I—III гл. упоминается трижды, а на с. 57 наст. тома переулок назван Заштатным. Речь каждый раз идет о доме Дм. Волконского, дяди автора. Следовательно, это один и тот же переулок — Штатный, как предполагают, первоначально Стадный по слободе ‘стадных’ (т. е. пасших коней на лугах) конюхов государева конюшенного двора, располагавшегося на Остожье, или Остоженке, низком берегу Москвы-реки с заливными пойменными лугами и множеством стогов заготовленного сена. В наше время — Кропоткинский пер.
504 Волькенштейн Ермолай Филиппович — служил в Моск. рабочей команде при моск. воен. генерал-губернаторе, жена: Екатерина Петровна Волькенштейн, сыновья: Александр, Петр.
505 Волькенштейн Александр Ермолаевич — русский воен. инженер, выпускник Главного инженерного училища (1836), генерал-лейтенант (с 1869), капитан л. — гв. саперного батальона, адъютант начальника штаба е. и. в. государя наследника цесаревича, командующего гвардейскими и гренадерскими корпусами, после отмены крепостного права был помещиком с. Любятино (Рождественское) Инсарского уезда Пензенской губ. Женат, сын Юрий (действ. статский советник).
506 Волькенштейн Петр Ермолаевич (1820— не ранее 1888) — тайный советник (1881), заведующий типографией, в службе и классном чине с 1844, служил по Министерству внутренних дел, секретарь общ-ва садоводства в Петербурге.
507 Касаткина-Ростовская Елена Ивановна, кнж. (1792—1872) — знакомая семьи автора.
508 Усадьба Васильевское-Скурыгино основана в середине XVIII в. капралом А. С. и подпоручиком И. С. Нестеровыми, во второй половине столетия принадлежала аудитору Конного полка В. С. Васильчикову, в середине XIX в. — его сыну действ. статскому советнику А. В. Васильчикову, во второй половине столетия — сыну последнего действ. статскому советнику П. А. Васильчикову, последняя владелица до 1917 — дочь П. А. Васильчикова фрейлина Е. П. Васильчикова.
509 Тейлс (de Theyls) Никита Дмитриевич де (род. 1805) — родители: Дмитрий Андреевич де Тейлс и Евдокия Никитична де Тейлс, жена: (1) Варвара Антоновна де Тейлс (фон Дельвиг), (2) Danila де Тейлc.
510 Орлов Михаил Федорович (1788—1842) — генерал-майор, публицист, декабрист (один из основателей преддекабристской организации ‘Орден русских рыцарей’, руководил Кишиневской управой тайного общ-ва, избежал преследования по делу о восстании декабристов благодаря заступничеству брата А. Ф. Орлова), внебрачный сын графа Ф. Г. Орлова, знакомый А. С. Пушкина, член литературного общ-ва ‘Арзамас’, автор сочинений по политэкономии и истории. Жена: Екатерина Николаевна Раевская (1797—1885) (дочь героя Отечественной войны 1812 г. генерала Н. Н. Раевского и сестра жены декабриста С. Г. Волконского).
511 Раевский Александр Николаевич (1795—1868) — старший сын генерала Н. Н. Раевского, знакомый А. С. Пушкина. Молва считала его адресатом пушкинского ‘Демона’ (‘Не верил он любви, свободе, на жизнь насмешливо глядел’). Жена: Екатерина Петровна Киндякова (1812—1839), умершая при родах и оставившая мужу дочь Александру, которая также скончалась молодой при родах.
512 Полуденский Петр Семенович (1777—1852) — тайный советник (1834), сенатор (1837), член Моск. отделения Главного совета женских учеб. заведений (1845).
513 Лан Пьер Ипполит Антуан (1787—1876) — врач, жена: Мария Анна (1793—1861), дети: Фредерик, Елена, Розалия и еще 2 сына.
514 Кечер Николай Христофорович (1809—1886) — врач, окончил Моск. медико-хирургическую академию (1828), переводчик Шекспира, участник кружка Станкевича (вместе с Герценом, Белинским и Аксаковым), сотрудничал в журнале ‘Отечественные записки’ (1840-е гг.), перевел первое философическое письмо П. Я. Чаадаева.
515 Дмитриев Михаил Александрович (1796—1866) — поэт, переводчик, мемуарист, критик. Приходился племянником И. И. Дмитриеву. Окончил словесный ф-т Имп. Моск. ун-та (1815), служил в Моск. архиве Коллегии иностранных дел и в моск. департаментах Сената. Организовал литературное ‘Общ-во громкого смеха’, был близок к литературным кругам того времени. Действ. статский советник (1839).
516 Муравьев Сергей Николаевич (1809—1874) — младший брат Александра Николаевича Муравьева (декабриста, 1792—1863), Николая Николаевича Муравьева-Карского (1794—1867), Михаила Николаевича Муравьева-Виленского (1796—1866) и Андрея Николаевича Муравьева (1806—1874). Не прославился ни на каком поприще, он имел склонность к кабинетной деятельности, занимался философией.
517 Муравьев Александр Николаевич (1792—1863) — декабрист, окончил Имп. Моск. ун-т (1810), участник Отечественной войны 1812 г. (адъютант М. Б. Барклая де Толли) и Заграничного похода, один из основателей ‘Союза спасения’ и ‘Союза благоденствия’, но в 1818 женился и вышел из состава декабристских организаций. Несмотря на это, он был арестован в 1826 и сослан в Сибирь без лишения чинов и дворянства, позже служил губернатором Архангельска (1837), участвовал в Крымской войне и стал воен. губернатором Н. Новгорода (1856).
518 Муравьев-Карский Николай Николаевич (1794—1866) — генерал-адъютант (1833), генерал от инфантерии (1853), наместник Кавказа и главнокомандующий Отдельным Кавказским корпусом (1854), член Гос. Совета. Участник Отечественной войны 1812 г. и Заграничного похода 1813—1815 гг., один из основателей преддекабристской организации ‘Священная артель’, наказания не понес.
519 Муравьев-Виленский Михаил Николаевич, граф (1796—1866) — генерал-лейтенант (1849), член Гос. Совета (1850), генерал-губернатор СевероЗападного края (1863). Окончил Имп. Моск. ун-т, в Бородинском сражении был ранен на батарее Н. Н. Раевского, участвовал в Заграничном походе, член ‘Союза спасения’ (по приглашению брата А. Н. Муравьева), однако потом отошел от декабристов (1821), но был арестован и подвергнут допросам, освобожден в 1826, управляющий Межевым корпусом на правах главного директора, попечитель Константиновского межевого института (с 1842).
520 Муравьев Андрей Николаевич (1806—1874) — философ, защитник православия, духовный писатель, путешественник, паломник, обществ. деятель, архивист, драматург, поэт, искусствовед, обер-секретарь в Святейшем Синоде (1833). Пятый ребенок в семье математика, подполковника в отставке Николая Николаевича Муравьева (1768—1840) и Александры Михайловны урожд. Мордвиновой (1768—1809), назван в память апостола Андрея Первозванного.
521 Михаил Александрович Бакунин (1814—1876), философ, теоретик анархизма и народничества, поселился в Москве позже, в 1835, в описываемое время он, выпускник Петерб. артиллерийского училища, был оставлен в офицерских классах, однако отчислен и направлен на службу в армию в Минскую, затем в Гродненскую губ. А вот Петр Яковлевич Чаадаев (1794—1856) после возвращения в 1826 из путешествия по Европе жил то в деревенском имении Дмитриевского уезда у тетки Щербатовой, то в Москве — с 1831 и до самой смерти в одном из флигелей дома Левашовых на Новой Басманной, даже после продажи дома вскоре после смерти Екатерины Гавриловны Левашовой в 1839. В описываемое время П. Я. Чаадаев уже написал ‘Философические письма’ (1828—1830), они передавались из рук в руки, первое из них появилось в печати в переводе на русский язык в журн. ‘Телескоп’ в 1836.
522 Толь Карл Федорович, граф (1777—1842) — ученик Сухопутного кадетского корпуса (директор — М. И. Голенищев-Кутузов). В 1799 — в Итал. корпусе под командованием фельдмаршала А. В. Суворова. Участвовал в сражении при Аустерлице и был награжден орденом Св. Владимира 4-й ст. В Отечественной войне 1812 г. — распорядитель штаба главнокомандующего Голенищева-Кутузова. Именно Толь выбрал местом сражения с французами под Москвой село Бородино. На протяжении 15 часов Кутузов следил за ходом Бородинского сражения в беседе с К. Толем. Принимал активное участие во всех дальнейших действиях русской армии. В 1829 получил назначение начальником Главного штаба армии, воевавшей против Турции. Был совершен переход через Балканы, после чего подписан мирный договор с Турцией. В 1831 гр. Толь по состоянию здоровья и собственному желанию был уволен от должности начальника Главного штаба действующей армии и поселился на постоянное место жительства в Петербурге. В 1833 К. Толь был назначен главноуправляющим путями сообщения и публичными зданиями. За отличное управление этой отраслью в 1835 был награжден алмазными знаками ордена Св. Андрея Первозванного. Дядя К. Толя — знаменитый мореплаватель адмирал Иван Федорович Крузенштерн.
523 Киньякова, правильно Киндякова Екатерина Петровна (1812—1839) — дочь Петра Васильевича и Александры Васильевны Киндяковых. Сестры Киндяковы, Екатерина и Елизавета, блистали в моск. свете. Через пять лет после свадьбы в 1839 Екатерина Петровна скончалась, оставив мужу трехнедельную дочь Александру. В 1861, так же, как ее мать, блиставшая в свете Александра Александровна вышла замуж за графа Ивана Григорьевича Ностица, но в 1863 скончалась также после родов. У Раевских, пишет далее автор, играли в ландскне (нем. Landsknecht) — азартную карточную игру, цель которой выигрывать взятки.
524 Лан Елена Ипполитовна (Елена Тереза) и Розалия Ипполитовна (Зинаида Розалия) — родители: Пьер Ипполит Антуан Лан (1787—1876) и Мария Анна (1793—1861). Мужем Елены Ипполитовны был Иван Федорович Гильдебрандт (Johann Konrad Hildebrandt, 1806—1859), сын Ф. А. Гильдебрандта, также доктор медицины и хирург. Розалия Ипполитовна во втором браке была за Константином Николаевичем Посьетом (1819—1899) — участником кругосветного плавания вице-адмирала Путятина из Кронштадта в Японию на фрегате ‘Паллада’ (1852—1854), наставником вел. кн. Алексея Александровича (1858), министром путей сообщения (1874—1878), генерал-адъютантом, адмиралом (1882), членом Гос. Совета (1888).
525 Полуденская (в браке Лугинина) Варвара Петровна (1813—1891) — подруга жены автора, дочь Петра Семеновича Полуденского и Елены Александ ровны Полуденской (Луниной), муж: Федор Николаевич Лугинин (1804—1884).
526 Лугинин Федор Николаевич (1804—1884) — помещик Ветлужского уезда Костромской губ., подполковник в отставке, служил в Генеральном штабе, в своем имении выстроил маслобойный, керамический и кирпичный заводы. Жена: Варвара Петровна Полуденская.
527 Герцен Александр Иванович (1812—1870) — писатель, революционер, издатель, философ, окончил Имп. Моск. ун-т (1833), разработал теорию ‘русского социализма’, став одним из основоположников народничества. В 1834 вместе с Огаревым и другими был сослан в Пермь, затем в Вятку, а в 1851 Сенат постановил лишить его всех прав состояния и считать вечным изгнанником. Написал автобиографическое сочинение ‘Былое и думы’ (1852—1868).
528 ‘Кетчер, как мы говорили, был сознательный дикарь из образованных, куперовский пионер, с премедитацией возвращавшийся в первобытное состояние людского рода, грубый по принципу, неряха по теории, студент лет тридцати пяти в роли шиллеровского юноши’ (Герцен А. И. Былое и думы. Ч. 5-я: Париж Италия Париж. 18471852). Русские тени. I. Н. И. Сазонов).
529 Письмо это проникнуто скепсисом по отношению к России. Вот что он пишет: ‘Для души есть диетическое содержание, точно так же как и для тела, умение подчинять ее этому содержанию необходимо. Знаю, что повторяю старую поговорку, но в нашем отечестве она имеет все достоинства новости. Это одна из самых жалких особенностей нашего общественного образования, что истины, давно известные в других странах и даже у народов, во многих отношениях менее нас образованных, у нас только что открываются. И это оттого, что мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из великих семейств человечества, ни к Западу, ни к Востоку, не имеем преданий ни того, ни другого. Мы существуем как бы вне времени, и всемирное образование человеческого рода не коснулось нас. Эта дивная связь человеческих идей в течение веков, эта история человеческого разумения, доведшая его в других странах мира до настоящего положения, не имели для нас никакого влияния. То, что у других народов давно вошло в жизнь, для нас до сих пор только умствование, теория… Посмотрите вокруг себя. Все как будто на ходу. Мы все как будто странники. Нет ни у кого сферы определенного существования, нет ни на что добрых обычаев, не только правил, нет даже семейного средоточия, нет ничего, что бы привязывало, что бы пробуждало наши сочувствия, расположения, нет ничего постоянного, непременного: все проходит, протекает, не оставляя следов ни во внешности, ни в вас самих. Дома мы как будто на постое, в семействах как чужие, в городах как будто кочуем и даже больше, чем племена, блуждающие по нашим степям, потому что эти племена привязаннее к своим пустыням, чем мы к нашим городам’.
530 Тюфяев Кирилл Яковлевич (1777—1845) — гос. и воен. деятель, действ. статский советник, вятский губернатор (1834—1837), кавказский вицегубернатор (1817—1819), пензенский вице-губернатор (1819—1823), пермский (1824—1830), минский (1831), тверской (1831—1834) губернатор. Участник Отечественной войны 1812 г.
531 Усадьба Е. Г. Левашовой (с 1831 г.) (Новая Басманная, д. 20) — здесь жил и умер Петр Чаадаев. Здесь же жил автор после женитьбы. В это время по Москве ходило присловье:
Здесь по понедельникам
Вас принять готовы
Чаадаев с Дельвигом
В доме Левашовых.
Впоследствии Левашовы продали усадьбу моск. аптекарю Павлу Александровичу фон Шульцу (род. 1796).
532 Бартенев Петр Иванович (1829—1912) — историк, археограф, филолог, библиограф, переводчик, один из первых биографов Пушкина, издатель первого исторического журнала ‘Русский архив’ (1863—1917).
533 Чеодаев Михаил Иванович (1785—1859) — генерал от инфантерии, происходил из дворян Казанской губ., генерал от инфантерии. В 1808 участвовал в Шведской войне и отличился при взятии городов, находясь на гребной флотилии, принимал участие в морских сражениях. В кампанию 1812 г. участвовал почти во всех крупных сражениях — при Бородине, Тарутине, Тетеркиной, Малом Ярославце, Вязьме, Красном и др. Участник Заграничного похода 1813—1815 гг., польской кампании 1831 г., венгерской кампании 1849 г. (командовал пехотным корпусом). Имел ранения, русские и прусские награды. В 1856 уволен по собств. прошению с оставлением по армейской пехоте.
534 Шереметева (урожд. Тютчева) Надежда Николаевна (1775—1850) — дочь Николая Андреевича Тютчева (1720—1797) и Пелагеи Денисовны Панютиной (1739—1812), сестра жены декабриста Ивана Дмитриевича Якушкина Анастасии, тетка поэта Ф. И. Тютчева, друг Н. В. Гоголя (он называл ее своей духовной матерью). Муж: гвардии капитан-поручик Василий Петрович Шереметев (1765—1808), дети: Алексей, Пелагея (1802—1871) (замужем за М. Н. Муравьевым) и Анастасия (замужем за И. Д. Якушкиным).
535 Якушкин Иван Дмитриевич (1793—1857) — мемуарист, декабрист, отставной капитан, участник Отечественной войны 1812 г. и Заграничного похода 1813—1815 гг., один из основателей ‘Союза спасения’, член ‘Союза благоденствия’, после восстания декабристов приговорен в каторжную работу на 20 лет. После амнистии в 1856 вернулся в Москву и поселился у сына, инженер-полковника Е. И. Якушкина. Жена: Анастасия Васильевна Шереметева (Якушкина) (1807—1846). Екатерина Гавриловна Левашова приходилась дочерью сестры (Екатерины Андреевны Якушкиной) отца (Дмитрия Андреевича Якушкина) Ивана Дмитриевича.
536 Потапов Александр Львович (1818—1886) — генерал-адъютант, из воронежских дворян, участвовал в венгерской кампании (1849) в звании адъютанта графа Паскевича-Эриванского, обер-полицмейстер в Москве (1860—1861), наказной атаман Войска Донского (1866—1868), виленский, ковенский, гродненский и минский генерал-губернатор (1868), затем начальник штаба корпуса жандармов и управляющий III отделением Собственной е. и. в. канцелярии (1874—1876).
537 Левашов Василий Николаевич (1814—1875) — брат жены автора, сын Николая Васильевича и Екатерины Гавриловны Левашовых, служил в канцелярии курского гражд. губернатора (1833) (гродненским губернатором в те годы, 1831—1835, являлся М. Н. Муравьев, перемещенный затем в Курск). Служил под началом Муравьева в Курске и был вхож, в частности, в его дом и семью. В 1849 был избран ардатовским уездным предводителем дворянства. Жена: Александра Николаевна Лентовская.
538 Чернышев Александр Иванович (1786—1857), граф (1841) — генерал-адъютант, начальник Главного штаба (1828), генерал от кавалерии, воен. министр (1832—1852), председатель Гос. Совета (1848).
539 Канкрин Егор Францевич (1774—1845), граф (1826) — действ. статский советник (1811), генерал от инфантерии (1828), министр финансов (1823—1844), почетный член Петерб. академии наук (1824). В 1839—1843 провел финансовую реформу и ввел серебряный рубль в качестве основы денежного обращения, а также установил обязательный курс ассигнаций.
540 Константиновский межевой институт — закрытое, специальное по межевой части, учеб. заведение в Москве, открытое в 1779 как Константиновское землемерное училище (в 1835 преобразовано в институт).
541 Вельяминова-Зернова (в браке Кологривова) Анисья Федоровна (1788—1876) — старшая дочь в семье Федора Михайловича и Екатерины Николаевны Вельяминовых-Зерновых. Подмосковное имение Жодочи родителей А. Ф. Вельяминовой-Зерновой посещали Николай Карамзин, Петр Вяземский, Василий Жуковский, Иван Крылов, Иван Дмитриев и др. Орловская помещица. Вышла замуж в 45-летнем возрасте за капитана гвардии Степана Ивановича Кологривова. Написала ‘Записки из семейных воспоминаний’.
542 Кологривов Степан Иванович (1792—1847) — капитан гвардии. Жена: (1) Варвара Алексеевна Муханова и (2) Анисья Федоровна Вельяминова-Зернова.
543 Дубянская (урожд. Шубина) Екатерина Петровна (1781—1859) — лучшая подруга тещи автора, владелица Кёрстовской вотчины, проживала в доме генерал-адъютанта Николая Васильевича Зиновьева (воспитатель наследника вел. кн. Николая Александровича) в Петербурге на Фонтанке близ Аничкова моста, муж: коллежский советник Дмитрий Михайлович Дубянский (1768—1825).
544 А именно Дубянского Дмитрия Михайловича (1769—1825). Речь идет о его братьях Федоре, Александре и Петре Дубянских.
545 Зиновьев Николай Васильевич (1801—1882) — генерал-лейтенант (1855), генерал-адъютант, член Александровского комитета о раненых, почетный опекун учреждений имератрицы Марии Федоровны, генерал от инфантерии. Мать — фрейлина двора Екатерины II Варвара Михайловна Зиновьева (Дубянская) (1763—1803) была внучкой протопресвитера Дубенского, духовника императрицы Елизаветы Петровны, от которого и идет то значительное состояние, о котором упоминает автор. Отец: Василий Николаевич Зиновьев (1755—1827), действ. тайный советник, сенатор, дипломат.
546 Ростовцев Яков Иванович, граф (1803—1860) — генерал от инфантерии (1859), член Гос. Совета (1856), начальник штаба по военно-учеб. заведениям (с 1835), главный начальник военно-учеб. заведений (с 1849), член Секретного, затем Главного комитета по крестьянскому делу (с 1857), председатель редакционных комиссий (1859). В юности был близок к декабристам. Автор далее описывает любопытную сцену, как он спас Я. И. Ростовцева во время метели.
547 Святитель Антоний (Авраамий Гаврилович Смирницкий) (1773—1846) — наместник Киево-Печерской лавры (1815), архиепископ Воронежский и Черкасский (1826—1846). Местночтимый святой Воронежской епархии.
548 Павлов Алексей Александрович (род 1782) — жена: Анна Петровна Павлова (Ермолова, сестра А. П. Ермолова, главнокомандующего Грузии). Активно участвовал в прославлении святителя Митрофана Воронежского, о чем в беседе с Н. А. Мотовиловым на Пасху 1835 г. сказал святитель Антоний: ‘он так много служил святителю Митрофану и так сильно и деятельно содействовал открытию святых мощей святителя Митрофана, что я считаю его не только к себе самому, но и к святителям Воронежским Митрофану и Тихону искренно близким человеком’ (Записки Николая Александровича Мотовилова, служки Божией Матери и преподобного Серафима. М.: Отчий дом, 2005. С. 104).
549 Ермолов Алексей Петрович (1777—1861) — генерал от инфантерии (1818), генерал от артиллерии (1837), участник войны с Францией (1805—1807), Отечественной войны 1812 г., Заграничного похода 1813—1815 гг., Кавказской войны. В 1816—1827 служил главноуправляющим Грузией.
550 Арсеньев Григорий Васильевич (1777—1851) — родной дядя матери поэта М. Ю. Лермонтова, владетель села Васильевское в Елецком уезде Орловской губ. (там был построен храм во имя Св. Василия Великого), участник воен. походов 1805—1810 г. Интересно, что в селе Васильевском произошло знакомство родителей М. Ю. Лермонтова — Юрия Петровича Лермонтова (1787—1831) и Марии Михайловны Арсеньевой (1795—1817). Жена: Наталья Алексеевна Арсеньева (Викулина).
551 Сдаточные почтовые лошади сменялись на почтовых станциях.
552 Преосвященнейший епископ Никодим (в миру Николай Андреевич Быстрицкий) (1786—1839) — правящий архиерей Орловской епархии (1828—1839).
553 Баратынский Лев Абрамович (1806—1858) — гвардии поручик, адъютант князя Николая Григорьевича Репнина-Волконского (1778—1845), подписывал свои сочинения ‘Боратынский’.
554 Евгений (1800—1844), Ираклий (1802—1859), Лев (1806—1858) и Сергей (1807—1866) Абрамовичи. Родители: генерал-лейтенант, сенатор Абрам Андреевич Баратынский (1767—1811) и фрейлина Александра Федоровна (урожд. Черепанова) (1776—1852).
555 Баратынский Ираклий Абрамович (1802—1859) — генерал-лейтенант (1853), служил в кавалерии адъютантом у П. Х. Витгенштейна и И. И. Дибича, флигель-адъютантом у Николая I, казанский воен. губернатор (1846), сенатор (1857).
556 Битва при Остроленке произошла 16 февр. 1807, в ней участвовал русский корпус под командованием генерала Ивана Николаевича Эссена (1759—1813) и франц. корпус Савари. Сражение завершилось поражением русских.
557 Кривцов Николай Иванович (Губернатор Палкин) (1791—1843) — статский советник, чиновник Коллегии иностранных дел, губернатор Тульской (1823—1824), Воронежской (1824—1826), Нижегородской губ. (1826—1827), участник Отечественной войны 1812 г. и Заграничного похода 1813—1815 гг. История с переводом его из Тулы связана с тем, что губернатор ‘приказал ямщику бить за это смотрителя станции палками, что и было исполнено’ (за то, что тот запряг лошадей No 2 во время визита Александра I в Тулу). За подобную жестокость (исколотил советника губерн. правления Кандаурова) был переведен в Н. Новгород, но вскоре лишился и этой должности и вышел в отставку.
558 Пален (von der Pahlen) (в браке Самойлова) Юлия Павловна фон дер, графиня (1803—1875) — фрейлина, ‘итальянское солнце’ Брюллова, ‘последняя из рода Скавронских’ (род восходит к Марте Скавронской, жене Петра Великого), родители: Павел Петрович Пален (1775—1834) и Мария Павловна Скавронская (1782—1857), муж: Николай Александрович Самойлов (1800—1842).
559 Друцкий-Сокольницкий-Гурко-Ромейко, кн. — из русского княжеского рода, отрасль рода Друцких-Соколинских, родоначальник которого кн. Илья Андреевич Д.-Соколинский, женившись в 1723 на дочери полковника Гурко-Ромейко (Анна Михайловна Ромейко-Гурко), принял и последнюю фамилию. Конкретный представитель рода не ясен.
560 Вадковская (урожд. Викулина) Анастасия Семеновна (ок. 1805—1887) — Родители: Семен Алексеевич Викулин (1775—1841) и некая госпожа Кусовникова, муж: Павел Федорович Вадковский (1792—1829), камер-юнкер, состоял при Коллегии иностранных дел, жил в Елецком уезде Орловской губ.
561 Норов Петр Дмитриевич (1799—1859) — тайный советник, кавалер, служил при Министерстве внутренних дел. Родители: Дмитрий Михайлович Норов и Анна Афанасьевна, жена: Татьяна Семеновна Викулина (ум. 1880), дети: Дмитрий, Софья (в браке von Ltzerode).
562 Шембель Федор Иванович — товарищ по службе автора, подполковник корпуса инженеров путей сообщения, вместе с автором участвовал в сооружении водопровода в Н. Новгороде, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения.
563 Евреинов Михаил Григорьевич (1805—1871) — генерал-лейтенант (1865), адъютант герцога Александра Фридриха Карла Вюртембергского (также Виртембергского), директор Петергофского дворцового правления, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения, помощник начальника IV (Моск.) округа путей сообщения (1850-е гг.).
564 Вырубов Иван Петрович (1766—1840) — генерал-лейтенант, начальник гарнизона крепости Александровск, входившей в Днепровскую линию обороны, ‘роскошный’ дом в Москве принадлежал семье Вырубовых на протяжении полутора столетий со времен отца И. П. Вырубова камергера Петра Ивановича Вырубова (1729—1801), мать — Наталья Алексеевна, жена: Елизавета Петровна Свиньина, сын: Петр.
565 Деревянная церковь Николы Кобыльского известна в Москве с 1672. В 1734—1736 на месте деревянной церкви была построена каменная. Храм разобран в 1930. На его месте выстроен жилой 9-этажный дом. Современный адрес: Земляной вал, 21. Церковь имела также приделы Николая Чудотворца и иконы Казанской Божьей Матери.
566 Вырубов Петр Иванович (1807—1871) — подполковник, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (вместе с автором), служил при ремонтных работах Моск. водопровода, при устроении набережной из дикого камня на Москве-реке, участвовал в работах по соединению верховья рек Москвы и Волги, в отставке с 1841.
567 Мясоедов Александр Иванович (1793—1860) — генерал-майор, начальник штаба корпуса инженеров путей сообщения (1833—1853), генерал-лейтенант (1845), сенатор (1853).
568 Бобрищев-Пушкин Сергей Сергеевич (1808—1876) — из дворян Тульской губ., тайный советник, член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1871—1886), окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения, участвовал в работах по соединению реки Москвы с Волгой (1828), начальник X (Киевского) округа путей сообщения (1860), начальник Киево-Балтской ж. д.
569 Палибин Павел Иванович (1811—1881) — генерал-майор, тайный советник, член строительной конторы Министерства имп. двора, вицедиректор Департамента по рассмотрению проектов и систем Главного управления путей сообщения, председатель ученого комитета Министерства путей сообщения (1871), директор Департамента проектов и смет (1859—1865), окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (1828), один из разработчиков проекта канала между реками Москвой и Волгой, автор проекта петербургского водопровода и Бабьегородской плотины на р. Москве.
570 Девитте (де Витте) Петр Яковлевич (1781—1856) — генерал-майор (1825) корпуса инженеров путей сообщения, автор проекта Москворецкого моста в Москве, лафета Царь-пушки, директор дорожных работ по Моск. губ. (1837—1838).
571 Ростокинский акведук (пр. Мира, за домами No 184—186) — белокаменный арочный мост Мытищинского самотечного водопровода. Архитекторы — инженер Ф. В. Бауэр и полковник И. К. Герард, мост проходит над Яузой, сложен из известняка, имеет 21-арочный пролет, высоту до 15 м, длину 356 м, построен в 1783—1784.
572 Граве Павел Семенович (1789—1847) — подполковник, председатель комитета Строительного отряда.
573 Полонский Александр Викентьевич— инженер путей сообщения, генерал-майор, вице-директор Департамента искусственных дел Главного управления путей сообщения (1844—1852), потом помощник коммерческого агента ж. д. Москва — С.-Петербург (Николая Андреевича Харичкова), окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (1822).
574 Устройство судоходства по р. Тезе — работы по шлюзованию реки Тезы (от г. Шуи до устья), начатые в 1832. С начала XVI в. Теза была судоходной, но из-за строительства мельниц навигация периодически прекращалась. Развитие текстильных мануфактур в к. XVIII — н. XIX в. заставило изыскивать дешевый и короткий транспортный путь к Шуе и Иванову, Теза снова привлекла внимание как транспортная магистраль. Шлюзование Тезы осуществлялось путем построения 5 гидроузлов, состоящих из деревянных шлюзов с плотинами и отводными каналами. Это дало возможность поднять уровень воды на 12 м, и в 1837 по шлюзованной системе на Тезе была открыта навигация. По реке перевозилось сырье для текстильных фабрик, доставлялись на Нижегородскую ярмарку ткани, кожа, хлеб, лес. Тезянская шлюзованная система эксплуатировалась в летнее время, судоходство производилось при помощи конной тяги. Спустя 70 лет, в 1908, было введено ночное шлюзование. Пассажирские перевозки начались еще позже, в 1925. После строительства ж. д. через Шую на Москву транспортное значение реки стало снижаться, с 1980-х движение судов по реке полностью прекратилось. Однако с целью обеспечения оптимального режима прохождения весенних и летних паводков, а также стабильного водоснабжения населения и сохранения богатейшей флоры и фауны края шлюзовая система сохраняется: выполнены в бетоне 1, 3 и 4-й гидроузлы, отремонтированы и поддерживаются в технически исправном состоянии 2-й и 5-й гидроузлы в деревянном исполнении образца 1837 г.
575 Вяземский Полиен Сергеевич (1811—1861) — штабс-капитан, инженер путей сообщения, окончил Военно-строительное училище путей сообщения (1829), в отставке с 1843, капитан-исправник Богородского уезда (с 1844), почетный директор богоугодных заведений уезда (1846), Вяземский Кронид Сергеевич (1824—1895) — поручик, помещик д. Язвецово Череповецкого уезда. Родители: Сергей Сергеевич Вяземский (1771—1827/32) и Мария Петровна Хлебникова (1783—1841).
576 Танненберг (Tannenberg) Николай Богданович (1809—1875) — инженер путей сообщения, действ. статский советник (1868), в службе и классном чине с 1822, работал по устройству Моск. водопровода, затем начальник IV округа путей сообщения, отец: Богдан Богданович Танненберг (1765—1833) (главный врач Моск. воспитательного дома).
577 Танненберг (Tannenberg) Александр Богданович (1806—1886) — генерал-майор (1863), занимался строительными работами по устройству набережной в Москве, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (1827), служил в III округе путей сообщения (1843), главный инженер Оренбургского воен. округа (1867).
578 Урусов Дмитрий Николаевич (1817—1861) и Урусов Сергей Николаевич (1816—1883). Родители: Николай Юрьевич Урусов (1767—1821) и Ирина Никитична Хитрово.
579 Урусов Сергей Николаевич, кн. (1816—1883) — действ. тайный советник, окончил словесный ф-т Имп. Моск. ун-та, служил по департаменту Министерства юстиции (1844), обер-секретарь департамента Правительствующего Сената (1845), камер-юнкер двора е. и. в. (1852), товарищ обер-прокурора Святейшего Синода и статс-секретарь императора (1861), управляющий Министерством юстиции (1867), генерал-прокурор, руководил изданием Свода законов, действ. член Русского исторического общ-ва. Жена: княжна Елизавета Петровна Трубецкая (1825—1905), детей не было.
580 C большой вероятностью речь идет о сыновьях Михаила Федоровича Сухотина (1780—1858) и Варвары Сергеевны Домашневой (1793—1859) (Федоре, Сергее, Михаиле, Александре), бал в доме которых автор описывает выше. См. также примеч. 167 наст. тома.
581 Урусова (урожд. Хитрово) Ирина Никитична, кнг. (1784—1854).
582 Хитрово (урожд. Каковинская) Анастасия Николаевна (1762—1842) — известная моск. барыня, дом которой на Арбате славился своим гостеприимством (там в свое время жил А. С. Пушкин). Дочь Ирина Никитична Хитрово (кнг. Урусова).
583 Церковь Троицы Живоначальной, что в Зубове (Москва) (Троицкая церковь) — ныне разрушенный православный храм на Пречистенке. По преданию, церковь воздвигнута в 1642, а в 1652 перестоена как каменная. Снесена в 1933.
584 Заведение искусственных минеральных вод было открыто в Москве на Остоженке в 1828 по инициативе проф. Имп. Моск. ун-та известного врача X. И. Лодера.
585 Цурикова (Вуртембер, Wurttemberg) Елизавета Антоновна — замужем за орловским помещиком, титулярным советником и кавалером Сергеем Васильевичем Цуриковым.
586 Цуриков Александр Сергеевич (1809—1887) — друг автора, инженер, штабс-капитан в отставке, видный обществ. деятель Орловской губ. и орловский помещик, поэт, окончил Главное инженерное училище (впоследствии Николаевская инженерная академия) (1831), затем после польской кампании служил в управлении моск. генерал-губернатора кн. Д. В. Голицына. В это время он общался с А. С. Пушкиным, Е. Баратынским, А. Ермоловым и считал себя ‘просвещенным европейцем’. После отставки жил в имении в Курской губ. Родители: Сергей Васильевич Цуриков и Елизавета Антоновна Wurttemberg. Жена: баронесса Шарлотта (Варвара Карловна) Цурикова (Сталь) (Charlotta von Staal) (род. 1816), дети: Елизавета (в браке Нарышкина), Александр (1849), Варвара (писательница, была в переписке в И. С. Тургеневым), Ульяна (в браке Пущина), Николай.
587 По приглашению русского министра финансов Канкрина в 1829 состоялся приезд великого натуралиста и ученого Александра Гумбольдта в Россию с целью изучить возможности и ресурсы финансовой политики. По прямому распоряжению царя Гумбольдту было выплачено 20 000 руб. на осуществление поездки.
588 Граф М. Д. Бутурлин в своих записках сообщает, что он в 1833 г. ‘поселился в гостинице Коппа на Тверской площади, что ныне ‘Дрезден». Табльдот (общий стол) в этой гостинице был тогда, по словам Бутурлина, ‘весьма бонтонным’ (Рус. архив. 1897, II. С. 395). См. также примеч. 266 наст. тома.
589 Голицын Дмитрий Владимирович, светл. кн. (1771—1844) — сын бригадира, кн. Владимира Борисовича от брака с графиней Наталией Петровной Чернышевой, известной Рrincesse Moustache. Участник Отечественной войны 1812 г. и Бородинского сражения (командовал 2-й конной армией), впоследствии моск. генерал-губернатор (с 1820), на этом посту сумел заслужить всеобщую любовь и уважение москвичей.
590 Cоймонова Екатерина Александровна (1811—1879) — современники называли ее не иначе как певица и музыкантша. Замужем не была. Родители: Александр Николаевич Соймонов (1787—1865) и Мария Александровна Соймонова (урожд. Левашова) (1794—1869).
591 Урусова (в браке Кутайсова) Наталия Александровна (1814—1882) — фрейлина с 1830. Родители: Александр Михайлович Урусов (1766—1853) и Екатерина Павловна Татищева (Урусова) (1768—1855). Муж (с 1834) Ипполит Павлович Кутайсов (1806—1851).
592 Кутайсов Ипполит Павлович, граф (1806—1851) — штаб-ротимистр 9-го Киевского гусарского полка в отставке (с 1835).
593 Вероятно, ошибка автора. Замужем за Александром Андреевичем Рябининым (1808—1857) (см. след. примеч.) была княжна Софья Александровна Черкасская (1818—1854) — родители: кн. Александр Александрович Черкасский (1779—1841) и Варвара Семеновна Окунева (1786—1877).
594 Рябинин Александр Андреевич (1808—1857) — штабс-капитан, помещик и сахарозаводчик, поручик Финляндского полка. Отец: директор Моск. ассигнационного банка Андрей Михайлович Рябинин (1773—1854), жена: кнж. Софья Александровна Черкасская (1818—1854).
595 Отставной генерал, главный партизан Денис Васильевич Давыдов в своем доме на Пречистенке, 17, в окружении дворцов Трубецких, Долгоруких, Лопухиных устраивал веселые пирушки с ближайшими друзьями после покупки дома в 1835.
596 Бибикова (урожд. Чебышева) Екатерина Александровна (1767—1833) — вторая жена Дмитрия Гавриловича Бибикова.
597 Бибиков Дмитрий Гаврилович (1792—1870) — генерал от инфантерии (1843), тайный советник (1835), участник Отечественной войны 1812 г., директор Департамента внешней торговли (1824), вице-губернатор во Владимире, Саратове, Москве, затем глава Юго-Западного края (киевский воен. губернатор, подольский и волынский генерал-губернатор), член Гос. Совета (с 1848), министр внутренних дел (1852—1855). Родители: Гавриил Ильич Бибиков и Екатерина Александровна Чебышева.
598 Зогоскин (Загоскин) Николай Николаевич (1798—1847) — полковник корпуса инженеров путей сообщения, строитель Николаевской ж. д., директор работ по соединению рек Москвы и Волги, строитель Екатерининского канала. Родители: Николай Михайлович Зогоскин (1761—1824) и Н. М. Мартынова, Жена: Екатерина Дмитриевна Загоскина (урожд. Мертваго) (1807—1885).
599 Мертваго (в браке Загоскина) Екатерина Дмитриевна (1807—1885) — родители: Дмитрий Борисович Мертваго (1760—1824) и Варвара Марковна Полторацкая (1772—1845), муж: Николай Николаевич Зогоскин (Загоскин) (1798—1847).
600 Хомяков Алексей Степанович (1804—1860) — писатель, поэт, публицист, философ-идеалист, богослов, один из основоположников славянофильства, окончил Имп. Моск. ун-т (1820), член-корр. Петерб. академии наук (1856). Написал ‘Записки о всемирной истории’.
601 29 июня и 5 сент. 1834 в Туле были самые масшабные пожары. Во время первого сгорело примерно 670 домов, 9 церквей, 13 питейных домов, гостиный двор, железные, свечные, рыбные и мясные ряды, а также деревянные строения оружейного завода, в которых были расположены вододействующие машины, мастерская и квартиры. Во время второго пожара сгорело 52 каменных и 512 деревянных домов, 3 завода, 4 фабрики, 7 питейных домов, 86 деревянных лавок, располагавшихся на Хлебной площади.
602 Вельяминов Николай Степанович (1780—1853) — генерал-лейтенант, герой войн против Наполеона (штабс-капитан л. — гв. артиллерийской бригады, адъютант генерала от инфантерии Барклая де Толли), начальник штаба Отдельного Литовского корпуса, 26 сент. 1835 назначен председателем комиссии для постройки нового оружейного завода в Туле.
603 Шуберский Эрнест Иванович (Johann Ernst) (1795—1871) — инженер-генерал-лейтенант (1863), доктор философии Геттингенского ун-та, управляющий путями сообщения в Царстве Польском (1864), директор работ на р. Буге, автор проекта восстановления и директор гидравлических работ при строительстве Тульского оружейного завода, управляющий изысканиями для устройства шоссе от Тулы до Москвы (1834), начальник IV (Моск.) округа путей сообщения (1850-е гг.), управляющий путями сообщения в Царстве Польском.
604 Екатерининский дворец в Лефортове (также известен как Екатерининские казармы и Головинский дворец) построен в 1780-х гг. для императрицы Екатерины Второй. Император Павел I передал здание под казармы Гарнизонного полка г. Москвы, а в 1825 здание заняли ушаковские смоленские кадеты, а воен. учеб. заведение стало называться Моск. кадетским корпусом. С 1937 комплекс зданий занимала Воен. академия бронетанковых войс к, которая к настоящему времени реорганизовалась в Общевойсковую академию ВС РФ.
605 Цуриков Сергей Васильевич — из орловских дворян, титулярный советник и кавалер, генерал-лейтенант, обществ. деятель. Жена: Елизавета Антоновна Wurttemberg (Цурикова), сын Александр — друг автора.
606 Гейсмар Федор Клементьевич, барон (1783—1848) — генерал-адъютант, генерал от кавалерии. Описываемый эпизод польской кампании, очевидно, относится к неудаче 14 февр. 1831, которая постигла Ф. К. Гейсмара (тогда начальника 2-й конноегерской дивизии) у села Сточек вследствие недо оценки противника. В результате паники в русских войсках поляки захватили 4 из 6 русских орудий (всего было потеряно 8 пушек).
607 Савва Васильевич Абаза (1800—1854) — подпоручик 46-го егерского полка. Жена: Варвара Сергеевна Цурикова (1811—1889).
608 Демидовская (Чулковская, Привокзальная) плотина построена Никитой Демидовым в конце XVIII в.
609 Литвинов Михаил Александрович (1815—1897) — инженер-поручик, производитель работ по устройству шоссе от Тулы до Серпухова, после отставки выпускал сукно для армии и железнодорожников на своей суконной фабрике в местечке Нескучное (Сурский Хутор / Никольское) Городищенского уезда Пензенской губ., занимался овцеводством, открыл ремесленную школу в своем имении.
610 Cкорее всего, имеется в виду Григорий Васильевич Арсеньев (1777—1851) (см. примеч. 550 наст. тома).
611 Вероятно, Николай Сергеевич Загряжский (1824—1906) — отставной подпоручик, помещик с. Тимирево Тульского уезда (1870).
612 Псиол Андрей Федорович (ум. 1885) — генерал-майор корпуса инженеров путей сообщения, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (учился вместе с автором).
613 Вероятно, Константин Севастьянович Крамер (1809—1877) — статский советник, инженер путей сообщения. Жена: Анна Гавриловна Соколова. Детей не было.
614 Бабьегородская плотина была сооружена в 1836 у храма Христа Спасителя для регулирования уровня воды на р. Москве (предполагалось, что она будет поддерживать на перекатах нижней Москвы-реки необходимые судоходные глубины, а также обеспечивать судоходство на участке р. Москвы выше Каменного моста). Она была разобрана в 1931 и заменена новой плотиной системы Поаре в 40 м ниже по течению.
615 Семенова Домна Павловна — дочь коллежского советника. Венчание состоялось в Москве в 1835. У Максутовых были дети: Петр (род. 1836), Анна (род. 1840), Надежда (род. 1842), Николай (род. 1843), Павел (род. 1845), позднее еще Сергей.
616 Морков Аркадий Ираклиевич (1802—1868) — майор, кавалер, служил под началом коменданта Моск. Кремля Стааля, в 1863 состоял подольским губерн. предводителем дворянского собрания. Жена: графиня Наталия Павловна Семенова.
617 Анке Николай Богданович (1803—1872) — тайный советник, медик, проф. Имп. Моск. ун-та, палатный ординатор моск. Голицынской больницы (1833—1839), дважды избирался деканом медицинского ф-та (1850—1858), читал курс фармакологии и токсикологии в Моск. медико-хирургической академии.
618 Интересно, что в то время как эта полемика, по воспоминаниям автора, сохраняла актуальность, строительство Царскосельской ж. д. приближалось к завершению. 27 сент. началось движение поездов на наиболее готовом участке протяженностью 3,5 версты — между Царским Селом и Павловском, на конной тяге, а 6 нояб. состав повел паровоз. Если П. И. Палибин писал о невозможности и невыгодности ж. д. в России по причине сложных климатических условий и особенно различий в характере русского и западно европейских народов, то Ф. А. Герстнер, руководитель строительных работ, отметил: ‘Почитаю долгом сказать, что русский народ… усердно старался помочь в исполнении… что я не встречал сопротивления, какое почти во всех землях обнаруживалось при подобных нововведениях’ (Герстнер Ф. А. Третий отчет об успехах ж. д. от Петербурга до Царского Села и Павловска. СПб, 1837. С. 13—14. См. фото брошюры на с. 111 наст. тома).
619 Деларю Данила Андреевич (1776— ок. 1836) — из дворян (внесен в 3-ю часть дворянской родословной книги Казанской губ.), статский советник, начальник архива инспекторского департамента Главного штаба. Окончил Сухопутный шляхетский корпус.
620 Деларю Даниил Михайлович (1839—1905) — математик, ученик М. В. Остроградского, окончил Харьковский ун-т (1860), ординарный проф. (1868) того же ун-та, читал лекции по высшей алгебре, дифференциальному исчислению, интегрированию дифференциальных уравнений и теоретической механике.
621 Кутузов Николай Иванович (1790—1849) — действ. статский советник (1835), помещик Боровичского и Холмского уездов, штабс-капитан, старший адъютант штаба гвардейского корпуса, действ. член ‘Вольного общ-ва любителей российской словесности’ (1821), член ‘Союза благоденствия’ (арестован по делу декабристов, но по высочайшему повелению освобожден с оправдательным аттестатом), младший чиновник II отделения Собственной е. и. в. канцелярии (1826), член консультации при Министерстве юстиции (1844).
622 Гостиница Г. К. Клее и Ж. К. Кулона (потом ‘Россия’, Михайловская ул., д. 8) (архитекторы П. И. Габерцеттель и А. И. Мельников) построена в к. 1820-х гг. В ней останавливались маркиз де Кюстин, М. И. Петипа, И. С. Тургенев, П. М. Третьяков, Т. Готье, Л. Кэррол. Иностранцы, бывавшие в Москве, насмешливо отзывались об удобстве и уюте в гостинице Кулона, француза.
623 Румянцев Сергей Петрович, граф (1755—1838) — сын фельдмаршала П. А. Румянцева-Задунайского и брат Николая Петровича Румянцева, член Коллегии иностранных дел (1796—1797), член Гос. Совета (1805—1838), почетный член Академии наук (с 1810).
624 Река Упа — правый приток Оки, вытекает из озера у поселка Верхоупье на юго-востоке Тульской обл., течет от истоков на северо-запад, поворачивает вскоре на север и лишь перед Тулой поворачивает на северо-запад, затем на юго-запад и юго-восток, у села Крапивница сворачивает на запад и вскоре впадает в Оку на уровне 123 м. Длина реки 345 км, средний уклон 0,182 м/км.
625 Каменный мост через реку Упу спроектрован и построен в 1835—1843 после городского пожара 1834. Строительство велось с участием нескольких инженеров, как, напр., Э. Н. Шуберский и А. И. Дельвиг, которые руководили работами по восстановлению многих зданий и гидравлических сооружений, в том числе и данного моста.
626 Петр I планировал проложить путь от моря до моря посредством соединения речной системы Дона с системой Волги через Иван-озеро (природное водохранилище, исток реки Дон), Шаты (река, вытекающая из Иван-озера, впадает в р. Упу), Упы и Оки.
627 Маслов Иван Федорович (ум. до 1848) — алексинский I гильдии купец и фабрикант. Известно, что во время приезда императора Александра I в Алексин в 1817 он останавливался в доме Маслова. В 1837 Иван Федорович Маслов встречал в своем доме и государя наследника цесаревича Александра Николаевича, будущего императора Александра II, во время его большого путешествия по России, о чем неявно сооб щает автор.
628 Маслова (в браке Бенардаки) Елизавета Ивановна (ум. 1896) — дочь алексинского первой гильдии купца и фабриканта Ивана Федоровича Маслова. Муж: Константин Егорович (Георгиевич) Бенардаки (род. 1805).
629 Бенардаки Константин Егорович (Георгиевич) (род. 1805) — отставной поручик, купец, один из учредителей Таганрогского благотворительного общ-ва (1866), оставил Таганрогу капитал в 10 тыс. руб. на благотворительность, пожертвовал 4 тыс. руб. на постройку в Таганроге оперного театра. Жена: Елизавета Ивановна Маслова.
630 Гогель Григорий Федорович (1808—1881) — генерал-адъютант, помощник директора Института корпуса инженеров путей сообщения при Энгельгардте, помощник главноуправляющего Царскосельским и Петерб. дворцовыми правлениями, потом управляющий Царскосельским дворцовым правлением и Царским Селом (с 1865). Воспитатель детей Александра II.
631 Дуэль Григория Федоровича Гогеля была с инженер-подполковником Е. Н. Шароном (инженер-генерал-майор, сын польского королевского советника), в результате чего он был переведен в чине штабс-капитана из л. — гв. Волынского полка в Низовский егерский полк.
632 Гогель Иван Иванович (1806—1850) — адъютант цесаревича Константина Павловича (1829), генерал-майор свиты е. и. в. (1843), помощник начальника Главного штаба войск на Кавказе (1846). Жена: Мария Дмитриевна Есакова.
633 Есакова Мария Дмитриевна (1809—1878) — родители: генерал-лейтенант Дмитрий Семенович Есаков (1789—1859) и Елизавета Ивановна Есакова. Мать Дмитрия Семеновича Есакова, Елизавета Филипповна Есакова (урожд. Ярцова, род. 1760), приходилась сестрой кнг. Александре Филипповне Волконской (урожд. Ярцовой), дочь которой кнг. Александра Андреевна Дельвиг (урожд. Волконская) была матерью автора. Муж Иван Иванович Гогель (1806—1850).
634 Лидерс (von Lders) Александр Николаевич, граф (1790—1874) — генерал-адъютант, участник Отечественной войны 1812 г., турецкой кампании (1828—1829), командующий 5-м пехотным корпусом (1837), командовал Чеченским отрядом во время Даргинской экспедиции (1845), командующий войсками в Дунайских княжествах (1848), командующий Южной армией и главнокомандующий Крымской армией (1855), член Гос. Совета, шеф Азовского пехотного полка (1862), наместник в Царстве Польском (1861—1862).
635 В 1837 помещиком Семеном Алексеевичем Викулиным в селе Колодезское (также Невежино, Невежеколодезское, Колодецкое) был построен каменный двухэтажный храм, в верхнем (холодном) этаже которого находился престол в честь иконы Казанской Божией Матери, а в нижнем — в честь св. Симеона Дивногорца.
636 Поляков Самуил Соломонович (1837—1888) — известный ж.-д. деятель из бедного еврейского семейства. Составил себе большое состояние в период раздачи ж.-д. концессий (1860-е — 1870-е), участвовал в строительстве Курско-Харьковской, Харьково-Азовской, Козлово-Воронежско-Ростовской, Орлово-Грязской, Фастовской и Бендеро-Галацкой ж. д., меценат (пожертвовал свыше 2 млн руб. на Лицей цесаревича Николая, на училище бар. Дельвига, на женские гимназии в Западном крае, на еврейский земледельческий и ремесленный фонд и т. д.
637 См. примеч. 509 наст. тома.
638 Домашнев Стефан Иванович (1808—1877) — отставной коллежский секретарь, жена: Александра Андреевна Домашнева (1836—1882). Владел селом Домашнево Ефремовского уезда Тульской губ.
639 Церковь Усекновения Главы Иоанна Предтечи, что в Кречетниках, близ Новинского вала (Москва) — известна каменной с 1657. Новая церковь типа восьмерик на четверике с приделами Св. Антипы (1757) и Иоанна Воина (1706) строилась в 1753—1761. Ампирные колокольня и трапезная с теми же приделами сделаны вновь в 1824—1826. Решение о сносе принято в мае 1930, вскоре церковь была уничтожена.
640 Покровский Хотьков ставропигиальный женский монастырь относится к одной из древнейших монашеских обителей на Руси (первое упоминание относится к 1308). Здесь находятся святые мощи преподобных Кирилла и Марии (родители преподобного Сергия Радонежского).
641 Клирошане — певчие клироса.
642 Цурикова (в браке Абаза) Варвара Сергеевна (1811—1889) — родители: Сергей Васильевич Цуриков и Елизавета Антоновна Wurttemberg, муж: Савва Васильевич Абаза.
643 Абаза Аггей Васильевич (1782—1852) — действ. статский советник, крупный саратовский землевладелец, сахарозаводчик, известный откупщик. Жена: Прасковья Логгиновна Манзей (1800—1837), дети: Прасковья (в браке Львова), Эраст, Александр, Михаил, Василий, Павел, Николай, Мария (в браке Милютина, Стиль), Вера.
644 Абаза Прасковья Аггеевна (1817—1883) — муж: Алексей Федорович Львов (1798—1870).
645 Львов Алексей Федорович (1799—1870) — обер-гофмейстер, автор музыки к гимну Российской империи ‘Боже, царя храни’, саратовский помещик, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения, жена: Прасковья Аггеевна Абаза (1817—1883). Интересно, что посажеными отцом и матерью были император Николай I и графиня Бенкендорф, а Николай I был еще и крестным отцом детей Львовых: Федора — в 1842, Прасковьи — в 1844, Александры — в 1846.
646 Абаза Александр Аггееевич (1821—1895) — действ. статский советник, гос. деятель эпохи Великих реформ (поддерживал проект конституции и либеральные реформы Лорис-Меликова), член правления Главного общ-ва российских железных дорог (с 1857), председатель Департамента гос. экономии Гос. Совета (1874—1881), министр финансов (1880—1881).
647 Закревский Арсений Андреевич, граф (1783—1865) — генерал от инфантерии, генерал-адъютант (1813), финляндский генерал-губернатор (1823), сенатор (1826), министр внутренних дел (1828—1831), участвовал в войнах с Францией, Швецией и Турцией, дважды был ранен и дважды контужен. Моск. генерал-губернатор и член Гос. Совета (1848—1859). В период подготовки Крест. реформы выступал против отмены крепостного права. Был предметом резких обличений в ‘Колоколе’ А. И. Герцена. В 1859 смещен с должности.
648 Абаза А. В. Мысли московского жителя о возможности учредить общ-во на акциях для сооружения железной дороги из С.-Петербурга до Москвы. СПб., 1838.
649 Бобринский Алексей Алексеевич, граф (1800—1868) — гос. деятель, придворный, действ. статский советник (1845), шталмейстер (1854), учредитель компании по строительству Царскосельской дороги, соединившей Петербург с Царским Селом и Павловском, окончил Моск. училище колонновожатых, в своем Смелянском имении сконструировал новые сеялки и культиваторы-распашники и создал один из первых сахарных заводов, построил Балаклейский, Грушевский и Капитановский свеклосахарные заводы.
650 Крюкова (урожд. Воронец, во 2-м браке Дмоховская) Анастасия Васильевна (ум. 1908) — родители: Василий Васильевич Воронец (род. 1777) и Варвара Дмитриевна Якушкина (род. 1792), таким образом, она является племянницей И. Д. Якушкина, муж: (1) Крюков, (2) Адольф Алозиевич Дмоховский (1815—1873), дочь (Варвара Дмитриевна Якушкина/Воронец) родного дяди (Дмитрия Андреевича Якушкина) тещи автора (Екатерина Гавриловна Левашова) была матерью А. В. Крюковой.
651 Колесова Варвара Ивановна — в V гл. ‘Моих воспоминаний’ названа ‘двоюродною теткою моей’. В ‘Моск. некрополе’ вел. кн. Николая Михайловича есть запись: ‘Колесова Варвара Ивановна, дочь ст. сов., СпасоБородинского девичьего монастыря послушница. Ум. в Моск. Алексеевском монастыре 7 окт. 1855, 60 л. (Данилов монастырь)’ (Моск. некрополь. В 3 т. / Сост. В. И. Саитов, Б. Л. Модзалевский. Т. 2. СПб., 1908. С. 66).
652 Тютчева (в браке Корниани) Александра Николаевна (1814— после 1878) — близкая подруга жены автора, двоюродная сестра Ф. И. Тютчева, родители: Николай Николаевич Тютчев (1771—1832) и Екатерина Алексеевна Воронец (1781—1866), муж: австрийский камергер граф Георг Корниани (ум. 1874), сын Роберт, имя второго сына установить не удалось. Проживала в Милане, а также в своем замке на озере Комо в Италии.
653 Левашова Эмилия Николаевна (1820—1878) — жена автора (с 1838). Дочь нижегородского помещика, гвардии поручика в отставке Николая Васильевича Левашова и Екатерины Гавриловны урожд. Решетовой. Детей не было.
654 Крепейн Анна Андреевна (ум. 1854) — франц. гувернантка сначала Е. Г. Левашовой, а потом ее дочерей Эмилии и Лидии, проживала в доме Левашовых около 40 лет, после смерти Е. Г. Левашовой стала жить вместе с сестрой Дарьей Андреевной Оливи на вдовьей половине Смольного монастыря. Информация собрана из разрозненных сведений, которые сообщает автор в разных томах ‘Моих воспоминаний’.
655 Радзевская Екатерина Егоровна (ум. 1853) — родом из Курляндии, гувернантка и позже подруга жены и член семьи автора, прожила в семье автора ок. 14 лет.
656 Дом Голицына (Новая Басманная ул., д. 26) — был построен Демидовыми в последней четверти XVIII в., в 1805 дом купил Михаил Петрович Голицын, после чего (в 1837) домом владел Попечительный совет о заведениях обществ. призрения. В это время дом был преобразован для Сиротского училища, а к восточному торцу здания была пристроена домовая церковь Успения правед. Анны.
657 Тяжелов Арсений Иванович — выпускник С.-Петерб. духовной академии (Тверская дух. семинария) (1814), в дальнейшем протопресвитер Архангельского собора Моск. Кремля, магистр, сын священника Тверской губ.
658 Трехсвятительская церковь на Садово-Спасской улице у Красных ворот в Старых Огородниках, близ дворцовой Огородной слободы. Деревянная церковь существовала с 1635, а каменная с приделом во имя св. Иоанна Богослова с 1699. Церковь разрушена.
659 Храм Никиты Мученика в Старой Басманной слободе (Старая Басманная ул., д. 16/1) — деревянный храм построен в 1517, каменный в к. XVII в., в современном виде, в стиле ‘елизаветинского барокко’, храм отстроен в 1751 (считается местом рождения св. Василия Блаженного). В 1830 здесь отпевали Василия Львовича Пушкина (дядю А. С. Пушкина).
660 Cиротский дом на Новой Басманной ул., д. 26. Храм Успения правед. Анны помещался в восточной части корпуса No 1, закрыт в 1922.
661 Варнек Александр Лаврентьевич (1805—1872) — друг автора, штабс-капитан л. — гв. Литовского полка (1840), адъютант при командире 6-го пехотного корпуса Нейдгардте, потом директор гос. заемного банка в Петербурге. Родители: Lorenz Warneck и Karoline Juliane Warneck.
662 Нейдгардт Александр Иванович (1784—1845) — российский гос. и воен. дея тель, дипломат, генерал от инфантерии (1841), генерал-адъютант (1825). С 1836 и в описываемое время был командиром дислоцированного в Москве 6-го пехотного корпуса, и с 1841 некоторое время исполнял обязанности моск. воен. генерал-губернатора.
663 У Николая Васильевича Левашова было 2 сестры: Александра и София. О какой конкретно сестре идет речь, установить не удалось.
664 Левашев Александр Александрович (род. 1790) — родители: Александр Иванович Левашев (1751—1811) и его вторая жена Мария Захариевна Левашева (Евлашева) (род. 1768), братья/сестры: Яков, Екатерина, Константин (род. 1783), Владимир, Елизавета, Мария, Николай (1795—1865), Иван (сводный брат) (род. 1769) (от первой жены Екатерины Владимировны Левашевой, род. 1750). Степень родства с Н. В. Левашовым, тестем автора, установить не удалось.
665 Вельяминова-Зернова Екатерина Ивановна (ум. 1875) — родители: Иван Михайлович Вельяминов-Зернов и Настасья Яковлевна Постельникова. Брат отца Федор Михайлович Вельяминов-Зернов (1754—1831) имел дочь Анисью Федоровну Вельяминову-Зернову. Обе двоюродные сестры были подругами жены автора и неоднократно упоминаются в его воспоминаниях.
666 Поленов Алексей Васильевич (1804—1868) — инженер-полковник, служил по ж.-д. ведомству, производил работы по соединению рек Москвы и Волги.
667 Моск. дворянский институт (образован на базе Моск. университетского благородного пансиона в 1833) — закрытое сословное учеб. заведение для детей российских дворян (преимущественно Моск. губ.) с целью их подготовки к продолжению образования в университете.
668 Давыдов Денис Васильевич (1784—1839). Современная песня (1836). См.: Давыдов Д. В. Стихотворения. Л.: Сов. писатель, Ленингр. отд., 1984. (Библиотека поэта. Большая серия). С. 115.
669 Решетова (урожд. Якушкина) Екатерина Андреевна — тетка декабриста Ивана Якушкина со стороны отца Дмитрия Андреевича, после ссылки племянника взяла на себя заботу о его сыновьях. Муж: Гавриил Степанович Решетов (1746—1805) (действ. статский советник, товарищ министра уделов, с 1802 волынский губернатор).
670 Золотницкий Андрей Михайлович — родители: Михаил Владимирович Золотницкий (1771—1826) и Анастасия Матвеевна Золотницкая (Чайковская).
671 Львов Владимир Владимирович, кн. (1805—1856) — поручик л. — гв. Гренадерского, затем Моск. полка (1823—1831), инспектор классов 1-го Моск. кадетского корпуса (1838—1847), депутат Моск. губерн. дворянского собрания (1847—1849), цензор Моск. цензурного комитета (1850).
672 Чайковская (урожд. Ярцова) Мария Филипповна (род 1764) — родная тетка матери автора Александры Андреевны Дельвиг. Родители: Филипп Иванович Ярцов и Наталья Ивановна Таушева.
673 Золотницкая (урожд. Чайковская) Анастасия Матвеевна — троюродная сестра Антона Дельвига. Родители: Матвей Степанович Чайковский (председатель Херсонской судебной палаты, впоследствии екатеринославский вице-губернатор, статский советник) и Мария Филипповна Чайковская (внучка воронежского вице-губернатора генерал-майора Ф. И. Ярцова, правнучка русского ученого-астронома А. Д. Красильникова, муж: командир Эстляндского мушкетерского полка Михаил Владимирович Золотницкий (1771—1826), дети: Анна (в браке Всеволожская), Андрей, Пир.
674 Н. Х. Кечер прожил у Левашовых с осени 1838 до конца июня 1839.
675 Краевский Андрей Александрович (1810—1889) — издатель, редактор, журналист, переводчик, философ, сын внебрачной дочери моск. обер-полицмейстера Н. П. Архарова. Окончил Имп. Моск. ун-т (1828), служил в гражд. канцелярии моск. генерал-губернатора, потом был редактором ‘Журнал а Министерства народного просвещения’ (1835), помогал А. С. Пушкину в редактировании журнала ‘Современник’, редактор и собственник газеты ‘Литературные прибавления к ‘Русскому инвалиду» (1839). Последующая деятельность связана с журналом ‘Отечественные Записки’ (издается с 1818), который он приобрел у П. П. Свиньина в 1839.
676 Волант (Деволант) (Sainte-de-Wollant) Франц (Павел) Павлович де (1752—1818) — брабантский дворянин, перешел из голландской службы в русскую, инженер-майор (1787), инженер-генерал (1810), член Департамента водяных коммуникаций, член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1809—1812), главный директор путей сообщения (1812—1818), член Комитета министров.
677 Бутурлин Михаил Петрович (1786—1860) — нижегородский воен. и гражд. губернатор (1831—1843), генерал-лейтенант, знакомый А. С. Пушкина.
678 Готман (Gottmann) Петр Данилович (1796—1882) — архитектор, генерал-инженер-майор, окончил петерб. Институт корпуса инженеров путей сообщения (1816), вместе с А. А. Бетанкуром участвовал в разработке проектов Нижегородской ярмарки и открытии кирпичных заводов, глава ярмарочного комитета (1824) и потом строительного комитета об обустройстве Н. Новгорода (с 1836). В 1830—1840 участвовал в разработке детальных чертежей и инженерных решений при устройстве в Н. Новгороде съездов, набережных, дамб, спроектировал комплекс военно-губернаторского дома-дворца в кремле (1834—1843), Красных казарм на Нижне-Волжской набережной (1836—1853). Возглавлял киевскую строительную комиссию (с 1844), младший брат Андрея Даниловича Готмана (1790—1865), выдающегося отечественного инженера-градостроителя, первого русского ректора Института корпуса инженеров путей сообщения.
679 Стремоухов Владимир Петрович (ок. 1805— после 1888) — инженер-полковник, закончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (1824), в 1834 был направлен в звании инженер-майора в Н. Новгород как известный тогда специалист-инженер для выполнения распоряжений императора Николая I по переустройству города в подчинение П. Д. Готмана. Далее работал сначала вице-директором (1865—1870) Департамента водных путей сообщения России (1865), потом директором данного ведомства (1870—1871).
680 Боткин Василий Петрович (1811—1869) — писатель, публицист, литературный критик, искусствовед, сотрудник журнала ‘Отечественные записки’ (писал статьи об искусстве и произведениях иностранной литературы) и ‘Современник’ (‘Письма об Испании’), был близок к Т. Я. Грановскому, М. А. Бакунину, В. Г. Белинскому и А. И. Герцену.
681 Немчинова Анна Николаевна — помещица села Воскресенское Макарьевского уезда Нижегородской губ. (1841—1861), где на ее средства было открыто церковно-приходское училище при храме Воскресения Словущего (1856).
682 Собакин Александр Петрович (1798—1837) — камергер, представитель старинного боярского рода. Жена: виконтесса Полиньяк, детей не было.
683 Собакин Петр Александрович (1744—1821) — премьер-майор, старинный столбовой дворянин (Марфа Васильевна Собакина была супругой царя Ивана Васильевича Грозного), владел 12 тыс. душ крестьян в Нижегородской и Орловской губ. Состоял в родстве с кн. Голицыными, Шаховскими, с дворянами Соковниными, Мещерскими, находился в дружеских отношениях с кн. Юсуповым. Жена: Марфа Петровна Голицына (1750—1780).
684 Измайлов Лев Дмитриевич (1764—1834) — генерал-майор, помещик села Дедново (Дединово) в Зарайском уезде Рязанской губ. Служил полковым командиром гусарского Шевичевого полка (1797), потом он рязанский губерн. предводитель дворянства (1806). Вышел в отставку в 1801 и проживал в тульском имении (село Хитровщино). О его разнузданном нраве и стиле жизни много сказано в очерке С. Т. Славутинского ‘Генерал Измайлов и его дворня’ из кн. И. В. Селиванова и С. Т. Славутинского ‘Из провинциальной жизни: повести, рассказы, очерки’ (1876).
685 Грузинский Георгий Александрович, светл. кн. (1762—1852) — был широко известен как создатель нижегородского народного ополчения 1812 г. против Наполеона, губерн. предводитель дворянства на протяжении 30 лет. Владел имениями и недвижимостью в Москве и Н. Новгороде. Много говорилось о неукротимом нраве и ‘царских’ порядках, которые князь завел в своем нижегородском имении Лысково, где он творил суд и расправу над подвластными и неподвластными ему людьми. Сын Иван участник движения декабристов, дочь Анна, графиня Толстая, дала приют в своем моск. дворце на Никитском бульваре Николаю Васильевичу Гоголю.
686 Лещов Осип Иванович (1814—1866) — вольноотпущенный крестьянин д. Чухломка Макарьевского уезда.
687 Толстой Н. С. Заволжские очерки, практические взгляды и рассказы (Продолжение ‘Заволжской части Макарьевского уезда Новгородской губернии’). М.: Тип. Александра Семена, 1857.
688 См. примеч. 686 наст. тома.
689 Шеншины Анна Семеновна и Елизавета Семеновна. Подруги жены автора.
690 Шеншин Владимир Александрович (1814—1873) — жена: Анна Семеновна Шеншина, сын Николай.
691 Толстая Александра Сергеевна (род. 1817) — троюродная сестра Л. Н. Толстого, классная дама в девичьем отделении Моск. воспитательного дома, автор ‘Рассказов из виденного и слышанного’ (Отечественные записки, 1861, No 6). Родители: Сергей Васильевич Толстой и Вера Николаевна Шеншина. Муж: (с 1840) проф. Казанского ун-та Н. А. Иванов (1813—1869). Ее брат — свояк автора (Николай Сергеевич Толстой), часто упоминается в его ‘Воспоминаниях’.
692 Толстой Сергей Васильевич (1785 — до 1839) — статский советник, симбирский (1819—1823) и нижегородский (1823—1825) вице-губернатор. Жена: Вера Николаевна Шеншина.
693 Нарышкин Александр Львович (1760—1826) — обер-камергер, директор Имп. театров (1799—1819), царедворец, отличался остроумием, слыл бонвиваном и эпикурейцем. На приморской мызе Бельвю он принимал все петербургское общ-во, включая Александра I, который называл Нарышкина кузеном. Родители: Лев Александрович Нарышкин и Марина Осиповна Закревская. Жена: Мария Алексеевна Сенявина.
694 Киреевский Алексей Степанович (Стефанович) (род. 1805/06— до 1863) — прапорщик (1825), корнет (1827), поручик в отставке (1828), жена: (1832) Екатерина Сергеевна Толстая.
695 Толстая (в браке Моисеева) Анастасия Сергеевна (род. 1814) — родители: Сергей Васильевич Толстой и Вера Николаевна Шеншина. Муж: капитан-лейтенант флота Моисеев.
696 Толстой Николай Сергеевич (1812—1875) — троюродный брат писателя Льва Толстого, окончил школу гвардейских подпрапорщиков, потом короткое время служил в л. — гв. Волынском полку, затем занимал пост первого председателя земской управы Макарьевского уезда, занимался выращиванием полевых культур, размолом зерна, торговлей, а также написанием статей и книг по хозяйству Макарьевского уезда. Сын нижегородского губернатора Сергея Васильевича Толстого (1785— до 1839) и Веры Николаевны Шеншиной. Жена: Лидия Николаевна Левашова. Автор пишет во втором томе ‘Моих воспоминаний’, что у него был сын Николай (1845) и 2 дочери, из которых известна Мария (в браке Покровская).
697 Воронцов Михаил Семенович, кн. (1782—1856) — российский гос. деятель, генерал-фельдмаршал, герой Отечественной войны 1812 г., наместник на Кавказе (1844—1854), с 1852 светл. кн., генерал от инфантерии (с 1825), генерал-фельдмаршал (с 1856), в 1823—1854 новороссийский и бессарабский генерал-губернатор, в 1844—1854 главнокомандующий Отдельным Кавказским корпусом и наместник Кавказский.
698 Штрик Иван Антонович (1796—1852) — действ. статский советник (1844), главный надзиратель Имп. Моск. воспитательного дома (с 1837), из дворян Лифляндской губ., участник Отечественной войны 1812 г., президент комитета попечительства о бедных евангелическо-лютеранского исповедания, член Вольно-экономического общ-ва и Моск. общ-ва сельского хозяйства.
699 Григорьев Афанасий Григорьевич (1782—1868) — моск. архитектор, создатель моск. ампира, из крепостных. Служил как архитектор в ведомстве Моск. воспитательного дома в 1808—1840-х, был также архитектором Мариинской, Павловской, Голицынской больниц, Странноприимного дома Шереметевых, усадьбы Хрущевых-Селезневых (ныне музей А. С. Пушкина), усадьбы Лопухина (ныне музей Л. Н. Толстого) на Пречистенке и др.
700 Башилов Александр Александрович (1777—1847) — генерал-майор (1810), участник Отечественной войны 1812 г., тайный советник и сенатор (1830), с апр. 1831 по март 1832 состоял в должности директора комиссии строений в Москве. Написал обширные автобиографические записки.
701 Тон Константин Андреевич (1794—1881) — архитектор, академик Петерб. академии наук, проф., член строительного комитета Департамента проектов и смет Главного управления путей сообщения и публичных зданий, создатель проектов и главный архитектор храма Христа Спасителя, Большого Кремлевского дворца, Оружейной палаты в Москве.
702 Известно, что в 1888 Джон Джаксон был подрядчиком фирмы ‘Иосиф Квик и сын’ (Joseph Quick & Son), которую основал инженер гражд. строительства Иосиф Квик (1809—1894). Наряду с проектами по улучшению водоснабжения Лондона, Амстердама, Антверпена, Берлина, СПб и Бейрута, фирма также консультировала по аналогичным вопросам в Москве (Иосиф Квик был в Москве в 1888) (см. ‘Проект водоснабжения города Москвы’ / инж. Иосиф Квик и сын. Лондон, подрядчик Джон Джаксон. Лондон. М.: Тип. бр. Вернер, 1889).
703 Остен-Сакен Фабиан Вильгельмович фон дер, кн. (1752—1837) — 43-й генерал-фельдмаршал (1826), службу начал подпрапорщиком в Капорском мушкетерском полку (1766), генерал-лейтенант (1799), участвовал в Заграничном походе 1813—1815 гг.
704 Гежелинский Григорий Федорович (1783—1859) — статский советник, вице-губернатор в Курске, потом вице-губернатор Слободско-Украинской губ. (1815—1820), находился под следствием за злоупотребления по винным откупам.
705 Завадовский Николай Степанович (1788—1853) — генерал от кавалерии (1852), командующий войсками на Кавказской линии и Черномории, наказный атаман Черноморского казачьего войска. Был два раза женат, вторая жена — Анна Павловна (Пулло). Известно, что от первого брака у него был сын, а от второго два сына и дочь.
706 Шульц Мориц Христианович фон (1806—1888) — генерал от кавалерии, участник подавления польского восстания 1830 г., Кавказских и Крымской войн. В 1838 был переведен в Генеральный штаб с оставлением при штабе Отдельного Кавказского корпуса.
707 Граббе Павел Христофорович, граф (1789—1875) — русский военачальник, генерал от кавалерии, генерал-адъютант, участник Кавказской войны. В 1864 во главе Мало-Лабинского отряда принимал участие в решающих сражениях Кавказской войны на территории Большого Сочи, член Гос. Совета (1866). Воен. служба на Кавказе началась 18 апр. 1838, когда он был назначен командующим войсками на Кавказской линии и в Черноморской области, далее принимал участие в Венгерском походе (1849).
708 Алябьева Александра Васильевна (1812—1891) — была известна ‘античной’, ‘классической’ (П. А. Вяземский, из письма к А. С. Пушкину) красотой. Вышла замуж за красавца гусара Алексея Киреева в 1832, после чего создала салон, в который были вхожи писатели, поэты, художники, ученые, посещавшие Москву путешественники.
709 Коптев Василий Иванович (1819—1888) — действ. статский советник (1865), известный коннозаводчик, ипполог, журналист. Окончил юридический ф-т Имп. Моск. ун-та, служил мировым посредником Каширского уезда и корреспондентом главного управления гос. коннозаводства по Тульской губ. Главный труд: ‘Материалы для истории русского коннозаводства’ (М., 1887).
710 Алексеевский Иван Осипович (ум. 1883) — генерал-майор (1871), инженер-генерал-лейтенант (1876), сверхштатный член инженерного комитета (1872), владел усадьбами Великуши и Ухтомское (Андреевка) Орловской губ. Окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения, работал начальником одного из участков ж. д. Петербург — Москва.
711 Гостиница ‘Москва’ (называвшаяся также Найтаковской) в Ставрополе принадлежала греку из Таганрога Петру Найтаки, который занимался гостиничным делом в Ставрополе и Пятигорске. Эта единственная гостиница Ставрополя была тогда известна тем, что 10 июня 1840 г. здесь останавливался Михаил Юрьевич Лермонтов. В гостинице не прекращалась карточная игра, несмотря на недовольство властей, дошедшее даже до императора, закрыть единственную в Ставрополе гостиницу не удавалось.
712 Трескин Александр Семенович (1803—1855) — генерал-майор свиты е. и. в. (1842), тайный советник (1854), начальник штаба войск Кавказской линии и Черномории (с 1839), начальник штаба Отдельного Кавказского корпуса (1843), харьковский гражд. губернатор.
713 Головин Евгений Александрович (1782—1858) — генерал от инфантерии, участник Отечественной войны 1812 г. и Бородинского сражения, Заграничного похода 1813—1815 гг., за что получил звание генерал-майора (1814), подавлял восстание декабристов, за что был пожалован в генерал-адъютанты (1825), через год — генерал-лейтенант (1826). В дальнейшем служил командующим Отдельным Кавказским корпусом (1837), где в воен. вопросах он был единомышленником с генералом П. Х. Граббе, однако после ряда стычек с Николаем I оставил командование Кавказским корпусом и сдал его Н. И. Нейдгарду (1842).
714 См. примеч. 255 наст. тома.
715 Врангель Александр Евстафьевич, барон (1804—1880) — военачальник, георгиевский кавалер (1842, 1859), генерал-адъютант (1857), генерал от инфантерии (1866), участник польского похода (1831), Кавказских войн (1831—1840, 1858—1859), Крымской войны (1853—1856), член Воен. совета (с 1862), командующий Казанским воен. округом и симбирский генерал-губернатор (1864).
716 Имам Шамиль (1797/99—1871) — знаменитый вождь (имам) (с 1834) горцев Дагестана и Чечни в их борьбе с Россией за независимость, одержал ряд крупных побед над русскими войсками в 1840-х гг., но 25 авг. 1859 был пленен и принес присягу на верноподданство России (1866). В 1870 Александр II разрешил ему выехать в Мекку, где тот и скончался.
717 Граббе Николай Павлович, граф (1832—1896) — генерал-майор, участник Кавказской войны (служил в Кавалергардском полку), потом командир 16-го Нижегородского драгунского полка (1860), генерал-майор с назначением в свиту е. и. в. (1864), командир л. — гв. Конного полка (1864—1869).
718 Лермонтов Михаил Юрьевич (1814—1841) — за дуэль с сыном франц. посла Э. Барантом был отправлен в ссылку на Кавказ (1840), где участвовал в воен. действиях.
719 Голицын Владимир Сергеевич, кн. (1794—1861) — генерал-майор (1843), тайный советник, меломан и музыкант. Родители: генерал от инфантерии кн. Сергей Федорович Голицын (1749—1810) и Варвара Васильевна Энгельгардт (1757—1815). В 1839 был назначен в Кавказский корпус, и с 1843 генерал-майор, командир центра Кавказской линии (благодаря этому назначению получил прозвище Центральный, Centre).
720 Крепость Прочный Окоп (у современного хутора Фортштадт) была сооружена в конце 1780-х в составе Азово-Моздокской укрепленной линии.
721 Норденстам Иван (Иоганн Мориц) Иванович (1802—1882) — генерал от инфантерии (1870), ставропольский (1844) и нюландский (1847) губернатор, вице-председатель финляндского сената.
722 Засс Григорий Христофорович фон, барон (1797—1883) — в 1813 поступил на службу юнкером в Гродненский гусарский полк, с которым участвовал в Заграничном походе русской армии 1813—1815 гг. Участвовал в сражениях под Дрезденом, Кульмом и Лейпцигом, был награжден знаками отличия Военного ордена, произведен в корнеты и зачислен в Псковский кирасирский полк. В 1820 был переведен в Нижегородский драгунский полк, располагавшийся в Кахетии. Участвовал в Русско-турецкой войне 1828—1829 гг., был награжден орденом Св. Владимира 4-й ст. с бантом и чином подполковника. В 1830 назначен командиром Моздокского казачьего полка и принял активное участие в Кавказской войне. В 1831—1832 с вверенным ему полком совершил две экспедиции в Чечню и Дагестан, за что был произведен в полковники. В 1834—1835 продолжал совершать регулярные набеги на аулы абадзехов, бесленеевцев, баракаевцев, шапсугов и кабардинцев, проявлял при этом блестящее владение всеми специфическими приемами маневренной кавказской войны: засады, стремительные нападения, ложные отступления и т. д. В 1835 был награжден золотой саблей с надписью ‘За храбрость’ и назначен командиром всей Кубанской линии, в 1840 — на пост начальника правого фланга Кавказской линии. К 1843 им были основаны станицы Урупская, Вознесенская, Чемлыкская и Лабинская, между станицами располагались укрепленные посты. На месте одного из таких укреплений со временем вырос город Армавир. В 1842 фон Засс был произведен в генерал-лейтенанты и в том же году по болезни оставил службу на Кавказе, a в 1848 вышел в отставку, но в 1849 И. Ф. Паскевич убедил Г. Х. фон Засса принять участие в военных действиях против венгерских повстанцев. Фон Засс был назначен начальником авангарда III пехотного корпуса, участвовал в сражениях под Вайценом и Дебреценом. После войны он повторно вышел в отставку, однако с 1864 вновь призван на службу Александром II, состоял по Кавказской армии с зачислением в запас, в 1877 произведен в генералы от кавалерии. Современная оценка деятельности фон Засса на Кавказе далеко не однозначна.
723 Пулло Александр Павлович (1789— после 1869) — генерал-майор (1839), командир Куринского егерского полка Отдельного Кавказского корпуса (1834), участник карательных походов против горцев, обвинялся в некоторых несправедливых и жестоких поступках с мирными жителями-чеченцами. В результате жесткой политики А. П. Пулло в1840 начались волнения горцев и был утрачен контроль над территорией Чечни, следствием чего был вызов Пулло в Петербург и его последующее увольнение в бессрочный отпуск. Имел брата Николая и сестру Анну (в браке Завадовская).
724 Филипсон Григорий Иванович (1809—1883) — генерал от инфантерии (1880), окончил Воен. академию Генерального штаба, служил в Отдельном Кавказском корпусе, штабе войск Кавказской линии и Черномории, участвовал в воен. действиях в Закубанье и на Черноморском побережье во время Крымской войны, атаман Черноморского казачьего войска (1855—1860), сенатор (1861). Написал книгу ‘Воспоминания’ о событиях Кавказской войны.
725 Раевская (в браке Орлова) Екатерина Николаевна (1797—1885) — жена декабриста генерала, командующего Кишиневской дивизией Михаила Федоровича Орлова (1788—1842). К ней с большим уважением относился А. С. Пушкин. Многие вспоминали о ней как о спокойной, добродетельной, сдержанной женщине, исполненной собственного достоинства. Родители: Николай Николаевич Раевский (1771—1829) и Софья Алексеевна Константинова (1769—1844).
726 Антонович Платон Александрович (1811—1883) — генерал-майор (1861), правитель канцелярии начальника Черноморской береговой линии при Раевском, Анрепе, Будберге и Серебрякове, затем градоначальник Керчи (1853) и Одессы (1861), попечитель Киевского учеб. округа (1866—1880).
727 Постельс (Posteis) Карл Филиппович (1803—1854) — воен. инженер-подполковник (1837), начал службу подпоручиком в С.-Петерб. инженерной команде, потом служил в Севастополе, по распоряжению генерала Раевского проектировал каменные пороховые погреба укреплений Черноморской береговой линии, затем начальник инженерного отделения штаба, начальник чертежной инженерного департамента. До 1843 служил начальником инженеров I отделения Черноморской береговой линии.
728 Серебряков Лазарь Маркович (Арцатагорцян Казар Маркосович) (1792—1862) — адмирал, участник кавказских походов и Крымской войны, основатель города и порта Новороссийска, член Адмиралтейств-совета. В кампанию 1837 г. на Сев. Кавказе был капитаном 1-го ранга, участвовал в освобождении от турок причерноморских городов (командовал десантом численностью 5816 чел., высаженным в устье Цемесса). Служил дежурным штабс-офицером по морским делам при штабе командующего Кавказской линией генерала Александра Меншикова, командиром I отделения Черноморской береговой линии и начальником Новороссийского порта, во время Крымской войны возглавлял береговую оборону в портах на Черноморском побережье Кавказа, во избежание разгрома гарнизонов принял самостоятельное решение об эвакуации крепостей, в том числе в Новороссийске. Был не только крупным военачальником, но еще и талантливым ученым. Николай I и Александр II знали и высоко ценили Л. Серебрякова. Далее о Раевском — ‘…часто советуется с начальником Черноморского флота, вице-адмиралом Лазаревым’: Лазарев Михаил Петрович (1788—1851) — видный деятель Военно-Морского Флота XIX в., знаменитый русский флотоводец, ученый-мореплаватель, совершил кругосветное путешествие, в котором была открыта Антарктида (1819—1821).
729 Панфилов Александр Иванович (1808—1874) — русский адмирал (1866), участник Крымской войны, воспитывался в Морском кадетском корпусе, по собственному желанию был переведен в Черноморский флот (1834), на службу на Кавказский берег поступил в звании дежурного штабс-офицера и в течение десяти лет участвовал в занятии мест Кавказского берега, лично распоряжался десантами и амбаркациями для укрепления возникшей Черно морской береговой линии, контр-адмирал (1853), губернатор и начальник морской части Николаева (1856), член Адмиралтейств-совета (1858).
730 Раевская (урожд. Бороздина) Анна Михайловна (1819—1883) — фрейлина императрицы Александры Федоровны (с 1835). В доме Раевских часто бывал Пушкин, особенно в Гурзуфе. Муж: Николай Николаевич Раевский (мл., или третий), дети: Михаил, Николай.
731 Муравьев-Амурский Николай Николаевич, граф (1809—1881) — генерал от инфантерии, генерал-адъютант, первый генерал-губернатор Вост. Сибири (1847—1861), гос. деятель, дипломат, почетный член Петерб. академии наук, член Гос. Совета (1861). В 1840—1844 служил начальником одного из отделений Черноморской береговой линии, потом был тульским воен. и гражд. губернатором (1846). Главной его заслугой считается приобретение Россией всего Амура без единого выстрела и присоединение к России Приамурья и Приморья.
732 Херхеулидзев Захар Семенович, кн. (1797—1856) — генерал-майор (1841), губернатор Смоленской губ. (1850—1852), градоначальник Керчи (заведовал госпиталями по окончании Крымской войны и скоропостижно умер от тифа). Во время Крымской войны состоял в распоряжении главнокомандующего Южной армией генерала кн. Михаила Дмитриевича Горчакова. Орловский воен. и гражд. губернатор (1849), воен. губернатор г. Минска, минский гражд. губернатор (1850), военный и гражд. губернатор г. Смоленска (1850 или 1851—1852). Пост керчь-еникальского градоначальника он занимал с 1841 по 1850.
733 Лорер Николай Иванович (1795—1873) — декабрист, служил в л. — гв. Литовском полку и участвовал в Заграничном походе 1813—1815 гг., активный член Южного общ-ва декабристов (секретарь Пестеля), приговорен к 12 годам каторги (срок уменьшен до 8 лет), после чего определен рядовым на Кавказ (1837), потом был литератором (1842). Написал ‘Записки’ (одно из изданий — Записки декабриста Н. П. Лорера / Под ред. М. Н. Покровского. М.: Гос. соц. — экон. изд-во, 1931).
734 Майер Николай Васильевич (1806—1846) — окончил Медико-хирургическую академию, служил при штабе генерала Н. Н. Раевского (начальник Черноморской береговой линии) в Керчи в качестве главного доктора. Его запомнили многие из побывавших в те годы на Кавказе, напр., Н. П. Огарев: ‘Майер был медиком, помнится, при штабе. Необходимость жить трудом заставила его служить, а склад ума заставил служить на Кавказе, где, среди величавой природы, со времени Ермолова не исчезал приют русского свободомыслия, где, по воле правительства, собирались изгнанники, а генералы, по преданию, оставались их друзьями. Жизнь Майера естественно примкнулась к кружку декабристов, сосланных из Сибири на Кавказ в солдаты кто без выслуги, кто с повышением. Он сделался необходимым членом этого кружка, где все его любили как брата’ (Огарев Н. П. Избр. произв. В 2 т. М., 1956. Т. 2. С. 381). Существует мнение, что Н. В. Майер явился прототипом Вернера в ‘Герое нашего времени’ Лермонтова (см., напр.: Гершензон М. О. Образы прошлого: А. С. Пушкин, И. С. Тургенев, П. В. Киреевский, А. И. Герцен. М.: Изд-во ОКТО, 1912. С. 319—320, Бронштейн Н. И. Доктор Майер // М. Ю. Лермонтов. М.: Изд-во АН СССР, 1948. Кн. II. С. 491—492. (Лит. наследство, Т. 45/46). Жена: Софья Андреевна Дамберг (гувернантка при детях Раевских).
735 Дамберг (в 1-м браке Эргардт, во 2-м Майер) Софья Андреевна — подруга жены генерала Н. Н. Раевского (Анны Михайловны Бороздиной). После смерти мужа была директрисой Кушниковского института девиц в Керчи.
736 Вревский Павел Александрович, барон (1809—1855) — флигель-адъютант е. и. в. (1842), генерал-майор (1848), участник Русско-турецкой войны (1828—1829), воен. экспедиций на Кавказе и Черногории (1834—1838), начальник I отделения Канцелярии Воен. министерства (1838), старший сослуживец воен. министра Салтыкова по Канцелярии Воен. министерства в 1840-е гг., директор Канцелярии Воен. министерства (1848), генерал-адъютант е. и. в. (1854).
737 Раевский Николай Николаевич (1839—1876) — славянофил, полковник русской армии, окончил физико-математический ф-т Имп. Моск. ун-та (1862), подполковник 7-го Туркестанского линейного батальона (1870—1874), член Имп. вольного экономического общ-ва (1869). Родители: Николай Николаевич Раевский (третий) (1801—1843) и Анна Михайловна Бороздина (1819—1883).
738 Канкрин Валериан Егорович (1820—1861) — генерал-майор (1856), генерал-кригскомиссар (1861), участвовал в боевых действиях с горцами на Кавказе (1840—1844), в венгерской кампании (1849), командир Кинбурнского драгунского полка (1851—1855), старший сын министра финансов графа Е. Ф. Канкрина.
739 Пластуны (от укр. ‘пластувати’ — ползти) — особые воинские подразделения специального назначения, входившие в состав Черноморского казачьего войска и потом ставшие частью кубанского казачества. Несли службу по охране южной границы Российской державы.
740 Посполитаки Иван Лукич— крупный рыбопромышленник и винный монополист. Жил и умер в Темрюке. Его высоко ценил кн. Воронцов, который останавливался на ночлег в его доме.
741 Анреп (Анреп-Эльмпт) Иосиф Романович, граф (1798—1860), — генерал от кавалерии (1860), генерал-адъютант (1842), начальник Черноморской береговой линии (1842), паж, принимал участие в венгерской кампании (1849), командующий 1-й гвардейской кавалерийской дивизией (1850).
742 Опперман Александр Карлович (1803—1855) — генерал-майор (1840), адъютант графа Паскевича (главнокомандующего на Кавказе) (1825), участник воен. действий против персов и турков, командир Грузинского гренадерского полка (1835), командующий 2-м отделением Черноморской береговой линии (1840). Брат Леонтий.
743 Опперман Леонтий Карлович (1810—1870) — генерал-лейтенант (1865), адъютант гвардейского корпуса (1838), принимал участие в венгерской кампании (1849), обороне Севастополя (1854), радомский гражд. губернатор и полевой генерал-провиантмейстер Западной армии (1854), позже назначен также военачальником Радомской губ. (1861), сенатор (1865).
744 Шервашидзе Михаил Георгиевич, светл. кн. (Хамутбей Червашидзе, Чачба) (1806—1866) — внук Келешбея, генерал-адъютант (1849), последний владетель Абхазии (1822—1866), оказал значительную помощь русскому правительству в утверждении власти России на Северном Кавказе. Несмотря на это, княжеская власть в Абхазии была упразднена (1864), М. Г. Шервашидзе был выслан в Ставропольский край, а затем в Воронеж. Ему было разрешено вернуться в Абхазию только перед смертью. Жена: кнж. Дадиани.
745 Маан (Маргания) Кац (Кация, Кацо) Бежанович (1766—1864/66) — генерал-майор (1844), дворянин, влиятельный обществ. — политич. деятель Абхазского княжества.
746 Шервашидзе Александр (Алыбей Чачба), сият. кн. — сын Бекирбея, правил Абжуйским уделом Абхазии, Абхазия в ХIХ в. делилась на Бзыбский, Абхазский (Сухумский) и Абжуйский округа, Цебельдинское (с 1837) и Самурзаканское (с 1840) приставства.
747 Константиновский форпост (укрепление Святого Духа) в Адлере было сооружено 18 июня 1837 на равнине у устья р. Мзымта во время высадка десанта на мыс Адлер.
748 Колюбакин (у Дельвига Колебякин) Николай Петрович (1810—1868) — ‘немирной’ Колюбакин, генерал-лейтенант, сенатор, знакомый М. Ю. Лермонтова, герой Кавказской войны, отличался вспыльчивостью, редкой честностью и беспримерной храбростью, так что император Николай Павлович называл его ‘немирным Колюбакиным’ (его брата Михаила называли ‘мирным’). Родители: отец — генерал-майор Петр Михайлович Колюбакин (1763—1849?), мать — полька, графиня Пулавская (родственница знаменитого Казимира Пулавского, Pulaski, 1745—1779). Закончил Благородный пансион при Имп. Царскосельском лицее (1829). Жена: Александра Андреевна (Крыжановская).
749 Колюбакин (у Дельвига Колебякин) Михаил Петрович (1806—1872) — ‘мирной’ Колюбакин, генерал-лейтенант (1864). Закончил Благородный пансион при Имп. Царскосельском лицее (1830), служил в канцелярии Новороссийского генерал-губернаторства (1835), штабс-капитан, адъютант начальника штаба отделения Кавказского корпуса (1841), вицегубернатор Кутаиси, потом в Тифлисе (с 1852), бакинский воен. губернатор (1863).
750 Барятинский Александр Иванович, кн. (1815—1879) — генерал от инфантерии (1856), главнокомандующий Кавказской армии, наместник Кавказский (1856), генерал-адъютант, тайный советник, камергер и церемониймейстер двора е. и. в. Павла I, генерал-фельдмаршал (1859). Происходил из Рюриковичей в пятнадцатом колене. На Кавказе был командиром батальона Кабардинского полка, принимал участие в Даргинской экспедиции (1845).
751 Меньков Петр Кононович (1814—1875) — генерал-лейтенант (1867), воен. деятель, писатель, редактор (журнал ‘Воен. сборник’, газета ‘Русский инвалид’), окончил Академию Генерального штаба (1840), служил в Главном штабе, участвовал в венгерской кампании (1849) и Крымской войне (1853—1856). Автор воен. мемуаров и военно-исторических работ.
752 ‘…И предок твой крепкоголовый смутился б рыцарской душой…’ — из стихотв. ‘Послание Дельвигу’. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. В 10 т. [Изд. 1-е]. М., Л.: Изд-во Академии наук СССР, 1950—1951. Т. 3 (1950): Стихотворения 1827—1836. С. 24—29.
753 Имение Раевских ‘Карасан’ расположено на сев. — вост. г. Партенит на Южнобережье Крыма, была собственностью Михаила Михайловича Бороздина — генерал-лейтенанта и русского военачальника. Генерал Николай Николаевич Раевский (третий), женившись в 1839 на дочери прежнего хозяина усадьбы ‘Карасан’ Михаила Бороздина, стал новым владельцем усадьбы.
754 Никитский ботанический сад возник в 1812 согласно ‘Плану экономоботаническому саду на южном берегу Тавриды под деревнею Никитой’ первого его директора Христиана Стевена.
755 Дом кн. Александра Яковлевича Лобанова-Ростовского. ‘Дом со львами’ в С.-Петербурге был построен в 1817—1820 гг. по проекту Огюста Рикара де Монферрана. Особняк этот сдавался, а в 1827 был передан Воен. министерству.
756 Викулина (в браке Муравьева) Мария Алексеевна (1823—1866) — родители: генерал от инфантерии главный попечитель Южного края России Брянского пехотного полка адъютант Алексей Семенович Викулин и, по словам автора, некто ‘девица Кусовникова’. Автор утверждает здесь и далее, что мужем Марии Алексеевны был Николай Муравьев, в то время как по другим сведениям им был поручик Нижегородского драгунского полка Матвей Матвеевич Муравьев, а поручителем по жениху назван коллежский асессор Николай Матвеевич Муравьев. Сын: Павел.
757 Муравьев Матвей Матвеевич (1812— после 1853) — поручик Нижегородского драгунского полка. Родители: Матвей Михайлович Муравьев и Анна Изотовна Пушкина (двоюродная тетка А. С. Пушкина). Жена: Мария Алексеевна Викулина.
758 Танеев Сергей Васильевич (1840—1910) — окончил 1-й Моск. кадетский корпус, служил во 2-м гренадерском Ростовском принца Фридриха Нидерландского полку (1859—1867), адъютант командующего войсками Киевского воен. округа А. П. Безака (1867—1869), состоял при моск. генерал-губернаторе князе В. А. Долгорукове ординарцем для поручений (1869—1874), чиновник особых поручений Министерства финансов (1878—1879), канцелярии с. — петерб. градоначальника и Главного интендантского управления.
759 Церковь Во имя свв. мучеников Флора и Лавра (Церковь Флора и Лавра у Мясницких ворот) была построена в дереве не позднее XV в. (сгорела в 1547). Каменная церковь была отстроена на средства прихожан у Мясницких ворот Белого города (напротив современного здания Почтамта) в 1657. Снесена по плану сталинской реконструкции в 1934—1935.
760 Дом трех композиторов (Мясницкая улица, д. 44, стр. 2) назван так москвичами в память о Ференце Листе, Петре Ильиче Чайковском и Клоде Дебюсси, которые в разные годы здесь гостили. С 1825 по 1847 домом владела тайная советница Н. М. Арсеньева. В ее культурном салоне бывали А. С. Пушкин, П. Я. Чаадаев, М. И. Глинка, библиофил С. А. Соболевский, писатель Н. Ф. Павлов, историк и журналист Н. И. Надеждин и др.
761 Мекк Карл Федорович фон (Meck Karl Otto Georg von, Мекк Карл Отто Георг фон) (1821—1876) — российский предприниматель, один из основоположников российского ж.-д. транспорта, окончил с. — петерб. Институт корпуса инженеров путей сообщения (1844), был главным подрядчиком строительства дороги от Коломны до Рязани (1863), участвовал в постройке ряда других ж. д. Жена: Надежда Филаретовна Фроловская (1831—1894) (меценатка, помогала П. И. Чайковскому). Она приобрела вышеназванный дом уже после смерти мужа. Кстати, ее детям преподавал музыку Клод Дебюсси, который даже делал предложение ее дочери Соне, но получил отказ.
762 Инзов Иван Никитич (1768—1845) — генерал от инфантерии (1828), наместник бессарабский (1820—1823), воспитывался в доме кн. Ю. Н. Трубецкого, адъютант князя H. B. Репнина (крупного дипломата Екатерининской эпохи), участвовал в походах турецком, польском и итальянском, в наполеоновских войнах, главный попечитель и председатель комитета о колонистах южного края России (с 1818). Отличался простотою, скромностью, чисто христианской добротой. В его доме жил А. С. Пушкин во время своей ссылки на Юг.
763 Александров Василий Никонорович (род. 1805) — исправник земского суда города Ельца, елецкий помещик, жена: Александра Семеновна Викулина (род. 1811), дочь помещика действ. статского советника Семена Алексеевича Викулина (1775—1841)].
764 Полный текст завещания см. в Приложении 5 первого тома.
765 Викулин Андрей Алексеевич — надворный советник, помещик Задонского уезда Воронежской губ. (село Ржавец, Мокрый Буерак тож).
766 Денисьев Лука Алексеевич (1762—1846) — генерал-майор (1807), из дворянского рода, участвовал в Русско-шведской войне (1788—1790), польских кампаниях (1792 и 1794), Русско-турецкой войне (1806—1812), Отечественной войне 1812 г., Зарубежном походе (1813—1815). После отставки проживал в своем имении в Задонском уезде Воронежской губ.
767 Васильчиков Николай Михайлович (1797—1887) — орловский гражд. губернатор с 1837 по 1842, после отставки в чине полковника (гражд. чин — действ. статский советник). Родители: Михаил Николаевич Васильчиков и Анна Фадеевна Тютчева (ум. 1827). Богатый помещик: семье принадлежали десятки деревень в Брянском, Трубчевском, Рославльском и Ельнинском уездах, но часть имений в 1862 взята в опеку, долг опекунскому совету составлял ок. 68 тыс. руб. В бытность губернатором учредил в г. Орле в 1840 ярмарку: хлебную, лесную и пеньковую, торговали лошадьми. Удостоен ордена Св. Владимира 3-й ст. В 1841 после крупнейшего пожара в центре города учредил и возглавил комитет для принятия мер к оказанию помощи погоревшим жителям. По просьбе Н. М. Васильчикова император выделил 3000 руб. сер. для пострадавших. Известно, что в 1843 был создан особый комитет для рассмотрения дел о неблагоприятных слухах насчет Васильчикова во время управления его губернией, был подготовлен доклад для императора.
768 Сенявин Иван Григорьевич (1801—1851) — тайный советник, товарищ министра внутренних дел, член Кабинета его величества (1834), гражд. губернатор Новгорода (1838—1840), потом Москвы (1840—1845), где имел высокую репутацию, сенатор (1846).
769 Дубельт Леонтий Васильевич (1792—1862) — генерал-лейтенант (1844), генерал от кавалерии (1856), участник Отечественной войны 1812 г. (ранен под Бородином), руководитель III отделения Собственной е. и. в. канцелярии (1839—1856), член Главного управления цензуры и секретного комитета о раскольниках, осуществлял тайный надзор за А. С. Пушкиным. Жена: Анна Николаевна Перская, дети: Николай (1819—1874) и Михаил (1822—1900) (был женат на Наталье Александровне Пушкиной, дочери поэта).
770 Кустаревский Михаил Андреевич — из дворян, титулярный советник и кавалер, покровский помещик.
771 Лосев Петр Алексеевич — священник Елецкой округи села Хмелинец Покровской церкви, духовный отец Семена Алексеевича Викулина.
772 Вердеревский Василий Евграфович (1800/02—1872) — литератор, переводчик, окончил Моск. университетский благородный пансион (1819), правитель канцелярии комиссариатского департамента Воен. министерства (с 1836), председатель Пермской казенной палаты (1846—1853), председатель Нижегородской казенной палаты (с 1853).
773 Вердеревский Алексей Евграфович (1804— после 1869) — коллежский советник, обер-провиантмейстер 5-го армейского корпуса.
774 Тютчев Василий Михайлович (ум. не ранее 1859) — действ. статский советник, генерал-майор, предводитель дворянства Орловской губ. (1838—1847), входил в первую десятку наиболее значительных землевладельцев Брянского уезда (всего ок. 1700 крепостных), дальний родственник поэта Ф. И. Тютчева (1803—1873), знакомый Пушкина (л. — гв. Гусарский полк, в котором с 1816 служил В. М. Тютчев, был расквартирован в Царском Селе, когда Пушкин был лицеистом). В 1824 композитор М. Л. Яковлев подарил В. М. Тютчеву нотный оттиск романса на ст-е Пушкина ‘Слеза’ (1815, стал известен только по романсу Яковлева, написанному в 1825). После возвращения из ссылки в 1826 Пушкин посетил В. М. Тютчева в Москве и своей рукой исправил печатную фразу ‘Мой храбрый’ на ‘Гусар мой’ в этом оттиске. Отец — Михаил Иванович Тютчев, в 1796 карачаевский уездный предводитель дворянства, жил в имении помещицы Арсеньевой.
775 Родство губернатора Николая Михайловича Васильчикова с предводителем дворянства Василием Михайловичем Тютчевым, по словарю Руммеля, было неблизким: их прадеды были родными братьями. У матери Васильчикова Анны Фадеевны (урожд. Тютчевой, во втором браке Ляшевич-Бородулич), по Руммелю, была сестра Александра и брат Петр (по другим источникам еще 2 сестры, были ли дети, неизвестно), дальше родство теряется, родство с Васильчиковыми шло также от жены Николая Михайловича, Софьи Дмитриевны Васильчиковой (1809—1887), его пятиюродной племянницы. Причина неприязни ‘двоюродных’, как пишет автор, В. М. Тютчева и Н. М. Васильчикова друг к другу неизвестна.
776 Семенов Василий Николаевич (1801—1863) — тайный советник, вицегубернатор Орловской губ. (1838—1842). Окончил Имп. Царскосельский лицей (1820), таким образом, 3 года (1814—1817) был свидетелем лицейского периода А. С. Пушкина, служил в канцелярии Министерства народного просвещения, потом ‘сторонним цензором’ в Главном цензурном комитете (с 1830).
777 Оффенберг Эммерик (Эммерих) Иван Петрович, барон (1792—1870) — генерал от кавалерии (1851), командир Отдельного резервного кавалерийского корпуса (с 1856), член Воен. совета, состоял при императоре Александ ре II. С 1837 (генерал-майор) на протяжении 15 лет служил начальником 2-й легкой кавалерийской дивизии.
778 Репнинская (в браке Оффенберг) Екатерина Федоровна, баронесса (1804—1852) — фрейлина, старшая племянница Екатерины Сергеевны Герард (от которой получила в наследство усадьбу Большое Голубино на высоком юго-восточном склоне Теплостанской возвышенности на правом берегу верхнего течения р. Битцы), помощница попечительницы приюта кнг. Белосельской-Белозерской Петерб. совета приютов. Муж: барон Иван Петрович Оффенберг, дети: Петр, Федор, Юлия.
779 Огарков (Агарков) Андрей Григорьевич — действ. статский советник (1833), в службе с 1791, председатель Уголовной палаты в Орле (сер. XIX в.). Дочь: Александра (замужем за инспектором гимназии П. А. Азбукиным, описанным его бывшим учеником Н. Лесковым в ‘Житии одной бабы’).
780 Шульц Александр Христианович — проживал в небольшом сером домике на Полешской площади в Орле. Был широко известен, и все звали его ‘майор Шульц’. Был бессменным старшиной дворянского клуба и действительно делал много добра. Его точная характеристика: Лесков Н. С. Мелочи архиерейской жизни (Картинки с натуры) // Н. С. Лесков. Собр. соч. в 11 т. М.: Гос. изд-во худ. лит., 1956—1958. Т 6 (1956). С. 402—408.
781 Согласно ‘Положению о корпусе жандармов’ (1827), которое было разработано А. Х. Бенкендорфом, жандармские команды были разделены на шесть округов корпуса жандармов, так что в жандармский округ входило от 8 до 11 губерний. II (Моск.) округом во время правления Николая I руководили генералы С. И. Лисовский и С. В. Перфильев.
782 Перфильев Степан Васильевич (1796—1878) — генерал от кавалерии (1860), генерал-лейтенант (1847), участник Отечественной войны 1812 г., рязанский гражд. губернатор (1831—1836), начальник II (Моск.) округа корпуса жандармов (1847). Жена: графиня Анастасия Сергеевна Ланская (дочь действ. статского советника графа С. С. Ланского).
783 Небольсин Николай Андреевич (1785—1846) — моск. гражд. губернатор (1829—1837), губерн. предводитель дворянства, сенатор, участник Отечественной войны 1812 г.
784 Волковский — старший адъютант в корпусе жандармов (адъютант генерала С. В. Перфильева), аферист (говорили, что он в Москве скупает векселя и этим торгом составляет себе состояние), уволен из корпуса жандармов в дек. 1842.
785 Дом Федора Дмитриевича Серапина (1787—1862) находился у Обухова моста (д. No 7 по Царскосельскому проспекту, после 1855 — д. No 10). 27 номеров для приезжающих (из 40 меблированных комнат) в доме Ф. Д. Серапин отвел под гостиницу, и с 1827 от этого дома отходили дилижансы по Царско сельскому проспекту в Новгород. Это была одна из лучших гостиниц в городе.
786 Орлова-Чесменская Анна Алексеевна, графиня (1785—1848) — единственная дочь генерал-аншефа графа А. Г. Орлова-Чесменского (1735—1807) (фаворит Екатерины II), камер-фрейлина, духовная дочь архимандрита Фотия (Спасского).
787 Орлов Алексей Федорович, кн. (1786—1861) — дипломат, генерал от кавалерии (1833), председатель Гос. Совета и Комитета министров (1856), участвовал в войне против Наполеона и в подавлении восстания декабристов на Сенатской площади 14 дек. 1825, шеф жандармов и главный начальник III отделения (1844—1856).
788 Голицын Александр Федорович, кн. (1796—1864) — тайный советник (1845), член Гос. Совета (1853), статс-секретарь у принятия прошений на высочайшее имя приносимых (1839). Родители: Федор Николаевич (1751—1827) и кнг. Варвара Ивановна Волконская (Шипова). Жена: фрейлина высочайшего двора графиня Надежда Ивановна Кутайсова (1796—1868), дети: Евгений, Александра (в браке Толстая).
789 Топильский Михаил Иванович (1809—1873) — сенатор, товарищ герольдмейстера (1842), правитель канцелярии Министерства юстиции (1843), вице-директор (1845), затем директор (1850) департамента Министерства юстиции. Жена: Юлия Владимировна Топильская (баронесса Штейнгейль), сын: Владимир.
790 Панин Виктор Никитич, граф (1801—1874) — дипломат, министр юстиции Российской империи (1841—1862), член Секретного, затем Главного комитета по крестьянскому делу (1858), главноуправляющий II отделением Собственной е. и. в. канцелярии (1864). ‘…граф Панин выбором людей и научной подготовкой их к занятию высших должностей дал полную возможность впоследствии введения судебной реформы в 1864 г.’, писал автор большой статьи о В. Панине, Н. М. Колмаков: Русская старина: ежемесячное историческое издание. Т. LVI. СПб.: Печатня В. И. Головина, 1887. С. 298—332, 757—782.
791 Тизенгаузен Наталья Павловна, графиня (1810—1899) — родители: Павел Иванович Тизенгаузен (1774—1864) и Юлия (Шарлотта) Петровна фон дер Пален (1782—1862), муж: граф Виктор Никитич Панин, братья/сестры: Елена (в браке Донец-Захаржевская) (1804—1890), Эдуард (1809—1885), Федор, Юлия, Петр. Таким образом, речь может идти об Эдуарде, Федоре или Петре.
792 Замятнин Николай Александрович (см. примеч. 29 наст. тома).
793 Гагарин Павел Павлович, кн. (1789—1872) — фамилия от князя Михаила Голибесовского по его нецерковному имени Гагара (начало XV в.). Русский гос. деятель, крупный помещик, сенатор (1831), член Гос. Совета (1844), председательствовал в качестве вице-председателя, заменяя вел. кн. Константина Николаевича. Член секретной комиссии по расследованию дела петрашевцев (1849). Член Секретного, а затем Главного комитетов по крестьянскому делу (1857—1861) — см., напр., об участии кн. Гагарина в обсуждении проекта Местного положения о поземельном устройстве крестьян, водворенных на помещичьих землях… Особое мнение члена Главного комитета кн. Гагарина с приложением расчетов (с. 255—287), Дополнительное мнение кн. Гагарина (с. 294—300): архив Гос. Совета. Приложение к Журналу Гл. комитета по крестьянскому делу по заседаниям окт. — дек. 1860 г. и янв. 1861 г. Т. II. Пг.: Гос. типография, 1915. Председатель Кабинета министров (1864). Опытный юрист-практик, Гагарин ясно сознавал негодность старой системы судов и много поработал над судебной реформой.
794 Мартынов Николай Петрович (1794—1856) — генерал-лейтенант (1839), сенатор, участник Отечественной войны 1812 г. и Заграничного похода 1813—1815 гг., польского похода (1831), присутствующий в моск. департаментах Сената (1839).
795 Оболенский Александр Петрович, кн. (1780—1855) — действ. тайный советник (1852), сенатор (1831), в 1809 определен ко двору вел. кнг. Екатерины Павловны в звании камер-юнкера с переименованием в чин на дворного советника и с причислением к ведомству путей сообщения (там же служил муж вел. кнг. принц Ольденбургский, в дальнейшем постоянный покровитель кн. Оболенского), гражд. губернатор Калуги (1825), жена: кнг. Аграфена Юрьевна Нелединская-Мелецкая. ‘Воспоминания, отмечая доб рые душевные качества князя, особенно останавливаются на изображении князя как скромного, честного и в высшей степени приветливого человека, весьма религиозного, мягкого и доступного’, как пишет автор статьи об А. П. Оболенском Ив. К.: Русский биографический словарь. В 25 т. Издан под наблюдением председателя Имп. русского ист. общ-ва А. А. Половцова. С.-Петербург: Типография Гл. упр. уделов, 1896—1918. Т. 12: Обезьянинов — Очкин (1905). С. 16—19.
796 Щербатова Елизавета Дмитриевна (1792—1885) — незамужняя двоюродная сестра П. Я. Чаадаева, владелица имения Рожествено (туда Чаадаев планировал переехать после своего проживания у Левашовых).
797 Брискорн (von Briscorn) Максим Максимович (Магнус Рейнгольд фон) (1788—1872) — сенатор, член Воен. совета, действ. тайный советник, начальник 2-го отделения канцелярии начальника Главного штаба (1823), директор канцелярии Воен. министерства (с 1832) при воен. министре графе А. И. Чернышеве, затем товарищ гос. контролера.
798 Трубецкой Петр Иванович, кн. (1798—1871) — генерал от кавалерии (1866), обер-гофмейстер, член Гос. Совета, смоленский воен. губернатор (1837), орловский воен. и гражд. губернатор (1842), сенатор (1849), владел усадьбой Ахтырка.
799 Баранов Эдуард Трофимович, граф (1811—1884) — флигель-адъютант государя (1838), в 1844 был командирован на Кавказ в распоряжение командира Отдельного Кавказского корпуса, генерал-адъютант, член Гос. Совета (1868), лифляндский, эстляндский, курляндский, виленский, ковенский, гродненский и минский генерал-губернатор, командующий войсками Рижского и Виленского воен. округов, главный начальник Витебской и Могилевской губ. (1866), генерал от инфантерии (1869), председатель высшей комиссии для исследования ж.-д. дела в России (1876).
800 Cуковкин Акинфий Петрович (1811—1860) — действ. статский советник (1843), статс-секретарь, производитель дел Военно-походной е. и. в. канцелярии, старший сослуживец военного министра Салтыкова по канцелярии Военного министерства в 1840-е гг., управляющий делами Комитета министров, управляющий канцелярией Воен. министерства (1852).
801 Данненберг Петр Андреевич (1792—1872) — генерал от инфантерии (1852), участник Отечественной войны 1812 г., польской кампании 1830 г. Состоял начальником штаба 5-го пехотного корпуса, а в 1844 некоторые части этого корпуса были отправлены из Новороссийского края на Кавказ, где П. А. Данненберг воевал до 1846. Участник Крымской войны 1853—1856 гг. Жена: Матильда Матвеевна Заблоцкая.
802 Посполитаки Александр Лукич (1799—1862) — войсковой старшина (происходил из семьи керченских греков), впоследствии крупный откупщик и денежный магнат, екатеринодарский ‘финансовый туз’ 2-й пол. XIX в., на его средства было постронено Екатеринодарское женское училище (ныне Музыкальное училище им. Н. А. Римского-Корсакова).
803 Левашов Анатолий Николаевич (1824—1853) — учился в Моск. дворянском институте, жена: Элеонора Минина, сын: Александр.
804 Левашов Николай Николаевич (1825—1887) — учился в Моск. дворянском институте, поручик, служил юнкером в одном из драгунских полков, стоявших в Курске.
805 Кухаренко Яков Герасимович (1800—1862) — генерал-майор (1853), кошевой атаман Азовского казачества, начальник штаба и наказной атаман Черноморского казачьего войска, писатель, драматург, фольклорист, знакомый Тараса Шевченко. Был ранен черкесами в поле возле станицы Казанской, после чего скончался от ран. Тело его было выкуплено братом и захоронено.
806 Вонлярлярский (von Laar) Евгений Петрович, граф (1813—1881) — происходил из старинного германского дворянского рода. После службы в Воен. министерстве и ведомстве путей сообщения под началом Клейнмихеля перешел в учреждения императрицы Марии, затем назначен товарищем управляющего IV отделением Собственной е. и. в. канцелярии и почетным опекуном. Владелец усадьбы Новолисино, предводитель дворянства Царско сельского уезда.
807 Дом (усадьба) Лаврентьева (Сверчков пер., д. 4 и 6) — располагается и поныне на углу Сверчкова (ранее — М. Успенского) и Девяткина переулков. В XVIII в. домом владели В. П. Вердеревский, князь О. И. Щербатов, в начале XIX в. — семья Ивана Ивановича Татищева (действ. статского советника, служившего при Коллегии иностранных дел), а в начале 1820-х гг. часть усадьбы (д. 4) была продана надворному советнику Ивану Васильевичу Лаврентьеву. По заказу нового владельца на месте усадебного сада был выстроен новый главный дом в стиле зрелого классицизма.
808 Баур (Бауэр) Федор Вильгельмович (Bauer Friedrich Wilhelm) (1731—1783) — генерал-квартирмейстер, инженер-гидротехник, служил сначала в гессен-брауншвейгской и прусской армиях, затем с 1769 генерал-майор в русской армии, один из организаторов Главного штаба, руководил строительством водопровода в Царское Село. См., напр.: Екатерина II и Г. А. Потемкин. Личная переписка (1769—1791). М.: Наука, 1997. С. 571 (примеч. 3).
809 Чернышев Захарий Григорьевич, граф (1722—1784) — сын соратника Пет ра I Г. П. Чернышева. Генерал-фельдмаршал, масон, участвовал в Семилетней войне, возглавлял воен. ведомство (1763—1774), генерал-губернатор могилевский и полоцкий (1772—1782), в 1782 генерал-губернатор Москвы. Много сделал для упорядочения жизни и быта населения столицы, успел преобразовать управление первопрестольной столицей, украсить Москву новыми зданиями. Кроме славы ‘покорителя Берлина’ о Чернышеве сохранилась память как о твердом и бескорыстном русском вельможе. По отзывам современников, он был разумным и образованным администратором.
810 Брюс Яков Александрович, граф (1732—1791) — генерал-аншеф (1773), сенатор, тверской генерал-губернатор (1781—1784), петербургский генерал-губернатор (1786—1791), главнокомандующий в Москве (1784—1786). См., напр.: Руководители Санкт-Петербурга / Ред. А. Л. Бауман. СПб.: Издательский дом ‘Нева’, М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2003. С. 43—45 (приложен список источников).
811 Еропкин Петр Дмитриевич (1724—1805) — сенатор, действ. тайный советник (1773), возглавлял Главную соляную контору (1769—1771), моск. главно командующий (1786—1790), участник Семилетней войны. В 1771 во время эпидемии чумы руководил мероприятиями по охране Москвы от распространения эпидемии. Когда в Москве вспыхнул так называемый ‘чумной бунт’, принимал активное участие в его усмирении. Историк Д. Бантыш-Каменский писал: ‘когда бунтовщики… овладели Кремлем, намеревались лишить жизни врачей, всех дворян, обратить Москву в пепел, он… собрал сто тридцать солдат и полицейских служителей, взял несколько пушек, сначала убеждал, потом велел стрелять картечью, рассеял мятежников… восстановил порядок, получив, во время бунта, два сильных удара камнем в ногу и брошенным в него шестом’ (Бантыш-Каменский Д. Н. Словарь достопамятных людей Русской земли… В 5 ч. Ч. 2-я. М., 1836. С. 386—390).
812 Герард Иван Кондратьевич (Gerhard Johann Conrad) (1720—1808) — воен. инженер, тайный советник, архитектор при Имп. водяных строениях (1790), член Департамента водяных коммуникаций (1798), составил проект постройки Моск. водопровода и наблюдал за работами, автор ряда других гидротехнических проектов. См., напр.: Русский биографический словарь. Издание Имп. русского биогр. общ-ва. В 25 т. / Издан под редакцией Н. П. Чулкова. М.: Типогр. Г. Лисснера и Д. Собко. Т. IV: Гааг — Гербель (1914). С. 467.
813 Бланкеннагель Егор Иванович (1750—1813) — инженер, генерал-майор, архитектор, основал один из первых в России свекловично-сахарных заводов, возглавлял работы по заключению реки Неглинной в канал, входил в ‘комиссию производимых в пользу города Москвы водяных работ’ (конец XVIII в.).
814 Директором-производителем работ по Моск. водопроводу Николай Иванович Яниш был назначен в 1814, и затем в 1827, уже как управляющему III (Моск.) округом путей сообщения и директору Московского водопровода, ему был поручен надзор за проектом его преобразования. В 1835 оставил пост управляющего округом и по сост. здоровья уволен в отставку с мундиром и 3000 руб. пенсии.
815 См. примеч. 502 наст. тома.
816 После добровольной отставки, длившейся 15 лет, Арсений Андреевич Закревский в 1848, во время западных смут и холерной эпидемии, был назначен моск. воен. генерал-губернатором с чрезв. обширными полномочиями. Брак дочери Закревского с сыном Нессельроде вновь приблизил его к государю, императору Николаю Павловичу. За 11 лет службы на посту генерал-губернатора А. А. Закревский внес весомый вклад в благоустройство столицы и Моск. губ., при нем велись строительство водоподъемного здания при Бабьегородской плотине, работы по водоснабжению в районе Арбатской и Тверской площадей. После смерти императора Николая I А. А. Закревский постепенно терял свое значение и в 1859 окончательно вышел в отставку. Предлогом послужил скандал вокруг его дочери Лидии Нессельроде, вышедшей в 1858 второй раз замуж за кн. Дм. Друцкого-Соколинского, не разведясь с первым мужем. Отец невесты, генерал-губернатор Москвы, выдал ей формальное разрешение на вступление во второй брак, однако Синод признал его недействительным, и дочь Закревского с ее новым мужем вынуждены были жить за границей. Летом 1865 А. А. Закревский скоропос тижно скончался во Флоренции.
817 В 1832—1835 Павел Васильевич Максимов, директор-производитель ремонтных работ на Моск. водопроводе, и подчиненный ему производитель работ Андрей Иванович Дельвиг с успехом внедрили изобретенный Дельвигом способ устройства ключевых бассейнов и отысканных новых ключей. В 1850—1852 П. В. Масимовым для нужд Замоскворечья был устроен водопровод, бравший воду из Москвы-реки. Одна водокачка была поставлена у Бабьегородской плотины, а вторая — у Краснохолмского моста. Вода из них подавалась в водоразборные колодцы и фонтаны — далеко не лучшего качества: весной песок, глинистые частицы и мусор засоряли насосы, а зимой трубы промерзали. Этот водопровод был заброшен уже в 1863.
818 Компания ‘Джеймс Уатт и Ко‘ (James Watt and Co), ранее Soho Foundry. Образовалась после смерти Джеймса Уатта младшего (1769—1848), в 1849.
819 См. примеч. 522 наст. тома.
820 Имп. воспитательный дом в Москве основан в 1764 согласно указу императрицы Екатерины II, которая поддержала инициативу выдающегося государственного деятеля И. И. Бецкого и подписала ‘Манифест об учреждении Имп. Моск. воспитательного дома с госпиталем для бедных родильниц’. Императрица пожертвовала единовременно 100 000 рублей и ежегодно 50 000 рублей на его содержание ‘из комнатных своих сумм’, а цесаревич Павел Петрович обязался ежегодно жертвовать по 20 000 рублей. Пожервования на содержание воспитанников были и от других лиц, в частности от принцессы А. И. Гессен-Гомбургской и графа Шереметева. См.: Альбицкий В. Ю., Баранов А. А., Шер С. А. Императорский Московский воспитательный дом: (1763—1813 — первые 50 лет в истории Научного цент ра здоровья детей РАМН). М.: Союз педиатров России, 2009.
821 Серебряков Лазарь Маркович (Арцатагорцян Казар Маркосович) (1792—1862) — участник многих морских сражений и сухопутных боев, взятия городов и почти всех пунктов Черноморского побережья Кавказа, кавалер более полутора десятков русских и иностранных орденов и медалей. См. также примеч. 728 наст. тома.
822 Мещерский Петр Иванович, кн. (1802—1876) — гвардии подполковник в отставке, знакомый А. С. Пушкина во второй половине 1820-х — 30-е гг., погребен рядом с первой женой и их младенцем в некрополе Свято-Троицкой Александро-Невской лавры. Жена: (1) Екатерина Сергеевна Румянцева (Кагульская) (1806—1826), (2) Екатерина Николаевна Карамзина (Мещерская) (1806—1867) (дочь Н. М. Карамзина).
823 Гостиница ‘Демут’ (Мойка, 40) построена в 1876—1877 по проекту архитектора К. К. Андерсона, а фасад здания выполнен в 1894—1895 под руководством архитектора А. Ф. Красовского.
824 Поскольку автор уделяет много внимания делу о ‘фальшивом завещании’ своего тестя, составитель решил поместить дополнительное к авторским приложение с текстом данного завещания (см. Приложение 5 первого тома).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека