Мирон и Аннушка, Шабельская Александра Станиславовна, Год: 1881

Время на прочтение: 32 минут(ы)

НАБРОСКИ КАРАНДАШЕМЪ.

МИРОНЪ И АННУШКА.

Глава I.

То, о чемъ я хочу разсказать, происходило въ сел Верхняя Маліивка. Значитъ, есть и Нижняя? Есть. Об эти деревни, не имя никакихъ естественныхъ разграниченій, съ теченіемъ времени подошли такъ близко одна къ другой, что когда Иванъ Пирогъ пожелалъ отдлить своего старшаго сына, ему некуда было податься и онъ съ сокрушеніемъ сердечнымъ долженъ былъ выстроить ему избу на гор, возл мельницы, далеко отъ воды и огородовъ.
Верхняя Маліивка, растянувшись узкой полосой на цлыя три версты, захватила въ себя дв господскія усадьбы. На план она представляла родъ зми съ разинутой пастью, а языкъ ея была узкая дорога, по которой крестьяне возили хлбъ и гоняли скотъ на свои отдаленныя пастбища. Какъ это случилось, что господскія усадьбы врзались къ крестьянамъ? Неизвстно. Маліивцы всегда были народъ вольный. Должно быть, это произошло въ т отдаленныя времена, когда земли никто не считалъ, и когда землемръ, за пнковую трубку съ серебряной крышкой или за плоскіе карманные часы, могъ отрзать помщику какой угодно лакомый кусочекъ. Крестьяне очень страдали отъ этого неудобства, особенно съ тхъ поръ, какъ при дорог поселился временно-обязанный мужикъ съ наклонностями паука. Онъ пользовался малйшею оплошностью, чтобъ загнать ихъ скотъ въ свои сти. По этому поводу было выпито обими сторонами немалое количество водки, но чаще дло доходилодо рукопашной.
На склон горы, обращенной къ юго-западу и опаленной солнцемъ, возвышалась церковь. Она стояла тутъ одинокая, безъ ограды, безъ сторожки, ни деревца, ни былинки не было вокругъ нея. Архитектура ея была самая нищенская: точно опрокинутая коробочка, на спинку которой поставили наперстокъ и курительную свчку. На самомъ гребн возвышенности бллъ маленькій домикъ священника, а внизу, у большого разросшагося сада, стоялъ барскій домъ, длинный, приземистый, подъ желзной крышей. За садомъ, окаймленнымъ густыми вербами, пролегала злополучная крестьянская дорога. Дале тянулись огороды, опять вербы, опять садъ, и, наконецъ, виднлась остроконечная камышевая крыша другого помщика, который былъ ремонтеръ полковникъ и состоялъ на служб. А сосдъ его, подъ желзной крышей, былъ инженеръ поручикъ и не состоялъ на служб. Оба они, и поручикъ, и полковникъ, имли длинныя, трудныя дворянскія фамиліи.
Особенно инженеръ гордился своимъ происхожденіемъ и по секрету съ умиленіемъ разсказывалъ, что его пра-прабабушка состояла въ интимныхъ отношеніяхъ съ Свтлйшимъ княземъ Таврическимъ… Свтъ отъ свта, черезъ столько поколній, освщалъ поручика и наполнялъ его сердце гордостью. Имлъ ли основаніе русскій дворянинъ гордиться столь высокимъ счастіемъ — неизвстно. Достоврно только, что хохлы, окружавшіе этихъ дворянъ, знать не хотли ихъ трудныхъ фамилій, они попросту называли поручика: ‘той пан що и носі волосся’, а полковника: ‘той пан що сам з собою гомонить’ {Говоритъ.}. Свое же пониманіе внутреннихъ свойствъ своихъ сосдей они выражали тмъ, что, встрчаясь съ полковникомъ, дружелюбно ему кланялись и охотно вступали въ разговоръ, отъ поручика же сторонились, несмотря на то, что онъ выстроилъ церковь и никогда никого не билъ собственноручно. Полковникъ церкви не строилъ и даже рдко ходилъ въ нее, иногда прохаживался по чужимъ физіономіямъ, а еще чаще говорилъ: ‘Побью каналью!’, по его любили вс, какъ чужіе, такъ и свои.
Когда послдовала эмансипація, поручикъ подарилъ своимъ крестьянамъ по одной десятин земли, выселивъ ихъ въ гору, гд невозможно было развести огородовъ, и стоило невроятныхъ усилій докопаться до воды, но за то о немъ была послана корреспонденція въ столичныя газеты, и онъ получилъ благодарность отъ мстныхъ властей за свое великодушіе. А крестьяне съ одной десятиной земли на припек, безъ воды и огорода, въ нсколько лтъ обнищали. Полковникъ не заслужилъ извн никакой благодарности. Онъ уговорилъ крестьянъ своихъ остаться на издльной повинности, далъ имъ прежнія насиженныя ими усадьбы, и черезъ нсколько лтъ они составили очень дурное мнніе о выкуп вообще и о панской милости въ особенности. У поручика былъ во всемъ заведенъ порядокъ образцовый: существовали счетныя книги и контора, но это не мшало ему постоянно обсчитывать гувернантокъ, гувернеровъ и управляющихъ. Несчастные въ такомъ случа переселялись въ домъ полковника. Поэтому ли или почему другому, только оба сосда были вчно въ ссор, или, лучше сказать, поручикъ пользовался каждымъ случаемъ поссориться съ полковникомъ. И случаи всегда были удивительные. Однажды, рогатое стадо полковника, испугавшись грозы, помчалось на поле поручика и было тамъ загнано. Несмотря на клятвенныя увренія пастуховъ, что стадо принадлежитъ полковнику, поручикъ веллъ сдлать подробную опись каждой рогатой твари и послалъ письменно спросить сосда: ‘его ли это стадо?’ Тотъ расхохотался и отвчалъ: ‘Знаю, что есть у меня быкъ безъ роговъ и корова безъ хвоста, если таковые окажутся, то, пожалуйста, пришлите’. Посл этого ссора продолжалась ровно три года.
Впрочемъ, вдь мои герои вовсе не полковникъ и не поручикъ и даже не попъ и не попадья, а поповская наймичка.
Былъ іюль мсяцъ. Жара стояла страшная. Все пространство отъ дома священника до усадьбы поручика было выжжено солнцемъ. Нога скользила по ярко-желтой трав, и изъ ея высохшихъ листиковъ крестьянскія дти могли себ длать иголки. Въ полдень, когда отвсные лучи солнца падали на землю, было жутко смотрть на это пространство, которое, отливая различными цвтами, точно готово было ежеминутно запылать. Иногда порывъ набжавшаго втра поднималъ съ земли столбъ пыли, и она веретеномъ кружилась въ раскаленномъ воздух.
Но и тамъ, внизу, среди зелени, дышалось не особенно легко, потому что и деревья, и трава, и цвты, все это стояло въ изнеможеніи, подавленное зноемъ съ одной безмолвной мольбой: ‘воды! воды!’ Но ужь три недли, какъ ни одна капля дождя не упала на раскаленную почву. Даже въ колодцахъ вода значительно понизилась. Все было мертвенно и тихо. Изрдка изъ усадьбы полковника доносилось что-то похожее на кваканье лягушекъ, но это былъ обманъ жаждущаго слуха, потому что прудъ весною вынесло, и этотъ единственный источникъ прохлады въ цломъ околодк изсякъ. Было отъ чего придти въ отчаяніе. Одни подсолнечники не унывали и, какъ бы на зло всему, съ радостью поворачивали головки на встрчу раскаленному свтилу, да кукуруза силилась высунуться изъ своихъ зеленыхъ пеленокъ, но, къ счастью, ей это не удавалось, иначе она наврное испеклась бы.
Вечерло. Въ этотъ день, съ самаго утра дулъ сухой, знойный втеръ, посл полудня, онъ сталъ затихать. Деревья съ ропотомъ успокоивались, а на горизонт, вокругъ заходящаго солнца, разорванные клочки облаковъ, окрашенные пурпуромъ, общали на завтра опять втеръ и, можетъ быть, опять такой же знойный и удушливый, способный вытянуть послдніе остатки влаги у изнеможенной природы.
Отъ дома священника на противоположномъ склон, вплоть до самыхъ огородовъ, разросся вишневый садъ, низенькій, густой, усянный маленькими черными вишнями. Внизу, подъ большой, развсистой вербой былъ выкопанъ колодезь. Нсколько грядъ съ выхоленной капустой составляли гордость жены священника. Кое-гд на высокихъ стебляхъ пестрли чернобривки, лубистокъ въ этомъ году совсмъ былъ тощій, а душистая мята, вмст съ кануперомъ наполняли воздухъ нжнымъ, едва уловимымъ прянымъ запахомъ. За грядами, черезъ маленькій ровчокъ, который весной наполнялся водой, а теперь совершенно высохъ, были перекинуты дв полусгнившія доски, а по ту сторону толпились молодыя, стройныя осики {Деревья.}. Трава между ними, а особенно лопухъ, достигли громадныхъ размровъ. Вообще это было уединенное, недурное мстечко, способное навять на душу миръ и успокоительныя грезы.
Но на лиц двушки, пробиравшейся съ ведрами среди густой травы къ колодцу, не было видно ни мира, ни отпечатка счастливыхъ грезъ. Когда она поднимала свои длинныя рсницы, глаза ея смотрли испуганно и грустно. Во всхъ ея движеніяхъ было что-то робкое, неувренное. Круглое ея личико, покрытое густымъ слоемъ загара, было чрезвычайно привлекательно. Небольшой, слегка вздернутый носъ, нжно очерченныя губы и ямочки на щекахъ и у наружныхъ угловъ вкъ придавали ей дтскую миловидность. Лучше же всего были ея глаза, не то голубовато-срые, не то синіе, большіе съ синеватыми блками, съ тонкими, прозрачными вками подъ приподнятой слегка бровью. Мужчины утверждаютъ, что обладательница подобныхъ глазъ можетъ ничего не говорить: ей достаточно только смотрть, и глаза будутъ выражать и радость, и счастье, и горе. Я не мужчина и потому не могу подтвердить этого. Въ Малороссіи часто можно встртить подобные глаза.
Одта она была бдно, какъ и подобаетъ поповской наймичк, въ темную короткую юпку. Особенно жалка была на ней рубашка, сшитая еще, какъ видно, на неразвившуюся двочку. Теперь она почти вплотную облегала ея полную грудь и круглыя плечи, и по тому, какъ держала она свою свободную руку, видно было, что она стыдилась этой полноты. Но ей нечмъ было прикрыться, ея единственный пестренькій платочекъ изорвался, и пономарь обвязалъ имъ сегодня пораненную ногу батюшкиной кобылы. Въ завтномъ сундучк хранилась только ея розовая юпченка, синяя корсетка {Родъ безрукавки.}, да красная бумажная стричка {Лента пестрая для головы.} съ блыми разводами, и это малое находилось подъ строгимъ контролемъ матушки, и облекаться въ подобныя драгоцнности позволялось ей въ большіе праздники. Поровнявшись съ колодцемъ, она поставила ведра на деревянный срубъ и пустилась бжать между грядами капусты, черезъ кладки, въ осики. Тутъ она остановилась и перевела духъ.
— Аннушка! позвалъ ее мужской голосъ.
Она вздрогнула и обернулась.
Между высокими лопухами, на сломанномъ дерев, сидлъ солдатъ молодой, широкоплечій. Лицо его, красивое и правильное, сильно загорло, курчавые черные волосы выбивались изъ подъ блой фуражки, а срые глаза смотрли жестко и непривтно изъ подъ густыхъ бровей. Онъ даже не шевельнулся на встрчу Аннушк, которая сначала бросилась къ нему, потомъ замерла на мст.
— Ну, что теб? спросилъ онъ.
И, не дожидаясь отвта, прибавилъ грубо:
— Покою ты мн не даешь!
Аннушка стояла передъ нимъ, дтски-безпомощная, и молчала.
— Зачмъ звала? говори! Не въ молчанку же играть сюда пришла! Ну!
— Матушка грозилась… прошептала Аннушка.
Спазма сдавила ей горло, она покраснла, откашлялась, но слова не сходили съ ея языка.
— Чмъ она грозилась? Клещами изъ тебя каждое слово вытягивать надобно. Говори, языкъ не отпадетъ, небось!
— Косу обрзать хотла, произнесла она, и, точно испугавшись своихъ собственныхъ словъ, оглянулась до сторонамъ, не слыхалъ ли кто.
— Э…ва! воскликнулъ онъ:— родинка какая нашлась! Ты крпостная, али дочка ей приходишься? А не говорила она донрежъ того, что приданое приготовитъ, если честною замужъ выйдешь? Не говорила?
Онъ громко расхохотался, довольный своей остротой.
— А ты, поди, и нюни сейчасъ распустила, а?
— Сирота я, Семенъ Петровичъ!
— Сирота, сирота, перебилъ онъ ее: — пой Лазаря, слышалъ я это! Уши мои эти твои слова проли!
— Погубитель вы мой, Семенъ Петровичъ! сказала она надорваннымъ голосомъ.
— Не на веревк тащилъ: сама, чай, бгала!
— А что говорили? что говорили? помните?
— Говорилъ, что и всякій въ такомъ раз говорить должонъ. А теб было не слушать, ужъ коли ты такая нжная!
Онъ отвернулся и сталъ оббивать палкой сочные листья лопушника.
Вс эти дни она много плакала, но теперь сердце ея точно окаменло, глаза застыли въ выраженіи отчаянія и скорби, губы высохли, стянулись и обнажили рядъ стиснутыхъ зубовъ, черты лица точно вытянулись. Ознобъ пробиралъ ее. Она съжилась, сла на землю и стала смотрть на него, какъ смотрятъ на привидніе, лицо ея было почти страшно, какъ будто смерть летала надъ нею.
— Чего смотришь? прошиплъ онъ сердито.— У! прости Господи, глаза какъ у мертвой!
И онъ сдлалъ движеніе рукой, какъ бы желая отстранить ее отъ себя.
— Богъ васъ за меня накажетъ, начала она глухо.
— Цыцъ! закричалъ онъ и всталъ на ноги. Лицо его исказилось отъ злобы.
Аннушка тоже вскочила и закрыла лицо руками. Она не двигалась съ мста, въ ней происходило что-то странное: она и боялась, и ждала, и хотла, чтобы онъ ее ударилъ.
Но онъ не ударилъ ея. Онъ разразился цлымъ потокомъ ругани и проклятій. Онъ упрекалъ ее, что она навязалась ему на шею, что онъ жизни теперь не радъ, что не ей, а ему тяжело приходится, что ихъ, двокъ, много, и вс он лзутъ къ солдату, потому что несчастный солдатъ долженъ жить какъ собака.
Аннушка не возражала. Она отняла руки отъ своего пылавшаго лица и, потупя глаза, слушала обвиненія, которыя такъ щедро сыпались на ея голову.
— Жениться на теб! заключилъ онъ свою рчь: — да разв мн, унтеръ-офицеру, стать жениться на поповской наймичк! за меня вонъ вдову купецкую съ города сватаютъ! Полковникъ мн не позволитъ. Товарищи просмютъ. Я захочу — въ офицеры выйду! А ты что?
Тутъ онъ умолкъ и посмотрлъ на нее.
Лицо ея горло. Она стояла съ опущенными рсницами, сжимая безсильно повисшія руки. Полное олицетвореніе скорби и отчаянія.
Что шевельнулось въ его душ, неизвстно, только онъ пошарилъ у себя въ карман, досталъ нсколько мдныхъ и одну серебряную монету и сталъ совать ей въ руку.
— Возьми, говорилъ онъ ей:— пригодится.
Аннушка поблднла и попятилась назадъ. Рука, въ которую совалъ онъ ей деньги, судорожно сжалась.— Чего кобенишься? Бери, когда даютъ!
Онъ совалъ ей деньги межъ пальцевъ и начиналъ опять раздражаться. Аннушка вдругъ повернулась и бросилась бжать отъ него, а деньги посыпались.
— Дрянь! прошиплъ онъ.— Ишь какая важная краля!
И еще нсколько невнятныхъ красивыхъ словечекъ полетло ей вслдъ. Потомъ онъ нагнулся и долго шарилъ въ трав, пока отыскалъ всю сумму и, положивъ деньги въ карманъ, пошелъ въ гору, какъ-то натянуто улыбаясь. Кто бы съ нимъ теперь встртился, наврное подумалъ бы, что тамъ въ осикахъ его кто-то прибилъ, да еще за такое дло, что и сказать нельзя.
А Аннушка, между тмъ, бжала безъ оглядки. Въ ушахъ у нея звенло, глаза заволакивало, ей было такъ больно, такъ невообразимо горько, что хоть провалиться сквозь землю, хоть кинуться головою внизъ въ тотъ колодецъ, что тамъ подъ вербами стоитъ.
Лай бросившейся на встрчу собаки привелъ ее нсколько въ себя.
— Мурза! Мурза! сюда! раздался густой мужской голосъ.
Аннушка остановилась.
У колодца стоялъ опять-таки солдатъ, высокій, съ добродушнымъ, широкимъ лицомъ.
Онъ снялъ шапку и поклонился ей. Его густые, темные волосы, коротко остриженные, торчали точно у ежика, все лицо его дышало добротой и привтомъ. Аннушка смутно соображала, что это тотъ самый Миронъ Иванычъ Савенко, который нсколько разъ приходилъ къ пономарю, всегда старался заговорить съ ней и даже намедни предлагалъ сшить ей башмаки. Но зачмъ онъ здсь и стоитъ передъ нею безъ шапки, объ этомъ она даже не подумала: обыденная жизнь въ эту минуту взяла перевсъ надъ всми ея ощущеніями, она помнила только, что ей нужно поскорй набрать воды и поспшить домой. Уже смеркалось.
— Богъ въ помощь! сказалъ онъ звучнымъ, груднымъ голосомъ, когда она зачерпнула воды изъ колодца.
Аннушка ничего не отвчала, и онъ, поощренный ея молчаніемъ, поднялъ ведра съ земли. Она подставила свое правое плечо, обхватила коромысло и, нсколько изгибаясь, пошла въ гору.
Миронъ Иванычъ послдовалъ за ней. Онъ шелъ, обрывая листья съ деревьевъ, которыя попадались имъ на встрчу. Ему хотлось заговорить съ ней, но онъ роблъ, откашливался, а черная его собака постоянно шныряла въ кусты, точно желая сказать, что она не хочетъ подслушивать. На половин дороги Аннушка остановилась: она хотла взять коромысло на другое плечо.
— Я понесу, сказалъ онъ.
Аннушка не противилась. Она пошла за нимъ машинально, тяжело переводя духъ отъ усталости.
Имъ пришлось проходить мимо сарая, въ который батюшка пряталъ своихъ пчелъ на зиму. Поровнявшись со строеніемъ, Савенко вдругъ поставилъ ведра на землю и обернулся. Аннушка тоже остановилась, она думала, что онъ усталъ и что теперь ей слдуетъ взять свою ношу.
— Гршно ему! сказалъ Миронъ Иванычъ.
Аннушка вздрогнула.
Эти слова вызвали въ ней всю горечь такъ еще недавно пережитого ею страданія.
— Обидлъ онъ васъ, Анна Герасимовна! надругался надъ вами, сиротой! продолжалъ Савенко такимъ голосомъ, что Аннушка всплеснула руками и прислонилась къ углу сарая.
До сихъ поръ она была Галька, Анютка, ‘попивська наймічка’, чортова двка, не говоря уже о тхъ эпитетахъ, которыми награждала ее матушка. Отношенія Вишнякова въ періодъ ихъ краткой любви были полны грубой страсти. Уже посл первыхъ порывовъ, она смутно предчувствовала то горе, которое на нее такъ жестоко обрушилось. И вотъ Миронъ Иванычъ пожаллъ ее, ее, поруганную, обезчещенную, покинутую, онъ назвалъ Анной Герасимовной. Съ самой смерти матери никто не говорилъ съ нею такимъ голосомъ. Она затрепетала подъ наплывомъ глубокой благодарности къ нему.
Еслибъ онъ могъ видть выраженіе ея глазъ, какими она на него смотрла! Но въ саду было темно, и онъ видлъ только ея маленькую фигурку, безпомощно прислонившуюся къ углу сарая, и, преисполненный любви и безграничной жалости, онъ приблизился къ ней и сказалъ дрогнувшимъ голосомъ:
— Голубка моя! Галя моя родная! выходи за меня! А на счетъ того, не безпокойся: какъ свое родное буду любить, видитъ Богъ, какъ свое родное… Голосъ его оборвался.
Аннушка припала головой къ груди его и зарыдала. Онъ вытиралъ своей жесткой рукой ея слезы и гладилъ ее по голов.
— А-н-ю-т-к-а, д-ь-я-в-о-л-ъ! раздался голосъ попадьи.

Глава II.

— Ну, корова, куда ты бгала?
Это любезное привтствіе вышло изъ устъ громаднаго человка съ изрытымъ оспою лицомъ. Глаза его косили, а густые вьющіеся волосы огненнаго цвта всклоченными прядями торчали во вс стороны.
Онъ былъ особа духовнаго званія и состоялъ пономаремъ при мстной церкви, но вслдствіе непробуднаго пьянства постоянно жилъ въ дом священника подъ непосредственнымъ надзоромъ послдняго. Однако, имъ дорожили. Еще въ семинаріи было ршено, что голосъ его подобенъ трубному звуку, отъ котораго пали стны іерихонскія.
Аннушка отнесласъ совершенно равнодушно къ его привтствію: она знала, что на язык пономаря ‘корова’ означало слово нжное, потому что когда онъ напивался, то угощалъ ее такими эпитетами, что бдной двушк ничего не оставалось, какъ закрыть уши и бжать. Часто онъ наровилъ столкнуть ее съ крыльца, облить водой или вообще сдлать что-нибудь такое, чтобъ двка, по его выраженію, восчувствовала. Кто бы могъ подумать, что это чудовище питало какія-то нжныя чувства къ поповской наймичк, едва ли онъ самъ давалъ себ въ этомъ ясный отчетъ. Водка мшала ему. И не мудрено, если человку часто приходится принимать бгущую курицу за поросенка, а помело на воротахъ кабака за кивающее лицо кабатчицы, то врядъ ли онъ можетъ разобраться въ своихъ ощущеніяхъ. И каждый разъ, какъ онъ давалъ себ зарокъ бросить пить и уязвить сердце двушки, онъ напивался до такой степени, что его отливали водой.
Аннушка вошла въ домъ, робкая, съ заплаканными глазами, готовая выслушать ругань за свое долгое отсутствіе. Но на ея счастіе, у попадьи сидла швея изъ дома поручика и он были заняты ршеніемъ очень важнаго вопроса: примирится ли поручикъ съ полковникомъ по случаю бракосочетанія своей старшей дочери, или нтъ. Попадья говорила: ‘Примирится!’ Швея утверждала: ‘Нтъ!’ ‘На томъ больше основаніи, прибавляла она:— что женихъ, хотя и богатъ, но черезчуръ паршивъ на видъ и нечмъ будетъ щегольнуть передъ полковникомъ’.
И такъ, вмсто всякой ругани, Аннушк было приказано какъ можно скорй поставить самоваръ, и, пока та заботливо раздувала уголья, пономарь, усвшись на крыльц, сначала приставалъ къ ней съ разными разспросами, но, не получая никакого отвта, затянулъ псню. Содержаніе ея было ужасно: въ ней излагалась исторія падшей двушки съ такими подробностями, съ такими обидными намеками, что у нея разгорлись уши и слезы подступали къ глазамъ.
Наконецъ, она не выдержала, схватила трубу съ самовара и швырнула ею въ голову пономаря. Тотъ ничуть не смутился, однимъ прыжкомъ соскочилъ съ крыльца, взобрался на близь стоящую повозку и печально заплъ:
‘Та казали-жь люди.
‘Что мій милій не пье,
‘А мій миленькій
‘З шинку {Кабакъ.} не йде!
При этомъ, онъ такъ уморительно жестикулировалъ, указывая то на себя, то на нее и давая ей этимъ понять, что онъ-то именно и есть ея милый, о которомъ она печалится, что Аннушка, не хотвшая смяться, наконецъ, не выдержала и расхохоталась.
Вообще, она не могла на него долго сердиться. Если онъ бывалъ грубъ, то умлъ быть и добрымъ, и часто справлялъ за нее трудную работу. Притомъ же, оба они были одиноки, бдны, молоды и не совсмъ счастливы на чужихъ хлбахъ.
Когда самоваръ былъ готовъ, пономарь соскочилъ съ повозки, схватилъ его и, растопыря ноги, стуча пятками объ полъ и, какъ утка, переваливаясь съ одного бока на другой, понесъ самоваръ въ комнату. Аннушка никогда не могла равнодушно видть, какъ онъ представлялъ толстую попадью, но теперь смхъ вызывалъ въ ней слезы. Сегодня она узнала, какъ можетъ быть подлъ и какъ можетъ быть хорошъ человкъ, и это наполняло ея душу тревожнымъ умиленіемъ, ей хотлось уйти отъ всхъ, остаться одной съ своими мыслями.
Спала она лтомъ въ маленькомъ чуланчик, пристроенномъ къ дому, куда зимой прятали хлбъ и разные запасы, не боящіеся мороза. Постелью ей служила солома, прикрытая разнымъ старьемъ, а вмсто окна въ дверяхъ была продлана дыра, которую, въ случа надобности, затыкали тряпкой. Черезъ это отверстіе пономарь будилъ ее по утрамъ, а еще чаще ругалъ. Сегодня, когда въ дом вс улеглись, и она, удалившись къ себ, зажгла маленькій сальный огарочекъ, воткнутый въ разбитую бутылку, въ дыру полетли ей на голову два яблока и грубый голосъ прорычалъ: ‘Жри, корова, жри!’
Аннушка знала, отъ кого этотъ подарокъ, а равно и то, что яблоки эти украдены пономаремъ изъ сада полковника. Все это время она отъ горя и отчаянія почти ничего не ла, но видъ яблокъ разбудилъ въ ней молодой аппетитъ и, усвшись на солому, она съ дтской радостью накинулась но нихъ. ‘И Господи, какъ вкусно’, прошептала она, какъ дитя, облизывая каждый палецъ и не давая упасть ни одной капл сладкаго сока.
Когда яблоки были съдены, она встала, лицо ея тотчасъ сдлалось серьзнымъ и, повернувшись къ углу, гд на полк стояла маленькая почернвшая иконка, она начала молиться.
Странная была ея молитва, вмсто ‘Отче нашъ’, она говорила: ‘отци наши, ихъ же везд сій на небесій до скончанія віку твоему!’ Но она переняла эти слова изъ устъ покойной своей матери, она произносила ихъ горячо и страстно, думая, что въ этихъ непонятныхъ для нея словахъ заключается все, что Богу пріятно услышать отъ человка. Она крестилась большимъ крестнымъ знаменіемъ и, ставъ на колни, съ сокрушеннымъ сердцемъ твердила: ‘Прости меня, гршную, прости меня, Господи!’ И въ эту минуту чувствовала себя такой великой гршницей, такой гршницей, что, припавъ горячимъ лбомъ къ полу, долго оставалась въ такомъ положеніи и не хотла встать, а когда встала, глаза ея были полны слезъ, умиленія и раскаянія.
Сальный огарокъ догорлъ, провалился въ бутылку и зашиплъ на мокромъ дн, распространяя смрадъ по всему чулану. Она въ потьмахъ сняла юпченку и подложила ее себ подъ голову, потомъ сняла веревочку, которою была подпоясана, спустила рукава рубашки и, спрятавшись вся въ нее, протянулась на солом. Въ чулан было нестерпимо душно, тотчасъ цлая стая блохъ обсыпала ея молодое тло. Но Аннушка обращала на нихъ мало вниманія, она лежала съ открытыми глазами и думала. Конечно, мысли ея были запутаны и сбивчивы. Припоминала она своего отца, онъ вдругъ захворалъ, пожелтлъ, согнулся и долго лежалъ въ постели. Знахарка говорила, что у него ‘пічінки до спини приросли’, а знахарь изъ сосдней деревни утверждалъ, ‘що то з глазу’, другой же доказывалъ, ‘що жаба влізла ему у нутро и жабинят пид серцем вивела’. Такъ онъ и умеръ, неизвстно отъ которой изъ этихъ трехъ удивительныхъ болзней, впрочемъ, вс больше сходились на томъ, что тутъ жаба…
Мать ея недолго пережила отца и зачахла отъ нужды и горя, ее же отдали сначала въ Верхнюю Маліивку ‘въ люди’, а потомъ попу въ ‘наймички’. Здсь наступило для нея совсмъ трудное время: она обварила себ ноги кипяткомъ изъ самовара, разлила лампадное масло, разбила нсколько чашекъ, перекрутила винтъ въ подсвчник и, совершивъ еще нсколько подобныхъ преступленій, подъ вліяніемъ колотушекъ и ругани, стала уже думать, что и на свт нтъ дівчини несчастне ея. Но вотъ воскресные колокола ‘гудуть, гудуть’. Свтлый праздникъ. Цлую страстную недлю мечтаетъ она объ этомъ дн, несмотря на адскую работу, которой была завалена, но молодость легко ли утомить! У нея будетъ обновка, она пойдетъ во дворъ къ полковнику разговляться, потому что тамъ у него и есть-то настоящій праздникъ, ‘торжество изъ торжествъ’. На широкомъ двор разставлены въ три ряда столы, покрытые блыми скатертями, и чего только нтъ на этихъ столахъ! цлыя горы крашенныхъ яицъ — желтыхъ, синихъ, зеленыхъ и красныхъ — лотки со свининой, лотки съ колбасами, лотки съ поросятиной, лотки съ творогомъ, а блые ломти пасхи съ желтыми, выгнутыми спинками такъ и блестятъ на солнц. А въ сторонк, на двухъ бревнахъ лежитъ толстый, съ желзными обручами боченокъ. Вс знаютъ, что въ этомъ боченк заключается и вс стараются не смотрть на него, но какая-то непреодолимая сила поворачиваетъ головы всхъ стариковъ и бабъ къ этому противному пузатому злодю. Только двушки не удостоили его ни однимъ взглядомъ. Он вс смотрятъ на темныя спины солдатъ, стоящихъ за первымъ столомъ въ торжественномъ ожиданіи. Тамъ у нихъ поросята, начиненные сладкой кашей, и, говорятъ, есть даже наливка. Аннушка засмотрлась куда-то въ сторону. Ее кто-то толкнулъ подъ бокъ, и въ ту же минуту послышалось оглушительное ‘Во истину воскресе!’ Она смотритъ и видитъ: полковникъ, залитой золотомъ, сходитъ съ высокаго крыльца, подходитъ къ солдатамъ и начинаетъ христосоваться съ каждымъ по три раза, за нимъ помощникъ, тоже офицеръ въ золот, потомъ старый сдой вахмистръ и, наконецъ, молодой черноволосый унтеръ-офицеръ, красавецъ Вишняковъ.
Когда полковникъ похристосовался съ солдатами, къ нему подошло нсколько стариковъ изъ деревни, а потомъ самъ онъ направился къ женщинамъ, чтобы удостоить чести одну изъ нихъ. Кто-то будетъ эта счастливица? Да вдь это она сама, ‘попівська наймичка’, въ розовой юпченк, въ синей корсетк и съ красной бумажной стричкой на голов. Ласковое, улыбающееся лицо полковника нагибается къ ней. Она зардлась, какъ маковъ цвтъ, ей чудится, что она отдлилась отъ земли и стала выше всхъ. Разъ, два, три! за нимъ помощникъ, потомъ старый вахмистръ и, наконецъ, самъ красавецъ Вишняковъ.
Свта не взвидла бдная двочка, тутъ-то и ршилась судьба ея.
Кто-то еще потянулся христосоваться съ нею, но Аннушка закрыла лицо передникомъ и не дала снять со своихъ губъ ‘именитыхъ’ поцлуевъ. Вс стали разговляться, но она ничего не ла, она все смотрла на Вишнякова, который, въ качеств старшаго, ходилъ между столами и угощалъ всхъ.
Кром разговенъ, полковникъ устроивалъ качели и вся Маліивка сбгалась качаться на нихъ. Аннушка, обнявшись, сидитъ съ Вишняковымъ и они качаются. Сначала она старается поджимать ноги, потому что на ней надты старые, дырявые башмаки, подаренные попадьей, и кто-то уже усплъ посмяться надъ ними, но вскор она все забываетъ. Они летаютъ высоко-высоко, онъ что-то шепчетъ, и ей чудно, и весело, и жутко. А потомъ!.. Ахъ, потомъ!.. куда дться отъ стыда и отчаянія? Какой ужасъ охватилъ ее, когда она впервые сознала… Но какъ ей горько, какъ больно и обидно! Вдь это была ея первая любовь, ея первая надежда и первое горькое разочарованіе. Она тяжело вздыхаетъ и, широко открывъ глаза, смотритъ въ темное пространство. Передъ ней живо воскресаютъ нкоторыя сцены ея кратковременной любви, слезы навертываются на глаза ея. Она хочетъ думать о томъ ‘другомъ’, который защититъ ее и не дастъ въ обиду. Она не можетъ припомнить, какія слова сказалъ онъ ей тамъ у сарая, но слова эти вошли ей прямо въ душу. И вотъ, то одинъ, то другой поперемнно являются въ ея воображеніи. Мало-по-малу, она устаетъ думать, все смшалось, перепуталось и она заснула тревожнымъ сномъ посл столькихъ безсонныхъ, мучительныхъ ночей.
И долго ей спится чепуха невообразимая. Что-то воздвигается, проваливается, опять возникаетъ, кружится, растягивается и надо всмъ этимъ какой-то неясный гулъ стоитъ не то въ ней самой, не то въ пространств. Но вотъ ей снится осенній холодный вечеръ, она намочила, по приказанію матушки, ленъ у полковника въ пруд. Завтра чуть свтъ надо вытащить его, да такъ, чтобъ никто не увидалъ, потому что полковникъ не позволяетъ пачкать своего пруда и за этимъ смотрятъ строго. Ей нужно торопиться, но какъ на зло, она никакъ не можетъ отыскать своей одежды и, наконецъ, ршается бжать въ одной рубашк. На двор совсмъ еще темно… Сквозь непроглядную осеннюю мглу виднется церковь, блая, какъ привидніе. Ей нужно идти мимо этой церкви, гд святые борятся съ нечистой силой за души человческія, мимо темныхъ густыхъ вербъ поручика и, наконецъ, черезъ мостикъ, подъ которымъ, какъ извстно, черти передъ разсвтомъ толкутся. Ужасъ охватываетъ ее, она крестится и спшитъ, боится оглянуться, боится, что вотъ-вотъ кто-нибудь схватитъ ее сзади, и мурашки пробгаютъ по ея спин. Церковь грозно смотритъ на нее своими темными ршетчатыми глазами. Она дошла до мста, гд скрещиваются дв дороги и хочетъ перебжать ихъ, но никакъ не можетъ. Нечистая сила подступаетъ со всхъ сторонъ. Она кидается на колни, ползетъ и не можетъ переползти, простираетъ руки, мучительно тянется и не можетъ перетянуться, а гулъ, топотъ и свистъ наполняютъ воздухъ и все ближе, ближе подступаютъ къ ней. Церковь зашаталась и съ громомъ упала на землю. Кровь застыла въ ея жилахъ, она силится закричать и, объятая невроятнымъ ужасомъ, просыпается. Холодный потъ выступаетъ на ея лбу. ‘Святъ, святъ, святъ’, твердитъ она и набожно креститъ углы своего чуланчика. Въ эту минуту прокричалъ птухъ. Какъ въ то раннее утро, когда она со страхомъ пробгала мимо церкви, такъ и теперь крикъ этотъ прогналъ вс ея ужасы. Она свертывается въ клубочекъ и опять засыпаетъ, и опять ей снится раннее утро. Но вдь для молодого созданія нтъ ничего тяжеле просыпаться слишкомъ рано, когда не знаешь, что бы далъ за одинъ часокъ сладкаго сна на зар. Однако, страхъ передъ грознымъ голосомъ попадьи подгоняетъ ее. Ей снится, что она спшитъ допрясть свой урокъ въ то время, когда въ дом вс спятъ еще. Изъ сосдней комнаты доносится богатырскій храпъ самого батюшки. Пламя въ затопленной печи вдругъ вспыхиваетъ и освщаетъ красноватымъ заревомъ высокій гребень и льняную мычку {Клочекъ приготовленнаго льна для пряжи.} ея пряжи. Она нагибается, чтобъ послюнить палецъ и видитъ, что это совсмъ не ленъ, а всклокоченные волосы пономаря, да нтъ же, это ея собственная распустившаяся коса, которую матушка утромъ обрзала. Надъ острыми зубцами гребня появляется злобное лицо попадьи съ оскаленными зубами безъ шеи и туловища. Она бросаетъ днище {Куда вставляется гребенъ.}, гребень, веретено и бжитъ въ садъ. Ей становится холодно и жутко. Это утренняя прохлада проникаетъ въ чуланъ и леденитъ ея плечи. Она дрожитъ, прижимается къ кому-то. Кто-то говоритъ, однообразно, глухо, какъ стукъ дождевыхъ капель, падающихъ на деревянную крышу. ‘Гол-гол-гол, Галя моя, ридная’, наконецъ, слышится ей. Такъ покойная мать называла ее, но голосъ не матери, это онъ говоритъ: ‘насчетъ того не безпокойся: какъ свое родное буду любить.
И какъ это она не могла вспомнить этихъ словъ. Она жмется къ нему, она желаетъ, чтобъ онъ повторилъ ихъ еще, еще и еще, слова эти согрваютъ ее.
Но вдругъ опять раздаются невнятные звуки: пля, пля, пля, пля, ту, ту, ту, ту.
Ей опять холодно, она вслушивается и слышитъ: ‘Кобыла, вставай!’ Отверстіе въ дверяхъ кажется ей мордой пономаря, а снопъ свта — его огненные волосы, и они точно свтятъ.
Она быстро вскакиваетъ.
— Вотъ чортова двка! никакъ ее не разбудишь! слышится, его грубый голосъ.
И комокъ мокрой земли летитъ черезъ дыру ей на голову и облепляетъ ея лицо и шею, а дождь крупными каплями барабанитъ по деревянной крыш чуланчика.

Глава III.

И такъ, страшная іюльская жара окончилась грозой съ проливнымъ дождемъ. Все встрепенулось и ожило.
Полковникъ, проснувшись черезъ нсколько дней отъ послобденнаго сна, нашелъ, что теперь самое подходящее время для того, чтобы взять на поводья лошадей, предназначенныхъ для сдачи въ ремонтъ. Тотчасъ былъ посланъ верховой въ степь пригнать табунъ.
Во двор вс зашевелились. Нсколько солдатъ старались укрпить ворота въ большомъ открытомъ сара, куда, въ такихъ случаяхъ, загоняли табунъ. Миронъ Иванычъ пробовалъ крпость веревки, изъ которой намревался сдлать петлю. Вишняковъ съ серьзнымъ видомъ командовалъ, хотя, собственно, и командовать было нечмъ, потому что вс и безъ того рады были погоняться за лошадьми. Вахмистръ понималъ это и, заложивъ руки на спину, покойно прохаживался около сарая.
Вскор послышался отдаленный гулъ бгущаго табуна, и сквозь облако пыли на горизонт показался легкій, какъ степной втеръ, гндой жеребецъ, по имени Красавчикъ. Дйствительно, онъ былъ хорошъ: на тонкихъ ногахъ, соразмрный, блестящій, съ небольшой изящной головой и красиво выгнутой шеей. Теперь, когда онъ бжалъ далеко, закидывая ноги, съ раздутыми ноздрями, онъ былъ достоинъ кисти лучшаго художника. Объдзчики стирались направить его въ сарай: они боялись, чтобы онъ не помчалъ табунъ внизъ къ водопою. И Красавчикъ будто понялъ ихъ страхъ: взялъ да и повернулъ налво. Вс ахнули, растерялись, и прежде чмъ кто нашелся что длать, онъ остановился, взмахнулъ гривой, круто повернулъ назадъ и, легонько раскачиваясь, высоко неся свою красивую голову, вбжалъ въ сарай, а за нимъ весь табунъ. Недоставало только сказать: ‘На-те вамъ! Видите я каковъ: попугать хотлъ васъ!’
И Савенко его понялъ.
— Молодчикъ! сказалъ онъ, глядя на него съ отеческимъ снисхожденіемъ: — вдь вотъ, поди, умне другого человка!
И онъ, просунувъ въ ворота руку, сталъ манить его. Но Красавчикъ, довольный собой, нсколько утомленный и разнженный, закинувъ голову на спину молодой кобылки, легонько щекоталъ ее, а та жалась къ нему и шевелила ушами отъ удовольствія.
Ворота заперли. Нсколько солдатъ помстилось около нихъ. Недоставало только полковника, но скоро подошелъ и онъ. Онъ обошелъ сарай, пожурилъ стараго вахмистра за то, что тотъ не веллъ зарыть подкопъ, сдланный въ одномъ углу свиньями. Старикъ отвтилъ на это, что лошадь не собака и подъ сарай не подлзетъ. Вс стали по мстамъ и начали выпускать тхъ изъ лошадей, которымъ суждено было погулять еще на свобод. Тутъ Красавчикъ потерялъ всякое самообладаніе, онъ велъ себя хуже самой молоденькой лошадки, храплъ, косился, порывался выскочить вслдъ за всякой выпускаемой лошадью и довелъ себя до такого униженія, что даже потребовалъ кнута.
Наконецъ, насталъ и его часъ. Въ сара осталось отъ двадцати пяти до тридцати лошадей. Когда Красавчикъ заржалъ отъ радости, почувствовавъ себя на вол, и послышался топотъ промчавшагося табуна, оставшіяся лошади дрогнули, сбились въ кучу и боязливо стали озираться по сторонамъ.
Вошелъ Миронъ Иванычъ съ петлей въ рукахъ. Сегодня онъ былъ первый человкъ: никто лучше его не умлъ накинуть петлю на шею лошади, никто лучше его не укрощалъ взбсившееся животное. ‘У него, говорили: — рука мягкая’. Зврь любилъ его и покорялся ему.
Раздался ударъ бича. Вс лошади шарахнулись въ противоположную сторону сарая, тснясь, нагоняя другъ друга и стараясь прятаться одна за другую. Но солдатъ идетъ по слдамъ ихъ. Еще ударъ бича. Имъ некуда дться, имъ нужно вернуться назадъ, и он бшенно стремятся пролетть подъ взвившейся петлей. Но одна молоденькая гндая лошадка забилась въ ней. Она хранитъ, взвивается на дыбы, падаетъ на землю, вскакиваетъ и тянется назадъ съ такой силой, что высовываетъ языкъ и глаза у нея наливаются кровью. Но ее повалили, надли на шею поводъ и тогда она покорно пошла, дрожа всмъ тломъ и искоса поглядывая на своихъ мучителей. Ловля совершается быстро, поймала другая, третья, десятая, пятнадцатая. Одинъ караковый конь выдавался изъ всхъ своимъ ужасомъ передъ петлей и бшеннымъ желаніемъ избгнуть ея.
— Лови, Савенко, караковаго! кричитъ полковникъ.— Онъ пугаетъ другихъ лошадей. Лови его!
— На поводу былъ, сударь, отвчаетъ Миронъ Иванычъ, тщетно стараясь накинуть петлю на шею непокорнаго.
Полковникъ махнулъ рукой.
Извстно, что лошадь, побывавшая на поводу и потомъ привыкшая гулять на свобод, подобно человку, чрезвычайно боится попасть опять въ неволю. Случается, что, вновь взятая на поводъ, она начинаетъ биться о землю до тхъ поръ, пока или ломаетъ себ ногу, или отбиваетъ внутренности, и въ такихъ случаяхъ ее обыкновенно пристрливаютъ.
Вс лошади были уже переловлены, кром караковаго, да еще двухъ, трехъ молоденькихъ лошадокъ, измученныхъ бготней и страхомъ. Но караковый весь дышетъ невроятной ршимостью. Онъ взвился на дабы и хочетъ перепрыгнуть черезъ ворота. Ударъ бича заставляетъ его броситься въ противоположную сторону. Онъ дрожитъ, всякая жилка въ немъ бьется, глаза налились кровью, блая пна клубами скатывается по ногамъ. Удрученный отчаяніемъ и страстью къ свобод, онъ озирается по сторонамъ и вдругъ становится на колни, проползаетъ въ отверстіе, вырытое свиньями, и, какъ вихрь, мчится въ поле.
— Лови! Лови! закричали вс въ одинъ голосъ.
— Лови! сказалъ сердито полковникъ, и вторично распекъ вахмистра.
— Нужно поскакать за нимъ, обратился онъ къ солдатамъ:— узнать, въ табун ли онъ?
— Сейчасъ, ваше высокоблагородіе! отвчалъ Савенко.
— Да ты, братъ, усталъ. Пусть идетъ кто другой.
— Ничего, сударь, я мигомъ! отвчалъ тотъ.
— Ну, молодецъ! сказалъ полковникъ.
— Радъ стараться, ваше высокоблагородіе!
Полковникъ повернулся, чтобы идти въ конюшню. Савенко вскочилъ на осдланную лошадь, которая всегда въ такихъ случаяхъ стояла на готов.
— Ишь какъ старается! сказалъ вахмистръ, подмигая Вишнякову.
— Для моей полюбовницы старается… штрафованный солдатикъ! проговорилъ Вишняковъ и нагло засмялся.
Савенко поблднлъ. Въ голов у него точно помутилось. Онъ стиснулъ бока своей лошади, подскочилъ къ Вишнякову и поднялъ ее на дыбы прямо передъ лицомъ его. Вишняковъ пронзительно закричалъ и бросился въ сторону. Миронъ за нимъ. Полковникъ, отошедшій уже на довольно большое разстояніе, прибжалъ на крикъ.
— Ваше высокоблагородіе, убить хотлъ! завопилъ Вишняковъ.
— Долой съ сдла! Снять его! кричалъ полковникъ.
Онъ не зналъ, что произошло, онъ видлъ только, что Савенко, какъ бшенный, наскакивалъ на Вишнякова, который спрятался, наконецъ, за его собственную спину, и такъ какъ никто не трогался съ мста, полковникъ самъ схватилъ лошадь подъ уздцы: она фыркнула и попятилась.
— Снять его! обратился онъ къ солдатамъ.
Нсколько человкъ стащили Савенко и держали его, потому что онъ намревался броситься на Вишнякова съ кулаками.
— Принесть ранецъ! кричалъ полковникъ.
Савенко опомнился. Онъ едва держался на ногахъ и стоялъ блдный, съ посинвшими губами.
— Дать ему ружье и пусть ходитъ вокругъ сарая. Я тебя въ полкъ отправлю! Я тебя въ штрафные запишу! Въ арестантскія роты отдамъ! Ты какъ смешь..? Какъ смешь..? кричалъ онъ, размахивая руками передъ самой его физіономіей.— Цлый день, цлую ночь, два дня, дв ночи, три дня, три ночи будешь ходить вокругъ сарая! Я тебя!
Насилу отыскали ружье, для этого понадобилось звать ключницу изъ комнатъ, и ружье было найдено за какими-то боченками, обсыпанное крахмаломъ. Это было старинное, заржавленное, тяжелое ружье временъ императора Николая Павловича.
Когда полковникъ отошелъ на нсколько саженей, за нимъ послышался пискливый голосъ Вишнякова:
— Ваше высокоблагородіе!
— Что теб? обернулся онъ.
— Обижаетъ онъ меня. Убить хотлъ. Можетъ, и теперь…
— А ты, перебилъ его полковникъ: — не могъ схватить лошадь подъ уздцы и отстегать его вотъ этимъ кнутомъ, что у тебя въ рукахъ? Трусъ ты, баба! Сторожей, можетъ быть, къ теб приставить? А еще унтеръ-офицеръ! Пошелъ вонъ!
Вишняковъ повернулъ налво кругомъ и ретировался, совершенно сконфуженный.
Мирону Иванычу подвязали ранецъ, онъ взялъ ружье и съ ожесточеніемъ зашагалъ вокругъ сарая. И по мр того, какъ гнвъ его проходилъ, сердце наполнялось отчаяніемъ, и самыя мрачныя, самыя тяжелыя мысли тснились въ его возбужденной голов. Онъ начиналъ считать себя окончательно погибшимъ: отошлютъ въ полкъ, запишутъ въ штрафные. Разв не изъ штрафныхъ взялъ его полковникъ? И зачмъ только родился онъ на свтъ?
Сынъ главнаго табунщика на конномъ завод князя О — ва, въ степяхъ новороссійскихъ, жилъ онъ себ припваючи. По злоб на отца, его взяли въ солдаты. Ему, свободному сыну степи, было и такъ трудно привыкнуть къ дисциплин, а тутъ еще возненавидлъ его фельдфебель, а за нимъ и эскадронный командиръ, не усплъ опомниться, какъ попалъ въ штрафные. И не вылзть бы ему оттуда, еслибы не полковникъ. Какъ теперь, помнитъ онъ слова его: ‘Служи, братъ, хорошо, а про старое я теб поминать не стану’. И не помянулъ, никогда не помянулъ, даже и сегодня! Ужь если такой начальникъ разсердился, такъ, можетъ быть, и правду говорилъ фельдфебель, что не служить ему честнымъ солдатомъ въ полку, а сидть гд-нибудь въ острог. Вспомнилъ онъ одного молоденькаго солдатика, къ которому привязался, какъ къ брату, и который вдругъ съ ученья былъ отправленъ на гаубтвахту и потомъ въ острогъ, и какъ Савенко ни добивался узнать, что съ нимъ произошло, бдный юноша отвчалъ только: ‘Не помню, душа помутилась’. Вотъ, значитъ, какіе въ острогъ попадаютъ, такіе же, какъ и онъ, у которыхъ душа помутиться можетъ.
А чмъ было не житье здсь? Одн лошади какъ его утшали? И что теперь съ Аннушкой будетъ? Сокрушитъ это ее. горемычную. Вотъ теб, двка, и защитничекъ твой, штрафной солдатикъ, вокругъ пустого сарая маршируетъ.
Онъ горько засмялся и зашагалъ впередъ. Вчера они опять свидлись, она говорила, что будетъ любить его. И все это пропало! И никогда, никогда не будетъ она его женою, никогда не вытереть ему слезъ съ ея лица, засмютъ ее, несчастную, другой срамъ на шею ей повсятъ. И все это черезъ этого чумазаго христопродавца. Онъ зашелъ за сарай и погрозилъ кулакомъ по направленію конюшни, и ему такъ смутно, смутно стало: то ненависть къ Вишнякову прокрадывалась въ его потрясенную душу. Онъ сжималъ ружье въ рукахъ и быстро ходилъ кругомъ сарая.
Въ дом полковника наказаніе Савенко произвело цлую бурю. Анисья Кузминигна, ключница, вступила въ пререкательства съ молоденькой горничной Настей. Она удивлялась, какъ это полковникъ до такой степени распустилъ солдатъ своихъ, что ни одинъ изъ нихъ не хочетъ ничего длать. Савенко единственный человкъ, къ которому можно обратиться съ какой-нибудь просьбой. Намедни она могла бы надорваться, еслибы Савенко не перетаскалъ ей всхъ боченковъ изъ погреба въ ледникъ. Онъ все можетъ сдлать, все, даже положить латку на ботинокъ, шуточное ли это дло? Не залатай онъ ей ботинка, хоть босикомъ пришлось бы бгать по двору. А если она, Настя, заступается за Вишнякова, такъ это потому, что тотъ любезничаетъ съ нею, и это добромъ не кончится, только врядъ ли найдется другой Савенко, который захочетъ покрыть ея грхъ. Савенко, конечно, дуракъ, что женится на этой… прости Господи! Но онъ человкъ съ понятіемъ, и мухи не обидитъ, за всякаго заступится, не то, что Вишняковъ, этотъ, говорятъ, крестъ продалъ съ шеи и пустилъ деньги въ оборотъ. Такого соблазнителя, какъ Вишняковъ, держать въ команд не слдуетъ.
Тутъ она одушевилась и объявила, что сейчасъ же пойдетъ къ полковниц и доложитъ, за что Савенко страждетъ. Настя засвистала ей вслдъ. Анисья Кузминична не удостоила даже обернуться въ ея сторону, она пошла и стала разсказывать полковниц исторію поповской наймички, которая, вслдствіе свистка Насти, превратилась изъ ‘прости Господи какой’ въ несчастную двушку, соблазненную, обманутую, преслдуемую попадьей и прочее.
Во время этого разсказа, прибжали двочки полковника: Нона и Муся. Он сидли на сложенныхъ бревнахъ во двор, и видли сначала ловлю лошадей и потомъ наказаніе Савенко. Миронъ Иванычъ былъ храбръ и отваженъ, а по дтскимъ понятіямъ, кто храбръ, тотъ обладаетъ всми добродтелями и совершенствами человческими. Какъ часто онъ, несмотря на запрещеніе полковника, бралъ которую нибудь изъ нихъ, и, посадивъ на лошадь впереди себя, скакалъ по полю! Разв подобныя вещи забываются когда-нибудь? А весной онъ принесъ цлое семейство перепеловъ и никогда не позволяетъ своей собак гоняться за кошками. А какія штуки уметъ продлывать его Мурза! Муся готова была цловать его, еслибы этому не противилась нмка, и потому, пришедши домой, она кинулась на шею матери и разрыдалась. Нона, какъ боле старшая и благоразумная, сдержала себя, но за то она очень внимательно прислушивалась къ разговору матери съ ключницей и, когда вошелъ въ домъ отецъ, она выступила впередъ и торжественно проговорила: ‘Папа, Вишняковъ соблазнитель и христопродавецъ’! Полковникъ разсердился и веллъ ей молчать. Нона покраснла, но, не потерявъ самообладанія, еще съ большей твердостью повторила: ‘Да, онъ — соблазнитель и христопродавецъ!’
Дло начинало принимать не шуточный оборотъ, и потому велно было молодыхъ заступницъ увести въ дтскую. Полковница же повела аттаку по всмъ правиламъ военнаго искуства. Полковникъ защищался, какъ могъ: онъ объявилъ, что не иметъ ни малйшей возможности разбирать сердечныя дла своихъ солдатъ. Вишняковъ трусливъ, наглъ и антипатиченъ ему, Савенко же — взбалмочный, хотлъ бить старшаго и потому долженъ быть наказанъ: этого требуетъ военная дисциплина. Полковница никакъ не хотла понять почему, если у нихъ тамъ въ полку никогда не обращаютъ вниманія на внутреннія причины какого-нибудь проступка, онъ обязанъ у себя дома поступать такимъ же образомъ? вдь онъ полный хозяинъ надъ своими солдатами, и ему не зачмъ слдовать этому нелпому правилу, вдь самъ онъ сдлался ремонтеромъ изъ-за того только, чтобы не жить въ полку. Его товарищи давно дослужились до генеральскихъ чиновъ, а онъ желаетъ быть свободнымъ и не подвергаться разнымъ условіямъ военной выправки. Притомъ же, добавила она, дти могутъ составить себ понятіе, что злое всегда торжествуетъ надъ добрымъ и что ихъ отецъ несправедливъ. Этотъ послдній аргументъ былъ едва ли не самый удачный изъ всхъ остальныхъ. Полковникъ считалъ свою жену образцомъ всхъ женскихъ добродтелей, онъ обожалъ своихъ двочекъ, и показаться имъ несправедливымъ было для него большимъ несчастіемъ. Кром того, онъ самъ лично испыталъ неудобство быть человкомъ правдивымъ и искреннимъ и не умть поддлаться подъ обстоятельства. Онъ былъ вспыльчивъ, но, въ сущности, необыкновенно добръ и простъ, и его команда, равно какъ и вс служащіе у него въ дом, составляли какъ бы продолженіе его семьи. Онъ не требовалъ никакихъ вншнихъ величаній себ, ни своему семейству, онъ былъ для всхъ Вячеславъ Ильичъ, а его двочки — Нона и Муся. Онъ даже спросилъ какъ-то у одного солдатика: ‘А какъ же моихъ дочерей будутъ называть, когда он выростутъ?— ‘Какъ-нибудь придумаете’, отвчалъ тотъ невозмутимо. Полковникъ расхохотался и долго потомъ спрашивалъ жену свою, какія имена придумаетъ она дочерямъ своимъ?
Полковница, приведши свой послдній аргументъ, умолкла, а полковникъ задумался и сталъ ходить по комнат, произнося себ подъ носъ отрывистыя фразы въ род: ‘дуракъ, дуракъ! не уметъ себя сдерживать’. Онъ останавливался по временамъ у окна, откуда былъ виденъ Савенко, марширующій вокругъ сарая. И по мр того, какъ онъ на него смотрлъ, въ душ его пробуждалась жалость. Самъ онъ, лихой наздникъ и страстный любитель лошадей, не могъ не уважать въ Мирон Иваныч его беззавтной отваги, онъ видлъ въ немъ какъ бы частичку самого себя. Въ первую турецкую кампанію полковникъ, будучи восемнадцатилтнимъ юношею, командовалъ легкимъ отрядомъ, назначеннымъ для развдокъ о непріятел, и хотя онъ ежеминутно подвергался опасности быть убитымъ, но чувствовалъ себя хорошо. Въ крымскую войну онъ участвовалъ въ нсколькихъ сраженіяхъ. Но въ мирное время онъ скучалъ въ полку и радъ былъ всякому длу, только бы не сидть сложа руки.
И Савенко, подобно ему, охотно кидался на всякую работу не изъ желанія угодить начальнику, а вслдствіе отвращенія къ праздной жизни.
Была еще одна черта свойственная имъ обоимъ: это — непосредственное уваженіе къ женщин.
Это свойство не пріобртается отдльной личностью, оно, какъ даръ, ниспосылается природой нкоторымъ мужчинамъ и всегда почти въ придачу къ мужественному сердцу. Есть неизъяснимое наслажденіе въ сознаніи: ‘потому не толкну, что ее всякій толкаетъ, потому не обижу, что обидть могу’. И хороша та женщина, которая подмтитъ и оцнитъ эту черту.
Полковникъ продолжалъ ходить и посматривать на часоваго. Наконецъ, онъ пріотворилъ дверь въ переднюю и крикнулъ: ‘Позвать мн Савенко!’
Въ передней этотъ возгласъ произвелъ сильное движеніе. Муся, сидвшая на колняхъ у ключницы, вскочила и побжала заявить объ этомъ Нон. Торжествующая Настя прикусила язычекъ, а ключница поднесла ей фигу къ самому носу и, забывъ свое достоинство, побжала къ сараю позвать Савенко. Она давно служила у полковника и раздляла общее мнніе о немъ, ‘что нужно только съ нимъ поговорить, и правый человкъ всегда останется правымъ’.
Черезъ нсколько минутъ, Савенко стоялъ на вытяжк передъ начальникомъ.
— Ну, какъ теб не стыдно, братецъ? началъ полковникъ.
— Виноватъ, ваше высокоблагородіе!
— Вдь знаешь, что бы теб за это въ полку досталось?
— Знаю, ваше высокоблагородіе, отвчалъ онъ и подумалъ: ‘Даже теперь не помянулъ’!
— Вишняковъ старшій надъ вами… началъ было полковникъ.
— Подлецъ онъ, сударь! Никто его не любитъ, выпалилъ Савенко. Полковникъ сдлалъ шагъ назадъ: ему трудно было говорить съ нимъ по начальнически.
— Ты долженъ, ты обязанъ его слушаться.
— Христопродавецъ онъ, сударь, и прелестникъ!
Тутъ полковникъ едва не фыркнулъ, а полковница закрыла лицо носовымъ платкомъ и смялась.
— Послушай, Савенко, заговорилъ полковникъ строго:— если ты не образумишься, это тебя до пути не доведетъ. Солдатъ ты трезвый, хорошій, а пропадешь ни за что.
— Понимаю, сударь, чувствительно понимаю. Душа только у меня загорается. Не властенъ я. Буду стараться, ваше высокоблагородіе! проговорилъ онъ быстро.
— Ну, такъ ступай же себ!
— Винчиславъ Ильичъ! завопилъ Савенко и повалился въ ноги:— будьте отецъ родной!
— Ну, что теб? что? торопливо заговорилъ полковникъ, уже заране зная, о чемъ пойдетъ рчь.
— Позвольте жениться! У меня дома земля есть, и хата есть, и деньги у отца водятся, будетъ чмъ жену содержать. Позвольте жениться!
Тутъ ужь полковникъ совсмъ забылъ о томъ, что онъ начальникъ и близко подошелъ къ нему.
— Савенко, сказалъ онъ внушительно:— вдь ты знаешь свой нравъ… А если кто посмется надъ тобой, что ты на чужой любовниц женился, что тогда?
— Никто, сударь, не посметъ. Я никого не трону, и меня никто не тронь, всякъ это знаетъ.
— Подумай хорошенько, продолжалъ полковникъ.— Да встань же братецъ, что это ты на колняхъ стоишь? Подумай. Эта такое дло: сдлалъ, назадъ не вернешь. А какъ самъ пожалешь, да попрекать станешь — какая же это жизнь будетъ?
— Во вкъ не попрекну, сударь. Никто мн ея не прикидываетъ, самъ беру. Будьте отецъ родной.
— Ну, такъ Богъ съ тобой, женись, сказалъ полковникъ и подумалъ: ‘Этому безпокойному человку слдуетъ жениться, а Вишнякова нужно сплавить, его солдаты не любятъ.’
Савенко поблагодарилъ полковника, сдлалъ налво кругомъ и бросился изъ комнаты.
Въ передней онъ едва не сшибъ съ ногъ Настю, которая подслушивала у двери.
Онъ прямо отправился къ попу, но Аннушку къ нему не пустили, за то вышелъ пономарь, и они отправились въ кабакъ.
Миронъ такъ много перечувствовалъ въ этотъ день, былъ такъ полонъ какихъ-то неизъяснимыхъ высокихъ чувствъ, что только мочилъ губы въ водк. Зато онъ очень усердно потчивалъ своего пріятеля пономаря, который былъ виновникомъ его знакомства съ Аннушкой, и черезъ котораго онъ узнавалъ все, что съ ней длалось.
Пономарь, услыхавъ о данномъ Савенко позволеніи жениться, заплакалъ и объявилъ, что только ему онъ уступаетъ Аннушку, что давно замышляетъ сокрушить того ворона, потому силища у него — и сказать нельзя какая! Быка за рога поднимаетъ! А въ семинаріи десять человкъ должны были держать, когда его скли. А голосъ какой! Къ Анаем его готовили.
— Гришка Отрепьевъ а-на-е-ма! заревлъ онъ такъ, что окна задребезжали, а засыпавшій ребенокъ сталъ кричитъ отъ испуга.
Потомъ онъ впалъ въ минорный тонъ, сталъ жаловаться, зачмъ его въ семинарію отдали. Лучше быть солдатомъ, чмъ крестнымъ сыномъ отца Исидора, который, нтъ, нтъ, да и перекреститъ его.
И дйствительно, на горе былъ онъ созданъ отцу Исидору. Тотъ называлъ его своимъ несчастьемъ, своимъ искушеніемъ. Какъ часто долженъ былъ онъ дергать его за виски, чтобы сколько-нибудь образумить, и раза два ткнулъ его въ физіономію. Это-то и называлъ пономарь крещеніемъ, а батюшку своимъ крестнымъ отцомъ.
Савенко ушелъ, а пономарь продолжалъ разглагольствовать о томъ, что ему анаему творить въ собор надлежало, а теперь онъ самъ въ анаемы попалъ, пока наконецъ шинкарка не вытолкала его вонъ.
И долго потомъ неслось по пустыннымъ улицамъ: ‘Гришка Отрепьевъ анаема! Стенька Разинъ, анаема! Мазепа анаема!’
На другой день онъ явился въ церковь въ такомъ вид, что батюшка, вмст съ церковнымъ старостой, выпроводили его поскорй, чтобы не дошло дло до крещенія. На клиросахъ некому было пть. Къ счастью, у поручика работали маляры изъ узднаго города и они пли. Но это было такое козлогласіе, что вс господа закрывали себ уши.

Глава IV.

Миронъ и Аннушка не посмли передъ свадьбой придти поклониться полковнику и полковниц, но за то Анисья Кузминична приняла ихъ подъ свое высокое покровительство. Эта престарлая двица, съ жиденькой черной косичкой на макушк, была женщина добрая. Правда, она продала свое старое шерстяное платье жениху за такую цну, что тотъ могъ бы купить на эти деньги новое, но вдь долженъ же былъ Савенко чувствовать, что идетъ противъ общественнаго мннія и что Анисья Кузминична снизошла къ нему. Онъ чувствовалъ и платилъ, онъ готовъ былъ оплачивать каждое слово участія, обращенное къ его преступной невст.
Потомъ, какъ только разнеслась всть, что Аннушка выходитъ замужъ, изъ Нижней Маліивки явились дв ттеньки навстить бдную невсту. Одна принесла пятокъ яицъ, а другая три бублика, и об он стали тужить и причитывать надъ сироткой, которую ‘ліхи люди на гріх попустили’. Эти родственныя изліянія кончились попойкой и общаніемъ со стороны Савенко купить имъ парчевые очипки {Головной уборъ.}.
И такъ, Аннушка предстала передъ алтаремъ въ зеленомъ плать ‘шали’ съ лиловыми разводами, на подобіе деревьевъ, въ пестромъ платк и голубой синелевой стк съ мдными побрякушками. Головной уборъ невсты былъ причиной нсколькихъ безсонныхъ ночей для Анисьи Кузминичны, пока ее озарила счастливая мысль надть ей стку: стка, по мннію ея, вполн соотвтствовала положенію невсты, которая была ни двушка, ни вдова.
Еслибы Савенко умлъ говорить, чего бы не насказалъ онъ своей избранной въ то утро, когда онъ пришелъ въ домъ священника, разодтый и напомаженный, чтобы вести свою невсту въ церковь, но онъ не могъ и сотой доли выразить того, что чувствовалъ и потому всю дорогу молчалъ. Лучи солнца, золотымъ снопомъ падающіе сквозь ршетчатое окно купола, показались ему нарочно ниспосланными отъ Бога освтить ихъ счастье. На лиц его было написано такое невозмутимое спокойствіе и такая душевная ясность, что, глядя на него, никто не ршился длать вслухъ своихъ замчаній.
Свадьбу свою Савенко ршился отпраздновать съ наибольшимъ торжествомъ. Это значило задолжать такъ, чтобы нсколько лтъ пришлось расплачиваться. Но онъ былъ увренъ, что поступить иначе нельзя. Обиліе водки и яствъ должно было замнить отсутствіе всхъ свадебныхъ обрядовъ, которые сопровождаютъ женитьбу парня на двк. Много было званныхъ, а незванныхъ еще больше.
Молодые сидли за столомъ подъ образами, около нихъ на почетномъ мст возсдалъ посаженный отецъ, вахмистръ, и покровительница Анисья Кузминична, въ малиновомъ шелковомъ плать съ такими клтками, что одна изъ нихъ распространялась на всю спину, а другая захватывала часть груди и терялась подъ мышкой.
Аннушка была необыкновенно мила, загаръ сошелъ съ ея лица и щеки покрылись нжнымъ румянцемъ, пушистые волосы непокорно вырывались изъ подъ голубой стки, а выраженіе лица ея было такое трогательное, что, глядя на нее, хотлось заплакать отъ умиленія. Можетъ быть, поэтому Анисья Кузминична, посл нсколькихъ рюмочекъ наливки, которая нарочно для нея была приготовлена, вдругъ подперла щеку рукой и зарыдала.
Старый вахмистръ сталъ съ участіемъ разспрашивать ее о чемъ она плачетъ. Ахъ, она вспомнила, какъ господскій сынъ Гаврюша соблазнить ее хотлъ! Вахмистръ снисходительно замтилъ на это, что со всякимъ такой грхъ случиться можетъ и нечаянно взглянулъ на Аннушку. Бдняжка зардлась, и слезы заблистали въ ея глазахъ, а ключница воскликнула: ‘Не досадно, еслибы дйствительно что случилось: было бы чмъ помянуть жизнь! А то одна ослава! Косу обрзали, на скотный дворъ отослали, и все напрасно!’ И она еще больше стала всхлипывать.
А музыка въ это время, состоящая изъ балалайки и разбитой скрипки, играла: ‘тринь, тринь, тринь! Тринь, тринь, тринь!’ Въ хат духота была нестерпимая, винные пары до такой степени насытили воздухъ, что нетолько пьющіе, но и трезвые могли опьянть. Пономарь старался утшить Анисью Кузминичну, говоря, что она на неб будетъ съ младенцами летать, но она не хотла этимъ утшиться, и вахмистръ, желая успокоить ее и потшить молодыхъ, предложилъ ей протанцовать съ нимъ трепака. Анисья Кузминична долго кобенилась, наконецъ, порывисто встала, склонила голову и, держа платочекъ при губахъ, сначала, какъ пава, жеманно поплыла по песчаному полу, изъ-подлобья поглядывая на своего кавалера, но, мало но малу, она увлеклась, подбоченилась и вихремъ пустилась плясать. Истощенное блдное лицо ея покрылось пятнами и черные глазки заблистали страстно, почти граничащей съ жестокостью.
‘Расходилась стара відьма!’ шептали гости между собой, дружелюбно посмиваясь.
Вахмистръ, однако, скоро усталъ, а на смну ему явился пономарь. Дикую картину представляла эта пара: старая женщина, полная вожделнія и страсти, и безобразный гигантъ. Онъ точно пришелъ изъ ада на искушеніе старой двственницы. Приподнятыя полы его подрясника, въ вид широкаго хвоста, болтались по ногамъ, распущенная огненная грива разлеталась по воздуху и какъ пламя окружала его голову. Онъ бшенно хваталъ свою даму и крутилъ ее такъ неистово, что она, наконецъ, опомнилась, ускользнула и сла возл молодыхъ, гд сейчасъ же начала разсказывать писарю о томъ уже, какъ господскій сынъ Гаврюша жениться на ней хотлъ. Тотъ ахалъ и проникался къ ней глубокимъ уваженіемъ.
А пономарь плясалъ. Онъ не замчалъ, что нсколько женщинъ приходили на смну ему. Взглядъ его косыхъ глазъ сначала былъ веселъ, потомъ сталъ омрачаться, омрачаться и вдругъ онъ подошелъ къ печк и такъ неистово хлопнулъ по ней кулакомъ, что блая помазка треснула и посыпалась на землю.
— Печка мшаетъ! заревлъ онъ.
Вс, даже играющіе, остановились и стали смотрть на печь такими глазами, какъ будто она только сейчасъ явилась откуда-то, никмъ не званная, непрошенная и стала имъ поперегъ дороги.
— Мшаетъ! вопилъ пономарь.
— Мшаетъ! повторили многіе мужики.
Но бабы заступились за печку.
— И що вона вам робе {Длаетъ.}, сказала одна изъ нихъ:— бач, як причинурилась {Пріодться, прикрасится.}, паче {Какъ будто.} сміецця!
И дйствительно, печь выдвинутая на половину избы, чистенькая, примазанная, точно улыбалась имъ во всю свою бездонную пасть.
Вс хохотали, но многіе положительно доказывали, что печка ‘дихать не дае’.
— Да то, мабуть {Должно быть.}, горілочка {Водка (ум. водочка).}, дихать не дае! выскочила со своимъ замчаніемъ чернобровая хорошенькая бабенка, которую тутъ же кто-то облапилъ и расцловалъ.
Но такъ какъ въ хат дйствительно дышать было нечмъ, то и было предложено уйти всмъ отъ несносной печки въ просторныя сни. Пономарь, уходя, погрозилъ ей кулакомъ, и не веллъ за собою слдовать. Для молодыхъ была вынесена скамейка и столъ и веселье продолжалось.
Немного погодя, явился запоздалый гость — лакей поручика. Онъ только-что вернулся изъ города, куда его посылалъ господинъ, принесъ молодой букетъ цвтовъ, а главное, привелъ съ собой маляровъ, у которыхъ была гармоника и скрипка. На радостяхъ дружка заставилъ ихъ распить дв бутылки очищенной, и веселье разгорлось еще больше. Лакей въ накрахмаленной манишк стоялъ поодаль: онъ, какъ истый хамъ, помазавшійся лакейской цивилизаціей, ненавидлъ все народное и хотя назывался Пантелей Ярмо, но малорусскій трепакъ внушалъ ему непреодолимое отвращеніе и даже какой-то тайный страхъ. Когда онъ смотрлъ на этотъ танецъ, ему приходила сумасшедшая мысль, что отъ трепака погибнутъ вс лакеи, не будетъ накрахмаленныхъ манишекъ и господинъ не станетъ платить ему денегъ за наушничанье, или, какъ онъ выражался, ‘за его добродтель’. Бдный Панько! И чтобы его сколько-нибудь утшить, маляры объявили, что могутъ съиграть ‘французскую кадрилю’. Вечеръ начиналъ принимать благородный оттнокъ. Нсколько солдатъ и мужиковъ воспротивились было этому, но бабы сгорали отъ любопытства видть, какъ будутъ ‘цю’ {Эту.} танцювать.
Панько пригласилъ Анисью Кузминичну, горничная полковника, Настя, отыскала солдата, который видлъ, какъ на свадьб у полковаго писаря ‘этую самую танцювали’. Вс разступились. Поставлены были опрокинутые боченки для дамъ, и танецъ начался. Ярмо держалъ руки колесомъ, выворачивалъ ноги, бдную Настю выводилъ изъ терпнія солдатъ своимъ тупымъ непониманіемъ фигуръ и тмъ, что постоянно наступалъ ей на ноги. За то Анисья Кузминична блаженствовала. Она подскакивала, закатывала глаза и воображала, что танцуетъ съ Гаврюшей. Миронъ и Аннушка блаженно улыбались: они гордились, что на свадьб у нихъ танцуется такой танецъ, что даже названія его они не могутъ выговорить. Вс остальные чувствовали себя нсколько пристыженными. Однако, всмъ было весело. Одинъ пономарь приходилъ въ отчаяніе, потому что печь ни съ того ни съ сего взяла да и начала ему языкъ показывать. Онъ не выдержалъ, погрозилъ ей кулакомъ и вышелъ изъ сней. Пройдя нсколько шаговъ, онъ обернулся и, о ужасъ!— печь слдуетъ за нимъ. Тогда онъ схватилъ съ земли полно и швырнулъ въ нее, кинулся въ близъ стоящій сарай, хватился лбомъ о притолку, повалился на землю и не могъ уже подняться.
А скрипка и гармоника заливались, играя вмсто шестой фигуры казачекъ, боченки тотчасъ опрокинулись, и танецъ сталъ общимъ. Настя обозвала своего кавалера чортомъ, надулась и не захотла участвовать въ общей свалк. Monsieur Ярмо отвелъ свою даму въ сторону и сталъ ей говорить о необразованности мужика и о томъ, что, еслибы его воля, онъ бы запретилъ нетолько мужицкій танецъ, но даже и слова мужицкія говорить. Анисья Кузминична жеманилась и страхъ боялась, чтобы кто не сказалъ ему, съ какой страстью она сегодня отхватывала ненавистный ему трепакъ.
— Мужикъ дрянь, и все мужицкое дрянь! заключилъ лакей торжественно.
— Що-о-о? заревлъ вдругъ чей-то голосъ.
И передъ благороднымъ господиномъ выросъ громадный человкъ со всклокоченной бородой и глазами, налитыми кровью.
Это былъ его злйшій врагъ, одинъ изъ бывшихъ дворовыхъ крестьянъ поручика.
Ярмо попятился и хотлъ ускользнутъ, но тотъ схватилъ его за шиворотъ, и, поднеся кулакъ подъ самый его носъ, ревлъ:
— Кажи бісіи сину як тебе люди прозвали: кажи, а то я тоби очи на лоб виверну!
И Ярмо, дрожащій, блдный какъ смерть, при взрыв неистоваго смха проговорилъ свое прозвище, данное ему народной молвой за его подлости и ябиды {Наговоръ, доносъ.}.
— То-то, вражій сину, не забувай як ты звесся! прорычалъ мужикъ внушительно и съ достоинствомъ удалился.
А Миронъ и Аннушка кланялись и улыбались на всякую выпитую рюмку.

А. С. Шабельская.

‘Отечественныя Записки’, No 12, 1881

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека