Мир как целое, Страхов Николай Николаевич, Год: 1872

Время на прочтение: 472 минут(ы)

Н. Н. Страхов

Мир как целое

М.: Айрис-пресс: Айрис-Дидактика, 2007. — (Библиотека истории и культуры.)

СОДЕРЖАНИЕ

Предисловие к первому изданию
Предисловие ко второму изданию

Часть первая

ОРГАНИЧЕСКАЯ ПРИРОДА

Взгляд на мир, как на стройное целое

I. Письма об органической жизни
Письмо I. Человек есть животное
Интерес естественных наук. — Вопросы непосвященных. — Вопрос о животности человека. — Сходство с животными телесное и душевное. — Ряд попыток найти различие. — Высшая животность, как условие духовности
Письмо II. Животное есть организм
Грамматическое деление предметов природы. — Азбучное деление на три царства. — Научное деление на природу органическую и неорганическую. — Общие свойства организмов. — Состав, разнородность частей и пр. — Явления по преимуществу органические. — Попытки найти различие между животными и растениями
Письмо III. Организм есть вещественный предмет
Новые слова: организм, организация и проч. — Жизнь по определению Кювье. — Сравнение дуба и водопада. — Жизненная сила по Кювье. — Споры о ней и действительная история этого понятия. — Организмы суть вполне вещественные предметы
Письмо IV. Материализм
Современное господство материализма. — Связь его с изучением природы. — Декарт. — Его идеи о природе. — Вихри. — Теория света. — Полнота пространства. — Организмы как машины. — Врачи-механики. — Оппозиция. — Жизненная сила. — Морозный узор и пятно плесени. — Форма. — Состав. — Дыхание. — Разрушение после смерти. — Пламя свечи. — Невозможность самого понятия жизненной силы
Письмо V. Различие между организмами и мертвой природой
Таинственность границ между предметами. — Арифметический способ понимания. — Жизнь как ряд перемен. — Ошибка Кювье и Биша. — Явления развития и явления круговорота. — Мысль о жизненном элексире. — Неизвестность причин смерти. — Непонятность полового различия. — Теория Шлейдена. — Размножение клеточек. — Превращения зародыша. — Теория заключенных зародышей. — Сравнение с грозой. — Образовательное стремление Блюменбаха. — Мысль об искусственном произведении организмов. — Рецепт Парацельса для произведения гомункула. — Сравнение с облаком. — С кристаллом. — С планетой. — Развитие как совершенствование
Письмо VI. Совершенствование — существенный признак организмов
Развитие убеждений. — Психическая жизнь как мера совершенствования. — Орангутанг. — Травяные вши Ван-Бенедена. — Деление Ламарка. — Инфузории. — Отсутствие сна. — Оценка их движений. — Постепенное развитие психической жизни в зародыше. — Растения и животные обладают одинаковою жизнью. — Доказать это также трудно, как доказать существование внешнего мира, души животных и людей или отличить сон от бдения. — Единственный способ доказательства. — Совершенствование и причинность. — Явление само себя производящее. — Геологическое развитие организмов. — Головастик. — Развитие человека в чреве матери. — Независимость свойств людей от внешних влияний
Письмо VII. Значение смерти
Отрицание нового. — Непрерывное обновление души и тела. — Измерение обновления — кровообращением. — Птицы. — Организмы как процессы изменяющиеся. — Они ограничены и в пространстве и во времени. — Вывод смерти из совершенствования. — Зрелый возраст. — Мнение Шлейдена, что у растений нет зрелости. — Наибольшая определенность зрелости — у человека. — Пример — умственное развитие. — Мудрость старцев. — Быстрота смерти, как указание на ее смысл
Письмо VIII. Содержание органической жизни
О формах вещей. — Кристаллы. — Смысл их формы. — Формы растений. — Формы животных. — Человек. — Слон. — Идея рациональной механики животных. — Внутренние части животных. — Телеология. — Принцип условий существования.
Письмо IX. Содержание человеческой жизни
Неопределенность природы человека. — Он весь в возможности. — Существо наиболее зависимое и наиболее самостоятельное. — Влияния подавляющие и влияния вызывающие. — Что выходить из жизни? — Анализ прогулки по улице. — Жизнь, как цель для самой себя. — Жизнь, как самонедовольство
II. Жители планет
Глава I. Неизбежность вопроса о жителях планет
Изречение Гегеля. — Изречение Добантона. — Молчание и его неудобство. — Лаплас. — Похвала астрономии. — Суетная гордость. — Малость земли. — Мысль о жителях планет, как познание наших истинных отношений к природе
Глава II. Правильная постановка вопроса
Вопрос нужно оборотить: не жители для планет, а планеты для жителей. — Мысль об иной жизни. — Как населить планеты. — Мысль о человеке с крыльями. — Что лучше, летать или ходить? — Совершенство механического устройства человека
Глава III. Однообразие вещественных явлений в мире
На планетах та же механика и геометрия, как у нас. — Проект сношений с жителями Луны. — Изречение Молешотта о фосфоре. — Сущность вещества везде одна, как думал еще Фалес. — Из Книги Соломоновой Премудрости. — Астрономия доказывает однообразие мира. — Мнение Августа Конта и Шеллинга
Глава IV. Микромегас Вольтера
Требование нравственного разнообразия. — Закономерность нравственных явлений. — Фонтенель. — Третий вечер ‘Разговоров о множестве миров’. — Равнодушие Фонтенеля. — Первая глава Микромегаса. — Его рост. — Связь между величиной и формой. — Его ум. — между познаниями по их достоинству. — Вторая глава Микромегаса. — Скука. — Краткость жизни. — Философия Локка. — Главное стремление ума
Глава V. О внешних чувствах
Идея строгого исследования. — Мнение Августа Конта о внешних чувствах. — Рогатый силлогизм. — Слепой силлогизм. — Истинный смысл рассуждений Конта. — Отсутствие новых чувств у животных. — Мысль о совершенстве чувств у человека, как у совершеннейшего и непревосходимого животного. — Разделение чувств на три разряда, — четвертого быть не может. — Совершенство зрения. — Умоподобное чувство
Глава VI. Источник всех мечтаний
Мысль о ничтожестве человека. — Вольтер, Август Конт, Киреевский. — Главный софизм человечества. — Обман слов. — Связь между общим и частным. — Цель всех наук. — Мнение Брашмана о трех измерениях пространства. — Идея общего доказательства
Глава VII. Человек — центр мира
Самый простой взгляд на мироздание. — Особенность земли, как планеты. — Страшное однообразие. — История не есть повторение тех же явлений. — Мнение стоиков о повторении циклов жизни. — Потерянное единство мира. — Отрицание жителей на планетах. — Жизнь других людей и новый дух наступающей эпохи — должны утолять жажду иной жизни
III. Птицы
Глава I. Понимание природы
Знаменитый пример Гете. — Эстетическое отношение к природе. — Популярные книги по астрономии. — Галилей. Фонтенель. Араго. — Три кита и система Коперника. — Кровь. — Нервы. — Невозможность популяризации. — Эстетический интерес в книге Брема
Глава II. Анатомия птиц
Красивые цвета птиц. — Форма птицы: туловище, голова, шея, ноги. — Как происходит летание. — Мозг, глаза. — Высокое достоинство формы маленьких птиц
Глава III. Физиология птиц
Качество мускулов и костей. — Дыхание. — Принятие пищи. — Обращение и теплота крови. — Сон птиц
Глава IV. Психология животных вообще
Предполагаемое разнообразие душевной жизни у животных. — Система душ. — Полный объем задачи. — Антропоморфизм. — Объяснять нужно не сверху, а снизу. — Клопы. — Мухи
Глава V. Психология птиц
Необходимость особого языка для душевной жизни животных. — Переносное значение нынешних описаний. — Супружеская любовь аистов. — Журавль Зейфертицена. — Почему он смешон. — Эстетическое постижение души птицы
IV Чем отличается человек от животных? Точная постановка вопроса
Глава I. Где искать решения?
Вопрос о человеке. — К какой науке он принадлежит? — Ни к какой. — В существующих науках он легко разрешается. — Новая постановка. — Важность зоологических различий. — Рассуждения Гексли. — Полный объем вопроса
Глава II. Что могут отвечать естественные науки?
Умеют ли естественные науки находить различие между вещами? — Чем важнее различие, тем труднее его найти. — Обыкновенное понятие о существенном различии. — Непрерывность мира. — Понятие предела. — Зависимость между планетами и фигурой организмов. — Человек как механический предел животных. — Чем выше сфера признаков, тем человек яснее отличается. — Человек как органический предел природы. — Мыслящий организм. — Человек есть предел в дарвиновской борьбе за существование

Часть вторая

НЕОРГАНИЧЕСКАЯ ПРИРОДА

Критика механического взгляда

I. Об атомистической теории вещества. Критика теории атомов
Глава I. Общий закон в развитии наук
Взгляд грубого эмпиризма на историю наук. — Взгляд причинности. — Грове. — Два рода вопросов в науках: постепенно разрешаемые и вовсе неразрешимые. — Сущность вещества, связь между душой и телом. — Мнимое приближение к разрешению этих вопросов. — Они не анализируются. — Простота вопроса об атомах
Глава II. Критика самых начал теории
Происхождение теории атомов. — Тело и его части. — Неизменность вещества. — Отрицание явлений вещества. — Сжимаемость и расширяемость. — Непроницаемость и скважность. — Величина атомов. — Их свойства, противоположные свойствам вещества. — Физические атомы Либиха. — Ньютон приписывает все свойства атомов воле Божией
Глава III. Критика атомов как гипотезы
Сила теории — в сведении явлений на механические отношения. — Разнородность вещества и кристаллы должны быть сводимы на атомы. — Атомы недостаточны — нужны еще силы. — Атомы недостаточны для объяснения химических пропорций. — Берцелиус. — Гипотезы для трех законов химических соединений. — Сложность атомистических гипотез в химии и физике
Глава IV. Разбор фактических доказательств
Неудача самых простых доказательств. — Химические пропорции. — Рассуждение Дюма. — Формулировка химических законов без помощи атомов. — Приведение трех законов к одному. — Атомы есть масса, представляемая в виде равных частиц. — Граница атмосферы, как доказательство существования атомов. — Рассуждения Дюма. — Атмосфера планет. — Гипотеза Пуассона. — Мнение Уивеля. — Доказательство Либиха. — Изомерные тела. — Различное действие химической силы при одинаковом составе
Глава V. Истинный смысл атомистики
Сущность атомистики. — Ее древность и постоянство, как необходимой ступени мышления. — Самостоятельность вещества. — Декарт. — Механический взгляд в других областях. — Польза атомистики в естествознании. — Изречение Гегеля. — Отчаяние Дюма. — Мнение Прудона. — Перевороте химии. — Математическая физика. — Отрицая атомы, получим вещество более живое
II. Вещество поучению материалистов. Критика теории сил
Глава I. Метод опровержения материализма
Расположение всюду видеть нелепости. — Вера в одно новейшее. — Напротив — ум всюду ищет смысла. — Слова Лейбница. — Требуется отыскать смысл материализма. — Его бессознательность. — Бюхнер об атомах. — Бюхнер о том, что ни вещество, ни сила не существуют. — Мы должны сами построить систему материализма. — Декарт и Ньютон
Глава II. Частная деятельность ума
Исходная точка — естественные науки. — Материализм не есть их законное следствие. — Таинственная глубина в развитии каждой частной науки. — Частные науки не дают ответов на общие вопросы. — Неправильные обобщения. — Самодовольство ума. — Способность удовлетворяться частной умственной деятельностью. — Неправильный взгляд на ученых. — Математики — лучший пример односторонних ученых. — Лаплас, Паскаль, Ньютон, Даламбер
Глава III. Частная деятельность ума при изучении природы
Представления и представляемые познания. — Определение материализма. — Пространство и время. — Особенность вопроса о пространстве и времени. — Он не существует в материализме и в естественных науках. — Изречение Ньютона. — Фраза Бюхнера. — Мышление без представлений. — Отрицательный характер материализма
Глава IV. Пространство и время
Описание пространства. — Анализ приписываемых ему свойств. — Ньютон о времени. — Пустое пространство и пустое время — не действительные предметы, а отвлечения. — Зависимость между пространством и веществом, между временем и явлениями
Глава V. Вещество
Вещество как сущность. — Ограничение вещества в пространстве. — Абсолютная твердость. — Атомы. — Полное определение веществ. — Смысл закона, по которому количество вещества никогда не изменяется. — Чем измерять вещество? — Бюхнер об атомах
Глава VI. Силы
Древние атомисты. — Декарт. — Эйлер. — Движение, как единственная представляемая перемена. — Законы движений. — Силы — не представляемое, но истинно созидающее начало мира. — Смысл закона, что нет вещества без силы и силы без вещества. — В сущности, нет ни вещества, ни сил. — Отчаяние Дюбуа-Реймона. — Бытие и деятельность. — Сущность мира — деятельность. — Динамическая теория вещества
Глава VII. Бог по понятиям материалистов
Понятие о Боге — понятие по преимуществу. — Сближение Бога с пространством. — Вольтер. — Ньютон. — Лейбниц. — Сближение Бога с силой. — Бюхнер. — Сравнение между мыслью и представлением. — Берцелиус о силе привычки
III. О простых телах. Критика теории элементов
Отдел первый. История учения о простых
Глава I. Борьба между эмпиризмом и априорическими требованиями
Признание одного опыта. — Мысль, что опыт даст абсолютные истины. — Случаи сопротивления натуралистов движению науки. — Мышление ищет абсолютного познания
Глава II. От 1809 до 1859. Период, когда простые тела считались элементами
Остановка в разложении тел. — Система простых тел как учение, противоположное алхимии и аристотелевским элементам. — Слова Лавуазье. — Химия в романе Александра Дюма. — Остановка вопроса в науке. — Преувеличенное мнение химика Дюма о простых телах
Глава III. Опытным путем невозможно дойти до элементов
Простое тело есть тело еще не разложенное. — Для опыта все возможно. — Произвольное зарождение. — Спор в Парижской Академии наук между Дюма и Депре. — Идея абсолютного способа разлагать тела. — Опыты Депре. — Правильная ссылка на руководство опыта. — Шутка Дюма
Глава IV. В химии возникает понятие элемента
Требуется априорическое понятие простого тела. — Элементы, которые предполагал Лавуазье. — Признаки сложности. — Признаки простоты или элементарности вещества
Глава V. Необходимый ход науки
Объяснение разнообразия вещей. — Наука доказывает цельность мира. — Классификация. — Сродство иносказательное превращается в родство действительное. — Необходимый вывод разнообразия из единства. — Алхимики правы. — Наука должна прийти к единой стихии Фалеса
Глава VI. История исследований, опровергших элементарность простых тел
Гипотеза Проутав 1815 г. — Берцелиус против лихорадки кратности. — Группы Гмелина в 1843 г. — Замечание Петтенкофера в 1850 г. — Группы Дюма в 1857 и 1859 годах. — Строение простых тел. — Единая стихия — водород
Отдел второй. Химия, освобождающаяся от метафизики
Глава I. Метафизика в каждой науке
Науки заранее определяют сущность своего предмета. — Перемена одной метафизики на другую. — Кант дает орудие против всякой метафизики
Глава II. Метафизика химии
От простого к сложному — Определение химии Берцелиуса. — Строение тел. — Простое тело — отсутствие явления и вопроса. — Решение вопросов нужно искать в самых сложных явлениях. — Поворот в химии
Глава III. Химическое превращение
Простое тело — тело, до сих пор не разложенное. — Нет тел ни простых, ни сложных. — Понятие превращения
Глава IV. Перемены в изложении химии
Неправильный разряд тел. — Неправильное искание абсолютной мерки. — Неправильное раздвоение каждого закона
Глава V. Химия без простых тел
Основные химические законы. — Без простых тел они сводятся к одному — Закон обратного превращения. — Процесс химического превращения. — Равное химическое действие тел в этом процессе. — Формула первого закона. — Формула второго закона. — Упрощение химии
IV. О законе сохранения энергии
I. Открытие без новых фактов
II. Новая идея
III. Сопротивление старых идей
IV. Теоретическая механика
V. Начало живых сил
VI. Возражение Джона Гершеля
VII. Факты и тождесловия по Ренкину
VIII. Физические количества
IX. Теоремы сохранения
X. Механика как априорная наука
XI. Значение закона сохранения энергии

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ

Могу сказать, что предлагаю читателям самую понятную из книг, посвященных философским вопросам. Тут говорится о самых крупных, главных явлениях природы, рассматриваются понятия и учения наиболее известные, ходячие, изложение совершенно просто, элементарно, и я боюсь даже — оно может показаться иногда утомительным своей учебной отчетливостью и связностью. Притом, в книге только изредка употребляются философские термины, она почти сплошь писана языком натуралиста, а не философа.
Таким образом, мою книгу можно бы причислить к популярным книгам по естественным наукам. Читатель увидит, однако же, что я почти безусловный противник популяризации. Если сами ученые, постоянно работающие для своей науки, редко понимают ее истинный дух, ее глубокие основы, то в массе читателей научные сведения почти неизбежно подвергаются искажению, превращаются в уродливости знания. Популярная книга, удовлетворяющая читателя, есть пустая и даже вредная книга: она его обманула, дала ему ложное насыщение, ложное удовлетворение. Из этих книг хороши не те, которые обогащают читателя познаниями, а те, из которых он вынес бы убеждение, что он совершенный невежда в известном отношении, что предмет книги глубок и труден не только для него, но и для автора.
Взявши самые крупные явления и самые известные понятия, я старался, именно, показать, к каким важным задачам они приводят, какие существенные и безмерные вопросы связаны с ними. Вся моя цель как будто состояла только в том, чтобы во что бы то ни стало разбудить читателя, возбудить в нем философскую деятельность мысли. Для этого, как будто преднамеренно, мною взята такая постановка философских вопросов, в которой они получают наибольшую определенность и наглядность. Когда мы рассуждаем о природе вообще, о мироздании, взятом в его целости, то для этого вопроса нельзя выбрать формы яснее и резче, как вопрос о жителях планет, вопрос, известный во всемирной литературе под именем вопроса о множестве миров. Сюда все войдет: взгляд на устройство мира, на связь и соподчинение его частей, взгляд на жизнь, на иерархию и распределение ее различных форм и, наконец, вопрос о центральном положении, занимаемом человеком в природе.
Точно так, когда мы рассуждаем о сущности вещей, о глубочайшей причине явлений, то ни для какой сущности нельзя найти такого олицетворения, такого наглядного представления, как для сущности вещества, обыкновенно воображаемой в виде атомов таким образом, анализ атомистической теории представляет в самой ясной форме анализ философского движения мысли в вопрос о сущности.
Так как дело состоит как бы в том, чтобы принудить читателя мыслить философски, то замечу, что взятые мною формы имеют величайшую принудительную силу. Можно воздерживаться от многих философских вопросов, и нынче часто хвалят такое воздержание, как большую мудрость, но воздержаться от вопросов о жителях планет и об атомах — всего труднее, и если кто воздерживается, тот для последовательности должен уже ничего не говорить ни о мироздании, ни о веществе.
Мысли, которые я изложил в этой ясной, общедоступной форме, некогда увлекли меня с непобедимою силою, в моих глазах они имели математическую очевидность, и потому я не мог приписывать им никакой оригинальности и никакого особенного характера.
Источником своих взглядов я считал, во-первых, математические и естественные науки, которыми тогда занимался и истинный дух которых усвоил себе чтением, размышлением и некоторыми работами. Для тех, кого занимают общие понятия этих наук, их начала, их основные точки отправления, настоящая моя книга будет не бесполезна, в ней анализируются те понятия и вопросы, которые неизбежны в каждом учебнике этих наук.
Устремив все внимание на философскую сторону естествознания, я пришел ко многим задачам, которые возникают из понимания стремлений науки и которым при других обстоятельствах я, вероятно, посвятил бы всю жизнь. Читатели найдут здесь только постановку, только очерк этих задач. Таковы, например, — теория внешних чувств, в особенности зрения, исследование механики животных, еще более общая идея изучения органических форм, точно так же — мысль о теории кристаллов и самая трудная задача — теория вещества. И в настоящее время я считал бы для себя большим счастьем, если бы мне было возможно дать какой-нибудь из этих мыслей полное развитие, к которому она способна.
Вторым источником своих взглядов я считал Гегелевскую философию, — но не ее учение в каком-нибудь определенном виде, а только ее методу, которую признавал, как и теперь признаю, полным выражением научного духа. Формальная сторона Гегелевской философии есть ее существенная сторона и остается до сих пор неприкосновенной, составляет до сих пор душу всего, что можно считать научным движением. Как Канта можно сравнить с Коперником, так Гегеля с Галилеем или с Ньютоном, и как до сих пор астрономия и все физические науки движутся по пути и по методам своих основателей, так и науки мира органического и человеческого не уклоняются от путей, найденных Кантом и Гегелем. Прогресс ума совершается не так быстро, как многие воображают1 {См. примечания составителя после текста книги.}.
Таким образом, я не мог смотреть на свои взгляды как на что-нибудь особенное, как на попытку новой мысли или, по крайней мере, сомнения в прежних путях ума и недовольства ими. Свои положения я должен был считать только выводами и пояснениями того, что всеми признается, несмотря на то, что они иногда очень резко противоречили обыкновенным мнениям. Между тем и это противоречие, и еще более собственное чувство невольно давали мне чувствовать особенность моего взгляда, но открывалась она мне медленно и могла несколько уясниться только тогда, когда я немного передвинул свою точку зрения и, следовательно, мог хотя сколько-нибудь взглянуть на дело со стороны. Особенность взгляда, по некоторым основаниям, справедливо считается его достоинством, дает ему большую цену, вот почему я теперь охотнее, чем когда-нибудь, исполняю давнишнее свое желание издать эту книгу.
Мир есть целое, то есть он связан во всех направлениях, в каких только может его рассматривать наш ум.
Мир есть единое целое, то есть он не распадается на два, на три или вообще на несколько сущностей, связанных независимо от их собственных свойств. Такое единство мира можно получить, не иначе как одухотворив природу, признав, что истинная сущность вещей состоит в различных степенях воплощающегося духа.
Мир есть связное целое, то есть все его части и явления находятся во взаимной зависимости. В нем нет ничего самобытного, никаких особых начал, никаких простых тел, никаких атомов, нет самостоятельных, от века различных сил, нет ничего неизменного, само по себе существующего. Все в зависимости и все течет, как говорил еще Гераклит2.
Мир есть стройное целое, или, как говорят, — гармоническое, органическое целое. То есть части и явления мира не просто связаны, а соподчинены, представляют правильную лестницу, пирамиду, всего лучше сказать — иерархию существ и явлений. Мир, как организм, имеет части менее важные и более важные, высшие и низшие, и отношение между этими частями таково, что они представляют гармонию, служат одни для других, образуют одно целое, в котором нет ничего ни лишнего, ни бесполезного.
Мир есть целое, имеющее центр, именно, он есть сфера, средоточие которой составляет человек. Человек есть вершина природы, узел бытия. В нем заключается величайшая загадка и величайшее чудо мироздания. Он занимает центральное место по всем направлениям связей, соединяющих мир в одно целое, он есть главная сущность и главное явление и главный орган мира.
Вот несколько общих положений того взгляда, который развивается в книге. Главное содержание ее состоит, впрочем, не в картине мира, изображенной с этой точки зрения, а в таком анализе явлений природы и учений естественных наук, который показывает, что мир как целое есть главная руководящая идея в исследовании природы, та мысль, к которой необходимо приводит правильный ход науки в каждом частном случае.
Но здесь скажем несколько слов об этом взгляде в его целости. Его положения с первого же раза кажутся то совершенно простыми и ясными, то необыкновенно дерзкими и решительными. Откуда такое противоречие.
Для меня несомненно, что люди науки, чистые исследователи, не допускающие в свою работу никакого вмешательства фантазии и чувства, должны безусловно признавать мир как целое. Этот взгляд один соответствует полной строгости научного метода. Если бы я продолжал работать на поприще наук, то я неизменно держался бы этого пути, на нем открываются самые далекие горизонты и вполне удовлетворяется потребность теории, потребность рационального понимания вещей.
И потому, если мы чувствуем недовольство этим взглядом, если он в нас что-то затрагивает и чему-то противоречит, то нет никакого сомнения, что источник такого разногласия заключается не в уме, а в каких-нибудь других требованиях души человеческой. Человек постоянно почему-то враждует против рационализма, и эта вражда упорно ведется всеми: спиритуалистами и материалистами, верующими и скептиками, философами и натуралистами.
Отдать себе отчет в этой вражде есть величайшая задача мысли.
Так как мы назвали мир целым, то, применяясь к этому выражению, можем сказать, что человек постоянно ищет выхода из этого целого, стремится разорвать связи, соединяющие его с этим миром, порвать свою пуповину.
Едва ли когда это было так ясно, как в наше печальное время, время очень интересное, но страшно тяжелое. Люди мечутся, ища выхода, ищут страдания и почитают за стыд быть довольными этою жизнью, как она есть. Самые глупые, спиритисты, уже переделали мир по-своему и наслаждаются беседой с жителями планет3. Другие, политические фанатики, мечтают о том, чтобы переделать человека, изменить ход всеобщей истории. Чтобы найти себе какой-нибудь выход, они разжигают в себе чувство недовольства современным порядком мира, жизнью, нравами и свойствами людей, и тогда начинают верить в какое-то новое человечество, которое будет свободно от самых коренных свойств человеческой природы и которое в сущности такая же мечта в будущем, как жители планет, беседующие со спиритистами, в настоящем. Так стремятся люди насытить желания своего сердца, одни вздыхают о прошедшем и погружаются в него, облекая его фантастическими красками, другие мечтают о будущем, третьи населяют планеты и звезды. Никто только не думает, что задача должна быть решена теперь и здесь и что всякое перенесение решения в другое время и в другое место есть только обман, которым мы сами себя тешим. Если же кто это и чувствует, то не умеет ни формулировать вопроса, ни приняться за его решение, современное просвещение не дает для этого средств. Так что в настоящее время едва ли не самый мудрый тот, кто, питая некоторое доверие к Неисследуемому, отказывается от попыток схватить умом роковую задачу и находит удовлетворение в ее практическом решении, то есть в возможном исполнении долга.
Предмет, о котором я заговорил, так важен и труден, что читатель, конечно, не ждет здесь более полного изложения. Я хотел только сделать указание на дело, обратить на него внимание. Для ясности скажу, однако же, здесь об одном частном вопросе.
Редко кто хочет признать центральное положение человека. Натуралисты, материалисты, позитивисты — едва ли даже не самые ярые противники мысли о главенстве человека в мире и, следовательно, в этом пункте сильнее других враждуют против рационального взгляда на вещи. Источник вражды здесь довольно ясный: они полагают центр в другом месте, в необходимых силах вещества, в других мирах, в других областях природы, — во всяком случае, в чем-то более глубоком, далеком, таинственном и необъятном, а не в столь известной и довольно жалкой вещи, как человек. Из подобных же побуждений отвергается центральность человека и исповедниками других воззрений.
Между тем, когда и где было найдено в природе существо или явление более загадочное, более высокое, более таинственное, более сложное, чем человек? Не составляют ли явных мечтаний все попытки отыскать в мире тайные силы, иррациональные явления, — попытки, которые тянутся через всю историю человечества. Солнце со своими огненными дождями и извержениями, — которые когда-то воспевал Ломоносов4, — не есть ли простейшая вещь в сравнении с тем, что совершается в человеке?
Действительно, мир вовсе не так великолепен и дивен, чтобы человек не мог считаться его центром. Все открытия, все исследования только упрощают наше понятие о мире, снимают с него фантастические краски, а никак не увеличивают того разнообразия и той загадочности, которую мы так охотно желали бы перенести с себя на внешние предметы. Человек — вот величайшая загадка, узел мироздания.
Если мы ищем выхода из этого мира, то нам необходимо понимать этот мир, видеть, так сказать, его связи и границы. Вот в каком отношении я считаю полезной свою книгу. Она не заключает в себе решения дела, но ее можно назвать — как называется одна из ее статей — точной постановкой вопроса.
Если бы я сказал: мир таков, как он описан в этой книге, то я уверен, самый ярый вольнодумец, самый отчаянный материалист, — люди, все решившие и ни перед чем не задумывающиеся, почувствовали бы некоторое недоумение. Так мы боимся знания, так в каждом человеке говорит незаглушимая потребность чего-то таинственного. Материалист, разрешивший все в атомы, созерцает эти атомы с некоторым благоговением (недаром Бюхнер как-то назвал атомы — божествами), и вы оскорбите его, вы произнесете кощунство, если скажете, что вполне понимаете его атомы, что в них для вас нет ничего загадочного.
Так точно, эту книгу можно считать кощунством против того фантастического мира, которому многие, сами того не зная, поклоняются, из нее вытекает требование — искать такого предмета, на который мы могли бы с должным правом обратить свое благоговение.
Несмотря на то, что книга эта писалась восемь лет и появлялась в течение этого времени в виде особых статей, она представляет почти строгое систематическое изложение5. Чтобы облегчить читателю обзор всей книги и понимание связи ее предметов, я сделал более подробные и определенные заглавия.
Вся книга распадается на две части, существенно различные. Первая говорит об органической природе и излагает главный взгляд книги. Вторая говорит о природе неорганической и составляет только критику существующих взглядов, а не изложение определенного учения. Этот ход дела совершенно необходим, мир организмов гораздо понятнее для ума, чем мертвая природа, для человека исходной точкой всегда будет и должен быть сам человек, с него и начинается книга. Мир неорганический, в противность обыкновенному мнению, есть предмет более темный, до сих пор мы не имеем даже для него положительного названия, мы знаем его только как нечто противоположное родному для нас миру жизни и называем его мертвым, неорганическим. Едва ли, однако же, этот мир так совершенно мертв, как мы воображаем, я старался показать, что эта мертвенность — только мнимая, то есть что мы сами создаем те отрицательные понятия, под которые его подводим. Таким образом, эта часть книги если не доказывает, то дает предчувствовать, что и здесь нет разрыва и что мир есть целое.

1872, 18 окт.

ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ

Очень радуюсь, что пришлось вновь издавать эту книгу, вышедшую в первый раз двадцать лет тому назад. Долго я не мог даже и думать, что доживу до второго издания, — так медленно и неслышно расходилась книга. Между тем время шло недаром, понемногу книга набрала себе читателей, и притом достоинства, какие в ней нашлись, не падали в их глазах, а все возвышались. С глубокою благодарностью вспоминаю неожиданные для меня лестные отзывы, правда, почти все на словах, а не в печати. К моему удивлению, наконец, значение книги возросло в моих собственных глазах, наполовину с отрадой, наполовину с грустью мне пришлось убедиться, что лучше я ничего не писал. Итак, очень радуюсь не только тому, что эта книга выдержала такое долгое испытание, но и тому, что теперь могу с гораздо большею смелостью просить к ней внимания читателей, чем в первый раз.
На себе самом мне довелось, таким образом, испытать некоторые свойства научного движения. Первые листы этой книги писаны уже более тридцати лет тому назад. Тогда, мне казалось, я видел ясно направление, по которому идут и должны идти естественные науки, мне мечтались великие успехи, и хотя я оставил специально-научное поприще, все время, однако же, я, с великой любовью и постоянно боясь не довольно верно узнать и не довольно точно понять, издали следил за развитием естествознания, старался уяснять себе смысл его новых шагов и все ждал успехов в том направлении, которое считал единственно твердым и законным. Но случилось нечто очень меня поразившее: несмотря на этот долгий срок, надежды мои почти вовсе не сбывались. Иногда мне казалось, как будто на половине нашего столетия наука вдруг остановилась и никак не может сдвинуться с точки, до которой достигла.
Некоторые соображения по этому поводу считаю себя обязанным представить на суд читателей. Если бы мои ожидания сбылись, если бы предметы, которым посвящена настоящая книга, разрабатывались и подвигались в науке, то как бы я осмелился явиться перед читателями с этой книгой, написанной тридцать лет тому назад. Между тем мне пришлось делать в ней кое-какие исправления, но не перемены, сколько могу судить, нет мне причины бояться, что она в чем-нибудь существенном отстала от науки или противоречит ее теперешнему состоянию. Ибо то, что было вопросом, до сих пор остается вопросом, и то, что предстояло исследовать, по-прежнему остается неисследованным.
Разгадка такого положения дела, конечно, прежде всего состоит в том, что книга моя занимается самыми общими предметами естествознания, самыми основными его вопросами, а основы науки обыкновенно или вовсе неизменны, или подвергаются лишь редким изменениям. Можно бы предполагать поэтому, что в последние три-четыре десятилетия естественные науки спокойно двигались по установившимся путям, так что все множество ежедневно нарастающих исследований не отнимает еще всякого значения у каких-нибудь давних рассуждений о главных научных истинах. Но сказать этого, как известно читателям, никак нельзя. Именно эти десятилетия были временем горячих споров о самых основных вопросах изучения природы. Естественные науки заняли в это время первое место в умственном движении, стремились стать как бы философией или метафизикой наших дней и потому вели упорную борьбу за то, что считали своими научными началами. В настоящую минуту можно, однако же, видеть, что понимание этих начал не сделало в это время никаких успехов, да и надежда на полное их господство в умственном мире стала все больше оказываться несбыточной.
В движении естественных наук за это время следует различить две их области: науки о мертвой природе и науки о живых телах. Первая область, без сомнения, делала постоянные успехи, но именно потому, что неизменно держится все тех же начал, установившихся еще со времен Галилея и Декарта {Немудрено, следовательно, что мои рассуждения об этих началах не содержат никаких анахронизмов. Гораздо новее и особеннее начала современной химии, и в последнее время эта наука сделала огромный шаг с установлением периодической системы элементов Менделеева. Если читатель обратить внимание на отдел настоящей книги О простых телах, то, надеюсь, он найдет, однако же, что там не только обсуждаются научные начала, имеющие силу до сих пор и уже твердо стоявшие в тогдашней химии, но даже эти начала истолковываются, как мне думается, в том самом направлении, в котором потом развивалась и развивается эта наука6.}. Новым шагом в основных вопросах здесь можно считать преимущественно закон сохранения энергии, который утвердился в науке именно в последнее тридцатилетие7. Поэтому, к той части моей книги, которая говорит о неорганической природе, я должен был прибавить новую главу, где стараюсь изложить смысл этого закона и показать его отношение к началам, принимавшимся до тех пор в физике. Оказалось, что он составляет лишь расширение и обобщение этих начал или окончательное подведение физики под приемы теоретической механики.
Но к той части книги, которая говорит об органической природе, мне не пришлось ничего прибавлять. Науки об организмах не только не сделали никакого успеха в уяснении своих начал, а даже утратили, конечно, на время, ясное понимание взглядов, которых достигли в первую половину столетия. Обыкновенно, величайшим успехом в этой области считается утверждение учения о перерождении видов8. Но внимательный читатель увидит в моей книге те действительные основания, на которых должно бы было опираться это учение, и поймет, что оно утвердилось только благодаря тому, что изменило этим основаниям, подставило ложную идею вместо истинной, и таким образом обошло, исказило весь вопрос, дало ему легкую и низменную постановку, и тем отняло у него его высокий и трудный смысл.
Учение Дарвина не есть успех в науке об организмах, а уклонение от прямого пути, и, сколько бы любопытных частностей ни собрали натуралисты на этой отводящей в сторону дороге, рано или поздно им придется вернуться к правильным путям исследования и приняться снова за великий труд, которого они думали избежать. Они должны будут продолжать морфологическое исследование организмов, то есть приводить к большому и большему совершенству естественную систему животных и растений, а также разработать гомологии9 всех их органов и, наконец, сравнительную историю развития и целых организмов и каждого их органа. В настоящее время, при господстве дарвинизма, натуралисты не видят верховного значения этих исследований и пренебрегают ими. Вообразим себе какой-нибудь ряд форм, последовательно идущий в известном направлении. Дарвинист совершенно довольствуется тем, что убедился в связи первой из этих форм с последней, да притом довольствуется самым общим и поверхностным понятием об этой связи. Точное определение переходов и ступеней его мало занимает, потому что он предполагает здесь одну беспорядочную игру случайностей. Между тем, для правильно смотрящего на дело каждая ступень здесь есть проявление зиждительного начала, строящего органические формы, следовательно, всякий такой ряд форм полон глубочайшей поучительности во всех своих частностях. Точно так же положим, что мы нашли употребление какого-нибудь органа, значение известной части для известного целого. Для дарвиниста это — случайная целесообразность, не имеющая отношения к внутреннему развитию организма, истинный же телеолог видит здесь то, как организм стремится осуществить свою общую цель, видит ответ самостроящегося существа на внешние возбуждения и обстоятельства10. Таким образом, изучение целесообразностей становится изучением органического творчества, ведет нас к пониманию его средств, законов и сущности.
После этого читателям будет понятно, почему мне не нужно было изменять своих рассуждений об органической жизни и дополнять их новой главой. Дарвинизм, по-моему убеждению, есть заблуждение, которое можно поставить в один ряд со спиритизмом, бывшим в таком ходу у натуралистов, и с учением о кривизне пространства и о возможности в нем четвертого измерения, — этим пышнейшим цветком современного эмпиризма11. Кто принимает все это за новые шаги в нашем познании природы, тот имеет право думать, что наш век совершил удивительнейшие умственные подвиги, не только не ниже, а, пожалуй, выше открытий Коперника, Ньютона и подобных. Но для меня это были лишь огромные научные уродливости, а не успехи знания. Они все имеют, кажется, очень ясный общий характер, именно представляют порывание в сторону от большой дороги и разрослись оттого, что произошла остановка движения по прямому научному пути, как будто этот путь был чем-то загорожен. Остановилось развитие научных начал, научных методов, — вот истинный источник этих заблуждений нашего времени.
В настоящей книге читатель ничего не найдет об этих вопросах, но я старался в них вникнуть и даже вел долгую полемику против дарвинизма и спиритизма {Полемика против дарвинизма помещена в книге: Борьба с Западом, кн. 2, а спор о спиритизме составляет предмет книги: О вечных истинах.}, причем мне вышло счастье иметь дело с натуралистами, ясно и сознательно державшимися этих учений. Может быть, мне еще удастся изложить и те мысли, которые я вынес из изучения новых теорий о пространстве12. Таков был ход научных явлений в это время, что, вместо усвоения новых истин, не мало времени пришлось потратить на то, чтобы защищаться самому и пытаться защищать других от новых заблуждений.
Эмпиризм, отрицание умозрения — вот разгадка всяких остановок и ненормальных развитии. Наш век хочет познавать, но упорно отказывается мыслить, как будто боясь, что мышление разрушит начала, на которых он строит свою жизнь, и возложит на него слишком трудные задачи и обязанности. Все значение моей книги состоит в том, что она идет против эмпиризма, пытается вносить мышление в приемы изучения природы. Заранее прошу у читателя извинения за всякие недостатки, которые он может здесь найти и которые отчасти мне самому видны. Но я желаю стоять за одно в моей книге: за философский метод ставить и развивать понятия13. В этом методе вся тайна умозрения. Чем кто способнее им владеет, тем больше он заслуживает имени человека философствующего. Чем точнее и правильнее этот метод прилагается, тем несомненнее озаряется всякий предмет исследования. Читатель, может быть, не согласится со мной в каких-нибудь частных случаях, но я твердо надеюсь, что он вынесет из этой книги общее убеждение в необходимости философского метода в научных построениях. Большей частью, правда, приемы метода здесь как бы скрыты под формами исследуемого предмета, но такое слияние предметов с методом мне всегда казалось самым увлекательным трудом и самым лучшим средством неотразимо убедить и себя и читателя. Исследование при этом может двигаться безгранично и во все стороны и в то же время будет постоянно иметь под собой твердую почву.

7 марта 1892. Н. Страхов

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ОРГАНИЧЕСКАЯ ПРИРОДА

ВЗГЛЯД НА МИР, КАК НА СТРОЙНОЕ ЦЕЛОЕ

I. ПИСЬМА ОБ ОРГАНИЧЕСКОЙ ЖИЗНИ

ПИСЬМО I

ЧЕЛОВЕК ЕСТЬ ЖИВОТНОЕ

Интерес естественных наук. — Вопросы непосвященных. — Вопрос о животности человека. — Сходство с животными телесное и душевное. — Ряд попыток найти различие. — Высшая животность, как условие духовности.

В наше время естественные науки возбуждают всеобщее внимание и любопытство. В этом состоит важная и совершенно ясная особенность настоящей эпохи. Между тем вовсе не так легко указать причину этого общего расположения к наукам о природе. Например, никак нельзя сказать, что оно основано на пользе, приносимой этими науками. Как для ученых, так и для большинства образованных читателей польза всегда второстепенное дело. Никто не читает популярных сочинений, никто не слушает популярных лекций с целью извлечь из них какие-нибудь познания и правила для домашнего обихода. Для приложений, для извлечения пользы всегда необходимо если не глубокое, то точное изучение, и главнее всего — практика, упражнение на деле. Всем известно, как далеко от теории до надлежащего ее приложения. Рассказывают, что Лаплас, гениальный ученый, которому теория астрономии обязана величайшими успехами, один только раз вздумал посмотреть в астрономическую трубу, но и тут ничего не увидел, потому что стал смотреть не в тот конец.
Итак, без сомнения, большинство читателей не думает пользоваться указаниями науки для практических приложений, точно так, как никто не вздумает в серьезной болезни лечиться сам с помощью какого-нибудь лечебника. Если же так, то значит естественные науки имеют для нас занимательность другого рода, не практическую, а чисто теоретическую, то есть они просто удовлетворяют нашему желанию знать, без всякой задней мысли, знать — для одного знания. В этом же смысле для нас любопытны и самые приложения наук, сделанные другими, мы просто желаем знать, как действует электрический телеграф, отчего движется пароход, и проч.
Но мало ли что можно знать? Почему же познания о природе пользуются в настоящее время некоторым преимуществом перед другими познаниями? В чем состоит их привлекательность?
Нельзя сказать, чтобы естественные науки заключали в себе особенные сокровища открытий и разоблачений тайн природы, чтобы они положительно разрешали какие-нибудь важные вопросы и задачи, особенно сильно занимающие наш ум. Те, которые короче знакомы с нынешним состоянием этих наук, согласятся, что они скорее всего представляют громадную массу материалов, ежедневно возрастающую, но еще очень далекую от возведения в стройное здание, что тайны природы, как и прежде, для нас остаются тайнами и что даже ни одно самое простое явление не объяснено вполне.
Следовательно, очевидно, науки о природе привлекают нас не своими решениями, а своими вопросами, не глубиною своей мудрости, а занимательностью предметов, о которых они говорят. И в этом отношении мы можем ясно указать, почему их исследования так любопытны для всех.
Во-первых, ничего не может быть естественнее, как любопытство, обращенное к предметам, которые беспрестанно нас окружают, к явлениям, которые беспрестанно нам встречаются. Обыкновенно мы привыкаем к ним и не обращаем на них внимания, но как скоро ум пробудился от дремоты, то он обращается к ним с неодолимой силой. Если ум наш в самом деле действует, то явления природы неизбежно должны подвергнуться его действию, тысячи вопросов возникают неудержимо: что такое гром? Откуда снег? Как растут травы и деревья? и проч. и проч.
Но сверх того, что вопросы такого рода, так сказать, всегда предстоят пред нашим умом и требуют неотступно своего решения, явления природы для непосвященных имеют еще иное значение, чем для ученых-натуралистов, для непосвященных природа тысячекратно занимательнее, и ее явления представляются им чудесными, таинственными. Великая черта нашего времени состоит именно в том, что свет ума проникает в эту чудесную таинственность, и потому все с радостью устремились вслед за надежным руководителем. Это жадное любопытство указывает на то глубокое значение, которое придается исследованию природы, изучая ее, мы стремимся разрешить загадку бытия, постигнуть сущность мира, среди которого поставлены и член которого сами составляем, снять покров с таинственной и грозной Изиды14. Вот главный интерес естественных наук, который только усилится со временем, первые успехи в этой области уже не дадут успокоиться умам, и мы неудержимо будем шаг за шагом завоевывать природу, как бы прямо поставленную перед нами для изучения и обладания.
Как бы то ни было, для меня вопросы и мнения непосвященных всегда казались достопримечательными и стоящими основательного разбора, очевидно, они берут глубже, чем натуралисты, смотрят на вещи с большим любопытством и большей занимательностью, чем ученые, нередко погрязшие в своих фактах и материалах. С этой точки зрения я желал бы рассмотреть некоторые предметы общей физиологии15. Я желал бы сохранить всю занимательность вопросов, какую они имеют для ума, в первый раз предлагающего их себе, и показать, насколько науки о природе удовлетворяют жажде знания, всегда законной, всегда имеющей право предлагать вопросы и требовать ответа.
На первый раз остановимся на одном из самых первоначальных положений естественной истории, очень важном в физиологическом отношении. Наука эта утверждает, что человек есть животное. Вы согласитесь, что такое утверждение имеет в себе что-то странное и неприятное. В этом случае непосвященные смотрят на дело, очевидно, иначе, чем натуралисты. Для непосвященных животность человека есть что-то удивительное, какая-то загадка, между тем как натуралисты совершенно хладнокровно в своих списках ставят человека рядом с животными, подле орангутанга16. Они говорят только, что человек есть первое между животными, тогда как мы привыкали думать, что человек вовсе не есть животное.
Итак — вопрос занимательный, и я постараюсь показать, что эта тайна природы есть действительная тайна, что бы ни говорили натуралисты.
Очевидно, что положение — человек есть животное — имеет двоякий смысл: во-первых, тот, что в человеке есть все то, что есть и в животном, во-вторых, тот, что человек есть не более как животное, хотя бы и первое, и самое совершенное. Последний смысл не верен, но что касается до первого, то должны отдать справедливость натуралистам за то, что своими многотрудными изысканиями они незыблемо утвердили эту истину и рассеяли тучу предрассудков, господствовавших относительно этого вопроса. В самом деле, человеку очень бы хотелось не иметь ничего общего с животными, быть существом совершенно особенным, и потому понятно — он долго отвергал мысль, что в нем есть все то, что и в животном. Следы уклонения от этой мысли можно встретить у многих натуралистов, и потому рассмотреть ее тем более важно.
Человек есть животное, и вовсе не особенное, не какое-нибудь чудо между животными, а такое же животное, как и многие другие. Чтобы убедиться в этом, возьмите одно из обыкновенных животных, положим — лошадь, и начните сравнивать.
Животные суть существа одушевленные, следовательно, мы различаем в них: во-первых, телесное устройство и различные вещественные явления, например пищеварение, теплоту тела и пр., и во-вторых, другие явления, называемые душевными, например страсти, привычки, привязанности и проч.
Сравните же лошадь с человеком и в том, и в другом отношении.
Что касается до строения тела, то не нужно никаких анатомических познаний, а только немного внимания, чтобы открыть удивительное сходство. Рассмотрите, например, голову лошади, переберите все ее части, и вы убедитесь, что они имеют ту же форму, то же взаимное расположение и что вся разница заключается только в размерах, в относительной величине частей. Если перейдете потом к туловищу, то, хотя здесь части больше скрыты, вы найдете то же самое сходство в спине, груди, животе и проч. Легко убедиться также, что передние ноги лошади соответствуют нашим рукам, а задние — ногам. Не трудно также видеть, что некоторые отличия, обыкновенно бросающиеся в глаза, не существенны и не значительны. Например, тело лошади покрыто шерстью, а у человека голое. Но что такое шерсть? Те же волосы, а известно, что по всему телу человека растут маленькие волосы, и, следовательно, вся разница в том, что у человека они редки и коротки, а у лошади густы и длиннее. Точно так, уши на голове лошади, кажется, занимают не то место, как у человека, но и это несправедливо. У лошади темя головы не так выдается вверх, и вот почему уши выставились так высоко.
Но если бы мы серьезно вздумали изучать сравнительное устройство лошади и человека, если бы занялись анатомией, то удивление наше возросло бы еще больше. Сходство оказывается такое всестороннее, такое подробное, что разница между устройством лошади и человека покажется совершенно ничтожной. Прояснение этого сходства и проведение его по всем мелочам организации есть, между прочим, одна из самых важных и наиболее привлекательных сторон сравнительной анатомии.
Если же так, если лошадь представляет такое сходство с устройством человека, то другие животные, более близкие к нему, очевидно, должны представлять почти совершенную одинаковость, почти полное тожество. Так оно и есть. Эти животные, как известно, суть обезьяны, особенно высшие — орангутанги и троглодиты17, которых туземцы даже прямо называют лесными людьми. После многих споров, о которых мы скажем впоследствии, натуралисты наконец положительно порушили, что главное естественно-историческое отличие человека от высших обезьян заключается в большом пальце на ногах. У человека этот палец не отделяется от других, тогда как у обезьян он отделен точно так же, как у человека на руках, — отчего обезьяны всеми четырьмя членами могут удобно хвататься за деревья. При таком малом отличии само собою понятно, что человека нельзя ставить далеко от обезьян18. Поэтому многие естествоиспытатели справедливо составляют из человека и обезьян одну группу, высший отряд животного царства. В естественно-историческом смысле это весьма важно, это показывает, что человек и обезьяны ближе друг к другу, чем ко всем остальным животным, что, следовательно, между другими животными гораздо большие различия, чем между человеком и обезьянами.
И в самом деле, мы знаем между животными глубокие, поразительные различия, в животном царстве есть формы столь несходные, что мы не умеем их и сравнивать, не умеем даже приняться за сравнение, каждая черта сходства добывается в этих случаях с величайшим трудом, и ученые считают такие открытия успехом науки и своей славой. Если бы человек был особенное животное, так сказать выродок между животными, то он мог бы стоять от них на далеком расстоянии, мог бы глубоко и существенно отличаться от них по устройству, а между тем мы видим, что все его отличие — в положении большого пальца на ногах.
Понятно, что при таком сходстве в устройстве он представляет и все вещественные явления, свойственные животным. Точно так же тело его имеет теплоту, так же бьется сердце и движется кровь, так же совершаются пищеварение и разные отделения, наконец, совершенно подобно животным человек рожает детей, кормит их, совершенно подобно им растет, стареет и умирает. Словом, нет ни одного вещественного процесса в животном, которого бы мы в той или другой степени не отыскали у человека.
Итак, в отношении к вещественным явлениям человек есть вполне животное. Гораздо менее, обыкновенно, соглашаются с тем, что в человеке сохраняются и все душевные проявления животного. Но и здесь, стоит только внимательнее всмотреться, мы увидим, что нет ни одной, даже самой зверской черты, которая бы не показывалась более или менее в душе человека. И человек иногда любит кровь и с бешенством бросается на другого человека. И в человеке господствуют прирожденные наклонности, и он подчиняется действию привычки, эгоизму, инстинкту самосохранения и проч. Жизнь животных не многосложна: добывание пищи и удовлетворение половых потребностей — вот главное, к чему направлены их наклонности. Кто же скажет, что эти наклонности слабы в человеке?
Вообще, каковы бы ни были проявления души животных, эти проявления мы считаем низшими, но в то же время полагаем, что они необходимы для высших явлений нашего духа, животное чувствует, получает впечатления внешних чувств, оно их помнит как ни просты эти способности, мы их считаем необходимыми для нашей духовной деятельности. Итак, душевные явления животных должны сохраняться и в духе человека. А следовательно, и в этом отношении он есть полное животное.
Словом, как по своему устройству, так и по своим физическим и душевным явлениям, человек подходит под понятие животного, в его природе нет ни одной черты, которая противоречила бы этому понятию, все черты животного сохраняются в нем вполне. Поэтому ни один последовательный и точный зоолог не может усомниться в принадлежности человека к животному царству, натуралист, рассматривая животных, должен и на человека смотреть, как на животное.
Между тем сопоставление с животными всегда казалось обидным и неприятным для человека. Он с древнейших времен гнушался этими ближайшими родственниками и не признавал их. Поэтому история зоологии представляет длинный ряд попыток удалить как-нибудь человека от животных, найти между ними более глубокое отличие, как в устройстве, так и в явлениях телесных и душевных. Трудно поверить, каким мелочам ученые и неученые иногда придавали важность в этом отношении.
Находили, например, что человек отличается от всех животных выдающимся носом, мочками ушей и т. п. Но всего замечательнее в истории науки, без сомнения, междучелюстная кость, долго полагали, что у человека нет этой кости, которая есть у всех других близких к нему животных. Хотя между сотнями костей одна кость, казалось бы, немного значит, однако же отсутствие ее у человека считалось весьма важным признаком. Великому поэту Гте принадлежит честь одного из блистательнейших открытий в анатомии. Он нашел, что и эта кость есть у человека, но что она рано срастается с другими19.
В отношении к телесным отправлениям точно так же были многие попытки найти особенности у человека. Думали, например, что человек отличается от животных всеядностью или также своими болезнями, которых будто бы не бывает у животных. Отличия такого рода доходили нередко до смешного: Блюменбах приводит что этому случаю забавное мнение, по которому отрыжка составляет также отличительный признак человека {Blumenbach. De gener. hum. var. nat. Ed. tert. Gott. 1795. P. 6420.}.
Наконец, в душевных свойствах человека часто также старались отыскать противоположность его с животными. Говорили, например, что у человека нет инстинкта, тогда как все животные более и менее руководствуются им в своих действиях21. Но такое положение несправедливо. Не разбирая здесь самого понятия об инстинкте, заметим только, что у высших животных инстинктивные действия встречаются все реже и реже, так что если бы мы доверились этому признаку, то едва ли бы сумели отличить человека от орангутанга. Сверх того, никак нельзя утверждать, чтобы у человека вовсе не встречалось действий, которые мы называем инстинктивными. Любовь матери к детям, влечение одного пола к другому — суть, во-первых, инстинкты и только потом переходят в высшие чувства.
Мы указали на многие черты, которыми понапрасну старались удалить человека от животных, поставить между ними большой промежуток. Но есть другие признаки, более важные и на которые чаще указывают, как на отличие человека. Сюда относятся все те, по которым человек должен быть считаем самым высшим, благороднейшим, совершеннейшим животным. Но заметим наперед, что все эти признаки не отличают человека от животных, а именно указывают ему только место между ними. И первое животное есть все-таки животное.
Известно, например, что мозг человека по своему совершенству выше мозга всех других животных. Но существенно он нисколько не отличается от мозга обезьян, он совершеннее, но он такой же самый мозг, как и у обезьян. Точно то же должно сказать и о других частях, рука человека по своим размерам лучше, выше руки орангутанга, но это та же самая рука, как у него. И вообще, человек есть прекраснейшее животное во всех отношениях, но он есть животное. Нога, как мы видели, всего больше отличает человека от обезьян. От ее устройства зависит прямое положение его тела, быстрое и легкое перемещение с помощью только двух членов. Нельзя сказать, однако же, чтобы этот способ перемещения заключал в себе что-нибудь исключительное. Быстрота и легкость страуса на бегу зависит от той же причины. Не только высшие обезьяны, но и медведи могут ходить и на одних только задних членах. У человека этот самый способ движения только достиг совершенства, так что и все его тело приспособлено к нему.
Многое нужно бы было сказать, если бы мы вздумали рассмотреть все преимущества человека, как первого между животными. Заметим только, что если эти преимущества будут того же рода, — то перечисление их не может удовлетворить нашей неумолкающей потребности — поставить себя особняком от животных. На самом деле, все эти преимущества докажут только одно, — что человек выше обезьяны, что в списке животных он должен стоять перед обезьянами.
Прибавим сюда, что то же самое относится и к душевным способностям, к высшим проявлениям животной жизни. Если бы было доказано только то, что в человеке эти способности достигли высшей степени, чем у других животных, то это бы нас нисколько не удовлетворило. Например, Блюменбах рассуждает следующим образом о превосходстве человека перед животными. ‘Все единогласно, — говорит он, — величайшим и высшим преимуществом человека почитают разум. Но если точнее исследовать, что это значит, то нельзя не прийти в изумление от чрезвычайного различия в понятиях о разуме, предлагаемых самыми глубокими философами.
Я думаю, поэтому гораздо короче и точнее можно решить вопрос, руководясь опытом, т. е. полагая преимущество человека в том, вследствие чего он стал владыкою и царем всех животных. Власть его очевидна, и ясно также, что она зависит от его душевных способностей. Эти-то высшие способности мы и назовем разумом’ {Ibid. Р. 52, 53.}.
Следует ли, однако же, отсюда какое-нибудь важное отличие человека? Нисколько. Человек, по Блюменбаху, есть только самое ловкое, самое хитрое и потому самое сильное между животными. Мы знаем много животных, которые преодолевают других, сильнейших, не прямо физической силой, а хитростью и уловками, точно так и человек успел противостать всем животным, не звери его истребляют, а он истребляет зверей, и в этом, как думает Блюменбах, состоит его разум. Блюменбах в этом случае сильно не прав в отношении к человеку, человек никогда не считал себя владыкой животных, царь зверей есть лев, а человек — царь природы.
Итак, если бы мы остановились только на предыдущих отличиях, то мы должны бы были принять, что человек есть первое между животными и только этим и отличается от них.
Чтобы еще яснее выставить значение этого положения, я приведу здесь соображение, довольно часто встречающееся. Геологические исследования показывают, что земля прежде появления человека была заселена животными, не похожими на нынешних, так называемыми допотопными. Первые животные, явившиеся на земле, были весьма несовершенны. Постепенно, в течение долгих периодов, являлись животные более совершенные, более близкие к ныне живущим. Наконец явился человек. Но представьте, говорят иногда, что теперь, завтра же произойдет геологический переворот, люди погибнут, и, по аналогии, вероятно, земля заселится новыми животными, высшими, нежели человек. При этом соображении ясно видно, что такое — первенство человека между животными. Он только потому первое животное, что нет животных выше его, а если бы они были, то он был бы животным между другими животными.
Так это и понимают многие натуралисты, они даже гордятся этими понятиями, как открытиями своей науки, и считают предрассудком всякое противоположное мнение. Между тем человеческое чувство громко говорит против такого понимания дела, человек не считает себя предметом между предметами природы, явлением между ее явлениями.
Это чувство (назовем его так) есть факт, и напрасно натуралисты, столь уважительные к фактам, пренебрегают им. В самом деле, история науки показывает, что это чувство столь же сильно говорило и в натуралистах, как и в других людях.
Линней, без сомнения величайший из натуралистов, был обманут рассказами путешественников и думал, что есть обезьяны гораздо более близкие к человеку, чем те, которые нам известны. Поэтому, к своей досаде, он не мог указать никакого отличия человека от обезьяны, которую называл при этом случае глупейшим и гнуснейшим животным {Syst. naturae. Ed. duodec. T. I. P. 3422.}. Конечно, как истинный натуралист, он не мог сомневаться в том, что человек принадлежит к первому отряду животных, но ему хотелось составить из него особый отдел, хоть особый род или вид. Он и сделал это, но неправильно, то есть он не указал ни одного признака, которым этот вид отличается от следующего за ним вида обезьян, найти эти признаки он предоставил потомству.
Последующие ученые действительно нашли такие признаки, и, вследствие потребности возвысить человека, они даже перешли меру, то есть составили из человека не только особый вид и род, но и особый отряд. Было бы слишком долго перечислять все колебания и споры натуралистов по этому поводу Заметим только, что часто появлялась мысль разрешить загадку не развязавши, а разрубивши узел. Именно, многие натуралисты предлагали составить из человека особое царство, человеческое, независимое от других царств, животного, растительного и ископаемого. Такова мысль знаменитых Жоффруа-Сент-Илеров, отца и сына. Но эта мысль также не имеет надлежащей твердости. Мы видели, что в человеке есть все, по чему какое-нибудь существо природы может называться животным. Никакой зоолог не согласится исключить его из своих списков, ни один не в силах забыть величайшее естественное сродство его с обезьянами. С другой стороны, заметим, что и особого царства для человека мало. Не смотрит ли он на всю природу одинаковыми глазами? Не считает ли он себя столь же отличным от животных, как и от растений или камней?
Итак, загадка остается в полной силе, остается или признать человека животным, или поискать для него других отличий, не таких, какими различаются царства природы.
В самом деле, понятно, что так как человек есть действительное, полное животное, то попытки отличить его, на которые мы указали, не могли быть удачны. Хотели найти что-нибудь особенное в его теле или телесных и душевных отправлениях, то есть хотели отличить его по животным же свойствам, и понятно, что ничего не нашли, что бы было не согласно с животностью. Нужно, следовательно, внести признаки другого разряда.
Какие же это признаки? Справедливы ли притязания человека на высшую природу, на то, что мы называем духовностью?
Очевидно, вопросы эти уже выходят за пределы естественных наук. Перерывши всего человека, перебравши его по частям, естественная история не нашла в нем ничего особенного, — судя по ее взгляду, по ее мерке.
Между тем справедливость гордого мнения человека о себе ясна сама собою. В самом деле, эта гордость, это высокомерие ко всей природе, равное высокомерие в отношении к растениям и камням, как и к своим ближайшим сродникам, — обезьянам, это явление в человеке есть факт, неопровержимый и очевидный. Откуда же эта гордость? Человек есть животное, но он не хочет быть животным, человек есть одно из существ природы, но он природу противополагает себе и отрицается от нее. Как это возможно? Каким образом что-нибудь существующее недовольно тем, чем оно есть?
Человек имеет полное право противополагать себя природе, потому что он может сделать такое противоположение, имеет силу и способность к нему.
Остановимся на этой черте духовной природы человека и заметим, что, следовательно, непосвященные отчасти правы, когда для них странно слышать положение — человек есть животное.
Но они не правы вот в чем. Они полагают, что животность несовместима с духовностью, что в этих понятиях есть нечто противоречащее. Они готовы сказать, что если человек не есть только животное, то значит он вовсе не животное, а что-то другое. На деле же выходит иначе, и в этом я полагал цель моего письма. На деле оказывается, что не только животность не противоречит духовности, но даже что для духа необходима самая высшая степень животности. Человек есть совершеннейшее животное не потому, что в нем проявляется дух, который подавляет животные свойства, нет, человек, и просто как животное, представляет нам осуществление высочайшего развития животности.
Отсюда, мне кажется, можно видеть, почему причисление человека к животным в естественной истории не удовлетворяет непосвященных и представляет для них загадку.
Без сомнения, естественные науки гораздо более удовлетворили бы нашу жажду знания, если бы они сумели доказать, что человек не только высшее животное, но что выше его и быть не может, что он не есть просто вершина животного царства, верхний камень в пирамиде, но что в нем заключается цель и стремление всего этого царства, которое не имело бы смысла без этого последнего и главного члена, все равно как лестница без храма, в который она ведет. Тогда бы и ясно было, что земные перевороты не пойдут далее, то есть что не будет земных существ высших, нежели человек.
В заключение я позволю себе нечто похожее на нравоучение и, к сожалению, здесь совершенно необходимое. Именно, некоторые люди не только суть животные, но в них почти ничего больше и нет, кроме животного. Правда, они выше, совершеннее всех других животных, но и только. Прежде всего, эти явления как нельзя лучше подтверждают мысль о животности человека, потом, можно заметить, что легко бы мы согласились и обойтись без этих подтверждений. Человеческая речь состоит из животных звуков. Правда, эти звуки музыкальны, совсем не то, что рев зверей и обезьян, но, к сожалению, и в этих более музыкальных звуках иногда выражается только один животный смысл. Для этого смысла достаточно бы было и более простого выражения, какого-нибудь мычания, но человек, высшее животное, ухитряется иногда так, что заключает его в довольно многословные речи.
Если в наших животных действиях мы желали бы всегда находить нечто человеческое, то, обратно, пора бы также перестать стыдиться нашей животной природы. Александр Македонский, говорят, считал как бы унижением для себя чувство голода, от чего же он не стыдился видеть при помощи солнечного света или слышать посредством своих ушей? Паскаль, рассуждая о бедствии человеческой жизни, между прочим говорит с насмешкой: ‘Не удивляйтесь, что вот этот умный человек так дурно нынче рассуждает, у него жужжит муха над ухом, этого довольно, чтобы расстроить течение его мыслей’23. Справедливы ли подобные жалобы? Не все ли это равно, как если бы кто жаловался, что не может делать математических вычислений, когда спит?

1858, 16 дек.

ПИСЬМО II

ЖИВОТНОЕ ЕСТЬ ОРГАНИЗМ
Грамматическое деление предметов природы. — Азбучное деление на три царства. — Научное деление на природу органическую и неорганическую. — Общие свойства организмов. — Состав, разнородность частей и пр. Явления по преимуществу органические. — Попытки найти различие между животными и растениями.

В грамматике всегда упоминают о том, что предметы бывают или одушевленные, или неодушевленные. Может показаться странным, почему грамматика в этом случае перестает говорить о словах и начинает говорить о самих предметах и что ей за нужда делить предметы таким или иным образом? Оказывается, что деление, о котором мы сказали, отразилось на самых формах языка. Известно, что язык теснейшим образом связан с мышлением, что он в своих формах представляет как бы воплощение логики. Но здесь всего любопытнее то, что в нем отразилась не форма, а самое содержание мысли, то есть известный взгляд на вещи, некоторого рода философское убеждение.
Действительно, для простого, для обыкновенного взгляда нет различия между предметами более существенного, более важного, как различие предметов одушевленных и неодушевленных. В самой грубой, но резкой форме это различие выражается так, что мы представляем в одушевленных предметах особое существо, душу, которая как бы заключена в них, между тем как в неодушевленных ее нет.
Понятно поэтому, что различие, столь резкое, столь глубоко полагаемое умом народа, могло выразиться и в его языке.
Между тем и в этом случае встречается то же противоречие между научным взглядом и мнениями профанов, какое мы видели в прошлом письме. Примените на самом деле это деление, которое встречается в языке, к предметам природы, тогда животные, как существа одушевленные, должны бы составлять один отдел, а все другие существа, как неодушевленные, должны бы образовать другую группу, противоположную первой.
Но, конечно, все знают, что науки о природе не так делят предмет. Известно всем, например, старинное деление тел природы на три царства. Оно считалось очень долго чем-то несомненным и в азбуках выставлялось наряду с делением года на 12 месяцев и с перечислением семи дней недели. Это деление совершенно отступает от грамматического деления, и оно действительно составляет шаг к нынешнему научному взгляду. Линней, великий мастер на резкие формы, выразил деление на три царства в такой же, так сказать, арифметической форме, в какой мы выражаем отличие животных от других предметов (именно полагаем, что животное есть как бы сумма души и тела). Линней говорил:
Камни растут,
Растения растут и живут,
Животные растут, живут и чувствуют.
Таким образом, у растений есть свойство, которого нет у камней, а у животных к свойствам растений прибавляется еще новая способность, которой нет у растений. Такая формула, державшаяся очень долго, оказалась, однако же, со временем негодной. В этом состоит один из самых важных успехов в познании природы, и к этому привел целый ряд открытий. Оказалось, в самом деле, что животные и растения несравненно более близки между собой, чем полагали24. Чем точнее исследовали их, тем больше и больше обнаруживалось их сродство, и, наконец, вместо прежнего деления установилось новое, именно: все тела природы стали делить на органические (животные и растения) и неорганические (минералы)25. Это деление еще более уклоняется от грамматического, от того деления, которое народ выразил в своем языке. В самом деле, животные здесь уже не только не имеют, как особое царство, одинакового отношения к растениям и к минералам, — они сливаются с одним из этих отделов и образуют одно целое с растениями. Они, во-первых, прежде всего — существа органические.
Вы видите, что противоречие явное, разительное. Кто же прав, кто виноват? Наука ли или обыкновенный смысл, смысл народа, смысл профанов?
Заранее скажу вам ответ, который очень похож на решение прошлого письма. Животные действительно суть тела органические, но есть признаки, по которым они если не в равной, то в подобной степени выше растений и минералов, в какой человек выше всех других тел природы. С этими признаками случилось то же, что с признаками человека: различия между животными и растениями искали не там, где следует, и потому — ничего не нашли.
Итак, в чем же дело? Что утверждают естественные науки? По каким признакам животные и вместе с ними человек соединяются в один отдел с растениями?
По признакам материальным, вещественным. Как бы мы ни рассматривали животных и растения с этой стороны, со стороны их вещественности, мы не найдем особенного различия. Не так давно еще один из наших известных натуралистов говорил на публичной лекции, в виде примера, что между сосною и лошадью нет существенного различия. В чем же состоит их сходство? Постараемся изложить его сколько возможно яснее.
Возьмем сперва анатомию, и даже сначала химический состав. В отношении ^химическому составу оказывается, что как растения, так и животные, как сосна, так и лошадь, в главных своих составных частях сходны. Они состоят по преимуществу из кислорода, водорода, углерода и азота. Чтобы вы могли видеть, какое важное сродство показывает этот одинаковый состав, нужно заметить, что состав неорганических тел несравненно разнообразнее, в них встречается около шестидесяти {Теперь их насчитывают до восьмидесяти. См.: Менделеев Д. И. Основы химии. С. 1826.} простых веществ, которые химия, в нынешнем своем состоянии, считает такими же элементами, как кислород, водород, углерод и азот. Сочетание этих, а не каких других элементов, в органических телах имеет глубокое значение, одинаковое для растений и животных. В самом деле, из этих же начал состоит земная атмосфера, слой газов, облекающих земной шар. Много газов известно химии, можно даже полагать с большою вероятностью, что было время, когда все вещество земли, вся ее масса находилась в состоянии газа, состояла из одних только газообразных тел. Поэтому весьма замечательно, что при конце развития земного шара, когда выделились твердые и жидкие части, оставшаяся газообразная оболочка получила именно этот определенный состав27. Она состоит из кислорода и азота, из паров воды, которая сама слагается из водорода и кислорода и из углекислоты, то есть из соединения углерода и кислорода. Этот состав атмосферы вполне отразился в органических существах. Весьма справедливо выражение знаменитого химика Дюма: ‘В отношении, — говорит он, — к настоящим органическим составным частям животных и растений должно сказать, что эти существа произведены воздухом, что они суть не что иное, как сгущенный воздух’ {Essai de Statique Chimique des tres organiss28.}.
Вы видите, следовательно, что в химическом отношении растения и животные существенно сходны между собой и существенно отличаются от остальной, минеральной массы земного шара.
Пойдем теперь далее. В отношении к устройству, к форме и к расположению частей животные и растения представляют величайшее сходство. На первый взгляд сосна и лошадь не представляют, кажется, ничего общего, но заметим, во-первых, что и то и другое тело состоит из разнородных частей. Сходство важное. Возьмите для примера кусок золота, самородок, найденный в песке, в нем все части одинаковы, все — золото, вот всегдашнее свойство минералов. Между тем в сосне вы находите — кору, дерево, иглы, шишки и проч., в лошади можно различить кожу, кости, голову, ноги и пр. Каждая из этих частей сама может состоять из многих других, и такие-то части, все равно сложные или простые, лишь бы они отличались одна от другой, называются органами.
Но этого мало. Разнородность частей — признак слишком общий и отвлеченный, трудные и многочисленные исследования показали, что есть сходство несравненно более значительное и существенное. В 1839 г. в Берлине вышло маленькое сочинение Шванна под заглавием: Микроскопические исследования о сходстве строения и роста растений и животных. В этом сочинении излагается одно из величайших открытий нашего века, вот в чем оно состоит. Все животные и все растения состоят из однородных, мелких органов. Эти органы, обыкновенно микроскопические (одна и две сотых миллиметра в диаметре средним числом) называются клеточками. Они состоят из пузырька, наполненного жидкостью и заключающего сверх того маленький шарик — ядро {Это учение о существенном составе клеточки не удержалось до настоящего времени. Но это не изменило сущности излагаемой теории.}. Впрочем, главное не в этом, а в том, что животные и растения состоят или из таких клеточек, или же из органов, в которые превращаются такие клеточки, превращения же их бывают многоразличны. Чаще всего они удлиняются и становятся волокнами, нередко целый ряд, расположенный в одну линию, сливается, и проч. До всего этого нам пока нет дела, главное в том, что все организмы, как животные, так и растения, имеют в основании одинаковые мелкие органы. Большое животное, большое растение — в нем много клеточек, малое — в нем меньше клеточек, наконец, есть животные и растения, состоящие из одной клеточки. Точно так же, если животное или растение, лошадь или сосна — растут, это значит, что число клеточек в них увеличивается, чем меньше они, тем меньше в них клеточек, а начинаются они с того, что то и другое состоит только из одной клеточки29.
Вот открытие, которое если не вполне совершил, то довершил Шванн. Оно имеет величайшее значение. Найдена общая форма для строения всех организмов, найдены органические атомы, одинаковые во всем животном и растительном царстве. И вы видите, что вместе с тем найдено величайшее сходство между животными и растениями.
Весьма замечательно также то, что в начале ученые думали найти значительное различие между клеточками животных и клеточками растений, но чем дальше идут исследования, тем больше и больше исчезает это различие30.
Все это относится, разумеется, только к элементарному, к микроскопическому строению, что же касается до наружных форм целого организма или до форм его больших, сложных органов, то на первый взгляд кажется, что нельзя найти никакого сходства между формами животных и растений. И, однако же, при более точном исследовании оказывается, что в тех и других организмах господствуют одинаковые формы.
В самом деле, длинная, округлая форма, свойственная стволу дерева и его ветвям, беспрестанно повторяется у животных, например в ногах, волосах, рогах, щупальцах и проч. Есть целые животные, совершенно похожие на грибы. Есть множество животных, подобных цветкам и даже считавшихся прежде цветками, это те животные, которые строят кораллы и которых до сих пор по-прежнему называют животно-растениями31.
Обыкновенно, впрочем, животные представляют другого рода форму, так называемую симметрическую, обыкновенно у них можно различить правую и левую сторону, и стороны эти, совершенно сходные между собою, представляют обращенное повторение одна другой. Но и эти формы очень обыкновенны у растений, каждый лист имеет две равные половинки, есть много цветков, не похожих на звездочку и представляющих боковую симметрию, например цветы фиалки, цветы гороха, акации и проч. Цветы гороха по своей форме слегка напоминают бабочку или мотылька, и потому ботаники все растения, имеющие подобные цветы, называют мотыльковыми. Точно так есть цветы с одинаковой правой и левой половинкой, грубо напоминающие фигуру лица, их называют личинковыми.
Много других примеров можно бы привести для доказательства сходства форм растений и животных. Помните ли в саду Плюшкина молодую ветвь клена, протянувшую сбоку свои лапы-листы?32 Эти листы действительно похожи на лапы, и именно на лапы плавающих птиц, например гусей {Подробное рассмотрение этого сходства см. в моей книжке ‘О методе естественных наук’. С. 33 и след.}.
Итак, как во внутреннем устройстве, так и в наружных формах животных и растений есть несомненное сходство, оно выкажется еще резче, если заметим, что неорганическим телам, минералам, свойственны формы совершенно другого рода. В наибольшем своем развитии минералы бывают ограничены плоскими поверхностями, они представляют так называемые кристаллы. В отношении внутреннего строения кристаллы, собственно говоря, однородны, т. е. не имеют никакого строения, подобно, например, стеклу или воде, где не видно никакого расчленения, никакого разделения на части33.
Как ни велико сходство растений и животных в химическом составе и в строении, но сходство в переменах, совершающихся в тех и других, еще важнее и разительнее. И животные и растения суть, во-первых, существа беспрерывно изменяющиеся. Вещество, из которого они состоят, находится как бы в постоянном брожении, беспрестанно разрушается и возобновляется. Из окружающих их предметов они поглощают известные вещества и постоянно также выбрасывают из себя различные вещества. Так, животные принимают в себя пищу ртом, растения листьями и корнями и проч. Одним словом, весьма справедливо каждый организм сравнивают с круговоротом, в котором вещество беспрерывно сменяется, а форма остается неизменной. Можно сравнить также организм с водопадом или еще лучше с фонтаном, в котором выбрасываемая вода получает какую-нибудь, иногда очень затейливую, форму. Частицы воды быстро сменяются одни другими, каждое мгновение они другие, а между тем общая форма сохраняется та же и тот же блеск для глаз, тот же шум для ушей.
Но этим круговоротам или водопадам, представляемым нам организмами, принадлежит еще целый ряд особенных явлений, которые можно назвать по преимуществу органическими. Эти явления образуют собою целый замкнутый круг.
Каждое животное и растение, во-первых, рождается, то есть сперва составляет часть другого организма, а потом отделяется от него, делается самостоятельным.
Потом оно развивается, то есть не только увеличивается в размерах, но и проходит целый ряд превращений и перемен, тот же самый ряд, какой свойствен матернему организму.
На известной степени развития каждый организм становится способным к размножению, то есть начинает отделять от себя части, как самостоятельные организмы, ему подобные.
Наконец, каждый организм, совершив свое развитие и размножение, уступает место новому поколению, он непременно умирает.
Вы видите, что здесь крупными чертами изображено то, что мы привыкли называть жизнью, в самом общем смысле этого слова. Я опустил только различие полов мужского и женского, хотя это различие можно также считать почти общей принадлежностью организмов34.
Вот признаки величайшей важности, связывающие в одно целое животных и растения. Представьте, например, что после долгой и многодеятельной жизни (после долгого развития) умирает человек или что рождается и растет дитя, на которого отец и мать, по обыкновению, возлагают восторженные надежды, и вспомните, что при этом исполняется тот же закон, которому подчиняется каждая травка, каждое ничтожное насекомое. Вы увидите тогда, какое глубокое значение имеют те общие черты жизни, которые указаны выше.
И человек, как всякое животное и растение, прежде всего, есть существо органическое, главный закон его жизни тот же, как и для всех организмов, но посмотрите, какого высокого смысла достиг в нем этот закон! Нет скорби глубже скорби о потере любимого человека, и нет радости выше радости матери, видящей прекрасные свойства сына. Но эта скорбь и эта радость человеческой жизни составляют только высочайшее выражение той общей жизни, которою живут все растения и животные, вся органическая природа. И в природе всюду господствует безжалостная смерть и всюду цветет новая, свежая жизнь.
Мы подробнее поговорим об этом в другом письме, а теперь я хотел только слегка указать на особенную важность известных явлений, совершающихся в организмах, потому что в этих самых явлениях обнаруживается сходство между растениями и животными и, следовательно, оно тем важнее, чем важнее эти явления.
После этого коротенького обзора, мне кажется, для всякого совершенно ясно, что в признаках, которые мы рассмотрели, нельзя искать какого-нибудь важного различия между животными и растениями. Ясно, что хотя бы и было различие, оно всегда будет менее значительно, чем сходство в этих же самых признаках.
Но так как натуралисты имеют предметом исследования видимую, вещественную сторону природы, то они именно здесь и стали искать различия. Поэтому нисколько не удивительно, что попытки их были весьма неудачны и привели их к странному недоумению. ‘С первого взгляда, — говорит Гувен, — кажется, легко отличить животное от растения, и даже самый несведущий человек думает, что он ясно видит различие. Но именно незнание и составляет причину, по которой это различие кажется таким резким’ {Handbuch der Zoologie, J. von der Hoeven. 1 Bd. S. 435.}.
И в самом деле, точное и многообъемлющее исследование показало, что ни по одному из признаков, на которые мы указали, нельзя провести резкой границы между животными и растениями. Тот же самый Гувен, например, не мог остановиться ни на каком другом отличии животных, кроме того, что у всех у них есть рот и желудок, чего у растений не бывает.
Это оказалось несправедливым, есть маленькие микроскопические существа, которых, по всей вероятности, должно считать животными и у которых, однако же, нет рта. Но положим даже, что признак Гувена верен, что действительно у всех животных есть рот, а у растений его нет. Разве есть что-нибудь важное, существенное в этом отличии? Это будет просто некоторое различие в форме, в строении, а мы видели, как тесно вообще в этом отношении растения примыкают к животным. Несмотря на то, что лошадь имеет рот и желудок, а у сосны их нет, эти два существа в анатомическом отношении, по свойственной им организации, чрезвычайно сходны между собой и чрезвычайно отличаются от какого-нибудь кристалла.
Еще менее важны и более шатки другие отличия. В новейшее время особенно сильно настаивал на различии животных и растений ботаник Шлейден. Он считал даже совершенно нелепым выводить какое бы то ни было заключение о растениях на основании аналогии с животными, и обратно. Слишком долго бы было разбирать здесь его мнения по этому предмету. Замечу только, что еще недавно отвергнут один из признаков, в котором он находил противоположность между растениями и животными. Известно, что Линней принимал полы у растений. Некоторые части цветка он считал женскими, другие мужскими. Шлейден восстал против такого сравнения, которое действительно не было подтверждено вполне. Но после долгой борьбы, в которой Шлейден завоевал свою известность, кончилось все же тем, что его мнение, приобретшее сперва решительный перевес, рушилось, наконец, перед недавними наблюдениями. Оказалось, что у растений действительно существует таинственное разделение полов.
Вы видели, что предмет, которого я коснулся, весьма обширен. Я мог бы при этом случае заняться подробным рассмотрением общих явлений органической жизни и должен бы был также указать те различные направления, которые она принимает в животных и в растениях, и оценить важность признаков, более или менее отличающих оба органических царства. Но это повело бы нас слишком далеко, а между тем того, что сказано, мне кажется достаточно, чтобы определить положение вопроса.
Вопрос именно в том: где искать существенных признаков животных? Что эти признаки есть, мы заранее уверены, недаром мы называем животных одушевленными существами. И что этих признаков нет ни в организации, ни в ее вещественных явлениях, это доказали естественные науки.
Действительно, существенные признаки животных — не вещественные, не органические. Уже Линней, как мы видели, отличал животных тем, что они чувствуют, а в последних изданиях своей Системы Природы прибавил: и произвольно движутся. И в самом деле, эти два признака как нельзя лучше выражают то, что мы называем одушевленностью. Животное, как и всякое другое тело, подвергается влиянию окружающих его предметов и явлений, но оно не просто претерпевает эти перемены, — оно при этом чувствует. Как и всякое другое тело, животное противодействует влиянию, которое на него оказывается, но оно противодействует не просто, а произвольно.
Итак, в каждом из признаков Линнея мы должны различать две стороны, два явления, одно чисто вещественное и другое — невещественное. Подвергаться внешним влияниям свойственно всем телам, — чувствовать могут только животные. Точно так же все тела обнаруживают противодействие, — и только животные действуют произвольно. Чувство же и произвол суть явления невещественные, видеть их или как-нибудь наблюдать — невозможно. Мы знаем их только потому, что мы сами животные, сами чувствуем и произвольно действуем.
Все это можно пояснить многими соображениями. Понятно, например, что натуралисты должны были обратить все внимание на вещественную сторону явлений и искать в ней признаков чувства и произвола. Но, разумеется, попытки их были безуспешны. Так, некоторые думали, что способность чувствовать всегда сопровождается присутствием нервов, и доказывали нечувствительность растений тем, что у них нет нервов. Едва ли кто, однако же, найдет основательным такое доказательство, во-первых, нет никакой причины полагать, что свойства растительных тканей и способность чувствовать несовместимы, а во-вторых, так как чувство есть что-то внутреннее, невидимое, то почему я знаю, что дереву не больно, когда его срубают?
Гораздо легче, по-видимому, открыть в деятельности какого-нибудь существа произвол, но и здесь внешние признаки ничего не показывают. Животное кричит, двигается в разные стороны, но и все тела способны издавать звуки, все способны двигаться.
Для ясности возьмем частный пример. Есть весьма распространенное растение одуванчик. Оно приносит большие желтые цветы, состоящие из множества листочков и поддерживаемые пустым внутри стебельком, из которого при разрыве выходит белый сок. Никто не ценит этих простых цветков, а между тем ими можно полюбоваться. Когда солнце садится и наступают сумерки, они закрываются, все листочки их поднимаются кверху и плотно прилегают друг к другу. Но взгляните на них утром, когда солнце уже осушает росу, — они развернулись, все оборотились к солнцу и блистают свежестью и всей живостью своих красок.
Вот вам движения, которые, как они ни просты, вполне напоминают движения животного36. Разве в жизни животных, даже высших, не замечается точно такой же периодичности и правильности? Восходит солнце — птицы начинают петь, наступает жара — и они перестают летать, приходит ночь — и глаза, целый день жадно принимавшие впечатления света, закрываются, как эти желтые цветы. Почему же мы знаем, что когда цветок закрывается, в нем нет желания закрыться? Что утром, когда он раскрывается, он не чувствует солнечного света? Если судить только по движениям, то отвергать в нем желание и чувство нет никакого основания.
И вообще, движение само по себе ничего не показывает, по данному движению никакой математик не определит, сопровождалось ли оно желанием или нет, точно так же по данному звуку ни один физик не решит, сопровождался ли он болью или удовольствием или же произошел от неодушевленного предмета.
Поэтому и в животных о чувстве и желании, как и в людях об их духовной деятельности, мы заключаем только по аналогии, по сравнению с собою, и никакие исследования никогда не могут привести к непосредственному наблюдение душевных явлений37.
Как лучшее доказательство этих положений, мне кажется, можно привести то, что были люди, да притом и чрезвычайно умные, которые не признавали у животных ни чувства, ни произвола, а считали их просто машинами. Так думал, например, великий философ Декарт {А. Хомяков в своей статье ‘О современных явлениях в области философии’ также выражает мнение, что животные лишены ощущения (Собр. соч. Хомякова, 2-е изд. Т. I. С. 311). Он находит в этом ясное отличие жизни животных от жизни человека38.}. Но для нас еще любопытнее то, что также думает в настоящее время знаменитый натуралист Шлейден. Он полагает, что все движения животных совершаются без всякого ощущения и произвола, подобно тому, например, как у человека бьется сердце или желудок перетирает пищу. А вместо доказательства он спрашивает: почему же этого не может быть?
Нельзя не видеть, что, при всех своих занятиях естественными науками, Шлейден большой идеалист и обращается с явлениями слишком своевольно. Странно не верить тому, что собака визжит от удовольствия и лает от злости, конечно, эту злость и это удовольствие нельзя ни видеть в микроскоп, ни получить, в виде особого вещества, посредством химического разложения мозга, но из того, что это суть явления невещественные, невидимые, следует ли, что их можно отрицать?
Истинный дух естествознания состоит в некотором благоговении перед явлениями природы, которое не допускает их произвольного искажения. Природа есть предмет исследований человека, но она вместе и лучший руководитель его умозрений. Убеждение, что смысл ее явлений однороден с сущностью человеческой мысли, есть лучшее предохранение от множества заблуждений. Одни слишком увлекаются умозрениями и не хотят видеть даже того, что прямо бросается в глаза, другие боятся умозрений, как будто умозрения имеют силу сорвать их с земного шара и унести куда-нибудь за облака. А между тем истина — одна и не боится ни фактов, ни умозрений.

1859, янв.

ПИСЬМО III

ОРГАНИЗМ ЕСТЬ ВЕЩЕСТВЕННЫЙ ПРЕДМЕТ
Новые слова: организм, организация и проч. — Жизнь по определению Кювье. — Сравнение дуба и водопада. — Жизненная сила по Кювье. — Споры о ней и действительная история этого понятия. — Организмы суть вполне вещественные предметы.

Один из моих друзей всегда приходит в крайнюю досаду, когда услышит фразу: стройное органическое целое. Действительно, нестерпимо надоело нам это выражение в устах одного велеречивого человека. Между тем употребление таких выражений принадлежит к общим характеристическим чертам нашего времени и имеет глубокое значение. Редко можно найти новую книгу, в которой бы слово организм не было употребляемо на разные лады. Организм языка, государства, организовать общество, заведение, органическая связь частей, органическое развитие и пр. — вот выражения, которые ныне стали ходячими, общеупотребительными во всемирной литературе и которых прежде вовсе не употребляли. Разверните книги прошлого столетия, как бы ни были они близки по предмету, и даже по самому образу мыслей, к книгам нашего времени, вы не найдете там никаких сравнений с организмами.
Явление важное, любопытное. Новые слова — значит новые понятия. Вы знаете, как трудны для не вполне образованных людей иностранные слова, насильно втесняющиеся в нашу речь. Трудность состоит не в том, чтобы их выговорить или заучить, трудно развить в себе понятия, которым они соответствуют. Новые понятия — значит новые формы, новый способ мышления. Человеческие поколения мыслят не одинаково, и язык неминуемо отражает на себе перемены мышления.
Чему же должно приписать перемену, которая обнаруживается в беспрерывных ссылках на организмы? Казалось бы, эта честь должна принадлежать наукам об организмах: зоологии, ботанике и физиологии, но легко убедиться, что это не так. Важнейшие двигатели этих наук, знаменитые натуралисты, не останавливались на развитии общих понятий об организмах или, по крайней мере, смотрели на организмы не с той точки зрения, на которую указывают приведенные мною выражения. Посмотрите, например, как определяет организацию Кювье: ‘Организацией называется особенное строение тел, сетчатая ткань, состоящая из более или менее гибких волокон и пластинок, в промежутках которых находятся жидкости в большем или меньшем количестве’ {Le Regne Animal, T. I. P. 1339.}. Не правда ли, странное определение? Едва ли кто-нибудь нашел бы в нем для себя пояснение, если бы вздумал, например, вывести отсюда, что называется организацией государства?
Подобных примеров можно бы было привести много. Но лучшее доказательство того, что не естествознание развило понятия об организмах, заключается в том, что и поныне натуралисты большей частью чужды этих понятий. Когда вышеупомянутый оратор говорил о стройном органическом целом, он, очевидно, старался блеснуть особенным, глубоким значением этих звучных слов, вот это-то значение едва ли бы объяснили многие натуралисты.
На самом деле, попробуйте спросить их, что такое органическая связь, связь частей организма между собою? — и вы увидите, что многие из них, кроме физического прикрепления, кроме физических и химических отношений, никакой другой связи не знают, следовательно, знают связь только механическую, но не органическую, органическое целое для них не более как простое механическое соединение многих частей.
Итак, не натуралисты возвели понятия об организме в общие понятия, не они сделали их постоянной принадлежностью нашего мышления. Конечно, труды их выражали собой обращение ума человеческого к природе и способствовали этому обращению, но развитие новых понятий, о которых я говорю, должно быть отнесено не к ним, а к философии. Кант, Шеллинг, Гегель — вот у кого можно найти объяснение общеупотребительных выражений об организмах. В распространении этих выражений обнаруживается незаметное, но неминуемое и всесильное влияние новой натурфилософии, той философии, на которую обыкновенно свысока и пренебрежительно смотрят натуралисты40.
Вы догадываетесь, конечно, что таким образом я опять наведу вас на противоречие. Естественные науки не дают объяснения общепринятых понятий об организмах, следовательно, у них есть свои особые понятия, которые по своей односторонности не сходятся с общепринятыми.
Что такое организм? Если перевести этот вопрос на язык, обыкновенно употребляемый в естественных науках, то он выразится так: чем отличаются органические тела от неорганических? Чем отличаются растения и животные от других тел природы? Еще более интересную форму получает тот же вопрос, если заметим, что органические тела рассматриваются как живые, и в этом противополагаются остальной, мертвой природе. Мы справедливо называем деревья, цветы живыми точно так, как и животных. Следовательно, вопрос о том, что такое организм, есть вместе вопрос — что такое жизнь?
Не правда ли, какие высокие, какие важные вопросы решаются естественными науками?! Понятно то увлечение, та жажда знания, с которой многие приступают к изучению этих наук, но понятно также, что горько бывает разочарование, если надежда на приобретение глубокой мудрости бывает обманута. В моих письмах я останавливаюсь на общих и существенных вопросах отчасти потому, что желаю выставить вам эти науки в их настоящем свете. Очень не трудно было бы наполнить эти письма множеством подробностей, числами, опытами, описанием инструментов и т. п. Но, мне кажется, это повело бы только к тому, что, как говорит немецкая пословица, от множества деревьев было бы лесу невидно. Есть много ученых, которые до того увлекаются этими научными приемами, что забывают вовсе о высших целях науки и, погружаясь в собирание материалов для науки, считают это единственным научным делом. Еще хуже бывает с непосвященными, слушая профессора или читая книгу, наполненную всевозможными учеными подробностями, они постоянно воображают, что за этими мелочами таится величайшая премудрость, и готовы увлечься в самые неправильные суждения только потому, что они предложены им с ученой обстановкой. Для многих достаточно сказать: физиологи говорят то-то, и они поверят этому, а если бы они потребовали у себя отчета, почему они признают авторитет физиологов, то им представились бы бесконечные подробности анатомии, множество опытов, гальванические батареи и тысячи других приборов, живосечения, многовековые наблюдения и т. д. Они смотрят на науку идеально и никак не могут вообразить, чтобы при всех этих средствах и при всей строгости научных приемов физиологи решались говорить о том, чего не знают, и в этом случае судить так же опрометчиво, так же ошибочно, как судят и простые смертные.
Жизнь — какое таинственное, какое могучее слово!
Бездна звезд на небе,
Бездна жизни в мире…41
Посмотрим же, как натуралисты понимают жизнь, какое толкование дают они этому многознаменательному слову
Чтобы прямо указать на ту точку, с которой смотрят на жизнь натуралисты, я приведу вам определение Кювье, величайшего из натуралистов нашего века и большого мастера на строгость и ясность выражения. ‘Жизнь, — говорит он, — есть круговорот более или менее быстрый, более или менее сложный, направление которого постоянно одно и то же и который увлекает в себя постоянно частицы того же рода, эти частицы беспрерывно входят в круговорот и выходят из него, так что форма живых тел для них более существенна, чем их вещество’.
И только, и больше ничего? Да, ничего больше. Круговорот частиц — вот вам глубочайшая сущность жизни. ‘До тех пор, — продолжает Кювье, — пока это движение продолжается, тело, в котором оно происходит, есть живое тело, оно живет. Когда движение невозвратно останавливается, тело умирает’ {Кювье. Там же.}.
Таков действительно взгляд натуралистов. Рассматривая органические тела с их вещественной, с их внешней стороны, они не нашли и не могли найти в этих телах более важного, более резкого признака, чем это беспрерывное движение, беспрерывная смена вещества при сохранении той же формы. Понятно, что, последовательно развивая этот взгляд, необходимо должно прийти к совершенно материалистическому взгляду на жизнь, то есть взгляду, по которому жизнь состоит из таких же явлений вещества, какие происходят в мертвой природе, какие свойственны веществу вообще. Если сущность жизни заключается в движении, в круговороте, то, очевидно, жизнь невозможно строго отличать от движений неорганической природы.
Представьте себе, например, водопад и рядом с ним какое-нибудь дерево, положим дуб. С точки зрения многих натуралистов, например знаменитого ботаника Шлейдена, между этими двумя предметами нет существенной разницы. Дуб есть тот же водопад, только несравненно более сложный, более раздробленный и запутанный, до того запутанный, что разобрать его мельчайшие струйки есть дело, требующее больших усилий для ума человеческого, тогда как явления водопада легко понять.
Водопад образуется только водой и воздухом, постоянно в него втекает вода сверху, принимает известную форму под влиянием формы обрыва и под действием силы тяжести, образует в прикосновении с воздухом пузыри и брызги и, наконец, уходит далее вниз или улетает в виде паров.
В дубе те же явления, только в большей сложности. Он образуется многими веществами, которые его окружают, частями воздуха, воды и почвы, в которую погружены его корни. Эти вещества вступают в него при действии многих сил, химического сродства, волосности, эндосмоса и т. д. Многоразлично двигаясь и соединяясь между собою внутри дуба, они принимают постоянно те же, но очень сложные формы, например форму листьев, желудей и т. д. Но они не остаются в этих формах, под продолжающимся влиянием тех же сил они улетают в воздух в виде различных газов, выходят из корней, как негодные части, падают на землю в виде отсохшей коры и поблекших листьев.
Не правда ли, что сходство полное, несомненное? Как образуются пузыри в пене водопада, так листья являются на дереве, пузырек лопается, и лист падает и, сгнивая, разлетается на газы. Вся разница в большей или меньшей продолжительности, в большей или меньшей сложности процессов.
Так и понимает это дело современная наука, она не полагает никакого существенного различия между круговоротами того и другого рода. В телах животных и в человеке существует тоже беспрерывное движение, даже более быстрое и напряженное, чем в растениях. Одна из главных задач современной физиологии состоит именно в том, чтобы разложить это движение на его составные элементы, то есть на механические, физические и химические явления, из которых оно слагается. Задача эта постепенно разрешается, сюда относится много блистательных исследований и открытий, и преимущественно открытий нашего времени. Материалисты, то есть ученые, полагающие, что сущность жизни заключается в этом движении, встречают с торжеством каждое такое открытие. С каждым днем, говорят они, явления, совершающиеся в живых телах, приводятся к законам мертвой природы, к явлениям вещества вообще, в организмах нет другой деятельности, кроме деятельности вещества.
Такое заключение было бы совершенно справедливо, если бы только сущность жизни состояла действительно в том движении, о котором мы говорим. А доказать это постоянно забывают материалисты.
В самом деле, неужели это так? Неужели животные и растения на земле то же самое, что облака на небесном своде, и жизнь, не только в поэтическом сравнении, но и в действительности, подобна ручью или водопаду?
Оставляя в стороне разумную и нравственную жизнь человека, не говоря также о жизни животных и рассматривая только вообще органическую жизнь, все-таки нельзя не чувствовать, что сущность ее заключает в себе больше, чем простой круговорот частиц. В прошлом письме я говорил, что и человек прежде всего есть существо органическое, он не может не видеть глубокой связи, которая соединяет с ним все органическое.
Вот причина, по которой сами натуралисты постоянно старались уйти от последовательного развития своих собственных взглядов на жизнь, старались так или иначе отыскать более важное и глубокое различие между организмами и мертвой природой. Но, как я сказал, они были непоследовательны в этом случае, и этим всего лучше объясняется, как мог так долго тянуться спор о так называемой жизненной силе, той силе, которая, по мнению многих, должна была отличать собой живые существа. Уже больше полустолетия, как толки об этой силе занимают физиологов, прения то затихают, то разгораются, а между тем, при точном рассмотрении дела, можно вполне убедиться, что она есть призрак, созданный учеными предубеждениями42.
В чем же дело? Позвольте мне объяснить его вам словами Кювье. ‘Рассмотрим, — говорит он, — тело женщины в цвете молодости и здоровья: округленные и сладострастные формы, грациозная гибкость движений, живая теплота, щеки, покрытые румянцем наслаждения, глаза, блестящие пламенем любви или огнем ума, лицо, озаренное искрами мысли или одушевленное огнем страстей, — кажется, в этом теле соединено все, что может очаровывать. Довольно мгновения, чтобы разрушить это дивное существо, часто без всякой видимой причины вдруг прекращается движение и исчезает чувствительность, тело теряет свою теплоту, мускулы опадают и обнаруживают угловатые выступы костей, глаза тускнут, щеки и губы бледнеют. Но все это только предвестие более страшных перемен: тело становится синим, зеленым, черным, оно втягивает в себя влажность, и между тем как одна часть его разлетается в зловонных испарениях, другая вытекает в виде гнойной жидкости, которая тоже скоро исчезает, одним словом, немного дней спустя остаются только некоторые землистые начала, другие элементы рассеялись по воздуху и водам и вступают в новые соединения’.
‘Очевидно, что это постепенное отделение веществ есть естественное следствие действия воздуха, влажности, теплоты — словом, действия внешних тел на мертвое тело, и что причина его заключается в избирательном сродстве этих различных деятелей с элементами, составляющими тело. Между тем, это тело было точно так же окружено ими во время своей жизни, сродство их с его частицами было то же самое, и частицы его точно так же повиновались бы этому сродству, если бы они не были удерживаемы вместе силою, превозмогавшей это сродство и переставшей действовать на них только в мгновение смерти’.
Эту-то силу и называли жизненной силою. После яркой картины жизни, которую с таким старанием начертил Кювье, как-то странно читать его заключение. ‘Вот, — продолжает он, — то явление (т.е. удерживание частиц), которое, как кажется, составляет сущность жизни…’ {Cuvier G. Leons d’Anatomie Compare. An. VIII. T. I. P. 2, 343.} Как? Неужели оно составляет сущность и ума, и страстей, и всего, что одушевляло это прекрасное тело?
Как бы то ни было, слова Кювье представляют нам точный вывод того понятия, которое составляли себе ученые о жизненной силе. Почти в то же время, когда Кювье писал эти строки, Биша определял жизнь как совокупность отправлений противостоящих смерти, и Александр Гумбольдт писал аллегорию под заглавием: ‘Родосский гений’ {Статья Гумбольдта была переведена у нас в ‘Вестнике естественных наук’ 1856 года. Многие, без сомнения, могли принять поэтому Гумбольдта за постоянного защитника жизненной силы, но он вовсе не был им и вообще не имел самостоятельных и ясных теоретических взглядов, в примечаниях к новым изданиям ‘Ansichten der Natur’ (где помещен и ‘Родосский гений’) он давно уже прямо отказался от жизненной силы.}, аллегорию, в которой Гте представлял жизненную силу, а другие силы природы изображались в виде женщин и юношей44.
Вообще, жизненную силу понимали как силу, противостоящую другим силам природы, предполагали, что в организмах происходят многие естественные явления, которые никак не могут быть произведены другими силами, и что эти явления производятся жизненной силой. Самое ясное, самое убедительное доказательство этому видели именно в химических явлениях, на которые указывает Кювье. Находили, что организмы состоят из сложных веществ, которых не умела составить химия. Химия, которая успела составить воду из водорода и кислорода, которая могла составлять множество других веществ, встречающихся в неорганической природе, не могла в то время составить никакого органического вещества, например сахара, крахмала, белка и т. п. Кроме того, с особенной настойчивостью указывали на то, что организация вещества сохраняется только в живых телах и что смерть, то есть отсутствие жизненной силы, тотчас ведет к разрушению их. Все это было, однако же, очень слабо, очень нестройно, так что действительно должно дивиться, как такие шаткие мнения могли долго держаться и увлекать собой лучшие, даже гениальные умы. Химия не могла составить органических веществ, но разве доказывало это хоть что-нибудь, кроме слабости самой химии? И действительно, ныне уже химия умеет делать то, что считали для нее невозможным, она может, например, приготовить сахар, и нет сомнения, что рано или поздно будет приготовлять какое угодно органическое вещество. Далее, разве можно было доказать что-нибудь гниением или порчей органических тел после смерти? Страшная картина, которую представил Кювье, объясняется самым простым образом. Сообразите только, что тело живое и тело мертвое находятся в различных условиях, и вам будет все понятно. Например, первое явление в мертвом человеке есть прекращение всех движений: перестает кровь бежать по жилам, прекращается дыхание, прекращаются и многие другие процессы, о которых может быть еще и не снилось физиологии. В живом теле все вещества, его составляющие, находились под непрестанным влиянием этих процессов, в мертвом — процессы остановились, что же удивительного, что оно гниет? Возьмите, наконец, случай более простой и более ясный. Вы отрезали ветку от дерева — она начинает вянуть и сохнуть, может быть, вы думаете, что улетела жизненная сила? Нисколько, поставьте вашу ветку в воду, воткните ее в землю, и вы увидите, что она снова освежится, все дело, следовательно, в недостатке влаги.
Не раз мы возвратимся к этому предмету, но и теперь, как мне кажется, можно убедиться, что жизненная сила, как я сказал, есть произведение ученых предубеждений. Чтобы найти путеводную нить в той путанице понятий, на которой она держалась, нужно именно разобрать эти предубеждения.
Во-первых, замечу, что жизненная сила есть создание материализма, создание, принадлежащее концу прошлого века. Видя всюду, во всем существующем только вещество и его силы, материализм старался решить загадку, представляемую организмами, также посредством вещества и его сил. Организмы, очевидно, суть что-то особенное, что-то неподходящее под механизм остальной природы. Что же они такое? То же вещество, смело отвечал материализм, но только одаренное особенной силой, как, например, магнит одарен магнетизмом. Такое подведение понятий об организме под понятие силы имело сверх того совершенно научный вид. Со времен Ньютона, который так счастливо подвел все явления неба под понятие силы тяготения, испытатели природы только о том и мечтали, чтобы свести какие-нибудь многообразные явления на столь же простое понятие, как тяготение. Таким образом, приемы, которые Ньютон приложил к чисто механическим явлениям, хотели во что бы то ни стало приложить к явлениям жизни.
В ‘Физике’ Ленца {Гимназический обязательный учебник, бывший у нас двадцать или тридцать лет в употреблении.} так именно и сказано: ‘Все явления природы удалось отнести к простейшим явлениям, или силам, они суть следующие: тяготение, частичное притяжение, химическое сродство, теплота, электричество и жизненная сила’.
Итак, вот побуждения, вследствие которых была создана и проповедуема жизненная сила. Само собой разумеется, что, не будучи согласна в сущности дела, она не могла удержаться. Между всеми другими силами это была самая странная, она не имела ни определенного закона, ни определенного круга явлений. Когда натуралисты мало-помалу убедились, как мало помогает им пустое слово, не имеющее никакого отношения к самому делу, они воздвигли гонение на жизненную силу. Здесь начинается самый интересный эпизод ее истории. Гонение было воздвигнуто по преимуществу новыми материалистами: рассматривая жизнь с вещественной стороны, они прямо приняли результаты успехов науки и увидели, что жизненной силе нет более места. Но за нее заступились теперь спиритуалисты, то есть те, которым, по сущности дела, всего менее годилось бы вступаться за нее. Им показалось, что жизненная сила есть что-то полудуховное, и они упрямо стали ее отстаивать. Ошибка самая страшная! Преимущественно от нее произошел тот страшный шум, которым недавно была полна ученая Германия и который отчасти продолжается и до сих пор. Вы, вероятно, слышали также о философских спорах против материализма, которые происходили у нас в Петербурге. Профессор (А. А. Фишер) начал именно с защиты жизненной силы, совершенно понятно, что он не мог убедить своих слушателей-натуралистов.
В таких спорах и та и другая стороны не правы в своих опасениях и ожиданиях. Материалисты думают, что, уничтоживши жизненную силу, они сведут все на физические и химические явления, они ошибаются: органическая природа останется для них совершенно также непонятной. Спиритуалисты думают, что, отстоявши жизненную силу, они внесут что-то живое в тот мертвый механизм, которым все объясняют материалисты. И это ошибка, вы видели, что жизненная сила поставлена наряду с электричеством, теплотою и т. п. Следовательно, она понимается именно как механическая, мертвая сила.
Как бы то ни было, материалисты в этом случае правы, они согласны с тем взглядом, который постепенно укрепляется в науке, к которому ведут ее успехи.
Этот взгляд есть истина очень простая, очевидная для всякого, кто смотрит на дело без предубеждений. Она состоит в том, что организмы, все организмы с включением царя природы — человека, суть вещественные предметы в полном смысле этого слова. Все, что мы приписываем веществу, все правила и приемы, которые употребляются нами при рассмотрении вещественных предметов, все это вполне применяется к организмам, и это понятно, потому что они тоже вещественные предметы.
Возьмем для примера прекраснейшее, благороднейшее из всех тел природы, тело человека, и рассмотрим его именно как тело.
Во-первых, все вещественные силы и влияния действуют на него точно так же, как и на другие тела. Попробуйте его резать — оно режется, и не более, как с таким сопротивлением, какое свойственно твердости его тканей, попробуйте нагреть его — оно нагреется, охладить — оно замерзнет. Зарядите его электричеством — оно будет издавать искры, капните на него едкой кислотой — оно будет проедено, жгите его — оно обуглится, бросьте, наконец, его на воздух, и вы увидите, что оно опишет такую же линию, ту же параболу, какую описывает брошенный камень. Физики, физиологи знают до мельчайших подробностей, как строго соблюдаются здесь законы действия сил. Свет входит в глаз человека, в совершеннейший из всех наружных органов, но, проходя внутри его, разве он уклоняется хоть на одну йоту от тех законов, которым следует вне тела человеческого? Он идет в глазу точно так же, как в какой-нибудь зрительной трубке. Где же присутствие особенной силы, которая изменяла бы действие других сил?
Пойдем далее. В теле человека совершается множество материальных явлений, но все они суть обыкновенные вещественные процессы. Грудь вбирает и выпускает воздух точно так, как мех, сердце разгоняет и собирает в себя кровь не особенной силой, а точно так, как насос, словом, всякое вещественное явление тела человеческого, как скоро оно исследовано с точностью, оказывается процессом, строго повинующимся всем законам вещества.
Даже те вещественные явления, с которыми, по-видимому, так близко связана духовная наша жизнь, например голос — выражение наших мыслей и чувств, движения — выражения нашей воли, даже они ничем не отличаются от других вещественных явлений. Не забудьте только, что в самом голосе не заключается ни мысль, ни чувство, в движениях не заключается их произвол.
Голос, как известно, происходит от дрожания гортанных тяжей, движения — от сокращения мускулов, в этих процессах нет ничего духовного и нет никакого отступления от механических законов природы.
Чтобы яснее выразить эту мысль, я должен был бы пуститься в механические соображения, и это повело бы нас слишком далеко, поэтому я лучше остановлюсь на частном примере.
Знаменитый Барон Брамбеус в одном из веселых фельетонов, которые он помещал в ‘Сыне Отечества’, заговорил о воздухоплавании. Очень жалею, что не могу привести его подлинных остроумных речей, но вот в чем состояла его мысль45.
‘Воздухоплавание едва ли возможно. Напрасно люди соблазняются тем, что птицы так удобно и привольно летают по воздуху, они забывают при этом, что птица существо живое, одушевленное. Представим, что человек устроил машину даже совершенно подобную птичьему телу, с теми же размерами, с теми же силами, и привел бы ее в движение, вы думаете, она бы полетела? Я очень сомневаюсь в этом, в ней не доставало бы главного — жизни’.
Вот мнение Барона. Известно, что знаменитый Барон очень любил парадоксы, но на этот раз он, вероятно, не шутил с читателями, а сам был обманут темным понятием жизни, одушевленного существа. В самом деле, разница между машиной и живой птицей явная, одна одушевлена, другая нет. Эта разница, по-видимому, должна непременно отразиться на самих действиях той или другой, — на движениях, вот это-то и неверно. В движениях просто, как в вещественном явлении, не может непосредственно участвовать душа, душа не может ни на золотник уменьшить вес тела, не может ни на секунду удержать его на воздухе. Птица летает только вследствие действия крыльев, крылья движутся от сокращения мускулов, мускулы сокращаются от влияния на них нервов и т. д. Переходя от одного вещественного явления к другому, мы нигде не встретим непосредственного вмешательства души. Другими словами: душа сама не толкает птицы кверху, птицу подымают только крылья, и, следовательно, машина, в которой точно так же действовали бы крылья, точно так же бы летала.
Итак, все вещественные явления в организмах совершаются вещественным же порядком, физиология до сих пор не нашла ни одного случая, где бы она должна была отступить от этого положения.
Но что же все это доказывает? Не более как ту простую истину, что организмы суть вещественные предметы, что они — вещество. Истина очевидная, на которую странно бы и приискивать доказательства. Сам человек, при всех своих высоких дарах духа, разве он не видит, не испытывает ежеминутно, что между вещественными предметами, его окружающими, он такой же предмет, как и они, — что тело его, как вещество, ничем не выше других тел? Падает стакан и разбивается, — падает человек и тоже разбивается, нужно затопить печку, иначе комната будет холодна, — нужно наполнить желудок пищею, иначе силы ослабеют, и т. д. Летит осколок бомбы и разбивает голову героя, исполненного доблестей и великих намерений. ‘Как ничтожна жизнь человеческая! — восклицает зритель. — Этого осколка довольно было, чтобы разрушить столько величия!’ Но ведь осколок попал не в величие, не в ум и доблести, — он попал просто в вещественный предмет и разбил человеческую голову точно так, как он разбил бы голову какой-нибудь мраморной статуи.
Надеюсь, что я успел вполне ясно выразить мои мысли. Вот ступени, через которые мы перешли:
Человек есть животное.
Животные суть организмы.
Организмы суть вещественные предметы.
Эти положения должны быть принимаемы вполне без всяких ограничений, так я старался показать, что напрасно натуралисты хотели отличить человека различными признаками, свойственными животным же. Потом я указывал на то, как бесплодно они старались отличить животных от растений органическими признаками, наконец, теперь я доказывал, что невозможно отличить организмы от других тел вещественными признаками.
Человек отличается от животных своей духовной природой, животные от других организмов отличаются как существа одушевленные, наконец, — чем отличаются организмы? Что значит ‘органическая связь’, ‘органическое развитие’? Что значит стройное органическое целое! До следующего письма.

1859, окт.

ПИСЬМО IV

МАТЕРИАЛИЗМ
Современное господство материализма. — Связь его с изучением природы. — Декарт. Его идеи о природе. — Вихри. Теория света. — Полнота пространства. — Организмы как машины. — Врачи-механики. —Оппозиция. — Жизненная сила. — Морозный узор и пятно плесени. — Форма. — Состав. — Дыхание. Разрушение после смерти. Пламя свечи. — Невозможность самого понятия жизненной силы.

С душой прямо Геттингенской46.
Пушкин

В 1854 году ежегодный съезд натуралистов в Германии был назначен в Геттингене, и до 500 человек ученых съехалось туда, чтобы познакомиться и поменяться мыслями и наблюдениями. В одном из заседаний Рудольф Вагнер, физиолог, известный всякому сколько-нибудь занимающемуся естественными науками, говорил речь, направленную против материализма, и предложил на решение собранию два (как он выразился) ясных и определенных вопроса. ‘Считаете ли вы, — спрашивал он у натуралистов, — нашу науку достаточно зрелой для того, чтобы на основании ее решить вопрос о природе души вообще? А если так, то будете ли вы на стороне тех, которые думают, что должно отвергать существование особенной души?’
Вагнер, очевидно, очень дурно понимал не только эти вопросы, но и собрание, к которому обращался. Он сильно ошибся, ожидая какого-нибудь блистательного изъявления сочувствия к своим мнениям, ни один человек в целом собрании не стал на его сторону, и даже нашелся противник, д-р Людвиг из Цюриха, который вызвался публично спорить с ним и опровергать существование души. Спор, однако же, не состоялся и, как кажется, по вине самого Вагнера.
Вот факт чрезвычайно интересный, если рассматривать его как признак расположения умов в наше время. Конечно, на Геттингенское собрание нельзя смотреть как на собор, вроде тех соборов, на которых некогда разрешались религиозные вопросы. На нем не было первоклассных и самых знаменитых натуралистов, были большей частью молодые и начинающие ученые. Рассуждения Рудольфа Вагнера и его противников сами по себе тоже не заслуживают особенного внимания. Любопытно здесь только то, что мнения натуралистов выразились так резко. Молодые ученые с той добросовестностью, которая порождается глубоким убеждением, торжественно отвергли предложение — отказаться от своих мнений.
Между тем и без этого все очень хорошо знали и знают, что материализм есть самое обыкновенное убеждение натуралистов и медиков, что он существует весьма давно, так что история в Геттингене есть только прямое следствие большого развития естественных наук в наше время. Смотря на это дело с такой точки зрения, мы видим, что материализм не есть какое-нибудь ничтожное суеверие, грубая ошибка, в которую впадают некоторые люди, очевидно, в нем больше значения, больше силы, чем кажется многим.
В умах человечества совершается некоторый переворот. Если мы обратим внимание на то, что любимое детище последних веков, естественные науки начались только с возрождения, что развитие их никогда не было быстрее, чем в наше время, если заглянем в эти громадные музеи, в библиотеки, заваленные книгами по части естествоведения, и если при этом вспомним, что изучение природы отзывается всегда в появлении материализма, то мы легко убедимся, что дело здесь важное, важнее, чем обыкновенно полагают.
‘Кто, — говорит Фейербах, — сосредоточивает свой ум и сердце только на вещественном, на чувственном, тот фактически отрицает реальность сверхчувственного, потому что (для человека по крайней мере) только то действительно, что составляет предмет реальной, действительной деятельности’ {Feuerbach L. Grundstze der Philosophie der Zukunft, 1843. S. 2347.}.
В этой мысли Фейербаха, конечно, есть своя правда. Заметим, впрочем, что мы будем рассматривать материализм не с этой точки зрения, а ближе к его действительности, то есть как теоретическое убеждение, существующее во многих умах и связанное с изучением природы.
Очевидно, изучение природы есть новый факт в человеческом духе, и материализм, как следствие этого факта, хотя отчасти выражает его смысл. Для нас странно представить себе те времена, когда бесчисленные явления природы, непрестанно окружающие человека, непрестанно напрашивающиеся на вопросы ума, не возбуждали разумного внимания, оставались чуждыми и немыми для человека. Между тем такие времена были. То, что материалисты считают единственно возможным знанием, познание вещества и его законов, — никогда не существовало вовсе. В продолжение многих веков забыты были прекрасные начинания древних, и человек смотрел на природу равнодушно и даже с боязнью. Обыкновенно представляли, что в природе господствуют какие-то тайные, злобные силы. Всего страннее для нас то, что природа при этом ставилась наравне с человеком, эти демонические, тайные силы отличались отдуха только своим направлением, но не сущностью, это были злые духи в противоположность добрым духам.
При таком взгляде, очевидно, материализм не был возможен, все было одухотворено, все было подведено под одну и ту же точку зрения. Для того чтобы мог появиться материализм, необходимо было, чтобы спиритуализм принял большую определенность, чтобы он выяснился вполне. У писателей первых веков христианства даже Бог обыкновенно рассматривался как существо вещественное, пребывающее в пространстве и времени48. Мы видим, следовательно, что того различия между духом и материей, которое для нас так обыкновенно, тогда не существовало. Понятие о духе нисколько не уяснилось и тогда, когда стали сравнивать дух с телом и стали отрицать у духа различные принадлежности вещества. Таким образом, нашли только, что дух невидим, неосязаем, невесом и пр., то есть получили не более как какую-то тончайшую материю, нечто очень неопределенное, но существенно все-таки не отличающееся от вещества.
Можно сказать, что дух человеческий в эти времена не сознавал еще своего отличия от вещества, не знал своего положительного признака.
Это сознание пробудилось в замечательное время, в тот век, когда уже совершались кругосветные плавания, когда земля была сдвинута со своего места Коперником, когда Кеплер и Галилей делали свои великие открытия. Уже по этим исполинским успехам можно судить, что дух человеческий стал в это время в новое отношение к природе. Природа, очевидно, потеряла свои магические, таинственные силы, которыми прежде она боролась с человечеством, она стала покорной, изучаемой49. Изучать природу возможно стало не прежде, как когда человек противопоставил себя природе и почувствовал в себе силу, перед которой она, по самой сущности своей, должна преклониться. Человек сознал себя, как дух, и отличил себя от природы, как от вещества.
Положительный признак, который отличает дух и вытекает из самой сущности духа, найден был Декартом, основателем новой философии. Этот признак есть мышление.
Если вы хотите убедиться в том, действительно ли так велик был переворот, который нашел свое выражение в Декарте, то вам стоит только обратить внимание на те последствия, которые имела Декартова философия, смело можно сказать, что недавняя Геттингенская история есть прямое следствие Декартова — cogit, ergo sum — я мыслю, следовательно, я существую.
В самом деле, обыкновенно натуралисты весьма несправедливы к Декарту, они хвалят обыкновенно Бэкона, противополагают Декарту Ньютона и т. д. А между тем ни Бэкон, ни Ньютон и никто другой не оказывал столь могущественного и столь благотворного влияния на развитие естественных наук, как Декарт.
Известно, что Декарт оставил после себя полную физиологию и полную систему мира. Эти труды его до такой степени проникнуты новым духом, основания их так глубоки, что и до сих пор физиология, физика, система мира развиваются и излагаются по тем же началам. Вся разница состоит только в том, что тогда фактов и наблюдений было меньше, а теперь больше, но взгляд на факты, их построение в науку остались те же самые.
‘Дайте мне вещество и движение, и я построю вам мир’, — говорил Декарт, и до настоящего времени натуралисты стараются только об одном — построить мир из вещества и его движения.
Понятно, что столь глубокое понимание стремлений человеческого ума, что мысль, которая имела силу развиваться до нашего времени в течение двух веков и которой предстоит еще далекая будущность, что эта мысль должна была производить чарующее влияние, должна была сильно привлекать и возбуждать умы.
Кювье, который, по обычаю, находит у Декарта одни только пустые гипотезы, одни ошибки на ошибках, с удивлением и сожалением рассказывает, что даже до его времени в Парижском университете были защищаемы тезисы в пользу Декартовых вихрей.
Между тем тут нечему удивляться и не о чем сожалеть. Очевидно, вихри Декарта строго последовательно вытекают из механического воззрения на природу, между тем как Ньютонов закон всеобщего тяготения есть нечто совершенно непонятное с этой точки зрения. Ньютон держался тех же механических начал, как и Декарт, но Декарт со свойственной ему ясностью довел свой взгляд до конца, а Ньютон с той умственной неповоротливостью, которая встречается у англичан, остановился на средине и не хотел идти далее.
Впрочем, Ньютон не мог не чувствовать своего ложного положения и не раз отказывался от него. В одном из писем его мы находим следующие мысли:
‘Думать, что тяготение прирождено и существенно свойственно веществу, так что одно тело может действовать на другое на расстоянии, через пустоту, без помощи какой-нибудь среды, которая могла бы передавать действие и силу от одного тела к другому, — есть, по моему мнению, столь большая нелепость, что, мне кажется, невозможно, чтобы кто-либо, сколько-нибудь способный судить о философских предметах, мог принять такую несообразность. Тяготение должно быть производимо каким-нибудь деятелем, действующим по известным законам. Вещественный ли это деятель или духовный? Предоставляю решить это читателям’ {Этот отрывок приведен в лекции Фарадея о сохранении силы.}51.
Посмотрим же, что выйдет из решения, которое нам предоставлено.
Разумеется, мы, читатели, ни за что не решим в пользу духовного деятеля, хотя, кажется, ясно, что такова была тайная мысль Ньютона52. Принять в этом случае духовного деятеля — значило бы прямо возвратиться к средним векам, было бы почти то же, что признать у каждой звезды гения, который несет ее по заранее начертанному пути. Мы бы опять смешали человека и природу, дух и вещество.
Следовательно, мы примем вещественного деятеля. Но что бы это ни было, эфир или что вам угодно, — не будет ли это в сущности то же самое, что Декартовы вихри? Если притяжение тел друг к другу объяснять толчками, которые они получают от других тел, то, очевидно, объяснение останется в сущности то же, какое бы направление мы ни должны были придать точкам, чтобы объяснить наблюдаемые движения.
Замечательно, что в настоящее время во всем свете излагается в учебниках и объясняется с кафедр — то третье мнение о тяготении, которое Ньютон называет в приведенном отрывке ‘величайшей нелепостью, которой не может признать никто сколько-нибудь способный судить о философских предметах’, именно, — что притяжение существенно свойственно веществу и совершается через пустоту, на расстоянии.
И в самом деле, такое понимание тяготения странно противоречит механическому взгляду, который господствует в настоящее время в изучении природы. Пространство определяет собой взаимное действие тел, тела действуют там, где их нет. Что может быть страннее? Понятно поэтому, почему Декартовы вихри так долго держались, понятно, почему и теперь физики (например, недавно Фарадей) {См. там же.} рады бы были какой-нибудь гипотезе вроде этих вихрей53.
Известна блестящая судьба других мнений Декарта о природе. Его пустые гипотезы имели в себе так много силы и верности, что возбудили бесконечные споры и что сущность их пережила два столетия неприкосновенной.
Известно его мнение о свете, как о толчке, передающемся от солнца и других светящихся тел через посредство тонкого вещества, нынешняя гипотеза эфирных дрожаний есть, очевидно, развитие этой мысли. Грубая гипотеза Ньютона, в которой передача света представлялась в виде действительного движения мелких шариков, пала невозвратно и без следа54.
Положение Декарта о полноте пространства, то есть что все пространство наполнено веществом, есть также одна из гениальнейших его мыслей55. Ньютон, разделивши небесные тела пустотой, следовательно разорвавши между ними всякую связь, потом уже никак не мог понять, почему они притягиваются, и для объяснения их связи готов был прибегать даже к духовным деятелям. У Декарта же не было этой непоследовательности. Всевозможные отношения между телами объяснялись легко и чисто механически.
Долгое время после Ньютона небесное пространство оставалось пустым, и астрономы с крайним недоверием смотрели на всякую гипотезу, предполагавшую в нем какое-нибудь вещество, они боялись, что оно помешает плавному течению небесных тел. Но постепенно эта пустота наполнялась, открыли зодиакальный свет56, сотнями явились кометы со своими испаряющимися хвостами, целыми тучами пронеслись метеорные камни, падение которых производит падающие звезды, теория волнения, уподобившая свет звуку, распространила свой эфир до отдаленнейших звезд, наконец, у естествоиспытателей явилась мысль, что нет никакой причины предполагать, что атмосферы солнца, планет и комет имеют резкую границу, что не только это ничем не доказано, но даже вся вероятность на стороне того, что редчайшие части этих атмосфер наполняют собою пустоту неба.
Как бы то ни было, в настоящее время небеса полны так, как этого желал Декарт.
Нас повело бы слишком далеко, если бы мы стали рассматривать всю философию природы Декарта и если бы при этом старались особенно показать, как последовательно все его положения вытекают из общих его начал и как сущность их отражается доныне в естественных науках. Обратимся прямо к главному предмету этого письма, то есть к организмам, к тем существам, к числу которых принадлежит и человек, и все, что имеет душу.
Как смотрел Декарт на организмы?
Так точно, как и на весь мир. Организмы, животные и растения были для него не более как машины, как скопления частиц, в которых нет других явлений, кроме механических.
Посмотрите теперь, как это верно, в настоящее время натуралисты постоянно твердят, что законы неорганической природы распространяются и на органическую, что все органические явления сводятся на физические и химические. При этом заметьте, что не полагается никакого особенного различия между физическими и химическими явлениями и что Декарт пошел в этом отношении до последней границы: он утверждал, что все эти явления суть механические, что вообще в веществе только и могут быть одни механические явления.
В сущности, химики и физики до сих пор точно так понимают дело. Например, химики готовы построить все вещества из различной группировки однородных атомов и, следовательно, слить химические явления с чисто физическими. Весь мир, все живое и мертвое строится из атомов и сил, следовательно, опять представляет механическое целое, хотя не в том смысле, как у Декарта, а скорее в том, который Ньютон называет величайшей нелепостью (т. е. принимается при этом, что атомы действуют друг на друга на расстоянии).
Декарт, как я сказал, был очень последователен. Сила есть последнее, до сих пор удержавшееся таинственное слово, за которым укрываются натуралисты. Вещество — есть нечто очень понятное, легко представляемое. А что такое сила? Несмотря на беспрерывное употребление этого слова, натуралисты не умеют отдать себе отчета в его значении, и отсюда проистекли тысячекратные злоупотребления и многолетние споры. Дело в том, что вещество действует, что оно есть нечто деятельное. Натуралисты разделили в явлениях то, что действует, т. е. вещество от самого действия, т. е. от силы вещества. Положивши в основание такое разделение и считая, следовательно, вещество недеятельным, а только силу деятельной, разумеется, невозможно было никак понять, почему веществу принадлежат силы? Как вещество может действовать?
У Декарта этого не было. Все явления объяснялись толчками, в теле человека, и вообще животного, были трубочки, каналы, решета, через которые сыпались различной формы твердые частицы. Заметим, что у Декарта, хотя он признавал неопределенную делимость вещества, все вещество, как у атомистов, состояло из твердых частиц.
Понятно, что ясное, последовательное и исполненное нового духа учение Декарта нашло себе последователей между физиологами и медиками. Образовалась целая школа так называемых врачей-механиков или врачей-математиков. К ней принадлежал знаменитый Боэргав, учитель Галлера, тот самый, к которому исправно доходили письма по такому адресу: Боэргаву в Европе. Все механические отношения в человеческом теле были изучаемы с величайшим тщанием. В это время итальянцем Борелли были положены прочные основания животной механики, науки о движениях животных. Я уже говорил, как учение Декарта было в духе своего времени. Открытие кровообращения, тысячи других анатомических и физиологических открытий, которые производились в это плодовитое время, совершенно подходили под точку зрения Декарта, и казалось, его учение должно было торжествовать.
Но, как естественно было ожидать, умы возмутились против него. В самом деле, ведь животные по этому учению не имели души, были существа неодушевленные, без ощущений и произвола. Рассказывают, что у Декарта были две любимые собаки, и он иногда забавлялся тем, что бил их, так как не предполагал в них никаких действительных ощущений и, следовательно, жалобный визг их считал таким же невинным звуком, как звуки, извлекаемые из какого-нибудь музыкального инструмента.
Справедлив ли рассказ или нет, дело в том, что он вполне согласен с учением Декарта.
Нельзя не заметить, что натуралисты, полагающие, что все явления живых тел сводятся на химические и физические, должны бы быть и в этом отношении так же последовательны, как Декарт. Произвести химическое или физическое явление есть дело очень простое, химиков никто не упрекает за жестокое обращение с предметами их лабораторий. Между тем жестокое обращение с животными справедливо возбуждает наше негодование.
Вы видите, однако же, как близки наши натуралисты к Декарту. Из всей природы Декарт оставил душу только у одного существа, у того, которое обладало Декартовым мышлением, которое, следовательно, действительно было духовным существом, — у человека. Стоит отвергнуть эту единственную душу в целом мироздании, и мы получим голый материализм. Конечно, признать машинальность животных есть дело ничтожное в сравнении с отвержением духовности человека, но вы видите, что обе ошибки однородны и связаны между собою. И та и другая произошла из стремления обратить природу в голый механизм. Между тем природа вовсе не так далека от человека, не так противоположна ему, как думал Декарт. Признавая в себе духовность, мы не должны отрицать ее и в природе.
Вот почему против Декарта и врачей-механиков постоянно существовала оппозиция. Эта оппозиция основывалась на каком-то инстинкте, не имела твердых опор, блуждала из одного суеверия в другое и все-таки имела верх над механиками. В настоящее время, как мы видели, механизм наконец победил у натуралистов, он довел свой взгляд до конца, и можно порадоваться, что противники его, вместо пустых разглагольствований, должны наконец взяться за настоящее оружие, за философию.
Любопытно было бы проследить вековую борьбу, которую выдержал механический взгляд, и те разнообразные мнения, которые ему противостояли. Органические тела суть тела живые и противополагаются мертвой природа. Что есть жизнь? В чем ее источник? Вот вопросы, постоянно волновавшие медиков и натуралистов.
Одни предполагали, что в теле живет какой-то особенный дух, архей, который распоряжается вещественными явлениями без нашего ведома, но для нашей пользы. Другие приписывали органические явления особенному, органическому, как бы живому веществу, третьи — особенной силе, свойственной организмам. Эта сила, знаменитая жизненная сила, после самых разнообразных мнений держалась дольше всего и последней сошла с поля битвы. Объяснить основы этих шатких мнений потребовало бы не малого труда, ясно только одно — ни за что не хотели считать организмы машинами, ставить живую природу наравне с мертвой.
С тех пор, как из науки исчезли баснословные литофиты, ‘камнерастения’57, с тех пор, как фантастические выводы из наблюдений Турнефорта над сталактитами были опровергнуты и доказано было, что камни не растут, — постепенно все яснее и яснее выказывалась разница между органическими и неорганическими телами, и в конце прошлого и начале нынешнего столетия стало очевидно, что между ними существует целая бездна. Вещественный мир ясно распался на две половины — живую и мертвую.
В чем же разница? Как вы можете заключить из предыдущего, натуралисты ее не знают. Хотя им известно множество признаков, отличающих организмы от неорганизмов, но все эти признаки — частные, не существенные, не отличающие резко. Натуралисты не могут указать на главную черту, на тот признак, от которого зависят все другие. Так, если бы мы признавали жизненную силу, мы могли бы сказать: организмы суть тела, одаренные жизненной силой, а неорганизмы — тела, в которых ее нет. Такое различие было бы существенное, но в том то и дело, что естественные науки в настоящее время не удовлетворяются пустыми словами и что из них изгнана жизненная сила.
Если же мы возьмем другие признаки, более ясные и определенные, то легко убедимся, что они не существенны и не дают строгой границы. Так что материализм новых натуралистов весьма понятен.
Мне приходит на мысль, по этому поводу, странный разговор, который недавно был у меня с человеком, очень слабо знакомым с естественными науками.
‘Скажите мне, — спросил он, — справедливо ли то объяснение узоров на окнах от мороза, которое я слышал? Мне говорили, что когда, например, топится печь, то дрова сгорают, но растительная сила вылетает из них и носится в воздухе. Когда начинает мерзнуть стекло, то будто бы эта сила переселяется в частицы льда, и от того происходят узоры, похожие на листья или на деревья’.
Такой докартезианский взгляд на вещи очень удивил меня. В качестве натуралиста я уверил моего знакомого, что его объяснение совершенно неверно. Но, как ни положителен был мой ответ, я сейчас же почувствовал, что подобное уверение очень мало могло способствовать к разъяснению понятий моего собеседника. Он мог, например, подумать, что точными опытами доказано, что растительная сила из дров улетает вся в трубу и никогда не попадает в комнаты и что узоры строятся какой-нибудь другой силой, тоже растительной, но не из дров. Таким образом, если я желал хоть сколько-нибудь наставить моего знакомого, мне приходилось прямо объяснить ему сущность растительной жизни и морозного узора и вывести отсюда их существенное различие.
Перед такой задачей я отступил и теперь принимаюсь за нее в этих письмах.
Морозный узор и пятно плесени (одного из простейших растений), пятно, которое разрастается где-нибудь на стене возле узора, — в чем их различие? Для натуралиста существует множество признаков, различающих оба предмета, не говоря о микроскопе, химических реактивах и т. п. — ему стоит только взглянуть, чтобы по одной форме, даже по неполным очеркам, отличить органическое от неорганического. Но здесь дело не в том, чтобы отличить, мне нужно бы было убедить моего знакомого, что отличающие признаки важны, очень важны, а как бы мог я это сделать?
Я обратил бы, например, его внимание на форму мельчайших частиц в узоре и плесени и на расположение их. Но что же из этого, что и форма, и расположение их различны?
Я сказал бы ему, что в плесень входят вещества, состоящие из четырех элементов, кислорода, водорода, углерода и азота, а узор состоит из двойного соединения, из кислорода и водорода. Но что же тут существенного?
И так далее. Все подобные отличия были бы ни чуть не выше того, которое можно заметить без всяких ученых объяснений, то есть что узор белый, а плесень зеленоватая.
Самый важный признак, который в этом случае могли бы привести натуралисты, состоит в том, что плесень дышит, то есть постоянно всасывает в себя одни газы и выпускает из себя другие. ‘Он дышит, он жив!’ — говорим мы в известных случаях. Даже самые слова — дыхание, дух, душа — происходят от одного корня.
Но если рассмотреть дело ближе, мы увидим, что различие не так важно. Собственно, дыхание состоит в поглощении и отделении газов. Что же тут существенного? Дыхание в таком виде, как у человека и у близких к нему животных, представляет сверх того втягивание и выпускание газов грудью, как кузнечным мехом. Но и в этом механизме нельзя видеть жизни. Мертвое, недавно убитое животное можно заставить дышать, как вообще можно произвести в нем какое угодно из вещественных явлений, происходивших в живом теле.
Но, как бы то ни было, очевидно, что важных отличий организмов должно искать не в самом их веществе, а, скорее, в явлениях, которые в них происходят. Укажу вам на то явление, которое наиболее считалось особенностью органических тел. Эти тела не только состоят из тех же веществ, которые есть и в неорганическом мире, но, подобно всем телам вообще, они также постоянно разрушаются. Это понятно. Если разрушается камень, металл, то как может неизменно сохраниться мягкая и нужная ткань тела, например, человека?
Постоянно разрушаясь, организмы, однако же, постоянно возобновляются и остаются в той же форме. Тут-то и предполагали действие особой силы. Разрушение приписывали обыкновенным силам, какие действуют и в мертвой природе, но возобновление, сохранение и рост организма уже приписывали не им, а жизненной силе. По-видимому, это даже логически верно, так как одним и тем же силам нельзя приписывать прямо противоположных действий.
Между тем наука шла вперед по пути, который так хорошо понимал Декарт. Мне можно бы было привести здесь множество славных открытий, которые все вели к разрушению мечтаний о жизненной силе. Какой бы процесс нашего тела ни исследовали, везде оказывалось, что он на всем своем протяжении производится физически и химически, то есть механически, нигде не было замечено вмешательства чужой, посторонней силы. Наконец развилось убеждение, что и не нужно такой силы, и даже невозможно предполагать ее существование.
Жизненной силы не нужно. В самом деле, из того, что организмы суть собственно говоря — процессы, а не тела, — нисколько не следует, что для поддержания их нужно что-нибудь особенное. Возьмите пламя свечи, частицы его беспрерывно сменяются, одни улетают сверху, другие входят снизу, пламя состоит из частиц, находящихся в самом акте, в самом процессе горения. Несмотря на то, пламя имеет определенную форму, в нем можно даже различить несколько частей. Наше тело есть такое же пламя, такое же вещество в процессе, как для объяснения одного, так и для объяснения другого нет никакой нужды в особых силах, кроме физических и химических.
Наконец, по самому своему понятию жизненная сила невозможна. Химические и физические силы принадлежат веществу постоянно, неизменно, в каком бы состоянии вещество ни находилось, мы всегда предполагаем, что при нем остаются все его силы, что оно всегда может обнаружить свойственные ему физические и химические явления.
Мясо и вода, хлеб и вино не заключают в себе жизненной силы, каким же образом, вступивши в тело человека, сделавшись его плотью и кровью, они могут получить эту силу? Если бы в них и обнаружились какие-нибудь таинственные явления, то эти явления должны развиться из них же самих, из мяса и воды, из хлеба и вина, а не должны быть наложены на них откуда-то снаружи.
Везде сила принадлежит веществу, зависит от него, как от сущности, из которой развивается. Поэтому нельзя допустить, что в организмах наоборот — вещество принадлежит силе, зависит от силы, подчиняется ей. Жизненную силу понимают не как проявление вещества, ее воображают отдельно от вещества, и в этом состоит вся ее нелепость. Чем допускать силу без вещества, гораздо правильнее принимать какого-нибудь духа, архея-распорядителя, которому вместе с силой распоряжаться принадлежит все-таки некоторая сущность.
Итак, вы видите, что наши натуралисты правы, по их мнению, все явления организмов развиваются из сущности вещества, составляющей организмы. Новых материалистов можно считать прямыми продолжателями врачей-механиков, они довели до последних пределов то учение о самостоятельности вещества, которое было одною из главных мыслей Декартовой философии.
Но в чем же они не правы? Об этом я и желал говорить с вами. Начнемте сначала. По учению материалистов, мир есть физико-химический процесс: все явления имеют одно значение, одно достоинство, в основании всех — одна и та же сущность, — вещество, существенных отличий нет ни между какими предметами, ни между какими явлениями.
В этом неопределенном и бесконечном тумане, в этом хаосе, который натуралисты выставляют как результат всей своей многославной и многотрудной науки, я попробую провести сперва одну черту, одну границу, именно — между организмами и мертвой природой.

1860, февр.

ПИСЬМО V

РАЗЛИЧИЕ МЕЖДУ ОРГАНИЗМАМИ И МЕРТВОЙ ПРИРОДОЙ
Таинственность границ между предметами. — Арифметический способ понимания. — Жизнь как ряд перемен. — Ошибка Кювье и Бита. — Явления развития и явления круговорота. — Мысль о жизненном элексире. — Неизвестность причин смерти. Непонятность полового различия. — Теория Шлейдена. — Размножение клеточек. — Превращения зародыша. — Теория заключенных зародышей. — Сравнение с грозой. — Образовательное стремление Блюменбаха. — Мысль об искусственном произведении организмов. — Рецепт Парацельса для произведения гомункула. — Сравнение с облаком. — С кристаллом. — С планетой. — Развитие как совершенствование.

Есть много людей, которыми постоянно обладает стремление к таинственному, то есть не только к неизвестному, но даже не могущему быть вполне известным, к чему-то бесконечно глубокому Много заблуждений проистекло из этого стремления, история человечества представляет такой длинный ряд и таких очевидных заблуждений этого рода, что легкомысленные умы нередко готовы считать всю эту историю какою-то нелепостью и отказаться от всякой надежды увидеть лучшее в будущем. Между тем самое стремление к таинственному есть одно из благороднейших и высочайших свойств человека. В нем очевидно выражается неутомимая жажда знания, которая владеет человеком. Ум, по своей сущности бесконечный, требует для себя и бесконечного поприща. Какой бы предел вы ему ни положили, то есть какой бы взгляд, определенный в мельчайших подробностях, вы ни почитали окончательным взглядом на мир, этот взгляд будет смертью для ума. При таком пределе нередко настает тоска, и вся жизнь становится пустой и лишней. Если все известно, все ясно, то из-за чего же жить? Помните, что говорит Печорин: ‘А все живешь из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!’
Таинственное, неисчерпаемо-глубокое действительно существует для удовлетворения жажды нашего ума. Но те, которых томит эта жажда, нередко ищут его не там, где следует, и вот причина бесчисленных заблуждений. Они готовы поверить в духов, пишущих столбиками, в заоблачный, допредметный мир, готовы перенести свое таинственное дальше самых далеких звезд, и не замечают, что самое загадочное, наиболее неизвестное и неисчерпаемое есть то, что всего ближе к нам, что чудеса совершаются прямо перед нашими глазами. Человек есть, без сомнения, самое таинственное существо в целом мире. Посмотрите, как все кругом него существует ясно, просто, спокойно, один человек задает себе загадки, один он видит везде какие-то задачи, какие-то глубины и борется с природой, чтобы выманить у нее тайны, будто бы скрываемые ей, следовательно, сам человек и есть величайшая загадка, труднейшая задача, тайна между всеми тайнами.
Неисчерпаемой загадочностью полны для нас те границы, которыми существа одного рода отличаются от существ другого. Возьмите высший род — человека, его связь с животными, по-видимому, так тесна, что едва можно уловить внешнюю черту отличия, между тем как таинственное внутреннее отличие делает мир человеческий — особым миром в мироздании. Глубоко загадочно также отличие животных от растений. В прошлом письме я указывал вам на всю трудность — составить понятие об организмах, отыскать их существенное различие от простых вещественных тел и явлений. Таким образом, сколько мы найдем различий, столько же получим и задач. Из отличия человека вытекает вопрос: что такое дух человеческий? Из отличия животных — что такое душа животных? Из отличия организмов — что такое организм?
Последним вопросом нам и нужно заняться.
Заметим прежде всего, что обыкновенно об этих предметах мыслят, так сказать, арифметически. Полагают, что существующее подходит под следующие формулы.
Вещество плюс жизненная сила — организм.
Организм плюс душа — животное.
Животное плюс разум — человек.
Такой образ понимания вещей кажется до того естественным и так распространен, что обыкновенно не приходит и в голову спросить, верен ли он или нет. Его принимают за несомненный и прямо принимаются решать: существует ли жизненная сила? существует ли душа? и т. п.
Между тем такой образ понимания не верен. Ничто в мире не слагается арифметически, ничто не представляет простой суммы, напротив, единства в существующем, так сказать, больше, чем отдельности (вы видите — я сам употребляю арифметический язык).
Если бы мы имели полное понятие о веществе, то мы с необходимостью вывели бы из него понятие об организме. Сущность организма, очевидно, кроется в сущности вещества.
Если бы мы имели понятие об организме, то мы с необходимостью вывели бы из него понятие о животных, о существах одушевленных, потому что, очевидно, одушевленными могут быть только организмы, и одушевление необходимо должно быть следствием высшего развития организации.
Если бы мы, наконец, имели полное понятие о животных, то мы увидели бы, что животность необходимо переходит в человечность, увидели бы, что дух есть цель этого стремления, цель бесконечных превращений.
Следовательно, если бы мы понимали вещество, то понимали бы и дух, то вполне очевидно, что и наоборот, если бы мы понимали дух, то вполне понимали бы вещество. Отсюда вытекает заключение, неблагоприятное для материалистов, — именно, что так как понимающее, то есть человек, есть дух, а не вещество, то ясно, что постижение должно быть начато с духа, а не с вещества. Вещество же есть не что иное, как именно то, что нужно постигнуть.
Но вместе с тем вы видите, что, откуда бы мы ни начали и каким бы путем ни шли, мы достигнем одинаковых результатов, потому что цель всей деятельности мышления постоянно остается одна и та же, именно — постигнуть единство всего существующего или, если хотите, — постигнуть разнообразие мира, то есть привести его к единству.
Путь, представляемый естественными науками, имеет величайшую привлекательность, потому что отличается той положительностью и определенностью, которою так хвалятся натуралисты. Это факт, против фактов спорить нельзя — вот обыкновенные речи, в которых выражается уверенность натуралистов, и, хотя рядом с этими несомненными фактами идут тысячи несомненных заблуждений, они любят повторять: давайте нам фактов, фактов!
Посмотрим же, что представляют нам факты, попробуем строить понятие об организме из отдельных черт, представляемых органическими существами.
Организм есть живое, живущее тело. Жизнью же называется ряд перемен, которым подвергается организм, начиная от первого его зачатия до смерти. Прошу заметить — ряд изменений самого организма, а не тех, которые только происходят в организме. Так, например, биение сердца не есть еще жизненное явление, оно происходит совершенно механически. Но если от радости у вас забилось сердце сильнее или если оказывается, что у юноши сердце и, следовательно, пульс бьются скорее, а у стариков медленнее, то такие перемены вы можете считать явлениями жизни.
Дело здесь совершенно ясное, так понимается жизнь смыслом народа, такое значение имеет это слово в языке, и нужно быть ученым, для того чтобы забыть это значение. Мы живем — это в вещественном отношении значит: мы рождаемся, растем, мужаем, стареем и умираем. Возрасты суть отделы нашей жизни, смерть — ее необходимое заключение.
Следовательно, ошибался Кювье, говоря, что жизнь состоит в круговороте частиц, вернее было бы сказать — в изменениях этого круговорота. Ошибался Биша, говоря, что жизнь есть совокупность отправлений, противостоящих смерти, вернее было бы сказать — совокупность явлений неминуемо идущих к смерти.
Вы видите поэтому, как неверно сравнивать живое существо с водопадом или водоворотом. Жизнь есть не что иное, как развитие, в нравственной сфере вы, впрочем, это знаете очень хорошо: кто не развивается, тот не живет, тот мертв духом.
Явления развития суть собственно органические, жизненные явления. В противоположность им я буду называть явлениями круговорота те процессы, которые постоянно совершаются в организмах, но служат, по-видимому, только для возобновления его в прежнем виде. Таковы, например, пищеварение, кровообращение, дыхание и проч.
Заметьте, что эти явления совершенно отличаются от собственных явлений жизни, от явлений круговорота нет никакого перехода к явлениям развития. Я старался уяснить это в прошлом письме, круговорот совершается, например, в водопаде, или, если возьмем всю ту область, к которой принадлежит водопад, круговорот происходит во временах года и в атмосферных и водных явлениях, подчиненных этим временам. Очевидно, в этом круговороте нет никакого развития, а совершается только повторение одного и того же, то есть происходит именно то, что соответствует понятию круговорота. Так точно круговорот человеческого тела не дает нам никакого объяснения, почему мы растем, мужаем, стареем и умираем. Это до того справедливо, что, представляя себе жизнь только как круговорот, как повторение одного и того же, а не как развитие, мы не найдем ничего нелепого в мечтах алхимиков о жизненном эликсире. Эти мечты, как вы видите, вовсе не вздор, ошибка алхимиков была, так сказать, правильная, она была та же самая ошибка, в которую впали Кювье и Биша. ‘Пока круговорот продолжается, — говорил Кювье, — тело живет, когда он останавливается, тело умирает’ {Le Regne Animal. T. I. P. 11.}. Очевидно, остановка круговорота есть дело случайное, вовсе не зависящее от самого круговорота. Если в самом круговороте нет никакой необходимости остановиться, то можно устранить те посторонние обстоятельства, от которых он останавливается, и тогда круговорот вместо десятков лет будет продолжаться сотни и тысячи58.
Что жизненный эликсир вовсе не есть нелепость — можно видеть из того, что и до сих пор физиологи не знают причины смерти. Так или иначе, они понимают, почему в живом человеке происходят известные явления, понимают, почему он живет, но не понимают, почему он умирает. Здесь я говорю о естественной смерти, которая наступает после полной жизни, в глубокой старости. Самое остроумное, что было сказано о причинах смерти физиологами, заключается в следующем: развитие сопровождается все большим и большим отвердением различных частей тела, это отложение твердых веществ в старости наконец переходит меру, органы становятся сухими и жесткими, окостеневают большие жилы, по которым льется кровь, зарастают тоненькие жилки, так называемые волосные, и т. д. Наконец жизненное движение становится невозможным.
Замечу, во-первых, что такое объяснение положительно отвергается отличными физиологами, окостенение жил, зарастание их и тому подобное — они считают ненормальными, болезненными явлениями. Но если бы эта причина смерти и была справедлива, то очевидно, что она недостаточна, что она слишком одностороння. Отвердение частей есть явление довольно важное, но далеко не самое существенное, даже прямо можно сказать, что важнейшие изменения, приближающие нас к смерти, должны происходить в центральном органе тела, в нервной системе. Но, если бы мы и знали эти перемены, остающиеся пока совершенно неизвестными в этой таинственной области физиологии, то и тогда они должны казаться нам непонятными, должны представляться нам каким-то недостатком в устройстве тела, каким-то злом, против которого можно и должно бороться. В здоровом, зрелом человеке круговорот совершается так правильно, что мы иногда многие годы не замечаем никакой перемены в теле, по-видимому, это есть нормальное состояние круговорота, так что старость будет болезнью тела, и, следовательно, будет непонятно, отчего эта болезнь поражает всех людей без исключения.
Смерть есть явление страшное, потому именно страшное, что жизнь так хороша. Понятно, что для нас любопытно было бы знать его причину. Но неведение причин относится не только к этому поразительному явлению, а вообще ко всем явлениям развития. Как физиологи не умеют объяснить смерти, так точно они не умеют объяснить ни одного явления развития. Это в особенности замечательно потому, что в явлениях круговорота физиология идет быстрыми шагами к самому удовлетворительному объяснению. Мы очень хорошо понимаем, как, почему воздух входит в грудь, как он поглощается кровью, как разносится по всем частям тела, как вступает в химические соединения с частями крови, отделяет теплоту, образует углекислоту и пр. Если что-нибудь здесь и не ясно, то физиология встречает эти затруднения с бодростью, с полной уверенностью рано или поздно победить их.
Совершенное иное — явления развития. Здесь все непонятно, все таинственно, и наука не видит даже пути, по которому она могла бы дойти до решения представляющихся вопросов. В самом начале, при произведении первого зачатка организма, встречается великая загадка раздвоения полов, раздвоения, свойственного, как это подтвердили еще недавно наблюдения, всей органической природе. Это явление в человеческой жизни составляет также важный элемент. Чувство любви, принимающее столько форм, от самых грубых до самых возвышенных, и непобедимо властвующее над человечеством — основано на половом различии. Что же такое это половое различие?
Физиологи долго трудились над решением этого вопроса. В последние годы ему посвящены были большие усилия, он сильно занимает их и теперь. Они взяли вопрос в простейшей, элементарнейшей форме, именно исследовали его у растений, и при всем том — ничего не нашли. Знаменитый спор, долго веденный по этому поводу ботаниками целого мира, не привел их ни к чему. Спор этот был поднят Шлейденом. Чтобы объяснить половые явления у растений, он думал разрешить вопрос — отрицая самое явление, полов у растений нет, следовательно, все ясно, то есть нечего объяснять. Но жаркий спор, поднятый против Шлейдена, кончился тем, что полы у растений были всеми признаны, и, следовательно, — все осталось темно по-прежнему.
Такая ученая история поучительна. Уловка, употребленная Шлейденом, не раз встречается и не раз встретится в истории наук. Очень обыкновенны теории, которые исчерпывают явление, не оставляют в нем ничего таинственного, — только в силу того, что его отрицают. Но загадка этим не разрешается и скоро появляется снова. Так случилось и со Шлейденом.
Пойдем теперь далее. После зачатия в чреве матери, и также в центре каждого цветка, в плоде каждого растения, — происходят явления столь же таинственные, как и самое зачатие. Зародыши всех органических существ одинаковы. Они представляют клеточку, т. е. тоненький круглый пузырек, наполненный жидкостью и содержащий еще некоторые ее жидкие части. Такой пузырек начинает размножаться, то есть распадаться на подобные же пузырьки. Много споров было у физиологов и на счет этого размножения, они касались, впрочем, только более точного изображения самого процесса, но до сих пор нет даже и самого далекого намека на причину этого явления.
Число клеточек увеличивается более и более. Потом масса их начинает, как говорят, дифференцироваться, расчленяться, то есть в различных местах клеточки становятся неодинаковыми, так что постепенно из одних образуется мускул, из других хрящ и т. д. Так что если сначала клеточки всех организмов сходны, то потом зародыши начинают уже разнообразиться, смотря по организмам, которые должны произойти из них.
Но это еще не все. Заметили, что зародыш никогда не получает вдруг формы взрослого организма, он непременно подвергается так называемым метаморфозам или превращениям. Чем ближе к зачатию, тем превращения быстрее и удивительнее. Одни части увеличиваются, другие перестают расти и вовсе исчезают, являются новые части, и тоже или остаются навсегда, или, просуществовав несколько времени, постепенно пропадают. Вся эта чудная история, разъясненная до мельчайших подробностей усилиями ученых, производится совершенно неизвестными причинами. Прекрасно можно наблюдать такие превращения у лягушек, животных некрасивых, но, по счастью, очень удобных для физиологических исследований и потому беспрерывно встречающихся в физиологии. Лягушки мечут икру, то есть мелкие и мягкие яички. Каждое яичко превращается сперва в маленькую рыбку, — эти рыбки всем известны под именем головастиков, весною они встречаются во всех лужах. Потом у этих рыбок вырастают ноги, понемногу исчезает хвост, и они становятся маленькими лягушками. Известно также, что бабочки и мухи сперва имеют вид червей, потом переходят в неподвижное состояние куколки, и из него уже выходят бабочками и мухами. Человеческий зародыш претерпевает не менее удивительные превращения, и его история даже длиннее всех других.
И весь этот ряд явлений, при котором из ничего, из микроскопического пузырька, создается новое существо, совершеннейший организм, остается для нас совершенно загадкой. Мы видим только, что происходит какая-то сложная и хитрая работа, но пружины и машины от нас скрыты, и мы не знаем даже, где искать их, и не умеем составить об них никакого, ни самого легкого понятия.
После рождения развитие не прекращается и последовательно доходит до смерти. Сравните ребенка, зрелого человека и дряхлого старика — какая разница! Вы хорошо знаете умственную и нравственную разницу, физиология доказывает, что ей соответствует вполне и разница в теле.
Чтобы объяснить явления развития, в прошлом веке была предложена теория, долго занимавшая всех физиологов, бывшая предметом горячих споров и пережившая даже этот век, великий Кювье, по крайней мере, в начале своего поприща был ее приверженцем. Это теория Галлера и Боннета, знаменитая теория заключенных зародышей. Предполагали, что в организмах заключаются уже готовые зародыши, которые созданы Богом при самом творении организмов. Эти зародыши имели уже все части, какие находятся у взрослых организмов, и все развитие состояло только в постепенном увеличении частей, происходящем вследствие питания. Таким образом, из всех явлений развития оставалось объяснить только одно, именно рост, что, по-видимому, было уже легко.
Весьма замечательно, что эта теория, которой с величайшим увлечением держались многие ученые, совершенно похожа на теорию Шлейдена. И она объясняет явления развития тем, что отрицает их. По ее смыслу — постепенного образования человека не бывает, это образование приписывается прямо чудесному акту творчества при создании первых организмов59.
Но исследования показали, что эти чудеса, которые авторами теории относились к первому обнаружению творческого всемогущества, происходят теперь здесь, перед нашими глазами. С этой точки зрения весьма справедливо сказать, что Божественное творчество не прекращается ни на минуту, что великая тайна создания мира совершается пред нами до сих пор.
Вы видите отсюда, что задача естественных наук — объяснить себе эту тайну — безмерно глубока и что неудивительно, если они мало успели в ее разрешении.
Но если мы остановимся только на том понятии, что развитие есть ряд вещественных перемен, совершающихся в организмах, то мы можем подумать, что объяснение еще не так трудно.
В этом смысле организм можно сравнить с некоторыми совершенно неорганическими явлениями и искать для него механического объяснения. Представим себе грозовое облако. Оно образуется в воздухе сперва совершенно чистом, хотя и наполненном невидимыми парами. Постепенно оно растет, чернеет, летит по воздуху, наконец, разражается молнией и громом, дождем и градом и, успокоившись, несется дальше и разрешается, распускается снова в прозрачные пары.
С таким облаком можно сравнить человека, и это сравнение будет вернее и полнее, чем знаменитое сравнение жизни с ручьем. Облако представляет своего рода жизнь, своего рода развитие, тут есть постепенное образование, есть зрелость, исполненная драматической деятельности, полного раскрытия сил, и есть наконец смерть, туча исполнила свое назначение, равновесие восстановилось, и она исчезает.
Очевидно, однако же, весь этот процесс есть чисто механическое явление, замечательно, что физики до сих пор не успели вполне разъяснить быстрого и сложного явления грозы, но тем не менее никто не вздумает признавать здесь что-нибудь таинственное, какую-нибудь особенную силу или особенное существо, воплощающееся в облако и улетающее из него по окончании грозы60.
Физиологи не были столь осмотрительны. И в настоящее время многие приписывают явления развития организмов той жизненной силе, о которой мы уже говорили. Это очень непоследовательно. Вообще заметим, что жизненная сила долгое время была понятием, на которое все сваливали, что ни находили особенного в организмах, одним словом, это было грубое олицетворение самого организма под видом силы. Со времени открытия силы тяготения у натуралистов существует больше пристрастие к силам.
В прошлом веке было предложено, однако же, другое понятие, для подведения под него явлений развития, — понятие более определенное и точное. Это — образовательное стремление (Bildungstrieb) знаменитого и остроумного Блюменбаха. Я приведу вам подлинные его слова.
‘В грубом и сперва необразованном плодотворном веществе органических тел, когда оно достигнет своей зрелости и дойдет в надлежащее место, возбуждается особенное, в течение всей жизни действующее, стремление — сперва принять определенную органическую форму, потом сохранять ее в течение жизни и, если она будет нарушена, по возможности восстановить ее’ {ber den Bildungstrieb. Gott. 1791. S. 31.}.
В пояснение он прибавляет: ‘Слово образовательное стремление, точно так, как слова — притяжение, тяжесть и т.д., должно служить, ни более ни менее, к одному только обозначению некоторой силы, которой постоянное действие известно из опыта’ {Ibid. S. 32, 33.}.
Вот ложный физиологический взгляд, ложный даже в материалистическом отношении. Здесь такая же ошибка, как и в жизненной силе, т. е. материализм не последователен сам себе. Вещество всего легче представить себе в виде атомов, одаренных различными силами. Так, например, если вы представите, что солнечная система состоит из атомов, одаренных определенной силой притяжения, то все явления небесной механики объясняются вполне. К подобному объяснению явлений развития стремился и Блюменбах.
Но заметим, что притяжение атомов полагается как сила неизменно и постоянно действующая, присущая атомам от самого создания мира, а у Блюменбаха принимается сила, которая вдруг возбуждается, а потом исчезает. Такое появление и исчезновение силы есть явление совершенно непонятное. Последовательный материализм должен все объяснять из свойств вещества, следовательно, из свойств, постоянно принадлежащих веществу, как притяжение атомам, а не из таких, которые неизвестно откуда являются, а потом пропадают. И действительно, материализм имеет полную возможность объяснить вещественные явления, не прибегая к появлению сил из ничего.
В самом деле, если развитие есть только ряд вещественных изменений, то его легко построить из обыкновенных, неизменных свойств вещества. Тело человеческое есть совокупность атомов, нужно найти, какие силы действуют в атомах так, что эти атомы расположились, как мы их находим, и что они изменяют свое расположение так, как мы это видим при развитии. Задача трудная, но, очевидно, разрешимая. Так точно, как в облике, как в движениях солнечной системы, все может быть объяснено силами, всегда присущими атомам.
Таков истинный материалистический взгляд на развитие.
Из него вытекает, между прочим, то замечательное заключение, что так как развитие зависит от обыкновенных сил, всегда принадлежащих веществу, то мы со временем будем в состоянии делать организмы, производить их искусственно. Мы можем искусственно произвести облако, струя пара из самовара есть не что иное, как маленькое облако. Мы можем искусственно произвести молнию и гром, хотя в малых размерах. Отчего же не полагать, что мы можем произвести искусственные организмы?
На первый раз можно попробовать произвести маленькие, даже микроскопические организмы, например инфузорий и водоросли. Действительно, множество ученых принимались за эти опыты, и многие были убеждены, что им удалось получить эти маленькие живые тела, обыкновенно состоящие из одной клеточки. Наш профессор Ценковский недавно также делал остроумные попытки образовать такую живую клеточку и несколько времени был убежден в успехе.
Как бы то ни было, ученые большей частью предполагали, однако же, что такой способ происхождения может принадлежать только самым низшим организмам, но существовали некогда мнения и более смелые. Алхимики, бессознательные, но последовательные материалисты, не только мечтали о жизненном элексире, они полагали также, что можно искусственно произвести все тела и все организмы, и даже совершеннейший организм — человека. Вы, конечно, знаете, что этих искусственных людей они называли гомункулами. Вот как описывает процесс их образования Парацельс: ‘После сорокадневного брожения в закрытой колбе вещество (sperma) оживляется и двигается, что легко видеть. Оно принимает форму, отчасти подобную человеческой, но совершенно прозрачную и еще без corpus. После того его нужно кормить arcano sanguinis himani в продолжение 40 недель и держать постоянно при одинаковой теплоте ventris equini, тогда выйдет совершенно живое человеческое дитя, со всеми членами, какие бывают у всякого другого дитяти, рожденного женщиной, но только гораздо меньшей величины, такое дитя мы называем Homunculum’ {Aureoli Philippi Theophrasti Bombasts von Hohenheim Paracelsi Opera. Strassburg, 1616. T. I. S. 88362.}.
Не берусь вам объяснить, что значат все латинские слова, которые я нарочно оставил в этой выписке, очень может быть, что некоторые из них означают такие же фантастические предметы, как и самый гомункул. Замечу только, что, очевидно, Парацельс подделывается под естественные условия развития: на это указывает сорок недель, предписываемая им температура и кормление чем-то из человеческой крови — arcano sanguinis humani. Но, очевидно, великий алхимик не имел ясного понятия о развитии человека, для него это развитие состояло только в увеличении частей, тогда как оно состоит в изменении форм, и зародыш вначале вовсе не похож на человека, хотя бы и без corpus.
Все-таки отсюда видно, что с материальной точки зрения легко представить себе искусственное образование человека точно так, как искусственное образование облака. В параллель рецепту Парацельса можно поставить следующий: ‘Налей в сосуд воды и закрой его крышкой с малым отверстием, подложи под сосуд огонь, и ты увидишь ясно, что, когда вода достигнет известной температуры, пар с большою силою станет выходить из отверстия и образуется маленькое облако, совершенно похожее на кучевые облака, являющиеся в ясный тихий день’.
Что же мы выведем из всего этого? Ужели то, что человек действительно не что иное, как подобие исчезающего облака? Ужели мы скажем, что наша жизнь проходит,
Как исчезает облак дыма
На небе сером и туманном?63
Справедливо поэт изображает ничтожество какой-нибудь жизни таким уподоблением. Действительно, не в этом жизнь, здесь отсутствие жизни, а содержание ее должно заключаться в чем-то другом.
Но с материальной точки зрения в жизни нет ничего более. Так как натуралисты смотрят на организмы именно с материальной точки, то понятно, что они должны были составить себе такое одностороннее понятие о жизни. Многие из них, будучи по убежденьям совершенными спиритуалистами, последовательно пришли, однако же, к такому взгляду. Так, Шванн и Шлейден, оба весьма далекие от материализма, готовы рассматривать клеточку, простейший организм, как мягкий кристалл или, пожалуй, — как плотное облако. Они действительно сравнивали клеточку с кристаллом, а более сложные организмы — с массами правильно сросшихся кристаллов. Мне кажется, всего лучше знаменитое сравнение организма с земным шаром64. Вам, конечно, известна в общих чертах история развития земли. Земля имела многие периоды, как будто возрасты, в полном же развитии она представляет различные части, как будто органы, и т. д.
После того как мы сравнили организм с облаком, с кристаллом и с планетой, можно легко заметить отличие его от всех этих явлений. Я говорил вам, как трудно физиологам объяснить смерть, посмотрите же — это затруднение осталось. Ни планета, ни кристалл, ни даже легкое облако не заключают в себе никакой причины, по которой они необходимо должны исчезнуть. Конечно, планета может быть разорвана, разбита, кристалл может быть расплавлен или растворен, облако — растворяется ежеминутно, но все это зависит от обстоятельств случайных, посторонних для этих предметов, а организм — сам в себе носит неизбежную смерть. Чем выше организм, тем точнее определен ему срок. Вам легко представить, что Тигр и Евфрат — те самые реки, на которые глядел Адам. Этот дуб — он, может быть, погибнет завтра, а может быть, переживет века и десятки поколений. А человек? ‘Дни лет наших — семьдесят лет, а при большей крепости восемьдесят лет’ (Псалом 89). Это давно известно.
Вы, конечно, признаете, что организмы выше других тел природы, вы должны признать поэтому, что смерть — есть преимущество, которым они владеют, есть их отличие, в хорошем смысле этого слова. Человек есть явление более преходящее, более неизбежно-исчезающее, чем облако, не только чем какой-нибудь плотный и чрезвычайно твердый камень.
Не правда ли, однако же, вам не очень странно, что человек в этом случае не похож на камень? Человек есть существо живое, понятно поэтому, что он не может быть столь же неизменен, столь же долговечен, как камень.
Вообще, можно предполагать, что человеческое и даже всякое органическое развитие должно представлять существенное отличие от развития механического. Укажу вам на один признак, который можно принять за главный.
Развитие организма представляет постепенное совершенствование. Другими словами, развитие есть ход вперед, к лучшему, а не простая смена состояний.
Вот главный закон, по которому развиваются организмы и которому не следуют тела неорганические.
Всего лучше вы убедитесь в этом, если станете рассматривать духовное развитие человека, так как оно составляет образец развития. Большое облако отличается от малого только своей величиной, и молния его отличается от молнии малого облака также только величиной. Между тем взрослый человек отличается от ребенка не только тем, что в нем несколько пудов лишних, деятельность, мысль и чувство взрослого чрезвычайно различны от деятельности, мысли и чувства ребенка— и это различие есть прямое и существенное следствие жизни. Взрослому человеку стыдно быть взрослым ребенком, и дитяти невозможно быть маленьким взрослым человеком. Между тем кристалл, как бы он ни был мал, так же совершен, как и самый большой кристалл, и ничем, кроме величины, от него не отличается. Даже в более совершенном образе организма, в планете, нет никакой причины предпочитать одно состояние другому. Планета газообразная, расплавленная, покрытая корою, испещренная морями и островами, горами и реками, все это — различные расположения одних и тех же атомов, и одно из них ничем не лучше другого.
Организмы же представляют явное совершенствование. Если вы возьмете геологический порядок или еще лучше — систематическое их расположение, то никто не решится отрицать, что в ряду: растения, животные, человек — животные выше растений, а человек выше животных. Точно так и в каждом отдельном животном совершенствование есть дело очевидное. Вначале, когда человек еще во чреве матери, он почти не выше растения, в первое время жизни он не выше животного, и только развиваясь далее, становится человеком, царем природы.
Наконец, растения, столь тесно примыкающие к животным, представляют то же явление. Из одной клеточки, подобной самим низшим организмам, вырастает великолепное дерево и приносит пышный цвет и плод.
Все это, по-видимому, очень ясно, но в самом деле здесь много темного. Во-первых, замечу, что последовательные материалисты отвергают самое понятие совершенного, все одинаково совершенно, говорят они, зрелое растение ничем не выше семени, одно животное ничем не выше другого, вообще, понятие о большем или меньшем совершенстве вовсе не приложимо к природе. Во-вторых, посмотрите сами, какое глубокое понятие мы взяли: совершенствование! Значит, есть нечто совершенное, какой-то идеал, к которому стремится природа? Может ли это совершенствование идти без конца или имеет пределы? Наконец, в чем же состоит это совершенство? Какое содержание этого идеала? Вы видите, что мы пришли к вопросам очень трудным.

1860, март

ПИСЬМО VI
СОВЕРШЕНСТВОВАНИЕ СУЩЕСТВЕННЫЙ ПРИЗНАК ОРГАНИЗМОВ
Развитие убеждений. — Психическая жизнь как мера совершенствования. — Орангутанг. — Травяные вши Ван-Бенедена. — Деление Ламарка. — Инфузории. — Отсутствие сна. — Оценка их движений. — Постепенное развитие психической жизни в зародыше. — Растения и животные обладают одинаковою жизнью. — Доказать это также трудно? как доказать существование внешнего мира, души животных и людей или отличить сон от бдения. — Единственный способ доказательства. — Совершенствование и причинность. — Явление само себя производящее. — Геологическое развитие организмов. — Головастик. — Развитие человека в чреве матери. — Независимость свойств людей от внешних влияний.

Каждый сколько-нибудь мыслящий человек, без сомнения, испытал так называемые перевороты, переломы в своих мнениях. Настоящее время особенно неблагоприятно для неподвижности, для непоколебимых убеждений, при которых в течение целой жизни было бы возможно невозмутимое никакими бурями спокойствие взгляда. Сверх того, кроме сильных переворотов, сопровождаемых борьбой, разрушением старого и принятием нового, мы непременно находим еще в себе постепенное, незаметное изменение наших мнений, то мирное их развитие, без которого невозможна никакая умственная жизнь.
Но какова бы ни была вся эта наша внутренняя история, сколько бы раз мы ни изменяли свои мнения, заметьте, что мы свои последние убеждения всегда предпочитаем всем прежним, всегда считаем их лучше, выше, совершеннее. Как бы возвышен, нежен, сладок ни был наш прежний взгляд на мир, как бы мрачны, узки, мертвящи ни были наши последние убеждения, мы их считаем выше всяких светлых взглядов, ближе к истине.
Таким образом, если представим себе ряд взглядов на мир, сменяющих друг друга в том же человеке, то это не будет ряд однородных явлений, сменяющих одно другое, но это будет ряд ступеней, из которых каждая выше всех предыдущих и которые ведут к последнему, самому совершенному взгляду.
Итак, каждый из нас в своей умственной жизни непременно признает ход вперед, совершенствование. Избежать этого признания невозможно. Умственная же жизнь есть образец, чистейший и высочайший вид развития вообще. Я уже говорил вам, что изучение природы нужно начинать с изучения духа, здесь вы видите прямое подтверждение этого правила. Между тем как в природе развитие является простой сменой, по-видимому, однородных состояний, в духе эти состояния ясно разнятся по своему достоинству и низшие сменяются высшими.
Отсюда, как видите, легко перейти и к физическому миру Если нашим душевным отправлениям с точностью соответствуют явления нашего тела и если умственную жизнь зрелого мужа вы считаете выше умственной жизни ребенка, то и тело мужа, его мозг и все другое вы должны считать выше тела ребенка.
Как это ни просто, последовательный скептицизм и материализм отвергают даже эти положения. Припомните слова нашего замечательного мыслителя и художника Герцена.
‘С чего взяли, — говорит он, — что дети существуют для того, чтобы стать взрослыми? Они существуют сами по себе, у них своя особенная жизнь’.
С того взяли, можно отвечать, что лучше быть взрослым, нежели ребенком, и что в самой природе детей заключается необходимость стать взрослыми.
Заметьте, между прочим, как глубоко должно быть отчаяние этого взрослого человека, который пожелал, и пожелал не шутя, а действительно, — поменяться своей жизнью с ребенком! Ведь он ставит и ту, и другую жизнь наравне.
В отношении к животным я также ничем не могу лучше доказать их разницу в достоинстве, их большее или меньшее совершенство, как различают в их психической деятельности. Несмотря на то что человек имеет право смотреть с одинаковым высокомерием на ум всех животных, между самими животными в этом отношении существует громадная разница.
Приведу вам из Боатара описание убийства одного орангутанга, немножко напыщенное, но все-таки верное.
‘Он был силен и защищался с большим мужеством. Он еще сражался, когда в его теле было уже пять пуль, не считая ран, нанесенных копьями. Наконец, ослабев от истечения крови, он, как Цезарь, покорился своей злой участи, опустился на землю, положил руки на глубокие раны, из которых ключом била кровь, и умирая бросил на нападающих взгляд, полный такой мольбы и скорби, что они были тронуты до слез и раскаялись в том, что без необходимости убили существо, столь сходное с ними самими’ {Boitard. Jardin des Plantes65.}.
В самом деле, легко понять, как резко могло здесь выступить подобие человеческой жизни, хотя, конечно, не подобие Цезарю.
Впрочем, если у вас есть любимая собака, кошка, то вы знаете сами, как понятна их жизнь, вы понимаете каждое движение, каждый звук этих существ.
Не то с низшими животными. Нужно заметить, что здесь, обыкновенно, господствуют самые преувеличенные и ложные понятия. Вместо того чтобы следить за тем, как животная жизнь постепенно понижается, исчезает, доходит до нуля, мы, обыкновенно, мысленно одушевляем всякое животное, самое ничтожное и низкое, и смотрим на него не только как на собаку, лошадь или слона, но даже прямо как на человека.
Чрезвычайно забавной показалась мне недавно статья Ван-Бенедена {L’Institut, 1859.}, в которой он, говоря о травяных вшах и полипах, беспрестанно употребляет выражения — тетка, сестра, мать, юность, радость, лихорадочный восторг любви и т. д. Какая радость и юность может существовать не только для травяных вшей и полипов, но даже, например, для мухи, которая, когда ей оторвут голову, преспокойно летает, потом садится, потирает задними лапками крылья и остается на месте, вероятно, только потому, что ничего не видит и, следовательно, находится в тех же условиях, как ночью? Как можно одинаковым языком рассказывать ощущения человека и ощущения жука, который преспокойно продолжает есть, между тем как ему самому другой жук отъел половину брюха? Даже лягушка, животное относительно весьма высокое, лягушка не прекращает совокупления, когда у нее сжигают огнем задние лапы. Нет никакого сомнения, что это происходит не от необычайной сладости акта любви, но прямо от слабости ощущений.
В этом отношении, очень важном, зоология почти ничего не сделала, и ей предстоит еще далекий путь. Припомню здесь, как немаловажную заслугу незабвенного Ламарка, то, что он один вздумал разделить животных по их психическим отправлениям. Если бы это деление не было забыто и было сколько-нибудь уважаемо, как первая попытка, — то без сомнения Ван-Бенеден не говорил бы таким странным языком. Ламарк делил животное царство на три отдела — на животных бесчувственных, куда относились, например, полипы, на животных чувствующих, куда принадлежали, между прочим, насекомые, и на животных понимающих, куда относились позвоночные животные.
Конечно, как начало деления, психическая деятельность выбрана неудачно, но как необходимый и, в сущности, главный признак, она должна быть неизбежно принята.
Самые непростительные фантазии в этом отношении господствуют в рассказах о мире инфузорий, этих чрезмерно малых животных, которые видимы только в сильно увеличивающие микроскопы. Натуралисты и составители популярных книг до сих пор потешают читателей этими рассказами, не только не отличающимися хваленой точностью естественных наук, но даже прямо стоящими наряду со сказками.
‘В капле воды, — говорят они, — вы находите целый мир существ. Тут есть растения, образующие своего рода кусты и леса, и в этих лесах разгуливают разные звери. Вы видите чудовищ странной формы, с хоботами, зубами, хвостами. Некоторые, затаившись под растениями, неподвижно подкарауливают свою добычу, другие весело и быстро плавают, увертываются от неприятелей, бросаются на животных, иногда таких же больших, как они сами, и жадно пожирают их’.
На самом деле — чудеса! Цезарей и Брутов пока нет, но все-таки перед нами картина каких-то морских разбойников и людоедов. Между тем, можно с достоверностью сказать, что все эти движения, которые фантазия натуралистов покрыла яркими красками страстей, в сущности, стоят даже ниже тех непроизвольных, бессознательных, не остающихся в памяти движений, которые человек делает в глубоком сне.
Многие натуралисты, подобно тому жиду, который восхищался конем быстрым, как муха, забывают, что при обсуждении движений нужно принимать в расчет величину тела. Сказать, что инфузории движутся быстро, — значит употребить более неверное выражение, чем, например, сказать, что мухи, как орлы, носятся по комнате. Быстрота, легкость и свобода движений лошади для нас удивительны и прекрасны именно потому, что они принадлежат такой громадной массе, как тело лошади. Муха же, хотя движется относительно своих размеров довольно быстро, не удивляет нас своими движениями, точно так, как не удивляет нас то, что она может ходить и сидеть на потолке. Все это для нас понятно, потому что муха легка, в ней мало весу. Общее правило в этом отношении то, что чем меньше весит тело, тем легче для него движения, пропорциональные его размерам. Маленькое животное, чтобы поразить нас своею быстротой, должно двигаться несравненно быстрее, чем это соответствует его размерам.
Очень жалею, что мне невозможно здесь войти в чисто механические соображения и показать формулами и цифрами справедливость и применение этих положений. Позвольте хоть несколько строк. Тело вдвое меньшее (по весу) для скорости вдвое меньшей (положим, по прямой линии) требует силы — не вдвое, а вчетверо меньшей. Тело, которое втрое легче, для скорости втрое меньшей требует силы — в девять раз меньшей, и т. д.66.
Вы видите, что при ничтожной малости инфузорий их движения, хотя бы под микроскопом и казались соответственными их величине, в сущности, ничтожны, если принять в расчет саму эту величину, и уж ни в каком случае не могут быть названы быстрыми, не только веселыми. В действительности это движения чрезвычайно вялые, сонные, слабые.
Но этого еще мало. По всей вероятности, большая часть этих движений непроизвольны. Малые тела вообще отличаются тем, что в отношении к движению находятся в большой зависимости от среды, в которой заключены. Воздух и вода пристают к их поверхности и увлекают их при каждом своем движении. Замечали ли вы, как падает снег при едва заметном ветре? Снежинки — то скачут в воздухе и вверх и вниз, то описывают кривые линии, то медленно опускаются, то вдруг отпрыгивают, одним словом, можно подумать, что они Бог знает что такое делают, между тем как они просто падают. То же самое можно сказать и об инфузориях. Малейшее движение в воде должно непременно отражаться на них тем больше, что они сами устроены чрезвычайно подвижно.
Чтобы доказать произвольность движений инфузорий, часто ссылаются на то, что они уклоняются от препятствий, избегают встречи с другими предметами. Признак очень шаткий. Вероятно, вам случалось ловить в воде пальцами какой-нибудь маленький предмет, какую-нибудь крошку, листочек и т. п. Они ускользают из-под пальцев точно живые, очевидно — вода передаст им движение пальцев. Так точно вода представляет сопротивление инфузории, приближающейся к какому-нибудь предмету, и отталкивает ее от него.
Наиболее животный акт инфузорий есть, без сомнения, — поглощение пищи, но и это поглощение, вероятно, совершается слепо, бесчувственно, оно бесконечно далеко даже от действия новорожденного ребенка, бессознательно ищущего и сосущего грудь.
Прибавлю, наконец, наблюдение, сделанное Эренбергом, знаменитейшим из наблюдателей над инфузориями. Он желал узнать, спят ли инфузории или нет. Но в какое бы время и как бы внезапно он ни подносил свет к своему микроскопу, он находил инфузорий в том же движении, которое они всегда представляют. Животные, которые никогда не спят! Факт весьма замечательный. Совершенно ясно, что это непрерывное бдение служит вовсе не к чести инфузорий, а, скорее, приближает их к тем предметам, которые никогда не спят потому, что никогда не бодрствуют. Сон есть одно из важных животных явлений, он принадлежит к явлениям развития, потому что представляет перемену в состоянии организма, притом перемену в высочайшем его органе, в нервной системе. Нет сомнения, что необходимость сна должна вытекать из самой сущности высокой нервной деятельности.
Если вы припомните притом, что инфузории имеют возможно простейшее строение, что они подобны клеточкам и что отправления всегда соответствуют строению, то убедитесь наконец вполне, что этот мир мнимых чудес, несмотря на свою бесчисленность, есть действительно темный, сонный и ничтожный мир.
Между этим миром и светлым миром человека находятся ступени, представляемые различными классами животных.
Постепенное приближение животных к устройству, похожему на человеческое, совершенно ясно указывается сравнительной анатомией. Никто не станет сомневаться, что психическая деятельность животных, соответственно их устройству, точно так же постепенно приближается к человеческой. Найти и определить все ее ступени — есть труднейшая задача, которую предстоит разрешить науке.
Любопытно здесь следующее. Я говорил вам, какая длинная история происходит во чреве матери, когда из незаметной точки, из одной клеточки, постепенно образуется новый человек. При этом он принимает различные формы, и замечательно, что эти формы часто напоминают низших животных. Например, бывает время, когда зародыш представляет в своем устройстве много сходного с рыбой. Лягушки, как вы уже знаете, бывают даже почти настоящими рыбами. Многие преувеличивали это и говорили, что человек до рождения бывает постепенно сперва одним животным, потом другим и т. д. Это несправедливо, но сложность в устройстве зародыша действительно возрастает совершенно так же, как она возрастает у разных животных, начиная от инфузории до человека. Заключая от устройства к отправлению, мы должны признать, что психическая деятельность в зародыше проходит подобные же ступени, как во всем животном царстве, что, например, в самом зачатке, в первом зародышевом пузырьке она еще находится на степени инфузории. Что психическая жизнь во время развития непременно существует, в этом нельзя сомневаться уже потому, что цыпленок при конце развития сам пробивает свою скорлупу, что теленок при самом рождении уже видит и не больше как через полчаса встает на ноги. Если здесь психическая деятельность достигает при конце такого ясного обнаружения, то при развитии она, очевидно, находится только на низшей степени ясности.
Итак, нет сомнения в постепенном совершенствовании животных. Мы сделали это заключение на основании развития психической жизни, до сих пор, однако же, мы еще ничем не определили содержания этой жизни и точно так же не полагали, что только в ней одной заметно или возможно совершенствование.
Такое замечание нужно нам, когда из животрепещущего мира животных мы вздумаем перейти к таинственному миру растений. Если животные представляют нам загадку, то растения загадочны для нас еще больше. ‘Растение есть животное, которое спит’, — говорил Бюффон. Но, как мы уже заметили, спать может только то существо, которое может бодрствовать, так что из знаменитого определения должно удержать только мысль о том чрезвычайном сходстве между растениями и животными, которое оно выражает так выпукло. С таким же правом, как Бюффон, мы могли бы сказать, — растение есть мертвое животное. В самом деле, известно, что у человека по смерти некоторое время продолжают расти ногти, волосы, может быть, они продолжали бы расти и более, если бы мускулы, нервы, словом, чисто животные части не портились так скоро {Burdach К. F. Physiologie als Erfahrungswissenschaft, 2-te Aufl. 1838. Bd. III. S. 180. Автор ссылается на наблюдения, которые делали Serres и Pariset67.}.
Неопровергаемая, теснейшая аналогия существует между растениями и животными. В человеке, в совершеннейшем животном, многие части состоят из таких же клеточек, таких же пузырьков, из каких состоят самые низшие растения, например плесень. Все другие части животных, не похожие на клеточки, первоначально состоят из клеточек и составляют их видоизменения. Размножение клеточек и их дифференцирование, от которого зависит расчленение организма, совершенно сходны в растительном и животном царстве. Наконец, раздвоение полов есть также общая черта растений и животных.
Если мы самым совершенным возрастом человека считаем тот, когда он обладает половой зрелостью, если период до этой зрелости и период после нее мы считаем, один — эпохой приготовления, а другой — эпохой упадка, то мы не имеем никакого повода смотреть как-нибудь иначе и на растения. Время цветения, время оплодотворения есть совершеннейший возраст растения, цветок есть благороднейшая часть его.
Сделайте милость, не подумайте, что, уподобляя растения животным, я хочу вам доказать существование души в растениях или даже существование в них ощущений, от моих слов до подобных положений очень далеко. Под названиями души и ощущений разумеются весьма определенные понятия из мира человеческого, и, прежде всего, нужно бы разобрать, можно ли с такими понятиями приступать к рассмотрению растений. Конечно, я могу сказать, что у растений нет души и ощущений в том смысле, в каком мы приписываем ощущения и душу человеку, да что же из этого следует?
Очевидно, растения имеют глубочайшее, внутреннейшее сродство с животными. На этом сродстве основана и главная часть того эстетического впечатления, которое производят на нас цветы, деревья, лес. Они представляют нам не только образ той жизни, которой мы живем, но саму эту жизнь. Загляните в поэтов, и вы легко убедитесь в этом. Пушкин приветствует Михайловские рощи:
Здравствуй, племя
Младое, незнакомое! Не я
Увижу твой могучий поздний возраст,
Когда перерастешь моих знакомцев
И старую главу их заслонишь68.
Тут нет и тени сравнений или метафор, это простой, точный язык.
Переход от животных к растениям, впрочем, нисколько не труднее и не легче, чем переход от человека к животным или даже переход от человека к внешнему миру, к другим людям. Почему вы верите, что другие люди не автоматы, не призраки, являющиеся для того, чтобы вас обманывать? Вы слышите слова, видите черты лица, жесты, взгляды, но под эти слова, под эти черты, жесты и взгляды вы подкладываете то, чего вы не видите и не слышите, но что хорошо знаете по самому себе, за словами для вас существует смысл этих слов, за жестами, за изменениями лица и взглядов вы предполагаете чувство, желание, волнение. Большей частью ваши гипотезы даже не точны, иногда совершенно ошибочны, вы отлично слышите того, кто с вами говорит, отлично видите черты его лица, но смысл его слов и свойства его ощущений и желаний вы узнаете только приблизительно, а нередко вы совершенно извращаете и то и другое. Вы извращаете именно потому, что вы сами из себя производите и этот смысл, и эти ощущения и потом приписываете их тому, с кем говорите.
Но если мы станем сомневаться в том, что люди, которых мы знаем, действительно — люди, то с таким же правом можем усомниться и вообще в существовании внешнего мира.
Вы видите очень ясно предметы, которые находятся в вашей комнате, но вы ведь только видите — и существование тому, что видите, приписываете сами. В самом деле, ведь вы видите предметы на тех самых местах, где они находятся, но вас самих там нет, где они находятся, следовательно, вы, сидя на вашем кресле, сами ставите их на то место, где их видите. В вас происходит какая-то фантасмагория, центром которой служит ваша голова, вы сами придаете существенность явлениям этой фантасмагории.
Напрасно иногда говорят, что действительные предметы можно осязать, ощупать. Зрение в этом отношении нисколько не ниже осязания, когда мы видим, то мы точно так же убеждены в существовании внешней действительной причины явления, хотя бы видели мираж или отражение в зеркале. Но, во всяком случае, мы предполагаем эту причину как внешнюю, доказать этого мы ничем не можем.
Точно так, как мы, однако же, не сомневаемся в действительности внешнего мира и в одинаковой с нами сущности других людей, — точно так не имеем права сомневаться в психической деятельности животных. Точно так, наконец, мы не можем отрицать, что органическая жизнь, проявляющаяся в животных, существенно принадлежит и растениям.
Мы становимся, таким образом, на самую обыкновенную точку зрения, которая не требует доказательства для столь простых истин и принимает их за аксиомы, за истины очевидные, которые даже странно доказывать. Этим, однако же, я не хотел бы сказать, что доказательство таких истин невозможно или что оно лишнее. Когда обыкновенный смысл принимает их за неоспоримый, то в этом лишь выражается уверенность человеческого ума, что несомненное доказательство их вполне возможно. А когда мы задаем себе вопрос, на чем основаны такие истины, то, очевидно, доказательство их необходимо.
Но это доказательство, это убеждение в них будет вовсе не похоже на то, что обыкновенно разумеют под словом доказать, и в этом смысле я говорил, что доказать их невозможно. В самом деле, доказать существование внешнего мира и всего того содержания, которое заключает в себе природа, можно только пониманием этого мира и его содержания. Если мы поймем природу, то не будем в ней сомневаться, потому что найдем самую ее сущность, ее смысл.
Часто говорится, что наша жизнь есть сон или мечта. Такие речи очень обыкновенны, но в них больше значения, чем обыкновенно полагают. В самом деле, здесь представляется довольно затруднительный вопрос: каким образом человек отличает свое бодрственное состояние от состояния сновидений? Припомните удивительный рассказ Гоголя о страшном сне художника Черткова (со мною, а может быть и с вами, бывали подобные явления). Вы помните, художнику виделось во сне, что он два раза просыпался от ужаса, но при этом он только переходил из одного сна в другой, только в третий раз он действительно проснулся.
Может быть, так и мы, когда мы просыпаемся, не переходим ли мы просто из одного сна в другой? Не просыпаемся ли мы только во сне? И если нет, то чем мы можем отличить сон от бодрствования?
На это возможен только один ответ: действительно, жизнь есть сон, но сон со смыслом, сон, имеющий в себе такую цену и такое значение, что нам не нужно действительности, если она есть где-нибудь за границами жизни. Таким образом, жизнь легко отличается от снов, о которых справедливо сказано:
Когда же складны сны бывают?69
Если представить, что кто-нибудь доказал бы весьма точно существование внешних предметов, то легко видеть, что, собственно говоря, он доказал бы очень мало, почти ничего. Предметы существуют, но — мало ли что существует? Существование, если можно так выразиться, есть такое свойство, которое мы всего охотнее, всего легче приписываем предметам. Вам скажут: в таком-то месте живет сто тысяч, миллион людей, и вы не видите никакого повода сомневаться или колебаться. Но когда не так еще давно пронеслись слухи, что где-то в Африке видели двух человек с хвостами, то эти слухи возбудили справедливое недоверие и сомнение. Тут представился вопрос: возможно ли, чтобы у человека был хвост? Согласно ли это с природою человека?
Если вы относительно внешних предметов также спросите: возможно ли их бытие? — то увидите, что здесь легко отвечать. Бытие вообще есть самая возможная из всех возможностей. Другое дело, если вы спросите: действительно ли внешний мир таков, как мы его видим? Тогда можно ответить вам также вопросом: а каким он вам кажется? Что вы нашли в нем? И тогда можно будет разбирать, возможно ли и необходимо ли то, что содержится в ваших понятиях о внешнем мире.
Все это я привел здесь для того, чтобы показать вам, как мало основательности и значения в том обыкновенном скептицизме, который не решается ступить ни шагу в мышлении и познании, забывая, что пока мысль остается в такой неподвижности, пока нет в ней никакого содержания, — то не о чем и говорить, не в чем и сомневаться.
Не будет ничего дерзкого и далеко заходящего, если мы признаем, что психическая деятельность животных подобна нашей человеческой и что она постепенно понижается до инфузорий, если признаем, что растительная жизнь однородна с животной. Дело в том, чтобы указать содержание органической жизни, чтобы открыть ступени жизни животной и показать необходимую их последовательность. Тогда и будет совершенно ясно, что различное совершенство организмов и возможно и необходимо и что каждый организм должен проходить различные степени этого совершенства, прежде чем достигнет полного своего развития.
Остановимся прежде на самом понятии совершенствование. Чрезвычайно важно то, что это понятие несогласно с обыкновенным понятием причинности, что совершенствование не может быть объяснено как следствие совокупного действия каких-нибудь причин. Рассмотреть такое положение тем важнее, что натуралисты подводят все свои понятия о мире и его явлениях под понятия причины и действия, привыкнув постоянно рассматривать предметы с этой точки зрения, они приходят к непоколебимому убеждению в действительности этих понятий, в том, что мир есть не что иное, как бесконечная игра причин и действий.
Явление следует необходимо из своей причины, вот все, что заключается в понятии причины. Какое явление произойдет, лучшее или худшее, это все равно, закон причинности этого не определяет. Перед ним все явления равны, потому что все равно необходимы, а больше он ничего не говорит об них и ничего не может сказать.
Поэтому, какие бы причины ни действовали на организм, мы не можем найти в них никакого основания, почему бы от их действий организм совершенствовался. Очевидно, совершенствование должно быть приписано самому организму, он сам себя совершенствует. А сказать, что какой-нибудь предмет сам себя изменяет, что явление само себя производит, — значит вывести это явление из-под закона причинности. В самом деле, здесь причина и действие не различаются, здесь они тожественны.
Заметьте, что здесь я не предлагаю какого-нибудь объяснения явления, не делаю какой-нибудь гипотезы, а просто только стараюсь определить его.
Представьте себе геологическую историю организмов. Появление их на земле, которым обыкновенно так затрудняются натуралисты, есть только первый факт этой миллионнолетней истории, но она вся, на всем своем безмерном протяжении, состоит из фактов столько же удивительных, столь же мало понятных. В самом деле, как бы мы ни представляли эту последовательную смену организмов, мы ничем не можем объяснить себе их постепенного совершенствования, их постепенного восхождения к высочайшему организму — к человеку.
Внешние явления здесь ничего не объясняют. Нельзя приписать совершенствование организмов действию кислорода, воды, теплоты и т. п. В кислороде, воде, теплоте и проч. нет и не может быть ничего такого, почему бы действие их должно было производить совершенствование чего бы то ни было, действие их неизменно и слепо.
Перемены, которые претерпел земной шар, не были нарочно произведены так, чтобы следствием их было совершенствование организмов, эти перемены произошли по слепой необходимости. При действии внешних влияний организмы могли усовершаться, могли и падать, — могли вырождаться и вовсе исчезать. Следовательно, мы должны приписать самим организмам стремление переходить в высшие формы. Внешние влияния могли их изменять, но не в этих изменениях состоит сущность их истории, переход в высшие формы — вот главное, и этот переход зависел от них самих.
Собственно говоря, при том понятии об организмах, которое ныне распространено у натуралистов, геологические перевороты не только не могут объяснить совершенствования организмов, но даже прямо не согласны с этим понятием. Обыкновенно говорят: организм устроен совершенно сообразно с теми условиями, в которых живет, поставьте его в другие условия, — организм слабеет, расстраивается, умирает. С такой точки зрения всякая перемена, совершавшаяся с земным шаром, должна была неминуемо вести к вырождению, к изуродованию и уничтожению организмов, а не к высшему их развитию. Следовательно, понимать таким образом организмы совершенно несправедливо. Им нужно приписать способность не только приспособляться к новым условиям, но даже совершенствоваться, несмотря на условия, независимо от внешних влияний.
Я говорил уже вам прежде, что самые великие чудеса совершаются прямо перед нашими глазами. Этот таинственный, сам себя производящий процесс совершенствования можно наблюдать ежедневно. Из головастика делается лягушка, из рыбы — четвероногое, из низшей формы — высшая. Чем вы объясните такое превращение? Головастик устроен в высочайшей степени сообразно с теми условиями, в которых он живет. Внешние влияния, какие он претерпевает, действуют на него точно так же, как на всякую маленькую рыбку, спрашивается, где же можно найти причины, по которым он из одной формы жизни переходит в другую? Очевидно — они заключаются в нем самом, а не во внешних обстоятельствах. Сама жизнь есть не что-либо постоянное, определенное, но именно стремление, именно способность существа отречься от самого себя, чтобы перейти в новое, лучшее.
От головастиков позвольте перейти прямо к людям. Шаг, впрочем, не особенно дерзкий. Я говорил уже, что человеческий зародыш в известное время бывает почти столько же похож на рыбу, как головастик. Не забудьте, что развитие человека я принимаю в истинном его смысле, то есть как действительное прохождение всех степеней, начиная от низшей, от клеточки или инфузории. Только так понимая развитие, вы можете убедиться, какой это бесконечно таинственный, бесконечно удивительный процесс. Удалите от себя также преувеличенное и обыкновенное мнение о тесной связи матери с плодом. В сущности дела, влияние матери на плод ничтожно. В курином яйце зародыш приходит в развитие совершенно отдельно от матери, вы знаете, что и присутствие курицы для этого не нужно, цыплят выводят в печах. Почти точно так же чрево матери у человека служит как бы скорлупой для развивающегося дитяти. Следовательно, главную, существенную роль в развитии играет сам зародыш, он сам достигает той формы, той деятельности, которую называют человеком.
Тот же таинственный процесс продолжается и после рождения. Здесь мы можем легче наблюдать его и потому можем точнее убедиться во всей непостижимой глубине явления. Родился человек. Но кто знает, что будет из него? Понятие человека вообще так безгранично, что на такой вопрос отвечать невозможно. Из ребенка может выйти великий художник, великий мыслитель, великий деятель, может выйти Аристотель, Колумб или Шекспир — словом, один из тех людей, которых называют благодетелями человечества. Может, разумеется, выйти не только простой, обыкновенный человек, но даже и человек совершенно ничтожный.
От каких же причин все это зависит? На этот вопрос обыкновенно отвечают, не запинаясь: от воспитания, от обстоятельств частной и исторической жизни, словом, от всевозможных влияний, только не от самого человека. Но жестоко ошибаются те, которые дальше такого взгляда ничего не видят. Не из обстоятельств проистекает величие и достоинство человека.
Это подтверждает ежедневный опыт. Родился ребенок у достаточных родителей — и вот они, веруя во всемогущество причин и действий, приступают к нему с тем, чтобы различными действиями создать из него такого человека, какого они хотят.
Наступают бесчисленные хлопоты: наставления, наказания, награды, книги, учителя и пр. и пр. Наконец питомца везут путешествовать, ему показывают все чудеса образованного мира и представляют весь земной шар в полном его великолепии. Кто же не знает, какие иногда результаты бывают следствием всего этого? Природа, как говорят, берет свое. Часто, несмотря на все труды, причины не производят желаемого действия: книги не дают мыслей, картины природы не дают ощущений, и, вообще, все возможные действия на питомца не возбуждают его самодеятельности, а нередко даже мешают ее развитию.
Совершенно ясно, что каждый человек может развиться только тогда, когда развивает сам себя. Воспитание, образование — собственно, не производят развития, а только дают ему возможность, они открывают пути, но не ведут по ним. Идти вперед в своем развитии человек может только на собственных ногах, в карете ехать нельзя. Уже давно, когда египетский царь Птоломей попросил Эвклида облегчить для него изучение геометрии, мудрец отвечал, что для царей здесь та же дорога, как и для простолюдинов. Вы видите, что мы коснулись предмета, который мог бы завлечь нас очень далеко. Чтобы поддержать мысль о самостоятельности развития, можно привести многое. Замечу, например, что так называемые образованные люди нередко совершенно несправедливо ставят свое развитие выше развития необразованных. Какое преимущество — говорить на нескольких языках и ни на одном не уметь хорошо говорить? Между тем в речи простолюдина можно встретить и юмор, и воодушевление, и даже прекрасный музыкальный склад. Какая польза— читать книги и, однако же, смотреть на мир с крайнею тупостью? Есть много образованных людей, которые на все явления смотрят только с точки зрения выгоды, еды, питья и подобного. Этим понятиям, как самым существенным, у них подчинены все другие, стоящие далеко на втором плане. Как высоко можно поставить над такими людьми здравую душу простолюдина! Не говоря о нравственных понятиях, — для него бывает живо обаяние природы, для него есть наслаждение в песне, есть счастье в семье, словом, в нем может развиться такое богатство душевных сокровищ, какого не дадут никакие книги, профессора и путешествия. Таким образом, самое простое положение не мешает развитию полного человеческого достоинства, и обратно: все удобства богатства и образования не могут предохранить от душевной уродливости, а нередко и ведут к ней70.
Наша родина представляет нам много примеров самобытного развития. Даже до последнего времени большая часть наших замечательных людей — самоучки, люди, получившие в окружающей среде только слабое указание, слабый толчок и сами создавшие свою деятельность. Вспомните Ломоносова, бегущего за обозом рыбы в Москву, — вот образец многих наших деятелей. Давно ли злые языки старались бросить тень на Гоголя, указывая на то, что он был плохо образован? Но недостаток образования есть вина среды, в которой воспитывался Гоголь, а божественное пламя таланта есть его нераздельная слава.
И много великого еще ждем мы от нашей Руси, и ждем не от тех, которые пишут французские стихи, не от людей, которые успели из русских превратиться в отлично образованных англичан или немцев, но именно от наших самоучек.
Вы знаете, что прямо противоположный взгляд на воспитание есть господствующий. Так г. Гончаров в своих романах изображает, что воспитание совершенно создает человека. Обломов вышел таким ленивцем вследствие воспитания в Обломовке, Штольц стал таким умницей вследствие умного воспитания, данного отцом, наконец, Софья Николаевна Беловодова71 вышла куклой, потому что с детства все старались сделать ее куклой.
Так, однако же, никогда не бывает. Истинно человеческие, истинно жизненные явления состоят не в слепом подчинении среде, а в выходе из-под ее влияний, в развитии высшей жизни на ступенях низшей. Таков характер человеческой жизни, таков характер жизни вообще, жизни всех организмов.

1860, май

ПИСЬМО VII

ЗНАЧЕНИЕ СМЕРТИ
Отрицание нового. — Непрерывное обновление души и тела. — Измерение обновления — кровообращением. — Птицы. — Организмы как процессы изменяющиеся. — Они ограничены и в пространстве и во времени. — Вывод смерти из совершенствования. Зрелый возраст. — Мнение Шлейдена, что у растений нет зрелости. Наибольшая определенность зрелости у человека. — Пример — умственное развитие. — Мудрость старцев. Быстрота смерти, как указание на ее смысл.

‘Что нового? Нет ли чего новенького?’ Вот обыкновенные вопросы, без которых не обходится почти ни одного разговора. Обыкновенные вопросы указывают на обыкновенные желания, на постоянные потребности. На первый взгляд можно, однако же, подумать, что тут нет ничего важного, что мы стараемся только о раздражении и удовлетворении пустого желания поговорить. Новым обыкновенно называют то, что там-то был пожар, что Иван Петрович умер, Анна Петровна вышла замуж и т. п. Чацкий говорит:
Что нового покажет мне Москва?
Вчера был бал, а завтра будет два,
Тот сватался — успел, а тот дал промах72.
Очевидно, это новое есть повторение старого и не содержит в себе ничего, кроме нового сочетания существенно тех же явлений. Вы знаете, что так часто смотрят и на весь мир, и на все, что в нем бывает нового. Для умов легких этот взгляд представляет забаву, как опора для скептицизма и презрения. К такому скептику обращался Пушкин в своем Вельможе:
Ты, не участвуя в волнениях мирских,
Порой насмешливо в окно глядишь на них
И видишь оборот во всем кругообразный73.
Но для умов глубоких, для людей, смотрящих на жизнь строго, так сказать, религиозно, — ничего не может быть мучительнее, как убеждение, что во всех наших новостях нет ничего нового. Между всеми человеческими жалобами на жизнь трудно найти жалобу более безотрадную, чем та, которую высказал Соломон и которая недаром стала всемирной поговоркой: ‘Что было, — говорит он, — то и будет, что делали прежде, то будут делать и потом, что бы ни называли новым, все это уже было, — все старое, нового нет под солнцем! Суета сует и все суета!’74
В нас существует живое стремление к новому в самом строгом смысле этого слова, — стремление к совершенно новому, неиспытанному, неизведанному и потому беспредельно занимательному Такое новое действительно есть в человеческой жизни, оно составляет ее прелесть, ее неисчерпаемую привлекательность. Если возьмем самую низшую сферу нашей жизни, сферу простых впечатлений, ощущений, возбуждаемых в нас чем бы то ни было, то мы с неотразимой ясностью убедимся в присутствии нового в нашей жизни. Как мы ни любим обращаться к старым ощущениям, как ни стараемся обратить наши наслаждения в привычки, — время берет свое, и с каждым годом, с каждым днем изменяется расположение нашего духа, изменяется сила и вкус всей массы впечатлений внешнего и внутреннего мира, изменяется наш взгляд на вещи, наши мысли и желания. Сколько жалоб расточали поэты по поводу такого непостоянства человеческой природы! Между тем, самая сущность жизни лежит в этом непостоянстве. У одного из наших поэтов встречается выражение чувства, которое поражает своей невыносимой болезненностью и о котором сам поэт отзывается с ужасом:
Мне чувство каждое, и каждый новый лик,
И каждой страсти новое волненье —
Все кажется уже давно прожитый миг,
Все старого пустое повторенье.
И скука страшная лежит на дне души,
Меж тем как я внимаю с напряженьем,
Как тайный ход судьбы свершается в тиши,
И веет мне от жизни привиденьем75.
В самом деле, если бы жизнь остановилась на время, если бы она вместо развития стала кругообразными оборотом, — то, кажется, действительно она стала бы давящим кошмаром, неподвижным и страшным привидением.
Заключая от наших психических явлений к явлениям телесным, мы должны принять и для них непрерывную изменяемость, вместе с развитием нашей души идет и развитие нашего мозга, а следовательно, и всего остального тела. Точно так же каждый год, каждый день приносит с собой перемены в теле, сегодня наше тело уже не то, что было вчера, завтра оно опять незаметно изменится. У нас нет никаких причин остановиться на каких-нибудь периодах в этих переменах, в строгом смысле мы должны сказать, что каждый оборот крови, каждое биение пульса уже не то, что предыдущий оборот, предыдущее биение.
Таким образом, мы видим, что явлений настоящего, чистого круговорота в жизни не бывает, точного, неизменного повторения жизнь не терпит, она есть непрерывное обновление. Поэтому понимание жизни только как круговорота — в высшей степени ошибочно.
Быстрота развития и обновления, если можно так сказать, — пропорциональна количеству жизни. Чем выше организм, тем быстрее и непрерывнее совершается его обновление. У высших животных можно судить об этом по кровообращению. Кровь есть жидкость, служащая для обновления всех частей тела. Как жидкость, она может быть легко передвигаема по всему телу, легко вбирает в себя всякие другие жидкости и легко отдает органам свои составные части. Сама кровь притом есть живой орган, живая часть нашего тела, она сама беспрерывно обновляется, приходя в прикосновение с внешними влияниями — с воздухом в легких и с пищей в кишках. Воздух и пища — суть самые существенные материальные влияния на организм, кровь — самый изменчивый из всех органов, наиболее развивающаяся и обновляющаяся часть тела. Движение крови имеет целью сообщить это развитие и обновление другим частям тела. Следовательно, по быстроте кровообращения и по соответственной потребности пищи и дыхания можно заключать о быстроте обновления тела. У высших животных — у млекопитающих, к которым принадлежит человек, и у птиц — кровообращение, питание и дыхание достигают наибольшей энергии, и, следовательно, несмотря на видимое постоянство формы, это суть самые изменчивые, наискорее обновляющиеся организмы. Потому-то эти животные менее всех других способны выносить лишение воздуха и пищи.
Замечательно, что птицы, хотя не много, но все-таки превосходят млекопитающих и быстротой кровообращения, и теплотой тела, которая также в связи с кровью. Но птицы, вообще, представляют класс животных особенно замечательный. Птицы, без всякого сомнения, — красивейшие между всеми животными. Они так красивы, что крылья, взятые от них и приданные человеческой форме, кажется нам, украшают эту форму и не только не дают ей ничего животно-подобного, но как будто возвышают ее над обыкновенным человеческим образом. Грация форм, легкость движений, дар пения — все это свидетельствует, что птицы — организмы высоко поставленные, что в них природа дошла до границ в своем стремлении осуществить идею животного в известном направлении. И в самом деле, если бы животное должно было представлять существо только самостоятельно подвижное, независимое от места, то птицы всего полнее удовлетворяли бы такому идеалу. Произвольное передвижение есть одна из существеннейших черт животного, и вот почему так высоко стоят птицы. Но передвижением не исчерпывается сущность животного, другие, более важные ее черты осуществляются в классе млекопитающих, и потому только здесь животные достигают своего полного совершенства — человеческой формы. Для ясности прибавлю, что птицы имеют явный недостаток — у них мала голова и, следовательно, мал мозг. Природа пожертвовала в них головой крыльям, которым так завидует человек, по законам механики, чтобы полет имел легкость и свободу, голова не должна иметь значительной величины.
Все это я привел для того, чтобы показать, что беспрерывное обновление тела есть знак высокой организации, что изменение организма принадлежит к самой сущности жизни.
Таким образом, в организме мы не должны предполагать ничего постоянного: в нем все течет, все преобразуется. Не только изменяется вещество, из которого он состоит, не только нет в нем неизменно присущей силы, но и самая форма тела, и самые явления, в нем происходящие, подвержены беспрерывному изменению.
Итак, организмы должны быть понимаемы, как предметы существенно временные, то есть не как тела, но, скорее, как процессы. Притом они суть процессы изменяющиеся, и, по тому самому, они ограничены во времени, имеют начало и конец. В самом деле, если представим себе процесс постоянный, не изменяющийся, то нет никакой причины, почему бы он не мог продолжаться без конца, безгранично. Так прямая линия не имеет определенной величины. Но если процесс изменяется, то он легко может представлять определенное продолжение. Так круговая линия, как линия, изменяющая свое направление, имеет определенную длину, зависящую именно от того, по какому закону и в какой степени направление ее изменяется.
Мы видим здесь существенное различие между организмами и телами неорганическими. Мертвые тела ограничены только в пространстве, но не во времени. Так, например, кусок золота занимает в пространстве совершенно определенный объем, имеет точные пределы, но он не имеет совершенно никакого отношения к времени. По случайным причинам он может тотчас же быть разрушен, но он может сохраняться, оставаясь тем же куском золота, — целые века, целые тысячелетия или, употребляя техническое выражение химиков, неопределенно долгое время. Во времени мертвые тела не имеют пределов, ничем не ограничены. Не забудьте, что такая неопределенность есть явное несовершенство, потому что определенность в пространстве есть очевидное совершенство вещественного предмета. В самом деле, только вследствие своей определенности в пространстве каждое тело существует как особое, самостоятельное тело, отличное от других, без пределов не было бы и тела, беспредельность свойственна только пространству, то есть протяжению, ничего в самом себе не содержащему.
Организмы не только ограничены в пространстве, но имеют еще другое совершенство, т. е. ограничены и во времени, зачатие и смерть — вот пределы, между которыми заключается жизнь, заключается столь же строго и точно, как сущность мертвого тела заключена в пространственных его границах. Таким образом, процесс каждого органического тела делается особым, определенным, заключенным в себе процессом, неопределенное продолжение свойственно только времени, то есть процессу совершенно пустому, в котором мы ничего не полагаем.
Мертвые тела не имеют границ во времени именно потому, что не представляют содержания, которое бы могло заключаться в этих границах, они не имеют жизни, а потому не представляют и рождения и смерти. Каждое мгновение мертвое тело существует вполне, оно не имеет исхода, потому что никуда не идет, для него время ничего не значит, потому что оно ничего не совершает, оно не имеет конца, потому что никуда не стремится, ничего не достигает.
Чтобы убедить вас вполне, что ограниченность во времени есть действительно совершенство, а не недостаток организмов, я попробую подробнее сравнить их с мертвыми телами — и сначала в отношении к пространству
Организмы отличаются тем, что не только имеют пределы в пространстве, но и представляют определенную величину, известный рост. Кусок золота или даже кристалл кварца — не имеют ничего определенного в величине, и как бы они велики и малы ни были, они все будут тем же куском золота или кристаллом кварца. Человек имеет известные границы для своего роста, если исключить уродливости, то легко указать, что он не может быть меньше одних размеров, больше других, высшая граница проведена особенно резко: человек не может увеличиваться значительно больше обыкновенного высокого роста. При самом возрастании при увеличении размеров не все равно, мал человек или велик. Маленький человек — дитя, взрослый человек — муж.
Определенная величина организмов не есть что-либо произвольное или случайное, она существенно зависит от самого их строения, от тех отправлений, которые должны в них совершаться. В наших мечтах, в игре нашей фантазии мы легко создаем крошечных лилипутов или гигантов семи пядей полбу, но по законам действительности подобные существа невозможны. Предмет этот очень интересен, и я возвращусь к нему впоследствии, а теперь хотел только заметить, что определенность величины организмов есть их существенное свойство.
Но еще далее — они имеют не только границы вообще, не только границы размеров, но они и внутри разграничены, они имеют определенные части. В куске золота, переходя от одной точки к другой, вы везде встречаете одно и то же золото. В организмах вы на определенных местах встречаете определенные части, определенные потому, что они отличны одна от другой и что размеры их так же ограничены, как и размеры целых организмов. Эти части называются органами, орудиями, и от них и произошло многозначительное название организма.
Возьмите теперь организм в отношении ко времени, и вы найдете то же самое. Не только жизнь организма имеет вообще пределы, но для каждого организма продолжительность жизни имеет определенную величину. В неорганической природе нет никакого следа подобного ограничения. Не только жизнь имеет пределы, но и части ее ограничены, жизнь распадается на части, которых порядок и продолжительность не менее определенны, как и расположение и размеры органов тела. Так точно, как переходя от поверхности тела до мозга и от мозга до костей {Обыкновенно мозг воображают внутри костей, но мозг костей или костный мозг нужно отличать от настоящего мозга (в голове и спинном хребте), действие которого на кости (движение их) совершается через нервы и мускулы76.}, от рта до сердца и от сердца до волосных сосудов, мы встречаем в пространстве тела множество определенных частей, — так, переходя от зачатия к возмужалости и от возмужалости к дряхлости, мы находим в каждой части времени известные периоды, определенные перевороты, своей совокупностью так же составляющие жизнь, как совокупность органов составляет тело.
Величина тела, как я уже сказал, зависит от значения органов, от их отправлений, совершенно так же продолжительность жизни зависит от содержания периодов, ее составляющих, как границы тела вмещают в себя столько вещества, сколько нужно для организма, так и границы жизни соразмерны с ее содержанием.
Органы тела не одинаковы по своему достоинству: одни более важны, другие менее, одни главные, другие подчиненные. Для органов растительной жизни центром служит сердце, растительная жизнь в животных вполне подчинена животной жизни, центр животной жизни, и потому всего тела, составляет нервная система, центр же самой нервной системы есть головной мозг.
Точно так и между периодами жизни есть разница в значении. Период утробной жизни весь состоит из низших явлений, из развития чисто растительного и животного. После рождения постепенно берут верх человеческие проявления, период мужества есть настоящий центр жизни, и притом центр во всех отношениях, — и в животном, и в растительном, и даже в чисто материальном. Известно, что, при строго нормальном развитии, вес и даже вышина роста достигают наибольшей величины во время мужества, старость сопровождается отощанием и даже иногда небольшим понижением роста.
Изо всего этого вы видите, что организмы, как существа временные, представляют, так сказать, известную организацию во времени, подобно тому как они представляют организацию в пространстве.
Повторю еще раз — кусок золота, как бы он велик или мал ни был, остается тем же куском золота, притом он может существовать сколько угодно времени. Напротив, каждый организм имеет определенную величину и может существовать только определенный срок жизни. Эта разница происходит от того, что золото снаружи представляет совершенно то же, что внутри, и сегодня то же, что через сто лет, в организме же есть внутреннее строение, есть централизация, от которой зависит его величина, и есть развитие, перевороты, периоды, от которых зависит срок жизни.
Вы видите, что я совершенно справедливо называл смерть одним из совершенств организмов, одним из преимуществ их над мертвою природою.
Смерть — это финал оперы, последняя сцена драмы, как художественное произведение не может тянуться без конца, но само собою обособляется и находит свои границы, так и жизнь организмов имеет пределы. В этом выражается их глубокая сущность, гармония и красота, свойственная их жизни.
Если бы опера была только совокупностью звуков, то она могла бы продолжаться без конца, если бы поэма была только набором словом, то она также не могла бы иметь никакого естественного предела. Но смысл оперы и поэмы, их существенное содержание требуют финала и заключения.
Если то же самое бывает и в организмах, то спрашивается, в чем же состоит это содержание? И действительно ли финал необходимо требуется этим содержанием? Другими словами — закон, по которому совершается жизнь, действительно ли таков, что жизнь должна смыкаться в границы, подобно тому как круговая линия или эллипс не идут беспредельно, но, сообразно с законом, по которому изменяется их направление, образуют законченное целое?
И здесь, как и везде, форма зависит от содержания, границы от сущности, наружное от внутреннего, то, что видимо и осязаемо, от того, что скрыто в самых глубоких недрах.
Закон жизни, как я уже сказал, есть совершенствование, то есть движение жизни есть не что иное, как переход от низшего состояния к высшему. Уже из этого простого определения видно, что это движение не может идти без конца. В самом деле, что бы мы ни разумели под совершенством, какое бы понятие мы ни имели об идеале, к достижению которого природа стремится в организмах, — мы не можем полагать, что совершенствование идет без конца и предела. Понятие о бесконечном совершенствовании невозможно, то есть оно заключает в самом себе непримиримое противоречие.
Действительно, представьте себе совершенствование без конца, то есть представьте себе ряд степеней, идущий беспредельно, из которых каждая степень выше предыдущей и ниже последующей, — и вы увидите, что самое понятие о совершенствовании разрушится и исчезнет. В самом деле, тогда мы должны будем принять, что совершенного или идеала нет, что совершенство в полном смысле слова не существует. Так, когда говорят, что параллельные линии пересекаются на бесконечном расстоянии, то это значит, что пересечение их вовсе не бывает. Притом если совершенство недостижимо, то каждая степень к нему равно далека от цели, следовательно, разница между степенями не существует. Так, в прямой линии, какую бы точку мы ни взяли, мы должны сказать, что она так лее далека от конца линии, как и всякая другая точка, подвигаясь от одной точки к другой, мы не можем утверждать, что приближаемся к концу, так как конца у прямой линии вовсе нет. Так точно, — переходя от одной степени к другой в бесконечном ряду степеней, мы не можем сказать, что мы от степени менее совершенной переходим к более совершенной, все степени, очевидно, будут равны, одинаково несовершенны, одинаково далеки от совершенства77.
Вообще, так как единственной мерой совершенствования может быть только самое совершенство или идеал, то утверждая, что эта мера недостижима, следовательно, бесконечна, мы вместе лишаем себя всякой возможности понимать совершенствование.
Возьмем самый простой пример — рост человека. Мы можем судить о росте потому, что знаем его меру — нормальный рост человека. Поэтому мы говорим: у него прекрасный рост, он — высокого роста, его рост — слишком мал и т. д. Но представим, что рост человека не имел бы границ, тогда подобные суждения были бы совершенно невозможны, не было бы ни слишком большого, ни слишком малого роста, вообще не было бы взрослых людей, а все были бы только подростки, то есть все считались бы одинаково малыми, и всякий великан был бы пигмеем в сравнении с другим великаном. Следовательно, никого нельзя бы было называть ни великанами, ни пигмеями.
Известно, что человеческий ум любит предположения такого рода, он любит измерять предметы великой мерой — бесконечностью. Поэтому часто говорят: нет ничего ни великого, ни малого, как бы что ни было велико, есть вещи в тысячу раз больше, наоборот — каждая пылинка, может быть, есть целый мир, наполненный чудесами. Свифт в ‘Гулливеровом путешествии’ и Вольтер в своем ‘Микромегасе’ фантазировали на эту тему78. У Вольтера Микромегас имеет сто двадцать тысяч футов вышины, и Вольтер замечает, что это прекрасный рост. Лейбниц в одном из своих писем идет еще дальше: он воображает великана столь большого, что солнечная система могла бы служить для него карманными часами79.
Если в подобных соображениях мы находим что-то неожиданное и странное, то это происходит именно оттого, что здесь только изменяется точка зрения на предметы, а между тем мы чувствуем, что теряем возможность судить об этих предметах.
Как скоро мы все меряем бесконечностью, то исчезает всякая мера. Следовательно, если хотим мерить, если желаем судить о предметах, то, очевидно, должны взять другую меру, определенную, конечную. И если бы такой меры не существовало, то мир был бы хаосом, о котором не возможно бы было мыслить, потому-то мы так убеждены, что все в нем устроено по мере, числу и весу.
Так точно, как для каждого организма есть определенный рост, и, вообще говоря, тем определеннее, чем выше организм, — так точно для каждого организма есть эпоха совершенства, эпоха достижения того идеала, к которому идет совершенствование организма. Когда мы говорим о ребенке: как он вырос! — то разумеем под этим приближение к нормальному человеческому росту. Так точно, замечая вообще развитие каждого организма, мы измеряем его большим или меньшим приближением к полному развитию, к эпохе совершенства.
Действительно, существенная, главная черта организмов состоит в том, что каждый организм имеет эпоху зрелости, зрелый возраст. Эту эпоху можно назвать центром жизни во времени, центральною частью жизни, точно так как в пространстве центральной частью животного мы называем нервную систему.
Вы видите, что эпоха зрелости есть необходимая принадлежность каждого организма, каждого развития, что она следует из самого понятия развития или совершенствования. Поэтому очень странно, что Шлейден, знаменитый ботаник, особенно много трудившийся над изучением развития растений, держится, однако же, мнения, что будто растения никогда не имеют зрелости. Он считает существеннейшим различием животной жизни от растительной то, что у животных есть зрелый возраст, а растение в каждый момент своей жизни есть часть самого себя и таким образом представляет непрерывную метаморфозу {Schleiden M. Grundzge der wissenschaftlichen Botanik, I Bd. S. 64, 141 след.80.}.
Очевидно, Шлейден впал здесь в явное преувеличение, это произошло оттого, что ему хотелось выставить как можно ярче важность изучения развития для растений, если у них нет зрелого возраста, то вместе с тем нет возраста, который нужно бы было изучать по преимуществу, чтобы знать растение, нужно равно изучить все его возрасты, все эпохи развития.
Тем не менее в замечании Шлейдена есть и вторая сторона, именно, нельзя отрицать, что в растениях эпоха зрелости представляет менее определенности и менее ярко выступает, чем у животных. Но такая меньшая определенность, такое менее заметное сосредоточение жизни есть общий признак не растений, а вообще низших организмов, а следовательно, и низших животных. И у низших животных исследователи, как известно, приходят в большое затруднение, когда требуется определить эпоху зрелости. Заключить отсюда, что у них вовсе нет зрелости, было бы очень несправедливо, точно так, как несправедливо бы было от отсутствия высших проявлений произвола и ощущения заключать о совершенном отсутствии всякого ощущения и произвола.
Человек, как высший организм, представляет высший образец жизненного развития, у него эпоха зрелости обнаруживается ясно и определенно. Часто в продолжение десяти, даже двадцати лет зрелого возраста мы не замечаем почти никакого различия, производимого годами, все силы телесные и душевные достигают наибольшей энергии и действуют в полной гармонии, характер, образ мыслей, голос, движения и пр. — все определяется, теряет подвижность и шаткость, свойственные юности, и принимает неизменные формы. Очевидно, организм достиг полного своего раскрытия, он не изменяется, он держится на этой высоте именно потому, что выше подняться уже не может.
Так что когда начинаются изменения, когда неостанавливающееся движение жизни производит в организм новые явления, то эти новые явления уже не могут быть ходом вперед, они необходимо представляют понижение, упадок, они ведут к дряхлости и смерти.
Вы видите, что организмы подчинены следующей неизбежной дилемме:
Если бы какой-нибудь организм мог совершенствоваться без конца, то он никогда бы не достигал зрелого возраста и полного раскрытия своих сил, он постоянно был бы только подростком, существом, которое постоянно растет и которому никогда не суждено вырасти.
Если бы организм в эпоху своей зрелости стал вдруг неизменным, следовательно, представлял бы только повторяющиеся явления, то в нем прекратилось бы развитие, в нем не происходило бы ничего нового, следовательно, не могло бы быть жизни.
Итак, одряхление и смерть есть необходимое следствие органического развития, они вытекают из самого понятия развития.
Вот те общие понятия и соображения, которые объясняют значение смерти. Они требуют, без сомнения, более частных подтверждений, более отчетливого развития. Под именем совершенного мы разумеем вообще нечто хорошее, но спрашивается, что именно? Действительно ли содержание жизни таково, что достижение его может быть названо совершенствованием? Силы и явления организма действительно ли таковы, что способны к полному раскрытию, а не к безграничному увеличению?
Одним словом, чем полнее и глубже мы будем понимать жизнь, тем более должно уясняться значение смерти, тем резче должна выступать ее необходимость.
Возьму пример из той области развития, которая выше всех других, но в то же время доступнее и понятнее всех других, именно из области умственного развития.
Постепенное расширение наших познаний, постепенное уяснение нашего взгляда на мир, более и более глубокое понимание всего нас окружающего — есть, без сомнения, совершенствование. Деятельность ума есть наиболее самосознательная из всех деятельностей. Движение ума производится самим же умом и направляется по выбору самого ума. Переходя от одного взгляда к другому, ум имеет перед глазами оба взгляда и свободно, на основании непринужденного суждения, оставляет один взгляд и принимает другой. При таком ходе вперед ничто не теряется из виду, в каждую минуту все прежние убеждения и понятия могут быть вызваны на лицо и, следовательно, сохраняют всю свою силу, так что покоряются новым понятиям только вследствие действительно большей силы этих новых понятий. Ум, как известно, есть верховный судья в своем деле, всякий авторитет он, по самой своей сущности, может признать только свободно, сознательно, следовательно, он сам для себя необходимо составляет высший авторитет.
Итак, здесь менее, чем в чем-нибудь другом, возможен скептицизм, нельзя различные степени умственной жизни считать за пустую игру перемен, за не имеющую смысла смену состояний, хотя различных, но равно далеких от истины.
Но представим себе, что это совершенствование не имеет конца, что понимание мира, постижение сущности того, что нас окружает, изменяется беспредельно. Тогда, действительно, мысль о совершенствовании исчезнет. В самом деле, тогда, сколько бы человек ни трудился, сколько бы ни расширял свои познания и ни углублял свое понимание, он постоянно будет оставаться недоученным и недодумавшимся, никогда не перестанет быть невеждою и тупоумным. Век живи, век учись, а дураком умрешь. Так насмешливый русский ум выразил этот безотрадный взгляд на умственное развитие. Прямое следствие этой пословицы, конечно, то, что незачем и учиться.
Если же мы учимся или вообще если заботимся о нашем умственном развитии, то это основано на уверенности, что мы можем достигнуть настоящего, зрелого понимания вещей. Только ввиду этой цели, в надежде достигнуть нормальной, полной умственной деятельности мы предаемся всевозможным усилиям и разнообразным занятиям. Мы готовы сто раз изменить наши мнения, готовы ежеминутно подвергать их критике и строгому исследованию никак не с тем, чтобы жить в каком-то вечном круговороте, но именно для того, чтобы достигнуть наконец твердых, вполне отчетливых убеждений, которых не может сломить уже никакая критика. Таким образом, мы уверены, что можем выучиться, просветить свой ум, можем стать людьми сведущими, глубоко понимающими то, что нас окружает. Одним словом, для ума мы также ждем эпохи мужества, эпохи полного самообладания и независимой твердости. Таинственные познания, недоступные понятия, — куда бы вы их ни поместили, в отдаленную древность или в далекое будущее, — всегда будут для ума чуждым и стесняющим авторитетом, несносным насилием.
Вот почему от человека, вполне развитого, мы требуем как долга, как исполнения нравственной обязанности, — известной полноты убеждений. Он должен сам определить свои отношения ко всем важным вопросам, как бы они важны ни были. Мы даем ему на это право и виним его, если он не способен воспользоваться этим правом.
Итак, ум неизбежно добивается права судить обо всем, — права совершеннолетия, и все его усилия основаны на уверенности, что он может достигнуть этой цели. Положим теперь, что умственная деятельность достигла зрелости, взгляд на вещи определился, миросозерцание приобрело полноту, стройность и отчетливость, мысль утратила всякое колебание, всякую неуверенность и может произносить самостоятельное и твердое суждение.
Но — дальше идти некуда. Не забудьте, идти дальше — значит отказаться от совершеннолетия, опять стремиться, опять считать себя не умеющим судить, опять добиваться самостоятельности суждения. Следовательно, если у нас было истинное совершеннолетие, законная самостоятельность, то — движение вперед, вверх не возможно.
А между тем движение неизбежно. Взгляд становится определеннее, отчетливее и вместе ограниченнее, уже. Случается, что ясно выступает непримиримое противоречие: с одной стороны, чувствуется невозможность отступить от начал, которые добыты целой жизнью и в истинности которых нет сомнения, с другой стороны — сознание ограниченности и, следовательно, ложности в выводах, в частных развитиях взгляда. Какой же здесь выход?
Заметим, что умственное развитие, как самое чистое и сильное, достигает зрелости после всех других развивающихся сторон, что оно держится всего упорнее на своей наибольшей высоте, так что умственная дряхлость наступает позже ослабления всех других деятельностей.
Как бы ни были печальны другие признаки старости в нашем теле и в нашей душе, ничего не может быть грустнее и для нас самих, и для других, как старость ума. Но ум сам себе светит и потому бережет свой свет так старательно и так долго, как никакая другая сила организма.
Вот почему при высокой умственной деятельности ум остается светлым и сильным до глубокой старости, почти до последних ее минут, так что человек не переживает своего ума. На этом основано справедливое мнение о мудрости старцев, убеждение в том, что развитие их умственной жизни не падает и в глубокой старости. Если же старики нередко возбуждают неприязнь своими рассуждениями, то едва ли справедливо обвинять при этом их ум, он, вероятно, еще способен действовать не хуже, чем в их молодые годы, если же не действует, то только потому, что иногда не имеет власти, что власть принадлежит страстям, привычкам, всему грубому осадку, долгой жизни, всей ее низшей сфере.
Вообще, смерть замечательна своей быстротою, она быстро низводит организм от состояния деятельности и силы к простому гниению. Как медленно растет и развивается человек! И как быстро, по большей части, он исчезает!
Причина этой скорости заключается именно в высокой организации человека, в самом превосходстве его развития. Высокий организм не терпит никакого значительного нарушения своих отправлений, тогда как низшие организмы не уничтожаются при самых сильных изуродованиях. Есть животные, которых можно резать на части, — и каждая часть останется живой.
Высокое и стройное развитие не терпит понижения, поэтому понижение обнаруживается как трагический удар, разрушающий все здание организма.
С этой точки зрения смерть есть великое благо. Жизнь наша ограничена именно потому, что мы способны дожить до чего-нибудь, что можем стать вполне человеком, смерть же не дает нам пережить себя.

1860, сент.

ПИСЬМО VIII

СОДЕРЖАНИЕ ОРГАНИЧЕСКОЙ ЖИЗНИ
О формах вещей. Кристаллы. Смысл их формы. — Формы растений. Формы животных. — Человек. — Слон. — Идея рациональной механики животных. — Внутренние части животных. Телеология. — Принцип условий существования.

‘Форма — ничего не значит, главное — содержание. Форма может быть очень различна, не обращайте на нее внимания, а старайтесь видеть — содержание’. Вот обыкновенные понятия о форме. Мы легко отличаем форму от содержания и мыслим о них так, что форме даем второстепенное и даже ничтожное значение, а содержанию — главное и существенное. Философия давно уже заметила, как мало глубины в таком взгляде. Против него направлено уже знаменитое положение Аристотеля — форма дает бытие вещи. И Гегель, — новый Аристотель, как часто его называют, — постоянно указывает на то, что форма и содержание вещей — совпадают81.
Легко убедиться, что обыкновенный взгляд на форму мешает нам познавать вещи. Форма есть именно то, что всего доступнее для нас, что мы понимаем и познаем всего яснее. Содержание же всегда есть нечто скрытое и малодоступное. Следовательно, если мы не поймем, что такое форма, не заметим ее смысла и будем отбрасывать форму за формой как пустую шелуху, то сущность предмета будет казаться нам все темнее и неуловимее, и мы не дойдем ни до какого ясного познания.
Мы вообще легко придаем всему таинственный смысл, глубокое значение, от этого происходит множество ошибок, мы не понимаем самых ясных вещей, совершающихся прямо перед нашими глазами, потому что смысла их ищем за тридевять земель. Помните ли шутку барона Брамбеуса в ‘Фантастическом путешествии’? Знаток иероглифов у него читает целую повесть на стенах пещеры, которые потрескались от мороза, случайные фигуры он принял за знаки, которыми выражалась египетская премудрость. Между тем вся сущность этих фигур заключалась в их форме — вот что значит пренебрегать формой и видеть существенность не в ней, а в том, что под ней скрыто.
Итак, чтобы понимать сущность вещей, нужно, хотя бы из одной осторожности, строго определять значение их формы.
Мы привыкли к мысли, что бывают и пустые формы, но это относится только к человеческому миру. Человек есть существо, совмещающее величайшие противоречия, он способен создавать и пустые, лишенные содержания формы. Но если мы обратимся к природе, которая не хитрит и не мудрствует, то мы не встретим в ней никакого фальшивого блеска, никакой напыщенности, никакой пустоты под радужной оболочкой. В ней каждая форма прямо вытекает из сущности вещи, красота природы, ее богатство и разнообразие есть истинное выражение ее содержания.
Обращаюсь к прежнему моему примеру, к узорам, которые рисует мороз на стеклах. В холодных странах эти узоры составляют, конечно, одну из красот природы в зимние месяцы, почти так, как цветы летом, а плоды осенью. Как причудливы и разнообразны они бывают! Их формами, кажется, управляет только прихоть и фантазия мороза, который по ночам втихомолку занимается этим рисованием. При ближайшем исследовании оказывается, однако же, что узоры составлены по точным и неизменным законам. Весь рисунок состоит из более или менее совершенных мелких кристаллов, образование кристаллов зависит вполне от сущности того вещества, из которого они состоят, то есть воды, расположение кристаллов звездочками, деревцами и т. д. само зависит от кристаллизации и следует строгим правилам. Форма здесь тесно связана с сущностью.
Но что такое кристалл? Постараюсь объяснить это, насколько нужно для вопроса, о котором говорим. Кристалл есть правильная форма, свойственная неорганическим телам. Как растения и животные имеют определенные формы, так точно их имеют и тела, лишенные жизни. Обыкновенно, мы не замечаем этого и воображаем, например, что камень не имеет никакой существенной формы. Действительно, для растений и животных форма дороже, важнее, чем для камня. Организм, которому не дают раскрыть свою форму, погибает. Разрежьте пополам животное — оно умрет и разлетится газами, рассыплется пылью, разбейте пополам камень — его половинки останутся неизменными82. Вот почему минералы, которые мы встречаем, обыкновенно лишены своей формы и продолжают существовать огромными бесформенными скоплениями, составляющими поверхность земли. Но если дать минералу образоваться свободно, если обстоятельства ничем не стесняют его формирование, то эта масса, лишенная жизни, принимает строгую форму. Во многих местах пор и слоев земли, где встретились такие благоприятные условия, мы находим эти формы, называемые кристаллами.
Кристаллы — одно из прекраснейших произведений природы, если они вполне хорошо образованы, то они отличаются твердостью, блеском, прозрачностью, ярким или нежным цветом, так что едва ли не большая часть их принадлежит к так называемым драгоценным камням. Алмаз, как известно, есть кристалл того вещества, из которого состоит уголь.
В чем же заключается эта форма? Жаль, что кристаллы морозного узора слишком мелки и потому не могут служить образцом. Для простоты возьмем соль, которую мы кладем в наши кушанья. Если распустить ее в воде и дать потом свободно осесть из раствора, то она образует правильные формы, называемые кубами. Другие вещества дают другие формы, например — шестигранные призмы (вода), октаэдры (алмаз), параллелепипеды и т. п., но во всех кристаллах замечены следующие общие черты:
1) Все кристаллы бывают ограничены только плоскостями.
2) Каждой плоскости кристалла соответствует на другой его стороне параллельная плоскость.
Вот главные законы кристаллических форм. Что же они значат? Нельзя ли найти, что выражают эти формы? Позволю себе попробовать их толкование, может быть, оно будет не совсем полно и точно, но, во всяком случае, оно докажет, что толкование возможно.
Почему поверхность мертвых тел имеет только одну форму, именно форму плоскости! Кристаллические плоскости, если они хорошо образовались, отличаются величайшей, математической ровностью. Какой же закон стремится к такому строгому выполнению?
Легко заметить, прежде всего, что плоскость есть простейшая из всех поверхностей, какие возможны. Но в чем состоит ее простота, и какое значение она имеет для самого минерала?
Во-первых, части плоскости ничем не отличаются между собою, это показывает, что части кристалла, которые ими ограничиваются, точно так же ничем не различаются, — что они совершенно однородны на всем протяжении плоскости. Совершенно подобным образом капля воды представляет однородную шарообразную поверхность, и, хотя бы капля состояла из различных веществ (земля и все небесные тела тоже суть почти совершенные капли), для того, чтобы она была вполне шарообразна, необходимо, чтобы ее части, прилегающие к поверхности, были действительно вполне однородны.
Но плоскость имеет наибольшую простоту еще в другом отношении. Обе стороны плоскости — одинаковы. У шарообразной поверхности одна сторона выпуклая, другая вогнутая, у плоскости, и только у одной плоскости, обе стороны ничем не отличаются. Отсюда выводим, что эта поверхность имеет совершенно одинаковое отношение к самому кристаллу и к тому, что вне кристалла. Ограничивая кристалл, она просто только отделяет его от всего остального, тогда как всякая другая поверхность представляет не одно только ограничение, но и особенное ограничение. Так, даже простейшая из неплоских поверхностей, именно шарообразная, уже представляет особенное ограничение, потому что мы всегда вправе предложить себе вопрос: почему она обращена внутрь тела вогнутой стороной, а снаружи выпуклой?
Отделять особенным образом внешнее от внутреннего, очевидно, можно только на основании какого-нибудь особенного отношения между внешним и внутренним, например, если предмет имеет форму шара, то, во-первых, это указывает на одинаковые отношения со всех сторон. Круглая форма капли действительно зависит от того, что частицы жидкости в ней следуют только собственному притяжению и не подчиняются ни с какой стороны внешнему влиянию. Во-вторых, то, что поверхность обращена внутрь вогнутой стороной, указывает на стремление всех частиц капли снаружи внутрь, на их взаимное притяжение по прямой линии, — чем и определяется и исчерпывается сущность формы капли. Если та же поверхность будет иметь обратное положение, например, в шарообразной вогнутой чашечке цветка, то это будет указывать на другое отношение. В самом деле, здесь мы можем спросить: куда цветок обращен отверстием? Известно, что, большей частью, цветки обращены кверху или — если обобщим разные положения цветков — снаружи от растения, на котором сидят. Такое положение необходимо должно иметь значение для самой жизни цветка.
Таким образом, мы видим, что поверхность кристаллов показывает отсутствие всяких отношений к тому, что их окружает.
В этом мы еще более убедимся дальнейшим рассмотрением. Если отношение между внешним миром и предметом имеет большое значение для предмета, то он необходимо представляет внутреннее разделение, именно в нем можно различить наружные и внутренние части. Так, у всех организмов наружные части, как взаимодействующие с внешним миром, отличаются от внутренних. Так и простейший организм, клеточка, представляет внутреннее содержимое и оболочку, которая устанавливает известные отношения между ним и веществами, окружающими клеточку.
Ничего подобного нет у кристалла. Кристаллы однородны во всей массе, в них нет ничего центрального или внутреннего, что отличалось бы от наружного. Отсюда объясняется второй закон кристаллических форм, то есть параллельность плоскостей. Положим, с какой-нибудь стороны кристалл ограничен плоскостью, имеющей известное направление. Так как вся масса кристалла одинакова, то она в каждой точке способна принять это самое ограничение, в каждой точке может образоваться плоскость, идущая потому же направлению. Следовательно, на другой стороне кристалла, где он должен кончиться и принять какую-нибудь поверхность, непременно явится плоскость, имеющая то же самое направление. Таким образом, параллельность плоскостей кристалла объясняется совершенной однородностью его массы.
Я сказал — где он должен кончиться, но, собственно говоря, кристалл не имеет никакой причины, почему бы он кончился здесь, а не в другом месте. И в самом деле, кристаллы оканчиваются всегда случайно, то есть где-нибудь. От этого происходит, что величина кристалла и его размеры по разным направлениям никогда не бывают определенные. Более или менее определенная величина свойственна животным и растениям, минералы же способны давать самые разнообразные кристаллы, от микроскопических до саженных83.
Точно так же расстояние между каждыми двумя параллельными плоскостями кристалла может быть какое угодно. От того-то кристаллы почти никогда не имеют совершенно правильной формы. Мы говорили, что соль кристаллизуется в кубах, представьте же себе, что расстояние между каждыми двумя противоположными сторонами этих кристаллов может быть какое угодно, тогда вместо кубов могут образоваться четырехгранные прямоугольные столбики или же плоские таблицы.
Мы сказали, что масса кристалла в каждой точке способна принять то ограничение, которое он имеет снаружи. Это подтверждается удивительным явлением листопрохождения. Многие кристаллы очень легко делятся по плоскостям, параллельным их граням, — листятся по этим направлениям. Обыкновенно об этом говорят как о строении кристаллов, именно утверждают, что кристаллы состоят из слоев. Но чем совершеннее кристалл и его листопрохождение, тем он ближе к тому, что может разделиться в каждой точке, какую бы мы ни взяли, такова, например, слюда. Следовательно, всякие заметные слои суть только несовершенство кристалла, происходят от неправильного, неравномерного его образования, от перерывов при кристаллизации. Слоев — бесконечное число, точно так как бесконечное число частиц в каждом теле. Это значит, что и слои и частицы существуют только в возможности, а не в действительности.
Таким образом, мы видим, что форма кристалла выражает собой и его внутреннюю сущность, именно совершенную однородность его массы, и его совершенное равнодушие, полную безотносительность к тому, что его окружает.
Итак, мы по форме кристалла определили его природу. Существенная черта кристаллов, и, следовательно, существенная черта вообще неорганических тел, состоит в том, что свойства их не находятся в связи ни с какими внешними обстоятельствами, а зависят только от их собственной сущности, от вещества, из которого они состоят.
Не то в органических телах. Организмы суть существа, которые по самой своей природе необходимо находятся во взаимодействии с миром, их окружающим. Это коренное свойство их обнаруживается и в их форме. По самому своему определению, форма вещи есть не что иное, как ее ограничение, ее обособление между другими вещами, следовательно, главного смысла формы должно искать именно в отношениях каждой вещи к остальному миру.
Органические формы чрезвычайно разнообразны. Наука об них, так называемая морфология, еще далека от правильной и строгой обработки. Потому вместо полного обзора я приведу здесь только несколько истолкований в виде примеров.
Что можно сказать вообще о растительных формах? Как они ни различны между собой, если мы сравним их с кристаллами, то заметим следующее: у растений можно всегда отличить две стороны — верхнюю и нижнюю, у кристаллов нет такого различия, — все стороны одинаковы. Нижняя часть растения всегда образована иначе, нежели верхняя, остальные стороны обыкновенно равны. Понятно, от чего это зависит. Нижняя часть находится во взаимодействии с землей, с почвой, верхняя — с атмосферой, с воздухом. Одни из самых низших растений — лишаи — являются в виде круглых пятен, плоских наростов на камнях и коре деревьев. И в этих пятнах уже различается нижний слой, обращенный к коре или камню, и верхний — обращенный к воздуху.
В сложных формах отношение растения ко всему, что его окружает, обнаруживается еще яснее. Возьмем дерево. Со всех сторон, кроме верхней и нижней, форма дерева одинакова. Точно так и все окружающие обстоятельства одинаковы со всех сторон, кроме верхней и нижней. Бывает, впрочем, и здесь небольшое различие, часто ветви гуще растут с южной стороны, — с той стороны, откуда греет солнце. С этой стороны и ствол нарастает толще.
Ствол дерева потому же кругл, почему круглы пятна лишаев. Но, сверх того, ствол длинен и потому образует цилиндр. Длина ствола представляет расстояние, на которое ветви и листья удалены от земли и подняты в воздух и в свет. В лесу можно видеть, как удлиняются стволы, они вытягиваются до тех пор, пока не выставят своей макушки на вольный воздух и на свет между другими деревьями. Понятно, что и у отдельно стоящего дерева — чем выше макушка, тем свободнее движется около нее воздух.
Значение ветвей то же самое, как и ствола. Они вытягиваются и разветвляются во все стороны для того, чтобы расставить листья, чтобы дать им больше места и простора. Но этого еще мало, каждый лист сидит на тоненьком черешке, так что может качаться в воздухе и, следовательно, подвергаться полному его действию.
Листья имеют плоскую форму, таким образом, воздух и свет могут действовать на каждую точку их вещества, если бы они были толсты, то это действие могло бы происходить только на наружный их слой. По листьям идут твердые жилки — они мешают тонкой пластинке листа складываться и заворачиваться и, следовательно, закрывать одни части другими.
Перед нами полный образ дерева, и вы видите, как строго его формы соответствуют внутренней жизни дерева, то есть его непрестанному взаимодействию со светом и воздухом или вообще — со всеми явлениями, совершающимися в атмосфере.
Под землей — те же отношения, тонкие пластинки в виде листьев не могли бы удобно проникать в землю, поэтому вместо них на корне и его ветвях вырастают бесчисленные тонкие нити, легко пробирающиеся между частицами почвы. Впрочем, взаимодействие здесь слабее, и корень, вопреки общепринятому мнению, не есть главнейший орган растения84.
Другие, более сложные части растения, например цветок и плод, имеют формы, которых значение определить труднее. Но и здесь некоторые указания являются сами собою. Так, круглая форма плодов, звездообразная фигура цветов — указывают на равенство отношений со всех или со многих сторон. Есть цветы, которые бывают открыты не кверху или книзу, а в сторону, такие цветы часто теряют звездчатую форму, и у них верхняя и нижняя стороны различны, и только правая и левая стороны одинаковы между собой. Так бывает у гороха и у многих близких к нему растений.
Если от растений мы перейдем к животным, то мы встретим формы еще более ясные, именно потому, что у животных взаимодействие с внешним миром совершается несравненно с большей энергией, а следовательно, и самая форма их определяется этим взаимодействием гораздо строже. Животные, как известно, отличаются от растений тем, что они воспринимают внешние влияния не просто, но с ощущением, и отвечают на них, то есть сами действуют на внешний мир, не просто, а с произволом.
Ощущение есть процесс внутренний по самой своей сущности, оно не может проявляться в каких-нибудь наружных формах. Из понятия об ощущении невозможно вывести формы того существа, которое ощущает. Казалось бы, что растение, прикасающееся всей своей массой к окружающему миру, к воздуху и почве, всего удобнее могло бы ощущать их действие, между тем мы убеждены, что растения не чувствуют. Свет действует на каждый лист, на каждую зеленую точку растения, но растение не видит света. Между тем у животных являются на теле маленькие таинственные точки — чаще всего две, иногда только одна, и в этих точках совершается великое чудо — происходит зрение.
Но если ощущение, как нечто вполне внутреннее, не высказывается явно в наружных формах, то, с другой стороны, оно требует, как необходимого последствия, чтобы в существе, обладающем ощущением, был произвол. Чувствовать — значит в то же время различать между приятным и неприятным, следовательно, стремиться к одному и избегать другого. Произвол же, то есть произвольное действие на внешний мир, необходимо должен выражаться во внешних формах, и действительно, по формам животных легко видеть, что они существа, одаренные произволом. Это я и желал бы доказать.
Внешний мир есть мир вещественный, следовательно, и действие на него может быть только вещественное. Вещественные действия могут быть весьма различны. Есть животные, которые защищают себя и прогоняют от себя неприятелей — дурным запахом. Другие, как, например, змеи, действуют ядом. Некоторые рыбы имеют еще более удивительную способность, — они дают электрические удары. Но легко согласиться, что эти и другие подобные действия весьма несовершенны. Самое сильное и в то же время самое свободное, то есть наиболее правильное и наиболее быстро изменяющееся, действие может быть только механическое. Поэтому существа, одаренные произволом, должны действовать на внешний мир преимущественно механически, и, следовательно, в устройстве животных, в механике их тела, всего больше обнаруживается их способность к произвольным действиям.
Действовать механически — значит двигать частями своего тела. Есть многие низшие животные, которые всю жизнь растут на одном месте и только могут двигать своими членами. Но большая часть животных, и даже весьма несовершенных, обладают высшей способностью — двигать всем своим телом, способностью передвигаться с места на место.
Форма тела животных ясно соответствует этой способности. Между тем как растение раскидывается и разветвляется во все стороны и в воздухе и в почве, у животных тело более или менее округлено и сосредоточено, части тела животного тесно сгруппированы около центра тяжести для того, чтобы передвижение было удобнее и быстрее.
Далее — только низшие и немногие животные имеют лучистую форму и похожи на цветы или на грибы, зато они или двигаются очень дурно, или даже вовсе не двигаются с одного места. У животных, хорошо движущихся, форма бывает другая и определяется самим движением. Передняя часть, то есть та, которая встречает препятствия и которая устремлена к цели движения, резко отличается от задней, которая следует за ней. Нижняя сторона, обращенная к земле или вообще к среде, служащей опорой для движения, отличается от верхней, свободной и обращенной кверху, то есть к свету и ко всем атмосферным влияниям. Затем, правая и левая стороны совершенно одинаковы. Это зависит от того, что с этих сторон все обстоятельства равны, именно равны в отношении к движению. Животное можно разделить плоскостью на две равные половины, эта плоскость есть плоскость движения, то есть передвижение животного совершается по ее направлению. Для правильности и быстроты передвижения необходимо, чтобы между частями тела с одной и с другой стороны было совершенное равновесие. Так точно и лодка, и корабль, и всякий сухопутный экипаж делаются строго симметрическими с боков. Вот почему, замечено, что у животных, отличающихся особенной быстротой и легкостью движений, например у птиц и у насекомых, — симметрия правой и левой стороны соблюдается всего строже. Животные же несимметрические встречаются именно между теми, которые дурно движутся. Такова, например, улитка со своим домиком, завернутым в одну сторону, и многие другие сродные с ней животные.
Вы видите, как резко в форме животного высказывается его деятельность. Определенную переднюю и заднюю, а следовательно, и правую и левую сторону может иметь только самопроизвольно движущееся существо. У предметов неодушевленных, у кристаллов и растений, этих сторон нет, они являются разве еще у искусственных предметов, которые создает человек, сообразуясь с самим собой, так, стул, повозка, дом и т. п. отражают в своей форме живую природу человека, строящего их для самого себя.
И не только эти общие и мало определенные черты, но всю фигуру животного до малейших подробностей можно бы построить потому же началу, так что в результате оказалось бы, что форма животного вполне определяется его движениями. Задача здесь чисто математическая, следовательно, совершенно точная, выражаемая числами и геометрическими чертежами. Она состоит в том, чтобы найти для данной среды, то есть для данной опоры движения (для воздуха, воды или суши) наивыгоднейшее движение, какое может иметь самодвижущийся предмет. Из этого движения строго будет вытекать и сама форма предмета. Таким образом мы нашли бы, что для воздуха наивыгоднейшая форма есть форма птицы, для воды — форма рыбы, для суши — форма человека. Все другие формы будут только приближением к этим главным формам, они будут не безусловно выгоднейшие формы, но только выгоднейшие при известных условиях, при данных частных обстоятельствах. Понятно, что высшие животные в своих формах более подчиняются требованиям движения, у низших же могут брать перевес другие, низшие деятельности, и форма должна к ним приспособляться.
Для пояснения всего этого возьму частный пример. Известно, что для того, чтобы тяжелый предмет оставался в устойчивом равновесии, он должен опираться по крайней мере тремя своими точками. Если предмет продолговатый, следовательно, одно измерение в нем преобладает, то наивыгоднейшая устойчивость получится при четырех точках опоры, расположенных по сторонам концов преобладающего измерения.
Животные большей частью продолговаты, именно продолговаты по направлению плоскости движения, это зависит от того, что только в этом направлении тело может удлиняться, не портя движений, не мешая их легкости и быстроте. Следовательно, простейшая и при большой массе единственно возможная форма опоры для животного будет четыре ноги.
У низших животных мы находим больше четырех ног, у насекомых шесть, у пауков восемь, у рака десять. Совершенно ясно, однако же, что такое обилие ног нисколько не способствует им хорошо двигаться. У высших животных, где движение гораздо сильнее, мы встречаем только четыре ноги, лишние ноги здесь были бы совершенной помехой, а четыре — вполне необходимы. Так как опираться и двигаться на четырех ногах всего легче, то у животных даже маленьких, но таких, у которых главное отправление движений есть передвижение с места на место, мы находим четыре ноги. Что для больших животных есть непременное условие, то для маленьких есть условие наиболее выгодное.
Но кроме легкости и быстроты, кроме огромности самодвижущейся массы, природа избирает еще высшую цель, — наибольшую свободу движений, и создает удивительнейший из всех своих механизмов, именно человека. Человек представляет соединение устойчивого и неустойчивого равновесия в одно время. Неустойчивое равновесие бывает тогда, когда предмет опирается одной точкой, лежащею прямо под центром тяжести предмета. Человек ходит на двух ногах, но такое движение возможно только потому, что он может удобно удержаться на одной ноге. Тело человека поднято кверху в плоскости движения, так что центр тяжести как раз находится над ступней ноги, на которую человек опирается. Ступня же упирается только тремя точками, и расстояния между ними так малы, как только возможно. Если человек при таком устройстве и падает, то все-таки, сравнительно, очень редко.
Так как каждая нога может поддерживать все тело, то ноги человека совершенно прямы и очень крепки. А так как от их движений зависит движение целого тела, то они очень длинны и снабжены самыми сильными мускулами. Далее, чтобы дать возможность человеку двигаться самым разнообразным образом и, следовательно, удобно поворачивать свое тело и устойчиво держаться в разных положениях, ногам дано свободное движение во все стороны. Только при таком устройстве, где соблюдаются самые выгодные условия, возможна та быстрота и легкость, с которой движется человек.
Можно было бы доказать, что масса человеческого тела достигает наибольшей величины, какая возможна при таком механизме. Человек легко падает — вот один из признаков его совершенства85. В самом деле, кошка или собака почти не могут упасть, но человек или лошадь и слон могут упасть, оступившись или запнувшись даже на месте, удобном для движения. Упасть — значит потерять власть над своими движениями, вдруг уступить свой произвол действию слепой силы — тяжести. Следовательно, у существ, способных падать, масса и, значит, тяжесть тела, так велика, что приближается к равновесию с движущей силой, масса у них доходит до наибольшей величины, какая может быть свободно и быстро управляема произвольно движущей силой.
Замечательно в этом отношении устройство ног слона. Можно положительно сказать, что слон есть величайшее из возможных сухопутных животных. Мамонт, или допотопный слон, был вполне похож на нашего слона и немного превосходил его величиной. Животные, которые больше слона, встречаются только в воде, где движение гораздо легче, сюда принадлежат именно киты.
Итак, понятно, что у слона, где масса тела достигает наибольшей тяжести, ноги должны иметь некоторое сходство с ногами человека. Несмотря на четыре точки опоры, громадное тело столько же подвергается опасности упасть, как малое тело человека. Опоры должны и здесь иметь относительно не меньшую крепость, длину, силу и свободу движений, потому что иначе громада не могла бы иметь стойкости, ни сколько-нибудь соответствующей размерам быстроты перемещения. И действительно, уже древние заметили, что задние ноги слона, то есть те именно части, которые соответствуют человеческим ногам, представляют с ними значительное сходство. Длинные кости этих ног, бедро и обе эти берцовые кости, особенно ясно напоминают соответствующие им человеческие кости. Между прочим, на этом были основаны многие рассказы о великанах, люди несведущие, находя кости ног мамонтов, принимали их за человеческие и создавали в своем воображении племена гигантов, которые, как мы теперь видим, даже вовсе не возможны. Задние ноги слона годятся только при существовании передних ног. Они могут удобно поддерживать и двигать только заднюю часть слона, а вовсе не гигантское тело человека, которое соответствовало бы им своими размерами.
Человек и слон, вообще, суть животные, в которых разрешены природой две механические задачи о наибольших и наименьших (de maximis et minimis)86. Слон имеет наибольшую массу, какая совместима с достаточно быстрым передвижением. Слон бежит не быстрее лошади, следовательно, довольно тихо — сравнительно с размерами его тела. Быстрее бегать не дает масса, а бегать медленнее значило бы быть совершенно неуклюжим, негодным для жизни.
Человек, по своему механическому устройству, не может долго бегать, он ходит, т. е. сравнительно с другими животными, употребляет способ передвижения почти безобразно медленный. Тут быстрота сведена до минимума, для того чтобы достигнуть максимума свободы движений.
К этому можно бы прибавить еще множество замечаний такого же рода. Но они еще не приведены в систему зоологами, еще не существует рациональной механики животных, которая определяла бы их формы по данным движениям. Первые основания этой науки были положены еще Аристотелем и далее развиты Галилеем в его ‘Разговорах о двух новых науках’. Но до сих пор эта новая наука существует только в слабых очерках87.
Прибавлю, что, во всяком случае, движение есть главное отправление, определяющее собою форму животного. Каких бы других частей и форм ни требовали другие отправления, они подчиняются требованиям движения. В случае нужды все тело животного сосредоточивается в один клубок, в шарообразную массу, так как чем больше сосредоточена тяжесть, тем удобнее ее передвигать. Так устроено тело у птиц, у которых голова с шеей и ноги доведены до возможной легкости, а круглое туловище содержит всю тяжесть тела.
Отсюда, то есть из того, что все другие отправления должны подчиняться движению, можно вывести формы тех органов, которые служат этим другим отправлениям. И животные, подобно растениям, подвергаются постоянному действию воздуха, и они приходят во взаимодействие с жидкими и твердыми телами, именно поглощают пищу и питье. Но то, что у растений совершается снаружи, у животных необходимо должно происходить внутри.
Поверхность тела у животных не может быть велика, следовательно, здесь не может быть значительного взаимодействия с воздухом. Чтобы сохранить это взаимодействие, возможен только один прием: нужно большую поверхность расположить на небольшом пространстве. Следовательно, она должна образовать бесчисленные мелкие листочки, пузырьки, чем они мельче, тем больше их может уместиться в данном объеме, воздух, проникая в этот лабиринт, будет на малом пространстве действовать на множество точек. Так именно и устроены легкие животных.
В отношении к жидким и твердым телам животные не могут подвергаться их действию, оставаясь на одном месте, так, как растения подвергаются действию почвы и ее соков. Чтобы действие не прерывалось, животным остается одно — брать твердые тела и жидкости с собой. На этом основано поглощение пищи, то есть принятие предметов внутрь тела вдруг, в значительном количестве. Следовательно, внутри тела должен быть желудок — мешок для помещения разом принимаемой пищи. Таким образом, по самой природе животного, прием пищи должен ограничиться во времени, и сама пища должна сосредоточиваться в одном месте.
Действие пищи должно, однако же, происходить во все время и на весь организм, на все точки тела. Чтобы достигнуть этого, опять возможен только один прием — во всем теле должны быть во множестве тонкие каналы, в эти каналы должны приноситься частицы пищи, и в них они могут вступать во взаимодействие с частями тела. Вот начало, на котором основано кровообращение. Тело животного необходимо должно быть сосредоточено, и кровообращение есть явное следствие такого сосредоточения, кровеносные жилы необходимы для того, чтобы вещество, которое имеет доступ только в одном месте, могло действовать и на весь организм.
Таким образом, мы видим, что взаимодействие с внешним миром, которое мы находили у растений, не теряется у животных, но вполне сохраняется и даже усиливается. Форма органов, служащих для него, так же ясно вытекает из этого взаимодействия, как и форма растений. Заметим, что, несмотря на то, растения не могли бы иметь таких сосредоточенных форм, какие представляют животные. Для того, чтобы иметь желудок, нужно обладать способностью самодеятельно поглощать пищу, для того, чтобы воздух двигался в лабиринт легких и кровь ходила по жилам, нужно пособие животной силы, нужно, чтобы грудь поднималась и опускалась и чтобы билось сердце. Формы, принимаемые растениями для взаимодействия с внешним миром, суть самые легкие и удобные, формы, принимаемые животными, суть труднейшие, но они совершенно удобны для животных потому, что здесь есть лучшее пособие — механическая сила.
Вот несколько общих рассуждений, принадлежащих к числу тех, которые называются телеологическими.
На телеологию, то есть на указание того, что свойства вещей сообразны с известными целями, натуралисты до сих пор смотрят весьма подозрительно и презрительно. Это происходит отчасти оттого, что телеология при недостаточной строгости понятий непременно вовлекает в ошибки. Но из дурного приложения не следует, чтобы и прилагаемое начало было дурно. Начало телеологии признавал великий Кювье, с той строгостью мышления, которой отличался его гений, он старался дать этому началу точное и правильное значение. Вот его слова:
‘Естественная история имеет также рациональное начало, которое принадлежит только ей и во многих случаях с пользой прилагается ею, это — начало условий существования, обыкновенно называемое началом конечных причин. Так как ничто не может существовать, если не имеет в себе всех условий, при которых его существование возможно, то различные части каждого существа должны быть устроены соответственно так, чтобы могло существовать целое, притом не только само по себе, но и в отношении к существам, его окружающим, анализ этих условий приводит часто к общим законам, столь же строго доказанным, как и законы, находимые вычислением или опытом’. (Le regne animal. T. I. P. 5).
В таком виде начало телеологии непоколебимо, потому что оно ясно само собой, в простейшей форме оно тожественно с таким положением: существовать может только то, что не заключает в себе противоречия.
Кант и Гегель довели этот вопрос до полного и окончательного разрешения. Они различают внешнюю и внутреннюю телеологию88. Внешняя телеология ищет целей, которые лежат вне самих предметов, для которых в самих предметах нет никакого определения, такие цели будут всегда неопределенные, относительные, условные. Внутренняя же телеология стремится найти цели, лежащие в самих предметах, вытекающие из самой их природы, такие цели всегда будут определенные, существенные, необходимые. Закон этой телеологии может быть выражен так: в каждом существе необходимо должно быть все, что следует из понятия этого существа. Это положение совершенно ясно само по себе, но в нем говорится больше, чем в законе Кювье. Закон Кювье ограничивает существа, указывает на условия их существования, тогда как внутренняя телеология требует полноты существ и указывает на их совершенство.
В понятие животного входит понятие самодвижущегося предмета. Следовательно, если мы строго будем выводить следствия, вытекающие из понятия о самодвижении, то мы, в известном отношении, построим животное. Замечания, которые мы сделали выше, относятся именно к такому построению.
Если даже мы будем делать опытные исследования, то не должны забывать, что они должны привести нас к той же внутренней телеологии, потому что каждый факт, каждое явление предмета только тогда получают полное объяснение, когда мы видим наконец, что они вытекают из самого понятия о предмете, так что и опытные, и теоретические исследования имеют одну цель и совпадают в результатах.
Форма вещей вытекает из их содержания, следовательно, для того, чтобы найти содержание, мы можем исследовать форму и отыскивать содержание, которое ей соответствует. Так мы рассмотрели кристаллы и органические формы. Каково же содержание, до которого мы успели дойти в организмах? — Постепенно усиливающееся взаимодействие с внешним миром.
Если в этом не заключается вполне все содержание органической жизни, то, однако же, необходимо принять, что это одна из главных черт, входящих в понятие организма, и, следовательно, черта, связанная с глубочайшею его сущностью.
Как же достигнуть самой этой сущности? Очевидно, для того, чтобы убедиться в том, что мы дошли до сущности, нам мало опытов и наблюдений, мало исследования форм и тому подобного. Сущность определяется умом, сущность есть то, что существует безусловно, что необходимо должно существовать.

1861, янв.

ПИСЬМО IX

СОДЕРЖАНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ЖИЗНИ
Неопределенность природы человека. — Он весь в возможности. — Существо наиболее зависимое и наиболее самостоятельное. — Влияния подавляющие и влияния вызывающие. — Что выходить из жизни? — Анализ прогулки по улице. — Жизнь, как цель для самой себя. — Жизнь, как самонедовольство.

‘Так уж создан человек’. ‘Такова уж человеческая природа’. Подобные речи повторяются беспрестанно и с полным доверием к их справедливости, как будто действительно человек мог быть создан на тысячу различных ладов и как будто мы действительно открыли, на какой особенный лад его устроила природа. А как в самом деле создан человек? В чем состоят свойства человеческой природы? Это такие вопросы, что обширнее и труднее их нет во всей области мышления. Ответ на них, совершенно полный, только один — вся история человечества.
Что за существо человек? Что он — добр или зол, глуп или умен, ничтожен или велик, тело или дух? Какие нравы и обычаи у этого животного? Что оно — травоядное или плотоядное, — тропическое или полярное, — злое или кроткое, — подвижное или ленивое? Перебирая подобные вопросы один за другим, мы заметили бы, что человек есть самое неопределенное из всех существ, в нем нет особенностей, которые бы составляли его природу, и в этом, как легко согласиться, состоит его величайшая особенность.
Все другие предметы несравненно более определенны. Возьмите мертвый предмет — например, кусок золота, — и вы увидите, что он даже имеет полную определенность, его цвет, плотность, гибкость, теплоемкость, плавкость и вообще все свойства имеют известную степень и меру, которую мы непременно найдем в каждом куске золота. Между тем сказать, чем непременно бывает человек, невозможно, он может быть бесконечно высоким и бесконечно разнообразным существом, но точно так же он может быть и существом ничтожным, куском живого мяса, в котором нет даже животных достоинств.
Обыкновенно мы это забываем. Человеческий ум постоянно стремится к определенности, к проведению точных границ около мыслимых предметов. Вот почему мы воображаем, что в человеке, несомненно, существует нечто определенное, вроде куска золота, вложенного внутрь и одинакового во всяком человеке, несмотря на все различие людей.
Человек весь в возможности. Это справедливо не только относительно того, чем бывает человек на разных точках земли и в разных эпохах истории, это справедливо для каждого человека, даже для вполне развитого и живущего во всей своей красе и силе. Рассмотрите человека, взятого в известное мгновение, попробуйте угадать, что в нем есть в это мгновение.
Что же вы найдете? Больше всего — мяса, крови и костей, затем, какую-нибудь мысль, мельком пробегающую в голове, взгляд, который, пожалуй, ничего не видит, улыбку, в которой очень мало смысла, — и больше ничего. Хорошо еще если так, но каждый человек, даже великий, бывает иногда лишен всякого человеческого совершенства, он может потеряться, ослабеть, отупеть, во сне и в обмороке он может превратиться в безжизненную, ничего не выражающую массу. На этом основано известное справедливое замечание, что нет великого человека, который бы был великим для своего лакея. Замечание это неблагоприятно вовсе не для великих людей, как многие думают, но для лакеев. Лакей великого человека видит в нем только черты, которые в силах понимать, то есть черты обыкновенного или даже плохого человека.
Но о человеке должно судить не потому, чем он есть в данную минуту, а потому, чем он был и чем он может быть. Кстати заметить здесь, что взгляд, подобный лакейскому, встречается часто в суждениях о требованиях искусства. От искусства часто требуют воспроизведения человека как можно ближе к действительности, прежде всего в обыденной его жизни, в простейшие его минуты. Требование это несправедливо, потому что художник, изображая эти минуты, может забыть самое существенное, может упустить из виду действительного человека, которого вздумал изображать. Человек не бывает всем самим собой каждую минуту, но есть минуты, когда он бывает тем, чем только может быть в другое время, и на такие минуты должно быть обращено все внимание художника. Иначе — его произведение будет величайшей ложью на действительность.
Итак, вместо того чтобы спрашивать, что есть человек, — мы должны спрашивать: чем может быть человек? Вместо того чтобы исследовать, из чего состоит человек, мы должны рассмотреть, что бывает с человеком. Вместо сущности нужно взять деятельность, вместо постоянного — переменное, вместо души — жизнь. Тогда мы убедимся, что нет существа более разнообразного, менее подчиненного каким бы то ни было ограничениям, более общего и, следовательно, совмещающего в себе более противоречий, чем человек.
В чем состоит жизнь? В некоторой связи с окружающим миром, следовательно, в восприятии внешних влияний, и в некоторой деятельности, то есть в действии на все внешнее. Мы видели из прошлого письма, что в этом действительно состоит жизнь организмов. Ручательством за это содержание жизни нам служила самая форма органических тел, то есть то, что в них наиболее видимо и осязаемо. Организмы суть существа, которые, если начать с низших и переходить к высшим, все более и более теряют неизменность, все глубже воспринимают и сильнее противодействуют, следовательно, стремятся вместо невозмутимой сущности стать изменяющимся явлением, из простого бытия перейти в чистую деятельность. Впрочем, если мы хотим найти содержание органической жизни, то мы можем также идти обратным путем — сверху вниз. Человек есть совершеннейший организм, высочайшая точка, до которой может дойти органическая сущность. Следовательно, в человеке главные черты этой сущности должны получить самое яркое проявление. Человек вполне разрешает собою ту загадку, которую представляет нам органический мир в своих формах.
Что же мы находим в человеке?
Человек есть существо наиболее зависимое и наиболее самостоятельное в целом мире. В нем примиряются эти два противоречащих свойства, и самое это примирение составляет его сущность.
Человек есть существо наиболее зависимое. В самом деле, на него все действует, он подвергается всевозможным влияниям так, что влияния не остаются бесплодными, но производят непременное действие.
Возьмите камень, существо, по-видимому, вполне страдательное. Конечно, на него действует воздух, с той влагой, которая в нем бывает в большей или меньшей степени, на него действует свет, теплота и пр. Человек точно так же подвержен этим действиям, но, кроме того, на него действуют все окружающие предметы, которые для камня не существуют вовсе. Этот дом, эти деревья, река, мост, дети, женщины и пр., и все, что только может обнять взгляд, — все это занимает человека, волнует его, восхищает или печалит — одним словом, все действует на него тысячекратно сильнее, чем воздух и вода на камень.
Настает ночь — круг действия расширяется. Животному нет дела до звезд, человеку же до всего есть дело. Целое мироздание устремляет на него свои лучи, и вот он летит мыслью к Сириусу, разбирает Млечный Путь, следует за движениями звезд. Как сильно действуют они на него! Прошли времена астрологии, когда звезды управляли человеческой жизнью, но, очевидно, и теперь он не вышел из-под их влияния. Не из-за них ли проводятся без сна ночи, пишутся тома, производятся глубокие вычисления? Неотразимый, обаятельный интерес внушают к себе звезды, и невольно покоряется ему человек.
Но этого мало. Что дальше, что за этими звездами? Есть ли там граница, есть ли счет звездам, или нет границы мирозданию и нет звездам счета? Какой вопрос! Эта граница или эта безграничность неодолимо влекут к себе мысль человеческую, очевидно — его волнует все мироздание, для него имеет смысл и цену все, что есть, целый мир для него — такой же вопрос, такое же дело, как для камня вода, льющаяся прямо в его трещину
Но и этого мало. От какой бы горы ни был оторван камень и как бы далеко ни был занесен, он не помнит того места, где был, и не измеряет расстояния, на которое удалился. И это место, и это расстояние в настоящую минуту для него ничего не значат. Не так с человеком. Что ни случилось с его предками, — все имеет на него влияние, все занимательно для него в настоящее время. Его тревожат отдаленнейшие предания, времена доисторические. Обезображенные мифы, непонятные иероглифы для него нередко составляют животрепещущий вопрос.
Он идет даже далее. Раскапывает земные слои, находит какие-то загадочные фигуры и очерки, и эти фигуры и очерки заинтересовывают его живейшим образом. Вся прошлая жизнь планеты становится для него любопытной задачей, которая приковывает его к себе на всю жизнь. Он уходит даже в самую глубину времени и спрашивает — где начало мира, где его исходная точка?
И не только то, что есть и было, — даже то, чего еще нет и не было, даже будущее — влечет к себе человека. Что будет с его родом, с его планетой? Он измеряет поверхность земли, определяет закон возрастания населения и волнуется вопросом, — куда мы денемся, когда на земле не достанет места?
Итак, все, и настоящее, и прошедшее, и даже будущее неодолимо увлекает человека, все на него действует, все его движет. Он представляет собою какой-то центр, к которому сходятся все лучи мироздания, все влияния, какие только есть в мире.
Отсюда вы уже видите, что этот центр должен быть вполне самостоятельным, все имеет на него влияние, следовательно, никакое влияние не поглощает его вполне, в нем должна заключаться неисчерпаемая восприемлемость, и вместе он должен оставаться самим собой, сколько бы и что бы он ни воспринимал.
Человек принимает влияния, следовательно, изменяется от их действия, но вместе с тем в нем остается нечто неизменное. Между тем камень или вовсе не принимает влияний или, если принимает, — перестает быть самим собою. Облейте камень водою — он нисколько не переменится, облейте крепкой кислотой — если она на него подействует, ваш камень исчезнет, вы получите другой камень, другой по самой сущности — по химическому составу.
Если вы отделите часть от камня, то, собственно говоря, вы получите другой камень, потому что вес, форма — суть существенные принадлежности камня. Отрежьте у человека палец, руку, ногу — это будет все тот же человек. Отделенная часть камня сама есть камень, отделенная часть человека есть ничто в сравнении с человеком.
Чем больше влияний действует на камень, чем дольше они на него действуют, тем значительнее разрушение камня, тем ближе он к своему уничтожению. У человека — наоборот: различные влияния не только не уничтожают его, но еще более усиливают его самостоятельность. В самом деле, они его развивают. Мы выражаем это чрезвычайно просто и верно, говоря, что человек нечто усваивает себе, когда что-нибудь на него действует. Усваивать — значит делать своим, вносить в собственную природу, прибавлять к своей сущности. Так что сущность человека растет по мере того, как претерпевает различные влияния. Притом это нарастание не механическое, не складывание в одну кучу, но самодеятельное, внутреннее. В самом деле, усвоить себе что-нибудь вполне чуждое, с чем бы не было сродства в самом усвояющем существе, невозможно. В данную минуту, в данном месте человек может усвоить только то, чему есть отзыв в его душе, что само уже просится на свет. Вот почему самые поразительные явления часто не оставляют следа и самые мелкие поводы возбуждают сильные перемены в душе человека. Таким образом, развитие идет совершенно самостоятельно.
Если часто нас поражает зависимость человека от обстоятельств, его окружающих, если много есть людей, которые бывают игрушкой всех случайностей, то не в этом состоит природа человека. Напротив, лучшие представители человеческого рода поражают необычайной строгостью своего развития, его логической последовательностью. Каковы бы ни были обстоятельства их жизни, они быстрее или медленнее, но прямо идут к своей судьбе, и все обращается в служение их главной цели.
Для ясности все влияния, все обстоятельства можно разделить на два разряда — на такие, которые вызывают развитие, и на такие, которые его подавляют. Подавляющие влияния могут иметь величайшую силу, могут задерживать развитие до полного его уничтожения. Как бы велик духом или силен телом ни был человек, камень или пуля достаточны для того, чтобы исчезло все его величие и вся его сила. Точно так и нравственные влияния могут ослаблять и пересиливать стремления духа. Но что касается до вызывающих влияний, то сила их незначительна. Сами по себе они ничего сделать не могут, они могут только пособлять работе развития, только давать ей простор, но не направлять и не производить ее. В этом отношении нужно всегда делать строгое различие. Если мы говорим о влиянии природы на человека, о действии на него исторических обстоятельств или среды, в которой он живет, то значит только, что весь этот окружающий мир подавляет в нем одни стремления и дает простор другим. Следовательно, то, что в нем развивается, развивается вполне самобытно, а не производится природой, историей, средой.
Вообще же говоря, человек готов дать отзыв на все, готов идти по всем направлениям, какие возможны, так что для человека вообще — нет влияний подавляющих, а все превращаются в вызывающие. Историки справедливо уверяют, что самые пули и ядра послужили к развитию людей, а не к упадку. Точно так же всякое влияние, каково бы оно ни было, пока не переходит в подавляющее, — вызывает развитие, и в каждом человеке в частности. Если только душа вынесет что-нибудь, то она выходит из-под гнета с новыми силами, с новыми приобретениями. Что бы ни действовало на человека, организм идет вперед, и все приносит ему пользу, из всего слагается душа человека. Такова сила человеческой самостоятельности.
Итак, если человек есть центр всех влияний, то только потому, что он сам, самодеятельно, самобытно стремится стать в центре мира, если человек все переносит, то только потому, что может все обнять, стать выше всего, что думает покорить его. Такова особенная сущность человека.
Жизнь есть не что иное, как образование этой сущности.
Сначала, еще ребенок, еще новый житель мира, человек не далеко видит вокруг себя и почти не имеет самостоятельности. Мир его узок, и каждое впечатление, кажется, поглощает его душу. Долгие годы эти впечатления не оставляют следа — у ребенка еще нет памяти. Долгие годы и потом — все ярко и светло вокруг него, но все бессвязно и разбито на отдельные картины. Мир кажется радужным хаосом. Что было, что есть и что будет — все это является не сосредоточенным и пестрым. Все наслаждение жизнью ограничивается настоящей минутой, и время кажется длинным, как вереница несвязных снов. Каждый день — просыпаясь, ребенок чувствует свежесть, как будто он вновь родился, и на все, что вокруг него, он смотрит с таким же сладким любопытством, как будто видит все это в первый раз. Годы кажутся веками.
Мало-помалу все сосредоточивается. Человек вполне знакомится с тем, что его окружает, и уже не забывает своего прошлого. Он ищет и испытывает новое, но при этом не теряет старого. Душевная жизнь растет. Любопытство увлекает его к разнообразным и далеким предметам. Долго расширяется круг зрения человека, долго остается для него много неиспытанного и неизведанного. Его собственное будущее для него туманно и окрашено неопределенными и фантастическими надеждами. Мало-помалу все определяется и уясняется, человек точно узнает и себя со своими силами, и мир, его окружающий. Наступает полдень жизни, и она освещается страшным светом сосредоточенного сознания. Просыпаясь, человек уже не чувствует в себе нового бытия, он разом видит и все прошлое, и все, что ждет его впереди, и все, что заключает в себе окружающая его жизнь. Туманы исчезли, увлечениям и надеждам нет больше места, и человек, как при полном свете солнца, может идти к ясно видимой цели.
Таким образом, жизнь и для каждого человека есть постепенное сосредоточивание, постепенное уяснение всего, что окружает его во времени и в пространстве. Человек есть свет, который озаряет собой мир, и можно сказать обратно, что мир для каждого человека есть та сфера, которая озарена светом его сознания.
Вот, кажется, верное изображение течения жизни. Но справедливо будет, если заметят, что все сказанное выше указывает на форму жизни, а не на ее содержание. В самом деле, что содержит этот мир, который озаряется светом сознания? И для чего служит самое озарение? Где искать твердого зерна жизни? Что от нее остается, что из нее выходит?
Возьмем вопрос в этой последней форме. Так он был предложен одним из лучших наших писателей. В порыве скорби, возбужденной в нем картиной жизни современного человечества, он спросил: что выходит из жизни?— и, казалось, не нашел ответа. Трудно представить себе что-нибудь печальнее безответности на такой вопрос.
По-видимому, однако же, он разрешается легко. Можно сказать, что из жизни кроме жизни действительно ничего не выходит, но что и не нужно, чтобы что-нибудь еще из нее выходило. В самом деле, выходит жизнь, чего же больше?
И действительно, жизнь по самой своей сущности есть явление безотносительно хорошее, потому что она ни в чем другом и состоит, как в удовлетворяющемся стремлении, в непрерывно насыщаемой потребности. Если мы опустим из виду это самоудовлетворение, самонасыщение жизни, то мы легко впадем в большие ошибки.
Представьте, например, что кто-нибудь идет по тротуару. Так или иначе, но только здесь совершается некоторое явление жизни. Положим, философ наблюдает это явление и старается понять. Что найдет он?
Человек идет. Идти, двигаться — это ведь значит чего-нибудь достигать, приближаться к какой-нибудь цели. Но философ очень бы ошибся, если бы стал задавать себе вопрос — куда и зачем идет этот человек? Он никуда и ни за чем не идет, он вовсе не хочет куда-нибудь прийти, он идет просто для того, чтобы идти.
На человеке шляпа. Философ, пожалуй, подумает, что она надета с какой-нибудь целью и станет рассматривать ее с этой точки зрения. По-видимому, даже нет сомнения, что она служит для защиты головы от холода, так что голова — цель, а шляпа — средство. Ничуть не бывало, во-первых, у этого человека прегустые волосы, так что для головы не нужна другая защита, а во-вторых, совершенно наоборот — не шляпа служит для головы, а голова служит поддержкой шляпы. Шляпа куплена для того, чтобы ее носить во время прогулок, и если этот человек несет на своей голове шляпу, то именно для того, чтобы нести ее.
Точно так же напрасно мы бы стали ломать себе голову, если бы вздумали объяснить себе форму этой шляпы. Форма ее также не имеет никакого внутреннего значения. Шляпе дана такая форма ради самой этой формы.
То же должно сказать и об остальном костюме. Великолепное пальто великолепно само по себе, а не потому, чтобы особенно удобно защищало тело гуляющего от атмосферных влияний, тело этого человека служит только подставкой, на которую он надевает свой костюм. Посмотрите на дорогой воротник. Эта мягкая, серебристая шерсть, про которую телеологи говорят, что она именно назначена для согревания зверей среди льдов и морозов, — эта шерсть выставлена прямо на мороз, навстречу ветру и снегу, модному барину не придет и в голову, что воротник можно отворотить, чтобы прикрыть лицо.
Подойдем ближе. У барина орлиный нос, большие блестящие глаза, величавое выражение лица, превосходные бакенбарды. Казалось бы, здесь можно подозревать какое-нибудь содержание, какое-нибудь более глубокое значение. А между тем нет, и здесь все наружу, все существует само для себя. Этот нос и эти глаза не дают никакого права судить, что за ними скрывается что-нибудь им соответствующее. Природа, кажется, любит красивые формы за самую их красоту и создала этот нос и эти глаза — так, ради самого носа и глаз, а вовсе не для соответствия с внутренними свойствами человека. Что касается до бакенбард, то уже не может быть и сомнения, что они сами себе служат целью. Величественное же выражение лица имеет не больше значения, чем бакенбарды. На основании его вы не имеете ни малейшего права предполагать какое бы то ни было величие в этом барине, не имеете права предполагать даже стремления к некоторому величию. Барину до величия нет никакого дела, он добивался исключительно только величественного выражения лица. Теперь вы видите это выражение, он его вам показывает: больше ничего здесь и не ищите. Явление жизни совершается открыто, ясно, прямо перед вашими глазами.
Но вот навстречу нашему барину идет другой, отчасти похожий, они встречаются и разговаривают. Не узнаем ли мы тут чего-нибудь? Не выйдет ли чего-нибудь из этого? По строгом рассмотрении оказывается, однако же, что ничего не выходит. Вы думаете, что они сообщают друг другу свои мысли, что разговор имеет цель, стремится к разъяснению какого-нибудь вопроса? Нисколько. Слова говорятся единственно для того, чтобы быть сказанными. По тону, по жестам вы угадываете все наслаждение, которое чувствуется при произнесении фраз. Один вовсе не хочет передать другому свое суждение, — он хочет только его сказать, ему и суждение-то нужно не само по себе, а только для того, чтобы можно было его выразить. Другой вовсе не старается усвоить себе мысль собеседника, он слушает его только для того, чтобы отвечать, то есть насладиться собственной речью. В этом состоит вся цель разговора, она достигается совершенно, и затем разговор не имеет ни малейшего следствия, из него ничего не выходит.
Я мог бы продолжать этот разбор очень далеко. Барин смотрит, из этого вовсе не следует, что он что-нибудь рассматривает и что из этого что-нибудь выйдет. Он смотрит — чтобы смотреть. Он смеется не для того, чтобы что-нибудь осмеять, а просто чтобы посмеяться. Он читает книгу не для того, чтобы что-нибудь вычитать, а просто чтобы читать. И словом, он живет не для того, чтобы что-нибудь выжить, а просто для того, чтобы прожить. Так что из жизни у него действительно ничего не выходит, кроме жизни.
Отчего же это кажется нам странным? Отчего это самоудовольствие и самонасыщение так противны нам, так отталкивают нас? Отчего неистощимая струя наслаждения, которая проникает каждое явление жизни, которая слышна в каждом ее движении и каждом ее дыхании, отчего она не может утолить нас?
В самом деле, у человека какой-то страшно-строгий взгляд на жизнь. Ему иногда хотелось бы, чтобы шляпа служила только для защиты головы, пальто — для защиты тела, чтобы каждый шаг имел какую-нибудь цель, — положим хоть сохранение здоровья, самое здоровье должно служить для чего-то другого, — для возможности действовать, хлопотать, говорить, точно так — речь непременно должна содержать мысль, мысль — должна быть дельная, должна для чего-нибудь годиться, и т. д. Этот разрушающий, едкий взгляд преследует нас неотвязно и повсюду как бы пышно ни было у кого-нибудь пальто, как бы изящен ни был парижский выговор его речей, как бы ни была легка его коляска и быстры его лошади, — мы ничем не довольны, мы готовы предложить ему беспокойный вопрос: что он хочет сказать, куда так спешит и что из всего этого будет?
Так смотрим мы не только на эти пустые радости, но и вообще на все радости жизни. Жизнь человека богата. У нас есть любовь — сродство душ, блаженство, заставляющее нас все забывать.
Когда б не смутное влеченье
Чего-то жаждущей души,
Я здесь остался б — наслажденье
Вкушать в неведомой тиши.
Забыл бы всех желаний трепет,
Мечтою б целый мир назвал —
И все бы слушал этот лепет,
Все б эти ножки целовал…89
У нас есть науки, искусства, преданность им награждается высокими радостями. Тот же поэт рассказывает их:
Никому
Отчета не давать, себе лишь одному
Служить и угождать.
Для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи,
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Безмолвно утопать в восторгах умиленья —
Вот счастье! вот права!..90
И все это, всю нашу прекрасную жизнь мы непременно желаем принести в жертву, мы во что бы то ни стало хотим превратить ее целиком только в средство, только в пособие для чего-то другого. Нас вечно движет
смутное влеченье
Чего-то жаждущей души91.
Мы неутолимы, ненасытимы, мы презираем самодовольство, в каком бы отношении оно ни выражалось, мы требуем работы, движения, вперед и вперед — куда же это, наконец?
Идти вперед — значит иметь впереди цель, значит быть недовольным настоящим и стремиться к будущему, значит бороться с тем, что не согласно с этими стремлениями, и приводить в исполнение то, что сообразно с нашими идеалами. Одним словом значит — действовать, к сущности человека принадлежит не только то, что он познает и чувствует, но также и то, что он действует. Жизнь не только есть самоудовлетворение, но и саморазрушение, самонедовольство.
Видели ли вы новорожденного ребенка? Что это? Кусок мяса, как иногда презрительно выражаются. Между тем ребенок есть человек в возможности. Если рассматривать жизнь как деятельность, то ему предстоит, по-видимому, труднейшая задача. Ему нужно — стать человеком, и более или менее сознательно он чувствует перед собою эту цель, более или менее сознательно он работает для ее достижения.
Какая задача! Когда сознание начинает действовать, он начинает всматриваться в окружающее его два мира — мир природы и мир людей. Что же такое он видит? Где мера тому и другому миру, в чем заключается их содержание, в чем состоит сущность?
Мера — бесконечность, и содержание — неисчерпаемая глубина, а между тем, так или иначе, но ребенку нужно стать человеком. С неустающим вниманием он смотрит на все его окружающее и должен как-нибудь приладиться ко всему этому, стать в уровень, подняться на поверхность этого потока людей и явлений, которые мечутся вокруг него, и, наконец, вздохнуть свободно и сказать: ‘Ну вот! Наконец и я человек!’
Чем сознательнее совершается эта работа, тем она огромнее и тем труднее. Не легко понять формы и содержание человеческой жизни, в них отразилась и в них живет вся история человеческого рода. Положим даже не так, может быть, вы не признаете подобной строгой связи в истории. Но каждый имеет полное право признать ее в отношении к себе, каждый может пожелать быть в отношении к истории тем, чем бывает иногда последняя страница в книге, то есть представлять полный результат, полный смысл всех предыдущих страниц.
Какая задача! А между тем большей частью она исполняется легко, потому что исполнение идет отчасти бессознательно. Чутка и подвижна душа человека, из ребенка, из куска мяса быстро образуется прекрасный человек, все благородное и святое заразительно прививается к нему, стремления и мысли в нем загораются, как большое пламя от искры, он принимает как что-то родное и знакомое все, что медленно и тяжело было выжито тысячелетиями и незапамятными поколениями.
И до тех пор, пока человек исполняет эту задачу, — цель его ясна, стремления живы и сильны, и вы не уверите его, что из жизни ничего не выходит. Потому что он еще недоволен собою, еще ищет полноты жизни.
С насмешкой, но в то же время с гениальной точностью мысли и выражения, Пушкин описывает это молодое настроение, он говорит о своем Ленском:
Цель нашей жизни для него
Была заманчивой загадкой,
Над ней он голову ломал
И — чудеса подозревал.
Но вот полнота жизни достигнута. Человек восходит на крайнюю высоту, какая ему доступна, наступает то сосредоточение жизни, о котором я говорил. Эта эпоха, по-видимому, самая светлая, часто сопровождается тяжелыми страданиями, вся жизнь во власти человека, и он спрашивает себя: что с нею делать? Нередко это обнаруживается кризисом: люди идут в монахи, цари снимают с себя свои царские короны.
Что же значат эти муки? Очевидно, душа ищет деятельности и томится без нее. А что значит деятельность?
Пока есть задача, которая не решена, пока есть замысел, который не исполнен, пока есть цель, которая не достигнута, — до тех пор возможна деятельность. И, следовательно, муки души побуждают нас вперед, к неразгаданному и несовершенному. Они суть муки рождения. То новое, что приходит в мир, — таинственное будущее, которое наступает, — оно приходит не помимо нас, мы сами его рождаем.
Жизнь часто бывает комедией, но в сущности она — глубочайшая драма. Мы не сочиняем этой драмы, но сами в ней действуем, сами поглощены ее завязкою. Эта драма потеряла бы для нас всю свою цену, если бы развязка зависела от нашего произвола или если бы мы ее знали наперед. Жизнь есть действительное обновление, действительная загадка, и потому великая черта ее открывается в том, что как неизвестно будущее, так и совершенно неизвестно, что выходит из жизни каждого из нас.

1861, февр.

II. ЖИТЕЛИ ПЛАНЕТ

Однажды у Гегеля, когда пили кофе после обеда, я стоял вместе с ним у окна, двадцатилетний юноша, я с восторгом смотрел на звездное небо и называл звезды — жилищем блаженных. Но учитель забормотал про себя: ‘Звезды — гм! гм! Звезды — не что иное, как блестящая сыпь на лице неба’.
Г. Гейне92

ГЛАВА I

НЕИЗБЕЖНОСТЬ ВОПРОСА О ЖИТЕЛЯХ ПЛАНЕТ
Изречение Гегеля. — Изречение Добантона. — Молчание и его неудобство. — Лаплас. Похвала астрономии. — Суетная гордость. — Малость земли. — Мысль о жителях планет, как познание наших истинных отношений к природе.

Изречение Гегеля имеет глубокое значение, и, может быть, мне удастся уяснить его для читателя настоящей статьи. Но, что бы ни говорили Гегель и все философы, не будет ли прав тот, кто не станет вовсе читать настоящей статьи? Какое нам дело до жителей планет? К чему рассуждать о существах, о которых мы не можем иметь точных сведений, с которыми не можем войти ни в какие сношения и от которых ни в каком случае нам не может быть ни тепло ни холодно? Не лучше ли обратить все внимание на наши обстоятельства здесь на земле, о которых мы и без того часто рассуждаем мало и плохо? Возражения справедливые. Рассуждения о жителях планет действительно могут показаться развратным поползновением мыслей, как выражался еще старик Добантон. Но здесь является важное затруднение. Конечно, для всякого человека существуют предметы, до которых ему нет дела, но если решать этот вопрос, то нужно уже решать его правильно и систематически, нужно определить совершенно строго, до чего человеку должно быть дело и до чего ему не должно быть никакого дела. Очевидно, вопрос до такой степени сложный и запутанный, что едва ли кто-нибудь решится похвалиться, что нашел его решение.
Если же кто, не заметив трудности, питает убеждение, что обладает решением этого вопроса, то мы, обыкновенно, таких людей не любим, потому что вследствие этого у них развивается такое расположение ума, что они становятся невыносимы, какое бы прекраснейшее сердце ни имели.
Дело в том, что по счастью или несчастью, но только человек, говоря словами Добантона, развратен по самой своей природе, то есть ему до всего есть дело. В этом заключается его странность и особенность, которая, как легко понять, причинила ему не мало бед и хлопот, но она есть его существенная, коренная принадлежность и может даже служить для его определения. Человек есть существо, так сказать, легкомысленнейшее в целом мире, именно — существо, которому до всего есть дело.
Вот почему, от древнейших времен человек постоянно, и даже с особенным любопытством, обращался к задачам, по-видимому имеющим к нему самое далекое отношение, какое только возможно. Таковы вопросы о начале и конце мира: в них человек отрывается от настоящего и устремляется умом в отдаленнейшее прошедшее и отдаленнейшее будущее. Точно таков же вопрос и о планетных жителях. С тех пор, как была открыта истинная природа небесных тел, мысль человеческая не могла оторваться от их загадочного мира, от их далеких и недоступных обитателей. Величайшие умы последних веков внесли свои имена в историю мнений о жителях планет. О них говорили Кеплер, Гюйгенс, Лейбниц, Вольтер, Фонтенель, Кант и пр.
Конечно, авторитеты нам не страшны, мы так уверены в наклонности к заблуждениям человеческого ума вообще и в способности к открытию истины — нашего ума в особенности, что без больших затруднений назовем пустыми фантазиями и вздором мысли какого угодно авторитета. Другими словами — мы, так или иначе, признаем себя умами, равноправными со всяким другим умом, худо или хорошо, но мы сами судим и решаем всякий вопрос и признаем за собою власть перевершить всякое дело, кем бы оно прежде совершено ни было. И, следовательно, кто бы ни говорил о жителях планет, может быть, мы сочтем за более благоразумное — молчать.
Молчание есть мудрость тех, кому нечего говорить. Мудрость эта не постоянная и не маловажная, потому что она требует уменья ясно отличать действительную мысль от всего другого, что бродит в голове. Но вовсе молчать нельзя, а молчать об одном и говорить о другом — очень опасно, потому что не проговориться нет никакой возможности. Выразив определенное мнение о каких-нибудь предметах, мы вместе с тем неизбежно определим взгляд наш на другие предметы, о которых, по-видимому, умолчали самым тщательным образом.
Что касается до жителей планет, то я надеюсь убедить читателя, что не говорить о них решительно невозможно. Многие великие ученые, из похвальной осторожности, не говорили о них ни слова, но осторожность пропала даром, потому что они решились при этом иметь такие мнения, которые сейчас показывают, как они думали о планетных жителях.
Так, например, великий из великих знатоков неба, Лаплас, почти ничего не говорит об обитателях светил {Для полноты приведем здесь общее рассуждение Лапласа по этому предмету: ‘Благодетельное действие солнца вызывает развитие животных и растений, покрывающих землю, и аналогия побуждает нас предполагать, что оно производит подобные следствия на планетах, ибо естественно думать, что вещество, так разнообразно обнаруживающее перед нами свою плодовитость, не бесплодно на столь огромной планете, как Юпитер, который имеет, подобно земному шару, свои дни, ночи и годы и на котором наблюдаются перемены, указывающие на весьма деятельные силы. Человек, созданный для температуры, которой он пользуется на земле, не мог бы, по всей вероятности, жить на других планетах, но не должно ли существовать бесконечное множество организаций, соответствующих различным температурам шаров этого мира? Если одно различие стихий и климатов вносит столько разнообразия в земные произведения, то насколько больше должны различаться произведения различных планет и их спутников? Самое деятельное воображение не может составить об них никакого понятия, но их существование, по крайней мере, очень вероятно’ (Laplace. Exposit. Du syst&egrave,me du monde. 6-me d. Par. 1835. P. 443)93.
Вот наиболее простые и очень осторожные суждения о жителях планет, читатель найдет их разбор в последующих главах.}. Строгий математик, скептик и материалист, он любил рассуждать точно и признавал истинной одну математику. Между тем в своей знаменитой книге — ‘Изложение системы мира’, в конце, он не удержался и сделал несколько не математических соображений. Вот они:
‘Астрономия, по достоинству своего предмета и по совершенству своих теорий, есть прекраснейший из всех памятников человеческого ума, — подвиг, приносящий ему наибольшую честь. Увлеченный обманом чувств и своего самолюбия, человек долгое время смотрел на себя, как на средоточие движения светил, и суетная гордость его была наказана ужасом, который они ему внушали. Наконец многовековые труды расторгли завесу, скрывавшую от его взоров систему мира. Тогда он увидел, что находится на планете, почти незаметной в Солнечной системе, которая сама, несмотря на свое громадное протяжение, есть не более как ничтожная точка в бесконечности пространства. Великие следствия, к которым привело его это открытие, легко могут вознаградить его за ту степень, на которую оно низвело землю, его собственное величие доказывается чрезмерной малостью основания, послужившего ему для измерения небес’.
‘Будем тщательно сберегать, постараемся увеличить это сокровище высоких познаний, — отраду мыслящих существ. Они оказали важные услуги мореплаванию и географии, но величайшее их благодеяние заключается в том, что они рассеяли страх, внушаемый небесными явлениями, и искоренили заблуждения, порожденные незнанием наших истинных отношений к природе, — страх и заблуждения, которые тотчас же возникли бы снова, если бы угас светоч наук’.
С первого взгляда эти слова кажутся не более как невинной похвалой астрономии. Говорить о пользе наук, по-видимому, есть дело позволительное и отнюдь не дерзкое, а между тем посмотрите, куда это завело Лапласа. Почему он думает, что предмет астрономии имеет высокое достоинство! Не говоря о человеке, — самое простое животное или растение выше всякой планеты и всякой звезды, если под планетой и звездой разуметь только безжизненную глыбу. Величина не есть достоинство, ее нельзя принимать за величие. Астрономия, говорит Лаплас, открыла человеку истинную систему мира. Значит ли это, что она способствовала постижению сущности мира? Нисколько. Прежде думали, что земля неподвижна, а светила движутся около нее, потом нашли, что, скорее, можно принять солнце за неподвижное и что земля около него движется. Что же тут важного? Вместо одного движения нужно принять другое — и больше ничего.
В самом деле, ведь астрономия не доказала, что солнце совершеннее, лучше, выше, достойнее земли, она доказала только, что оно больше земли. Если человек, принимая землю за неподвижную, только по суетной гордости мог считать это за ее достоинство и преимущество, то по какому же праву просвещенный астроном считает солнце выше только за то, что не оно ходит вокруг земли, а земля около него? Со стороны солнца было бы непростительным увлечением самолюбия считать себя выше только потому, что около него вертятся планеты.
Точно так нельзя согласиться и с тем, будто бы астрономия открыла малость земли. Такое открытие решительно невозможно. Лаплас прямо говорит, что земля мала в сравнении с бесконечностью пространства. Но спрашивается, что же может быть велико в сравнении с этой бесконечностью? Каким образом строгий математик мог упустить из вида, что великость и малость суть понятия относительные и что в сравнении с бесконечностью нет ничего ни великого, ни малого? Если бы наша земля занимала все пространство Солнечной системы, то и тогда она была бы, по словам самого Лапласа, незаметною точкою в мироздании. Следовательно, вообще, какое бы протяжение ни занимала земля, она никогда не могла бы быть великой. Лаплас намекает на то, что будто бы земля представляет недостаточно широкое основание для измерения небес. Но спрашивается, какое же основание было бы достаточно велико? Опять нужно сказать — небеса неизмеримы, и, следовательно, никакая мерка не была бы как раз впору для их измерения. Скорее, наоборот — из того, что мы, сидя на земле, успели измерить небо, совершенно ясно, что земля для этого достаточно велика. Вообще же о земле никак нельзя сказать, велика ли она или мала. Если мы не станем ее мерить совершенно негодным аршином — бесконечностью, а поищем другой меры, то весьма легко может оказаться, что земля имеет надлежащую величину Те, которые писали о жителях планет, всегда полагали, что должно быть некоторое отношение между величиной планеты и величиной ее обитателей. Если мы станем рассматривать землю с этой точки зрения, то найдем, что она достаточно велика в отношении к человеческому росту. Людям на земле просторно, и человечество до сих пор не могло пожаловаться на то, что ему мало места. Что же касается до будущего, то и за него трудно приходить в особенный страх. Три-четыре тысячи миллионов легко поместятся на земном шаре, так чтобы, гуляя, не стеснять друг друга, притом они составят такое многочисленное и разнообразное общество, что мы не вправе будем жаловаться, если численное увеличение его прекратится. В самом деле, вероятно, со временем число рождающихся будет равно числу умирающих, то есть размножение естественным образом уравновесится со смертностью. Пожаловаться на малость земли можно бы было только в том случае, если бы нам не достало места прежде этого уравновешения.
Итак, — напрасно Лаплас утверждает, что астрономия низвела землю на какую-то низшую степень достоинства, само собою понятно, что вовсе не во власти астрономии определять достоинство светил. Между тем совершенно ясно, что Лаплас придает этому мнимому определению особенно важное значение. Астрономия оказала великие услуги мореплаванию и географии, — казалось бы, что важнее? — дело идет о прямой, действительной пользе для человечества, но Лаплас находит, что не в этом состоит величайшее благодеяние астрономии, а в том, что она искоренила заблуждения, порожденные незнанием наших истинных отношений к природе.
Что же все это значит? Что разумеет Лаплас под истинными отношениями к природе? Вообще, какая тайная мысль увлекла творца ‘Небесной механики’ к таким явно непоследовательным суждениям?
Мысль о жителях планет. Предположите только, что их постоянно имел в виду Лаплас, и слова его легко объяснятся. В самом деле, не в том дело, что человек прежде считал землю неподвижной, а в том, что он считал только одну ее обитаемой, что он принимал свой род за единственных жителей мира и себя за единственное богоподобное творение. Когда же открылось, что небесные светила имеют ту же природу, как и Земля, неизбежно возникло сомнение в справедливости таких убеждений. Воображение с неудержимым увлечением стало населять планеты и звезды существами, подобными человеку. Число и совершенство этих существ невольно сообразовались с величиной и блеском их жилищ. И вот откуда проистекли те мнения, которые выражает Лаплас. Предмет астрономии потому высок, что звезды — не просто безжизненные круглые глыбы, это — целые миры, наполненные всеми богатствами жизни и красоты, так что наше понятие о мироздании было бы ничтожно, если бы мы не знали об этих мирах. Земля, став из средоточия планетой, не потому потеряла свое достоинство, что сделалась подвижной, а потому, что явилась только малым звеном в системе планет, столько же или еще более одаренных благами жизни. Не потому Земля мала, что она меньше Солнца, и т. д., но потому, что человек, живущий на Земле, ничтожен в сравнении с теми существами, которые должны населять громадное и блистательное солнце или другие звезды. Вот какой взгляд Лаплас называет знанием наших истинных отношений к природе. Человек должен вообразить себе, что он окружен бесчисленными мириадами миров, простирающимися в бесконечность, где живут, мыслят и действуют существа бесконечно разнообразные, которых совершенство может несравненно превышать всякое человеческое совершенство. Вот что открыла астрономия, вот ее величайшее благодеяние. Человек не имеет права признавать за собой исключительное богоподобие, не должен иметь притязаний на абсолютную истину, он — песчинка в океане существования, и жизнь его со всем ее содержанием, с его знанием и душой — ничтожна, как чуть видная волна в этом океане94.
Вы видите, читатель, что все это ясно и последовательно. Если же, наоборот, на планетах нет жителей, — то, очевидно, земля, какова бы она ни была, есть прекраснейшая планета, если звезды пусты, то как бы они огромны и многочисленны ни были, земля будет истинным центром мироздания и человек — царем природы, главным существом мира, целью и смыслом всего существующего. Скромные рассуждения Лапласа о пользе астрономии отвергают подобный взгляд, он говорит так, как будто жители планет, несомненно, существуют. Но справедливо ли это? Есть ли действительно жители на планетах?

ГЛАВА II

ПРАВИЛЬНАЯ ПОСТАНОВКА ВОПРОСА
Вопрос нужно оборотить: не жители для планет, а планеты для жителей. Мысль об иной жизни. Как населить планеты. — Мысль о человеке с крыльями. — Что лучше, летать или ходить?— Совершенство механического устройства человека.

Прежде всего замечу, что не только у нас нет никаких сколько-нибудь важных причин принимать существование планетных жителей, но что даже самое легкое, простое и ясное предположение будет именно отрицание этого существования. Тут мы не встретим никакого противоречия, никакого затруднения. Обыкновенно, как сильнейший аргумент в пользу жителей планет, предлагают вопрос: для чего же существует это бесчисленное множество небесных тел? Но вопрос этот такого рода, что вовсе не требует необходимо ответа. Если планеты и звезды суть пустые глыбы, то само собой разумеется, что они никуда не годятся, — и больше отсюда ничего не следует. Очень странно было бы, если бы всякая звезда, потому только что она толста и тяжела, имела претензии непременно быть жилищем разумных существ. Для разумных существ, конечно, нужно было устроить удобное и приятное жилище, но отсюда не следует, чтобы, наоборот, для звезд непременно нужно было насоздавать разумных существ. Нельзя сказать: как жалко, что такие прекрасные шары остаются без обитателей! — потому что чего же здесь жалеть? Звезды, если они представляют только грубую, мертвую массу, суть нечто совершенно ничтожное, они почти то же, что пустое пространство. Нельзя также говорить, будто бы они стоили природе больших трудов и что без жителей все эти труды остаются втуне. Если уже принять такое человекоподобное представление природы, то, скорее же, можно сказать, что малейшая органическая клеточка ей стоит более труда, чем все звезды, взятые вместе. Можно пожалеть о человеке, у которого нет руки или даже одного пальца, но нельзя жалеть о камне, что у него нет головы с мозгом: очевидно, камень не заслуживает того, чтобы иметь голову. А так как звезды в нашем предположении суть не более как камни, хотя и очень большие, то нет никакой причины предполагать какую-то несообразность в том, что они лишены разумных обитателей. Жизнь, в полном ее объеме, есть нечто столь прекрасное и великое, что перед ней ничтожны ужасающие массы и расстояния планет, так что не будет никакой диспропорции, ничего уродливого и несоразмерного, если представим только одну планету украшенной жизнью и все другие пустыми и безмолвными.
Очевидно, вопрос нужно совершенно оборотить: планеты и звезды не нуждаются в жизни, но не нуждается ли жизнь в планетах и звездах? То есть, быть может, жизнь так разнообразна и богата, что не может поместиться на одной земле. Не заключается ли в жизни такое глубокое содержание, что она не может ограничиться теми формами, в которых проявляется на земле, что она должна в других, равных или даже лучших, формах обнаруживаться на других светилах? Может быть, жизнь даже совершенно неисчерпаема, так что сколько бы ни было звезд и планет, для нее все будет мало и она никогда не успеет выразиться во всей своей полноте?
Такое понимание жизни, такое желание представлять себе иную жизнь, отличную от нашей человеческой, — вот, без сомнения, главное основание, по которому мы населяем планеты жителями. Очевидно, не астрономия открыла или усилила это стремление человеческого духа, астрономия рассматривает светила именно только как камни, то есть как тела тяжелые, имеющие взаимное притяжение, так что она дала только повод к игре нашей фантазии, указала нам место, которое мы могли населить своими созданиями. Если прежде из того же стремления родились олимпийские боги или духи подземные, водяные и воздушные, — то ныне, когда более точные исследования доказали отсутствие этих существ в указанных местах, мы, сообразуясь с научными открытиями, нашли, что эта иная, не наша жизнь, вместо Олимпа, воздуха и воды, может поместиться на других планетах. Мы радуемся, что астрономия развязала нам руки или, выражаясь другими словами, доказала бесконечность мироздания. Теперь, если бы даже строгие изыскания показали, что на планетах нашей Солнечной системы вовсе нет жителей, мы не будем нисколько в затруднении, мы поселим их на ближайших к нам звездных системах, если же и те окажутся пустыми, мы будем подвигаться дальше и дальше и будем при этом находиться в приятной уверенности, что места для наших поселений всегда хватит.
Понятие об иной жизни, отличной от человеческой, глубоко и крепко коренится в человеческом духе. Как легко видеть, оно имеет значение величайшей важности, потому что неразрывно связано с тем смыслом, какой мы придаем нашей земной жизни. Поэтому фантастические, бесконечно разнообразные представления иной жизни, которыми от древности и до наших дней сопровождается история человеческого мышления, все имеют положительное значение, все могут быть истолкованы — как светлый или темный фон, на котором резко рисуются формы нашей земной, человеческой жизни. Это царство теней, эти блестящие и мрачные призраки толпятся вокруг человека как будто только для того, чтобы среди них тем осязательнее и выпуклее выдалась его действительная, не призрачная фигура. Таким образом, мы строим эти существа на основании понимания нашей жизни, и, следовательно, вопрос о жителях планет должен обратиться в следующий: можем ли мы так понимать нашу жизнь, так смотреть на нее, чтобы, выходя из этого взгляда, можно было правильным образом населить планеты?
Вопрос обширный в высочайшей степени. Чтобы видеть, как он решается и возможно ли его решение, — мы можем, впрочем, остановиться на каком-нибудь частном случае, взять какой-нибудь отдельный образчик этой иной жизни, которую мы ищем. Другими словами — начнем населять планеты, возьмем те образы, которые встречаются у писателей или даже стали ходячими мнениями, и посмотрим, — возможны ли они?
Помню, в одном многолюдном ученом заседании зашла речь о том, что, может быть, после нашей геологической эпохи, после нового переворота, явятся на земле существа более совершенные, чем люди. Один из членов собрания отвергал возможность такого события, но другой, весьма известный профессор, и притом профессор зоологии, утверждал, что это легко может быть. ‘Почему вы знаете, — наконец спросил он, — что после нас на земле не явятся, например, люди с крыльями? Они будут летать, а не ходить, а летать гораздо лучше, чем ходить!’ {Слова С. С. Куторги на одном из диспутов.}
Вот простая и совершенно определенная черта иной жизни. Притом крылатый человеческий образ не есть открытие почтенного профессора, как известно, этот образ есть одна из любимых форм, в которой человек воображает высшие существа. Летать, иметь крылья — всегда было особенно желанным для людей, не мало высказано было и жалоб на то, что у нас недостает крыльев.
Но если поэту, художнику или простому мечтателю и позволительно говорить о людях с крыльями, то на подобные речи менее всякого другого рода людей имеют право именно профессора зоологии. Именно для зоолога человек с крыльями есть нелепость, есть явное противоречие.
Профану в зоологии позволительно не знать, что крыльям птиц соответствуют у человека руки, и потому позволительно привешивать крылья сзади рук, но зоолог должен знать, что нет и никогда не было у позвоночных животных с шестью членами, следовательно, зоолог, предполагая крылатого человека, должен предположить, что этот человек — безрук, что его руки превращены в крылья. Человек без рук! Не правда ли, что это почти то же, что человек хотя с руками, но без лица? Рука после лица есть самая подвижная, самая живая часть тела. Пожатие руки соответствует поцелую, рука, также как лицо, выражает душу, и потому в ней, так же как в лице, преимущественно проявляется красота. Безрукий человек — крайнее безобразие, не говоря уже о том, что быть без рук — значит быть калекою в высочайшей степени, так как рука есть главный орган деятельности.
Нет и не было позвоночных животных, у которых было бы больше четырех членов, поэтому для зоолога предположение шести членов странно и дико, правильный и естественный ход мыслей внушает ему, что если у позвоночных нет и не было шести членов, то, вероятно, потому, что шести членов у них не может быть. Это называется наведением.
Но оставим грубый опыт и эмпирические выводы: путешествуя по планетам или переносясь в грядущие времена, мы, очевидно, не должны ничем стесняться. Тут мы находимся в области чистой мысли, в царстве возможного. Итак, пусть у человека будет, кроме ног и рук, еще пара членов, крылья. Посмотрим, далеко ли мы улетим на этих крыльях?
Часто говорят: птице даны крылья для того, чтобы она летала. Это совершенно несправедливо, потому что одних крыльев мало для того, чтобы летать. Чтобы летание было возможно, нужно сверх крыльев особенное устройство целого тела: вся анатомия животного должна измениться. И действительно, вся птица, от головы до ног, устроена особенным образом, приспособленным к летанию. Подробности птичьей анатомии в этом отношении представляют необыкновенный интерес. Так как летание есть дело трудное, то для достижения его природа употребила все меры, все механические хитрости, какие только возможны, по необходимости она должна была подчинить этой цели все органы. Поэтому-то и не верно сказать, что для летания служат одни крылья. Между тем, вздумавши представить какое-нибудь существо летающим, мы, обыкновенно, просто приделываем ему крылья, не изменяя нисколько всего остального.
Итак — если человек желает летать, то его тело должно быть изменено. Укажу здесь на одну черту птичьего тела, которая прямо бросается в глаза. Тело птицы существенно отличается тем, что образует округленную сплошную массу без видимых разделений. Шея с головой и ноги имеют очень малый размер в сравнении с туловищем, в котором сосредоточена вся тяжесть тела. По законам механики такая форма необходимо требуется для удобства летания, без нее птица не могла бы управлять своим полетом. Следовательно, давая крылья человеку или лошади, невозможно воображать, что их туловище сохраняет прежнюю форму: оно должно сосредоточиться, образовать неподвижную, округленную массу.
Не правда ли, какое страшное безобразие! Наше чувство, вообще, невольно возмущается против всякого отступления от прекрасного человеческого образа. Видали ли вы Аполлона Бельведерского?
Лук звенит, стрела трепещет,
И, клубясь, издох Пифон,
И твой лик победой блещет,
Бельведерский Аполлон95.
Но у него блещет не только лицо, — он весь сияет, с головы до ног, олимпийская сила и гордость светится в каждом напряженном мускуле, от шеи до ступней, положение каждого сустава, каждый изгиб дышит и говорит. Каким образом могло бы это отразиться на бессмысленно круглом туловище птицы? Куда бы девалась эта красота, это видимое и осязаемое проявление силы и смелости?
Человек с туловищем птицы есть нелепость. Но не здесь еще кончается его преобразование, если он вздумает летать. Читатель чувствует, что мы только слегка касаемся здесь вопроса, способного к широкому и математически строгому развитию. Летание есть определенный механический процесс, он возможен только при известных условиях. Выводя эти условия одно за другим с всевозможной точностью, мы нашли бы, что тело человека, чтобы подходить под эти условия, должно все более и более приближаться к телу птицы. Таким образом, мы убедились бы, что летать может только птица и что человек и лошадь, чтобы летать, должны превратиться в птиц.
Укажу здесь только на одно обстоятельство: птицы, вообще говоря, гораздо меньше зверей. Это не есть каприз природы, ее произвольное распоряжение. Нет — это зависит от того, что животные слишком большие, слишком массивные, не могут летать, то есть из костей и мускулов, из тяжей и перьев невозможно построить летающее существо, которого вес был бы больше известного предела. Отсюда следует, что если человек желает летать, то он должен уменьшиться до величины какого-нибудь кондора или пеликана. Малая величина — по-видимому, не беда, но вместе с уменьшением тела должно произойти и уменьшение мозга, — а иметь в голове мало мозга, как известно, есть истинное несчастье, бедствие невознаградимое.
Что же мы выведем из всего этого? Птицами нам быть вовсе не хочется, мы хотели бы остаться людьми и только получить способность летать. Если же мы готовы отказаться от летанья, лишь бы остаться людьми, то спрашивается, ужели человеческие движения имеют такое низкое значение, что мы должны завидовать движениям птицы, ее полету? Почему упомянутый выше профессор зоологии провозгласил с такой уверенностью, что летать лучше, чем ходить?
Решить, что лучше и что хуже, — дело вовсе не легкое, приниматься за такой вопрос легкомысленно и торопливо вовсе не следует. Очевидно, преимущество птицы перед человеком состоит в скорости передвижения. Но разве скорость есть единственное достоинство движения. Разве можно сказать, что чем движение скорее, тем оно лучше? Скоро — да не споро, тише едешь — дальше будешь, говорит русская пословица. И действительно, достоинство движений состоит главным образом не в скорости, но в том, что содержится в самых движениях, что ими достигается. Сила движений, их свобода, их многообразие гораздо важнее, чем скорость. И легко убедиться, что человек в этом отношении превосходит всякую птицу. Принимая в соображение тяжесть человека, мы найдем, что и поступь его в высочайшей степени легка и быстра, но, сверх того, нет ни одного животного, которое бы во время передвижения до такой степени свободно владело своим телом, как человек. Птица совершенно поглощена своим полетом, делать что-нибудь на лету она не может. Между тем человек, передвигаясь с места на место, в то же время может свободно и сильно действовать всеми верхними частями тела. Ни одно животное не способно к таким разнообразным движениям, как человек. На этом основаны гибкость, разнообразное расчленение, стройное соотношение многих частей — те черты, которыми резко отличается человеческое тело и которые так восхищают нас в его прекрасных образцах. В человеке природа разрешила высокую механическую задачу, — сочетать наибольшую легкость движений с наибольшей их силой и свободой и с наибольшим разнообразием. Птицам завидовать нам не в чем.
Да и зачем нам крылья? Так иногда вздумается — хорошо бы полететь да сесть на крест Исакия, чтобы взглянуть оттуда на Петербург, или вдруг захочется от скуки слетать в Одессу, нечаянно влететь к старинным знакомым и спросить их: ну, как вы здесь поживаете? Но чтобы вообще мы имели склонность к воздушной жизни, — этого нельзя сказать. Мы вовсе не желаем беспрерывно шнырять по воздуху, — жить воровством, подхватывая себе добычу то в одном, то в другом месте, — ночевать на скалах, на деревьях или на вершинах церквей и башен. Если же так, то для чего же бы мы стали подниматься на воздух и что бы мы такое важное стали там делать? Очевидно, если бы мы имели крылья, то сохраняли бы их только на случай капризов или чересчур хорошей погоды, а в обыденной жизни пользовались бы ими разве как опахалами.
Итак, мы должны отказаться от крыльев, — как для существ нового геологического периода, так и для жителей планет, — если вздумаем населять их не одними птицами, но и человекоподобными существами. Впрочем, беда бы была небольшая, если бы пришлось отказаться от одних крыльев, но читатель, вероятно, заметил, что мы вообще не смеем изменять человеческого образа. Не потому только, что всякое изменение было бы безобразием, было бы нарушением той чарующей красоты, которую некоторые стараются объяснить простой, т. е. пустой привычкой, но также и потому, что, изменяя фигуру, мы существенно нарушаем механические условия строения тела, следовательно, искажаем всю физическую деятельность существа. Произвольно изменяя форму человеческого тела, мы не только создадим безобразные чудища, но мы сотворим калек, бессильных, немощных уродов. Если же при своих созданиях мы будем строго следовать законам механики, то, во всяком случае, мы не можем изобрести новые человекоподобные или превосходящие человека образы, но непременно придем к формам животноподобным, следовательно, низшим даже в механическом отношении. В самом деле, не нужно обманываться тем, что животные часто отличаются страшной силой, быстротой, легкостью движений. Легко убедиться, что здесь нет преимущества перед человеком, именно потому, что в этих свойствах обнаруживается механическая односторонность животных. Лев — царь зверей, несмотря на то что есть многие животные больше и быстрее его. Человек же имеет преимущество над самым львом: он боролся с ним и истреблял его гораздо прежде, чем поумнел до того, что выдумал порох.

ГЛАВА III

ОДНООБРАЗИЕ ВЕЩЕСТВЕННЫХ ЯВЛЕНИЙ В МИРЕ
На планетах та же механика и геометрия, как у нас. — Проект сношений с жителями Луны. — Изречение Молешотта о фосфоре. — Сущность вещества везде одна, как думал еще Фалес. — Из Книги Соломоновой Премудрости. — Астрономия доказывает однообразие мира. — Мнение Августа Конта и Шеллинга.

Итак, создать животное, которого физическая деятельность была бы лучше (в самом обширном смысле этого слова) человеческой, невозможно. Из легких замечаний, которые я сделал выше, видно, что полное доказательство этого положения должно основываться на законах механики. Законы же механики принадлежат к числу необходимых законов. То есть мы не можем воображать, что где бы ни было, на других ли планетах нашей Солнечной системы или на других Солнечных системах в самой бесконечности небес, эти законы не соблюдаются. Законы механики в этом отношении совершенно похожи на теоремы геометрии. Эти теоремы справедливы везде без исключения. На этом замечании был даже некогда построен весьма основательный проект, имевший целью войти в сношения с жителями Луны. Какой-то ученый, и едва ли не немецкий, предлагал какому-то правительству, и едва ли не русскому, где-нибудь на больших пространствах изобразить яркими огнями какой-нибудь геометрический чертеж, например чертеж Пифагоровой теоремы. Жители луны, которые, вероятно, не менее Пифагора радовались открытию этой теоремы и, может быть, также принесли за это в жертву богам сто лунных быков, без сомнения, узнали бы чертеж и любезно отвечали бы нам другим чертежом96. Ученый, кажется, прибавлял еще, что если бы этот способ не удался, т. е. если бы оказалось, что жители Луны не знают геометрии, то мы бы, по крайней мере, убедились, что с ними не стоит знакомиться. Прекрасную теорему доказал бы тот, кто вывел бы математически строго, что форма человеческого тела так же ясно указывает на механическое совершенство человека, как чертеж Пифагоровой теоремы указывает на саму теорему. Тогда, ища жителей на планетах, мы так же бы надеялись найти там человеческие формы, как этот ученый надеялся, что жители Луны знают нашу геометрию.
Для полной ясности нужно, впрочем, прибавить, что человеческая фигура зависит не только от механических законов, по которым построена, но и от вещества, из которого построена. Форма и размеры каждой машины непременно зависят от ее материала, так, деревянные часы не могут быть так малы и плоски, как металлические. Поэтому для искателей новых форм остается еще возможность изменить человеческую фигуру, предполагая другой материал. Может быть, скажут они, нервы и мускулы планетных жителей устроены из другого вещества, чем наши, и потому и вся машина их тела имеет несравненно высшее достоинство, хотя и построена по тем же механическим законам.
Вопрос трудный, физиологи ничего не знают о связи между сущностью известного нам вещества и сущностью организмов, они не могут доказать такого положения: для органической деятельности необходимо именно такое вещество, какое мы находим в организмах. Как-то Молешотт вздумал выразиться, что для мышления необходим фосфор, вероятно, оно так и есть, — да беда в том, что ведь это нужно доказать. А говорить это без доказательства — значит, ни больше ни меньше, как сказать, что для мышления необходимо иметь голову, да притом еще не пустую, а с мозгом.
Попробуем, однако же, рассмотреть более простые случаи. Возьмем не физиологов, а людей более точных — физиков и химиков. Поверят ли они, что в других мирах явления, ими изучаемые, совершаются иначе, потому что вещество там другое! Например: что свет там иначе преломляется, что различных состояний тел не три — твердое, жидкое и газообразное, — а четыре или пять, что тела соединяются химически не в определенных пропорциях и т. д.? Едва ли кто-нибудь станет отвергать, что подобные предположения невозможны. Понятно, что физики и химики, занимаясь более простыми явлениями, яснее могут видеть, что эти явления связаны с самою сущностью вещества и прямо вытекают из нее, они стараются даже на самом деле вывести из этой сущности наблюдаемые ими законы явлений, — например, посредством теории атомов. Молешотт же только похвастался перед несведущими людьми, давая им разуметь, будто бы физиология так же ясно выводит мышление из фосфора, как химия выводит из атомов определенные пропорции соединений.
Физик, принимающий теорию атомов, необходимо принимает, что и на отдаленнейших звездах вещество состоит из атомов, химик, полагающий, что определенные пропорции соединений объясняются свойствами атомов, необходимо полагает, что в целом мироздании вещества соединяются в определенных пропорциях. Одним словом, добираясь до сущности нашего земного вещества, мы вместе с тем уверены, что добираемся до той единой сущности, которая служит основой всего вещественного мира. Мы и теперь исповедуем то же учение, какое проповедовал Фалес, т. е. что все тела образованы из одного материала, — хотя мы и не согласны с ним в том, что этот материал была вода. Таково неизбежное и всегдашнее стремление человеческого ума, и Молешотт был бы прав, если бы сказал только: ум человеческий стремится доказать, что и фосфор необходим для мышления.
Открыть необходимую связь между явлениями — вот общая задача для всего естествознания. Из этого следует, что мы заранее убеждены в этой связи, но не следует, что мы уже знаем эту связь. Сказать, что между всеми явлениями существует необходимая связь, — значит сказать, что все они необходимо проистекают из одной сущности, т. е. сущность непременно полагается единою. Так, сущность всех вещественных явлений мы называем веществом и в то же время непременно принимаем, что вещество везде одно. Потом мы предполагаем, что из этого единого развивается все разнообразие мировых явлений, развивается с совершенною необходимостью. Следовательно, если на земле развились организмы, то необходимость такого развития заключалась в веществе. Поэтому и обратно — органические явления необходимо требуют известных видоизменений вещества, организмы могут быть образованы только из того материала, который мы в них находим.
В этом отношении обыкновенно делают неосновательное различие между мертвой и органической природой, и делают не только простые смертные, но и основательные ученые. Мертвой природе мы уже привыкли, хотя и не очень давно, приписывать строгую законность, механическую неизменность действий. Явления мертвого мира мы принимаем за неизбежное обнаружение сущности вещества. Между тем организмы кажутся нам чем-то менее правильным, мы не считаем их необходимыми в мире, и необходимо такими, как они есть. Мы готовы принимать их за какую-то случайную игру вещества, за прихоть природы или же приписываем их формы и явления произвола посторонних сил, как будто фантазии, создавшей образы их по своему желанию и вкусу и потом наложившей эти образы на вещество. Понимать мудрость творения, таким образом, весьма несправедливо. Вот прекрасное место из Книги Соломоновой Премудрости, всего лучше поясняющее вопрос и знаменитое по своему важному смыслу. Писатель рассуждает о египетских казнях и, обращаясь к Богу, говорит:
‘А за безумные и греховные помышления их, за то, что они покланялись бессловесным пресмыкающимся и несмысленным зверям, ты послал им в отмщение множество бессловесных животных. Чтобы они знали, что чем кто согрешит, тем и накажется. Потому что разве не могла всесильная рука твоя, сотворившая мир из безвидного вещества, послать на них множество медведей, или лютых львов, или же неведомых новосозданных зверей, исполненных яростью? — таких, которые дышали бы огненным пламенем, или испускали бы злосмрадный дым, или рассыпали бы из очей страшные искры, даже таких, которые могли бы погубить их не только своим вредом, а одним ужасом своего вида? Да и без того, — они могли бы пасть, гонимые только судом твоим, и быть истреблены и развеяны одним духом силы твоей. Но — все мерою, и числом, и весом расположились еси’ {Прем. Солом. XI, 16—21.}. Смысл этого замечательного места, очевидно, тот, что и животные, то есть высшие и прекраснейшие организмы, созданы по мере, числу и весу, то есть по законам математически определенным. Развитие этой мысли неизбежно приводит к признанию необходимости животных форм.
Итак, если кто захочет воображать себе на планетах растения и животных, то, строго говоря, он должен воображать их такими, каковы они на Земле. Так, физик, представляя атмосферу планет, принимает, что ее газы следуют закону Мариотта и вообще имеют все свойства земных газов, так, химик, предполагая, что свет звезд зависит от горения, воображает себе в этом горении химическое соединение по определенным пропорциям, так, минералог, желая представить себе минералы планет, воображает те же кристаллические формы, какие он видел на земле.
Все это не дерзость, не одно пустое самообольщение, астрономы, люди исключительно занятые небом, спокойно и счастливо идут этим путем. Небесные явления они объясняют совершенно как земные. Никакой астроном не усомнится, что свет звезд следует тем же законам, как свет стеариновой свечки, что закон тяжести действует везде одинаково, что плотность и твердость комет ничтожна, потому что в них мало веса, и т. п. Недавно еще явились попытки определить химический состав Луны по тем лучам, которые она отражает, и определить состав горящих веществ Солнца по свету этого горения, следовательно, на основании опытов с земными веществами. Наконец, к нам залетают постоянно падающие звезды, камни из небесного пространства, химики нашли в них те же вещества, какие они уже знали на земле.
Одним словом — из всех фактов астрономии нет ни одного, который бы отзывался чем-нибудь совершенно чуждым, нет ни одного, который бы доказывал разнообразие мира. Великие успехи астрономии, напротив, состоят именно в постепенном распространении однообразия на все мироздание. Чего не выдумывали люди в рассуждении звезд и планет! Каких стеклянных и эфирных небес они не воображали вокруг себя! Что же оказалось? — Планеты — та же земля, звезды — то же солнце, и до бесконечности небес все то же и то же, все солнца, да планеты, да пространство, не имеющее конца…97
Недоверие, которое возбуждают к себе небесные пространства, ожидание в них чего-то нового, небывалого, можно объяснить прямым остатком старых привычек. Укажу на двух философов, непростительно увлекшихся таким недоверием, по поговорке: крайности сходятся, — в подобных мнениях сошлись Август Конт и Шеллинг, один — мыслитель наиболее скептический, другой — наиболее верующий. Конт утверждает, что человек не способен понять мироздание, что он ограничен крошечным уголком мира и может здраво судить только о нем, это новый, самый современный взгляд. К сожалению, подобный взгляд можно иметь не иначе, как распространяя его на все мироздание, и потому Конт, стараясь защитить свою систему мира, впал в крайнюю непоследовательность. Астрономы открыли, что двойные звезды подчинены законам всеобщего тяготения. Двойные звезды очень далеко, Конту хотелось бы ограничить человека одной Солнечной системой, и вот он упорно отвергает верность астрономических выводов и наблюдений, и даже выставляет вообще всю звездную астрономию как пустое и не могущее дать плодов занятие {См.: Comte A. Trait philosophique d’Astronomie populaire98.}. И выходит, что Конт, отвергая законы движения двойных звезд, думает, что знает об этих звездах больше и вернее, чем астрономы, которые их наблюдали.
У Шеллинга цель другая. Ему хотелось бы доказать, что человек есть единственное богоподобное существо, центр мира, а для того, чтобы возможен был центр, он хочет указать на окружность. Шеллинг стремится найти пределы мира, стремится так или иначе ограничить его. Поэтому он перетолковал по-своему наблюдения астрономов, ему показалось, что они в звездах нашли что-то непохожее на наш солнечный мир, и он указывает на это новое, как на признак того, что астрономы приблизились к пределам мира вообще. Вот его собственные слова:
‘Должно порадоваться расширению средств наблюдений, которое, хотя отчасти, нарушило мертвящее ум и ни к чему не ведущее однообразие системы мира, именно вследствие открытия двойных звезд, где можно видеть, как около покоящейся центральной звезды обращается звезда не менее светлая и не меньшей массы, но равная (если не ошибаюсь, в одном случае даже большая), и как в этих странах, столь далеких от нашей точки зрения, расстояния, по-видимому, уменьшаются, так как, по Гершелю и Струве, у многих двойных звезд расстояние подвижной звезды от центральной едва равняется поперечнику последней, а в других случаях — только малому числу этих поперечников’ {Schelling F. W. J. Sammtliche Werke. Zweite Abth. 1 Bd. S. 49599.}.
Ничего подобного не находила звездная астрономия, и Гершель и Струве нимало не виноваты в словах Шеллинга. Звездная астрономия напротив доказала однообразие мира на столько, на сколько могла доказать. С нашей точки зрения, т. е. с Земли, — нельзя видеть планет и спутников, которые вращаются около звезд, можно видеть только самые звезды. Но так как есть звезды, обращающиеся одна около другой, то астрономия могла доказать, и действительно доказала, что движение их происходит по тому же закону тяготения, какому повинуется Солнечная система.
Очевидно, астрономия идет явно по тому пути, который противоречит тайным мечтаниям Лапласа. Как в геологии в настоящее время принято за правило не принимать ни в какие отдаленнейшие эпохи действия других сил, кроме тех, которые мы знаем теперь, так и астрономия постоянно держится правила — не принимать ни в каких отдаленнейших местах неба других сил и иных законов, кроме тех, какие мы встречаем на земле. И это имеет не тот смысл, будто мы нашу ничтожную землю хотим сделать образцом для всего великого мироздания, но тот, что величие целого мироздания отражается в Земле, что в ней вполне выразилась сущность мира.

ГЛАВА IV

МИКРОМЕГАС ВОЛЬТЕРА
Требование нравственного разнообразия. — Закономерность нравственных явлений. Фонтенель. — Третий вечер ‘Разговоров о множестве миров’. — Равнодушие Фонтенеля. — Первая глава Микромегаса. — Его рост. — Связь между величиной и формой. — Его ум. — Разница между познаниями по их достоинству. — Вторая глава Микромегаса. — Скука. — Краткость жизни. — Философия Локка. — Главное стремление ума.

Легкое и прямое заключение, которое выведет читатель из всего предыдущего, будет то, что если существа других миров по вещественной своей природе не отличаются от существ земли, то они не могут отличаться и по психической природе, так как душевная деятельность необходимо соответствует телесной. Но именно против этого заключения всего сильнее вооружается наша мысль.
Человек недоволен своею жизнью, он носит в себе мучительные идеалы, до которых никогда не достигает, и потому ему нужна вера в нравственное разнообразие мира, в бытие существ более совершенных, чем он сам. Часто раздаются жалобы на физические бедствия нашей жизни, но что они значат в сравнении с нашими жалобами на нравственные бедствия, в сравнении с тем неутолимым гневом и отчаянием, с каким человек смотрит на нравственное ничтожество и уродство человека? Вопли Руссо и Байрона, болезненная ирония Гейне и все другие явления такого рода имели источником не физическое, а нравственное зло человечества. И потому если человек, недовольный своим телесным устройством, мечтает иногда о крыльях, то несравненно более он склонен воображать существа, у которых не было бы наших нравственных недостатков. То есть человек расположен верить, что сущность его нравственной жизни может проявиться в несравненно лучших формах, чем она является на земле. Вот где заключается главный корень нашего желания населить планеты, вот отчего и Гейне, говоря с Гегелем, вздумал назвать звезды жилищем блаженных.
Мы улетаем мысленно к счастливым жителям планет, чтобы отдохнуть от скуки и тоски земной жизни. Так точно прежде любили вспоминать ‘золотой век’, так некогда воображали себе Эльдорадо, где побывал и Вольтер, или Новую Атлантиду, куда мысленно плавал Бэкон Веруламский100. Такие мечты очень многочисленны, они имеют техническое название — утопия, по имени острова Утопии, подробно описанного канцлером Томасом Мором в 1516 году. По самому источнику таких созданий воображения видно, что они выражают более или менее высокие стремления человеческого ума, и действительно, часто в них высказываются возвышеннейшие и благороднейшие надежды и желания.
Задача, которую представляют все эти создания нашего ума, чрезвычайно обширна и трудна. Нужно было бы показать, в каком отношении находятся все эти предположения к самой сущности нашей нравственной природы, возможны ли они по ее законам, по ее необходимым свойствам. Наша духовная жизнь образуется и развивается не менее правильно, не менее строго законно, как и совершаются какие-нибудь физические или химические явления. Начиная от простейших ощущений и до глубочайших мыслей, чувств и желаний, — психические явления тесно связаны между собою и вытекают из единой сущности. Они не могут быть перестраиваемы произвольно, они не должны быть понимаемы, как частное сочетание свойств, созданное капризной фантазией чуждых нам сил и вложенное в нас извне. Следовательно, нам нужно бы было показать законное и неизбежное их развитие из глубочайшей глубины человеческой сущности, — той таинственной глубины, где сливаются дух и тело, где, как в центре тяжести, сосредоточено все наше существование.
Вместо того чтобы прямо взяться за такой вопрос, для которого, как легко согласиться, никакое время и никакие силы не будут слишком великими, мы по-прежнему возьмем частный пример, где бы выразились человеческие стремления к иной духовной жизни, и постараемся разобрать его.
Знаменитейший из писателей, говоривших о жителях планет, есть, без сомнений, Фонтенель, автор ‘Разговоров о множестве миров’101. О нем иногда отзываются пренебрежительно, но едва ли это совершенно справедливо. Он представляет великое и единственное явление в своем роде. Сочинения его бессмертны, как неподражаемые образцы того, что французы называют умом, l’esprit, сам Вольтер не может соперничать с ним в этом отношении, потому что Вольтер всегда более или менее увлекается чувством или мыслью102. Вольтер часто наивен, прост, приходит в действительное затруднение перед вопросом и делает искренние восклицания. Фонтенель всегда лукав и коварен, всегда доволен своим умом и своими словами и делает восклицания только в шутку.
В третьем вечере своих ‘Разговоров’ Фонтенель рассуждает так:
‘Вероятно, различия увеличиваются по мере удаления, и тот, кто взглянул бы на жителя Луны и жителя Земли, увидел бы ясно, что они принадлежат мирам более близким, чем житель Земли и житель Сатурна103. Например, в одном месте объясняются посредством голоса, в другом говорят только знаками, а дальше вовсе не говорят. Здесь рассудок образуется только одним опытом, в другом месте опыт дает рассудку очень мало, а дальше — старики знают не более, чем дети. Здесь будущим мучатся более, чем прошедшим, в другом месте прошедшим более, чем будущим, а дальше — не хлопочут ни о том, ни о другом — и, может быть, несчастливы менее некоторых других. Говорят, что, может быть, у нас недостает шестого чувства, которое открыло бы нам многое, чего мы теперь не знаем. Вероятно, это шестое чувство находится в каком-нибудь другом мире, где недостает одного из наших пяти чувств. Может быть, даже есть множество чувств, но в дележ с другими планетами на нашу долю досталось только пять, и мы довольствуемся ими за незнанием остальных. Наши науки имеют известные пределы, за которые никогда не мог зайти человеческий ум: есть точка, где они вдруг изменяют нам, остальное дано другим мирам, где неизвестно что-нибудь такое, что мы знаем. Одна планета наслаждается приятностями любви, но во многих своих местах она постоянно опечалена ужасами войны. На другой планете наслаждаются вечным миром, но посреди этого мира совершенно не знают любви — и скучают. Одним словом, то, что природа делает в малых размерах, когда распределяет между людьми счастье или таланты, то, без сомнения, она сделала и в больших размерах в отношениях к мирам, и она строго наблюдала, чтобы был приведен в действие ее чудесный секрет, именно — все разнообразить и в то же время все уравнивать, вознаграждая одно другим’.
‘Etes vous contente, madame?’ (франц. ‘Вы удовлетворены, мадам?’ — Ред.) — спрашивает Фонтенель, обращаясь к прелестной маркизе, которую он сделал собеседницей своих разговоров. Маркиза отвечала, что все это очень темно и неопределенно.
В словах Фонтенеля многое, однако же, чрезвычайно ясно. Прежде всего, невольно поражает спокойное и даже равнодушное довольство земною жизнью. Где тут стремление к идеалам? Где желание вообразить себе жизнь, хотя в чем-нибудь высшую, нежели та, которая окружала Фонтенеля? Одной только планете позавидовал Фонтенель, именно той, где не заботятся ни о прошедшем, ни о будущем. Такая беззаботность есть, однако же, не повышение, а понижение жизни. На нашей планете она более свойственна животным, чем человеку.
Фонтенель равнодушен к другим мирам потому, что он равнодушен к нашему миру. Из множества чувств у человека только пять, наука имеет непереступимые пределы, вместе с приятностями любви существуют ужасы войны, для Фонтенеля все это ничего. Ему нравится воображать мир в виде бесконечной перетасовки карт, его остроумие совершенно удовлетворено этими разнообразными сочетаниями, и он в восторге называет их удивительным секретом природы.
Между тем легко заметить, сверх того, что сочетания, которые приводит Фонтенель, невозможны. Существа, которые вовсе не говорят, не могут быть разумными существами, существа, у которых в старости рассудок тот же, как и в детстве, — необходимо вовсе не имеют рассудка, существа, которые не думают ни о прошедшем, ни о будущем, не имеют и способности думать. Фонтенель не догадался об этих противоречиях, потому что он любил противоречия, находил в них свое удовольствие. Между прочим, в течение своей долгой жизни он постоянно писал похвальные речи умершим ученым, в этих речах тот же дух, то же стремление. Никогда, даже говоря о величайших умах человечества, Фонтенель не мог найти точки опоры для своих суждений, не мог понять той глубочайшей природы лица, из которой объясняются все его действия. Поэтому на величайшие подвиги и заслуги он умел смотреть с дурной стороны и был очень доволен тем, что его похвалы походили на насмешки.
Фонтенель, вероятно, мечтал, что сам он до того ловок и осторожен, что не может подвергнуться насмешкам. Но после его Разговоров Вольтер написал свою сказку — Микромегас — и в ней осмеял Фонтенеля. Насмешки Вольтера, которые, как говорят, сильно огорчили Фонтенеля, были прямо направлены на недостаток вкуса в знаменитых ‘Разговорах’. Действительно, Фонтенель принимал за изящество какую-то изысканность, вычурную иногда до нестерпимости. Но, кроме того, смысл Вольтеровой сказки далеко выше Фонтенелевых рассуждений. Вольтер не совсем принадлежал к числу людей, довольных жизнью, он глубоко чувствовал этот вопрос и, заговорив о жителях планет, прямо выставил его.
Смелость и грация самой сказки, неподражаемое течение и блеск рассказа совершенно соответствуют Вольтерову гению. Я попробую передать некоторые отрывки.

‘Глава I

Путешествие обитателя Сириусова мира на планету Сатурн

На одной из планет, обращающихся около звезды, называемой Сириусом, жил молодой человек, с которым я имел честь быть знакомым во время его последнего путешествия в наш маленький муравейник, его звали Микромегас {С греческого — маловеликий. (Прим. пер.)},имя очень приличное для всех великих мира сего. Ростом он был в восемь лье, под восьмью лье я разумею двадцать четыре тысячи геометрических саженей, в пять футов каждая104.
Из числа математиков, людей, во всяком случае, полезных для общества, некоторые тотчас возьмут перо и найдут, что так как господин Микромегас, обитатель стран Сириуса, имеет от головы до ног двадцать четыре тысячи саженей, что составляет сто двадцать тысяч королевских футов, и так как мы имеем только пять футов, и так как наш земной шар имеет девять тысяч лье в окружности, — они найдут, говорю я, что шар, произведший Микромегаса, необходимо имеет окружность, как раз в миллион шестьсот тысяч раз больше, чем наша маленькая земля. Ничего не может быть проще и обыкновеннее в природе. Владения некоторых немецких или итальянских государей, которые можно объехать в полчаса, и рядом — Турецкая, Русская и Китайская Империя — представляют нам только слабое подобие тех ужасных различий, какие природа положила между существами всякого рода.
Так как рост его превосходительства был указанной мною высоты, то все наши скульпторы и все наши живописцы, без сомнения, согласятся, что его талия могла иметь пятьдесят тысяч футов в обхвате, — размеры чрезвычайно красивые.
Что касается до его ума, то он — один из просвященнейших умов, какие нам известны, он многое знает, кое-что открыл сам: ему не было еще и двухсот пятидесяти лет, и, по обыкновению, он учился еще в Иезуитской коллегии своей планеты, когда он нашел силой своего ума более пятидесяти предложений Эвклида. Значит, восемнадцатью предложениями больше, чем Блез Паскаль, который, найдя тридцать два таких предложения, — шутя, как говорит его сестра, — стал потом весьма посредственным математиком и никуда негодным метафизиком105. При выходе из детства, на четыреста пятидесятых годах, Микромегас много занимался анатомией тех мелких насекомых, которых диаметр меньше ста футов и которых нельзя видеть в обыкновенные микроскопы. Муфти его родины106, человек привязчивый и большой невежда, нашел в его книге места подозрительные, злоумышленные, дерзкие, еретические или клонящиеся к ереси, — и стал его жестоко преследовать, дело было в том, действительно ли субстанциальная форма блох Сириуса та же самая, как и улиток. Микромегас защищался с большим остроумием, он склонил дам на свою сторону, процесс тянулся двести двадцать лет. Наконец, Муфти заставил юрисконсультов осудить книгу, которой они не читали, и автор получил приказ не являться ко двору в продолжение восьмисот лет.
Его мало огорчило удаление от двора. Он написал очень забавные куплеты на Муфтия, на которые тот вовсе не обратил и внимания, и пустился путешествовать с планеты на планету, как говорят, для полного образования своего ума и сердца’.
Прежде чем последуем за нашим путешественником, остановимся на том времени, которое он провел в своем отечестве. Вольтер осмеивает земную жизнь и осмеивает чрезвычайно просто — перенося ее на планеты. В самом деле, не смешно ли вообразить, что на всех планетах существуют иезуитские коллегии, что даже в странах Сириуса книги подвергаются такому же преследованию, как на земле, что и там Муфти — часто невежды, а произносящие суд — произносят его, не зная дела, о котором судят? Выставляя частные обстоятельства своего времени, как будто явления общие и необходимые, Вольтер тем резче выставляет всю их случайность и неразумность.
Но вместе с умышленно-фальшивыми чертами у Вольтера идут другие, которые принимаются за истинные или вероятные. Таков, например, великолепный рост его превосходительства. Без сомнения, Вольтер считал возможной такую огромность живых существ. В то время подобные понятия господствовали. Лейбниц в одном из своих писем даже далеко превосходит Вольтера. Если не ошибаюсь, он выражается так: ‘Я могу даже вообразить себе существующим гиганта, для которого вся Солнечная система могла бы служить вместо карманных часов’. Впрочем, представления такого рода можно считать даже обыкновенными для всех эпох и народов, они составляют естественную ошибку человеческого ума. В самом деле, постоянно встречаются рассказы и мифы о великанах, некогда живших на земле и которых одна кость была величиною в человеческий рост. На Востоке существует сказание о птице Рок, которая когда летит, то помрачает солнце в целой стране107. У северных моряков есть предания об исполинском спруте, который, когда спит близ поверхности моря, представляет вид большого острова и который своими руками топит корабли, как щепки.
Ошибка здесь состоит в том, что форму и величину существ считают совершенно независимыми и потому данной форме придают какую угодно величину. Но, как я сказал, все связано, все зависит одно от другого, ум человеческий ошибается, если, не зная связи, он полагает, что нет связи, успехи наук состоят только в том, что показывают связь там, где ее еще не находили.
Связь между величиною и формою несомненна. Ее открыл и математически доказал уже великий Галилей. Как птица не может быть больше определенной величины, так точно и человеческая форма имеет границы, за которые не может переходить.
Поясню это еще примером, самым простым. Из кости вырезают шахматные фигуры иногда очень легкой формы, с причудливыми кружевными украшениями. Легко убедиться, что размеры подобной фигуры нельзя увеличить без конца, например, нельзя построить башню такой формы. Не только кость и дерево, но никакой камень и металл не будут достаточно крепки для того, чтобы выдержать собственную тяжесть, если из них построить такие разветвления и узоры. Поэтому и наши здания чем выше, тем больше приближаются к одной определенной форме, к фигуре пирамиды. То есть мы делаем нижние части шире и плотнее, а верхние толще и легче.
Так точно и стройная и неподражаемо-легкая фигура человеческого тела не может быть значительно увеличиваема. Известно, что люди, особенно высокого роста, тяжелы и медленны в своих движениях, часто даже слабосильны. Греки, так хорошо понимавшие смысл формы нашего тела, представили нам Геркулеса человеком среднего роста108.
Итак, можно бы доказать, что громадный Микромегас по законам механики невозможен. Впрочем, едва ли мы позавидуем его превосходительному росту. Вольтер далее рассказывает, что Микромегас, попавши на Сатурн, долго смеялся над его маленькими жителями, ростом только в тысячу туазов. Конечно, может быть, так водится в странах Сириуса, но на нашей скромной планете, как известно, смешон был бы тот, кто, будучи высокого роста, стал бы на этом основании смотреть свысока на других людей, точно так же мы не считаем особенно основательным, если люди маленького роста считают себя обиженными природой и не могут утешиться в этой обиде. В век Вольтера, между прочим, любили высоких женщин, нынче, как известно, значение этого свойства несколько ослабело.
Гораздо завиднее и привлекательнее для нас то, что Вольтер рассказывает об уме и знаниях Микромегаса. Микромегас открыл сам, без помощи учителя, пятьдесят предложений Эвклида. Заметим прежде, что в словах Вольтера заключается явное противоречие: он говорит, что Микромегас оказал такие успехи, когда ему было только 250 лет, и в то же время ставит его выше Паскаля. Между тем хотя Паскаль сам открыл только тридцать два предложения, но он открыл их, когда ему было 12 лет, за Паскалем притом считается еще много совершенно новых открытий, хотя он жил всего 39 лет. Очевидно, Микромегас несравненно тупее Паскаля. Вольтеру нужно было дать своему Микромегасу жизнь продолжительную, сколько-нибудь сообразную с его ростом, но он не заметил, что в то же время он принужден замедлить процесс его мышления. Двухсотпятидесятилетний Микромегас должен быть по уму все еще ребенком, следовательно, должен развиваться страшно туго.
Но что бы ни рассказывал Вольтер, сейчас видно, что вопрос можно поставить прямее. Не имеем ли мы права предполагать таких жителей на планетах, которые бы все были способны собственным умом доходить даже до глубочайших истин математики? Если кто вспомнит мучения, претерпеваемые из-за математики в наших школах, если сообразит, как мало учащихся, которым она вполне дается, то легко может прийти к убеждению, что есть планета, где дело идет счастливее, — где умы выше, потому что способнее к математике.
В ответ на это напомню историческое развитие, необходимость которого можно доказать, хотя я здесь не стану ее доказывать. Вследствие исторического развития, без сомнения, человеческие головы должны со временем достигнуть несравненно большей способности к математике, чем та, которую они обнаруживают в настоящее время. Но всего важнее здесь то, что, как бы высоко ни было развитие человеческого рода, трудно думать и странно желать, чтобы масса людей когда-нибудь состояла из Паскалей. Потому что из всех познаний наименее завидные суть именно познания математические. Математика есть наука бесконечная и в то же время такая, что в ней едва ли можно отличить особенные, какие-нибудь глубочайшие познания. В ней нет тайн, в ней все вопросы одинаково важны, все приемы одинаково строги. Так что если мы пожелаем, например, чтобы все люди знали Пифагорову теорему, то затем мы никак не имеем права сильнее желать, чтобы каждый смертный знал интегральное исчисление.
Зачем же мы будем желать, чтобы все люди посвящали время своей жизни на такого рода познания, когда нам известно при этом, что есть вопросы единственные и главнейшие, например тот, о котором говорит Лаплас — открыть наши истинные отношения к природе, или те, которые указывает Кант:
1) Что я могу знать?
2) Что я должен делать?
3) Чего могу надеяться?109
Мы не позавидуем никаким жителям Сатурна или Сириуса в том, что у них математика далеко ушла вперед в сравнении с землей, притом мы уверены, что с нашим земным умом рано или поздно мы найдем то самое, что они нашли. Но нами овладела бы неутолимая зависть, если бы мы предполагали, что существенные вопросы жизни какой-нибудь огромный Микромегас понимает несравненно глубже, чем мы, маленькие люди земли.
Посмотрим, какие способности он обнаруживает в этом отношении. Вольтер рассказывает, что после долгих странствий по Млечному Пути Микромегас попал наконец на Сатурн. Здесь он знакомится с секретарем тамошней академии наук, лицом, в котором Вольтер представил секретаря Парижской академии Фонтенеля. Затем следует —

‘Глава II
Разговор жителя Сириуса с жителем Сатурна

После того как его превосходительство легло и секретарь приблизился к его лицу. — Нужно сказать правду, — начал Микромегас, — что природа очень разнообразна. — Да, — отвечал Сатурниец, природа подобна цветнику, в котором цветы… — Ах, — отвечал Сириец, — подите вы с вашим цветником. — Она подобна, — снова начал секретарь, — собранию блондинок и брюнеток, которых наряды… — Что мне за дело до ваших брюнеток? — возразил Микромегас. — Ну, так она подобна картинной галере, в которой живопись… — Да нет же, — сказал путешественник, природа просто подобна природе. К чему вы ищете для нее сравнений? — Чтобы сделать вам удовольствие, — отвечал секретарь. — Я вовсе не хочу, чтобы мне делали удовольствие, — отвечал путешественник, я хочу, чтобы меня научили, скажите мне сначала, сколько чувств имеют люди вашего шара. — У нас семьдесят два чувства, — сказал академик, — и мы все жалуемся, что их мало. Наше воображение идет дальше наших потребностей, мы находим, что с нашими семьюдесятью двумя чувствами, с нашим кольцом и пятью лунами мы очень ограниченны, и, несмотря на всю нашу любознательность и на довольно большое число страстей, происходящих от наших семидесяти двух чувств, у нас остается вдоволь времени для того, чтобы скучать. — Я думаю, — сказал Микромегас: потому что у жителей нашего шара около тысячи чувств, и у нас все-таки остается какое-то смутное желание, какое-то темное беспокойство, которое беспрестанно дает нам знать, что мы ничтожные существа и что есть существа гораздо более совершенные. Я немножко путешествовал, я видел смертных, которые несравненно ниже нас, видел и несравненно высших, но я нигде не нашел таких, которые бы не имели больше желаний, чем потребностей, больше потребностей, чем удовлетворения. Может быть, я найду когда-нибудь страну, где всем довольны, но до сих пор об этой стране никто не мог сообщить мне положительных сведений. — Сатурниец и Сириец пустились после этого в тысячи предположений, но после многих самых остроумных и самых шатких рассуждений почли за нужное возвратиться к фактам’.
Вот прекрасные слова, в которых блестящими и точно очерченными образами выражен целый взгляд на жизнь. Странное смешение пессимизма и оптимизма! — Мы недовольны жизнью, и Вольтер верно указывает причины этого недовольства: именно — мы чувствуем, что мы существа ничтожные, что есть существа несравненно высшие. Но в то же время напрасно мы завидуем этим существам, напрасно желали бы поменяться с ними участью, потому что эти высшие существа тоже недовольны жизнью! У Вольтера является бесконечный ряд существ высших и низших, не все ли равно, где ни быть в этом ряду? На каждой ступени та же перспектива — впереди бесконечность высших, а сзади бесконечность низших ступеней.
Форма, в которой Вольтер выражает недовольство, также замечательна. Как истинный сын XVIII века, Вольтер принимает за величайшее зло жизни скуку110. Между тем, если бы так, то дело бы легко поправить. Сатурниец говорит, что любознательность и страсти все еще оставляют им довольно времени, чтобы скучать. Очевидно, стоило бы только несколько сократить их жизнь или несколько прибавить им страстей — и недовольство исчезло бы. Не ясно ли, однако же, что жители Сатурна в таком случае лишились бы благороднейшей черты своей жизни? Без сомнения, они должны бы радоваться тому, что их великая любознательность и их семьдесят два чувства не могут, однако же, завертеть их до совершенного одурения, что у них все еще остается время для того, чтобы оглядеться, чтобы спросить себя: что же я такое в мироздании?
Тот же взгляд видим и в дальнейшем рассказе Вольтера.
‘Сколько времени вы живете? — спросил Сириец. — Ах, очень мало, — отвечал человечек Сатурна. — Точь-в-точь как у нас, — заметил Сириец, — мы все жалуемся, что мало. Должно быть, это общий закон природы. — Увы! мы живем, — говорил Сатурниец, — только пятьсот больших оборотов Солнца (считая по-нашему, это будет около пятнадцати тысяч лет). Вы видите, что это значит умереть почти в самое мгновение рождения, наше существование — одна точка, наша жизнь — одно мгновение, наш шар — один атом. Едва успеешь стать несколько сведущим, как является смерть и не дает приобрести опытности. Что касается до меня, то я не смею делать никаких предположений о будущем, я считаю себя каплей в безмерном океане. В особенности мне очень совестно перед вами за мою жалкую фигуру в этом мире.
Микромегас отвечал ему: ‘Не будь вы философом, я побоялся бы огорчить вас, сообщив вам, что наша жизнь в семьсот раз длиннее вашей, но вы очень хорошо знаете, что когда нужно возвратить свое тело стихиям и оживить им природу в другой форме, т. е. умереть, когда, наконец, приходит мгновение этой метаморфозы, то совершенно все равно, — прожили ли мы один день или целую вечность. Я был в странах, где живут в тысячу раз дольше, чем у нас, и нашел, что там все еще ропщут. Но везде есть здравомыслящие люди, которые умеют примириться со своей долей и благодарить Творца природы’.
Жалобы на краткость нашей жизни — дело очень обыкновенное. Если бы они были справедливы, то мы, конечно, имели бы право предполагать на других планетах обитателей более долговечных, следовательно, полнее пользующихся жизнью. Вольтер, как видно из слов спокойного и мудрого Микромегаса, признает справедливость жалоб, а между тем самый рассказ до очевидности обнаруживает всю их неосновательность. Без сомнения, поэтический гений Вольтера спас его от односторонности, и он, создавая образы, невольно чертил их близко к истине, которой не подозревал. В самом деле, не смешон ли этот легкомысленный секретарь сатурнийской академии, который называет себя атомом, хотя он ростом в тысячу туазов, и который жалуется, что умрет неопытным, хотя собирается прожить пятнадцать тысяч лет? Очевидный смысл всего рассказа тот, что краткость жизни есть мечта, что, — как пятнадцать тысяч лет можно назвать мгновением, так для красоты речи мы говорим иногда и о нашей мгновенной жизни. К продолжительности жизни мы должны применить те же рассуждения, какие сделали относительно величины земли. Если мы будем мерить время нашей жизни вечностью, то оно всегда будет ничтожно, как бы длинно ни было. Но так как в сравнении с вечностью все времена равны и, следовательно, нет никакой причины называть одно коротким, а другое длинным, то, чтобы найти, длинна или коротка наша жизнь, нужно взять другую меру. Этой мерой не может быть ничто иное, кроме содержания нашей жизни. Можем ли мы пожаловаться, что жизнь наша по своей краткости не может вместить всего, что мы способны сделать? Увы! Если принять такую меру, то окажется, что для весьма многих жизнь чересчур длинна, по этой причине они приведены даже к горестной необходимости убивать время своей жизни. С другой стороны, если представим человека, исполненного всех человеческих даров и постоянно деятельного, то также можно бы доказать, что время жизни достаточно для того, чтобы он обнаружил все свои силы и совершил все свои подвиги. Положим, ревностный христианин помышляет о спасении души своей, никто не скажет, чтобы ему недоставало для этого времени. Ученый стремится вполне овладеть своей наукой и даже подвинуть ее вперед, если он ни в том, ни в другом не успеет, то, однако же, ни в каком случае не станет жаловаться перед смертью на недостаток времени, тут, как известно, бывают другие причины. Наоборот, никак нельзя поручиться за то, что если бы удлинить вдвое и втрое жизнь ныне живущих людей, то отсюда проистекли бы необычайные, великие открытия, блестящие успехи и т. д. Едва ли даже не было бы хуже, чем теперь.
Итак, для того, чтобы пожелать более долгой жизни, мы должны вместе пожелать деятельности, превышающей человеческую деятельность и необходимо требующей больших размеров времени.
Ни о какой деятельности мы не можем судить так отчетливо, как о деятельности ума. Недаром Сатурниец, жалуясь на краткость жизни, указывает именно на то, что в течение пятнадцати тысяч лет он не успевает приобрести достаточно сведений. Век живи, век учись, — говорит русская пословица, — а дураком умрешь, — прибавляет она же. И действительно, мы привыкли воображать познания неисчерпаемым океаном. ‘Я похож, — говорил Ньютон о своих открытиях, — на ребенка, собирающего раковины на берегу моря’111. Итак, по-видимому, всего яснее мы можем себе представить на планетах повышение деятельности ума, более глубокие и более обширные познания, чем те, какие может иметь человек. Послушаем дальше прерванный нами разговор Сирийца и Сатурнийца, дело идет именно об их познаниях.
‘Творец (продолжает говорить Микромегас) щедро рассыпал в этом мире разнообразие, но вместе с некоторой одинаковостью. Например, — все мыслящие существа различны, но, в сущности, все сходны по дару мысли и желаний. Вещество везде протяженно, но на каждом шаре имеет различные свойства. Сколько таких различных свойств вы считаете в вашем веществе? — Если вы говорите о тех свойствах, — отвечал Сатурниец, — без которых, по нашему мнению, этот шар не мог бы оставаться тем, чем он есть, то мы считаем их триста, как, например, — протяженность, непроницаемость, подвижность, тяготение, делимость и так далее. — Вероятно, — отвечал путешественник, — это малое число свойств достаточно для целей, которые Создатель имел в отношении к вашему маленькому жилищу Во всем я удивляюсь его мудрости, везде вижу различия, но в то же время везде гармонию. Ваш шар не велик, ваши обитатели тоже малы, вы имеете мало ощущений, ваше вещество имеет мало свойств, все это есть создание Промысла. Какого цвета ваше солнце, если хорошенько рассмотреть его? — Белого, с сильным желтым оттенком, — отвечал Сатурниец, — и когда мы разделим его луч, мы находим в нем семь различных цветов. — Наше солнце отливает красным цветом, — заметил Сириец, — и простых цветов у нас тридцать девять. Между всеми солнцами, близ которых бывал я, нет ни одного, которое бы походило на другое, точно так, как у вас нет лица, которое бы не отличалось от других лиц.
После многих вопросов такого рода он полюбопытствовал узнать, сколько считается на Сатурне существенно различных субстанций. Оказалось, что их считали не более тридцати, именно следующие: Бог, пространство, вещество, протяженные существа чувствующие, протяженные существа чувствующие и мыслящие, мыслящие существа непротяженные, существа взаимно проницаемые, существа взаимно непроницаемые и прочее. Сириец, в стране которого их считалось триста, который открыл еще три тысячи других во время своих путешествий, безмерно удивил этим сатурнийского философа’.
В этом разговоре, очевидно, перед нами открывается вся мудрость, которой обладают взятые нами жители планет. И действительно, тут есть множество вещей, которым нельзя не дивиться.
Как прежде, так и здесь Вольтера спас его гений. Совершенно ясно, что разговор написан по тому взгляду на сущность вещей, который принимает философия Локка112. Но точно так, как разговор о краткости жизни прямо переходит в насмешку над этой краткостью, так и последний разговор, развивая Локково учение, в то же время представляет самую ядовитую пародию на это мировоззрение. Не легко выставить с такой простотой и выпуклостью характеристические черты учения и довести их до той степени ясности, что мелкость и фальшивость взгляда делается осязательной сама собой.
Вместо многих комментариев, которые можно бы написать на это замечательное место Микромегаса, приведу здесь только два замечания. Сатурниец говорит, что вещество Сатурна имеет триста необходимых свойств. Необходимые свойства суть существенные свойства, принадлежность сущности вещества. Следовательно, чем меньше у нас таких свойств, тем глубже наше познание сущности, которой они принадлежат. Потому что познание и есть не что иное, как вывод одних явлений из других, вывод второстепенных свойств из существенных, цель познания — вывести все из одного свойства, из коренной черты сущности. Так, Декарт полагал, что коренная черта вещества есть протяженность, и старался вывести из нее все остальные черты, после этого не странно ли, что Вольтер, чтобы поразить нас глубиной познаний Сатурнийца, говорит, что тот нашел триста необходимых свойств в своем веществе?
Не говорю уже о возможности чего-нибудь подобного. Если мы говорим, что Сатурн состоит из вещества, то это значит, что он образован из материала, — по сущности (по существенным свойствам) такого же, как и материал вещей, которых мы касаемся руками. Какие бы особенные вещественные явления ни происходили на Сатурне, они должны вытекать из этой сущности, а не из какой другой.
Еще яснее обнаруживается характер познаний у жителя Сатурна при перечислении субстанций. У Локка принималось три рода субстанций — Бог, вещество и конечные духовные существа. Относительно пространства он сомневался — субстанция ли оно или нет. У Вольтера пространство смело причислено к субстанциям, и, кроме того, объявляется, что Сатурниец знает их тридцать, а Сириец три тысячи триста. Такое обилие подозрительно столько же, как обилие необходимых свойств вещества. Одно то, что Бог ставится наряду со всеми тремя тысячами тремястами субстанциями, — есть черта грубого непонимания. Потому что от Бога, по самому понятию этого существа, все зависит, все им создано и все совершается по его воле. Поэтому, с одной стороны, Микромегасу нечего хвастаться своими тысячами субстанций, когда главную и первую субстанцию, перед которой ничтожны все другие, знает и Локк, и все мы, обитатели крошечной земли. С другой стороны, странно, почему Микромегас не вздумал похвалиться тем, что он лучше ее знает, лучше нас и лучше Сатурнийца? Тут было бы действительное преимущество. В самом деле, так как понятие о Боге есть центральное понятие, на которое мы сводим все другие, так как мир вполне определяется творческой волей Бога, то все вопросы сводятся на то, чтобы понять, как вещи зависят от Бога. В сравнении с этим — считать субстанции по пальцам есть дело пустое. Множество субстанций есть прямой признак слабого познания, потому что мышление, как я уже сказал, есть сведение многого на одно.
Как бы то ни было, но, вообще, познания Микромегаса и его приятеля никак не могут возбудить в нас особой зависти. В отношении к этому предмету сделаю здесь последнее замечание, дело в том, что хотя познания действительно бесконечны, но не одинаково любопытны. Иметь все познания решительно никому не нужно. И это вовсе не потому, чтобы ум человеческий не был силен или недовольно жаден (жадность в нем часто доходит до истинной прожорливости), но именно потому, что ум — центральная, сосредоточивающая сила. В этом его достоинство и могущество. В самом деле, представьте себе всевозможные познания, представьте познания всех жителей планет, что было бы, если бы ум представлял только способность поглощать их одно за другим? Работа без всякого конца и цели. Вот почему ум останавливается, обозревает все, что уже в его власти, определяет главные точки, центральные вопросы, — на них устремляет все свое внимание и, следовательно, необходимо оставлять в тени то, что далеко от этих вопросов. Так он поступает в каждой частной науке, в каждом мелочном исследовании, так поступает он и в отношении к целой жизни, к целой области мышления, ко всему миру. Ум есть деятельность вполне свободная, перед которой открыты все пути. Никак нельзя сказать, что бы где-нибудь на планетах ум еще свободнее избирал предметы и ставил вопросы, чем на Земле. Не хуже других обитателей мира мы умеем избрать глубочайшую и занимательнейшую задачу Если сумеем и разрешить ее, то нам некому будет завидовать.
Сумеем ли? — по-видимому, другой вопрос. А между тем, чтобы не распространяться здесь об этом предмете, заметим только, что если мы задаем себе эти задачи, то, вероятно, мы умеем и находить разгадку этих главнейших загадок. Потому что, — дело достойное наблюдения, — мы требуем от зрелых людей непременно определенных мнений, и именно о самых важных вопросах. Так или иначе, головой или сердцем, только нужно, чтобы каждый добыл ясный ответ на эти вопросы. Мы презираем того, кто не хочет пользоваться правом иметь твердое, самостоятельное их решение. Все это потому, что величайшие вопросы суть именно вопросы жизни и смерти, вопросы, по решению которых человек действует.

ГЛАВА V

О ВНЕШНИХ ЧУВСТВАХ
Идея строгого исследования. Мнение Августа Конта о внешних чувствах. — Рогатый силлогизм. Слепой силлогизм. — Истинный смысл рассуждений Конта. — Отсутствие новых чувств у животных. Мысль о совершенстве чувств у человека, как у совершеннейшего и непревосходимого животного. — Разделение чувств на три разряда, — четвертого быть не может. — Совершенство зрения. Умоподобное чувство.

Теперь мы достаточно познакомились с Микромегасом. Быть может, читатель найдет мечты Вольтера не довольно игривыми и смелыми, в оправдание можно привести, что Вольтер старался быть строгим, положительным. В своей сказке он вовсе не хотел дать полный разгул своей фантазии, он желал прямо выразить свой взгляд на мир.
Есть мечтания несравненно более смелые, например предположения об аромальной жизни, — принадлежащие уже нашему веку, а не прошлому. Но ведь дело не в смелости. Нам хотелось бы найти хоть одну черту, хоть одну точку в нашей человеческой жизни, где бы мы с уверенностью могли сказать, что отступление от нее, иная форма, иное содержание действительно возможны. Исследуя человеческую природу, мы должны стараться найти, способны ли какие-нибудь ее элементы к видоизменениям, к другим, равным или даже высшим формам. Разыскание должно идти строго и постепенно, а не прыжками на крыльях фантазии.
Чтобы представить читателям — не образец подобного разыскания, а только нечто, могущее дать о нем понятие, — я возьму здесь черту, сколько мне кажется, наиболее удобную для этой цели, именно вопрос о внешних чувствах, которых у человека считают пять. Фонтенель и Вольтер, как мы видели, совершенно спокойно принимают возможность большего числа чувств, у Сатурнийца их семьдесят два, а у Микромегаса так много, что он не удостаивает их точного счета и говорит, что их у него около тысячи. Спрашивается, возможно ли вообще какое-нибудь увеличение числа чувств?
Вопрос этот тем важнее, что внешние чувства стоят как раз на границе между нашей вещественной и духовной природой, они представляют точку их соприкосновения, и, следовательно, в них обнаруживаются свойства и той и другой природы. Если окажется, что новые чувства невозможны, то мы будем иметь некоторое право заключать, что, вообще, иная духовная и вещественная природа для жителей планет невозможна.
Вопрос хорош также потому, что, кажется, чрезвычайно прост. В самом деле, нет ничего обыкновеннее, как предположение других чувств, сверх тех, какими обладает человек. Самая легкость, естественность, по-видимому, даже неизбежность такого предположения как будто ручается за его правдоподобие.
Между прочим, Август Конт, тот философ, который всячески старается ограничить человеческие познания и полагает, что мы ничего не можем знать о звездах, — смело принимает новые чувства и, следовательно, утверждает за собою право населить отдаленнейшие миры жителями с иною жизнью, непохожею на нашу. Чтобы иметь определенное выражение такого мнения о чувствах, приведу здесь его слова.
‘Если потеря какого-нибудь важного чувства достаточна для того, чтобы совершенно скрыть от нас целый ряд естественных явлений, то мы имеем полное право думать, что, наоборот, приобретение нового чувства открыло бы нам разряд фактов, о которых мы теперь не имеем никакого понятия, если только не будем полагать, что разнообразие чувств, столь различное в различных типах животности, дошло в нашем организме до высочайшей степени, какой только может требовать всецелое исследование внешнего мира, — предположение, очевидно, произвольное и почти смешное’ {Trait phil. d’Astr. popul. P. 14.}.
Слова эти тем более достойны внимания, что едва ли не представляют сильнейшего аргумента, на который опирается философия Конта, — философия, ограничивающая человеческий ум самыми тесными границами — опыта и наведения113. Но основателен ли этот аргумент?
Конечно, Конт совершенно прав, говоря, что приобретение нового чувства открыло бы нам новые факты, но ведь из этого не следует, чтобы новые чувства могли существовать. Если бы они были возможны, то очень хорошо бы было их приобрести, но если их вовсе нет, то нечего и хвалить их и нечего за ними тянуться. Можно пожалеть о слепом, потому что ему недостает чувства, которое мы знаем, которое действительно существует. Но какое право имел бы Конт жалеть о человеке вообще только на том основании, что у него недостает чувств, которых он не знает и которые, может быть, вовсе не существуют?
Рассуждения Конта, в этом случае, совершенно напоминают знаменитый рогатый силлогизм. Чего ты не потерял, то имеешь? Имею. А рогов ты не потерял? Нет. Следовательно, ты имеешь рога114.
Так и Конт обращается, положим, к слепому. Ты мог бы приобрести чувство, которого теперь не имеешь? Мог бы. Но ты не имеешь чувств, которые есть у Микромегаса? Не имею. Следовательно, ты мог бы их приобрести. Силлогизм, который, в параллель рогатому, совершенно прилично назвать слепым.
Вообще, можно быть лишенным только того, что действительно есть, можно приобрести только то, что действительно существует, поэтому можно и лишиться одного из наших действительно существующих чувств, — можно и приобрести его, если оно было потеряно. Но отсюда никакой логикой невозможно дойти до заключения, что существуют еще многие неизвестные чувства. Если мы их лишены, то, может быть, по весьма простой и уважительной причине, — потому что их вовсе нет.
Так как слепой силлогизм имеет большую силу и встречается чрезвычайно часто и так как Август Конт есть философ, заслуживший от многих большое уважение, то необходимо здесь объяснить, какой же действительный смысл имеют его слова. Чтобы найти этот смысл, нужно, как оказывается, перевернуть его рассуждение вверх ногами, тогда мы получим следующий совершенно правильный ход мыслей:
Смешно думать, будто у человека есть все чувства, какие возможны. Вероятно, есть многие чувства, которых у него нет.
Но каждое чувство служит для восприятия особых явлений.
Следовательно, у человека нет возможности воспринимать многие явления.
Так — слепой лишен возможности воспринимать явления света.
Как читатель видит, слепой служит только частным примером и пояснением, а никак не доказательством. Главная же сила заключается в том, что смешно предполагать у человека полное развитие разнообразия чувств. Но в доказательство правоты своего смеха Конт, очевидно, ничего не приводит. В самом деле, то, что он говорит о мнимом различии чувств в различных типах животности, есть один из тех грубых промахов, которые особенно постыдны для него, как для философа, именующего себя положительным и ищущего спасения в одних опытных сведениях, в науках математических и естественных. Действительно, зоологи, побуждаемые слепым силлогизмом, нередко предполагали новые чувства у животных, впрочем, они как люди, руководящиеся чистым опытом, имели на это полное право. Но опыт и показал, что нет животных с особенными чувствами, что чувства у животных всегда представляют только низшую ступень или одностороннее видоизменение тех чувств, какие есть у человека. На эти и подобные опытные исследования даже всего лучше сослаться для того, чтобы доказать столь подозрительное для Конта совершенство чувств у человека. Органы внешних чувств суть прибавки нервной системы, суть части, находящиеся в теснейшей зависимости от мозга. Глаз даже есть не что иное, как самый мозг, высунувшийся из щели черепа и видоизмененный для особого важного ощущения. Следовательно, у человека, как у животного, имеющего самую совершенную нервную систему, самый большой мозг, — и органы чувств в своей совокупности должны быть выше, чем у всех других животных. Говорю — в совокупности, потому что легко может быть и действительно замечено у животных, что некоторые чувства их развиваются сильнее, чем у человека. Но это развитие всегда бывает одностороннее, а односторонность, как всегда легко доказать, есть недостаток, а не совершенство. Известно, например, что у животных обоняние бывает развито необыкновенно сильно, от этого происходит, что выбор пищи или даже взаимное сближение определяются запахом. О животных говорят, что они снюхиваются. Очевидно, однако же, человек нисколько не теряет от того, что запах не имеет для него такой силы и значения. Если в наших взаимных отношениях зрение, слух и даже осязание должны играть главную роль, то от этого отношения становятся только полнее, глубже и сильнее.
Впрочем, судить о значении чувств для полного объема жизни очень трудно. Вообще же можно заметить, что нервная система, как орган, по преимуществу централизующий и уравновешивающий отправления нашего тела, необходимо должна установить наивыгоднейшие отношения между ближайшими подчиненными ей органами. Если механическое устройство нашего тела нельзя подозревать в ошибке, то тем менее можно подвергать сомнению превосходство системы наших чувств.
Далее — наша система не только есть разнообразнейшая и наилучшая в нынешнем животном царстве, — нужно прибавить еще, что лучше ее ни у какого будущего или вообразимого животного и быть не может. Потому что человек не только есть лучшее из животных, но он есть последнее животное, воплощенный идеал животной жизни, вершина, до которой достигло животное царство, — как до своей цели. Такую не-превосходимость человека доказать нелегко, но возможно, это доказательство похоже на решение математических задач о наибольших и наименьших. Говоря о механическом устройстве нашего тела, я привел некоторые черты доказательств, которые могли бы, несомненно, привести нас к непревосходимости человека как машины.
Без всякого сомнения, полное доказательство совершенства человека еще бесконечно далеко от нас. Но что мы найдем его и, следовательно, можем быть заранее уверены в результате, в этом ручается самая наша способность доказывать, наше мышление. Лучше самой себя эта способность ничего не знает, она одна вполне самодовольна, вполне обладает собой, ничем не стесняется и сама себе служит целью. Она есть чистая деятельность, в полном смысле слова богоподобное явление в нашей жизни. Существо, которое достигло такой деятельности, уже не может идти дальше, не может приобрести еще высшей деятельности. Поэтому человек, как крайнее существо природы, необходимо есть ее совершеннейшее существо. Найти совершенство человека есть такая же непременная задача науки, как найти причины явлений. Как нельзя сомневаться в том, что каждое явление имеет свою причину, так нельзя сомневаться и в совершенстве человека.
Затем можно сделать заключения в таком порядке:
Человек есть совершеннейшее животное, какое возможно.
Чувствительность, или способность воспринимать внешние впечатления, есть коренная, существенная черта животного.
Следовательно, разнообразие восприятия и всякое другое их достоинство достигло в человеке до наиболее возможной степени. Следовательно, других чувств, кроме наших, быть не может.
Читатель чувствует, что этим доказательством дело не оканчивается, а только начинается. В самом деле, из него видно, что мы должны рассмотреть чувствительность или способность восприятия и найти, как она развивается, из самой ее сущности мы должны вывести различные формы, которые она принимает, и, наконец, показать, что ее формы у человека действительно представляют крайнюю степень ее развития, полное обнаружение ее сущности. Так что на этом пути предстоит нам обширное поле исследований, которое едва только начато сравнительной физиологией животных.
Ограничусь немногими замечаниями. Можно, например, доказать, что внешние чувства представляют в известном отношении три разряда, что, кроме этих трех разрядов, других быть не может и что все эти разряды есть у человека.
Чувства сообщают нам впечатления, производимые внешним миром. Эти впечатления могут быть ощущаемы нами трояким образом.
1) Или только как ощущения нашего собственного тела, как перемены, которые в нас происходят.
2) Или только как явления, которые происходят вне нас.
3) Или, наконец, как то и другое вместе, как внешние явления, возбуждающие ощущения в нашем теле.
Всего яснее это будет, если мы рассмотрим самые наши чувства. Сообразно с предыдущим, внешние чувства будут трех родов:
1) Чувства субъективные. Сюда принадлежат вкус и обоняние. Мы ясно чувствуем, что различные вкусы и запахи представляют только состояние наших органов, а не внешние свойства вещей. Сахар, пока лежит в сахарнице, сам по себе не сладок, сладость является — только когда он на языке, сладкий вкус есть состояние нашего языка.
2) Чувства объективные. Сюда принадлежат зрение и слух. Видя и слыша, мы не замечаем в себе никаких перемен или ощущений, впечатления прямо являются нам как внешние приметы. Предмет видимый или слышимый непременно является вне нас.
3) Только при одном чувстве, при осязании, мы непременно и ясно различаем — и внешний предмет, и ощущение, которое он производит в теле. Осязание поэтому можно назвать субъекто-объективным чувством.
Очевидно, иных форм, дальнейшего разнообразия в этом отношении быть не может. Каково бы ни было значение этого распадения чувств на три рода, для нас пока важно видеть его возможность и указать на то, что это возможное разнообразие есть у человека.
Теперь нужно бы было, рассматривая каждый разряд отдельно, точно так же найти, на чем основано различие чувств, которые к нему принадлежат, и показать, что дальнейшего различия также быть не может. Вот что можно здесь заметить.
Объективных чувств только два — зрение и слух. Явное и коренное различие между ними состоит в том, что зрение преимущественно воспринимает пространственные отношения, а слух — временные. Слух замечает только одни явления и перемены, совершающиеся в предметах, зрение же воспринимает самые предметы, расположенные вокруг нас. Впечатления слуха изменчивы и измеряются временем, образы зрения могут быть совершенно постоянны и измеряются пространством. Слух дает нам музыку, где главное заключается в различном совпадении, в известной продолжительности и последовательности звуков, зрению соответствует красота, где главное — в расположении, формах и размерах частей. Наконец, звуками люди сообщаются между собою, звуки представляют выражение нашей внутренней душевной жизни. Свет есть наше главное сообщение с внешним миром, с природой, существующей вне нас.
Следовательно, слух и зрение в своей деятельности приспособлены ко времени и пространству. Но известно, что пространство и время суть две существенные формы природы, третьей подобной формы нет, а следовательно, и не может быть нового объективного чувства, которое бы могло стать наряду со зрением и слухом. Здесь нам следовало бы строго доказать, что никакая новая форма вроде пространства и времени невозможна. Но вопрос этот очень труден, и потому удовольствуемся пока тем, что мы дошли до него и видим связь между ним и нашей классификацией чувств.
Субъективных чувств обыкновенно считают только два — вкус и обоняние, но, очевидно, их гораздо больше. Например, чувство теплоты и холода, чувство сладострастия, голод и т. д. совершенно входят в разряд субъективных чувств. Вкус и обоняние можно считать только высшими из них. Значение их совершенно ясно: они относятся к тем веществам, которые мы принимаем в организм: вкус к пище и питью, обоняние к воздуху. Следовательно, различие их основано на различии в состояниях тел: жидкому состоянию соответствует вкус, а газообразному — обоняние. Твердому состоянию не может соответствовать никакое чувство в этом роде, т. е. такое, которое бы, подобно вкусу и обонянию, распознавало состав тел, потому что, по известной аксиоме, тела действуют химически или своим составом, только находясь в растворе — corpora non agunt nisi soluta115. Теперь если бы мы доказали, что больше трех состояний тел быть не может, то отсюда было бы ясно, что новые чувства вроде вкуса и обоняния невозможны.
Наконец, можно догадываться, почему осязание есть единственное чувство в своем разряде. Оно дает нам знать границы нашего тела, оно отделяет нас от других предметов. Как одна граница у нашего тела, так и ощущение этой границы одно.
Так как прямая цель наша состоит не в том, чтобы получить полное доказательство, но в том только, чтобы показать приемы, которые ведут к нему, то продолжим предыдущие рассуждения. Определивши содержание каждого рода восприятия, можно бы исследовать, насколько это содержание воспринимается. Например, зрение воспринимает пространственные отношения, можно бы спросить себя, хорошо ли оно их воспринимает? Представьте себе, что перед вами какой-нибудь обширный и разнообразный вид. В ваших глазах рисуется огромная картина. Спрашивается, хорошо ли она изображает действительность? Например, хорошо ли то, что далекие предметы кажутся маленькими, а близкие большими? что одни предметы закрывают другие? и т. д. Мы могли бы даже предложить самую общую задачу: построить, т. е. изобрести, придумать, сообразно с данными условиями, — наилучшее зрение. Разрушая ее, мы, без сомнения, пришли бы к той самой форме зрения, которая существует у человека.
Подобному исследованию может быть подвержена деятельность и других органов чувств.
Читатель видит, что существует полная возможность доказать с совершенной строгостью, что человек обладает полнейшей системой внешних чувств.
В то же время совершенно ясно, что только этим же самым путем можно было бы достигнуть и определения какого-нибудь нового чувства, если бы только такие чувства существовали. Но мы заранее уверены в их невозможности. Человек есть высочайшее чувствующее существо природы, а полагать, что у него недостает каких-нибудь чувств, — значит представлять, что, несмотря на свое зрение и слух, он все-таки слеп и глух к ее явлениям. Чувствами природа не скупится, те же чувства, какие есть у богоподобного человека, есть и у множества других животных. Очевидно, далеко раньше человека она уже достигла полного разнообразия чувств. Притом у самых низших животных встречаются уже зачатки даже высочайшего нашего чувства — зрения. А разве может быть что-нибудь совершеннее зрения и прекраснее света? Разве можно представить себе чувство, образы которого были бы еще объективнее, впечатления которого воспринимались бы еще легче, еще быстрее, еще отчетливее, которое бы еще свободнее могло переноситься от кончика нашего собственного носа до бесконечно далеких звезд?
Свет есть совершенное подобие мысли, когда мы хотим выразить полное понимание чего-нибудь, мы говорим, что мы это ясно видим, — и лучше сказать невозможно. Глаз обнимает мир так же легко, как обнимает его мысль, при помощи зрения мы так же смело и свободно двигаемся и действуем среди вещественных предметов, как смело и свободно движется мысль между предметами, которые уже в ее власти, уже озарены ее светом. Ясность зрения такова, что очень нередко мы ставим ее даже выше прозрачной и невозмутимой ясности мысли, нам кажется, что мы яснее видим, чем мыслим.
Итак, если нужно найти чувство столь совершенное, что оно подобно самому разуму, то таково именно зрение, притом подобие здесь до того строго и точно, что более умоподобного чувства и вообразить невозможно.
Чувства, — как для Микромегаса, так и для нас, — суть не что иное, как прислужники познания и мышления. Следовательно, лучшего прислужника, как зрение, невозможно найти.
Если же это умоподобное чувство дано даже несмысленнейшим животным, то нелепо воображать, чтобы обладатель разума, человек, был лишен каких-нибудь еще чувств. Весь смысл животного царства заключается в человеке, если животные обладают зрением, то они обязаны этим только тому, что для разума нужно было зрение. Стремясь к человеку, природа необходимо должна была производить многие человекоподобные явления. И теперь, когда она успела олицетворить свой идеал, мы впадем в грубую ошибку, если будем смотреть на человека, как на попытку — вместо свободного и полного создания, как на пробу пера — вместо гармонической поэмы. Сказать, что у человека не все чувства, — значит очень унизить человека, не потому только, что отвергается его совершенство, а также и потому, что внешние чувства не суть что-либо столь трудное и высокое, чтобы природа не могла достигнуть их полного разнообразия и достоинства.

ГЛАВА VI

ИСТОЧНИК ВСЕХ МЕЧТАНИЙ
Мысль о ничтожестве человека. — Вольтер, Август Конт, Киреевский. Главный софизм человечества. Обман слов. Связь между общим и частным. Цель всех наук. Мнение Брашмана о трех измерениях пространства. Идея общего доказательства.

Стремление унизить человека принадлежит уже с давнего времени к самым распространенным человеческим стремлениям. Оно-то, как я указал и в отношении к Августу Конту, служит сильнейшей опорой убеждения в неполноте наших органов чувств. Оно принимает тысячи форм и разветвлений и обнаруживается в разнообразнейших явлениях умственного мира. Человек — сын праха, раб греха, червь земли. Взгляд, породивший эти выражения, очевидно, находит глубокий отзыв в душе человека, потому что так же смотрит на человека и Вольтер, так же рассуждает и Лаплас, упрекающий человека в суетной гордости. Что касается до Августа Конта, то он есть полный представитель того воззрения, которого очень часто держатся натуралисты. По его мнению, мир представляет бесконечное разнообразие, и человек есть одно из бесчисленных существ природы, в отношении к целому миру совершенно ничтожное и по своим размерам, и по своему содержанию. В других местах мироздания, на других планетах, — жизнь мира выражается совершенно другими явлениями, имеет другой смысл, другой корень, другую сущность.
Мы видели, какую ошибку постоянно делают защитники человеческого ничтожества. Величину земли они измеряют бесконечностью пространства, время нашей жизни — бесконечностью вечности. Точно так же число наших чувств они сравнивают с числом чувств Микромегаса, наши путешествия с его прогулкой по Млечному Пути и т. д. Во всех этих рассуждениях одна и та же ошибка, она же повторяется и во множестве других случаев и встречается в бесчисленных видах.
Приведу здесь слова И. В. Киреевского, в которых такое направление мысли получило энергическое и глубокое выражение. Он говорит:
‘Нет такого ума, который бы не мог понять своей ничтожности…, нет такого ограниченного сердца, которое бы не могло разуметь возможность другой любви, кроме той, которую возбуждают предметы земные, нет такой совести, которая бы не чувствовала невидимого существования высшего нравственного порядка’116.
Из этих слов видно, что ошибка, о которой мы говорим, имеет глубокий корень и основана на чем-то существенно-свойственном человеку. И действительно, она составляет софизм, неизбежно вовлекающий в себя человеческий ум, его можно назвать самым общим, самым главным софизмом человечества.
Чтобы изложить его всего проще, заметим, что он опирается на нашей способности отвлечения, на той самой способности, которая образует язык. Язык, как полный и точный выразитель мышления, необходимо отражает на себе и все софизмы мысли. Поэтому мы можем вину мысли считать за вину языка, а это особенно удобно потому, что, действительно, мы чаще хватаемся за слова, чем за мысль117.
Итак, мы можем сказать, что язык нас обманывает, что слова суть постоянный источник ошибок. В самом деле, у нас есть слова — ум, сила, время, любовь, чувство и т. д. Они не выражают ничего действительного и определенного, они значат то же самое, что некоторый ум, некоторая сила, некоторое время и т. д. Между тем мы употребляем их так, как будто они представляют что-то существующее и положительно определенное. Так, мы сравниваем наш человеческий, следовательно, действительный ум с умом вообще, с возможным умом, и говорим: как слаб человеческий ум! Нашу силу мы сравниваем с силой вообще и говорим: как слаб человек! Нашу любовь, действительное чувство, мы сравниваем с любовью вообще и говорим: как ничтожна человеческая любовь! Очевидно, при этом мы завидуем совершенно воображаемым предметам.
Вообще, слова закрывают от нас действительный мир и заставляют жить в воображаемом. Каждое слово необходимо имеет неопределенность, неограниченный объем, и мы воображением стараемся наполнить весь этот объем. Возьмем, например, слово дерево. Оно представляет общий образ, который мы принимаем за действительную форму вещей. Под этот образ подходят не только все деревья, какие мы видели, но может подойти и бесконечное число деревьев, которые мы выдумаем сами, поэтому ничто не остановит нас и не помешает нам, если мы вздумаем каждую из бесчисленных планет усадить особенными деревьями. Точно так, слово цвет представляет общее понятие, под которое, по-видимому, может подойти бесчисленное множество частных понятий. В солнечном луче семь цветов, ничто не помешало Вольтеру дать Сириусу тридцать девять простых цветов. Наконец, то же самое происходит при понимании слов — внешнее чувство. Под этими словами разумеется нечто общее, что есть и в зрении, и в слухе, и в осязании, и проч. Ничто не указывает нам на то, что это общее может проявиться только в пяти или вообще — в определенном числе частных форм, и вот мы легко воображаем неопределенное число чувств.
Следовательно, все сводится на то, что мы не видим связи между общим и частным, слова всегда выражают нечто общее, отдельные черты, и мы привыкаем думать, что под это общее могут подходить бесчисленные частности. Таким образом, мы готовы признать возможность бесконечно разнообразных комбинаций, мир является хаосом, в котором отдельные черты вещей сочетаются по воле случая. Таков мир слов, но не таков действительный мир. В нем все связано и определено, все в строгих отношениях. Науки стремятся именно к тому, чтобы найти эту правильную зависимость. Так, ботаник, изучая растения, стремится найти такое понятие о растении вообще, чтобы из него истекали главные роды растений, ему уже никак не придет в голову возможность золотых яблок или чего-нибудь подобного. Так, зоолог из своего научного понятия о животном заключает, что ни крылатые лошади, ни исполинские птицы и спруты невозможны. Физику и физиологу предстоит вопрос, почему цветов только семь, этот вопрос, очевидно, того же рода, как тот вопрос, который уже многократно старались разрешить физики, именно: отчего зависят три состояния тел, и следовательно, — почему их ни больше ни меньше? Точно так, наконец, наука стремится и к доказательству того, что внешнее чувство может иметь только формы, которые есть у человека.
Как крайний и замечательный пример того хаотического понятия о мире, которое рождается от миража слов, приведу здесь заметку о пространстве. Известно, что пространство имеет три измерения — длину, ширину и глубину В ‘Аналитической геометрии’ Брашмана, учебнике, бывшем в большом употреблении, на одной из первых страниц сказано, что если бы мы имели другое устройство чувств, то, может быть, пространство имело бы для нас другое число измерений, например четыре. Без сомнения, это самое смелое предположение из всех, которые я приводил. Оно почти похоже на то, как если бы сказать: может быть, есть планеты, где дважды два не четыре, а пять. В самом деле, пространство есть нечто понимаемое нами так же ясно и отчетливо, как и дважды два, как из дважды два следует четыре, ни больше и ни меньше, так и из понятия о пространстве следует, что в нем три измерения, ни больше ни меньше. Когда мы говорим: дважды два, — мы делаем умножение, точно так же мы производим некоторое действие над пространством, когда ищем его измерений, результат и в том, и в другом случае непременно будет неизменный. Можно ведь рассматривать пространство не по трем измерениям. Смотрите на него из точки, тогда окажется, что пространство из каждой точки идет по всем направлениям. В этом состоит его существенный характер, в нем возможны все направления и все расстояния, только потому оно и пространство. Следовательно, мы знаем не какое-нибудь частное и особенное пространство, но единственное возможное.
И потому нельзя предполагать, что на одних планетах в пространстве считают четыре измерения, на других десять, на третьих сто, тысячу и т. д.
Впрочем, сколько бы мы примеров ни приводили, сами по себе они не будут вполне убедительны. Но они могут послужить для того, чтобы разъяснить идею общего доказательства, общее доказательство может проистекать только из одного источника, из свойств самого мышления, т. е. должно привести нас к положению — иначе мы мыслить не можем.
Итак, заметим, что мышление возможно только при определенности понятий и необходимости выводов. Поэтому если мы возьмем вещество, то должны представлять его чем-то определенным, из этой сущности его должны необходимо вытекать его свойства, такие, а не другие. От свойств вещества необходимо зависят все его явления. Если человек имеет в своем составе известное вещество и известные вещественные явления, то только при этом веществе и этих явлениях человек может быть человеком. Мыслить создание природы, которое было бы выше человека, невозможно. Следовательно, невозможно предполагать, чтобы на других планетах жизнь проявилась совершеннее или даже иначе, чем на планете, где высшее существо есть человек.

ГЛАВА VII

ЧЕЛОВЕК — ЦЕНТР МИРА
Самый простой взгляд на мироздание. — Особенность земли, как планеты. — Страшное однообразие. — История не есть повторение тех же явлений. Мнение стоиков о повторении циклов жизни. Потерянное единство мира. — Отрицание жителей на планетах. — Жизнь других людей и новый дух наступающей эпохи — должны утолять жажду иной жизни.

Все предыдущее должно привести нас к тому, что если мы будем последовательно проводить взгляд, господствующий в современных исследованиях природы, если не увлечемся тем мнением, которое приводит Вольтер в своем Микромегасе, то есть что будто бы возможного больше, нем мы думаем, то мы будем рассуждать следующим образом:
Лаплас доказал, что Солнечная система образовалась постепенно из одного туманного шара, следовательно, в основе всей системы лежит одно и то же вещество. Но мы видим, что образование планет шло не одинаковым путем. Дальнейшие планеты, которые образовались раньше всех, очень рыхлы, велики, быстро обращаются около оси, имеют много спутников, а одна— даже кольцо. Затем, вероятно, произошел сильный переворот, и образовался целый пояс мелких планет, которых теперь считают многими десятками. После этого перелома началось опять более правильное образование планет, ближайших к солнцу, к которым принадлежит и Земля. Эти планеты — меньше первых, но плотнее, обращаются около оси медленнее, и только одна из них — в виде какого-то преимущества — имеет спутника, — именно Земля имеет Луну118.
Очевидно, планеты первого и второго периода, не только по отдаленности от солнца, но и по особенностям своего образования, может быть, вовсе не годятся для организмов. Что организмы существуют на некоторых планетах третьего периода, например, на Марсе, это весьма вероятно. Но полного своего развития организмы достигли только на земле, потому что на земле явился человек, — признак окончательного довершения органической жизни. Другие же планеты, не представляя тех же условий, как земля, — между тем как эти условия необходимы для всецелого развития органической жизни, — не могут иметь человека. Что они пусты, в этом нет ничего особенного и странного, в этом отношении Солнечную систему можно сравнить с большим деревом. Земля представляет прекрасный цветок или вкусный плод этого дерева, остальные планеты и Солнце — его листья, сучки и ствол. Сравнение с животным еще удобнее, Земля, говоря по-старому, есть сердце Солнечной системы, а по-новому — полушария большого мозга.
Звезды суть, без сомнения, другие Солнца. Никакой разницы между ними не замечено, и существование планет около каждой звезды почти так же верно, как сходство света от солнца и звезд. Следовательно, почти около каждой звезды мы можем вообразить себе планету, находящуюся совершенно в тех же условиях, как Земля, на такой планете необходимо должен явиться человек. Если же многие звезды и не имеют планет подобного рода, то опять тут нет ничего особенного или странного. Как на земле встречаются пустыри и голые места без всякого признака травы, так и в бесконечной области мира легко могут встречаться целые полосы звезд, не успевших образовать ни одной планеты, подобной Земле.
Таков самый простой и правильный взгляд на жителей планет. Можно сказать, что это и самый обыкновенный взгляд. Простые смертные, не увлекаясь ни философскими фантазиями вроде Вольтера, ни боязливым скептицизмом ученых мужей, конечно, всего естественнее предполагали, что если другие миры населены, то там находятся такие же существа, как на земле. Весьма замечательно, что этот взгляд был подробно развит еще в то время, когда только что взяла перевес Коперникова система и когда из-за нее еще длилась ожесточенная борьба, возбужденная несчастной судьбой Галилея119. Именно Гюйгенс, один из знаменитейших математиков и астрономов, написал сочинение о жителях планет, оно долго его занимало и вышло в свет только после его смерти под следующим заглавием: Christiani Hugenii. Kosmotheoros, sive de Terris Coelestibus, earumque ornatu. Hagae Comitum. 1698. То есть: ‘Зритель мира, или О небесных странах и их убранстве’ {Галилей умер в 1642 г. Фонтенелевы ‘Разговоры о множестве миров’ явились в 1686 г., и их необыкновенный успех зависел также от смелости его мнений для того времени. Гюйгенс упоминает об этих ‘Разговорах’, но они ни в чем не могли представить ему пособия или указания.}.
В этой книге автор старается последовательно и строго доказать, что жители иных миров должны во всех существенных чертах походить на людей, и точно так же другие организмы должны походить на наших животных и наши растения. Соображения его чрезвычайно просты и часто поражают своей неизысканной меткостью. Так, например, он рассуждает о животных. Животные планет, говорит он, конечно, могут разниться от наших, но эта разница должна быть незначительна в сравнении с тем различием, которое мы находим между разными нашими животными. В самом деле, животные необходимо должны двигаться, а движение может быть только трех родов: или по воздуху — летание, или в жидкости — плавание, или по твердой суше — хождение и бегание. Следовательно, и на планетах должны быть эти же три рода животных: летающие, плавающие и бегающие. Улетающих должны быть крылья, у бегающих ноги и т. д.
Как математик и астроном, Гюйгенс особенно ясно был убежден в том, что и математика, и астрономия существуют на планетах. Что мы считаем истиною в математике, говорит он, то истина и для целого мира. Если жители планет существа разумные, то и они должны изобрести геометрию, логарифмы и т. д. Они должны наблюдать небо, и эти наблюдения необходимо будут похожи на наши. Положение и расстояние светил они должны измерять углами, как делаем мы, следовательно, у них необходимо для этих наблюдений должны быть и такие же угловые снаряды, разделенные на градусы, и т. д.
Такими и подобными соображениями Гюйгенс старается доказать, что разумные жители планет должны иметь руки и ноги и те же внешние чувства, как у нас, что они должны говорить, должны наслаждаться музыкой, жить в обществах и т. п. Доказательства его не всегда сильны и строги, но всегда верны в основании. Он ошибается именно там, где вздумает предположить разницу между людьми и жителями планет. Например, он говорит, что у этих жителей может быть другая форма носа и другое положение глаз, что лицо такого рода для нас должно казаться отвратительным, но что там, на планетах, вероятно, к нему привыкли и находят его красивым. Гюйгенс ошибается, потому что и форма носа, и положение глаз у нас не случайны, но с величайшей строгостью вытекают из всего остального устройства нашего тела. Форма для организма есть дело существенное, и предполагать случайные формы в таком организме, как человек, невозможно.
Но вообще, книга Гюйгенса, которую мало знают и, кажется, вообще принимают за неудачную фантазию, неприличную для ученого мужа, оставляет после себя чрезвычайно сильное впечатление. В то время, когда она писана, естественные науки еще недавно поднялись и открывали свою эру первыми, хотя гигантскими шагами. И что же? Читая Гюйгенса, нельзя без удивления видеть, что все последующие открытия не только не опровергают его взгляда, но могли бы служить для большего его подтверждения. Если бы Гюйгенс теперь писал свою книгу, он нашел бы для своей мысли несравненно больше доказательств, он мог бы развить ее гораздо точнее и строже.
Отсюда видно, что мысль Гюйгенса принадлежит к числу тех простых и верных мыслей, которые переживают века. Как я уже заметил, до сих пор направление астрономии таково, что она все более и более доказывает однообразие мира. Не делает ли величайшей чести Гюйгенсу то, что он так верно и просто понял новый дух, проникавший в его время в исследования природы?
Итак, соглашаясь с Гюйгенсом, мы приходим, наконец, к самому легкому и ясному миросозерцанию. До бесконечности идут системы планет, в этих системах встречаются планеты, подобные Земле, на них развивается органическая жизнь, и во главе ее является человек. Везде, до самой глубины небес, — та же геометрия, астрономия и музыка, такие же глаза и такие же носы.
Едва ли, однако же, мы останемся довольны таким мирозданием. В самом деле, от нас и до бесконечности небес — все одно и то же, какое страшное однообразие! К чему это бесчисленное повторение одних и тех же явлений? Каждая обитаемая планета есть атом, теряющийся в пучине неба, а все мироздание есть беспредельное накопление таких атомов, подобных друг другу, между ними нет никакой связи, никакого общего центра, ничего целого нет в мире и — нет никакого смысла в целом!
Чтобы яснее видеть, в чем здесь противоречие, перенесемся из отношений пространства в отношения времени, мы увидим, что это тот же самый вопрос. За одним поколением людей идет другое, за одной жизнью следует новая жизнь, таким образом, и здесь нам является неопределенное число повторений одинаковой жизни. Но известно, что мы не смотрим на эти повторения, как на смену совершенно тождественных явлений, мы обыкновенно думаем, что старые поколения хотя отчасти служат для новых, что жизнь не совсем теряется, но постепенно нарастает, что в целом человечество делает успехи. Только при таком взгляде история получает смысл, и жизнь озаряется светом и теплом. В самом деле, взгляд, противоположный этому и видящий в истории вечное кружение около одной точки, есть взгляд полного отчаяния. Жалобу Соломона, что нет ничего нового под солнцем, повторяли именно люди, мрачно глядевшие на мир. И в самом деле, что может быть печальнее?
Ты прав, божественный певец:
Века веков лишь повторенье!
Сперва — свободы обольщенье,
Гремушки славы наконец,
За славой — роскоши потоки,
Богатства с золотым ярмом,
Потом — изящные пороки,
Глухое варварство потом…*
* Из Байрона. Перевод Теплякова120.
Мы так не думаем и, кажется, не ошибаемся. Едва ли можно сказать, что наша эпоха есть повторение египетской, или греческой, или римской эпохи, мы думаем, что все они послужили нам, были опорой для нашей эпохи и что мы сумели воспользоваться этой прошлой жизнью. Так мы желали бы смотреть и на весь мир, на жителей планет. Если бы жители одной планеты имели хотя какое-нибудь влияние на жителей другой, — как это предполагал, между прочим, Карл Фурье, — то это было бы более согласно с нашими понятиями о значении жизни.
Принимать, что мир на всем своем протяжении состоит из бесконечного ряда отдельных повторяющихся явлений, для нас так же странно, как принимать, что история есть беспредельное последовательное повторение одинаковых событий. Как историю мы представляем себе связной, целой, так и мир мы желали бы представлять связным и целым.
Собственно говоря, мы теперь сравниваем не совсем однородные предметы, но мы легко можем дойти и до точных сравнений. История человечества есть развитие и, следовательно, когда-нибудь должна завершиться, окончиться. Принимать бесконечный прогресс невозможно, бесконечное путешествие без достижения цели совершенно равняется бесконечному кружению или стоянию на одном месте.
Напротив, чем глубже мы признаем прогресс, чем правильнее и непрерывнее его предположим, тем яснее окажется, что он должен со временем завершиться.
Итак, предположим, что жизнь человечества образует правильный цикл, представим себе, что этот цикл окончился, и спросим себя, — что тогда будет? Вопрос этот совершенно одинаков с вопросом о жителях планет, мы знаем цикл органической жизни, которая царит на земле, переносимся мыслью на планеты и спрашиваем: что там делается? Следовательно, и ответ будет одинаковый. То есть не может быть ничего другого, кроме нового появления той же жизни, у нас или на других планетах должен начаться опять тот же цикл и должен так же развиваться и кончиться. Эта мысль о бесконечном повторении тех же циклов жизни так же обыкновенна для человеческого ума, как и мысль о жителях планет. Вместо многих примеров приведу здесь мнение древних стоиков, как излагает его Немезий. ‘Стоики говорят, что когда планеты по широте и долготе придут в те созвездия, в которых они находились сначала, при творении мира, то произойдет всемирный пожар и разрушение, а потом из сущности восстановится мир в прежнем виде. А так как звезды должны вращаться подобным прежнему образом, то все, бывшее в предыдущем периоде, повторится без перемены. Снова явятся Сократ и Платон, снова явится каждый человек с теми же друзьями и согражданами. Те же настанут поверья, те же встречи, те же предприятия, те же построятся города и деревни. И такое восстановление всего произойдет не один раз, но будет происходить многократно или, лучше сказать, без конца’121.
Несмотря на старые слова и понятия, мысль выражена с замечательной точностью и основательностью. Звезды должны вращаться подобным прежнему образом, это значит — должны наступить те же причины и они произведут те же следствия. Явятся Сократ и Платон, это значит — мысль человеческая пойдет тем же путем и будет претерпевать те же превращения.
Что же возмущает нас против подобных взглядов? Очевидно — потерянная связь между явлениями, потерянное единство мира. Воображая бесчисленное множество планет, населенных людьми, мы разрываем мир в пространстве на бесчисленные отдельности, воображая бесконечное повторение циклов жизни, мы разрываем время на бесконечное число частей, не имеющих одна для другой никакого значения. Такое понимание противно самой сущности человеческого ума, как я сказал, все цели науки сосредоточиваются в том, чтобы найти связь между явлениями, найти их взаимную зависимость и, следовательно — их единство. И если в чем-нибудь другом мы готовы допустить бесконечное, не имеющее смысла повторение явлений, то такое повторение всего менее мы можем принять в явлениях ума, в духовной человеческой жизни, в глубочайшей жизни человечества. Нам кажется нелепым, неразумным, чтобы духовные явления пропадали. Мы с неистощимым презрением смотрим на китайцев за то, что для них пропадает вся наша европейская жизнь, что они ее не ищут, а отталкивают, а сами мы гордимся тем, что мы — наследники умственной жизни римлян и греков, и даже древних индусов, и что теперь каждое открытие, каждая мысль, где бы они ни родились, отзываются во всех концах образованного мира122. Мы стремимся с жадностью поглощать все явления духа, каковы бы они ни были.
Так точно мы судим и о планетах. Если там есть иная жизнь, иное проявление разума, — то величайшая нелепость, какая существует в мире, самая резкая дисгармония, самое невыносимое противоречие состоит в том, что мы не имеем сообщения с этою жизнью. Мы чувствуем в себе неутолимую жажду иной жизни, мы сознаем себя совершенно способными к ней и готовы, как Вольтер, дружески, на равной ноге разговаривать с самим господином Микромегасом и со всяким другим жителем планет.
Отправляясь на планеты, мы именно искали иной жизни, нам хотелось найти более глубокое выражение того, что мы чувствуем в себе, — более полное воплощение наших идеалов. Если же этого нет, если там такие же люди, то, разумеется, для нас совершенно все равно, живут ли они или нет. Знакомясь с новыми лицами, путешествуя по далеким странам, изучая современные или древние народы, мы любопытны потому, что надеемся на иную жизнь, на что-нибудь новое, хотя вытекающее из того же источника. Поэтому, если на планетах то же, что на земле, — нам и не любопытно и не нужно знакомиться с ними. У них есть Сократ и Платон, но у нас они тоже есть, у них геометрия и музыка, но мы точно так же занимаемся и геометрией, и музыкой. Повторяются ли эти явления бесконечно или существуют только в одном месте, — для нас все равно, к сущности жизни от этого ничего не прибавится. Мир теряет всякую стройность и занимательность, рассматривая его в целом составе, мы получаем образ, который не только не выше, не светлее, но несравненно ниже образа человечества на земле. Мир не имеет центра и не имеет истории, населенные планеты образуют не общество, а стадо, бесконечные циклы жизни образуют не историю, не жизнь, а прозябание, растительное повторение.
Что же нам делать для того, чтобы избежать этого противоречия? Остается одно — уничтожить всех жителей планет. Это мы всегда можем сделать, и заметим притом, что это есть единственная перемена в мироздании, которая еще остается в нашей власти. В самом деле, как я уже заметил, предполагать иные, лучшие или высшие существа — есть всегда дело трудное и даже невозможное, но предполагать отсутствие каких бы то ни было существ — всегда легко и не заключает в себе ничего невозможного. Мы можем сказать, что, несмотря на бесчисленные системы планет, ни в одной из них не удалось образоваться такой планете, как Земля. В настоящее время, как известно, звездная астрономия старается определить зависимость нашего солнца от звезд. Если найдется звезда, около которой обращается солнце, и будут найдены другие солнца, обращающиеся около той же звезды, то мы можем сказать, что наше солнце — совершенно особенное и что другие звезды, более близкие или далекие в отношении к центральному солнцу, — по самой сущности дела не годятся для образования планет, подобных Земле. Таким образом, чем дальше пойдут успехи звездной астрономии, чем глубже она успеет проникнуть во взаимную связь целого мироздания, тем яснее может обнаружиться, что звезды так или иначе были связаны с образованием нашей Солнечной системы и что, следовательно, их можно полагать пустыми.
Что же мы выведем из всего этого? Очевидно то, что человек может и необходимо должен смотреть на свою жизнь так, как будто весь остальной мир пуст и как будто за циклом жизни человечества не последует никакого нового цикла. Пустота, которую мы таким образом предположим вокруг себя, не есть что-нибудь страшное и нелепое, потому что пустота не требует необходимо содержания, которое бы ее наполнило, но наоборот, — содержание необходимо требует пустоты, требует места, чтобы занять его, т. е. пространства и времени. Один день или час жизни значат больше, чем целая пустая вечность, и одно живое существо — больше, чем целое небо мертвых звезд.
Вот в чем состоят, говоря словами Лапласа, наши истинные отношения к природе.
Какая гордость! — скажет читатель. Уже ли человек может ставить себя так высоко? Уже ли он может считать себя в этом мире за единственное богоподобное существо? Действительно, гордость велика, но не забудьте, что она прилична только человеку вообще, а не нам с вами в частности. И чем выше мы будем ставить человека вообще, тем скромнее должны быть сами, но зато тем полнее и глубже будут удовлетворены наши глубочайшие и заветнейшие стремления. Если в нас существует неутолимая жажда иной жизни, то этот человек вообще, истинно богоподобный человек, — есть неисчерпаемый источник для ее утоления. Мы любим жить в тесном кружке наших понятий, в узком мире нашей личности, понятно, что душа бьется и просится из этого мира. Постараемся выйти из него, вместо того чтобы путешествовать на планеты, вникнем внимательно в жизнь других людей, — мы откроем в ней новые миры, — богатые еще неведомой для нас красотой и силой. Точно так же, вместо того чтобы мечтать о далеких грядущих веках, мы должны благоговейно смотреть на доступное нам будущее. Душа должна быть вполне раскрыта для веяния нового духа, для новых откровений, для разоблачения действительных тайн, потому нет ничего таинственнее будущего.
И в подтверждение такого взгляда на жизнь можно привести те самые слова Киреевского, которые мы указали выше. Нужно было бы только изменить их так: ‘Нет такого тупого ума, который бы не мог понять своей ничтожности и преклониться перед силой человеческого гения, нет такого ограниченного сердца, которое бы не могло разуметь возможность другой любви, несравненно выше и чище той, которую оно само питает, нет такой совести, которая бы не могла благоговеть перед нравственным величием человека’.

1860 г., 1 дек.

III. ПТИЦЫ *

ГЛАВА I

ПОНИМАНИЕ ПРИРОДЫ
Знаменитый пример Гте. — Эстетическое отношение к природе. — Популярные книги по астрономии. — Галилей. Фонтенель. Араго. — Три кита и система Коперника. Кровь. — Нервы. — Невозможность популяризации. — Эстетический интерес в книге Брема.

* По поводу книги: Брем А. Жизнь птиц. Перевод Н. Страхова. СПб., 1865.
Говорят, можно понимать природу и находить в этом понимании большое наслаждение, даже черпать из него новые силы. Преимущественно перед другими, такая слава шла о знаменитом Гте — человеке, отличившемся между бедными смертными своей необыкновенно счастливой жизнью, такой ясностью и спокойствием духа, что его сравнивали с олимпийскими богами. Каждый из нас знает про него прекрасные стихи:
С природой одной он жизнью дышал,
Ручья разумел лепетанье,
И говор древесных листов понимал,
И чувствовал трав прозябанье,
Была ему звездная книга ясна,
И с ним говорила морская волна123.
В чем же дело? В чем заключается это понимание? Каким образом можно дышать одною жизнью с природой, то есть постигать эту жизнь так ясно, чтобы можно было ей сочувствовать, подобно тому как мы сочувствуем жизни людей?
Первая мысль, которая может здесь явиться, будет та, — не есть ли это понимание просто познание природы и не состоит ли средство достигнуть его просто в изучении природы, то есть в знакомстве с теми исследованиями, какие содержатся в естественных науках? Очевидно, нет. То понимание, которое приписывается Гте, представляет сродство скорее с чувством, чем с знанием. Когда мы говорим об изучении и желаем похвалить его, то называем его строгим, холодным, когда же дело идет о понимании, то наилучшим считается живое, теплое понимание. Чтобы понимать природу, нужно не столько знать, сколько любить ее, и эта любовь к природе может быть весьма сильна у человека, несведущего в естественных науках, и может вовсе отсутствовать у ученого исследователя природы.
Понимание, вообще, можно отличить от познания тем, что оно обнимает свой предмет вполне, в целости, тогда как познание овладевает им по частям или только с известной стороны. Познание движется медленно и постепенно, тогда как понимание стремится прямо захватить глубину предмета и прозирать в его сущность, хотя бы неполным и не вполне ясным образом. Однако же одно другому не противоречит, исследуя предметы по частям, медленно, шаг за шагом, натуралисты идут к той же цели, которой как бы непосредственно достигает человек, одаренный живым чувством природы. Мало-помалу, отдельными чертами, в науке раскрывается та сущность и глубина, которая со всей полнотой живет и действует и перед непосвященными глазами. Следовательно, натуралист не только не должен быть неспособен к гтевскому пониманию природы, а напротив, может развить его в себе сильнее, чем непосвященный. Опираясь на то, что знает, он тем живее может чувствовать то, что еще не улеглось ни в какие формы знания.
Эстетическое отношение к природе — вот как следует назвать попытки такого рода понимания ее явлений, как художественные произведения говорят нам не отвлеченными понятиями, а образами, звуками, красками, так и природа в этом случае истолковывается нами не из начал науки, а из ее форм, красок и звуков. Где есть различие, там встречается и противоречие. Эстетическое отношение к природе часто может быть заглушаемо научным отношением, и наоборот. Ученый-анатом часто плохо понимает красоту человеческого тела, и великие художники иногда погрешают против анатомии. Но, очевидно, здесь возможно полное согласие: ученый может живо чувствовать красоты природы и художник быть знатоком естественных наук.
В последнее время естественные науки приобретают все больше и больше веса, им посвящает себя все большее и большее число умов, и ими весьма живо, хотя неопределенно и смутно, интересуется масса читающих, так называемые образованные люди. Говорю ‘неопределенно и смутно’, хотя, может быть, многим любителям популярных книг по естественным наукам кажется, что их интерес совершенно отчетлив и ясен. Этот интерес уже имеет свою историю. Вначале он действительно был отчетлив и ясен — именно, был чистым интересом познания. Первые популярные книги по наукам о природе касались великого открытия Коперника, того долго изумлявшего умы факта, что Земля есть круглый шар и обращается вокруг Солнца. Коперникова система, ставившая землю наряду с планетами, казалась таким огромным переворотом во взгляде на мир, что невольно каждый желал иметь о ней понятие, да и ученым очень желалось убедить всех в столь важной истине.
Первая популярная книга по естественным наукам была написана Галилеем на итальянском языке. Она вышла в 1632 году и называется ‘Разговоры о двух величайших Системах, Птоломеевской и Коперниковской’. Это та самая книга, за которую Галилей подвергся преследованию124.
С тех пор и до настоящего времени идет целый ряд популярных трактатов об астрономии. К ним принадлежат знаменитые Фонтенелевы ‘Разговоры о множестве миров’, назначенные для дам. Последняя замечательная попытка этого рода — ‘Популярная астрономия’ Франсуа Араго, четыре больших тома.
Предмет так важен и так ясен, что я позволю себе остановиться на нем несколько долее. Спрашивается, — к чему привели эти усилия? Успели ли ученые распространить между образованными людьми массу астрономических сведений? Очевидно, нет. Астрономия со времен Галилея получила блистательное развитие, она обратилась в так называемую небесную механику, то есть науку, математически исследующую движение небесных тел. Это святилище остается совершенно недоступным для непосвященных. Тот, кто прочтет четыре тома Араго, ничего не узнает о главном содержании астрономии, в самом деле, Араго не решился изложить даже открытий Ньютона, то есть первого шага небесной механики. Таким образом, непосвященным остается знать только голый факт, что Земля вертится около своей оси и обходит вокруг Солнца, — факт, который, будучи взят без своих оснований, должен всякому казаться чрезвычайно странным.
Если же так, то легко понять, что масса образованных людей немного выигрывает в познании и понимании вещей оттого, что ей известна система Коперника. Как живой пример, невольно приходит мне на мысль один из наших ученых (если читатели его не узнают, тем лучше), который постоянно насмехается над народным предрассудком, что земля стоит на трех китах. Какое невежество для того, кто знает обращение Земли вокруг Солнца! И вот, каждый раз, когда дело зайдет о народе, ученый непременно указывает эту черту его невежества. Он так привык обрушиваться своим просвещенным гневом на этих баснословных животных, что по их присутствию можно даже узнавать его статьи, когда они не подписаны. Если он писал, то, наверное, где-нибудь найдутся с насмешкой упомянутые три кита.
Возьмем дело со всех сторон. Нужно полагать, во-первых, что наш ученый сильно затруднился бы, если бы его допросить, — почему он так дорожит истиной, что Земля есть шар и обращается вокруг Солнца? На что ему эта истина? К чему она у него пригодилась или может пригодиться? В практическом отношении для него, конечно, совершенно все равно, как если бы мир стоял на трех китах. Следовательно, истина движения земли может иметь для него только теоретический интерес.
Посмотрим, — какой. Наш ученый знает из астрономии столько же, как и другие образованные люди. Отсюда следует, что он вовсе не имеет понятия о том, каким путем Коперник достиг своего великого открытия, и еще менее знаком с тем, как в настоящее время астрономы понимают и определяют форму, взаимное положение, расстояние и движение небесных тел. Итак, научного понимания вопроса у него нет.
Еще меньше он, вероятно, понимает тот научный вопрос, который связывается с предрассудком, противоположным системе Коперника. Предрассудок неподвижного стояния земли имеет свои основания, анализ которых приводит к весьма любопытным истинам. Если большинство человечества до сих пор ходит по земле, считая ее неподвижной опорой, — то это вовсе не зависит от одного невежества. Та причина, которая породила древний предрассудок о стоянии земли, действует и до сих пор. Самому нашему ученому, когда он стоит и ходит на палубе парохода, кажется, что он находится на чем-то неподвижном и что не пароход, а берега движутся. Факт известный, но объяснение его вовсе не так легко, как обыкновенно думают. Это считается каким-то обманом чувств, или думают, что это можно объяснить просто из механического закона относительных движений. Причина, однако же, гораздо важнее. В нас действует при этом случае глубокий физиологический закон, по которому мы, например, не могли бы управлять своими движениями, надлежащим образом соразмерять их, если бы не принимали нашей опоры за нечто неподвижное в пространстве. Для организма есть некоторая необходимость чувствовать себя так, как будто он упирается на нечто, не имеющее никакого движения. Таким образом, если народы считают землю неподвижной, то в этом открывается только один из существенных фактов нашего телесного устройства. Физиологам предстоит важная задача объяснить, почему этот факт составляет непременное условие правильной деятельности организма.
Такие и подобные соображения, однако же, совершенно чужды нашему ученому. Он не предается, конечно, никаким астрономическим или физиологическим размышлениям, и три кита для него, собственно, занимательнее Коперника и чудесного устройства человеческого организма. Так что, строго говоря, он человек весьма невежественный в рассуждении той истины, которой, по-видимому, он столько гордится, то есть что Земля ходит около Солнца. Эта истина у него ни с чем не связана, ни к чему не прикрепляется, в его уме она не имеет никаких отношений ко всякого рода другим истинам. Поэтому в его глазах, пожалуй, совершенно одинаково возможно как-то представление, что земля вертится, так и то, что она стоит на трех китах. Ему все равно, но так как наука не подтвердила существования трех китов, а нашла, что земля движется, то он считает долгом быть, так сказать, на стороне науки и против невежества.
Но и тут еще не все. Очевидно, нашего ученого можно было бы считать правым только в том случае, если бы кто-нибудь провозглашал учение о трех китах с такой же гордостью, уверенностью и самодовольствием, как он провозглашает учение Коперника. Тогда это были бы два совершенно достойные друг друга соперника. Но такого соперника нет у нашего ученого, а он, очевидно, этого не замечает. Он явно воображает, что борется с чем-то однородным, хотя и противоположным. По речам его можно заключить, как будто кто-то возвел трех китов в научную систему и старается поставить ее на место системы Коперника. Наш ученый ставит на одну доску свое понятие о движении земли с народным сказанием о трех китах и желает, чтобы одно было заменено другим, чтобы, так сказать, то самое место, которое занято теперь китами, было занято круглым видом земли и ее движением.
Ошибка очень грубая. Системы трех китов не существует, и никто не выдает этих китов за научный результат, за открытие, за положительное знание. Народ, которому принадлежит это поверье, вообще никогда не считает себя обладателем знания. Он настолько умен, что, по крайней мере, сознает свое невежество, считает себя темным народом. Свет, который признает в себе народ, есть свет чисто нравственный. Убеждения, питаемые народом и имеющие нередко безмерную силу, относятся только к тому, как следует жить и что следует делать. Притязания же решать вопросы знания народ не имеет, невольно чувствуя свое бессилие в этом деле. Поэтому когда в уме его возникают вечные вопросы человеческой мысли, он только гадает, только создает образы фантазии. В этих гаданиях отражается склад его ума и его понимания жизни, но он только любуется этими образами фантазии и задумывается над ними, а не приписывает им значения положительного знания. От этого его нисколько не смущает и то, что они несвязны, неполны, противоречат друг другу, словом, не имеют того единства и логического согласия, которое всегда свойственно знанию.
Вот маленький анализ того неправильного действия и значения, которое может иметь популярная истина, оторванная от своей науки. Отрывочные знания не имеют той цены, какую имеют в связи, в системе знания, так что если кто им придает цену настоящего, глубокого познания, тот необходимо впадает во всякого рода ошибки.
То, что сказано здесь относительно астрономии, можно в существенных чертах приложить к другим наукам о природе. Всегда, для большинства образованных читателей, главное содержание, самое святилище науки оставалось недоступным, и всегда те сведения, которые становились популярными, порождали всякого рода ошибки и предрассудки. Некогда физиология и медицина подверглись большому перевороту вследствие открытия кровообращения. Когда открытие было признано, то в крови и ее движении стали видеть разгадку всевозможных явлений, ей приписывали главную роль в организме. С тех пор уже давно все изменилось в науке, главная роль приписывается нервам125. Но в народе остались прежние представления, то есть что все зависит от того или другого состояния крови. Отсюда же происходит множество выражений литературного языка, которые когда-то понимались буквально, но которые теперь должны быть понимаемы лишь иносказательно, например, горячая кровь, хладнокровие, кровь кипит, волнуется, загорелась и пр.
В крови горит огонь желанья…
Такого выражения не мог употребить Соломон, и действительно, оно прибавлено Пушкиным126. А если бы следовать современным физиологическим понятиям, то следовало бы говорить не о крови, а о нервах. Нервы были натянуты, напряжение нервов, это потрясло все фибры моего мозга — вот следы уже другой физиологии, более новой, но также вполне отвергнутой, так как в настоящее время никакого натягивания и потрясения нервов в науки не признается.
Отсюда видно, какую странную судьбу имеют научные сведения вне своего настоящего места, то есть науки. Они продолжают жить в умах, тогда как в науке уже умерли, и, следовательно, создают видимость знания, призрачное понимание вещей.
Итак, популяризовать существенные стороны естественных наук невозможно, а то, что успевает популяризоваться, теряет свое значение и, так сказать, раз ушедши из-под власти науки, производит на свободе явления, несогласованные с достоинством науки. Между тем мысль популяризовать науку увлекла и увлекает очень многих, и плодом ее является множество популярных книг. Оказывается, разумеется, что приобрести из этих книг хорошие научные познания невозможно, для таких познаний требуется серьезное учение, знакомство с настоящими научными книгами.
Рядом с интересом знания существует, однако же, как мы сказали, другой интерес к природе — эстетический. По мере того как обманывался первый интерес, второй все больше и больше выяснялся и теперь, по-видимому, выступает на первый план. В этом состоит, кажется, единственный здоровый плод, принесенный межеумочной литературой популярных книг по естественным наукам. Если нельзя с помощью легкого чтения стать натуралистом, то с помощью книг, рисующих одно явление природы за другим, можно оживить в себе чувство природы, погрузиться в эстетическое созерцание ее красоты и разнообразия. Книги этого рода обыкновенно прибегают еще к помощи искусства рисования, они сопровождаются рисунками, мастерство и роскошь которых возрастают с каждым годом. Таким образом, любование природой распространилось при помощи науки на мельчайшие частности, раздробилось и расширилось до чрезвычайной степени.
Русским читателям известны в этом роде сочинения Альфреда Брема, ныне директора зоологического сада в Гамбурге. Этот ученый, сын известного орнитолога Христиана Людвига Брема, не замечателен какой-нибудь новостью и глубиной взглядов. Труды его по науке чисто служебные, то есть добросовестное собирание наблюдений под руководством установившихся научных взглядов. Он выступил на поприще популярного писателя книгой ‘Жизнь птиц’, написанной им в 1861 году. Хотя эта книга не отличается классическим достоинством выполнения, но, как мне кажется, чрезвычайно замечательна по духу, ее оживляющему. Автор так любит птиц, с такою искренностью восхищается своими любимцами, с таким участием вникает во все мелочи их жизни, что невольно внушает те же чувства читателю. Каждая страница дышит добродушным и иногда даже смешным воодушевлением, чего нельзя сказать о большей части популярных книг, обыкновенно составляемых несколько механически. В результате выходит, что перед читателем необыкновенно живо рисуется природа птицы, та ступень или форма жизни, которая воплотилась в этих животных. Читатель действительно начинает понимать жизнь птиц, как бы сам на минуту жить этой жизнью.
За исключением некоторых физиологических и географических указаний, книга не имеет почти никакого научного содержания: она вся посвящена тому, что издавна называется ‘нравами и образом жизни’ животных, то есть предмету, который до сих пор не имеет никаких научных форм, да и едва ли скоро их приобретет. Но показания автора основаны на долгом знакомстве с птицами, начавшемся с детства под руководством его отца, их собственный сад, убежище всех мирно живущих птиц, был постоянным поприщем наблюдения, автор сам с детства охотник, птицелов, любитель и приручатель птиц, при этом он ученый-орнитолог и путешественник, поэтому в его рассказе вполне сочетаются живость впечатлений любителя природы и строгая добросовестность и точность ученого.
Цель книги хорошо объясняется в предисловии. ‘Я хотел, — пишет автор, — сделаться толмачом для тех людей, которые круглый год должны жить среди городского шума или даже почти не выходить из комнаты, и потому остаются чуждыми нашему общему отечеству, природе, я хотел тех, чья жизнь протекает в осененной зеленью деревне, в горах, в лесу, на морском берегу, усердно просить взять меня в спутники своих странствий и переходов по родине и обмениваться со мной словами и мыслями, я хотел в сердце тех, у кого в груди еще не пробудилась любовь к нашей общей матери, заронить, по крайней мере, хоть зерно этой любви и заранее наслаждаться мыслью, что это зернышко, может быть, взойдет, даст цвет и принесет плод’.
И далее, — на вопрос: почему именно взялся он написать такую книгу? — Брем с искренним воодушевлением отвечает:
‘Виной здесь прекрасная поговорка: от избытка сердца говорят уста! Я написал эту книгу из чистой радости и любви к природе и хотел как можно большему числу людей сообщить эту любовь и радость’127.
Этой цели книга действительно достигает в значительной степени.
Попробуем же изложить или хотя отчасти указать, в чем заключается эстетический интерес, который представляют нам птицы и на котором основана привлекательность сочинений, подобных бремовскому Птицы — такое яркое и своеобразное явление природы, что они особенно удобны для такого рассмотрения.
Легко видеть, что вопрос представляет две части: птицы эстетически интересуют нас — во-первых, с внешней стороны, как существа красивые по форме, цвету, движениям и т. д., во-вторых, они нас привлекают — внутренней своей стороной, как существа воодушевленные, их душевная деятельность имеет также своеобразие и красоту, и, как ни далеко степень, на которой она стоит, ниже степени душевной жизни человека, мы хотя смутно, но иногда весьма живо можем ее понимать.

ГЛАВА II

АНАТОМИЯ ПТИЦ
Красивые цвета птиц. — Форма птицы: туловище, голова, шея, ноги. Как происходит летание. — Мозг, глаза. — Высокое достоинство формы маленьких птиц.

Птицы — красивые животные, взятый в целом, это, конечно, самый красивый класс животных, так как в нем почти нет неприятных форм. В чем заключается и от чего зависит эта красота?
Наука о животных ничего не говорит об их красоте, она рассматривает всевозможные их признаки и сравнивает их во всевозможных отношениях, но признака красоты не принимает в расчет и в этом отношении их не сравнивает. Между тем те черты и законы, которые открывает наука, во многих случаях невольно наводят нас на объяснение красоты, непосредственно поражающей нас в тех или других животных.
Птицы, во-первых, имеют большей частью приятные цвета, перья их обыкновенно окрашены чисто и ярко. Тропические же птицы представляют всевозможное разнообразие красок, так что их можно сравнить в этом отношении только с цветками растений. Эта красота, как оказывается, зависит от общего правила, которому подчинены органические существа в отношении к свету Именно, чем больше какие-нибудь существа подвергаются действию света, тем краски их ярче и разнообразнее. Поэтому тропические организмы превосходят своими красками растения и животных холодных и полярных стран. Поэтому все животные, скрывающиеся в земле, а также все части растений, погруженные в землю, — или вовсе бесцветны, или темных цветов. Поэтому даже верхние части каждого животного бывают ярче раскрашены, чем нижние, обращенные к земле. Понятно, что птицы, как существа воздушные, беспрестанно тонущие и купающиеся в лучах света, окрашены лучше, чем млекопитающие, гады или рыбы — животные, держащиеся при земле или даже в самой земле и в воде.
Еще яснее можно понимать источник красоты, представляемый формой птиц. У всех животных форма тела самым тесным образом связана с образом их движения. Мы невольно чувствуем эту связь при первом взгляде на каждое животное, мы тотчас понимаем, так сказать, архитектуру его тела. Птица имеет самый трудный и высокий род движения, который исполняется ей в совершенстве, и устройство ее тела живо говорит нам об этом. Легкость птицы видна с первого на нее взгляда.
Чтобы было возможно данное движение, математически необходимы известные условия. Механические законы требуют для данного движения известного устройства тела. С этой точки зрения тело птицы есть разрешение трудной механической задачи, этой задачей определяются и главные черты, и многие мельчайшие подробности устройства птичьего тела. Я укажу здесь некоторые, наиболее простые черты.
Для того чтобы легче и правильнее сообщались тяжелой массе всякие движения, всего лучше если эта масса представляет одно твердое тело, а самая удобная форма этого тела — круглая. Твердому шару всего проще давать какие угодно движения. Поэтому туловище птицы представляет негибкую шаровидную форму. Перехватов на нем нет, и позвонки так плотно соединены между собой, что спина нисколько не гнется. Туловище содержит в себе главный вес птицы, и остальные части, в сравнении с ним, совершенно незначительны по весу Для того чтобы было так, эти части по возможности облегчены и потому особенно устроены. Шея очень тонка, и голова очень мала. Голова не имеет зубов и мускулов, нужных для жевания, челюсти сужены, заострены, покрыты роговой оболочкой и могут только хватать, а не жевать, верхняя челюсть, впрочем, представляет как бы единственный зуб птицы, который движется уже не особыми мускулами, а вместе с целой головой. Перетирание пищи совершается в желудке, который для этого окружен толстыми мускулами. Таким образом, тяжесть этих мускулов из головы перенесена в туловище.
Конечности, т. е. крылья и ноги, точно так же устроены весьма легко. Их части, наиболее покрытые мускулами, т. е. плечи и лядвеи, укорочены и плотно прилегают к туловищу. Таким образом, от туловища отходят только средние и крайние части конечностей, где больше тяжей, чем мускулов.
Сидя на земле, птица должна иметь возможность действовать головою, как орудием хватания, поэтому шея удлинена, чтобы, например, можно было доставать клювом до земли. Кроме того, шее как бы передана вся гибкость и подвижность, которой, по необходимости, лишено туловище.
Точно так же, ради удобного движения на земле, — удлинены ноги. Как мы видим на человеке, для хорошего движения на двух ногах нужны длинные ноги, только на четырех ногах можно еще порядочно двигаться, даже когда они коротки. Кроме того, птица должна постоянно наклоняться, действуя головою, чтобы ей не падать при этом и держаться стойко, пальцы ног очень длинны и растопырены, так что центр тяжести подперт при всех наклонениях туловища.
Когда птица летит, она нередко поджимает к туловищу и ноги и шею, так что еще более сосредоточивает свое тело. Летание можно сравнить с ходом лодки на веслах. Весла работают на носу, на той части лодки, которая идет вперед. Так точно крылья работают на передней части туловища и увлекают его за собою. Весла отводятся и напирают на воду, которая находится между ними и лодкой, так точно крылья распускаются и быстро напирают на воздух, который между ними и телом. Как у лодки, так и у птицы есть на задней части еще весло или руль — хвост, помогающий изменять направление полета.
Вот главные черты формы птичьего тела. Красота этой формы особенно ярко выступает у маленьких птиц, например у певчих птичек, так любимых человеком. Чтобы понять это, нужно заметить следующее. Есть органы, которые по самой сущности своего отправления должны иметь определенный размер, определенную величину. Таковы головной мозг и глаз. Для зрения всего лучше, вероятно, такая величина глаз, как у человека, точно так, как для полного развития душевной жизни необходим мозг такой величины, как у человека. Уменьшение размеров этих органов непременно понижает достоинство их отправлений, напротив, увеличение их больше человеческих размеров, вероятно, нисколько не улучшило бы их действий. Вот отчего у животных высоко развитых, следовательно, одаренных хорошим зрением и сильной душевной жизнью, мозг и глаз подвергаются наименьшим колебаниям в величине. Особенно это поразительно относительно глаз. У огромных животных, например у слона, кита, — глаза сравнительно с телом бывают чрезвычайно малы, напротив, у маленьких животных — сравнительно очень велики. Маленькие же птицы больше всех других мелких животных отличаются непропорционально большой величиной мозга и глаз. Вес головного мозга, в сравнении с весом всего тела, у них бывает больше, чем у человека, глаза же составляют половину всего объема головы.
Вот отчего форма маленьких птиц в такой высокой степени имеет одухотворенный характер. Головка их кругла и велика — подобно голове человека, у них нет морды, как нет ее и у человека, их легкие заостренные челюсти мы справедливо называем, по их форме и положению, носиком — они напоминают нос человека. Эта грациозная головка с большими глазами сидит на шейке такой же круглой и подвижной, как шея человека. Всего сильнее голова и шея таких птиц напоминают голову и шею женщины, — потому что у женщин голова круглее, чем у мужчин, шея длиннее и плечи более покаты, не так подняты, как у мужчины. Наконец, птичка держится на двух ногах, то есть представляет тот же самый, легкий и свободный способ передвижения, который составляет такую существенную черту красоты человеческого тела.
Маленькие птицы, питающиеся насекомыми и семенами растений, составляют большинство в классе птиц. В других птицах мы находим черты той же самой прелестной формы, только она увеличена и изменена для более энергической и определенной деятельности. Хищник — орел, плаватель — лебедь, житель болот — журавль, летун — альбатрос и т. д. — представляют ту же грациозную форму, которой придана в одном случае, большая сила, в другом — искусство плавать, в третьем — возможность носиться над морем среди бури, и т. д.

ГЛАВА III

ФИЗИОЛОГИЯ ПТИЦ
Качество мускулов и костей. — Дыхание. — Принятие пищи. — Обращение и теплота крови. — Сон птиц.

Форма птиц приспособлена к летанию и ясно указывает на их воздушную жизнь. Но полет — дело до такой степени трудное, что и внутренняя организация, и самые отправления частей тела должны были быть изменены, — именно повышены сравнительно с обыкновенным уровнем. Физиология птиц поразительна. Органы движения — кости и мускулы — у них гораздо высшего достоинства, чем у млекопитающих: мускулы сильнее, кости легче и крепче. Для того чтобы сочетать легкость с крепостью, костям дана форма пустых трубок.
Мускулы птицы должны много и сильно работать. Но деятельность каждого органа неразрывно соединена с так называемой сменой вещества, то есть из органа, выходят частицы как бы уже отслужившие, и новые частицы входят в орган. Так точно — для того чтобы постоянно топилась печь, нужно постоянно подкладывать дров.
Оказывается, что смена вещества у птиц идет страшно быстро. Вещество приносится двумя путями — дыханием и принятием пищи. И то и другое развито у птиц больше, чем у всех других животных. Воздух у них проникает не только в огромные легкие, но и во все части тела, под кожу и в кости. Пища принимается в огромном количестве и переваривается с удивительною быстротой.
‘Многие птицы, — пишет Брем, — едят в продолжение целого дня, например, певчие птицы, которых ежедневная пища вдвое и втрое превосходит вес их собственного тела. Счастье, что нам не дано такого аппетита, а иначе мы ежедневно должны бы были принимать от 5 до 10 пудов пищи!’
Пища превращается в кровь. Чем быстрее обращается кровь, тем скорее во все органы тела приносятся новые части и уносятся из них старые. Птицы обладают самым быстрым кровообращением. Сердце у них бьется гораздо чаще, чем у млекопитающих.
Наконец, для быстрой смены вещества необходимо, чтобы в теле господствовала значительная температура. Теплота тела зависит от смены вещества, но в то же время и сама составляет условие, без которого эта смена не может совершаться как следует. Оказывается, что птицы — самые теплокровные животные, какие только существуют, кровь их несколькими градусами теплее крови человека.
Нужно прибавить здесь еще одно соображение, показывающее, как чудесно устроена птица. Маленькие животные гораздо скорее остывают, чем большие, это зависит оттого, что животное, которое, положим, в 100 раз меньше человека по объему, имеет наружную поверхность только в 10 раз меньшую, чем поверхность человеческого тела. Следовательно, теплота тела такого животного в 10 раз скорее рассеивается в воздухе. Птицы по необходимости малые животные, так как животным большого веса невозможно было бы летать. Несмотря на свою малость, они, однако, должны иметь высокую температуру крови. Понятно, как сильно у них должны работать легкие, желудок и сердце!
Вся эта внутренняя работа от нас скрыта. Но не отражается ли эта высокая деятельность организма в удивительной подвижности птицы, в ее всегдашней бодрости и легкости, в быстроте и неугомонности ее движений? Птицы мало спят, и сон их бывает легкий и короткий.
‘Никакое другое животное, — пишет Брем, — не умеет так много жить, как живет птица, никакое другое создание не умеет так отлично распоряжаться своим временем, как она. Для нее самый долгий день все еще не довольно долог, самая короткая ночь все еще не довольно коротка. Ее постоянная живость не дает ей продремать или проспать половину ее жизни: она бодро, весело проводит все время, какое ей даровано. В сознании своего счастливого бытия, она, по-видимому, смотрит на работу, как на игру, — на радостную песню, как на самое важное дело. Об этом деле она думает прежде всего и после всего, ему преимущественно должно быть посвящено самое лучшее время года и дня’ (с. 191).

ГЛАВА IV

ПСИХОЛОГИЯ ЖИВОТНЫХ ВООБЩЕ
Предполагаемое разнообразие душевной жизни у животных. — Система душ. — Полный объем задачи. — Антропоморфизм. — Объяснять нужно не сверху, а снизу. — Клопы. — Мухи.

Душа животных — предмет в высшей степени трудный. В настоящем случае мы ограничимся тем, что поставим, как следует, вопрос и объясним всю его трудность.
С точки зрения натуралиста дело имеет следующий вид. Душевные явления у животных должны быть так же разнообразны, как разнообразно устройство их тела. Этого требует тот закон, по которому отправления соответствуют устройству. Душа насекомого и душа позвоночного животного должны составлять явления столь же различные, как различно устройство нервной системы у того и другого. Затем, в каждом отделе животных разница между душевными явлениями должна уменьшаться по мере того, как увеличивается естественное сродство животных. Но разница должна сохраняться даже между соседними видами. Натуралисты знают, что нравы и обычаи животных составляют очень хорошие признаки для отличия близких видов. Собака отличается от волка главным образом своим нравом, так как другой признак — именно, хвост закорючкой — находится не у всех собак.
Таким образом, если натуралист вообразит себе в будущем доведенное до конца изучение душевных явлений животных, то оно представится ему в виде целой системы подразделений. Это будет система душ, точно соответствующая той системе тел, которую уже успели составить зоологи. Для этого громадного разнообразия явлений потребуется и громадная терминология, так как каждую особенность нужно будет обозначить особым словом.
Относительно тел животных мы достигли того, что отчасти понимаем их связь между собой. Именно, оказалось, что различные классы животных соответствуют различным степеням в развитии одного и того же животного, стоящего высоко в системе. Полная связь была бы найдена, если бы было доказано, что все типы и классы животных имеют себе соответствие в степенях развития высшего организма, т. е. человека.
То же самое нужно сказать и о душах животных. Они, без сомнения, представляют различные степени развития некоторых однородных явлений, они соответствуют, например, различным периодам в развитии души человеческой. Но точно так, как тела животных не представляют тех самых форм, через которые проходит зародыш человека, а имеют формы только соответствующие, но значительно усложненные и одаренные для самостоятельной жизни, так точно и души животных не суть простые степени, проходимые душевными явлениями человека до полного их развития, а представляют остановки, так сказать, раскрытые и усиленные для самобытной жизни. Души животных должны быть гораздо своеобразнее, чем простые зародышные явления души человека.
Отсюда видно, какого рода пути следует держаться для изучения души животных. Следует изучить развитие души человеческой от самого начального ее пробуждения. Зная различные формы и степени этого развития, мы можем потом искать, каким душам животных они соответствуют. Но, кроме того, требуется еще открыть и определить их особенное своеобразие, — чего можно будет достигнуть только непосредственным наблюдением деятельности и жизни животных.
Итак, вот задача во всем ее объеме. Для решения ее покамест ничего еще не сделано. Именно, хотя сделано нечто в изучении форм и степеней психических явлений у человека, но правильных приложений этого изучения к душевной жизни животных почти нет и следов128.
Обыкновенно, когда обращаются к животным, то берут полную, совершенно развитую и проясненную душевную жизнь человека и ищут, нельзя ли какими-нибудь явлениями этой жизни объяснить то, что наблюдается у животных. Так поступает Вундт, который, например, не сомневается, что даже у таких животных, как пчелы, есть понятия, что пчелы могут их передавать одна другой и т. д. Что же выходит из таких приемов?
Получаются очень легкие объяснения. В душевных явлениях животных, точно так же, как в телесных, замечается много целесообразности. Эта целесообразность, разумеется, очень легко объясняется, если взять для этого те средства, какими обладает вполне развитая душа человека. Например, порядок улья очень легко объяснить, если допустить, что пчелы вполне хорошо сознают цель своих действий, могут между собой разговаривать и находятся под управлением своей царицы.
Ошибка, однако, легко обнаружилась бы, если бы при этом поступали последовательно, то есть объясняли бы тем же способом все действия данного животного в их совокупности. Тогда оказалось бы, что, приписавши животным в одном случае столько ума, мы должны бы были в других случаях найти их непомерно глупыми. Можно, например, сказать, что птицы любят своих детей, понимая эти слова в человеческом их смысле, и таким образом объяснить все их заботы во время вывода птенцов. Но когда мы видим, что птица не может отличить своего птенца от птенца кукушки, положившей ей в гнездо свое яйцо, что она кормит птенца кукушки еще с большим усердием, потому что он больше ест, что она не возмущается и тогда, когда он повыкидывает из гнезда одного за другим ее собственных птенцов, и все-таки продолжает его кормить, возвращая не свое потомство, а зловредную для ее племени кукушку, — когда мы видим это, то хоть нам и жаль глупенькой птички, а мы невольно должны усомниться и в том, что она любит детей, и в том, что она знает своих детей, и в том, пожалуй, что она имеет детей в человеческом смысле этого слова.
Отсюда видно, что самое близкое и остроумное объяснение явлений душевной жизни животных будет то, которое идет не сверху, а снизу, то есть не то, которое берет за мерку высшие и вполне развитые формы человеческой души, а то, которое берет для сравнения самые низшие из этих форм. У человека многие явления совершаются бессознательно, слепо, инстинктивно (слово, придуманное для животных), вот с каких явлений следует начинать при объяснении жизни животных129.
Если в комнате сильно водятся клопы, то иногда спасаются от них тем, что, поставив кровать вдали от стен, обмазывают чем-нибудь ее ножки или ставят их в тазы с водой. Тогда клопы взбираются на потолок и оттуда падают на постель. Нет ничего легче, как объяснить этот факт, одарив клопов человеческим умом. Тогда окажется, что они понимают размеры и относительное положение предметов комнаты, поэтому, приняв в соображение, что по малой тяжести своего тела они при падении никак не расшибутся, они прямою дорогою идут на потолок и, видя, что кровать уже прямо под ними, падают на нее.
Но вот другое объяснение, сделанное снизу. Клопы, вероятно, очень слепой народ и видят только у самого своего носа. Притом они глухи и ни о каких размерах не имеют понятия. Но, как животные паразитные, питающиеся теплой кровью больших животных, они, несомненно, одарены двумя способностями: чутким обонянием, чтобы найти добычу, и довольно большой скоростью ползания, чтобы ускользнуть от опасности. Ночью они бегают по стенам без всякого толку. Заслышав запах человеческого тела и не имея возможности до него добраться прямо, они принимаются бегать по всем направлениям. И вот клоп очутился над самою кроватью, тут запах всего сильнее, — он так одуряет голодное животное, что оно падает, само не сознавая, что оно делает.
Можно бы привести не мало примеров, указывающих на безмерно низкий уровень жизни у многих животных. Эти примеры гораздо лучше поясняют нам дело, чем легкомысленный антропоморфизм, приписывающий каждому животному человеческие свойства. Случается, что жук ест в то самое время, как его едят, но он так увлечен своим делом, что продолжает его, хотя у него уже съедена половина брюха. Стоит посмотреть на муху, если ей осторожно оторвать голову, так чтобы все остальное тело было не помято. Она летит так же быстро, как и с головою. Можно принять это за невольное движение. Но вот она садится и раздумывает, как будто вдруг попала в совершенную темноту. Недоумение, однако, по-видимому, проходит, и она начинает спокойно чистить лапку об лапку, она пробует даже потереть у себя за ушами, но лапки, не встречая головы, соскакивают…
Что происходит среди этого мерцания жизни, среди глубокого мрака, покрывающего ее слабые движения — этого, конечно, никто теперь представить себе не может. Как для исследования мелких организмов с телесной стороны потребовались микроскопы, так микроскопические зачатки душевной жизни, может быть, тоже потребуют для своего изучения особых искусственных и трудных приемов.

ГЛАВА V

ПСИХОЛОГИЯ ПТИЦ
Необходимость особого языка для душевной жизни животных. — Переносное значение нынешних описаний. — Супружеская любовь аистов. — Журавль Зейфертицена. — Почему он смешон. — Эстетическое постижение души птицы.

Для того чтобы описывать душевную жизнь животных, нужен, как я сказал, особый язык, выражения, которыми мы обозначаем наши собственные душевные явления, большей частью совершенно не годятся, когда дело идет о животных. Притом мы должны говорить не таким языком о птицах, как о млекопитающих, не таким о рыбах, каким о птицах, не таким о насекомых, как о рыбах, и т. д.
Ничего этого у нас нет. Говоря о теле птицы, мы употребляем особые слова при описании ее перьев, крыльев, хвоста и т. д. Но душа птицы, вероятно, имеет свои крылья, имеет нечто особенное, о чем мы не имеем понятия и для чего у нас нет выражений. Поэтому когда мы описываем внутреннюю жизнь животных, то, что издавна называется их ‘нравами и образом жизни’, мы принуждены употреблять наши человеческие понятия и выражения. Понятно, что от этого необходимо должно произойти разногласие между содержанием и словами, то самое разногласие, которое делает смешною всякую пародию, воспевающую высоким слогом и звучными стихами какие-нибудь маловажные или грязные предметы. Вот отчего рассказы о животных всегда смешны, мы невольно чувствуем, что употребляем слишком важные и серьезные слова для действий и явлений, в сущности, очень наивных и детски несмысленных.
Брем вовсе не понимает той научной постановки дела, которую мы только что изложили. Он говорит о птицах человеческим языком, вовсе не подозревая, что в отношении к ним этот язык получает фигуральное, переносное значение. Что же выходит? Послушать Брема — так птицы по крайней мере столько же умны, как человек, а в отношении к нравственности далеко превосходят это развращенное животное. Он выше всякой меры восхищается их домашними добродетелями, супружеской верностью, любовью к детям и т. п. Изредка только у него прорвется рассказ, вдруг разрушающий эти радужные грезы. Вот, например:
‘В Гебезеэ, деревне, лежащей недалеко от Эрфурта, на строениях рыцарского имения существует уже целые столетия аистово гнездо. В нем в продолжение многих лет высиживала птенцов пара аистов, которую часто беспокоили пришельцы, может быть, даже ее собственные дети, желавшие завладеть прекрасным гнездом. В одну весну прилетел самец, который превзошел всех других настойчивостью и упрямством. Он непрерывно боролся с самцом пары и продолжал свою войну и тогда, когда самка высиживала птенцов. Отец семейства был постоянно вынужден защищать себя и свое потомство. Однажды, утомленный постоянной борьбой, сидит он на своем гнезде, спрятавши голову под крыло. Этой минутой пользуется пришелец, он взлетает на большую высоту и — подобно тому, как окунающаяся птица нападает на всплывшую рыбу, — с такой силой низвергается на бедного владетеля гнезда, что пробивает его клювом. К всеобщему изумлению и сожалению, бедная жертва битвы, которая так храбро защищала свой дом и свое семейство, падает мертвой на землю. А что делает вдова? Без сомнения, она прогнала от себя безбожного убийцу и долгое время сетовала о своем супруге? Ничуть не бывало: она тотчас приняла нового мужа и продолжала высиживание, как будто ничего не случилось’.
После этого все толки о супружестве, любви, отеческих и материнских заботах и пр. покажутся очень подозрительными. Дело говорит само за себя. Понятно, что чем возвышеннее мы станем говорить о птицах, тем яснее выступит иносказательный характер нашей речи. Выйдет так, как будто мы смеемся над птицами, действительно, Брем невольно впадает в такой иронический тон, как нельзя лучше соответствующий делу Для примера я приведу, впрочем, не его слова, а интересный отрывок, который он заимствует у другого писателя, Зейфертицена.
‘Мой превосходный журавль очень развился в продолжение зимы — не только физически, но и духовно. Его осанка исполнена еще большего достоинства, натура еще забавнее, а ум сильнее. Хотя он уже перегоревал потерю своей подруги и несколько привык к одиночеству, но, очевидно, осталась потребность привязаться к живому существу. Так как мне не удалось вознаградить его утраты приобретением молодой самки, то он сам помог себе: он избрал нового товарища, с которым и теперь еще живет в тесной дружбе. Едва ли вы угадаете, кто этот избранный из всех живущих с ним домашних животных: это не кто иной, как один из быков нашей деревни.
Как и с чего, собственно, началась эта дружба, я и сам хорошенько не знаю. Мне кажется, что особенно басистый голос этого быка произвел на журавля впечатление. Словом, — они подружились еще весной, журавль летал ежедневно в стадо со своим рогатым любимцем и очень часто навещал его даже в стойле. Он всегда обращается с быком особенно почтительно и решительно признает его преимущество перед собой. В стойле он почтительно на вытяжку стоит подле него, точно ожидая его приказаний, — отгоняет от него мух, отвечает на его мычанье и всячески старается успокоить его, когда тот злится. Когда бык гуляет на дворе с другим скотом, журавль формально исполняет должность адъютанта, — ходит за ним на расстоянии двух шагов, вертится вокруг него, отвешивает ему поклоны и ведет себя так потешно, что невозможно смотреть без смеха. После обеда он летит за ним вместе со стадом в поле, часто на полчаса расстояния, и вечером возвращается вместе. Обыкновенно он идет тогда несколько шагов позади или совсем подле быка, потом вдруг выдвигается, отбегает шагов на двадцать вперед, оборачивается и до тех пор раскланивается своему другу, пока тот опять поравняется с ним. Это продолжается до самого двора, при общем смехе крестьян, на дворе он, после множества поклонов и выражений и приязни, расстается со своим дорогим товарищем.
Этот бык, впрочем, единственное животное здешней деревни и всей стороны, с которым журавль обращается так почтительно. Над всеми другими он приписывает себе верховную власть и умеет поддерживать ее. В деревне, и в особенности в усадьбе, он играет роль надсмотрщика и строго следит за порядком, в стаде рогатого скота он заменяет пастушью собаку. Между дворовыми птицами он ссор не терпит, — всегда следит за этим, при малейшей распре является мировым судьей и наказывает, когда найдет нужным. Все ему повинуется, а между тем он не причиняет ни малейшего вреда, напротив, живет в мире и согласии со всеми животными, которые ведут себя прилично. Тревога, ссоры и драки ему в особенности ненавистны, виновников он наказывает более или менее чувствительно, соображаясь с их ростом: лошади, быки и коровы получают сильные удары клювом, с утками и курами поступается мягче, чем с гусями и индейками. При этом он выказывает разумность, которая сделала бы честь даже и человеку. Одни индюшки иногда противятся его приказаниям и власти, и он даже нередко отступает, когда они нападут на него соединенными силами. Недавно он завидел индюка в сильной драке с домашним петухом и поспешил положить конец битве. Домашний петух тотчас повиновался и отошел, но индюк уступил только после долгой борьбы. По окончании ее журавль воротился к остальным птицам, огляделся вокруг, нашел петуха и наказал также и его в свою очередь.
Лошадей он всегда стережет на дворе, в особенности если они заложены. Он становится прямо против них и пристально на них смотрит. Как только они перестанут стоять смирно, он несколько растопырит крылья, вытянет шею и голову и закричит во все горло. Если это не помогает, он пускает в ход клюв. Недавно стояла на дворе одна запряженная лошадь. Журавль тотчас занял свой пост. Лошадь не стояла смирно и не хотела слушаться, за это он так сильно клюнул ее в нос, что потекла кровь. Вскоре после этого та же самая лошадь опять приехала на двор. Журавль тотчас опять явился, но едва лошадь завидела его, как вспомнила прежнее и поворотила голову направо, чтобы спрятать свой нос. Вдруг журавль начал ей кланяться, заходил вокруг нее, всячески стараясь выразить свое благоволение и загладить прежний строгий поступок. Кроме своего рогатого друга, он еще никому не оказывал до тех пор такой чести, он слишком горд, чтобы быть запанибрата со всякой челядью.
К числу животных, которым он в особенности дает чувствовать свою власть, принадлежат преимущественно жеребята. Как только они появляются на дворе, он тотчас дает им понять своей гордой осанкой, чего они могут ожидать в случае дурного поведения. Чтобы иметь над ними постоянный надзор, он всюду за ними ходит. Если они разрезвятся и запрыгают, он с криком бегает за ними и наказывает то того, то другого. Часто ему угрожает опасность быть ушибленным или раздавленным ими, но он с удивительным искусством умеет увернуться.
Быков и коров он всегда держит в порядке на дворе и в стаде. Он помогает выгонять и загонять их и разводить, когда они подерутся друг с другом. Если они его не слушаются, то он прибегает к своему резкому голосу и нагоняет на них такой страх, что обращает в бегство. В поле он не дает расходиться стаду и предохраняет его от опасностей. Однажды вечером он, совершенно один, пригнал молодую скотину с поля и загнал в стойло. Он набрал себе столько дела, что целый день занят по горло.
На днях, проводив стадо в поле, журавль возвращался к своим другим занятиям. В деревне он встретил молодую скотину, принадлежавшую к стаду, но отставшую от него. Тотчас журавль вздумал присоединить ее к остальным. Из деревни он вывел всех благополучно, но потом так напугал своим криком и клеваньем, что команда его пустилась бежать по направлению, противоположному стаду. Напрасно он бежал следом и употреблял все усилия воротить беглецов, погоня продолжалась около получаса и окончилась на засеянном поле соседней деревни, где маленькое стадо и его проводник попали в плен. Журавль, однако же, ни за что не дал загнать себя и горестно воротился домой’ (с. 109—112).
Все это очень смешно. Хотя Брем приводит этот рассказ для доказательства ума птиц, но рассказ доказывает разве только, что у птиц забавная натура, как и проговорился о своем журавле Зейфертицен. Дело в том, что чем больше у него, по выражению автора, дела и занятий, тем яснее оказывается, что эти хлопоты не имеют никаких разумных поводов, а проистекают из каких-то прихотей и фантазий, столь же мало похожих на разумные побуждения, как нежная дружба журавля к быку похожа на чувства дружбы, питаемые людьми. Точно так же гордость этой птицы, ее любовь к порядку, миролюбие, наказания и пр. — все это, очевидно, должно быть понимаемо только в переносном, а не в собственном смысле. Так точно мы говорим в переносном смысле: скромная фиалка, гордый дуб.
Что же отсюда следует? Метафорический язык не мешает пониманию дела, он только тогда затемняет смысл, когда вместо того, чтобы понимать его иносказательно, его понимают буквально. Итак, в описаниях животной жизни, делаемых в выражениях, взятых из человеческого мира, мы все-таки можем отгадывать черты душевной жизни животных. Чем слышнее ирония этих описаний, чем яснее мы чувствуем иносказательность их языка, тем лучше мы будем понимать дело. Но это не будет научное понимание, а только эстетическое постижение предмета. Действительная любовь Брема к птицам и немецкий восторженный тон книги удивительно способствуют такого рода постижению. Раза два или три автор не мог воздержаться и впадает в открытую иронию, в других случаях ирония выходит сама собою. Читателю чудится странная маленькая птичья душа, иногда она очень красива, — вся как будто из света и воздуха, вся дрожит звонкими песнями и напряжением полета.

1866 г., 2 мая

IV. ЧЕМ ОТЛИЧАЕТСЯ ЧЕЛОВЕК ОТ ЖИВОТНЫХ?
Точная постановка вопроса

ГЛАВА I

ГДЕ ИСКАТЬ РЕШЕНИЯ?
Вопрос о человеке. — К какой науке он принадлежит? — Ни к какой. — В существующих науках он легко разрешается. Новая постановка. — Важность зоологических различий. — Рассуждения Гксли. — Полный объем вопроса.

Вопрос о человеке — вопрос стародавний и многократно трактованный — возбудил в последнее время сильное движение в ученом мире. Поэтому вопросу ведутся горячие споры, читаются лекции, пишутся книги. Поводом к такому движению были некоторые новые завоевания естественных наук, именно: открытие новой человекоподобной обезьяны, гориллы, появление теории Дарвина, открытие ископаемых человеческих костей.
Понятно, что о человеке, как и обо всем на свете, можно говорить очень много, понятно, что естественные науки могут представлять в отношении к человеку новые открытия, исследования и пр. Поэтому если мы не хотим потеряться в частностях, если пожелаем правильно и строго научно отнестись к делу, то мы должны спросить себя: в чем же главное дело? что это за вопрос? в чем заключается его интерес и трудность? в чем состоит задача?
Таков, конечно, должен быть ход всякого научного исследования, сперва нужно строго и ясно формулировать вопрос, а потом искать его решения. Идти же ощупью, в надежде, что решение попадется на дороге, — значит, наверное, подвергаться ошибкам. В самом деле, не зная вопроса и имея только смутное его предчувствие, мы будем принимать за решение его то, что вовсе не составляет решения.
Итак, в чем же состоит вопрос о человеке, занимающий умы в настоящее время? Какой это вопрос, — зоологический, анатомический, палеонтологический или какой другой? То есть мы спрашиваем, в область какой науки входит вопрос, о котором идет речь? Если бы мы сумели отнести его к какой-нибудь определенной науки, то дело бы много уяснилось, потому что мы знаем вообще, какого свойства вопросы той или другой науки, знаем также и методы, посредством которых каждая из них разрешает свои вопросы.
Что же оказывается в настоящем случае? Рассматриваемый вопрос не может быть прямо отнесен ни к какой определенной науке. В самом деле, это обстоятельство обнаруживается уже из того, как сформулирован наш вопрос в заглавии недавно явившихся сочинений Гксли, Фохта, Шлейдена и пр. Везде сказано, что исследование имеет целью найти место человека в природе, или определить положение человека в природе, или, наконец, объяснить отношение человека к природе.
Что значат эти выражения? Во-первых, ясно, что они не принадлежат к числу терминов какой-нибудь науки. Науки о природе вообще, о природе в таком отвлеченном и общем смысле, какой разумеется в этих заглавиях, — не существует. Ни одна естественная наука не занимается природой как целым, не исследует этого целого во всех отношениях. Поэтому ни одна из них и не берется также определять положение или отношение своих частных предметов — к природе, взятой в целости и вообще.
Поясним это примером. Если бы в заглавии сочинения стояло: место человека в зоологической системе, — то мы без всякого затруднения поняли бы, о чем идет дело. В самом деле, мы совершенно отчетливо и ясно знаем, что такое зоологическая система, что такое место в этой системе. Но зоология не дает никакого понятия о том, что такое — место в природе.
Точно так же, если бы в заглавии стояло: распределение человеческих остатков по пластам геологических формаций, то вопрос, о котором идет речь, нам был бы совершенно ясен. Мы знаем, что такое геологические пласты, что такое остатки, что такое их распределение, но ни геология, ни палеонтология не объясняют нам, что значит положение в природе.
Очевидно, наш вопрос принадлежит к сфере более широкой и более общей, чем сфера каждой из естественных наук. Это обнаружится еще яснее, если подойдем ближе к делу и посмотрим, как относятся к нему эти науки. Весьма замечательно, что как скоро вопрос о человеке подводится под понятия и задачи определенной науки, как скоро он трактуется этой наукой без всякой задней мысли, — он теряет всякую трудность и особенность, лишается всякой знаменательности, всякого интереса — словом, перестает быть вопросом.
Физик, говоря об устройстве весов, никогда не подумает рассмотреть как особую задачу взвешивание человеческого тела, человеческое тело взвешивается так, как и все другие тела на свете.
Точно так химику или физиологу не придет в голову, чтобы человеческое тело представляло какие-нибудь особенные задачи или требовало особых научных приемов, человеческое тело разлагается химически точно так же, как все тела на свете, его физиологические процессы исследуются точно так же, как во всех других телах, в которых они совершаются.
Палеонтология также не встречает в человеке никакого особого вопроса, ни трудного, ни легкого. Человеческие остатки можно определить с большою точностью и без затруднения, древность пластов, в которых они найдены или будут найдены, определяется такими же приемами, как и всяких других пластов.
Возьмем, наконец, зоологию. Место человека в зоологической системе никогда не представляло ничего загадочного или темного. В нисходящей системе человек занимает первое место, за ним тотчас следуют антропоморфические обезьяны. Только задние мысли, только посторонние не зоологические соображения могли запутывать иногда дело, столь ясное и несомненное. Непредубежденный же взгляд натуралиста всегда должен был прийти к решению, которое без всяких колебаний и сомнений было указано великим гением систематики Линнеем, именно: человек занимает первое место в первом отряде млекопитающих (Primates), к которому принадлежат обезьяны.
Итак, ни одна из этих определенных естественных наук не заключает в себе вопроса, подобного тому, который нас занимает, наш вопрос, очевидно, не может быть выражен терминами этих наук и разрешен их методами.
Все это будет еще яснее, если попробуем формулировать самый вопрос. Очень обыкновенно ему дают ту формулу, которая стоит у нас в заглавии, то есть спрашивают: чем отличается человек от животных? Вопрос в этой форме имеет, очевидно, самый общий, самый отвлеченный вид, то есть он допускает в ответ всякие различия, какие только существуют. Поэтому сейчас же можно сделать два замечания.
Во-первых, можем ли мы сказать, что естественные науки, о которых мы говорили, указывают нам всякие всевозможные отличия человека от животных? Очевидно, нет никакого ручательства, что эти науки исчерпывают всевозможные отличия.
Во-вторых, ясно, что отвечать на вопрос в такой форме легко, но что ответ не удовлетворит нас. Очень странно читать у Гксли следующие слова: ‘Пользуюсь этим случаем, чтобы положительно заверить, что различие между человеком и даже высшей обезьяной — велико и значительно, что каждая отдельная кость гориллы носит на себе признаки, которыми она легко может быть отличена от соответствующей кости человека’130. К чему это заверение? Мы очень хорошо знаем, что все вещи на свете различаются, следовательно, можно отличить и человека от других животных. Мы очень легко различаем даже отдельных людей, и не только по фигуре, волосам, ширине костей, даже по каждому слову, каждому движению.
Итак, если естественные науки определяют известные различия между человеком и животными, то это не значит еще, что они разрешают наш вопрос. Дело в том, какие это различия. Мы не хотим — каких-нибудь, мы хотим иметь перед глазами весь объем этих различий и потому спрашиваем так: в чем состоят самые существенные отличия человека от животных?
Вот форма вопроса, из которой ясно, что он стоит выше сферы естественных наук. Что существенно, вообще говоря, и что несущественно! В чем состоит большая или меньшая существенность! Этими вопросами естественные науки не занимаются. Каждая из них имеет свою частную область, из которой и не выходит. Таким образом, физика определяет физические различия между предметами, химия — химические, зоология — зоологические, но нет такой науки, которая бы брала на себя определять вообще существенные различия вещей. В числе своих различий каждая из этих наук, конечно, считает одни более важными, другие менее важными, но эти степени не имеют никакого абсолютного значения. То, что для одной из наук важно, для другой может быть не важно. Какие-нибудь две кости для физика и химика не будут представлять никакого важного различия, между тем зоолог найдет между ними огромную разницу: он их различит не по химическим или физическим свойствам, а по форме.
Здесь именно место поговорить о притязаниях зоологии или, лучше сказать, — зоологов. Никакая другая естественная наука не причисляет вопроса о человеке так прямо и решительно к своей области, как зоология. Например, физика и химия вовсе не замечают человека, он идет у них зауряд со всеми другими предметами, и на вопрос: какое место человек занимает в природе? — они отвечали бы: ему не отведено никакого особого места. Но зоология думает иначе. Она думает, что ее дело — определять существо вещей, что место в зоологической системе означает место в природе, что зоологическое сродство и зоологическое различие есть самое существенное сродство и различие.
Весьма интересно говорит об этом Гксли. Начиная рассуждать о сходстве человека с обезьянами, он замечает: ‘Хотя эти сходства и различия не могут быть взвешены и измерены, но важность их определить легко: масштаб для оценки этой важности составлен и дан нам в той системе классификации, которая ныне принята у зоологов’. Затем он уверяет, что к этой системе привело натуралистов ‘тщательное изучение’ животных, что зоологи ‘логически вынуждены’ следовать этой системе, что даже если бы какой-нибудь житель другой планеты, положим — один из обитателей Сатурна, изучил нашу зоологию, то и он необходимо следовал бы этой же системе и потому порешил бы вопрос о человеке точно так же, как его решил сам Гксли.
Но о какой важности говорит здесь Гксли? Зоологическую важность, важность для системы, конечно, определить легко, но это не будет важность или существенность вообще. Для определения зоологических степеней мы, конечно, имеем верный масштаб в зоологической системе, но разве этим масштабом измеряются места в природе! Разве он абсолютный масштаб? Напротив, мы, очевидно, должны подвергнуть еще оценке самый этот масштаб, мы должны спросить, какую существенную важность имеют определения, сделанные по этому масштабу?
Здесь, очевидно, произошло обыкновенное смешение частной науки с наукой вообще. ‘Зоология решила’, ‘физиология нашла’ — эти слова, подкрепляемые замечаниями, что изучение было тщательно, что так всеми признано, принимаются в том смысле, что так решила человеческая мысль, человеческая наука в самом обширном смысле и, следовательно, — что такое решение годится даже для жителей других планет. Между тем нередко оказывается, что частная наука ничего не решила, а только смешала свой частный вопрос с несравненно более важными и глубокими вопросами человеческой мысли.
Заметим, однако же, что зоология действительно имеет повод к своим притязаниям. Именно между естественными науками существует некоторая постепенность в важности их определений. Так, например, можно вообще сказать, что химические различия между предметами более важны или существенны, чем различия физические, а различия зоологические — еще важнее, чем химические. Взрослый человек весит вдвое меньше, чем взрослая горилла, ближайшая к нему обезьяна, но это не имеет почти никакой важности. Гораздо важнее то, что химический состав частей того и другого животного, вероятно, разнится очень мало. Но еще важнее — степень зоологического сродства и различия между ними.
Почему здесь одна наука имеет превосходство над другой? — в каком смысле должно понимать это превосходство? — как его измерять? — все это вопросы, которые почти вовсе не разъяснены. Мы хотели только показать, что зоология имеет, или может иметь, некоторое право ставить свои определения выше определений других естественных наук. Но относительно вопроса, который нас занимает, это еще ничего не доказывает. В зоологии нет — и даже не имеется в виду — доказательств на то, что ее определения суть последние, высшие определения степеней, занимаемых вещами в мире. Очень возможно, что на ее решении есть апелляция. В некоторых случаях это даже несомненно для всех и каждого. Известно, например, что зоология делит людей на племена или расы. Нет никакого сомнения, что это деление — очень важное и правильное деление. И, однако же, когда мы определяем самые важные различия людей, когда измеряем, как говорится, достоинство человека, то берем за исходные точки деления не череп, кожу, волосы и пр., а совсем другие признаки. Мы судим по уму, сердцу, характеру и, нимало не сомневаясь, отдаем преимущество достойному человеку желтого племени над плохими людьми белого племени.
Итак, очень легко может быть, что какая-нибудь другая наука, положим, например, психология (выбираем эту науку, потому что она уже очевидно формируется и не может быть отрицаема даже эмпириками), определяет еще важнейшие, еще существеннейшие черты, чем зоология, в таком случае ее решение может перевершить дело, которое думала закончить зоология.
Как бы то ни было, но совершенно ясно, что наш вопрос приводится к следующему. Требуется найти основания, по которым мы могли бы судить, что существенно и что несущественно, чем определяется большая или меньшая существенность? Затем нужно искать, — какие самые существенные отличия человека от животных?
В такой формуле этот вопрос уже никак не кажется легким, напротив, это, очевидно, один из глубоких вопросов, требующих всей силы нашего мышления. Найти масштаб, которым можно бы было вообще определять цену вещей и измерять их достоинство — значит глубоко понимать вещи. Обойтись же без этого никак нельзя, потому что — что-нибудь одно из двух: или мы не придаем никакого значения различию вещей, — тогда у нас не будет и никакого исследования, или же мы приписываем различию вещей большую важность, даем ему большой вес, — в таком случае мы должны уметь понимать это различие строго, ясно и глубоко.
На этот раз мы ограничимся одной постановкой вопроса и не станем браться за его решение. Быть может, это не очень огорчит читателя. Если он заметил трудность вопроса, то он может почувствовать справедливое недоверие к нашим силам и заранее усомниться в том, что мы успешно разрешим задачу
Но есть другая задача, которая при этом сейчас представится читателю, именно: пусть вопрос поставлен так или иначе, — спрашивается: какое отношение он имеет к естественным наукам? Другими словами: какое участие могут — и даже непременно должны — принимать естественные науки в решении вопроса о человеке?
Об этом необходимо поговорить.

1864

ГЛАВА II

ЧТО МОГУТ ОТВЕЧАТЬ ЕСТЕСТВЕННЫЕ НАУКИ?
Умеют ли естественные науки находить различие между вещами? — Чем важнее различие, тем труднее его найти. — Обыкновенное понятие о существенном различии. — Непрерывность мира. — Понятие предела. — Зависимость между планетами и фигурой организмов. — Человек как механический предел животных. — Чем выше сфера признаков, тем человек яснее отличается. — Человек как органический предел природы. — Мыслящий организм. — Человек есть предел в дарвиновской борьбе за существование.

Если мы хотим найти различие между данными предметами, то мы должны наперед знать, в чем может заключаться различие, в чем следует его искать. С какими мерками мы приступим к предмету, такое различие мы и найдем. Если, например, мы приступим к человеку и животным с мерами и весами и станем определять арифметическое отношение между величиной человеческого тела и величиной тела животных, то сколько бы мы ни измеряли и ни взвешивали, мы ничего и не найдем, кроме арифметического отношения. Итак, если некоторые говорят, что между человеком и животными нет никакого существенного различия, то говорящих так следует прежде всего спросить: умеют ли они вообще находить существенное различие между вещами? Если они, например, подобно материалистам, признают все вещи однородными и не имеющими между собой никакого существенного различия, то тогда не будет ничего удивительного, что в их глазах и между человеком и животными не окажется никакого существенного различия. Тогда не требуется ни доказывать этого, ни настаивать на этом. В самом деле, если наперед известно, что четырехугольных кругов не существует, то совершенно напрасно доказывать, что их не существует на земле, или на луне, или где-нибудь в другом месте: их нигде не существует.
Итак, если мы за отысканием различия между человеком и животными обращаемся к естественным наукам, то нужно задать вопрос: умеют ли эти науки определять существенное различие между вещами? Если не умеют, то мы напрасно к ним обращаемся и заранее должны быть готовы к тому, что получим мнимое, отрицательное решение, то есть вместо того, чтобы сказать: не умеем найти, нам скажут: нельзя найти.
Что касается в этом случае до естественных наук, то, кажется, можно сослаться на давнишний опыт, как на ясное доказательство их бессилия в существенном различении вещей. Именно, эти науки, по-видимому, тем менее умеют различать, чем важнее различие. Так, например, они до сих пор не могут уяснить себе вполне, чем отличается животная жизнь от жизни растительной, хотя различие это явно и громадно, так как та и другая жизнь воплотилась в два особых царства, нисколько между собою не смешивающихся и едва прикасающихся одно к другому в незаметной точке микроскопических организмов. Точно так же естественные науки до сих пор не могут найти существенного различия между природой органической и неорганической. Все речи натуралистов, касающиеся этого различия, чрезвычайно шатки и неопределенны. Вообще, видно, что чем несущественнее различия, тем они легче схватываются и определяются естественными науками, и что трудность определения возрастает по мере того, как различия становятся глубже и важнее. Если эти науки не сумели найти, чем существенно отличаются организмы от не организмов, животные от растений, то что же мудреного, что они не умеют определить, чем отличается человек от животных?
Заметим, что все эти три вопроса необходимо должны быть связаны между собой. Нельзя надеяться, что вопрос о человеке будет разрешен раньше, чем вопрос о различии животных от растений или организмов от неорганической природы. Если идти от простого к сложному, то вопрос об организмах должен быть решен первым. Но едва ли будет так. По всей вероятности, глубочайший из вопросов, — то есть вопрос о человеке, — содержит в себе ключ загадки, и, следовательно, все три вопроса будут одновременно приближаться к своему решению.
Тем более что самая сложная задача здесь и самая интересная. Человек едва ли бы стал так ревностно доискиваться существенного различия между вещами, если бы его не интересовал вопрос — насколько он сам существенно отличается от вещей? Человек, как известно, питает мысль, что он есть особенное существо в мире. Он искал и ищет доказательств этой особенности и в естественных науках. Если же оказывается, что эти науки не умеют определять существенных различий, а между тем мы уверены, что такие различия существуют, то что остается делать? Остается рассмотреть самое понятие существенного различия и потом, если возможно, ввести это понятие в естественные науки, дать им как бы новый прием для определения различия вещей.
Что такое — существенное различие? Обыкновенно его понимают так, что считают мир не цельным, а составным, — состоящим из нескольких совершенно разнородных частей, как бы из нескольких особых миров. Принимается два или три, вообще — несколько в основе различных начал, из совокупного существования которых и состоит мир. Такой взгляд есть не что иное, как простое деление, простое разграничение явлений, простое признание за ними различия. Объяснение различия здесь слишком просто: явления различны потому, что проистекают из различного источника, что различны от вечности. Так — химики некогда считали свои простые тела за вещества от вечности различные, от начала разнородные. Так — отличия организмов некогда были объясняемы тем, что в них присутствует жизненная сила, то есть некоторый элемент, от начала чуждый неорганической природе, не имеющий с этой природой никакой связи.
Такое понимание весьма грубо. Вследствие такого различения вещей мир хотя получает некоторый порядок, некоторое определенное устройство и расположение, но этот порядок — чисто внешний и механический и состоит в простом сопоставлении вещей одной рядом с другой. Мир, в этом случае, разорван на куски, и мы довольствуемся тем, что каждый кусок нами положен на особой полке, в чем и полагается его отличие от других кусков. Подобный способ различения вводить в естественные науки никак не следует, а следует изгнать его из них отовсюду, где он еще, может быть, держится.
Но есть другие способы. Отвергая всякое различение, нарушающее цельность мира, мы не думаем, однако же, превращать его в безвидный и бесформенный хаос, в бесконечную толчею атомов, где в сущности ничто ни от чего не отличается.
Для большей ясности будем говорить образно. Если картина природы представляет какой-нибудь порядок, если на ней изображено нечто определенное, то в ней должны быть какие-нибудь линии. Эти линии должны следовать известному закону, следовательно, у них будут свои особенные точки, центры, фокусы, асимптоты, вершины и т. п. Если так понимать дело, то можно, например, себе представить, что человек играет в этой картине роль центра некоторого круга или асимптоты некоторой кривой линии. Этот круг и эта линия будут, положим, изображать животное царство или вообще всю органическую природу. Очевидно, в таком случае уже получается для человека некоторое определенное положение, он занимает известное место в порядке природы.
Если только места в природе различаются по своей большей или меньшей важности, то и нужно определить существенную важность места, занимаемого человеком. Возьмем дело несколько общее. Когда речь идет о каких-нибудь непрерывных величинах, то в них нельзя различать каких-нибудь отдельных частей, в них можно замечать разве некоторые пределы, к которым они непрерывно приближаются. Если мы не хотим признавать в природе разрыва сплошности, то мы, кажется, сделаем всего лучше, если будем понимать человека как предел, к которому стремится органическая природа вообще, или животная в частности.
Подобные соображения всего лучше поясняются в той области, к которой всего ближе взятые нами образцы, именно в области механической, где они могут даже вполне совпадать с собственным значением дела. Именно, человек в механическом отношении легко может представлять предел известного устройства. Объясняюсь подробнее.
В своем ‘Космосе’, который, по любимому выражению автора, должен представлять общую картину природы, Гумбольдт упоминает о том, что органический мир находится в известной зависимости от массы земли. ‘Нужно допустить, — говорит он (Kosmos IV. С. 17), — что на нашей планете, если бы она имела только массу луны и, следовательно, почти в шесть раз меньшее напряжение тяжести, — метеорологические процессы, климат, гипсометрические отношения поднятых цепей гор, физиономия (faci&egrave,s) растительности — были бы совершенно другие’. Что сказано о физиономии растительности, то следует распространить и на фигуру животных. Галилей уже очень хорошо понимал связь между напряжением тяжести и этой фигурой, он трактует об этом в своих ‘Разговорах о двух новых науках’.
Итак, вот весьма определенная черта в картине природы: масса земли имеет некоторую определенную величину, и от этой величины зависит физиономия растений и фигура животных. То есть — масса земли определяет те границы, внутри которых может изменяться форма животного и из которых она не может выйти. Легко может быть, что человек в этом случае достигает своим телом известной предельной формы.
Некоторые черты такого рода достижения предела прямо бросаются в глаза в строении человеческого тела. Человек ходит на двух ногах, это главный, существенный и доходящий до возможного совершенства род его движения. На двух ногах он так же крепок, быстр и легок, как лошадь на четырех. Сама по себе эта черта устройства — не важна и встречается у других животных, но она получает особенное значение, как предельная черта. Менее чем на двух ногах ходить невозможно.
Точно так же весьма ясную предельную черту представляет вертикальное положение позвоночного столба у человека. Положение горизонтальное и положение вертикальное — вот два предела, между которыми может находиться направление позвоночного столба. Человек представляет один из этих пределов. Далее — с этим связана другая, точно так же весьма явственная предельная черта, именно то, что основание черепа у человека составляет прямой угол с направлением позвоночного столба. У других животных основание черепа или совпадает с направлением позвоночного столба — низший предел, или составляет с этим направлением более или менее острый угол, у человека оно наконец достигает другого, высшего предела — становится перпендикулярно к своему первоначальному положению. Очень замечательно также в этом отношении устройство человеческого лица. Лицо — т. е. концы пищеварительных и дыхательных путей, снабженные соответствующими тем и другим приемными и чувствительными органами, — составляет у животных передний конец головы. У животных более совершенных лицо все больше и больше отступает назад, наконец, у человека это отступление достигает своего предела, т. е. лицо стоит наравне с черепом, с мозгом.
Вот некоторые указания, не имеющие притязаний ни на какую полноту, но достаточно поясняющие общую мысль. Из них вытекает задача: отыскать и разъяснить во всех частностях, — не представляет ли человек самого совершенного механического устройства, какое только возможно для животного на земле? Не составляет ли тело человека в этом отношении предела в том же самом строгом смысле, в каком круг есть предел многоугольников вписанных и описанных?
Уже в таком случае можно было бы сказать, что человек и животное две вещи различные, подобно тому как математики говорят, что ломаная линия ни в каком случае не есть кривая. Но тем не менее очевидно — этого мало. Математические и механические различия, каковы бы они ни были, очевидно, по самой своей природе не могут иметь большой существенности. Предел в смысле математическом почти вполне однороден с тем, чему он служит пределом. Итак, необходимо прибегнуть еще к другим меркам, поискать других приемов определения различий.
Вообще заметим, что чем выше область, в которой мы ищем этих мерок, тем большие и существеннейшие мы находим различия. Например, для эстетического взгляда — несравненная красота человеческого тела составляет признак, бесконечно отдаляющий человека от самой близкой к нему обезьяны. Если в одном лишь человеке могла проявиться эта божественная красота, то он уже этим стоит выше всего животного царства.
Но — будем идти тише. От механического перейдем пока к органическому. Органический мир представляет нам такие важные различия, каких не возможно найти в механическом. Организм состоит из различных частей, — это входит в его элементарное определение. На этом основании самые яркие различия и определения выражаются обыкновенно понятиями, взятыми от организма. ‘Он голова всего дела, этот человек — моя правая рука, такой-то город — сердце России’, — вот обыкновенные способы обозначать существенность известного предмета.
И в самом деле, анатомия и физиология, какой бы механический характер ни стремились они принять, неизбежно должны свидетельствовать о существенном различии между частями организма. Все ткани человеческого тела происходят из однородных клеточек, но никто не усомнится в том, что главная ткань есть нервная и что она в этом смысле далеко отстоит от других, например от костной ткани. Все части тела состоят из тех же тканей, но всякому ясно, что голова есть главная часть человеческого тела, в этом смысле существенно отличная от других.
Перенесем теперь это на человека. Представим себе, что человек в отношении к другим организмам составляет то же, что нервная система в отношении к другим системам нашего тела. Или представим себе, что он, в отношении к животному царству, составляет то же самое, что голова в отношении к остальному телу. В таком случае человек точно так же будет пределом организмов, но только не механическим, а органическим пределом, то есть таким, который совмещает и сосредоточивает в себе весь смысл, все содержание того, чему он служит пределом. Так, книга (в своем роде — тоже органическое произведение), написанная после долгих работ и приготовлений, совмещает их в себе, и без нее эти работы и приготовления не имели бы смысла, были бы похожи на безголового урода.
Но как найти это значение человека, эту его предельность? Очевидно, что если дело предоставляется естественным наукам, то они должны здесь идти, — и непременно пойдут, — тем путем, по которому разъясняется ими различие между головой и другими частями тела, между нервной системой и другими системами. Достоинство и важность органа определяются его отправлением. Учение же о различии и степенной важности отправлений находится до сих пор в естественных науках только в самых грубых зачатках. Во всяком случае, можно наперед сказать, что если за человеком будет признано существенное отличие от животных, если будет найдено его действительное место в природе, то это будет сделано также на основании некоторого отправления. Именно, будет найдено, что человек совершает в природе такое отправление, которое по своей важности для смысла и жизни природы равняется с отправлением нервной системы в человеческом теле или, может быть, даже тысячекратно его превосходит.
Человек — мыслит, таково старинное мнение об этом отправлении, свойственном одному человеку в целой природе. Если это справедливо, то человек есть мыслящий организм и этим столь же резко отделяется от остальной природы, как нервная ткань отделяется от других тканей тем, что она — чувствующая ткань. Факт чувствительности для натуралистов непонятен, они не успели подвести его ни под какую формулу и не знают, каким образом он связан со строением чувствующей ткани, тем не менее факт этот признается всеми, и вообще — значение нервной системы, как господствующего и существеннейшего органа — несомненно. Точно так же для всякого непредубежденного взгляда должен быть ясен и неподвержен никакому сомнению факт мыслящего организма, хотя этот факт непонятен, и до сих пор нет даже гадания о том, как он внесется в научные формы, — каковы будут самые эти формы, способные принять его в себя.
Дарвин нашел, что организмы развиваются по закону естественного подбора. Если стать и на эту точку зрения, то окажется, что человек есть отборнейшее существо природы, то существо, перед которым все другие существа, как органические, так и неорганические, одинаково отступают и побеждаются в борьбе за существование. Убить льва и провести реку по новому руслу — эти два подвига Геркулеса — имеют одинаковое значение в человеческом мире. Если развитие имеет своим двигателем борьбу, то можно сказать, что человек есть предел дарвиновской борьбы, потому что тут — борьба прекращается, является владыка, которому нет соперников, которому все одинаково покорно.
Из всего этого видно, что науке предстоят долгие и весьма сложные труды, чтобы определить значение человека, и что, с какой бы стороны мы ни взяли вопрос, тотчас перед нами открывается далекий горизонт изысканий.

1865

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

НЕОРГАНИЧЕСКАЯ ПРИРОДА

КРИТИКА МЕХАНИЧЕСКОГО ВЗГЛЯДА

I. ОБ АТОМИСТИЧЕСКОЙ ТЕОРИИ ВЕЩЕСТВА

Критика теории атомов

ГЛАВА I

ОБЩИЙ ЗАКОН В РАЗВИТИИ НАУК
Взгляд грубого эмпиризма на историю наук. — Взгляд причинности. — Грове. — Два рода вопросов в науках: постепенно разрешаемые и вовсе неразрешимые. — Сущность вещества, связь между душой и телом. — Мнимое приближение к разрешению этих вопросов. — Они не анализируются. Простота вопроса об атомах.

Физика Пулье, самый употребительный учебник физики в настоящее время, начинается следующими размышлениями:
‘Ничего не может быть любопытнее для истории человеческого ума, как следить среди течения веков за странными мнениями, которые попеременно были составляемы людьми о свойствах тел, об их элементах, о началах и причинах, двигающих веществом и сохраняющих гармонию мира. Какая путаница гипотез и ошибок, среди которых гениальные люди там и сям бросили несколько плодовитых истин! И даже в настоящее время, что может быть любопытнее, как вопрошать различные умы, начиная с самых простых и до самых развитых, и выслушивать их мнения о различных явлениях природы, о действиях воздуха и атмосферы, о равновесии вод вокруг земли, о явлениях теплоты и света, о метеорологии, — например о причине грома, которую, правда, уже не олицетворяют, но которую многие все еще представляют имеющей тело и форму! Какое разнообразие взглядов и представлений! Какая разница между людьми! Какая разница между народами!’ {Pouillet. lm. de Phys. 1856. T. I. P. 2131.}
Все это говорится, разумеется, с тем, чтобы, указывая на ошибки и заблуждения, заманить к изучению физики, успевшей открыть во всем этом сущую истину Такая уловка может, однако же, произвести грустное и совсем неблагоприятное впечатление. Если в течение веков встречаются только одни ошибки да странные мнения, то и наш век, так как он находится в ряду веков, должен быть исполнен ошибок, которым с любопытством будут удивляться следующие века. Если история науки есть только ‘путаница предположений и ошибок’, то никто не может поручиться за то, что в наше время эта путаница не больше, чем когда бы то ни было. Правда — гении имеют чудесную способность открывать истину. Кажется, вернее было бы подобную способность признать за человеком вообще, но пусть так: кто нам ручается в таком случае, что наши заблуждения не затмевают истин, открытых гениями?
Наука теряет свою твердость, как скоро мы лишим историю ее всякого смысла. По словам Пулье, в этой истории не видно ни связи, ни порядка, одна путаница, с которой едва ли справятся гении, Бог знает откуда почерпающие свои истины, точно так же, как Бог знает откуда другие берут беспрерывные ошибки и предрассудки.
Взгляд Пулье, как известно, не есть что-либо исключительное, только ему принадлежащее, он повторяется в тысяче формах, на тысячу ладов. Это взгляд случайности, взгляд грубого эмпиризма.
Другие смотрят на историю науки несколько иначе.
Грове во введении своей знаменитой книги ‘О соотношении физических сил’ говорит:
‘Чем далее простираются наши исследования, тем более мы находим, что наука есть произведение медленного движения, что истинные понятия, которые кажутся нам новыми, произошли, хотя не прямо, из последовательного изменения давнишних мнений. Каждое слово, произносимое нами, каждая наша мысль заключает в себе следы, представляет собою результат впечатления прежних мыслей и слов. Философия наша, как бы она ни казалась отличной от философии наших предков, состоит только из прибавлений или изъятий, сделанных в прежней философии’ {Grove. Corrlation des forces physiques. Paris, 1856. P. 6132.}.
Следуя такому взгляду постепенного изменения идей, Грове указывает даже на то, что краткость человеческой жизни замедляет движение наук. ‘Какая-нибудь теория, — говорит он, — составляется теми, кто открыл что-нибудь новое или вообще имеет авторитет в науке, и так как время, по истечении которого она могла бы быть строго обсуждена на основании новых данных, далеко превосходит время жизни людей, принявших ее в первый раз, то за ней остается потом авторитет целого поколения’.
‘Впрочем, — прибавляет Грове в виде утешения, — слишком частые изменения взглядов были бы действительно несовместимы с существованием человеческих обществ, потому что отсюда произошла бы только анархия мыслей, беспрерывный ряд переворотов в умах’ {Ibid. P. 3.}.
Утешение очень слабое! В самом деле, что же особенно хорошего в том, что перевороты не следуют быстро, а что между ними есть большие остановки? Дело от этого нисколько не переменилось, все же — переворот идет за переворотом, и нет этому конца, и анархия мыслей грозит нам ежеминутно. Весьма справедливо, что гораздо спокойнее жить без переворотов, но для науки нет никакой выгоды, никакого успокоения в этом спокойствии, напротив, чем быстрее пройдет это ложное, временное спокойствие, тем лучше. Но так как у Грове вся будущность науки состоит в бесконечном ряде переворотов, то, разумеется, гораздо лучше остановиться и вздохнуть свободно.
Взгляд Грове есть также взгляд эмпирический, но взгляд причинности, взгляд, который он от физических явлений перенес на явления ума. У Пулье, хотя он допускает необходимую зависимость во всех явлениях природы, в явлениях ума нет никакой необходимости, вся история ума — путаница ошибок, предположений и предрассудков. У Грове — явления мысли стройно идут одно за другим, ни одно не остается без последствий, ни одно не возникает без предшествовавших влияний. И этот взгляд также очень обыкновенен и считается рациональным и глубоким. Многие думают, что, исследуя ближайшие причины и поводы событий, они достигнут самой сущности их, самого их смысла.
Нигде лучше, чем в истории науки, не обнаруживается мелкость и недостаточность такого понимания истории. Наука имеет постоянно одно и то же содержание, одну и ту же неизменную цель — истину. Наука не может существовать ни одного дня без уверенности, что она может достигать истины, что она даже заключает ее в себе в некоторой степени. История науки, следовательно, имеет только один смысл: она представляет стремление к большему и большему раскрытию истины, а не ряд бесконечных, быстрых или медленных переворотов.
А между тем, если судить так, как Грове, то нельзя видеть, куда идет движение науки. Причины производят следствия, и следствия становятся причинами новых явлений, но куда идет этот бесконечный ряд? Одинаково легко предположить, что он ведет нас к заблуждению, как и к истине. И притом, — чем воодушевляется это движение? откуда это беспрерывное появление нового! Сам Грове развивает в своей книге одну из таких идей, которые он называет абсолютно новыми идеями, он опирается на факты уже известные, и весь смысл своей книги полагает в этой новой идее. Откуда она? Он ничего и не говорит о ее происхождении, она родилась в нем как-то чудесно, непостижимо, и рождение ее принадлежит именно ему, Грове, а не кому другому.
Таким образом, очевидно, что эмпирический взгляд не может постигнуть самого главного, то есть начала движения науки, поэтому и движение науки в этом взгляде не имеет никакого смысла и порядка, оно всецело зависит от случайностей, от неожиданной находки новых фактов, от случайных усилий даровитых людей и т. п.
А между тем, если бы естествоиспытатели применили к истории своих наук те же начала, которыми они руководятся в исследовании природы, то они тотчас же пошли бы верным путем и нашли бы законность, порядок и разумность там, где все кажется им или хаосом, или механическим накоплением фактов и мыслей.
С этой точки зрения, история наук и утешительна, и глубоко поучительна, она, собственно, есть история путей, по которым идет ум человеческий, и, изучая ее, мы изучаем вместе и основные приемы ума.
Не развивая далее этих мыслей, я остановлюсь здесь, в виде примера, на одном факте, весьма важном, который должен был поразить всякого, кто не слепо эмпирически изучал развитие наук. Именно, есть некоторые явления, некоторые задачи, около которых постоянно вращаются опытные науки и которые, однако же, остаются совершенно неразрешенными и непонятными, несмотря на все исследования.
История науки показывает, что вопросы такого рода были предложены с незапамятных времен точно так же, как они предлагаются и ныне, но что все успехи наук, несмотря на блистательные открытия и гениальные усилия, не привели нас ни на шаг ближе к их решению. Они остаются непонятными и неразрешенными точно в той же степени, как и были.
Явление весьма важное. Правда, для исключительного эмпирика оно не имеет ни малейшего значения, для него каждый факт существует отдельно, сам по себе. Как часто случается слышать: что же из этого? Вопрос не решен до сих пор, так он будет решен после. Как знать, к чему приведут науку новые факты, новые открытия и усилия ума?
И действительно, рассматривая все явления как случайные и независимые, не только нельзя знать о дальнейшем ходе науки, но нельзя быть уверенным в том, что в соседней комнате не нарушаются в эту минуту законы тяжести или что этот стол от одного наложения рук не станет писать или не будет как-нибудь иначе давать ответы на наши вопросы.
Но станем на точку зрения разумного эмпиризма, и мы увидим дело иначе. История наук, их многовековой опыт показывают, что вопросы, предлагаемые себе умом, бывают двух родов: одни, к разрешению которых, хотя и очень еще далекому, наука подвигается с каждым десятилетием, с каждым днем, — и другие, которые остаются столь же темными, как в первую минуту, когда их задал себе человек. Спрашивается, на чем основано столь глубокое, столь резкое различие?
Возьмем, например, вопрос о питании человеческого тела или об образовании земного шара. Какие обширные и трудные вопросы! Как далеко еще их полное решение! Но между тем мы приближаемся к нему шаг за шагом, какие удивительные открытия, какая богатая надежда впереди! Нередко среди образованных, но не вполне просвещенных людей можно слышать даже насмешливое недоверие по поводу многих из таких вопросов. Но мы уже многое знаем и притом твердо уверены, что со временем узнаем еще больше.
Возьмем теперь вопросы другого рода, например — о связи духовных и вещественных явлений или о том, что такое вещество? Вопросы эти до такой степени общи, что неизбежно встречались каждому физиологу, физику или химику и были постоянно разбираемы ими от первой эпохи существования физиологии, физики и химии — до наших дней. Нет ни одного курса по этим наукам, где бы они не решались так или иначе, хотя бы и самым простым образом, например, так: мы не знаем, в чем состоит сущность вещества, или: связь между телом и душой останется навсегда непостижимой для ума133.
Если же около этих вопросов постоянно вращаются эмпирические исследования, то не вправе ли бы мы были ожидать, что они постепенно разъяснятся, что мы хоть сколько-нибудь приблизимся к их решению? В самом деле, — кому же, кажется, лучше знать, что такое вещество, как не химику или физику? Кому, кажется, лучше понимать связь души и тела, как не физиологу?
И действительно, многие физики и физиологи берутся за решение этих вопросов, утверждают, что они вполне принадлежат к их области и что эмпирические науки, при постепенном своем развитии, на самом деле приближаются к их решению.
В некотором отношении такие ученые имеют право сослаться на историю наук. Действительно, эмпирические науки постоянно представляют стремление решать указанные вопросы в известную сторону, всем известно, что в отношении к веществу атомистическая теория все больше и больше господствует в физике и химии, а в отношении к телу и душе физиология все далее и далее уклоняется к материализму, то есть к сведению духовных явлений на вещественные.
Такие успехи, однако же, — не более как чистая видимость. В самом деле, легко показать, что существенно вопросы не подвинуты ни на шаг, тогда как их решение в известную сторону сделано уже давно. Материалисты и атомисты существовали уже в древней Греции, в настоящее время, когда явления анализированы и умножились без конца, натуралисты то же самое решение прилагают к большему числу случаев и в этом видят как бы успех, тогда как решать таким образом они имеют нисколько не более прав, чем древние греческие философы.
Чувствуя это, только немногие ученые решаются твердо стоять за материализм или за атомы, а обыкновенно выражаются так: материализм есть смелая гипотеза (то есть допускают, однако же, его возможность), или: весьма вероятно (то есть, однако же, не достоверно), что тела состоят из неделимых частиц.
Как бы то ни было, эмпирики, разумеется, на слово не поверят, необходимо показать им на опыте, что указанные вопросы нисколько не подвинуты вперед. Для этого нужно бы анализировать шаг за шагом опыты и явления, сюда относящиеся, и показать, что ни одно открытие в физике, химии или физиологии, как бы оно велико и блистательно ни было, не могло нисколько придать твердости решениям, о которых мы говорили. Такое доказательство было бы, без сомнения, в высокой степени поучительно в отношении к истории и теории опытных наук.
В этой статье я предположил сделать хотя небольшой очерк подобного исследования относительно теории атомов. На ней, как на частном примере, я желал бы показать бессилие эмпиризма в известных случаях, — показать, что есть вопросы, которые для опыта неразрешимы. Если же так, то отсюда, не говоря о других следствиях, само собой будет уже видно, что историю наук нельзя рассматривать ни как смену ошибок и заблуждений, ни как бесконечный ряд переворотов. В самом деле, отсюда будет видно, что эмпиризм неизбежно подчинен одному и тому же закону в течение тысячелетий, что он имеет границы, за которые постоянно стремится перейти, но что эти усилия, имеющие неизменно тот же характер, остаются неизменно бесплодными.
Такие выводы особенно важны в настоящее время, когда эмпиризм господствует почти беспрекословно. Естественные науки привлекают к себе и юношество, стремящееся к учености, и так называемых образованных людей. В науках о природе видят даже какую-то особенную глубину мудрости. Бальзак (кстати, дело идет о веществе) написал роман под заглавием ‘Изыскание абсолютного’. Со всевозможным искусством, старающимся невероятное представить вероятным, он рассказывает усилия героя отыскать абсолютное, то есть что бы вы думали? — какое-то особенное химическое вещество. Приведу другой пример, в сущности, не менее странный. Диккенс в своем трогательном рассказе ‘Договор с привидением’ выставляет глубокомысленным мудрецом профессора химии и красноречиво описывает, с каким благоговением, с каким трепетом слушатели ловили каждое его слово134. Подобные мечты понятны в Англии, — классической стране эмпиризма, где и химия и физика слывут за философию135.
Собственно говоря, в этих мечтах нет ничего ненормального или неразумного. Ум человеческий всегда так жаден, исполнен таких бесконечных ожиданий! Как ум, он имеет полное право ожидать решения вопросов, которые сам себе предлагает. Что же удивительного, что человек, никогда не углублявшийся в науку, не предполагает, что химия и физика ничего не знают о веществе, что физиология ничего не знает о связи души и тела?
Точно в том же положении находится и тот, кто еще готовится проникнуть в заповедный храм науки. Вспомните сладкие надежды вашей юношеской любознательности. Чего не сулило вам далекое поприще? Без сомнения, каждый, кто с истинной жаждой знания предавался изучению опытных наук, не раз мечтал о решении вопросов самых глубоких, самых привлекательных для ума. Каково же бывает изумление, когда оказывается, что именно этих вопросов и не решают опытные науки, что в них нет даже никакого способа, никакой дорожки к такому решению. После многих и тяжелых усилий как не почувствовать горечи, когда мы видим, что приходится — или принимать за истину какую-нибудь смелую гипотезу, или же вовсе отказаться от решения, к которому мы стремились, и остаться в неведении. Так не лучше ли наперед знать, что принятая нами дорога не приведет нас к цели, и поискать другого пути?
Прежде чем приступим к атомам, заметим вообще, что эти неразрешимые вопросы, кроме своей неразрешимости, очевидно, отличаются й в других отношениях. Говоря языком естественной истории, мы должны сказать, что два установленные нами рода задач различаются не только по большей или меньшей трудности решения, но и по другим признакам и, следовательно, суть роды естественные, а не искусственные.
В самом деле, вопросы о душе и о веществе замечательны тем, что они не анализируются, не распадаются на частные вопросы, которые могли бы быть решены один за другим. Когда мы предлагаем себе вопрос другого рода, например, об образовании земного шара, то сейчас же являются частные вопросы. Например, — была ли земля всегда отдельной или сперва была слита с другими телами? Как и почему отделилась? В каком состоянии находилось ее вещество? Какие размеры она имела? Какое движение? И так далее. Совершенно другое дело, когда предлагается вопрос: что такое вещество? Тут нельзя отвечать по частям, вопрос не разлагается, и мы ожидаем — или полного ответа, или никакого.
Шеллинг рассказывает, что когда во время консульства философ Якоби был в Париже и вместе с другими лицами представлялся первому консулу, Наполеон быстро обратился к нему с вопросом: что такое вещество? Якоби не нашелся, что сказать, и Наполеон заговорил с другими.
Отвечать, действительно, не легко. Но заметим, что Наполеон едва ли бы не был в большем затруднении, чем философ, если б Якоби спросил его: что, собственно, он хочет от него узнать?
Подобное же затруднение ясно представляется при вопросе о связи души с телом. Если бы кто-нибудь желал знать о связи между давлением пара и движением парохода, то он мог бы пояснить свой вопрос, например, спросить, — на какую поверхность давит пар, — какой формы тело, приходящее в движение от этого давления, — как это движение передается другим телам, и пр. Словом, в этом случае требуется определить механическую связь, возможность связи предполагается, понятия и слова, в которых она выразится, уже готовы. Совершенно не то, когда спрашивается о связи между духовными и вещественными явлениями: тут — свойство самой связи неизвестно, ничто не готово для ее определения или понимания, и прежде всего требуется именно это приготовление.
Другими словами, в вопросах такого рода дело идет о сущности предмета, и потому ответ труден, в вопросах же другого рода, — например, об образовании земли или питании тела, — сущность предмета предполагается известной, мы предполагаем уже и существование материи, и действия физических и химических сил, и спрашиваем только, как происходит ряд явлений, в каком порядке, в каких размерах?
Итак, натуралисты не могут решать вопросов о сущности явлений, то есть именно о том, что всего более хотелось бы нам знать. Действительно, физики и химики почти единогласно утверждают, что они не знают, что такое материя. И поэтому, вообще, в опытных науках нередко слышится голос какого-то отчаяния и самоотречения. Так, в отношении к тому самому вопросу, который мы будем рассматривать, Грове выражается следующим образом: ‘Что касается до вопроса о внутреннем устройстве вещества, то есть — атомисты ли правы или их противники, то, вероятно, все усилия человеческого ума никогда не доведут нас до удовлетворительного ответа на этот вопрос’ {Grove. Corrlation des forces physiques. P. 165.}.
Впрочем, многие из них — не говоря уже о тех, которые на своем пути смело надеются достигнуть решения всех вопросов, — считают вопросы о сущности явлений чем-то бесполезным и лишним, слишком отвлеченным и пустым. По счастью, атомистическая система не подпала этому странному равнодушию. Не говоря о математических трудах по части молекулярной физики, в основании которых всегда лежит атомистический взгляд, можно утвердительно сказать, что вся масса натуралистов, знакомых и незнакомых с математикой, убеждена непоколебимо в существовании атомов. Понятие об атомах есть первое понятие, которое встречается каждому приступающему к изучению физики, оно легко принимается и потом удерживается навсегда едва ли не тверже всех других.
Сверх того, самый вопрос кажется вовсе не отвлеченным или слишком глубоким. Вопрос, по-видимому, второстепенный и не касается таинственной сущности вещества. Если бы Якоби на вопрос Наполеона отвечал: вещество есть совокупность атомов, то великий полководец едва ли бы остался доволен. В самом деле, ведь и атомы состоят из вещества, а о нем-то и спрашивается. Таким образом, таинственная сущность, как ей и следует, остается при этом недоступной, и весь вопрос сводится только на то: делимо ли вещество до бесконечности, или это деление имеет предел?
Заметим, однако же, что если мы признаем бесконечную или ограниченную делимость вещества, то этим обозначится некоторая весьма существенная его черта, поэтому-то господство теории атомов действительно может быть выставляемо как некоторый успех в познании вещества вообще.
При самом первом ознакомлении с естественными науками мне приходила в голову мысль заняться решением вопроса о делимости вещества — опытным путем. Должен же быть, я думал, хоть какой-нибудь факт, хоть одно явление, где бы вполне обнаружилось, делимо ли вещество без конца или нет. Даже странно, что столь важное свойство не обнаруживается постоянно во всех явлениях, что в порядке и жизни природы оно не играет заметной роли. Притом вопрос совершенно определенный: одно из двух, — или вещество делимо до бесконечности, или состоит из неделимых частиц, не может быть, чтобы никак нельзя было решить столь прямого, ясного и существенно важного вопроса.
Итак, вопрос об атомах — по своей простоте, наглядности и по всеобщему почти убеждению в их существовании, — особенно удобен для критического обсуждения. Физики и химики говорят об атомах с полным убеждением, и, стало быть, здесь есть что опровергать. Определенные, ясные убеждения можно рассматривать как некоторые законченные явления, и разбирать их удобно и полезно.

ГЛАВА II

КРИТИКА САМЫХ НАЧАЛ ТЕОРИИ
Происхождение теории атомов. Тело и его части. Неизменность вещества. — Отрицание явлений вещества. — Сжимаемость и расширяемость. — Непроницаемость и скважность. — Величина атомов. — Их свойства, противоположные свойствам вещества. — Физические атомы Либиха. — Ньютон приписывает все свойства атомов воле Божией.

Для ясности изложения рассмотрим прямо, на чем основывается допущение атомов, именно — постараемся вполне анализировать те невысказываемые основания, на которых так крепко опирается убеждение атомистов.
Часто говорят, что гипотеза атомов придумана греками, Левкиппом и Демокритом, в пятом веке до Р. X., но что она получила особенное развитие и вероятность со времени учения о химических пропорциях, подтверждаемого точными опытами136. Легко показать, однако же, что атомистическая теория имеет гораздо высшее значение, что она есть предположение, естественно вытекающее из природы нашего ума. Следовательно, и без Левкиппа, и Демокрита, и без химических пропорций она необходимо должна была явиться в науке. Попробуем же указать на те основания, на которых она действительно опирается, и проследить самое образование мысли об атомах.
Тела состоят из частей, делятся на части. Вот факт, вот то опытное сведение, за которым не нужно ходить в физические кабинеты и химические лаборатории и который составляет, однако же, основу теории атомов.
В самом деле, — не останавливаясь на факте, мы идем далее и тотчас же противополагаем тело его частям. Мы говорим: тело не есть что-либо самостоятельное, оно есть только совокупность частей, оно состоит из них. Следовательно, сущность тела содержится не в его целом, а в частях. Части самостоятельны, а тело — только сумма частей.
Но, очевидно, если тело, как целое, в собственном смысле не существует, а существуют только его части, то эти части не должны уже состоять из частей, они должны существовать сами в себе, должны быть самостоятельными целыми. Следовательно, тела состоят из атомов, — неделимых и несоединимых.
Ошибочность или, лучше сказать, односторонность этого рассуждения видна совершенно ясно. В самом деле, почему такое предпочтение частям перед целым телом? Почему не сказать, что части в теле существуют всегда только как части и что целое самостоятельно, а части в собственном смысле не существуют?
Мы можем рассуждать так:
Тела могут делиться на части, но они не составлены из частей. Действительно, каждое тело может быть различнейшим образом разделено на части, следовательно, разделив его как-нибудь, мы никак не можем сказать, что оно состояло из этих частей, на которые мы разделили его. Если же не из этих и ни из каких других, то и нельзя вообще сказать, что тело составлено из частей.
Каждое тело представляет нечто самостоятельное, имеющее определенную форму, величину, вес и пр. Пока оно тело, в нем нет никаких самостоятельных частей, если же мы его разделили, то форма, величина, плотность частей — будут вполне зависеть от свойств целого и от способа деления.
Итак, каждое тело есть самостоятельное целое, и опыт показывает, что никаких определенных частей в нем не существует, что всякое тело может быть произвольно разделено на части. Вместо атомов мы пришли к неопределенной делимости вещества.
Как ни ясна эта делимость из всевозможных опытов, — метафизическое основание, на которое опирается убеждение атомистов и которое мы только что привели, так крепко срослось с их мыслями, что, несмотря ни на какие опыты, пока оно цело, будет существовать теория атомов. Но нелегко убедить физиков, что они рассуждают метафизически и притом неосновательно.
Изложим доказательство атомистов в другой форме, в сущности, оно будет то же самое.
Тело разделено на части. Не ясно ли, однако же, что при этом оно нисколько не изменилось? В частях его есть все, что было и в целом теле. Делением, как бы далеко мы ни простирали его, мы не только не уничтожим сущности тела, но даже ни на волос не изменим ее. Следовательно, в теле есть нечто неизменное, постоянно пребывающее. Но тело состоит из вещества, а веществу существенно свойственны величина и форма, следовательно, тело состоит из такого вещества, которого величина и форма неизменны, то есть — из неделимых частиц определенной и ничем неизменимой формы, из атомов. Если тело делится, то зато атомы его не могут быть ничем разделены, если части тела могут быть различной формы и величины, то атомы неизменно имеют ту же форму и величину.
Все это доказательство основано на том, что вещество тела признают неизменным и при всевозможных изменениях тел полагают, что их атомы сохраняют все свои свойства, а следовательно, и форму и величину, как принадлежность всякой части вещества.
Здесь уже ясно видно, что физики за миром явлений стараются усмотреть неизменный мир сущностей, но потом своим воображением снова облекают этот мир в знакомые им формы явлений.
Действительно, — сущность вещества неизменна, но зачем воплощать эту сущность в неизменные частицы, то есть представлять себе тела, которые, однако же, не имеют свойств настоящих тел, а имеют свойства сущности?
Все тела делятся, это — одно из первых положений физики. Как же возможно перейти отсюда к неделимости атомов? — Деление есть существенное изменение тела. В самом деле, что же вы считаете существенным для тела, если его форма и величина для него несущественны? Разделивши тело на две части, вы, очевидно, получаете два тела вместо одного, первое тело уничтожено.
И вообще, среди бесчисленных изменений вещества как решились физики утверждать его неизменность? Самая смелая между всеми смелыми гипотезами!
Между тем за нее стоят с непоколебимым убеждением, защищают ее с величайшим жаром.
‘Частица железа, — говорит Дюбуа-Реймон, — без всякого сомнения, пребывает и остается той же вещью, летит ли она через пространство мира в метеорном камне, звучит ли она по рельсам в колесе паровоза или же в кровяной клеточке пробегает через висок поэта. В последнем случае к свойствам этой частицы точно так же ничего не прибавлено и ничего от них не отнято, как и в какой-нибудь машине, устроенной рукою человека. Эти свойства принадлежат ей от вечности, они неизменны и не могут быть ею сброшены с себя’ {Untersuchungen ber thierische Electricitt. Berlin, 1848. Vorrede. S. XLIII137.}.
О какой частице здесь говорится? Где, кто и когда видел такие неизменные частицы железа? Мы знаем, напротив, что всякая частица железа может быть раздроблена или же скована с другими, может быть расплавлена, растворена, соединена со множеством тел, и притом так, что в этих соединениях нельзя видеть никаких свойств железа. Какие же это вечные, неуничтожимые свойства?
Правда, после всех этих изменений можно опять получить металлическое железо, со всеми его свойствами, некоторые ученые в этом именно видят сильнейшее доказательство существования атомов. Великий Ньютон выражает это весьма ясно. ‘Так как частицы вещества, — говорит он, — остаются всегда неделимыми, то они и образуют во все времена тела одинакового свойства и строения. Если бы они раздробились, то и природа вещей, зависящая от них, изменилась бы. Вода и земля, составленные из раздробленных частиц, не имели бы тех свойств и того строения, как вода и земля в начале, когда они состояли из целых частиц’ {Newton. Optics. London, 1717. P. 376138.}.
Ту же мысль следующим образом повторяет Био. ‘Результаты показывают, — говорит он, — что на земном шаре материальные частицы не распадаются, не изменяются, не превращаются одни в другие, потому что какой бы химической операции мы ни подвергли их, в какое бы соединение они ни вошли, они всегда получаются потом из него с первоначальными своими свойствами. Бесконечное число влияний, действовавших на частицы от начала мира, кажется, не произвело никакого изменения в их свойствах’ {Biot J. B. Trait de Physique. T. I. P. 4139. Нужно бы прибавить: до сих пор и, кроме того, не от начала мира, а только со времени наблюдений. Если основываться только на опытах, то геологи были вполне правы, когда предполагали изменение химических свойств вещества в разные геологические эпохи. А что будет дальше?}.
В подобных заключениях ясно видна та же задняя мысль. Если в железном купоросе я не нахожу железа, которое я распустил в кислоте, то очевидно и обратно — в железе, полученном из купороса, я вижу нечто, совершенно отличное от самого купороса. Я произвел сперва одну перемену в веществе и получил нечто новое, потом произвел перемену, прямо противоположную, и получил снова прежнее вещество. По какому праву я стану утверждать, что вещество в сущности не потерпело этих двух перемен и осталось совершенно неизменным?
Из предыдущего, мне кажется, совершенно отчетливо видно то метафизическое основание, на которое опирается представление атомов. Было бы слишком утомительно при каждом явлении, объясняемом по атомистической теории, указывать на неизбежное присутствие этого основания и доказывать, что оно не вытекает из явлений, а только становится рядом с ними. Поэтому заметим вообще, что, опираясь на одно и то же основание, все атомистические объяснения имеют один и тот же характер. Если, следовательно, мы укажем в этих объяснениях общие их особенности, то вместе с тем уяснится и связь их с тем началом, из которого они вытекают.
Прежде всего, покажем, что по атомистической теории все явления объясняются тем, что они отрицаются, а потому и не требуют для себя объяснения. Такое отрицание совершенно прямо вытекает из самой природы этой теории. Атомы представляют нам неизменную сущность вещества, никакие перемены в мире явлений до них не касаются, а между тем сами атомы вещественны, и, следовательно, мы представляем себе, что вещество не претерпевает перемен. В самом деле, разберем важнейшие частные случаи.
1) Опыт показывает, что тела делимы. Чтобы объяснить себе это, атомисты полагают, что деление, которое мы наблюдаем, есть чистая видимость, что в действительности вещество, заключающееся только в атомах, — неделимо, и, следовательно, деление состоит только в удалении частей, которые сами по себе уже раздельные, которые разделены от начала, от вечности.
2) Опыт показывает, что тела соединяются между собой. Две капли ртути, будучи сближены, сливаются в одну каплю, совершенно подобную прежним каплям. По объяснению атомистической теории, слияние здесь только видимое, атомы, вещественные части, не могут слиться, они могут только поместиться одна возле другой.
3) Физики доказывают опытами, что все тела, без исключения, сжимаются и расширяются. Но чтобы объяснить это, они предполагают, что вещество, собственно, несжимаемо и нерасширимо, что сжатие и расширение тел зависит только от сближения и отдаления вещественных частиц, или атомов.
4) Если тела изменяют форму, как, например, текущая и волнующаяся вода или гибкий воск, то и это только одна видимость. В сущности, вещество неспособно изменять форму, атомы имеют от вечности одну и ту же форму
5) Тела соединяются между собою химически. Из двух тел, различных между собой, происходит третье, разнородное с тем и с другим. И это явление, столь резкое и поразительное, объясняется тем, что отрицается самое явление. По-видимому, вода не есть только механическое смешение кислорода и водорода, но в действительности предполагают, что атомы кислорода находятся в ней возле атомов водорода, не соединенные, не слитые, а только сближенные.
Этих примеров достаточно, читатель легко применит к другим случаям то же замечание. Везде какое бы глубокое изменение ни происходило в веществе, оно объясняется атомистами так, что его, в сущности, нет, что изменяются только пространственные отношения атомов, а не самое вещество, не атомы.
Из приведенных примеров остановимся несколько на сжимаемости и расширимости вещества, то есть на способности его занимать большее или меньшее пространство. Предмет этот очень важен.
Во-первых, многие видят в этих явлениях особенно ясное доказательство существования атомов. ‘Когда мы видим, — говорит Лавуазье, — что тела расширяются от теплоты и сжимаются от холода, то трудно удержаться от предположения, что они состоят из частиц, которые от холода сближаются, а от теплоты раздвигаются’ {Trait lment, de Chimie140.}.
От чего зависит эта трудность? Очевидно, оттого, что так легко представляется объяснение, при котором сущность тела полагается неизменной. Мы и здесь делаем то же самое умозаключение, как и при делении тел. Тело сжалось или расширилось, но существенно оно осталось одним и тем же. В нем нечто осталось неизменным — то есть его вещество, его самостоятельные части, его атомы не потерпели перемены. Переменилось только пространство, которое они занимают, но нет ничего легче, как представить себе, что они сблизились или разошлись.
Этому доказательству дают часто и другую форму. Говорят: вещество непроницаемо, а опыт показывает, что тела сжимаются, следовательно, нужно предположить, что в телах есть промежутки, есть расстояния между вещественными частицами. Сами же частицы уже не имеют промежутков и, следовательно, несжимаемы и нерасширимы.
Всего страннее здесь прямое противоречие двух первых положений: вещество непроницаемо, но опыт показывает, что тела сжимаются. Очевидно, первое положение, то есть абсолютная непроницаемость вещества, или неизменность пространства, которое оно занимает, берется физиками не из опыта, а предпосылается опыту А потом, когда опыт показывает, что тела сжимаемы и расширимы, атомисты отрицают это явление и вместо него получают только движение частиц.
Впрочем, обыкновенно и непроницаемость доказывается опытами, но зато ни в каком опыте противоречие между заключениями и опытом не бросается так резко в глаза. Возьмем, говорят, цилиндр, наполненный воздухом, и станем двигать в него поршень. Тогда воздух можно сжать в пространство в девять, в двадцать раз меньше, но все-таки воздух не проникнет через поршень или поршень через воздух.
Очевидно, однако же, этот опыт, вместо того чтобы доказать совершенную непроницаемость воздуха, доказывает только то, что воздух проницаем, но не может быть совершенно проникнут. В самом деле, — то самое пространство, которое занимал воздух, занято теперь поршнем, поршень, следовательно, проник в то место, которое принадлежит воздуху: какая же еще другая проницаемость возможна? С другой стороны, — то же тело, то же количество вещества заняло меньшее пространство, и, следовательно, в одном и том же пространстве поместилось большее количество вещества. Только это и можно назвать проницаемостью, потому что если мы захотим, чтобы два вещества в одно время занимали одно и то же пространство, то это будет уже не проницание, а другое явление, соединение двух тел в одно новое тело, и такое явление представляет нам растворы и химические соединения.
Повторим еще раз то же рассуждение. Всякому телу непременно принадлежит известное пространство. Если какое-нибудь другое тело занимает часть этого пространства, то мы говорим, что одно тело проникает в другое. Если же представить, что одно и то же пространство во всех своих точках занято в то же время и одним и другим каким-нибудь телом, то из этого, очевидно, получится новое тело, в котором нельзя будет отличить двух прежних тел и, следовательно, нельзя будет сказать, что одно проникло в другое.
Но даже и в этом смысле проницание существует в растворах и химических соединениях и, как мы видели, отвергается атомистами.
Нельзя не остановиться на том, что, доказавши непроницаемость тел, физики идут далее и доказывают, что все тела представляют скважность, а для доказательства приводят опыты, из которых видно, что тела проницаемы. Каким образом это странное противоречие ускользнуло от физиков, трудно понять, но объяснить, как оно произошло, очень легко. Действительно, атомисты, несмотря на явную сжимаемость и проницаемость тел, принимают, что все тела состоят из маленьких тел несжимаемых и непроницаемых, т. е. из атомов. Поэтому когда тела представляют сопротивление сжатию и проницанию, они относят это к их атомам, а когда явно происходит сжатие и проницание, то приписывают это целым телам, то есть их скважности, их устройству из отдельных частиц с пустыми промежутками. Так, в опыте с воздухом, который мы привели, если бы воздух прошел через поршень, то это доказало бы, что есть промежутки между атомами поршня, а если не проходит, то это доказывает, что атомы тел не могут проникнуть друг в друга.
Если принимать, что вещество вообще может сжиматься и расширяться и, наконец, делиться на какие угодно части, то нет ничего легче, как представить себе проницаемость в смысле физиков, то есть в смысле способности тел пропускать через себя другие тела. Лучший образец этого представляет, например, пузырек газа, поднимающийся на дне реки, он проходит через всю массу жидкости и на поверхности смешивается с воздухом. Очевидно, в воде нет никаких каналов или пор для таких пузырьков, а между тем они свободно проходят через нее. Точно так капли дождя проходят через воздух, сжимая его и разрывая на пути. Точно так же, без сомнения, и золотой шар флорентийских академиков пропустил при сильном давлении воду, которая была в нем заключена141.
Наоборот, проницаемость в смысле постоянного существования промежутков или ходов внутри тел хотя свойственна многим телам, но никак не всем. Известно, конечно, что губка или дерево имеют поры, но эти тела принадлежат к группе органических и, следовательно, по своему строению пористых тел. А между тем из бесчисленного множества однородных веществ, известных химии, мы ни для одного не можем доказать присутствие в них пор и каналов. Таковы, например, все жидкости, металлы, стекло и пр. В этих телах все опыты показывают совершенную однородность, то есть показывают, что каждая точка этих тел одинаково занята веществом. Несмотря на то, атомисты отвергают однородность какого бы то ни было тела.
Из предыдущего ясно, мне кажется, что атомистическая теория отрицает явления, наблюдаемые нами в телах, и полагает, что в сущности, то есть в атомах, этих явлений не происходит. Отсюда само собой следует, что никакой опыт не может ни опровергнуть этой теории, ни доказать ее справедливости. В самом деле, какой бы мы опыт ни сделали, по сущности самой теории опыт этот отвергается, а на место его подставляется объяснение, состоящее в игре атомов. И обратно, так как свойства атомов находятся в прямом противоречии со свойствами тел, то мы, очевидно, не можем никогда найти таких маленьких тел, какими представляют себе физики атомы, и не встретим ни одного опыта, в котором бы тела действовали так, как если бы они состояли из атомов.
Положим, например, что мы хотим доказать сжимаемость вещества. Сколько бы мы ни сжимали какое-нибудь тело, атомисты всегда будут воображать только сближение атомов, с другой стороны, никаким образом нельзя ждать, что на известной степени сжатие вдруг остановится, то есть — столкнутся атомы, опыт показывает, что тела сжимаются неопределенно.
Итак, атомов мы никогда не встретим, атомы нам нужны только для того, чтоб олицетворить неизменную сущность вещества, и следовательно, — с ними нельзя встретиться в мире явлений, в мире беспрерывных перемен.
Поэтому, как бы мы ни делили вещество, в малейшей его части мы все еще будем предполагать атомы, потому что и малейшая часть вещества есть все-таки вещество изменчивое, сжимаемое, делимое и пр. — так что, по сущности дела, атомисты должны бы считать атомы бесконечно малыми, то есть— меньше всякой данной величины. Другими словами, представляя себе атомы, мы не можем придать им никакой, даже самой малой величины, потому что должны построить из них явления вещества, как бы малы ни были размеры действительных явлений и тел.
Итак, величина атомов произвольно малая. Как скоро мы отступим от этого определения и вообразим себе атомы действительными, имеющими некоторую определенную величину, мы тотчас впадем в противоречие. Легко было отрицать в атомах все явления вещества, но не забудем, что каждое отрицание влечет за собой некоторые положительные свойства, которые приписываются атомам. Таким образом, — отрицанием мы не упростили дела, а только перенесли на атомы то, что хотели объяснить в веществе. Рассмотрим, в самом деле, наши атомы.
Мы видели, что их нельзя встретить в природе, очевидно, мы находимся здесь в области мысли, а не в области действительности, поэтому мы будем мысленно брать атомы и рассматривать их свойства.
Впрочем, для атомистов, непоколебимо уверенных в атомах, нет ничего легче, как предположить, что мы действительно нашли атомы. Так, Пулье говорит: ‘Никак нельзя вполне отвергать предположение, что из недр земли вулканы могут выбросить когда-нибудь такое вещество, которого атомы будут заметной величины, или же что подобные вещества существуют на других планетах’ {lm. de Phys. T. I. P. 14.}. Действительно, если атомы существуют, то отчего же этого не может быть?
Предположим же, что мы нашли такое вещество. Тогда бы физики нашли явления, без сомнения, — более удивительные, чем все, что они видели и исследовали до сих пор, — нашли бы вещество, не имеющее никаких свойств вещества.
Его нужно было бы, однако же, исследовать, объяснить. Упало ли оно в виде аэролита142 или выброшено из вулкана, явилось ли с неба или из-под земли, — все равно: оно должно подвергнуться нашим изысканиям, нашему анализу. Тогда бы мы и убедились, что отрицание есть некоторое положение, что атомы, эти простейшие элементы, снова получают сложность, от которой мы убегали.
1) Атомы неделимы. Если бы мы не успели разделить какое-нибудь тело, мы бы сказали, что атомы его притягиваются очень сильно, так что сила их притяжения уничтожает усилие, которое мы употребили. А что скажем здесь? Здесь, очевидно, мы должны приписать самому веществу атома связь его частей. В обыкновенных телах, мы говорим, что части вещества отдельные и связанные силами, а в атомах мы прямо частям вещества приписываем связь, не зависящую от сил или от чего бы то ни было.
2) Атомы не сливаются. Если куски разломанного тела, как бы мы их плотно ни складывали, не сливаются, то мы это объясняем тем, что в месте излома атомы не достаточно сближены. В самих же атомах мы полагаем, что, хотя бы между частями двух атомов не было вовсе расстояния, как нет его между частями того же атома — атомы, однако же, не сольются. Мы приписываем им, следовательно, совершенную отдельность.
3) Форма атомов неизменна. Таким образом, мы допускаем, что вещество само по себе может иметь определенную форму, тогда как в телах мы полагаем, что форма не существенна, а зависит от расположения атомов.
4) Атомы несжимаемы и нерасширяемы. Большее или меньшее пространство, занимаемое тем же телом, мы объясняем большим или меньшим расстоянием атомов, — тогда как в атомах мы признаем, что вещество, само по себе, независимо ни от каких сил и расстояний, может занимать известное пространство.
5) Химическое соединение состоит только в сближении атомов, в сущности вода не отличается от кислорода и водорода. Но зато в кислороде и водороде мы допускаем существенное различие, атомы их химически различны, состоят из двух разнородных веществ, тогда как атомы воды различаются от водорода и кислорода только механически, то есть по расположению.
Подобных примеров можно привести еще много. Все тела проницаемы, — атомы суть тела непроницаемые, следовательно, абсолютно твердые, все тела скважны, — атомы не имеют скважин, следовательно, однородны, и так далее. Отрицая в атомах известные явления, мы вместе приписываем им положительно некоторые весьма определенные, хотя и не встречающиеся в природе свойства. Перед нами является целый мир особых свойств и явлений, и мы, по неизбежным законам ума, тотчас же должны стремиться объяснить себе все эти явления.
Таким образом, атомистическая теория представляет то странное обстоятельство, что она, ради объяснения, сводит явления вещества на другие явления, если не более, то столь же непонятные, как и первые. Что же это за объяснение?
В самом деле, как разрешить такие вопросы: чем соединены части атома? почему атомы не сливаются? почему имеют известную форму? и пр. Все эти вопросы совершенно законны: атомы суть некоторые тела, и потому исследовать их мы имеем точно такое же право, как и самые обыкновенные из тел. Если бы нам попались в действительности атомы, как предполагает Пулье, мы стали бы их ощупывать, рассматривать, испытывать вкусом, обонянием, жечь, разбивать и пр. и старались бы понять, почему они при этом обнаруживают такие, а не другие свойства.
Атомистам остается одно — признать, что на некоторые вопросы, правильные, разумные, — нет и не может быть ответа, или, другими словами, — что есть явления, не имеющие никакой причины. Так и делают они, когда говорят, например, что свойства атомов принадлежат им от вечности, что это суть первоначальные частицы природы, от свойств которых зависят свойства всех тел и явлений. Такие ответы прямо противны разуму, противны самому духу научных исследований.
Возьмем, например, вопрос о неделимости атомов — вечный камень преткновения атомистов. Так как атомы протяженны, то они мысленно могут быть делимы, спрашивается, отчего же они в действительности ни в каком случае не делятся? Либих рассуждает об этом так: ‘Для ума совершенно невозможно представить себе маленькие частицы вещества, которые были бы совершенно неделимы… Как бы ни была мала частица, мы не можем считать невозможным раздробление ее на две половины, на три, на сто частей. Но мы можем представить себе, что эти атомы только физически неделимы, что они только в наших опытах являются так, как будто бы они были неспособны ни к какому дальнейшему делению, физический атом в этом смысле представляет группу гораздо меньших частиц, которые соединены некоторыми силами — более крепкими, чем все силы, какие на земном шаре могли бы мы употребить для их разделения. Таким образом, не отвергая бесконечной делимости вещества, химик только признает твердое основание, крепкую почву своей науки, когда считает существование физических атомов за неоспоримую истину {Chemische Briefe. 1851. S. 123143.}.
Итак, чтобы сохранить делимость материи, Либих допускает физические атомы. Но какое же различие между физическими и абсолютными атомами? В сущности, очевидно, никакого. Физический атом не может быть разделен известными силами, а абсолютный никакими силами. Но как в том, так и в другом, мы имеем право спрашивать: какими же силами соединены части атома, или проще: от чего зависит его неделимость?
Заметим при этом ошибку Либиха в самом определении физического атома. Он считает его группой гораздо меньших частиц. В этих частицах к нам, очевидно, опять являются только что изгнанные абсолютные атомы. Сам же Либих говорит, что возможно раздробить атом на сколько угодно частей: откуда же явилась группа, то есть — определенное число частиц?
Но таково самое представление атомов, чуть мы остановились на атоме, как он уже распадается на частицы, остановитесь на частицах, и вы увидите, что они сами состоят из частиц еще более мелких, и так далее без конца144.
Если же мы, наконец, решимся остановиться, то неизбежен вопрос: отчего же последние наши атомы неделимы?
На этот вопрос, как я сказал, у атомистов нет ответа. Прекрасно выразилась эта безответность у Ньютона. Как подобает великому уму, он высказал ее с полной определенностью.
‘Я считаю вероятным, — говорит он, — что Бог вначале создал вещество в виде плотных, твердых, непроницаемых, подвижных частиц — таких размеров, такой формы, с такими свойствами и в таком отношении к пространству, как это требовалось для цели, для которой они были созданы, что эти первоначальные частицы несравненно тверже всех пористых тел, из них состоящих, даже так тверды, что никогда не могут быть разделены на части, потому что никакая сила не может разделить того, что Бог создал цельным’ {Optics. P. 375.}.
Таким образом, неделимость атомов зависит непосредственно от воли Божией но, в таком же точно смысле, от Бога зависит и все другое, все явления, какие бы мы ни взяли, и потому при объяснении какого бы ни было явления нельзя удовлетвориться словами: так Богу угодно. Это значило бы просто отказываться от исследования.
Между тем о каком бы свойстве атомов мы ни спросили, мы получим или этот ответ, или другой, ему равнозначащий.
Мы не говорим здесь о множестве других свойств, почти каждодневно вновь приписываемых физиками и химиками атомам. Им приписывается и двуполярное электричество, и химическое сродство, и множество других свойств, и о причинах присутствия их в атомах атомисты столь же мало знают, как и о причине неделимости атомов145.

ГЛАВА III

КРИТИКА АТОМОВ КАК ГИПОТЕЗЫ
Сила теории — в сведении явлений на механические отношения. — Разнородность вещества и кристаллы должны быть сводимы на атомы. — Атомы недостаточны — нужны еще силы. — Атомы недостаточны для объяснения химических пропорций. — Берцелиус. — Гипотезы для трех законов химических соединений. — Сложность атомистических гипотез в химии и физике.

Итак, теория атомов представляет, как мы видели, двоякий недостаток. Во-первых, она признает в атомах свойства, которые, как мы знаем из опыта, в телах не существуют, а во-вторых, она не дает никаких объяснений этим свойствам. Казалось бы, как возможно существовать такой гипотезе?
Сравните ее, в самом деле, с другими гипотезами. Как легко, в сравнении с атомами, предположить существование какой угодно невесомой жидкости или представить, что свет состоит из маленьких шариков, летящих с огромною скоростью, или, например, думать, что около солнца вращаются многие планеты, невидимые нам по причине чрезвычайной близости к Солнцу! Точно так же нет ничего затруднительного в предположении, что планета Венера состоит из чистого золота, что внутренность Земли пуста и внутри ее есть тела, обращающиеся как планеты, а на полюсах есть отверстия в ее пустоту, что на Юпитере живут только одноглазые животные и пр. и пр. Все это возможно, не противоречит данным опыта и притом оставляет нам полную свободу приискивать причины и объяснения для этих явлений.
Но предположить существование тел неделимых, несжимаемых, нерасширимых, неизменных ни в каком отношении и противодействующих всем силам, какие мы знаем, — следовательно, признать существование таких сил, каких мы никогда не встречали и сверх того отказаться от всякого желания, от всякой надежды объяснить себе эти чудесные свойства, — не есть ли это самая странная между всеми странными гипотезами?
И, несмотря на все это, атомы имеют неодолимую привлекательность для ума. В чем же состоит она?
Без сомнения, атомисты согласятся, что теория их держится только одним, именно — сведением всех явлений на пространственные и временные отношения. Движение, то есть перемена пространства во времени, есть понятие легкое, простое, в котором наша способность представлять не встречает никакого затруднения. Представить себе весь мир как игру движения — значит представить его себе в величайшей простоте, какая возможна для воображения. Для этого, очевидно, нужно отнять у вещества всякую способность изменяться и оставить ему только одну способность двигаться. Вот откуда эти странные свойства атомов. Но эти свойства, столь трудно объяснимые, зато представляются чрезвычайно легко, они — просты, они все состоят в совершенном отрицании перемены и потому имеют математическую определенность, которую так любит наш ум.
Заметим поэтому, что физики и химики впадают в явное противоречие со своими началами, когда, принимая теорию атомов, они не решаются объяснять с помощью механических отношений некоторые явления. Сюда, например, относится понятие химиков об элементах. Они полагают, по крайней мере, большей частью, что каждый элемент имеет свои особенные атомы. А между тем нет ничего легче, как принять, что атомы всех тел одинаковы и что различие золота от железа состоит только в различном устройстве частиц этих металлов. Берцелиус как будто пугался слишком больших чисел и на этом основании отвергал такое построение простых тел. Но для атомов, для этих бесконечно малых тел, большие числа ничуть не страшны. И очень большое число атомов все-таки составит такую малую частицу, что ее не рассмотришь ни в какие микроскопы. Поэтому весьма справедливо в последнее время химики подняли вопрос о составе всех элементов из однородного вещества, весьма последовательно стараются они найти отношение между атомами различных элементов. В самом деле, если бы различие элементов не объяснялось различием в их построении из атомов, то для химиков оставалось бы только вместе с Ньютоном приписывать это различие воле Божией.
Точно так же неверно объясняют иногда форму кристаллов формой атомов, из которых они состоят. Во-первых, само собою понятно, что объяснять форму посредством формы же — вовсе не годится. В самом деле, ведь в этом и весь вопрос: почему вещество имеет правильную форму? Следовательно, и об атомах можно спросить: почему они имеют правильную форму, и притом в одном случае одну, а в другом другую? Но, кроме того, такое объяснение не согласно и с духом атомистической теории. Нет никакого затруднения построить из атомов какие угодно формы и фигуры, и, следовательно, можно принимать все атомы однородными, имеющими одну и ту же фигуру. Так, например, Берцелиус полагал, что все атомы круглы, он даже думал, что они могут быть равны между собой и различаться только своими силами, именно большей или меньшей тяжестью {Essai sur la thorie des proportions chimiques. P. 23, 24146.}.
Дюма идет еще далее, он готов думать, что вес всех атомов равен и что различные атомические веса простых тел могут быть объяснены тем, что частицы их состоят из различного сочетания атомов.
Итак, последовательная атомистика должна представлять все атомы равными и одинаковой формы. Натуралисты несправедливо уклоняются от такого представления, между тем как совершенно ясно, что для наибольшей простоты оно необходимо.
Смысл всей атомистической теории, как мы сказали, есть механическое и, следовательно, самое простое построение мира.
Но, не говоря уже о том, действительно ли механические представления так просты, так ясны и, следовательно, так согласны с умом, как это предполагают атомисты, — можно еще предложить себе вопрос: действительно ли достаточно допустить существование атомов, чтобы получить механическое построение целого мира, то есть действительно ли так просто выходит объяснение всех явлений из одного только допущения атомов?
Положим, что существуют атомы, и посмотрим— что отсюда можно заключить. Вообразите себе бесчисленное множество атомов, вообразите атомы целого мира: какие явления представят нам они? Очевидно, пока никаких. Если б они хоть были достаточно велики, — например, так, как представляет их себе Пулье, — тогда перед нами были бы некоторые тела, может быть, различной формы, различной тяжести и пр. Но они мелки, неизмеримо мелки, невидимы, неосязаемы и все равны между собою. Что же они нам представят? Очевидно, ничего. Чтобы произошло из атомов какое-нибудь явление, даже просто — тело, нужно, кроме их, еще что-то, какие-нибудь силы, какое-нибудь движение, так что если подробно разобрать все явления, то окажется, что ни для одного из них атомы сами по себе не достаточны, а необходима новая гипотеза, которая бы помогла им образовать явление. В сущности самой теории заключается необходимость делать при объяснении явлений столько гипотез, сколько объясняемых явлений.
Разберем в этом отношении главнейшие явления.
1) Тела делимы. Нужно предположить, что между атомами тел действуют притягательные силы такого рода, что при некотором удалении атомов силы, соединяющие их, перестают действовать или действуют вовсе не заметно.
2) Тела соединяются. Нужно предположить, что при сближении тел подобные силы или вновь рождаются, или же постоянно находятся в атомах. Действительно, для объяснения этих двух явлений обыкновенно держатся следующих двух гипотез: 1) каждому атому от вечности принадлежит неизменная сила притяжения, 2) сила эта на заметных расстояниях — нечувствительна.
3) Тела сжимаются и расширяются. Нужно предположить, что между атомами в каждом теле существуют промежутки, следовательно, кроме притяжения, нужно предположить отталкивание, иначе от притяжения атомы сблизились бы до совершенного слияния, и, следовательно, сжатие было бы невозможно.
4) Тела упруги. Нужно предположить, что отталкивающая сила при сближении атомов — возрастает быстрее, чем их притягательная сила, так что после сближения отталкивающая сила берет верх и раздвигает атомы.
5) Тела изменяют форму. Например, вода, воск и пр. Нужно предположить, что атомы тел находятся в более или менее устойчивом равновесии, так что в некоторых случаях, при изменении своего положения, они легко остаются в новом положении, то есть не теряют равновесия.
6) Тела бывают однородны. Нужно предположить, что все атомы однородного тела равны между собою по величине, что они все владеют равными силами, так что равновесие возможно только при равном расстоянии между атомами.
Читатель легко применит те же рассуждения ко многим другим объяснениям, предлагаемым атомистами. Всегда сверх атомов требуется еще присутствие сил, и именно такой величины и такого свойства, какое нужно для объясняемых явлений. Так, например, в последнем случае напрасно бы атомисты стали говорить, что, предположивши разные атомы, мы должны предполагать у них и равные силы. Если силы суть нечто отличное от атомов, то у равных атомов они могут быть неравны или одни силы могут быть равны, а другие неравны и т.д.
Мы остановимся здесь в особенности на химических пропорциях, так как их считают самой крепкой опорой атомистической теорией и обыкновенно полагают, что существование атомов действительно служит к объяснению определенности химических соединений.
‘Философы, — говорит Реньо, — много спорили о делимости вещества, но усилия их мало подвинули решение этого вопроса. Исследования новых химиков были счастливее, они доказали почти неопровержимо, что делимость вещества имеет предел’ {Regnault. Cours de chimie. T. I. P. 3147.}.
Посмотрим же, действительно ли опытные исследования что-нибудь доказывают в этом отношении. Не окажется ли наоборот, что, создавая теорию атомов, химики зашли за пределы опыта и вдались в философию, хотя и очень простую?
В самом деле, — достаточно ли принять существование атомов, чтоб объяснить себе химические пропорции?
Вместо собственных рассуждений приведем слова осторожного Берцелиуса, который ясно видел сущность дела.
‘Если бы даже было вполне доказано, — говорит он, — что тела состоят из неделимых атомов, то отсюда никак не следовало бы, что непременно должны происходить явления химических пропорций. Для этого необходимы еще известные законы, управляющие соединением атомов и известным образом ограничивающие эти соединения, потому что, очевидно, если бы неопределенное число атомов одного элемента могло соединяться с неопределенным же числом атомов другого, то было бы бесконечное число соединений, и разница между ними в пропорциях составляющих элементов была бы большей частью так мала, что ее нельзя было бы определить даже с помощью самых точных опытов. Итак, главным образом химические пропорции зависят от этих законов’ {Berzelius. Essai sur la thorie etc. P. 3.}.
То есть, другими словами, — главное заключается не в атомах, а в новых гипотезах, которые нужно сделать для каждого явления.
Для ясности разберем дело подробнее. Законов химических пропорций, как известно, три.
Первый состоит в том, что если два тела соединяются химически, то отношение между количествами их, входящими в соединение, всегда определенное.
Здесь два факта: во-первых — химическое соединение всегда дает однородное тело, во-вторых — пропорция соединяющихся тел неизменно та же. Ни тот, ни другой из этих фактов не объясняется с помощью одних атомов.
Действительно, — почему при соединении атом одного тела везде соединяется только с одним же атомом другого? Или, что все равно, почему известное число атомов одного тела везде соединяется с одним и тем же числом атомов другого? Мы легко можем представить себе, что тело получится разнородное, то есть в одном месте атомы соединятся попарно, в другом потри, по четыре и вообще во всевозможных комбинациях. Почему же этого не бывает?
С другой стороны, от чего зависит постоянство соединений? Почему когда одно вещество в избытке, оно не входит в соединение? Ведь атомы этому нисколько не мешают?
На эти вопросы химики отвечают просто, что таковы законы химического сродства, — той силы, которой они приписывают соединение тел148.
Второй химический закон состоит в том, что если два тела могут образовать несколько соединений, то количества каждого из них, входящие в разные соединения, относятся между собой как очень простые числа, например, 1, 2, 3, 1/2, 2/3 и пр.
Очевидно, и здесь атомы ничего не объясняют. Все объясняется тем, что химическое сродство имеет пристрастие к простым числам, любит их за их простоту. Что же касается до атомов, то они ничему не мешают, как и ничему не способствуют, их можно бы брать тысячами и миллионами для соединений: все зависит только от того, как действует химическое сродство.
Третий химический закон заключается в том, что отношение количеств, в которых два простых тела соединяются с тем же количеством третьего, к тем количествам, в которых эти два тела соединяются между собой, выражается простыми числами.
Этот закон имеет ясное сходство с предыдущими и точно так же, как и они, — не объясняется атомами. Вместо простых чисел атомы могли бы дать весьма сложные, особенно если принять в соображение, что в соединение входит третье тело, совершенно разнородное с двумя первыми, так что и здесь приходится предполагать, что химическое сродство всех тел друг к другу — предпочитает малые числа большим.
Кроме законов пропорций, химики приводят часто другие химические явления в доказательство существования атомов. Но во всех этих явлениях ясно видно, что атомы сами по себе недостаточны для их объяснения, всегда требуется приписать химическому сродству способность располагать атомами так или иначе, атомы же, повторим, несмотря на свою неделимость, не могут сами по себе объяснить ни одного явления.
Вследствие этой неспособности и химики, и физики вообще принуждены прибегать к бесчисленным предположениям. Сюда относятся все гипотезы о расположении атомов, о различии между атомами эфирными и телесными, все построения частиц149. Эти частицы, столь любимые ныне в физике и химии, состоят всегда из атомов, соединенных так, как это заблагорассудится теоретику, то есть как это требуется для объяснения явлений. Частица собственно есть сложная гипотеза, совокупность многих гипотез, сидящих одна на другой. Так, у Клаузиуса {См.: Журнал Мин. Народного Просвещения. 1858, июнь. VII, 144150.} частицы тел и заключают множество атомов, и упруги, и дрожат, и двигаются прямолинейно, и пр. Словом, гипотез чуть ли не больше, чем явлений, которые нужно объяснить. Если только вспомним, что все эти гипотезы могут быть такого рода, что никакой опыт их не опровергает, но и не доказывает, то такая щедрость на предложения невольно покажется странной. Само собой понятно, что, приняв соответствующую гипотезу, можно всегда объяснить явление, — но что же мы из этого выигрываем? Разве то, что вместо явления, вместо факта получаем гипотезу, — то есть истину промениваем на выдумку.
Поэтому нас не должны обольщать успехи химии и физики относительно атомов. Само собой понятно, что они принуждены строить весьма хитрые здания из атомов, чтоб объяснить с помощью их различные явления. Чем более анализируются и усложняются открываемые явления, тем сложнее и сложнее становятся их построения. По-видимому, мы проникаем в величайшие тайны природы, во внутреннейшее устройство тел, но в действительности все это только гипотезы, да притом такого рода, что ни одна из них еще не была доказана, что все они столь же мало вероятны, как и самое основание их, то есть существование атомов.
Таким образом, чем подробнее нам рассказывают о расположении атомов, об их различных силах, о вращательных, колебательных и всяких других движениях, тем менее мы должны этому верить, потому что каждая черта этого рассказа есть гипотеза, а совокупность множества гипотез несравненно менее вероятна, чем каждая из них, взятая в отдельности.

ГЛАВА IV

РАЗБОР ФАКТИЧЕСКИХ ДОКАЗАТЕЛЬСТВ
Неудача самых простых доказательств. — Химические пропорции. — Рассуждение Дюма. — Формулировка химических законов без помощи атомов. — Приведение трех законов к одному. — Атомы есть масса, представляемая в виде равных частиц. Граница атмосферы, как доказательство существования атомов. — Рассуждения Дюма. — Атмосфера планет. — Гипотеза Пуассона. — Мнение Уивеля. — Доказательство Либиха. — Изомерные тела. — Различное действие химической силы при одинаковом составе.

Мы видим, что атомистическая теория ничего не упрощает, ничего не объясняет. При совершенно точном приложении этой теории она для изъяснения наблюдаемых явлений предполагает ровно столько же гипотетических явлений, следовательно, она не сводит частное на общее, а только переводит одни явления на другие. Такой перевод, такое подстановление одних фактов на место других, очевидно, можно делать только в таком случае, если существование подстановляемых фактов доказано, следовательно, когда доказано существование атомов. Итак, мы переходим к последнему вопросу: существует ли хоть одно явление, хоть один факт, из которого необходимо следует существование атомов? Мы показали, что принимать атомы недостаточно для объяснения явлений, покажем теперь, что принимать их нет никакой необходимости.
Заметим, во-первых, что самые простые доказательства атомистам не удаются. Можно бы, например, постараться найти предел сжатию, то есть сжимать тело до того, чтобы его атомы столкнулись и, следовательно, дальнейшее сжатие было бы невозможно. Но ни один опыт не представляет ничего подобного151. Всегда с увеличением давления увеличивается и сжатие. Можно было бы постараться доказать скважность каких-нибудь однородных тел, например, хоть стекла, но опыт показывает, что никакой газ, как бы он ни был тонок, никакая жидкость, как бы она ни была летуча и подвижна, не проходит через стекло. И вообще, мы видели, что вещественные явления прямо противоположны тем свойствам, какие приписываются атомам, а потому при рассмотрении этих явлений до самых атомов мы никогда не дойдем.
Несмотря на то, в науках о природе существуют попытки найти такие явления, из которых бы необходимо вытекало существование атомов. Остановимся на некоторых из них.
Во-первых, можно думать, что химические пропорции непременно требуют допущения атомов. Химик Дюма, остроумный и точный, но не имеющий твердых опор, рассуждает об этом следующим образом:
‘Некоторые ученые думали, что химические явления, столь удобно изъясняемые помощью атомов, сами со своей стороны представляют доказательство действительного существования атомов. Но это значило бы делать ложный круг. На самом деле, необходимо ли допускать неделимость материальных частиц, между которыми происходят химические действия? На этот вопрос я не колеблясь отвечу: нет, в этом нет никакой необходимости.
Предположите, что химические действия могут совершаться только между массами известного порядка, делимыми, если угодно, посредством сил другого рода, и все-таки все явления химии будут изъяснены с такой же легкостью, как и при помощи атомов. Действительно, не одинаково ли понятно возлеположение этих частиц, их разделение, их взаимное замещение?’ {Dumas J. Philosophie chimique. P. 233152.}
Итак, мы видим, что Дюма, подобно Либиху, защищая делимость вещества без конца, в то же время допускает, что химические явления непременно требуют предположения частиц, масс известного порядка, то есть того, что Либих называет физическим атомом.
Если бы так, то атомисты этим много бы выиграли, мы видели, что разница между физическим и абсолютным атомом небольшая. А собственно говоря, доказать на опыте физики могут только бытие физических атомов. Абсолютный атом есть частица, никогда, никакими силами неделимая, следовательно, странно было бы от опыта требовать доказательства его неделимости, опыт не может продолжаться всегда и не может употреблять все силы, существующие и возможные.
Итак, по Дюма, опыт доказывает все, что ему возможно доказать, то есть неделимость известных частиц в наших опытах.
Значит, что если еще и можно освободиться от атомов, то уйти от частиц решительно невозможно. Читатели припомнят, что наша привычка брать во внимание части вместо целого есть главное основание теории атомов. Вот почему частицы имеют такую силу в физике и химии, при каждом рассуждении они невольно возвращаются в голову.
Рассмотрим химические законы.
Тела соединяются в определенных пропорциях по весу. Этот факт, рассматриваемый просто, показывает только, что соединение тел находится в некоторой связи с их весом, с их массой. Что же удивительного в том, что действие тяжести представляет определенное отношение к химическим действиям тел?153
Если представим себе тела сплошными и однородными, то и тогда эта определенность и законность не только не странна, но даже непременно требуется нашим умом. Почему здесь действует этот закон, а не другой, — этого, как мы знаем, не умеют объяснить и атомисты, а что закон должен быть, — это все признают одинаково.
Смешаем водород и кислород. Опыт показывает, что каковы бы ни были их количества, они смешаются равномерно, так что в каждой частице смеси будет столько водорода и кислорода, сколько и во всякой другой. Итак, простое проницание тел совершается в неопределенных пропорциях. Но пропустим через смесь электрическую искру. Тогда проникнувшие друг друга газы придут, очевидно, в особенное взаимодействие, образуется вода. Это взаимодействие, это действие химического сродства — совершается уже в определенных пропорциях относительно масс. И мы знаем притом, что оно находится в связи не только с тяжестью тел, но и с объемом, с теплотой, с электрическими свойствами тел. Вообще видим, что одно явление находится в определенной связи со многими другими. Атомы, как мы видели, нисколько не помогают нам открыть эту связь, следовательно, они здесь совершенно бесполезны, а следовательно, тем менее можно сказать, что они здесь необходимы.
Не все ли равно сказать: химическое сродство производит то, что атом соединился с атомом, — или сказать: соединение совершается в известном отношении масс? Вся разница в том, что второе выражение отвлеченнее первого, что в первом случае легко представить, вообразить себе, как один атом бежит к другому. Но ведь дело не в воображении, а в истине.
Другие химические законы, имеющие очевидное сродство с первым и основным законом соединений, также понимаются весьма легко и без помощи атомов.
Если во втором законе на известную массу одного тела требуется непременно или одна масса, или две, или три и т. д. массы другого тела, то отсюда вовсе не следует непременно существование атомов. В самом деле, очевидно — различные соединения одного тела с другим можно рассматривать как последовательные соединения простого тела со сложным. Например, вода есть соединение водорода и кислорода, перекись же водорода можно рассматривать как соединение воды с кислородом. Но соединение простого тела со сложным можно рассматривать просто как соединение трех, четырех, пяти и т. д. простых тел. Для таких соединений химики должны принять следующие законы: всякое простое тело, соединяясь со сложным, входит в соединение в таком количестве, в каком должно входить при соединении с каждым из простых тел. То есть сложное тело играет роль простого. А это есть дело весьма известное и ясное. Различение простых и сложных тел у химиков только временное, никто не поручится, что их простые тела на самом деле простые, следовательно, нет ничего удивительного, что простые тела действуют так же, как сложные, и обратно, сложные действуют как простые. Те и другие в существе дела совершенно одинаковы.
Итак, нет ничего удивительного в том, что кислород, соединяясь с водой, входит в соединение в таком же количестве, как соединяясь с водородом.
Следовательно, второй химический закон прямо вытекает из первого и отличается от него только тем, что он относится к сложным, а тот — к простым телам. Но не все ли равно — воображать, что сложные атомы играют роль простых или просто сказать, что сложные тела действуют так же, как простые?
Третий химический закон есть, очевидно, повторение первого, только в первом рассматриваются два тела, а в третьем — многие тела. А потому все три закона можно свести в один, который я попробую выразить так: химическое действие каждого тела (все равно, простого или сложного) пропорционально его массе {То есть для каждого тела есть число, которое, будучи помножено на массу, представит химическое действие этого тела154.}, при соединении (то есть при химическом взаимодействии) эти действия должны быть равны.
В самом деле, возьмем два тела в тех массах, при которых их химические действия равны, то есть при которых они вступают в соединение. Очевидно, если попробуем третье тело, то каково бы ни было его химическое действие, — для соединения с той и с другой из взятых масс — его нужно взять в одинаковом количестве. Таким образом, атомические числа представляют нам не что иное, как массы, при которых химическое действие тел одинаково. В соединении происходит как бы уравновешивание химических действий, следовательно, понятно, что сколько бы раз мы ни производили химические соединения и разложения, они всегда будут происходить в массах, соответствующих равным химическим действиям.
Итак, при объяснении химических явлений атомы нимало не необходимы. Они очень удобны для представления этих явлений, они прекрасно олицетворяют химические законы, но из этого ровно ничего не следует. Роль атомов в химии можно вполне сравнить с той, какую они играют в самом понятии о массе. Масса тела есть количество его атомов, чем больше атомов, тем больше масса. Конечно, это очень удобно, очень наглядно, но всякий согласится, что здесь нет никакого доказательства в пользу атомов.
Может быть, есть, однако же, другие явления, необходимо требующие допущения атомов?
Посмотрим. Вообще заметим, что естественные науки, теряясь во множестве своих фактов, находятся в печальной невозможности сказать в каком бы то ни было случае: этого не может быть. Для них нет ничего необходимого и нет ничего невозможного. Так, сколько бы фактов, подтверждающих существование атомов, ни было опровергаемо, для физика всегда останется возможность сказать: а может быть, найдется факт неопровержимый?
Поэтому следующие примеры я приведу вовсе не с целью именно опровергать, но с целью только уяснить понятие об атомах.
Дюма рассказывает следующее: ‘Есть одно доказательство, предложенное в новые времена. Оно в полном смысле опытное и заслуживает очень внимательного разбора.
Известно, что воздух есть тело, расширяющееся все более и более по мере удаления от земли, и можно сделать следующее рассуждение: если вещество воздуха состоит из атомов, то они могут быть приведены в значительное, но непременно ограниченное отдаление одинот другого, на известном расстоянии от Земли будет равновесие между притяжением Земли и отталкиванием самых отдаленных атомов, так что атмосфера не будет простираться неопределенно.
Если же, напротив, вещество воздуха делимо до бесконечности, то атмосфера распространится в пространстве неба и сгустится около всех небесных тел, по крайней мере, тел нашей системы, так же, как около Земли.
Тогда у Луны будет также атмосфера. На первый взгляд, это светило, кажется, очень удобно может разрешить наше затруднение. Оно несравненно ближе всех других, и можно бы предполагать, что средства, представляемые астрономией, могут быть употреблены здесь без всякого затруднения. Но если попробовать определить явления вычислением, то такие предположения окажутся неосновательными. В самом деле, чтобы действие было одинаково, нужно, чтобы массы были в отношении квадратов расстояний или чтобы расстояния относились как корни квадратные из масс. Но известно, что масса Земли несравненно более значительна, чем масса Луны. Поэтому ясно, что найти воздух нашей атмосферы в том же состоянии, в каком бы он находился на поверхности Луны, можно только на весьма большом удалении от поверхности земного шара. Если вы сделаете вычисление, то вы найдете, что масса Луны может сгустить на своей поверхности атмосферу только такой плотности, какая существует около 2000 лье над землею155.
Теперь я спрошу вас, как убедиться в существовании столь тонкой атмосферы? Одни только явления преломления могли бы дать средство к этому, но преломление, которое она производила бы, — совершенно нечувствительно для наших астрономических инструментов. Итак, если они не доставляют нам никакого указания на лунную атмосферу, то вопрос наш от этого все еще нельзя считать решенным.
Но очевидно, что вопрос можно оборотить. Так как малая масса Луны не позволяет нам с помощью тех инструментов, которыми мы владеем, различить атмосферу на ее поверхности, то станем отыскивать около другого, более массивного, светила нашу атмосферу, разлившуюся в пространстве’ {Philosophie chimique. P. 235.}.
Затем Дюма приводит наблюдения над Солнцем и Юпитером, из которых видно, что и на этих телах нельзя различить атмосферы. Затем он заключает:
‘Итак, никакой спор здесь не возможен. Наша атмосфера не распространяется неопределенно в пространстве: она ограничена известным пределом.
Из этого Ульстон (Wollaston) выводит, как ясно доказанное положение, что вещество воздуха не может быть делимо до бесконечности’.
Дюма не согласен с мнением Ульстона. Но прежде чем я приведу его возражение, остановимся на самом доказательстве Ульстона. Не странно ли, что физики из-за атомов пустились в небесные пространства? Астрономические трубы не в силах различить атмосферу на небесных телах — так далеки эти тела, не странно ли стараться из этих наблюдений вывести заключения о воздухе, между тем как воздух у нас сам под руками?
Очевидно, Ульстон в одной из темных областей астрономии хотел найти точку опоры, которой ему не давали прямые и ясные наблюдения. Действительно, из опытов известно, что как бы велико ни было пустое пространство и как бы мало ни было количество воздуха, которое мы в него впустим, он, расширившись, наполнит собой все это пространство. Притом физики заметили, что воздух в этих случаях представляет все признаки однородности, имеет одинаковую густоту или, лучше сказать, редкость в каждой точке.
Что же касается до атмосферы небесных тел, то хотя этот вопрос прямо сюда не относится, замечу, что странную отвлеченность, странное увлечение показывают натуралисты, отвергающие эту атмосферу. В самом деле, если бы даже только один кислород да азот имели газообразное состояние, то и тогда трудно было бы предположить, что их нет на других планетах, потому что все планеты образовались из одной общей массы. Но газообразное состояние не есть особенное свойство только некоторых веществ, — оно есть общее свойство вещества. Физики доказывают сами, что все тела могут быть приведены в газообразное состояние, следовательно, предполагая, что на планетах нет вообще газов, мы должны принять, что там вещество совсем другое, что оно не имеет даже самых главных и общих свойств нашего земного вещества. Такой смелой гипотезы уже, конечно, никто не решится сделать156.
Но допустим на время, что около планет вовсе нет ничего похожего на атмосферу, спрашивается, доказывает ли это с необходимостью существование атомов? Само собой видно, что нет. Бесспорно, такое явление согласно с атомистической теорией, но очевидно, что его можно согласить и с неопределенною делимостью вещества. Атмосфера имеет предел — отчего? Оттого же, отчего всякое другое тело, например твердое, имеет предел. Представьте только, что на границе атмосферы имеют место те же явления, те же силы, те же законы, как на границе твердого тела, — и вы получите гипотезу, при которой сохраняется ненарушимо бесконечная делимость вещества.
Посмотрите, например, как Дюма возражает Ульстону. Привожу эту красивую гипотезу не столько по ее важности для самого дела, сколько потому, что она уясняет самые приемы и взгляды натуралистов.
‘Действительно ли заключение Ульстона необходимо? Позволительно усомниться в этом. Неопределенная расширимость нашего воздуха возможна только до тех пор, пока он сохраняет свое газообразное состояние. Но если допустить, что воздух может стать жидким или твердым на крайних пределах атмосферы, то — не видите ли вы, что, по одному только этому, все построение предыдущих рассуждений рушится само собою?
В самом деле, при температуре, близкой к 0 — разве ртуть не лишена свойства испускать пары и разве не становится она неспособной выбелить золото, хотя бы его держали целые годы весьма близко к ее поверхности? Кто может наверное знать, — на границах нашей атмосферы кислород и азот не составляют ли жидкостей или твердых тел, точно так же лишенных испарений, как ртуть лишена их при температурь 0 и ниже?’
В самом деле, кто может утверждать наверное? Для натуралистов, как я уже сказал, все возможно. Но впечатление гипотезы было, должно быть, слишком сильно, и Дюма продолжал свою лекцию так:
‘Я вижу, милостивые государи, вы колеблетесь, ваши предрассудки возмущаются против предположения, что воздух представляет жидкость в высоких слоях атмосферы, так как даже холод во 100 не способен обратить его в жидкость. Но…’ Здесь Дюма приводит то, что холод небесного пространства может быть значительно больше и что углекислый газ уже успели превратить в жидкость. Затем он заключает: ‘Прежде чем отвергнуть эти предположения, вы, без сомнения, исследуете их с тем вниманием, которого они заслуживают, если я скажу вам, что существование этого большого холода и жидкое состояние воздуха составляют взгляд, принимаемый знаменитейшим математиком нашего века, г. Пуассоном’.
К сожалению, в подобных случаях авторитеты ничего не доказывают. Особенно не годится здесь авторитет Пуассона, который этим и другими подобными мнениями даже уронил свой авторитет. Но, как бы то ни было, прием Дюма совершенно верен. Действительно, если возможно понять, как ограничено жидкое тело, то на таком же основании можно объяснить и границу атмосферы. Можно заметить даже, что если бы гипотеза Дюма была единственным средством объяснения, то и тогда легче принять ее, чем твердо держаться за атомы с их фантастическими свойствами.
Но, как очевидно, в этой гипотезе нет никакой необходимости, потому что можно предложить множество других гипотез, совершенно также разрешающих вопрос. Весьма хорошо поэтому решение, предложенное Уивелем (Wheweli) {Wheweli W. History of scientific ideas. 3 ed., vol. IL P. 62157.}. Он говорит, что достаточно предположить на больших высотах самое малое изменение в законе, по которому плотность воздуха зависит от давления, чтобы получить совершенно определенную границу.
Я привел этот пример только для того, чтобы показать, к каким необыкновенным приемам должны прибегать натуралисты, чтобы найти доказательство существования атомов. Очевидно, физики теряют надежду на прямые, ясные доказательства.
Химики, кажется, счастливее. Когда дело идет об атомах, они обыкновенно себе приписывают честь их несомненного открытия. Остановимся еще, и уже в последний раз, на одном доказательстве, провозглашаемом с чрезвычайным высокомерием. Я заимствую его прямо из ‘Химических писем’ Либиха, сочинения, отличающегося прекрасным, точным и ясным изложением.
‘Форма и природа всякого тела, в которой оно является телесному глазу, то есть цвет, прозрачность, твердость и пр., словом, так называемые физические свойства всякого тела — давно уже были рассматриваемы, как зависящая от природы его элементов, от его состава. Еще несколько лет назад нельзя было и мыслить одно и то же тело в двух различных состояниях, и некоторым образом было признано за закон, что два тела необходимо должны иметь одинаковые свойства, если они содержат те же элементы в той же пропорции. Без такого мнения — как могло бы случиться, что остроумнейшие философы считали химическое соединение сопроникновением, вещество бесконечно делимым и могли защищать подобный взгляд? Никогда не было большего заблуждения. Сопроникновение составных частей в момент химического соединения предполагает, что в одном и том же месте находятся составные части a и b, следовательно, различные свойства при одинаковом составе были невозможны.
Как все другие натурфилософские взгляды былого времени, так пал и этот взгляд, — так что даже никто не принял на себя труда защищать его. Сила истины, проистекающей из наблюдения, необорима. Открыли в органической природе множество соединений, которые при одинаковом составе обладают весьма не одинаковыми свойствами, такие тела получили название изомерных158.
Только такое предположение, что вещество не бесконечно делимо и состоит из атомов, уже далее не делящихся, — может дать удовлетворительный отчет в этих явлениях. При химическом соединении эти атомы не проникают друг друга, но располагаются известным образом, и от этого расположения зависят их свойства. Если же внешние влияния заставляют переменить место, то они располагаются иначе, и происходит другое тело, с новыми свойствами. Один атом одного тела может соединиться с одним атомом другого тела, или же два атома одного с двумя другого, или четыре с четырьмя, восемь с восемью и т. д. Во всех этих соединениях процентное содержание будет равно, и, однако же, химические свойства должны быть различны, потому что мы имеем здесь сложные атомы, из которых в одном содержится два простых атома, в другом их четыре, в третьем — восемь или шестнадцать’.
Итак, вот сильнейшее доказательство в пользу атомов, доказательство столь сильное, что оно даже внушает Либиху полную самоуверенность и высокомерие в отношении к натурфилософам.
Между тем, очевидно, что атомистическая теория здесь обнаруживает, так сказать, те же силы, те же свойства и приемы, как и в объяснении других явлений. Только явление здесь сложнее, и потому объяснение кажется особенно ясным, но оно ничем не тверже, ничем не необходимее других объяснений.
Как легко представить себе различную группировку атомов! А между тем спросите у Либиха: отчего же атомы в двух телах одинакового состава группируются различно? Он принужден будет ответить вам: так угодно химической силе сродства, это ее каприз — в одном случае сгруппировать так, в другом иначе. Очевидно, — одной группировки атомов недостаточно для объяснения159.
Но ее вовсе и не нужно, она вовсе не составляет необходимости. Разве, отвергая атомы, нельзя сказать, что тела одинакового состава различны по свойствам потому, что так угодно химической силе!
В самом деле, очевидно, — отвергая атомы, мы, однако же, не отвергаем, а сохраняем вполне понятие о химическом действии, о силе сродства. Либих ошибся, воображая, что химическое соединение по натурфилософии есть простое соприкосновение. Само собой понятно, что, кроме проникновения, здесь происходит явление (и рождается понятие) особенного взаимодействия веществ. Итак, что же нам мешает в изомерных телах принимать различные виды этого взаимодействия? Мы, конечно, не будем в воображении играть в атомы, но, собственно, останемся при том же, то есть должны будем признавать различные химические явления при образовании тел одинакового состава.
Пусть будут два тела, из которых, по Либиху, в одном по паре атомов двух простых тел соединены в один сложный атом, в другом по четыре или по две пары. Очевидно, второе тело можно рассматривать — или как соединение первого тела с самим собой, или как соединение его сперва с одним из простых тел, потом с другим и т. д. Одним словом, даже переставляя только порядок, в котором совершаются химические действия, мы можем уже представить себе достаточную причину для разности в результатах. Разумеется, сама химия должна искать причины, почему химический результат различен при физически одинаковых массах.

ГЛАВА V

ИСТИННЫЙ СМЫСЛ АТОМИСТИКИ
Сущность атомистики. Ее древность и постоянство, как необходимой ступени мышления. Самостоятельность вещества. Декарт. Механический взгляд в других областях. — Польза атомистики в естествознании. — Изречение Гегеля. Отчаяние Дюма. Мнение Прудона. Переворот в химии. — Математическая физика. Отрицая атомы, получим вещество более живое.

Итак, ни физика, ни химия не представляют ни одного хотя сколько-нибудь твердого доказательства в пользу атомов. Было бы утомительно скучно перебирать разные явления с целью показать, что они не доказывают существования атомов. Довольно того, что мы имеем ключ ко всем объяснениям такого рода, мы знаем, в чем их сила и в чем их слабость. Атомы слишком просты, слишком ограничены и сами собой не могут объяснить никакого явления, всегда нужно для помощи взять что-нибудь другое, и всегда оказывается, что в этом-то вспомогательном средстве и заключается вся сущность дела. Оказывается, что атомы ни на что вполне не годны и ни для чего вполне не нужны.
В этом и состояла наша задача. Показать существенные основания теории и показать, как из самых оснований проистекает ее недостаточность, — не значит ли это вполне опровергнуть теорию?
На чем основывается атомистика? Во-первых, на том, что признает самостоятельность и неизменность вещества, во-вторых, на том, что легко представляет все явления, потому что весь мир является механическою игрой атомов.
Но из первого ее основания вытекает то, что она противоречит опыту и свои неизменные частицы принуждена сделать невидимыми, неосязаемыми, недостижимыми никаким способом. Из второго ее основания выходит, что она не может объяснить ни одного явления, потому что пустая игра атомов — простое их передвижение — не представляет никакой возможности вполне исчерпать даже самое простое явление.
Мы проникли, таким образом, в самую сущность теории и, следовательно, легко можем судить, хороша ли она или нет.
Мы видим ясно, что атомы суть создания нашего воображения, они удаляют нас от прямого факта, от очевидного явления и останавливают нас там, где именно мы хотели бы идти дальше.
Атомистика есть взгляд идеальный, атомы суть создания нашего мышления. И в то же время это взгляд неудовлетворительный, объяснение, ничего не объясняющее, так что является настоятельная потребность перейти к другому взгляду.
Таким образом, ясно, что физики и химики — идеалисты, как и все другие смертные: они, конечно, не думают о себе так и воображают себя чистыми реалистами, но совершенно несправедливо. Идеализм для многих натуралистов есть весьма позорное слово, но, к счастью для себя, — они и в этом случае ошибаются. Если бы кто-нибудь из них убедился в идеальности атомов, то, конечно, первым его помышлением было бы считать атомы совершенным вздором, неудачной выдумкой, плохой гипотезой. А между тем атомы нисколько не заслуживают подобного мнения, на них могут физики убедиться, что не одно только вещество неистребимо, но что создания человеческого мышления так же прочны, так же не уничтожаемы, как весомая материя, как законы природы. Припомните историю атомов. Они явились уже у первых греческих философов, а если порыться, то можно встретить их еще раньше, у финикиян и индусов {См.: Гогоцкий. Философский словарь, статья ‘Атомы’.}, так что, без сомнения, атомы современны человеческому мышлению вообще. Вспомните потом, как они тянутся через всю историю философии и опытных наук и как в последнее время достигают повсеместного признания и господства. Нет никакого сомнения, а притом и никакой беды, в том, что и в будущие времена атомистика будет процветать и находить последователей. Все это происходит прямо от того, что атомистика есть необходимая ступень, через которую проходит человеческое мышление, что в ней выразились до известной степени существенные неистребимые требования мышления. Атомы есть олицетворение некоторых неизменных наших понятий о природе.
В самом деле, во-первых, атомы выражают собой самостоятельность, существенность каждой точки вещества. В этих точках — мы предполагаем — заключается самый корень явлений, самая сущность того, что существует.
Во-вторых, атомы выражают наше непременное желание построить из частей, из отдельных существ и явлений, — все целое, все наше мироздание.
В этом более общем смысле атомистика получает огромную силу. Это законные, хотя и не высшие требования нашего мышления.
В этом смысле основателем новой атомистики, как и вообще основателем того взгляда, который поныне господствует в естественных науках, должно считать Декарта. Он первый разделил непроходимой бездной дух и вещество и, следовательно, признал особое существование вещества, признал, что протяженное существует в каждой своей точке. Отвергнув скрытые качества (qualitates occultae), эти полудуховные создания схоластики, он первый пожелал — механически, то есть из самого вещества, построить все явления мира. В самом деле, если вещество самостоятельно, то так как оно существует протяженно, существует в каждой из своих частей, то из этих самостоятельных частей должно объясняться и все целое, — уже не самостоятельное. Таким образом, и полное, совершенное опровержение атомистики возможно только в том случае, если уничтожить бездну расстояния между веществом и духом и снова слить мир в одно целое, так чтобы самостоятельность частей зависела от самостоятельности целого.
Как бы то ни было, но требование самобытности отдельных предметов и явлений и желание построить из них целое — обнаруживается беспрестанно и составляет тот механический взгляд на вещи, который так обыкновенен. Ум рассматривается — как совокупность суждений, различные душевные явления и способности — как сочетание и сплетение простых впечатлений, жизнь — как стечение случаев и обстоятельств, воспитание — как сумма уроков, наставлений, наград и наказаний, наука — как скопление открытий и познаний, и т. д.
Все частное — самостоятельно, общее же — только составляется из частного, — вот главное правило атомизма.
Чтобы видеть, к чему ведет подобный взгляд, стоит только вспомнить миросозерцание Эпикура и Лукреция, в котором он был развит совершенно последовательно. В этом созерцании есть особенная сила и особенное содержание, которое в том же смысле неистребимо, как и атомы, и которому также соответствует некоторое правильное требование нашего духа.
Но, вообще говоря, в философии, как и в высших сферах жизни, такой взгляд односторонен, низмен, скользит только по поверхности вещей, ведет к материализму — убийству духа, и к фатализму — убийству жизни. Он не годится вообще там, где дело идет об общем, всестороннем. Но в тех науках, которые сами односторонни, очевидно, он не только годен, но и в высокой степени полезен. Для наук, занимающихся веществом, ничего не могло быть благодетельнее, как признание самостоятельности вещества в каждой его точке. Такому признанию мы обязаны теми неисчислимыми трудами, теми блистательными открытиями, о которых нельзя подумать без восхищения. Попробуйте сравнить наши познания о природе с познаниями древних: какие страшные богатства, какие необозримые сокровища! Александр Гумбольдт справедливо замечает в одном месте своего Космоса, что если бы воскресли Страбон и Птоломей, то они пришли бы в неописанный восторг и изумление перед нашими географическими и астрономическими познаниями. А мало ли еще других!
Отсюда понятно, почему так крепко держится атомистическая система, почему она долго будет с пользой держаться в физических науках, почему она даже никогда вполне не исчезнет. Никогда не будет недостатка в самоучках, которые будут начинать с начала ход человеческого мышления, остановятся на этой точке и не пойдут далее.
Вот каким образом мы отвергаем атомистическую теорию. Мы, очевидно, признаем ее больше, держимся ее крепче, чем сами атомисты, готовые считать ее вздором, если несостоятельность ее будет им доказана опытом или умозаключением.
А между тем мы вполне со всевозможной ясностью убеждены, что атомы не существуют. Натуралисты, эмпирики лишены возможности питать такие убеждения. По этому случаю приведу здесь остроумное слово Гегеля, одну из тех удивительных его острот, в которых страшная редкость сарказма смягчается глубокомыслием самой насмешки.
‘Тем, — говорит он, — которые убеждены в истине и достоверности реализма чувственных предметов, можно сказать, что они должны пройти сперва самую низшую школу мудрости, а именно древние элевзинские мистерии Цереры и Бахуса, и должны сперва проникнуть в таинство еды хлеба и питья вина, потому что тот, кто посвящен в эти тайны, не только начинает сомневаться в бытии чувственных вещей, но даже совершенно отчаивается в этом бытии и — отчасти сам производит в них их ничтожество, отчасти — видит, как они сами производят его. Впрочем, самые животные не лишены этой премудрости, оказывается даже, что они глубочайшим образом посвящены в нее, потому что они не останавливаются перед бытием чувственных предметов, но, вполне сомневаясь в их реальности и в полном убеждении в их ничтожестве, без всяких околичностей прямо хватают их и пожирают, да и вся природа, подобно им, празднует эти открытые мистерии, научающие нас тому, что есть истинного в чувственных вещах’160.
Действительно, то, что должно быть совершенно ясно для всех и каждого, — эта беспрерывная изменчивость вещества, его слияния и превращения, его метаморфоза из мертвых в живые растения, из растений в одушевленных животных, метаморфоза хлеба и вина в человеке, — все это для атомиста закрыто, как чародейским туманом, его атомами. Он видит только одно — движутся, вертятся, толкаются атомы, — и вот весь мир с его великолепием!
Как глубоко укореняется навык в ум, как трудно из-за этого навыка видеть то, что совершенно очевидно, — сказывается на каждой странице у натуралистов.
Одно из замечательных сочинений в отношении к атомам есть лекции Дюма о ‘Химической философии’, на которые я часто ссылался. Я сказал уже, что Дюма остроумен и точен, но он — скептик, он не имеет никакой крепкой опоры для того, чтобы как-нибудь твердо взяться за вопрос. Поэтому в своих блестящих лекциях он не только не пришел к твердому убеждению, но даже дошел до забавного отчаяния.
‘Посмотрите, господа, — говорит он, — что же нам остается из нашего самонадеянного странствия в области атомов? Ничего, по крайней мере, положительного — ровно ничего’.
Очень жаль, конечно, но легко согласиться, что не атомы же в этом виноваты. А между тем, как это ни странно, Дюма, кажется, сваливает всю вину именно на атомы. Рассказывая об атомистических соображениях Сведенборга, он прибавляет: ‘Заметьте это направление его ума, отвлекающее его от точных исследований к теоретическим понятиям: оно продолжает развиваться. Его соображения постепенно все больше и больше удаляются от фактов, так что, достигнув пятидесяти четырех лет, он становится наконец иллюминатом, воображает, что его посещает Бог и что с ним вступают в сообщение ангелы’161.
Но этого еще мало. Вот что пишет далее Дюма:
‘После Сведенборга Лесаж из Женевы, напечатав свой ‘Опыт механической химии’ (сочинение редкое, потому что не было пущено в продажу), издал, сколько мне известно, последнее сочинение, имеющее предметом построить атомистическую систему независимо от опыта. И Лесаж тоже сделался потом страшно рассеянным и углубленным в эти мысли. Вот до какой степени обнаружилось роковое влияние размышлений об атомах на тех, кто предавался им безрассудно и не обуздываясь опытом!’
Значит, атомы сводят с ума! Открытие — немаловажное для атомистической теории!
Говорю не шутя. Оно показывает все бессилие, всю совершенную немощь химика перед вопросом, которым он не мог нисколько завладеть, несмотря на все усилия гибкого ума. Далее — это бессилие, столь странное для ума самого химика, переходит в боязнь перед вопросом, в желание уклониться от дикого явления, не покоряющегося разуму. Действительно, — атомы производят болезненное расположение, и если бы Дюма не стал рассуждать о них, не написал бы он тех странных строк, которые мы привели.
Боязнь рассуждений и отвлеченностей очень понятна у натуралистов. Они не мастера на рассуждения и отвлеченности, и, при всех стараниях, у них из отвлеченностей ничего не выходит.
Приведу еще одно замечательное суждение об атомах, принадлежащее человеку, по справедливости знаменитому и своим умом, и обилием своих заблуждений. Прудон в своем сочинении ‘Syst&egrave,me des contradictions conomiques’162, где говорится о весьма многом, говорит также и об атомах. Он посвятил им длинную выноску, в которой старается преимущественно опровергнуть Либиха, выразившего, как мы видели, столь решительное убеждение в атомах. Нельзя не удивиться верности и силе замечаний Прудона, он, очевидно, был на верном пути, хотя высказал свои мнения мимоходом и говорил о предмете для него чуждом.
Но неизмеримо удивительнее то заключение, к которому приходит Прудон.
‘Пускай, однако же, не думают поэтому, — говорит он, — что я отвергаю значение и верность химических теорий, или считаю атомизм нелепостью, или разделяю мнение школы Эпикура о произвольном зарождении. Все, что я желал бы заметить, состоит, повторю еще раз, в том, что в отношении к своим началам химия имеет нужду в крайнем снисхождении, потому что она возможна только при условии известного числа воображаемых понятий, которые не согласны ни с разумом, ни с опытом и которые взаимно уничтожают друг друга’.
Ничего не могу себе представить страннее этой выходки. Она представляет, мне кажется, лучший образчик того духа и направления, в котором написана вся книга, которая сама — странность величайшая. Как бы ни благородны были чувства, которые поддерживают дух противоречия и осуждения, ни в каком случае не должно заставлять мысль служить страсти, а это именно и делает Прудон. К величайшему сожалению, философские взгляды нередко зависят только отличного расположения духа. Чего добивается Прудон? Найти везде противоречие, показать, что мир полон нелепостей, что он целиком нелепость. И вот, этому недовольству миром он заставляет служить свою логику, которая, конечно, была бы страшна, если бы владела сама собою, если б ею не владело что-то другое. Схватить какое-нибудь противоречие, выставить его как можно ярче и резче, — и Прудон доволен. Наука, основанная на понятиях, противоречащих разуму и опыту и взаимно уничтожающихся, — ведь это нелепость! А Прудон говорит: это-то и есть истина, это химия в настоящем свете.
По счастью, химия есть опытная наука, следовательно, наука прочная и даже незыблемо-прочная, так что ее трудненько пошатнуть горячею фразой. Не только возможность ее не опирается на атомы или другие подобные понятия, но все эти понятия, кажется, скоро не будут принимаемы в ней, даже как вспомогательные или мнемонические средства. В самом деле, переворот, произведенный в химии Лораном и Жераром, имеет также тот общий смысл, что уничтожает стремление к молекулярным построениям. Химия уже не есть, как у Берцелиуса, наука о составе, о строении тел, она есть наука о превращениях тел, об их переходе из одних в другие. Для пособия же воображение и речи на место атомов берутся так называемые частицы. Частица есть совокупность многих атомов, вообще неизвестно скольких, или лучше — стольких, сколько потребуется. Очевидно, на место атомов, таким образом, берется целое тело, частицы — те же атомы, но лишенные всех свойств атомов и обладающие свойствами настоящего вещества. Прежде полагали, что в различных телах соответствуют друг другу атомы, — теперь соответствующими членами считают частицы163.
Очевидно, в химии, то есть в той науке, которая по преимуществу занималась атомами, они и должны исчезнуть всего ранее.
Главная потребность в атомах, которую чувствуют физики, состоит в том, что атомы легче подвергаются вычислению, что они удобнее для математических соображений. Но ни один физик, ни один математик не решится утверждать, что атомы неизбежны, необходимы, что без них невозможно делать вычисления. Были времена или лучше — были математики, которые принимали существование так называемых бесконечно малых величин, например, принимали как бы атомы пространства и времени164. К числу таких математиков принадлежит и Пуассон, которого Дюма называет знаменитейшим математиком нашего века. С этой точки зрения можно бы также сказать, что дифференциальное и интегральное исчисление существует только под условием существования бесконечно малых величин. Но известно, что существование таких величин рушилось и ни кем не признается, и, однако же, самые исчисления существуют165. То же самое должно сказать и о математической физике, атомы исчезнут, но эта наука со всеми ее выводами останется. Нужно только перевести их с одного языка на другой, с атомистического на чисто вещественный. Конечно, это не малая работа, как вообще не малая работа — очистить свое воображение от атомов.
Атомы ведь представляются нам не иначе, как самой сущностью вещества. Это верно до такой степени, что многие, если вы им скажете: я отвергаю атомы, — сейчас же спросят: как так? — что же будет? что же останется?
Что будет? Будет то, что мы видим и знаем лучше атомов. Останется вещество, с его превращениями, с необходимыми законами, которым оно следует. Останется вещество не атомическое, не твердое, неизменное и мертвое, но вещество гибкое, изменчивое, живое, то вещество, которое действительно существует. Заметьте, — отвергая атомы, мы много выигрываем, вещество становится богаче, подвижнее, многообразнее. А в этом все дело. Из мертвых атомов ничего нельзя объяснить, даже в физической, не только в живой органической природе. Вообще говоря — в сущности вещества коренятся все его явления, так что, понимая ее, мы могли бы понять и самые явления.
Следовательно, нет ничего удивительного, что понятие о сущности вещества есть понятие глубокое, которое нельзя схватить вдруг и разом, которое будет постепенно видоизменяться вместе с успехами наук и философской мысли.

1858

II. ВЕЩЕСТВО ПО УЧЕНИЮ МАТЕРИАЛИСТОВ

Критика теории сил

ГЛАВА I

МЕТОД ОПРОВЕРЖЕНИЯ МАТЕРИАЛИЗМА
Расположение всюду видеть нелепости. — Вера в одно новейшее. — Напротив — ум всюду ищет смысла. Слова Лейбница. — Требуется отыскать смысл материализма. — Его бессознательность. — Бюхнер об атомах. — Бюхнер о том, что ни вещество, ни сила не существуют. — Мы должны сами построить систему материализма. —Декарт и Ньютон.

Нет ничего обыкновеннее, как признание каких-нибудь мнений, какого-нибудь суждения, даже целого учения — нелепостью. Обвинения в нелепости рассыпаются щедро и без особенных затруднений. На первый взгляд тут нет ничего особенного, мы все стремимся к истине, любим одну чистую, голую истину, следовательно — всякое отступление от нее необходимо считаем и называем нелепостью. Но в чем состоит истина? Вопрос, как известно, старинный и трудный. Легко заметить, что указание нелепостей, хотя составляет один из простейших и употребительнейших приемов ума, — почти никогда не удерживается в надлежащих границах, чаще же всего представляет явление ненормальное, уродливое. На самом деле, как бы важен ни был обсуждаемый предмет, как бы велико ни было имя деятеля или мыслителя, какое бы огромное историческое значение ни принадлежало явлению, — есть умы, которые с величайшей легкостью готовы объявить все это нелепостью. Изобилие нелепостей в мире, в котором мы живем, стало даже ходячей истиной, ежедневной поговоркой. ‘Человеку свойственно ошибаться, человеческий ум сперва наделает тысячу ошибок и только потом попадет на верную дорогу’ и т. д. Вот обыкновенные речи. На них основан тот легкомысленный скептицизм, то равнодушие к явлениям умственного мира, которое встречается у иных, так называемых, образованных людей. Попытки ума кажутся им рядом ошибок и заблуждений, и, желая обладать только чистою истиною, они готовы отказаться от всяких усилий, от всякой умственной деятельности.
Тот же взгляд, то же расположение ума нередко господствует и в горячей борьбе, которую иногда ведут люди, проникнутые какими-нибудь убеждениями, они бьют направо и налево, всюду видят противоречие, непоследовательность, самые грубые уклонения от очевиднейшей логики. Такое настроение мыслей доходит иногда до чудовищных размеров, при восприимчивости и подвижности ума — случается, что, чего бы он ни коснулся, все так и закишит нелепостями. Нередко подобное занятие делается постоянным вкусом, и люди находят удовольствие в том, чтобы всюду отыскивать нелепости и самые простые и ясные вещи подводить под форму противоречий и несообразностей.
История наук также обильна примерами неправильных обвинений в нелепостях. Нередко наука презрительно смотрит на все свое прошедшее, она судит его на основании своих настоящих познаний, своих настоящих приемов и результатов и потому находит в нем бесчисленные поводы к осуждению и очень редкие к похвале. Многие чрезвычайно простодушно доверяют в этом случае такому пониманию истины, они считают за верную только последнюю книгу, последний трактат науки, старая книга считается негодной, бесполезной, наполненною устарелыми и ошибочными понятиями. При этом они забывают, что чем тверже они держатся новейшего, тем дальше они от прочного, действительного познания, потому что тем скорее их познания сами переходят в область устарелых, неточных и неверных.
Любопытный случай недоверия к человеческому уму представился у нас лет десять тому назад. Граф С. С. Уваров написал небольшое сочинение под заглавием ‘Достовернее ли становится история?’166. Его мысль была та, что едва ли с течением времени история не потеряет своей достоверности. Исходя из того факта, что история и в настоящее время представляет множество нерешенных вопросов, неточных и ложных показаний, автор указывал, что разнообразие партий, их горячая борьба в печати и тому подобные обстоятельства — увеличивают до бесконечности разноречие и фальшивость свидетельств, и спрашивал, — каким образом историк может выпутаться из этого хаоса и достигнуть истины?
Очевидно, к подобному вопросу могла привести только уверенность, что ошибка и заблуждение — постоянный удел историка и что, следовательно, чем больше и чем сложнее его материал, тем больше он наделает неверностей. Но предположите только, что историк прежде всего есть существо, способное открыть истину, что он имеет силу извлекать ее из данного ему материала и умеет ценить самый материал, как более или менее ясное проявление истины. Тогда, очевидно, наоборот, — чем обильнее эпоха проявлениями всякого рода, тем точнее и отчетливее может быть взгляд историка.
Вообще можно заметить, что подобный скептицизм, уверенность в силе лжи и нелепости — грешит против надлежащего взгляда на мир, на нашу человеческую жизнь. В самом деле, что такое нелепость? Это понятие всего определеннее формулируется и поясняется примерами в математике, где оно действительно сохраняет свое надлежащее значение. Нелепость есть явное противоречие, — утверждение, например, что одна величина в то же время и меньше и больше другой. Нелепость — есть бессмыслица, мысль, которую невозможно мыслить. Если же так, то давать нелепостям значение в умственной деятельности человека — значит унижать ум. Предполагать всюду несообразности и противоречия — значит представлять себе мир хаосом, где ни в чем нельзя найти никакого смысла. Подобное воззрение противно самой сущности ума, потому что он ищет смысла и значения в явлениях, а не бессмыслицы. Если хотите, — нелепостей множество в мире, но они не имеют никакой важности, ничего интересного, ничего глубокого для нашего ума. Так, математика не занимается отыскиванием нелепостей, не определяет и не изучает их, она есть светлая область, и, указывая на границу нелепостей, она никогда не переходит за нее. Если наш мир, история человечества, история наук — заслуживают изучения, то и они также должны лежать в границах светлого пространства. Те, ум которых, прикасаясь к предметам, распространяет на них мрак, ничего этим не выигрывают, потому что во тьме им нельзя ничего видеть. Тьма делает все предметы равно ничтожными, равно бесцветными и незначительными. Если же они, однако же, различают формы и цвета, если судят о величине и об отношении предметов, то это значит, что есть свет, есть смысл в этих явлениях, и зрители напрасно утверждают, что их тусклое зрение находит всюду одну тьму
Чем уже, чем одностороннее чьи-нибудь убеждения, тем более нелепостей он находит в мире, немногие мысли, немногие книги, согласные со своими взглядами, он считает единственным светом истины и все другое признает вздором, — так что большей частью, укоряя в нелепости других, он сам совершает нелепость.
Припомню здесь удивительные слова Лейбница, которые так характеризуют его и вместе должны быть правилом для каждого мыслителя. ‘Я нашел, — говорит он, — что большая часть учений почти всегда справедливы в том, что они утверждают и ошибаются в том, что отрицают’, т. е. в том, что признают нелепым167. В этих словах ясно выражается то всеобъемлющее глубокомыслие, которым отличается Лейбниц. Обыкновенно судят наоборот: умными признаются люди, которым нравится отрицание, а не утверждение, которые во всем сумеют найти нелепую сторону, которые очень многое бранят и ничего не хвалят.
Предыдущие замечания могут отчасти уяснить приемы настоящей статьи. Предмет ее есть учение материалистов о веществе, и цель — опровержение некоторых материалистических взглядов.
Что нынче много материалистов, что материализм приобрел в настоящее время большую силу, это всем известно. Следовательно, предмет интересный, и если можно опровергать материализм, то есть если он на самом деле есть взгляд неверный, если само в себе это учение ошибочно, то и должно его опровергать. Но под опровержением разумеют обыкновенно совсем не то, что имеет в виду настоящая статья. Опровергать — обыкновенно значит привести к нелепостям, указать несообразности и противоречия, выставить противников в самом темном цвете, какой только возможен. Между тем такого рода опровержение, очевидно, не может иметь большой силы и большого значения. Материализм, конечно, представляет множество нелепостей, но подбирать их и настаивать на них есть дело, не стоящее труда, потому что, очевидно, он не на них держится, не ими питается: сила его должна заключаться в чем-нибудь разумном, в каких-нибудь правильных требованиях ума, и, следовательно, на эти основания, на глубочайшие его корни должно обратить все внимание. Итак, прежде всего нужно признать, что материализм не есть нелепость, нужно постараться понять, в чем заключается его действительная сила, и только потом можно будет сделать надлежащую его оценку. Наилучшее опровержение всегда то, при котором противнику отдается наибольшая справедливость.
Нет ничего обыкновеннее, как уклонение от таких правил. В полемике дело чаще всего состоит не в том, чтобы понять противника, но в том, чтобы исказить его. Понимать вообще стараются очень мало, в этом отношении материалисты виноваты больше, чем кто-нибудь другой. Философских выводов они не только не стараются понять, но даже отвергают их на том самом основании, что их не понимают, просто говорят: ‘Это все вздор, туманная философия, гегелевщина’, — и тем дело и кончается.
Материалисты должны знать, что обратно — философия не признает материализма вздором и что, следовательно, если она отвергает его, то ее отвержение имеет полную силу, непререкаемое значение. Философия знает материализм, — материалисты же не знают философии, следовательно, философия может судить о материализме, а материалисты не имеют права говорить о предмете, для них незнакомом.
Даже для того, чтобы понять материализм во всей его силе и глубине, необходима помощь философии. Материализм, как легко заметить, отличается от настоящих философских систем своей бессознательностью. Он не отдает сам себе отчета в своих основаниях и приемах, он зарождается в умах некоторого рода произвольным зарождением и представляет массу мнений, которых внутренняя связь неизвестна самим обладателям их. Поэтому существует бесчисленное множество материалистов, но великих материалистов нет, опровергая материализм, нельзя ни на кого сослаться, как на полного представителя системы.
Таким образом, систему материализма приходится строить самим философам, они должны отыскать его исходную точку, должны проследить все выводы из главного начала и должны определить, что последовательно в утверждениях материалистов и в каких случаях они впадают в непоследовательность.
Для того чтобы убедить заранее в необходимости таких приемов, я приведу здесь пример Бюхнера, на которого, вообще, буду обращать особенное внимание, как на одну из великих знаменитостей в своей школе, — хотя подобная знаменитость, как нарочно, не служит школе особенной честью.
Известно, что последовательный материализм приводит к атомистической теории вещества, — мы постараемся показать это дальше, и действительно, большая часть материалистов — атомисты. Между тем Бюхнер, по-видимому, не держится атомизма. Он говорит: ‘Слово атом есть только выражение для неизбежного для нас представления, которое мы сами налагаем на вещество’ (Kraft und Stoff. S. 19)168. Итак, атомы суть наше представление и, следовательно, в действительности, на самом деле — не существуют. Поэтому можно бы подумать, что мы имеем дело с материалистом, который сознательно пошел дальше атомистической теории и понимает вещество не в виде атомов, а как-нибудь иначе. Между тем ничуть не бывало, эта фраза, по-видимому, столь важная, очевидно, попалась в книгу случайно и навеяна была спорами об атомизме, о которых не мог же Бюхнер не знать совершенно.
В самом деле, там же, на той же странице и даже тотчас за приведенной фразой, — об атомах говорится как о чем-то действительно существующем: ‘Мы не имеем, — говорит Бюхнер, — никакого действительного понятия о той вещи, которую называем атомом, мы ничего не знаем о его величине, форме, составе и проч.’.
Чрезвычайно странно, что Бюхнер задумывается над составом (Zusammensetzung) атомов. Все состоит из атомов, но атомы — по самому их понятию — не могут быть чем-то составным. Но если он и не знает, какую величину и какую форму имеют атомы, то все-таки он вместе с этим признает, что эти вещи имеют некоторую величину и некоторую форму и, следовательно, признает, что атомы существуют.
Действительно, вся его книга написана атомистическим языком. Так, говоря о неуничтожаемости вещества (с. 11), Бюхнер объясняет, что в теле человека ‘атомы сменяются, и только их сложение остается то же. Сами же атомы — неизменны, неразрушимы: нынче в этом, завтра в другом соединении, они различным своим расположением образуют бесчисленные формы’.
Какой смысл может иметь это место, если атомы признаются несуществующими? Если атомов нет, то нет никакого неизменного вещества, если атомов нет, то что же значит — их различное расположение? Между тем Бюхнер несколько раз повторяет, что материя бесконечно делима, и даже впадает по этому случаю в совершенно неправильные толкования о микроскопических организмах. Именно, против самых твердых убеждений натуралистов он утверждает, что микроскопические животные имеют, сложную и тонкую организацию, что у них такие же отправления, как и у высших животных, что вообще они живут, как и все другие животные (с. 17 и 18).
Непоследовательность Бюхнера идет в другом случае еще дальше. Материалист, не признающий атомов, по-видимому, еще дело возможное, но что вы скажете о материалисте, отвергающем существование материи и сил? А это именно делает Бюхнер. На первой же странице своего сочинения он приводит, — как неоспоримую истину, как священный текст, — слова великого физиолога нашего времени, Дюбуа-Реймона. Вот эти слова: ‘Если идти до конца, то легко убедиться, что ни вещество, ни силы не существуют. И то и другое суть отвлечения, взятые с разных точек зрения от вещей, как они суть на самом деле’.
Бюхнер, очевидно, признает справедливость этих слов, он даже пробует потом собственными выражениями изъяснить то же положение. Но если так, если сила и вещество суть отвлечения, если они на самом деле не существуют, то что же действительно существует? Ответа на этот правильный вопрос нельзя найти в целой книге Бюхнера. На первый раз нельзя не удивляться странному материализму, который отвергает и атомы, и силы, и самое вещество. Но при некотором внимании дело легко объясняется. Бюхнер, несмотря на все декламации против авторитетов и слепой веры, очевидно, очень подчиняется авторитетам, сослаться на такого ученого, как Дюбуа-Реймон, было и очень лестно, и почти неизбежно, — и Бюхнер, не поняв хорошенько его слов, вообразил, что может привести их в свою пользу169. На самом же деле целая книга наполнена выражениями, по которым ясно, что и силы и вещество признаются Бюхнером действительно существующими. Так, в самой попытке объяснить слова Дюбуа-Реймона он говорит, что тело без сил, без притяжения между частицами распалось бы в бесформенное ничто. Ничто! какая странная неточность! Совершенно ясно, что хотя бы частицы составили и нечто бесформенное, неосязаемое, неуловимое, — все-таки это будет нечто, а не ничто. Все-таки это будет вещество, и, очевидно, Бюхнер не умеет отделаться от него, не в силах представить его несуществующим.
В этих ошибках Бюхнера, касающихся самых существенных точек материализма, нельзя не видеть крайней непоследовательности. Очевидно, Бюхнеру не хотелось отстать от значительных людей, которые в том или другом отношении уже заметили несостоятельность материализма, и он пустился вслед за ними, не замечая сам — куда это приведет его.
Итак, Бюхнеру невозможно доверяться при изложении учения материалистов. Мы потеряли бы напрасно время, если бы стали заниматься всеми несообразностями, которые попадаются в его книге или которые можно бы было найти в книгах других материалистов. Они редко отличаются систематической строгостью и даже часто укрываются от возражений в темноту и неопределенность собственных мыслей. Иной материалист в свое вещество влагает такие принадлежности и такие явления, что наконец его вещество больше похоже на дух, чем на вещество.
Между тем, принимаясь сами строить материализм, стараясь найти самый глубокий его корень, самую дальнюю исходную точку, мы, очевидно, придадим ему всю ту силу, какую он может иметь. Если он действительно имеет глубокое основание, то он должен обнаружиться в явлениях более обширных и более значительных, чем, например, книга Бюхнера или другая подобная. Нашедши это основание, мы в состоянии будем следить за его проявлениями там, где, может быть, его не предполагали, и сумеем также отличить то, что не принадлежит ему у писателей явно материалистических.
Рассматривая материализм таким образом, мы убедимся, например, что главные его зачатки едва ли не должны быть приписаны родоначальнику новой философии Декарту, бывшему вместе великим натуралистом и математиком {На это жаловался уже Вольтер. ‘Я знал, — говорит он, — многих, которые были приведены картезианизмом к отрицанию всякого божества, кроме бесконечной совокупности вещей, напротив, нет ньютонианца, который бы не был строгим теистом’ (La mtaphysique de Neuton. 1 Part. Chap. I)170.}. Потом материалистическое направление можно будет указать в целом ряду великих ученых и гениев до последних времен. Так, например, Ньютон, столь известный своим благочестием, по складу своего ума принадлежит к замечательнейшим явлениям материалистического мышления.

ГЛАВА II

ЧАСТНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ УМА
Исходная точка — естественные науки. Материализм не есть их законное следствие. Таинственная глубина в развитии каждой частной науки. Частные науки не дают ответов на общие вопросы. Неправильные обобщения. — Самодовольство ума. Способность удовлетворяться частной умственной деятельностью. Неправильный взгляд на ученых. Математики лучший пример односторонних ученых. Лаплас, Паскаль, Ньютон, Даламбер.

Для того чтобы найти исходную точку материализма, можно сослаться на обыкновенное мнение, что материализм имеет опору в результатах естественных наук и на тот действительный факт, что изучение этих наук располагает к принятию материалистических убеждений. Самая книжка Бюхнера все свое значение получает оттого, что представляет не более как изложение результатов естественных наук в материалистическом смысле.
Что касается до мнения, будто бы материализм есть прямое и необходимое следствие исследований натуралистов, то, без всякого сомнения, оно несправедливо. Для этого достаточно указать на многих великих натуралистов, которые не были материалистами. Декарт, Ньютон, Кювье — могут служить примером. Но, что гораздо важнее, в этом мнении, очевидно, неправильно понимается отношение наук к философии. Никакая частная наука не может дать в результате — общего взгляда на мир, общей системы существующего, хотя никакая наука в глубоких своих основаниях не может противоречить истинному миросозерцанию.
Наука — дело святое, одна из величайших святынь нашего времени. Недаром имя ее так часто употребляется всуе. Но если мы действительно признаем ее святость, то должны помнить, что стремление и развитие каждой науки есть нечто глубокое и непроницаемое. Чтобы убедиться в этом, стоит только вспомнить те усилия ума, которые требуются, чтобы овладеть какою-нибудь наукой в истинном ее смысле. Мы называем гениями, посланниками свыше — тех, кто успеет подвинуть ее вперед. И в самом деле — как узнают они эти таинственные пути, эти свободные пространства, недоступные обыкновенному взору? Большей частью ученые стоят ниже современного им состояния своей науки, и новый дух в ней веет там, где хочет171. Науки суть самостоятельные организмы, полные глубокого внутреннего могущества, деятельность человеческого ума в каждой из них ничем не стесняется и не ограничивается и вместе проистекает из самой глубины ума.
Но поэтому жестоко ошибутся те, которые вообразят науку оконченной, которые вздумают искать в ней готовых, определенных результатов, разрешающих общие вопросы, какие им вздумается предложить. Пока наука еще не готова во всей ее целости, пока она еще растет и развивается, до тех пор она не имеет права и отказывается — давать ответы на такие вопросы, то, что многие выдают за ее результаты, суть только неправильные обобщения, в которые легко впадает мысль. Что удивительного, что многие натуралисты суть материалисты? Ведь вещество есть нечто действительное, его процессы и явления существуют на самом деле, следовательно, если науки о природе до сих пор еще не вышли из сферы вещества и его явлений, не поднялись выше этой сферы, то есть возможность, что люди, им преданные, будут верить в существование только этой одной сферы. Сами же эти науки, очевидно, стремятся обнять не одну только вещественную жизнь природы, но и жизнь органическую, жизнь животную и даже человеческую, следовательно, сами эти науки не заражены материализмом, и при первом значительном шаге вперед он исчезнет и у их почитателей и разрабатывателей.
Так, химик рассматривает составные части человеческого тела, физик — физические процессы, которые в нем совершаются, механик — его механическое устройство и законы его движения, все эти исследования совершенно правильны и истинны, но несправедливо было бы думать, что по учению химии весь человек, вся человеческая жизнь сводится на взаимодействие химических элементов, по учению физики — на игру физических процессов и что по учению механики человек— не более как машина. Ни одна из ‘этих наук не имеет притязания разрушать загадку человеческого бытия, но, вместе, ни одна и не может противоречить этой загадке и рано или поздно должна будет привести к ней свои исследования. А между тем легко может случиться, что, например, химик вообразит, что самая сущность человека заключается в том, что подлежит изучению химии.
Таким образом, вообще — естественные науки располагают, то есть дают повод к принятию материализма, но эта система не есть их следствие, она является при их изучении вследствие того философского стремления к обобщению, которое вообще создает системы и которое, действуя бессознательно и ограничиваясь ближайшими предметами и наиболее знакомыми приемами мышления, возводит их на степень единой и абсолютной истины.
Поэтому в естественных науках и можно искать той исходной точки, о которой мы говорили, они могут нам указать то настроение ума, то его особенное, частное стремление, на удовлетворении которому держится материализм. Чтобы избегнуть заранее упреков в противоречии, заметим, что частные стремления ума вообще законны и нисколько не противоречат общим стремлениям, но что ошибка является в том случае, когда частные стремления признаются за общие, верховные и единственные.
В таком смысле можно сказать вообще, что ум человеческий обманчив по самой своей внутренней природе. В самом деле, существенное свойство ума есть его всеобщность, то есть его ничем не возмущаемое тожество с самим собою, всегда и везде. В чем мы несомненно убеждены, то мы считаем истиною для ума вообще, следовательно, для всякого другого ума, где бы и когда бы он ни существовал. Поэтому, каков бы ни был частный ум, он всегда самодоволен, всегда признает за собою возможность и право непререкаемо судить о предметах.
Признавая за собою непреложность действий, ум стремится, вместе, стать достойным такой веры в самого себя, то есть — он старается быть вполне самостоятельным, ищет совершенного самообладания, полной свободы и самосознательности действий. Между тем, как всякому известно, несмотря на эти старания, ум большей частью зависит от множества влияний. Он имеет свое воспитание, свои наследственные свойства, свои привычки, свои страсти и свои болезни. В частных умах вообще можно встретить тысячи особенностей. Понятно, что если ум, сильно подчинившийся этим влияниям и особенностям, будет, однако же, признавать себя за общий ум, — то отсюда проистекут самые разнообразные заблуждения.
Каков ум, таковы и его требования. То есть, смотря по своим особенностям, он будет одним удовлетворяться, одно признавать ясным, понятным, истинным, а другое отвергать. Известные занятия, известную умственную деятельность— частный ум будет находить приятной, дельной, существенно-важной, а на другие смотреть с презрением.
Поэтому то, что удовлетворяет ум, не всегда есть истина, даже большей частью не есть истина. Петрушка Чичикова, как нам известно, занимаясь чтением, находил удовольствие в том, что ‘из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что и значит’172. И тут, как видите, было своего рода умственное удовлетворение, притом законное и правильное, хотя до какой-нибудь истины отсюда еще очень далеко. Конечно, и человек, умеющий только находить связь между словами, но мирный читатель, равнодушно поглощающий изложение разнообразнейших мнений, тысячи известий и событий или утешающий свою жизнь бесконечной вереницей романов, также не может быть назван ни любителем и искателем истины, ни любителем изящного.
Между тем как часто самая ничтожная деятельность ума считается совершенно достаточной, как будто тот, кто ей предается, уже черпает из самого источника правды! На этом основан даже тот преувеличенный авторитет, который нередко придают ученым вообще. У ученого обыкновенно подозревают особенную мудрость, какую-то глубину и остроту ума, — тогда как нередко ученый целую свою жизнь только повторяет какой-нибудь простейший умственный прием, например, определяет насекомых или грамматические формы слов в греческих книгах. Хорошо, если ученые сами видят цель и значение своих умственных занятий, но случается и противное. Так, иной физик или физиолог целую жизнь делает наблюдения и целую жизнь заботится об их точности и восхищается их точностью, не замечая, что у него большая часть наблюдений, как слова у Петрушки Чичикова, черт знает что значат. Вообще, специалисты находят полное удовлетворение ума иногда в вещах самых незначительных. Известные научные приемы и формы делаются для ученого столь приятными, что он, повторяя их беспрестанно, совершенно доволен и забывает, а иногда и презирает все остальное.
В этом отношении издавна и с большим соблазном прославились математики. Известно, что математика, собственно говоря, ничему не научает, она есть наука формальная, то есть она не заключает в себе никаких познаний о чем-нибудь действительно существующем, не дает ни малейшей точки опоры для суждения о действительности. Между тем математики до того влюбляются в свои строгие выкладки, в свои наглядные построения, в точные, отчетливые и тонкие соображения, что начинают высокомерно смотреть на все другие науки. Все кажется им шатким, неточным, неопределенным. ‘Говоря строго, — пишет Лаплас, — все наши познания только вероятны, с достоверностью нам известно немногое, именно то, что содержат науки математические’… {Essai philos, sur les probabilits. P. 1173.} Если только вспомним, что науки математические не содержат ровно ничего, никакого реального познания, то нам будет понятно, почему математики должны приходить к скептицизму, к неверию во всякое познание. Действительно, как натуралисты часто бывают материалистами, так точно математики делаются скептиками, скептицизм заметно парализует их умственную деятельность во всей остальной области познаний, а иногда уступает место непростительному суеверию, в котором ум их ищет пищи, не находимой в пустыне математических соображений. Паскаль и Ньютон — не единственные примеры такого, по-видимому, странного поворота174. В прошлом веке Даламбер находил нужным защищать математиков против упреков в сухости и бесплодии их ума {Encyclopdie mathm., article ‘Gom&egrave,tre’175.}. Разумеется, ему и в мысль не приходит, чтобы эти упреки были справедливы, и он полагает даже, что математика есть лучшее приготовление к философии. Вообще сказать этого никак нельзя, потому что и самый скептицизм математиков не есть настоящий философский скептицизм, но является бессознательно, как материализм натуралистов.
Очевидно, что при частных занятиях умственная деятельность совершается, однако же, правильно, что она требует даже особенного напряжения, имеет важное и ничем не заменимое значение и что только неправильное значение, которое придаст ей ум, ведет к заблуждению. Если мы теперь исследуем, какая частная деятельность ума требуется науками естественными, то в этой деятельности и найдем источник материализма. Как скоро эта деятельность идет правильно и сообразуется гармонически с другими требованиями мышления, — ошибки не будет, как скоро она считается абсолютной и единой, является материализм.

ГЛАВА III

ЧАСТНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ УМА ПРИ ИЗУЧЕНИИ ПРИРОДЫ
Представления и представляемые познания. — Определение материализма. — Пространство и время. — Особенность вопроса о пространстве и времени. — Он не существует в материализме и в естественных науках. — Изречение Ньютона. — Фраза Бюхнера. — Мышление без представлений. — Отрицательный характер материализма.

Естественные науки занимаются внешним миром, или природой. Природой в этом смысле называется именно все то, что наводится вне духа, следовательно, познается как внешнее или вообще может быть познаваемо как внешнее.
Что значит здесь вне, можно объяснить себе таким образом. Дух или мышление при таких выражениях представляется как точка, как некоторый центр, из которого рассматривается существующее. То, что полагается не сосредоточенным и по своей сущности находящимся только на окружности, называется поэтому внешним. Деятельность, которую обнаруживает ум, обращаясь к внешним предметам, называется представлением. Поэтому все естественные науки постоянно занимаются представлением, все равно — будет ли это представление действительных предметов или только предполагаемых, например эфира, атомов и т. п. Материализм есть именно система, основанная на деятельности представления, ограничивающая все познания этой деятельности и потому отвергающая всякое другое понимание вещей.
В самом деле, понятно, что если я что-нибудь ясно представляю себе, то имею некоторое познание об этом предмете, вообразите систему только таких познаний, которые представляемы, — это будет материализм.
Представление в том смысле, в каком мы здесь употребляем это слово, легко отличается от всякого другого мышления или понимания. Именно оно имеет две определенные формы, пространство и время, оно обнаруживается только в этих формах, и притом непременно в той и другой вместе. Представлять или воображать себе что-нибудь — значит мысленно видеть это в пространстве и времени. Весь внешний мир, или природу, мы мыслим не иначе, как в пространстве и времени. В этих формах мы представляем все, что воспринимаем как внешнее, и также все, что только мыслим как внешнее, так, например, хотя мы не замечаем, как земля вращается около своей оси, но мы легко можем себе это представить, так как это есть явление пространственное и временное.
Высочайшее чувство для восприятия внешнего мира есть зрение, поэтому у философов представление называется особенным термином, именно воззрением или созерцанием (Anschauung). Натуралисты, действительно, больше всего употребляют зрение: это их главное чувство, мировое чувство, как называет Фрис.
Представление, в известном смысле, есть простейшее и первоначальнейшее действие мышления, оно столь обыкновенно и столь ясно, что чаще всего его не замечают как особенное действие, — не считают его в числе других проявлений ума. Поэтому одна из величайших заслуг одного из величайших философов, именно Канта, состоит в анализе представления176.
Чтобы убедиться в особенности представления, в его отдельности от остальной области мышления, нужно углубиться в значение его форм, пространства и времени. Эти два слова обозначают нам предметы до того ясные, до того определенные и отличные от всех других, что мысль, раз остановившись на них, не может не догадываться об их настоящем значении.
Мы можем представить себе, что не существует какой угодно предмет, даже что весь мир не существует, но мы не можем представить, что не существует пространство и время. Что же это значит? Только то, что, не представляя пространства и времени, нельзя ничего представлять, что без них самое представление невозможно.
Пока — нам не нужно здесь исследовать сущность представления, определять, в чем состоит эта деятельность, мы стараемся только найти, чем представление отличается, суметь отличить его от других умственных деятельностей. Поэтому для нас довольно знать, что представление совершается не иначе, как под условием пространства и времени, то есть как скоро мы начинаем представлять, то необходимо представляем пространство и время, и как будто уже потом, уже на готовом фоне рисуем какие нам угодно фигуры.
Мы не будем здесь решать вопроса о том, что такое пространство и время, — но, очевидно, вопрос этот сам собой является на этом месте. Так как мы назвали представление умственною деятельностью, то решение это должно бы иметь следующий вид. Мы должны бы были показать, что представление есть одна из необходимых деятельностей мышления, то есть что по самой сущности мышления одно из его проявлений должно быть представление. Далее нужно было бы вывести, что представление необходимо должно иметь две формы, что этих форм может быть только две и что они должны быть именно такие, как, во-первых — пространство и, во-вторых — время.
В настоящем случае для нас важнее всего то, что самый вопрос существует, что он требует решения и что решение это возможно. Вопрос, что такое пространство и время?— явился у нас потому, что мы обратили внимание на саму деятельность представления, стали мыслить о представлении. Но тот, кто не мыслит, а только представляет, очевидно, что бы и сколько бы ни представлял, не может встретить подобного вопроса.
В самом деле, предположим, что чья-нибудь умственная деятельность ограничивается только представлением. Очевидно, такой человек может предложить себе, например, вопрос: что такое кит? Этот вопрос требует представления кита, то есть ответ должен состоять из описания формы, устройства, движений и пр. названного животного, так чтобы спрашивающий мог его себе представить. Пространство и время здесь как бы уже готовое полотно, и нужно только на нем рисовать.
Но ответ становится невозможным, как скоро это полотно отнимается и, следовательно, рисовать не на чем. Когда спрашивается, что такое пространство и время, то я уже не могу отвечать какими-нибудь пространственными или временными объяснениями: я должен отвечать чем-нибудь таким, куда бы уже не входило пространство и время, следовательно, если у меня есть только одни представления, то я не могу отвечать, потому что для представлений уже необходимо нужны пространство и время.
Если же так, то здесь мы можем поверить, справедливо ли наше определение материализма. Если материализм действительно состоит из одних представлений, то в нем не должно быть ответа на этот вопрос, и даже самый вопрос должен казаться чем-то темным, непроницаемым для мысли.
Действительно, это так. Как одну из самых глубоких отличительных черт материализма можно привести то, что материализм не знает, что такое пространство и время, и даже не знает, что об этом можно спрашивать и, следовательно, мыслить, и, следовательно, отвечать на вопрос.
То же самое должно сказать и о всей области естественных наук. О пространстве и времени, как о чем-то особенном, они знают только из языка. Язык, живая человеческая речь, строится внутренней силой народного смысла, в нем действуют глубокие философские начала. Поэтому в языке существуют такие отвлечения, как пространство и время. По духу языка возможен вопрос, что такое пространство и время? Но материалисты и натуралисты, невольно задавая себе такой возможный вопрос, останавливаются перед ним, как будто бы он был каким-то случайным сочетанием слов, не содержащим никакого смысла.
Математики, астрономы, натуралисты всякого рода — беспрестанно встречаются с этими таинственными предметами, пространством и временем, беспрестанно замечают это чистое полотно, на котором они стараются изобразить себе ту или другую часть великого мироздания. Нередко они и говорят о пространстве и времени, но легко убедиться, что натуралисты никогда не делали никакого, даже самого малого успеха в понимании или разрешении этого недоступного для них вопроса. Очень нередко у них попадается выражение: всякому известно, что такое пространство и время. Так, Ньютон в своей бессмертной книге ‘Principia mathematica philosophiae naturalis’ говорит: ‘Не определяю, что такое время и пространство, так как это всем совершенно известно’177. Но очевидно, вопрос здесь такого рода, что на него совершенно уместно было бы дать известный ответ: ‘пока меня не спрашивают, что такое пространство и время, мне кажется, что я знаю их, а как спросили, оказывается, что не знаю’178. И действительно: все знают пространство и время — это значит только, что все их представляют, вопрос же требует не того, что мы их представляли (что и легко и неизбежно), а чтобы мы об них мыслили, чтобы составили о них понятие.
Таким образом, из всего предыдущего ясно, что возможно мышление без представления, ибо иначе мы должны отказаться от всяких вопросов о пространстве и времени. Но мы знаем, что мысль не терпит принуждения, ей все позволено, для нее не существует дерзости или нескромности. Следовательно, мы волей-неволей должны признать за ней право — действовать, не стесняясь представлениями.
Материалисты, если хотят быть последовательными, не должны вовсе предлагать себе вопросов о пространстве и времени. Так они и делают, так делает и Бюхнер. Только в одном месте — но зато совершенно неожиданно, отрывочно и ни с чем не сообразно — у него является следующая фраза: к веществу не применимы понятия о пространстве и времени, извне привившиеся нашему конечному духу (с. 17).
К сожалению, эта фраза принадлежит к числу тех, которые могут невозвратно погубить автора в глазах читателя, если бы тысячеустая молва не повторяла имени Бюхнера, то, конечно, не стоило бы и много останавливаться на таких странностях. Можно ошибаться в убеждениях, можно дурно и неточно выражаться, но непозволительно рядиться в павлиньи перья, непозволительно усилено давать своим выражениям философский оттенок и набрать наконец столько чужих дурно понимаемых слов, что вышла дикая нескладица и противоречие с самим собой.
Мысль, которую хочет сказать Бюхнер, чрезвычайно проста, приведенная фраза служит у него выводом из того, что нам трудно представить, что вещество не имеет конца в пространстве и времени и что оно делимо тоже до бесконечности. Тут бесконечность представляет трудность для представления. Но с чего Бюхнер взял, что это зависит от наших понятий о пространстве и времени, — совершенно непонятно. На самом деле, если что всего легче представить себе бесконечным и бесконечно делимым, так именно пространство и время.
Какие эти наши понятия о пространстве? Какие есть другие, известные Бюхнеру? Этого он не объясняет, нигде и не касается этого вопроса.
Что значит извне привитые? Разве есть внутренние, априорические? Но Бюхнер потом всеми силами доказывает, что существуют только одни извне привитые понятия.
Наконец, что значит наш конечный дух? Следовательно, есть дух бесконечный? И он имеет другие понятия? Не извне привитые?
Куда это, наконец, мы уходим от чистого, голого материализма, от точных результатов естественных наук?
К сожалению, вся книга Бюхнера отличается такого рода напыщенностью, доходящей почти до недобросовестности. Чтобы говорить известным языком, нужно понимать этот язык, чтобы приводить места из писателей, нужно понимать этих писателей. Бюхнеру хотелось сделать свою книгу философской, и вот он подбирает те выражения и цитаты из философов, которые кажутся ему понятными, от этого книга получает фальшивый блеск, но в глазах знающих тем ниже падает.
Итак, мы можем, несмотря на случайную фразу Бюхнера, принять, что материалисты не составляют понятий о пространстве и времени, так что самая возможность этих понятий уже подрывает основания материализма.
Если в этом случае решать вопрос, что такое пространство и время, кажется трудным, следовательно — трудно мыслить без представлений, трудно понимать что-нибудь без помощи пространства и времени, то в других случаях мышление без представлений бывает гораздо легче. Заметим поэтому, что вообще такое мышление есть дело очень обыкновенное, ежедневное, свойственное каждому. У нас есть целый разряд явлений, которые являются нам только во времени, но не в пространстве, следовательно, никак не могут быть вполне представляемы. Сюда принадлежат, например, страсти, чувства, желания и пр., — вообще все душевные явления. Говоря о них, мы совершенно ясно знаем, о чем говорим, так как это наши собственные состояния, то мы знаем их даже лучше, чем явления, нам чуждые, внешние для нас. Представить их в пространстве мы, однако же, никак не можем.
При всем том мышление, предстающее для нас несравненно легче, и с него первоначально начинается процесс самого мышления. Мы легче анализируем, легче обнимаем — не саму страсть, а ее выражение в виде явлений представляемых, например, — в чертах лица, в взглядах, в движениях и пр. Между тем центр и смысл всего этого заключается внутри, в явлении не представляемом.
Так как мышление начинается представлениями, то от этого произошло, что язык, который является уже при первых явлениях мышления, имеет описательный характер, то есть характер представлений. Язык преисполнен образов, и самые отвлеченные слова по своему значению имеют смысл представительный. Совершенство происходит от верх, понятие — от понимать, то есть обнимать, схватывать и т. д. Мы говорим — течение мыслей, волнение души и пр. Нам невозможно избежать этих выражений, потому и философские книги, в которых идет дело о мышлении предметов, а не об их представлении, и они пишутся языком представлений. В этом заключается одна из главных трудностей их понимания, в них язык представлений должен выражать не представляемые предметы. Совершенно обратную трудность представляют книги по математическим и физическим наукам. Здесь темнота является вследствие сложности самих представлений, вследствие того, что, кроме представлений, ничего нет. Мы легче понимаем историю или роман, потому что тут смешиваются и представления и понятия не представляемые.
После этого понятно, что ученые, постоянно занятые представлениями, обращенные всем своим вниманием к внешнему миру, должны развивать в себе в сильной степени представительное мышление, тогда как способность мыслить без образов остается у них неразвитой и темной. Им кажется неясным, спутанным все, чего нельзя представить, и дело часто кончается совершенным отвержением всего, что не представляемо. При этом никто не вздумает подумать, что он не вполне развил свою способность мыслить, учиться мышлению никто не хочет, как известно, в этом отношении все более склонны учить, чем учиться. И вот является крайний, сильнейший аргумент материалистов: помилуйте, говорят, я этого не понимаю (следовательно — это нелепость), я это никак не могу себе представить (следовательно — это не существует).
Так как материализм отрицает всю область мышления, кроме представления, то отсюда необходимо является его существенная черта — отрицание множества явлений. Убеждения материалистов по преимуществу состоят в том, что они отвергают и то, и другое, и третье. Припомните слова Лейбница — системы большей частью ошибаются, когда отрицают. И действительно, материализм есть одна из самых ошибочных систем.

ГЛАВА IV

ПРОСТРАНСТВО И ВРЕМЯ
Описание пространства. — Анализ приписываемых ему свойств. Ньютон о времени. — Пустое пространство и пустое время — не действительные предметы, а отвлечения. — Зависимость между пространством и веществом, между временем и явлениями.

Подойдем теперь ближе и посмотрим, что же признают материалисты.
Для них, как основа всему сущему, существует пространство и время, то и другое признаются не имеющими никакой основы, необходимо существующими, потому что их невозможно не мыслить, т. е. невозможно не представлять. Другими словами, материализм представляет себе пространство и время — и далее не идет.
Вот первозданная стихия материализма. Бесконечное пустое пространство, бесконечное пустое время — вот условие всех вещей, вот их главный корень, вот то, что содержит в себе все существующее и без чего ничто не могло бы быть.
Верный своему началу, материализм не сомневается в бытии этого бесконечного пустого пространства и бесконечного пустого времени, он их представляет, он не может их не представлять, — следовательно, они существуют, они суть нечто сущее.
В таком убеждении материализм, естественно, впадает в намерение — описать то, что он знает. Действительно, математики и физики нередко описывают пространство и время. Они говорят, например:
Пространство не имеет границ, части его ничем не отличаются одна от другой, оно неподвижно, оно повсюду проницаемо.
Всматриваясь в это описание, легко заметить здесь что-то несообразное. Прежде всего, ясно, что все признаки, приписываемые пространству, — чисто отрицательные. Очевидно, описание пространства составлено по образцу описания физического тела: всякое тело непроницаемо, подвижно, имеет границы, и части его отличаются уже по своему положению, пространство не имеет этих определений. Следовательно, пространство противополагается телу, так что тело и пространство здесь ставятся на одну доску, и их существенные свойства суть вместе и их существенные различия.
Нельзя не почувствовать, что такое сопоставление не совсем правильно, и в самом деле, где основания для того, чтобы сравнивать пространство именно с телом, а не с чем-нибудь другим, например, хотя бы с временем? Признаки пространства у физиков выходят действительно странные, как и должно быть, когда сравниваются два неоднородных предмета. Нельзя, например, решать, как заметил Пигасов, дважды два — больше или меньше стеариновой свечки или, как у Пушкина, что лучше — хороший завтрак или дурная погода?179
Пространство не имеет границ. Но разве понятие границы приложимо к пространству? Граница есть предел между одной и другой частью пространства, следовательно, можно говорить только о границах в пространстве, а не о границах пространства. Сказать: пространство не имеет границ — значит то же, что сказать: пространство занимает собой все пространство.
Части пространства ничем не отличаются одна от другой. Очевидно, однако же, что само по себе пространство и не может иметь никаких частей. Мы можем различать части только в том, что существует в пространстве, найдя определенные части, мы можем и сравнивать их между собой, и решать, одинаковы ли они или нет. Сказать же о пространстве, что оно везде себе подобно, — значит сказать только, что в каждом месте пространства существует одинаковое пространство.
Пространство неподвижно. Опять — к пространству прилагаются понятия, которые к нему не могут быть прилагаемы. Движение возможно только в пространстве, нелепо воображать, что пространство само заключено в каком-то другом пространстве, и предлагать себе вопрос — движется ли оно в нем или нет? Нелепо также сказать: каждая часть пространства постоянно остается в той же части пространства.
Пространство всюду проницаемо. Здесь от пространства отрицается положительный признак сопротивления какому-нибудь движению. Но что такое движение? Перемена места, переход из одной части пространства в другую. Следовательно, движение возможно только при существовании пространства. И обратно — пространство, кроме возможности движения, ничего в себе не заключает, т. е. оно не только не сопротивляется движению, но и не ускоряет его, и не изменяет его направления, и вообще не управляет им никаким образом. Сказать, что пространство проницаемо — значит сказать очень мало, нужно вообще сказать, что пространство само в себе не заключает никаких сил, производящих явления, и никаких законов, по которым эти явления происходят. Словом, — что в пространстве всюду находится только пространство и ничего более.
Не менее странны бывают и описания времени. Например, великий Ньютон выражается так, что время течет равномерно (aequabiliter fluit)180. Но что же это значит? Не более, как то, что в равные времена проходят равные времена. Или также, Ньютон очень замысловато замечает, что порядок частей времени и пространства неизменяем. Если выразим точнее ту же мысль, то мы должны будем сказать, например, что нельзя взять часть времени из одной части времени и перенести ее в другую.
Вообще, при всех подобных описаниях является немыслимое раздвоение пространства и времени, т. е. само пространство воображается помещенным еще в другом пространстве, и время проходящим еще в другом времени.
Что же мы выведем из этого разбора? Во-первых, то, что натуралисты не имеют никакой возможности сказать, что бы то ни было о пространстве и времени. Если они начинают говорить об этом, то слова их ничего не выражают. Потом, из предыдущего разбора видно, почему натуралисты ошибаются, воображая, что могут описывать пространство и время. Они полагают, что это как бы действительные предметы, как бы действительная основа и недро мироздания, а между тем, когда вздумают поставить эту основу в существенное отношение, в настоящую связь с предметами существующими, то оказывается, что пространство и время ничего не определяют, как ничему и не мешают, что в них, в полном смысле слова, нет ничего. У них нет никаких свойств, и потому ничто не может зависеть от их свойств, их ни с чем нельзя сравнивать и ни от чего отличать. С другой стороны, пространство и время вовсе не являются нам чем-то таинственным, в чем бы можно было искать более глубокой сущности. Нельзя сказать — пусть эти свойства не годятся, поищем других, более действительных. Напротив, мы совершенно хорошо знаем пространство и время, мы, так сказать, видим их насквозь и рассуждаем о них, как бы опираясь на понимание самой их сущности.
Итак, мы знаем пространство и время, и, однако же, в этом знании не содержится никакого действительного познания. Это знание похоже на формулу А = А, которая, конечно, совершенно ясна, но зато и совершенно ничего не содержит.
Отсюда видно, что мы имеем дело не с действительными предметами, а с отвлечениями, с созданиями нашего собственного мышления, которые потому-то и ясны, что целиком созданы нами же самими, потому и не дают нам никакого понятия о действительности, что совершенно от нее оторваны.
В самом деле, легко показать, что убеждение натуралистов в действительном существовании пустого или чистого пространства и пустого или чистого времени есть следствие некоторого рода оптического обмана, который заставляет их невольно раздвоять все воспринимаемое из внешнего мира, так что они всюду видят или представляют, во-первых, пустоту, а во-вторых, то, что наполняет эту пустоту.
Действительно, обратимся к опыту, к непосредственному наблюдению. Кто, где и когда видел пустое, всюду себе подобное пространство или время? По самой сущности дела, пустого пространства или времени и воспринимать нельзя. Для восприятия необходимо, чтобы что-нибудь было в пространстве и времени, т. е. необходимо, чтобы пространство не было везде одинаково и время не представляло какого-то однородного течения. Сущность мира заключается именно в том, что время и пространство наполнены, а не пусты. Само собой понятно, что до тех пор, пока мы умышленно будем представлять их себе совершенно пустыми, до тех пор мы не будем иметь возможности поставить их в связь с действительным бытием, до тех пор пространство и время будут для нас самым мертвым, самым ничтожным, самым непонятным и ни к чему не ведущим предметом.
Математики и астрономы часто говорят, что части пространства ничем не отличаются одна от другой. Но если мы возьмем действительное, настоящее пространство, то найдем между его частями огромные различия. Мир заключается в пространстве, и, следовательно, части пространства отличаются между собой точно так же, как части мира. В одной вы находите твердую землю, в другой подвижное море, в третьей — тонкий воздух или, наконец, лучи небесных светил, — так что самое прямое и простое наблюдение, первая черта в описании действительного мира, будет состоять в том, что части мирового пространства не одинаковы, не похожи одна на другую.
Мы выражаем это при помощи того раздвоения, о котором сказано выше, мы говорим: однородные части пространства заняты или наполнены разнородными предметами. Рассмотрите внимательнее такое выражение, и вы убедитесь, как оно обманчиво.
Тела занимают пространство. Можно подумать, что тела и пространство совершенно независимы между собою, что пространство есть ящик, в который можно положить что угодно и которому все равно, что в нем лежит. Между тем тела необходимо занимают пространство, потому что протяженность есть их существенное свойство. Пространство не только содержит в себе тела, — оно содержится в самих телах, не оно дает место телам, но сами тела по своей сущности обладают своим протяжением.
Для нас неясно обратное предложение, именно, что пространство необходимо должно представлять в себе тела. Но понятно, что это и есть то самое предложение, которое мы должны стремиться доказать, если хотим постигнуть мир. Разнообразие пространства и времени есть, как мы сказали, первый факт, первое, простейшее и самое общее явление. Найти его причины — значит не что иное, как показать необходимость происхождения этого факта, его неизбежное явление из самой сущности вещей.
То, что сказано о пространстве, можно вполне применить и ко времени, не только мировые явления совершаются во времени, но они по самой сущности своей временные, не только время их содержит в себе, но они сами неизбежно содержат в себе время. Обратное предложение, что время необходимо должно представлять явления, что части его неизбежно должны различаться по содержанию, — это предложение есть цель, к которой мы неизбежно стремимся, есть теорема, которая заранее признается человеческим умом и доказательства которой он всячески старается найти.
Что мировое пространство и время не суть те пустые формы, которые так легко представляются и которые не имеют никакой связи с тем, что в них содержится, в этом можно убедиться множеством соображений. Говорят, например, что пространство проницаемо, что оно безразлично к движению и месту тел. Между тем математики потом приходят в сильное затруднение, когда оказывается, что тела обнаруживают сопротивление, когда что-нибудь изменяет их положение или движение в пространстве. Это сопротивление они называют силой инерции, — и это одно из самых темных понятий механики.
Но если тела каким-то образом связаны со своими местами, то, очевидно, и наоборот — места тел, пространства, ими занимаемые или проходимые, также связаны с телами. Одного без другого полагать нельзя. Следовательно, тела зависят от пространства. Понятно даже, что такая зависимость совершенно необходима. Если бы пространство ничего не значило для тел, если бы оно повсюду было совершенно доступное для каждого тела и каждого движения, то мир не представлял бы никакого порядка и правильности. Этот порядок, это отсутствие хаоса возможно только потому, что каждое тело занимает свое место и каждое движение совершается по своему пути, и, следовательно, мировое пространство, содержащее эти места и эти пути, — вместе с тем, так сказать, держит на себе мировой порядок.
Вообще — пространство и время, если их принимать за пустые формы, суть вещи ничтожные, несущественные, неосязаемые, как иногда выражаются натуралисты. Между тем мы ежедневно убеждаемся, что тысячи вещей зависят от пространства и времени. Иногда говорят: разница пустая — она состоит только в пространстве и времени! Но не трудно убедиться, что часто это огромная разница!
Предыдущих соображений, кажется, совершенно достаточно для нашей цели. Именно, мы хотели доказать, что натуралисты не просто наблюдают природу или списывают ее, но что они вмешивают в нее построения своего ума. Мы хотели подсмотреть тот умственный процесс, которым они раздвоили мир на его форму — пространство и время, и на его содержание — вещество и его явления. Раздвоение это совершенно правильно, но даст нам истинное познание только тогда, когда мы будем понимать, что форма не существует без содержания и содержание существенно определяется формою.
Натуралисты же не мыслят об этой зависимости, об этом единстве, но представляют себе — отдельно форму и отдельно содержание, и то и другое для них одинаково существует.
Мы старались показать, что их форма, — чистое пространство и время, — по самой сущности своей пуста и прозрачна, что она есть чистое отвлечение. Так это следует из слов самих натуралистов. Хотя они и представляют себе пространство и время, но за представлениями скрывается движение более глубокого мышления, поэтому они бессознательно начинают смотреть на свое пространство и время, как на совершенное ничто, сущности же и бытия начинают искать в том, что содержится в пространстве и времени.
Мы последуем за ними в этих исканиях. Натуралисты не замечают, что если пространство и время стали для них отвлечением, то и то, что осталось, то, что содержится в пространстве и времени, будет также отвлечением. Мир есть прекрасная гармоническая сфера, изучая его, натуралисты нашли, что он, как будто в оболочке, заключен в пространстве и времени, они сняли эту оболочку и отбросили ее, как пустую шелуху. Точно так же они потом снимают и отбрасывают слой за слоем, воображая, что таким образом могут добраться до глубокого таинственного зерна. По окончании работы — что же оказывается? Зерна нигде нет, и весь мир разрушен в безобразные обломки.

ГЛАВА V

ВЕЩЕСТВО
Вещество как сущность. — Ограничение вещества в пространстве. — Абсолютная твердость. — Атомы. — Полное определение веществ. — Смысл закона, по которому количество вещества никогда не изменяется. — Чем измерять вещество? — Бюхнер об атомах.

Те явления, которые мы можем представлять, следовательно, — явления, происходящие вместе и в пространстве и во времени, мы называем вещественными явлениями. Вся жизнь природы, все ее бесконечное разнообразие и бесчисленные превращения подходят под это определение.
По глубокому и существенному движению ума мы не останавливаемся на простом созерцании этих явлений, но начинаем искать их сущности, то есть мы разлагаем явления на самые явления, — которые рассматриваем уже как видимость, — и на то, что в них является, что служит основой им, — на сущность. Сущность вещественных явлений есть вещество.
Мы вовсе не имеем здесь в виду объяснять, в чем состоит это движение ума, различающее сущность от явлений, мы просто указываем на такое различение, как на факт. Между явлением и его сущностью существует противоположение, которое каждому более или менее знакомо. Например — сущность есть причина явлений, а явления вполне зависят от сущности. Всякая перемена, которая произошла бы в сущности, была бы уже явлением, поэтому сущность полагается неизменной, всегда одинаковой, тогда как явления могут всячески изменяться. Точно так же — всякое разнообразие сущностей есть уже некоторое явление, поэтому сущность полагается однообразною, везде одинаковой.
Вот та норма, по которой натуралисты строят свое понятие о веществе, то есть о сущности вещественных явлений. Но у них, как мы знаем, есть особый прием мышления, который входит во все их построения, именно представление. Они не просто только мыслят вещество как сущность, — им нужно представить эту сущность, нужно видеть ее в образах, таким образом, получается вещество натуралистов.
В природе, во внешнем мире, собственно говоря — мы находим только одно пространство, различное в своих частях и потому различным образом действующее на нас, как будто посылающее из разных мест разные лучи к нашей центральной точке зрения, к тому началу координат, от которого мы меряем весь мир.
Но как скоро представление уже отличило пустое пространство от того, что в нем содержится, то оно полагает, что это содержимое, эта сущность — не занимает всего пространства, следовательно, ограничено, разделено пустыми промежутками, разбито на отдельные части.
В самом деле, очень легко представить себе, что вещество занимает все пространство, но также легко представить, что оно занимает только часть его, наконец, можно представить, что его и вовсе не существует. Следовательно, в представлении нет причины отвергать ограниченность вещества. Между тем утверждать, что все пространство наполнено веществом, — невозможно, потому что тогда пришлось бы доказывать, что пространство необходимо заключает в себе вещество, что где пространство, там и вещество, и что, следовательно, нет пустого пространства.
Вот причина, по которой никак не могло удержаться в силе учение о совершенной полноте пространства. Это учение, как известно, принадлежало Парменид Декарту. Некогда оно было предметом многих споров между картезианцами и последователями Ньютона181. Этот взгляд Декарта на пространство и вещество принадлежит к числу гениальнейших его мыслей. В самом деле, здесь устанавливается необходимое отношение между пространством и веществом и, кроме того — сохраняется целость мира, хотя целость чисто механическая. Если пространство полно, то все части мира взаимно связаны, могут иметь взаимное влияние.
При обыкновенном же взгляде натуралистов этого нет. У них вещество является отдельными массами, ничем не связанными, потому что пустое пространство не может служить никакою связью. Далее мы увидим, как натуралисты избегают этой трудности.
Теперь же заметим, что, вообразивши себе вещество отдельным, отличным от пространства и занимающим только некоторые его части, они стараются потом придать ему вполне свойства сущности. Сущность должна быть неизменна. Каким образом можно представить себе неизменную сущность? Нужно представить себе нечто протяженное, что было бы неизменно в самом своем протяжении, нужно создать абсолютно твердые частицы. Поэтому вещество необходимо полагается абсолютно твердым. Эта твердость несправедливо иногда называется непроницаемостью, потому что она состоит не только в том, что частица не может занять меньшего пространства, не может уступить своего протяжения другой частице, но также в том, что никакая частица вещества не может занять большого пространства, не может расшириться, хотя бы пространство вокруг нее было и совершенно пусто.
Абсолютно твердое вещество действительно есть настоящее вещество натуралистов. Таково вещество у самого Декарта, таково оно у Ньютона и у всех физиков. Напрасно иногда говорят, что такое понятие о веществе сообщается нам осязанием, осязание никогда не может ручаться за абсолютную твердость, — для него существует множество вещей мягких и жидких, существуют всевозможные степени сопротивления, обнаруживаемого веществом. Для него, как и для других чувств, вещество изменчиво и разнообразно, только перед теорией, перед умственным взглядом вещество каменеет в неподвижные и повсюду одинаковые формы.
Отсюда один шаг до атомов, до частиц неделимых и ни в каком смысле неизменяемых, до частиц всюду одинаковых, везде между собой равных. Атомизм есть единственная, совершенно правильная, неизбежная форма, в которой можно представлять себе вещество. Господство атомизма в нынешних естественных науках не есть прихоть или увлечение, он строго вытекает из начал, на которых развиваются эти науки.
Часто, конечно, случается, что натуралисты — и даже материалисты — полагают вещество до бесконечности делимым. Но в таком случае неизменную сущность уже нельзя просто представлять: ее нужно как-нибудь иначе мыслить, а если только допустить разъедающее начало мышления в эту область, то едва ли что-нибудь сохранит в ней свой прежний вид.
Итак, частицы неизменно твердые, непроницаемые и нерасширяемые — вот вещество натуралистов, вот сущность, которая лежит в основе всех вещественных явлений. Многие натуралисты очень ясно видели, что такова именно сущность, которую они разумеют под словом вещество. Так, Пулье говорит: ‘Несправедливо говорят, что вещество имеет два существенных свойства: протяжение и непроницаемость, это не свойства, а определение. Представляют себе (on conoit) нечто непроницаемое и называют это веществом, — вот и все’ {Elments de Physique. T. I. P. 4.}.
Точно так Эйлер в своих ‘Письмах к немецкой принцессе’ {Lettres une Princesse d’Allemagne. Deuxi&egrave,me partie, letters LIII et LV182.} утверждает, что сущность тел нам совершенно известна и что она состоит в протяженности, непроницаемости и инерции. Заметим, что инерцию натуралисты обыкновенно не считают принадлежностью сущности. Эйлер доказывает, что она принадлежит необходимо всем телам, но этого доказательства обыкновенно не принимают, да и ясно, что инерция есть нечто мыслимое, а не представляемое.
Как бы то ни было, Эйлер рассуждает следующим образом: ‘Самые осторожные умы не могут не признать, что эти три качества необходимы для того, чтобы составить тело. Но они сомневаются в том, достаточны ли эти три признака. Быть может, — говорят они, — есть еще многие другие свойства, которые также необходимы для сущности тела’.
‘Но я спрошу их: если бы Бог создал существо, лишенное этих неизвестных свойств и обладающее только указанными тремя свойствами, ужели они усомнились бы назвать это существо телом? Без сомнения, нет’.
То есть хотя бы вещество было совсем не таково, как мы его представляем, но наше представление о нем ясно и отчетливо, и Бог, как существо всемогущее, мог бы создать вещество по этому образцу.
На таком определенном понимании вещества остановиться, однако же, очень трудно, в самом деле — что же есть в этом веществе? Каким образом оно может быть корнем всех явлений природы? Очевидно, представление, доведя вещество до окончательной формы, в то же время совершенно убило в нем всякую возможность проявления, сделало его пустым, ничего не содержащим, ничтожным. Неизменные, непроницаемые частицы, эта вторая стихия материализма, точно так же не объясняют нам мира, как и материалистическое пространство и время.
Вот почему материалисты обыкновенно уклоняются от определения вещества, они любят говорить о том, что вещество есть корень вещей, основа всего существующего, а между тем не хотят указать на точное понятие вещества, хотя это точное понятие совершенно одинаковым образом обнаруживается в каждом курсе механики, физики или химии. Материалисты любят выставлять вещество чем-то глубоким, неисследимым, они часто говорят, что сущность его неизвестна.
Под этими речами скрывается просто отвращение мысли от того пустого фантома, который создает представление, но материалисты будут непоследовательны, если они вложат в вещество или даже только будут подозревать в нем какие-нибудь новые начала, например жизненную силу или что-нибудь подобное. Всякое подобное предположение будет произвольным мечтанием и не удержится перед правильным развитием материалистического взгляда.
Бюхнер, как и другие, не определяет вещества и вообще ничего не определяет. Легко понять, как мало твердости в убеждениях, у которых всегда остается задняя лазейка и которые в случае опасности тотчас превращаются в скептицизм. Трудно опровергать материалиста, если на вопрос, что такое вещество, он отвечает: не знаю.
Впрочем, у материалистов есть одно доказательство, которое, по-видимому, совершенно оправдывает их понятие о веществе как о сущности. С большим увлечением они ссылаются на результаты естественных наук, по которым вещество не исчезает и не появляется вновь, следовательно, вполне представляет неизменность сущности. Молешотт, а за ним и Бюхнер, напыщенно называют это бессмертием вещества, забывая, что смерть и бессмертие могут относиться только к живому.
Предмет этот весьма важен и гораздо сложнее, чем обыкновенно полагают. Натуралисты тысячу и тысячу раз повторяют: при всевозможных переменах, при всех химических разложениях и соединениях количество вещества остается одно и то же. Но спросите их, что они называют количеством вещества, каким образом они меряют эту сущность, и вы убедитесь, что они вовсе не добрались до этой сущности, — как можно бы подумать сначала.
Очень часто простодушные физики и химики отвечали на этот вопрос так, что количество вещества есть число атомов и что это количество не изменяется, потому что ни один атом не происходит и не исчезает.
Ответ, конечно, был бы вполне удовлетворителен, если бы можно было убедиться в его справедливости, то есть если бы действительно можно было пересчитывать атомы. Но так как атомов никто не видал и считать их нельзя, то, очевидно, они только мысленно подставляются туда, где следует быть неизменной сущности. Другими словами — прямые факты, прямые наблюдения представляют изменчивое вещество, если мы будем прямо мерить его количество, то окажется, что это количество изменяется. Чтобы избежать этого, мы рассматриваем наблюдаемые переменные величины только как явление, как функцию постоянных величин, то есть атомов, и атомы принимаем за меру.
Можно было бы, например, измерять вещество объемами, но объемы тел изменяются: та же масса воздуха может занять объем в десять, двадцать раз больший и во столько же раз меньший. Поэтому и говорят, что хотя объем изменяется от разных причин, но число атомов при этом остается одно и то же.
Между тем очевидно, что объемы — самая приличная мера для вещества, протяженность есть существенное его свойство, неизменное вещество есть вместе вещество неизменно протяженное, абсолютно твердое, следовательно, его неизменный объем должен служить ему настоящей мерой. Известно, однако же, что физики давно уже отказались от надежды измерять этот действительный объем вещества, наблюдаемые ими тела все изменяют свой объем, и границ этому изменению никаких нет.
Итак, чем же измеряется количество вещества? Весом. Вес — вот то неизменное, то незыблемо постоянное, что натуралисты нашли в природе, среди ее бесчисленных перемен и превращений.
Возьмите кусок льда и взвесьте его, потом растопите его, хоть тут же на весах. Лед превратится в воду, но вода будет весить столько же, сколько весил лед. Вот факт. Можно ли, однако же, из него прямо заключить, что количество вещества при таком превращении осталось то же самое?
Никаким образом. Для доказательства приведу, что великий Лавуазье, тот самый, который научил химиков употреблять весы, полагал, что при этом количество вещества изменяется. Самое превращение он объяснял тем, что со льдом соединяется особенное невесомое вещество, теплород, что это вещество входит в промежутки атомов льда и что таким образом из льда происходит вода183.
Предположение Лавуазье, конечно, есть чистая гипотеза, но точно такую же гипотезу представляет и то предположение, что количество вещества в приведенном опыте нисколько не изменилось.
С другой стороны, мы знаем случаи, когда вес тел изменяется. Известно, что на экваторе то же тело весит менее, чем в наших широтах. Вообще, вес тел изменяется смотря по расстоянию их от центра земли. При этом мы, однако же, никак не полагаем, что число атомов в них уменьшается или увеличивается, или вообще, что количество вещества в них претерпевает какую-нибудь перемену. Следовательно, вес не есть что-либо неизменно связанное с этим количеством, не есть его абсолютная мера. Так что и здесь, как при атомах, мы только предполагаем нечто неизменное, но не находим его в прямом опыте.
В природе ничто не исчезает и ничто не может произойти из ничего: это, без сомнения, справедливо и было известно не только нынешним натуралистам, но и древним греческим и восточным мудрецам. Но о нем здесь речь, что именно не исчезает, в этом весь вопрос. Не исчезает сущность, потому что невозможность исчезания лежит в самом понятии сущности. Но все дело в том, как мы понимаем эту сущность. Если я скажу — мир есть проявление Вечного Разума, то этим самым я признаю Вечный Разум столь же неизменной сущностью, как материалисты признают свое вещество. Ошибка материалистов состоит не в искании сущности, а в том, что они торопятся облечь ее в образы, что они понимают ее в виде того абсолютно твердого вещества, которого нет в природе, до которого нельзя добраться никаким образом. Посмотрите, как Бюхнер описывает то, что неизменно в природе:
‘Атом кислорода, азота или железа везде и при всех обстоятельствах есть одна и та же вещь, имеет те же имманентные ему свойства {Бюхнер, как я уже говорил, любит употреблять всякие мудреные слова184.} и никогда, в течение целой вечности — не может стать чем-нибудь иным, где бы он ни был, он везде будет тем же самым существом, из самого разнородного соединения при распадении он выйдет снова тем же самым атомом, каким вступил в него. Но никак и никогда атом не может произойти вновь или исчезнуть из бытия: он может только переменить свои соединения. Вот те основания, по которым вещество бессмертно’…
Как нельзя лучше видно из этого места, что Бюхнер есть совершенный атомист. Если же так понимать сущность вещества, то справедливо можно сказать материалистам: вашей сущности, вашего вещества нет в природе, вы сами его выдумали, сами создали и потом подставляете его везде, постоянно предполагая, что изменения до него не касаются.

ГЛАВА VI

СИЛЫ
Древние атомисты. — Декарт. — Эйлер. — Движение, как единственная представляемая перемена. — Законы движений. — Силы — не представляемое, но истинно созидающее начало мира. — Смысл закона, что нет вещества без силы и силы без вещества. — В сущности, нет ни вещества, ни сил. — Отчаяние Дюбуа-Реймона. — Бытие и деятельность. — Сущность мира — деятельность. —Динамическая теория вещества.

Возвратимся теперь снова на точку зрения материализма. Мы имеем пустое пространство и время, в этой пустоте заключаются частицы вещества, протяженные, абсолютно твердые и вечно неизменные. Достаточно ли этого для того, чтобы построить мир?
Известно, что были учения, которые старались довольствоваться этими двумя стихиями — пустотой и веществом. Таково было учение древних греческих атомистов. Все вещи, все существа природы у них происходили от случайного столкновения атомов.
Подобным образом старался построить природу и Декарт. ‘Дайте мне, — говорил он, — вещество и движение, и я создам вам мир’. Движение, по его учению, дано веществу искони и, никогда не уменьшаясь, только передается и видоизменяется.
Эйлер, который во многих отношениях приближается к Декарту, также думал, что для объяснения физического мира достаточно того вещества, сущность которого состоит в протяженности, непроницаемости и инерции. ‘Непроницаемость, — говорит он, — заключает в себе источник тех сил, которые непрерывно изменяют состояние тел в мире, вот истинное решение великой загадки, которая столько мучила философов’ {Lettres une Princesse d’Allemagne. 2-me partie, lettre IX.}.
Таким образом, были попытки объяснить мир посредством чистого механизма, то есть такого, при котором сущность явлений полагалась вполне заключенной в пространстве, времени и веществе. Очевидно, однако же, что здесь является уже новый элемент, новая стихия — движение. На первый взгляд можно подумать, что это не есть что-либо существенное, что перемена, называемая движением, нисколько не касается сущности движущегося, так и старались понимать это чистые механики. Но легко убедиться в противном.
В самом деле, вещество без движения не образует мира. Мир, как я уже сказал, представляет разнообразие в пространстве и времени. Это-то разнообразие и требуется объяснить, и если мы вообразим только всюду одинаковое и неизменное вещество, то получим прямо противное, то есть разрушим, а не создадим мир. Натуралисты, создавая свое вещество и олицетворяя в нем сущность мира, забыли, что этой сущности нужно придать действующее, изменяющее начало, то начало, из которого могло бы проистечь все разнообразие явлений.
Такое начало составляет для них движение. Движение они принимают за единственное возможное изменение в мире. Это последовательно вытекает из их точки зрения, потому что, действительно, движение есть единственная представляемая перемена. Всякую другую перемену нельзя представлять, нужно мыслить, одно движение, как явление пространственное и временное, доступно представлению. Притом всякая другая перемена, по-видимому, касается самой сущности изменяющегося предмета, движение же не изменяет сущности, потому что время и пространство, которые при этом изменяются, полагаются ничтожными, не имеющими существенного отношения к предмету.
Вот почему материалисты все объясняют одним движением. Но откуда же является движение, от чего оно зависит? Самый простой ответ на этот вопрос, конечно, был бы тот, что движение необходимо принадлежит веществу, что оно вытекает из самой его сущности. Действительно, такое мнение было излагаемо и защищаемо в знаменитой материалистической книге прошлого столетия ‘Syst&egrave,me de la Nature’185. Но по началам материализма оно никак не может быть оправдано. Мы можем представить себе тело в покое, представление тела нимало не требует представления движения, следовательно, никак нельзя доказать, что движение есть необходимая принадлежность тела.
Вот почему Декарт и Эйлер, которые в этом отношении мыслили материалистически, должны были, для того чтобы объяснить мировое движение, прибегать к прямому действию высочайшего существа186. Такое особливое, отдельное происхождение движения ясно свидетельствуют о том, что в представлении никак нельзя необходимо связать его с веществом.
Рассмотрите пристальнее движение, и вы убедитесь, что оно есть предмет очень сложный и что именно в нем содержится главная сущность мировых явлений. Движение есть нечто изменчивое и неопределенное. Пространство только одно и может быть только одного рода, вещество также только одно и по самой сущности своей не может быть разного рода. Движение же может быть до бесконечности разнообразно. Если вы скажете: частицы вещества имеют какое-то движение, некоторое движение, то из этого еще невозможно построить мир, потому что, воображая себе, что всякие движения возможны, мы будем представлять себе только хаос.
Вообще, нельзя сказать, что вещество имеет возможность всячески двигаться, потому что наши усилия направлены к тому, чтобы объяснить действительные движения вещества, следовательно, к тому, чтобы показать, что эти движения необходимы, и потому никакие другие движения невозможны.
Для этого, очевидно, необходимо допустить, что вещество, по самой сущности мира, имеет определенные, правильные движения, то есть что оно необходимо имеет такие движения, в силу которых образует явления, находимые нами в мире. Но движения определенные — значит движения, происходящие по определенному математическому закону, так что движение приводит нас к существованию законов, или правил. Эти законы, как ясно из предыдущего, нисколько не связаны с сущностью вещества, потому что не входят в представление этой сущности. Что же они такое? То есть мы опять ищем их сущности, опять желаем представить себе их существование. Но здесь кончается всякая возможность представлять. Самое образное, самое живое, что могли здесь придумать натуралисты, есть понятие силы: они говорят, что законы движения зависят от существования сил, известным образом производящих эти движения. ‘Довольно странно, — пишет Дюбуа-Реймон, — что для нашего стремления к отысканию причин есть какое-то удовлетворение в невольно рисующемся перед нами образе руки, подвигающей самонедеятельное вещество, или незримых щупальцев, которыми частицы вещества обхватывают друг друга, тащат к себе друг друга, чтобы наконец слиться в один комок’ {Untersuchungen ber thierische Electricitt. BerL, 1848. Bd. I. S. XXI187.}.
Таким образом, представление, желая оживить мир, невольно прибегает к знакомым явлениям животной жизни, то есть к области высокой и явной деятельности. Но все-таки сила, как я уже сказал, не есть что-либо представляемое и потому остается для натуралистов чем-то непроницаемо темным.
Как бы то ни было, но, признавая силы, они, очевидно, в них признают истинно созидающее начало мира, уже не пространство и время, не вещество, но силы суть действительный источник всего порядка, всех явлений. Теперь мир готов, потому что действующее начало найдено, и, следовательно, можно наполнить пространство и время всевозможным разнообразием. Мир материалистов есть мир представляемый, то есть существующий в пространстве и времени, как скоро дана сущность — вещество — и ее перемена — движение, то уже ничего больше не требуется для полного созерцания.
Мы видели, как этот мир слагается из его отдельных стихий. Пространство и время воображается пустотой, в нее влагается вещество. Вещество представляется неизменным и не имеющим в себе никакого закона перемен, ему придаются силы.
Очевидно, представление действует разъединяющим, раздробляющим образом, оно разбивает мир на отдельные несвязные стихии.
Я старался показать, что пространство и время необходимо связаны с веществом и что вещество не есть что-либо неизменное, теперь нужно показать, что силы не суть что-то особое от вещества, только данное ему, но что они вытекают из его сущности.
Отношение между силой и веществом уясняется очень хорошо, если мы возьмем самое общее понятие вещества. Под веществом или материей мы прежде всего разумеем, так сказать, материал, из которого состоит вещь. Так, мы спрашиваем: из какого вещества сделана эта ложка? Из него состоит гора? В таком смысле вещество необходимо противополагается форме и всем другим пространственным отношениям. Самому веществу мы не приписываем никакой существенной формы, считаем его бесформенным, форму же полагаем приданной веществу, следовательно, зависящей от чего-то другого, внешнего. Точно так вещество не имеет и движения, движение дается ему извне. Еще общее — вещество противополагается каждому действию или явлению. Так, мы спрашиваем — какое вещество дает такой вкус? какое дает такой цвет? Вкус и цвет мы противополагаем тому, что производит этот вкус и этот цвет. Силой, в самом общем смысле этого слова, мы называем способность действовать так или иначе, так что для каждого явления необходимо не только чтобы было нечто, производящее явление, но, кроме того, чтобы это нечто имело силу производить это самое явление. Вследствие такого умственного процесса вещество необходимо считается чем-то бездейственным, оно не есть вещь или явление, а только то, из чего состоит вещь и что производит явление, сила же есть то, что из вещества составляет вещь и что в нем производит явление.
Совершенно ясно, что в действительности мы находим только вещи и явления и что, следовательно, как вещество, так и сила суть создания нашего собственного ума. Притом эти понятия являются непременно разом, они тесно связаны между собой, полагая, что вещество недеятельно, мы тем самым приписываем деятельность чему-то другому, именно силе. Таким образом, если мы только будем помнить смысл наших слов, то для нас не может быть сомнения, что вещество не может быть без силы и сила без вещества. Это аксиома, истина, очевидная без всяких опытов и наблюдений. Так понял это и Дюбуа-Реймон, но не так понимает это Бюхнер, хотя этим самым положением он начинает свою книгу. Для него это есть вывод из опытов и наблюдений. ‘Мы не знаем, — говорит он, — примера, чтобы хоть одна частица вещества не была одарена силами’. Правда, он пытается, — скажем его слогом, — доказать идеально, что вещество не может быть без силы, но так как он имеет методу не давать никаких определений, то совершенно неизвестно, что он называет веществом и что силой, и потому, разумеется, никак невозможно идеально убедиться, почему его вещество не может быть без его силы, и наоборот.
Если бы Бюхнер понял действительное отношение силы и вещества, то, без сомнения, он, как Дюбуа-Реймон, понял бы и то, что, следовательно, в сущности нет ни вещества, ни сил. Для материализма, по самому существу дела, такое признание невозможно, не только признание существования вещества, но и признание особенной сущности сил есть существенная черта материализма.
Для большей убедительности замечу, что Дюбуа-Реймон, несмотря на свое отрицание вещества, остался, однако же, материалистом, но это не прошло ему даром: внутреннее противоречие привело его в отчаяние. Вот что он пишет:
‘Если же спросят, что же, наконец, остается, если ни силы, ни вещество не имеют действительного существования, — то те, которые в этом согласны со мной, будут отвечать следующим образом: в этих вещах человеческому духу не суждено выпутаться из окончательного противоречия. Поэтому вместо того, чтобы кружиться в бесплодных умозрениях или рассекать узел мечом самообольщения, мы предпочитаем держаться созерцания вещей, как они есть, довольствоваться, по словам поэта, чудесами существующего (Wunder dessen, was da ist)188. Потому что мы никак не можем решиться, не находя правильного объяснения на одной дороге, закрыть глаза для недостатков другой только потому, что нет третьей, и мы имеем достаточно самоотречения, чтобы освоиться с представлением, что, может быть, всякая наука имеет своей последнею целью — не понимание сущности вещей, а только понимание того, что эта сущность непонятна. Так, например, задачей математики стала наконец не квадратура круга, но доказательство, что эта квадратура невозможна, задачей механики стало не изыскание вечного движения (perpetuum mobile), но доказательство, что оно невозможно’ {Там же. С. XLI, XLII.}.
Отчаяние есть дело очень обыкновенное в естественных науках, но редко оно выражается столь систематически и резко. Источник его в настоящем случае совершенно ясен. Дюбуа-Реймон переступил заповедную грань, вместо того, чтобы представлять и представлять, он начал мыслить, он сделал дерзкий шаг в новую, незнакомую ему область. Тогда прежний его мир, яркий мир представлений — вдруг исчез перед его глазами, и так как в новом мире, в мире мысли, он не умеет видеть, не умеет идти вперед, то ему показалось, что его обхватил непроницаемый мрак.
Ссылки на математику и механику очень неудачны, математика не потеряла ничего, когда дошла до невозможности найти квадратуру круга, невозможность вечного движения опирается только на лучшем понимании действительно возможных движений, но сказать, что наука о природе ведет прямо к непониманию природы, что окончательный результат ее есть чистое противоречие, — значит ни больше ни меньше, как признать невозможность всей науки.
Бюхнер, не понимая отношения силы и вещества, разумеется, не мог понять и отчаяния Дюбуа-Реймона. Если мы употребим выражение Дюбуа-Реймона, то должны сказать, что Бюхнер разнес этот узел мечом самообольщения, то есть, в сущности, он принял особенное существование сил и вещества. ‘Силу, — говорит он, — нельзя представлять без вещества, и обратно — вещество без силы’, но для него это служит только доказательством, что и сила существует, и вещество существует, и что притом они существуют нераздельно. Ничего темного он здесь не находит: это для него простейшая истина.
Если мы откажемся от олицетворения материализма, если будем держаться самого общего смысла вещества и силы, то увидим, что, собственно говоря, неразрывность их сводится на такое положение: вещество есть нечто действующее, то есть с ним происходят перемены, совершаются явления, и причина и основание этих явлений и перемен есть само вещество. Признать неразрывность силы и вещества — значит просто признать самодеятельность вещества.
Чтобы видеть важность такого признания, заметим, что нет ничего обыкновеннее, как принятие вещества за простой материал, за неизменную и недеятельную массу, которая необходима для явлений, но сама произвести их не может. Так понимает его и материализм. Бытие и деятельность суть общие понятия, под которые мы подводим все существующее, но ум человеческий с особенным упорством останавливается на понятии бытия и на всем, что подходит под это понятие. Явлениями этого постоянного упорства наполнены все летописи наук, вся история мышления. Такое направление ума вытекает из самой его природы, он стремится под явлениями найти сущность, среди перемен открыть неизменное, среди бесконечного мира отыскать тот центр, который сам остается нераздельным и неподвижным и из которого выходит всякая раздельность и всякое движение. Так как в этом состоит самое существенное стремление ума, то в ошибках, идущих по этому направлению, состоят и существенные заблуждения ума. Так — неизменность сущности обыкновенно полагается в ее самонедеятельном бытии.
Между тем такого бытия нет, все, что существует, существует настолько, насколько действует, самая сущность вещей состоит в деятельности. Так точно и сущность вещества состоит в его деятельности.
Деятельность есть понятие более трудное, чем бытие. Бытие, так или иначе, мы можем представлять, — деятельности же вообще нельзя представлять. Мы видели, что натуралисты принуждены были прибегнуть к сравнению, чтобы обозначить деятельность вещества. Сила всегда будет не что иное, как отвлечение от силы животного.
Поэтому, ограничиваясь одним представлением, материалисты и натуралисты никак не могут понять самодеятельности вещества. В самом деле, им нужно представить себе такую сущность вещества, чтобы из нее необходимо вытекала его деятельность, обратно — им нужно представить такую деятельность, чтобы она заключала в себе и сущность вещества, чтобы от нее зависела и самая протяженность вещества, и все разнообразие пространства и времени.
Известно, что динамическая теория вещества считает сущностью не вещество, а силы, вещество по этой теории само происходит от взаимодействия двух сил, притягательной и отталкивающей. Но этого мало. Нужно найти силу в полном смысле живую, т. е. внутреннюю, не механическую, нужно открыть ее закон, не математический, но служащий основой всем математическим законам. Чтобы понять жизнь вещества, нужно проникнуть в эти внутренние биения его пульса, нужно мысленно постигнуть глубокие движения его сущности. Только тогда можно будет рассматривать мир как одно целое, как гармоническую сферу

ГЛАВА VII

БОГ ПО ПОНЯТИЯМ МАТЕРИАЛИСТОВ
Понятие о Боге — понятие по преимуществу. — Сближение Бога с пространством. — Вольтер. — Ньютон. — Лейбниц. — Сближение Бога с силой. — Бюхнер. — Сравнение между мыслью и представлением. — Берцелиус о силе привычки.

Предмет, о котором мы говорили выше, то есть отношение между пространством, временем и веществом и между веществом и движением или силой, может быть обработан с большей полнотой и с большей отчетливостью, предыдущие рассуждения способны принять характер определенности и строгости, ничем не уступающей строгости математических выводов. Настоящая статья необходимо ограничивается только беглым очерком всего вопроса.
В заключение я приведу, как один из поразительных примеров, отношение материалистического мышления к понятию о Боге. Понятие о Боге есть понятие по преимуществу, т. е. менее, чем что-либо другое, доступно представлению. По самому обыкновенному пониманию — от Бога все зависит, все от него происходит, он есть начало и смысл всего существующего. Следовательно, для мышления он представляет глубочайшую глубину, крайнюю точку, до которой оно может достигнуть.
Материалистическое мышление, следуя своему обыкновенному ходу, стремится представить себе Бога и потому впадает в неисчислимые затруднения. Представлять что-нибудь — значит, по самой сущности этого действия ума, отделять этот предмет от других, ставить его особо, независимо. Поэтому, даже отвергая человекоподобное понимание Бога, признавая его духом, вездесущим и проч., материалистическое мышление все-таки никак не может постигнуть его существенной черты. Оно все-таки воображает Бога каким-то тонким воздушным существом наряду со всеми другими существами, следовательно, без существенного отношения к ним. Неудивительно поэтому, что такое воображение не представляет ничего понятного и нимало не служит к пониманию мира.
Между явлениями материалистического мышления в этом отношении встречаются очень поразительные. Мы видели, что, развиваясь строго последовательно, оно находит в основе всего существующего — пространство, время, вещество и силы. Только эти сущности оно может себе представлять, и потому только они и признаются существующими. Все остальное нельзя представлять, следовательно, и нельзя полагать существующим.
Поэтому, встречаясь с понятием о Боге и не находя его в своем собственном развитии, материалистическое мышление нередко старается поставить это понятие в связь со своими сущностями. Таким образом, оно то находит какое-то сродство Бога с пространством, то готово признать Богом само вещество, то, наконец, сравнивает Бога с силой.
История мышления полна примеров этого рода. Вольтер, постоянно боровшийся против материализма, а между тем сам доходивший до последних крайностей материалистического мышления, пишет следующее:
‘Ньютон рассматривает пространство и время как два существа, которых существование необходимо следует из самого Бога, ибо бесконечное существо существует в каждом месте, следовательно, каждое место существует, бесконечное существо существует бесконечное время, следовательно, бесконечное время есть нечто существующее’.
Заметим, что все это рассуждение целиком принадлежит Вольтеру. Ньютон никогда не доходит до такой смелости и определенности, например, он нигде не называет пространство и время существами. В этом случае Вольтер обращается с Ньютоном как нередко обращаются с великими авторитетами, т. е. взводит на него собственные мысли, чтобы придать им больше твердости. Вольтер и сам почти признается в этом, потому что вслед за приведенными словами говорит:
‘У Ньютона, в конце его вопросов ‘Оптики’, вырвались следующие слова: эти явления природы не показывают ли, что есть существо бестелесное, живое, разумное, везде присущее, существо, которое в бесконечном пространстве, как в своем чувствилище (Sensorium), все видит, различает и понимает самым близким и совершенным образом?’ {La mtaphysique de Neuton. Ch. II189.}
Действительно, таков смысл слов Ньютона, подавших повод к рассуждениям Вольтера, но эти слова переделаны Вольтером. Мы приведем подлинные выражения Ньютона, так как в них содержится больше, чем в этой переделке.
‘Первоначальное устройство таких чрезвычайно искусных частей животных, как глаза, уши, мозг, мускулы, сердце и пр., также инстинкт зверей и насекомых, — все это не может быть произведением чего-нибудь другого, кроме мудрости и искусства могущественного, вечно живого Деятеля, который, будучи во всех местах, может двигать телами, заключенными в его безграничном и однообразном чувствилище, и таким образом образовывать и преобразовывать части мира гораздо легче, чем мы можем двигать по нашей воле частями нашего тела. Мы не смотрим, однако же, на мир как на тело Бога и на части мира как на части Бога. Бог есть однообразное существо, лишенное органов, членов или частей, и они суть его создания, подчиненные ему и служащие его воле’.
‘Органы чувств не служат для того, чтобы ощущать образы вещей, а только для того, чтобы доводить эти образы до чувствилища, Бог же не имеет нужды в таких органах, так как он повсюду присущ самим вещам’ {Newton. Optics.}.
Вот замечательные слова, выражающие одну из величайших крайностей материалистического мышления. Вольтер, очевидно, менее поглощен представлениями, нежели Ньютон, у Вольтера есть три особых существа — Бог, пространство и время. У Ньютона же между Богом и пространством являются самые тесные отношения: пространство есть чувствилище Божие, если мир не может быть телом Бога, потому что Бог есть существо однообразное, однородное, то пространство, будучи само однообразным, очевидно, может быть телом и чувствилищем Бога, самая деятельность Божия, образование и преобразование мира, у Ньютона тесно связана с этим воплощением Бога в пространство.
Из других мест ньютоновых сочинений можно заключить, что он действительно так представлял себе Бога, так, например, самые явления тяготения, которые он открыл, он готов был приписать непосредственному действию Божию.
Понятно, почему Лейбниц вооружился против таких мнений, почему он говорил, что в Англии, кажется, падает и естественная религия. Англичане очень обиделись таким упреком, и из этого возникла знаменитая полемика, давшая повод Лейбницу высказать многие свои мысли190. Впоследствии Вольтер объявил себя на стороне англичан.
Так как явления мышления совершаются по строгим законам, то нет ничего удивительного, что в наше время встречаются повторения мнений и разногласий, подобных тем, которые мы привели. Вообще, новый немецкий материализм, наделавший столько шуму, в сущности не представляет ничего нового, так что любители новой истины, проявляющейся в мире, напрасно думают, что нашли ее в этом материализме.
Бюхнер в первых же главах говорит о Боге. Он думает, что нераздельность силы и вещества и бессмертие вещества прямо опровергают существование Бога. Так как он, по обычаю, даже и не пробует объяснить, что он разумеет под понятием Бога, то, разумеется, его заключения не имеют ни малейшей силы. Отрицать существование чего бы то ни было — можно только выходя из точного понятия отрицаемого предмета, не зная сам, что отвергаешь, нельзя ничего отвергнуть.
Поэтому нам любопытно здесь не решение самого вопроса о бытии Божием, а только то, как Бюхнер понимает бытие Бога. Как он его понимает, так и отвергает.
Что же оказывается? Бюхнер представляет Бога в виде силы, правда, он называет его творческой силой, он приписывает этой силе произвол и намерения, но все-таки считает эту силу такой же, как вещественные силы, о которых говорил выше. Понятие о Боге — по его мнению — есть понятие о силе, отдельной от вещества, и вот он отвергает существование Бога, основываясь на том, что нет силы без вещества и нет вещества без силы.
‘Движение вещества, — говорит Бюхнер, — следует только законам, которые действуют в нем самом, различные явления вещей суть не что иное, как продукты различных и многообразных, случайных движений. Нигде и никогда, ни в какую эпоху, ни в каких отдаленнейших пространствах, куда только проникают наши телескопы, не было найдено факта, который бы служил исключением из этого правила и который бы привел к необходимости признать самостоятельную силу, действующую непосредственно и вне вещей’.
Понятно, что, рассуждая подобным образом, нельзя ничего доказать, откуда Бюхнер взял, что Бог есть сила, подобная вещественным силам? Не все ли это равно, как доказывать, что астрономы находят в небесах только различные небесные тела и что до сих пор в телескоп нельзя было усмотреть ни Бога в его молниецветной ризе, ни ангелов с пламенными мечами?
Далее у Бюхнера есть выражение, поразительное своей несообразностью.
‘Представлять себе, — говорит он, — эту силу погруженной в вечный, самодовольный покой или во внутреннее самосозерцание — будет также пустое и произвольное отвлечение, не имеющее эмпирических оснований’.
Очевидно, представлять себе вещественную силу в покое, самодовольной, самосозерцающей — есть невообразимая нелепость, нестерпимая чепуха, а Бюхнер думает, что это только произвольное отвлечение, что оно не может быть принято только за недостатком эмпирических оснований.
Отсюда видно, между прочим, как дурно понимает Бюхнер самое значение силы, если бы он точнее понимал его, он не стал бы сравнивать Бога с вещественной силой, не стал бы говорить о произволе силы, о намерениях силы и т. п. Совершенно ясно, что Бюхнер склонен к олицетворению силы, то есть готов понимать ее как силу животного, как что-то живое, связанное с мертвым веществом.
Его рассуждения о Боге, взятые во всей их совокупности, не имеют ни малейшей твердости. Что бы он ни говорил о веществе и силе, как бы он ни понимал то и другое, все-таки — по коренному смыслу самого понятия о Боге, и вещество, и силы, и все их свойства и действия полагаются вполне зависящими от Бога. Доказать что бы то ни было относительно Бога материализм не может, потому что он не может схватить самое это понятие, не может мыслить, а только представляет. Поэтому правильный материалистический атеизм должен опираться на самой этой невозможности. Он должен рассуждать так: когда я представляю себе вещество и силы, то представляю их самостоятельными, ни от чего не зависимыми, следовательно, я не могу считать их зависящими от чего бы то ни было, самой зависимости я не могу представить, следовательно — ее нет, нет ничего, от чего бы зависела сущность вещества и сил.
Таким образом, и материализм, со своей стороны, держится знаменитого начала тожества бытия и мышления, что для него немыслимо, то он считает несуществующим, существующим же и действительным он признает только то, что он мыслит, и только так, как он его мыслит.
Мы видели, что коренное начало материалистического мышления есть представление, в представлении вся его сила, и материализм рушится, как скоро мысль освобождается от такой односторонности и начинает действовать с большим самообладанием.
Такое освобождение есть важный шаг в умственной жизни, потому что сила представлений чрезвычайно велика. Чистая мысль эфирна, по выражению Гегеля, то есть она легка, прозрачна и подвижна, она знает сама себя, свободно управляет сама собою, в ней нет никакого принуждения, потому что деятельность разума основана на полном самоопределении.
Мы не жалуемся на то, что принуждены мыслить известным образом, как скоро сознаем полную разумность этого мышления, точно так же — мы не жалуемся на то, что нас мучит потребность мыслить, как скоро наше мышление удовлетворяет этой потребности.
Другое дело представления, в области ума они составляют нечто темное, тяжелое и неподвижное. Они не сами себя определяют, но как будто принуждены извне принять известные формы. Мы чувствуем, что они непокорны власти ума, непроницаемы для его взгляда. Они не удовлетворяют нас, являясь какими-то загадками, и преследует нас, как призраки или видения, от которых невозможно отделаться. Как тот, кто долго играл в карты, видит их потом целую ночь и вспоминает их утром, так и тот, кто долго играл атомами или силами и пустым пространством, не может забыть их, не может перейти от них к другим понятиям. Приведу по этому случаю наивное признание Берцелиуса. ‘Вследствие своих занятий философией, — говорит он, — многие натуралисты заранее предубеждены в бесконечной делимости вещества и потому даже без исследования отвергают атомы как нелепость, но это затруднение только временное, — потому что возражения, основанные на привычке к известным философским убеждениям, теряют свою силу по мере того, как с ними борется опыт’ {Thorie des proportions chimiques. P. 22.}. Зная настоящий смысл атомов, мы должны это понять так, что философские убеждения постепенно теряют свою силу, по мере того как с ними борются представления.
Если же так, если дело идет о борьбе привычек, о перевесе той или другой стороны деятельности ума, то ясно, что мышление действует не всецело, не со всей своей общностью и свободой. Между тем мы хотим мыслить так, как вообще должно мыслить, мы не хотим подчиняться каким-нибудь особенностям, причудам или увлечениям мышления. Чтобы достичь истины, мы желаем приобрести мышление чистое, нормальное, всюду и для всех одинаковое, неименное и единственное.
Следовательно, нужно учиться мыслить.

1860, 1 сент.

III. О ПРОСТЫХ ТЕЛАХ

Критика теории элементов

Отдел первый

История учения о простых телах

ГЛАВА I

БОРЬБА МЕЖДУ ЭМПИРИЗМОМ И АПРИОРИЧЕСКИМИ ТРЕБОВАНИЯМИ
Признание одного опыта. — Мысль, что опыт даст абсолютные истины. — Случаи сопротивления натуралистов движению науки. — Мышление ищет абсолютного познания.

Естественные науки, или, лучше сказать, натуралисты, служители этих наук, очень любят хвалиться своей исключительной преданностью опыту, одному чистому, голому опыту Они часто с презрением отвергают всякие не опытные, априорические, абсолютные истины и видят в них только пустые мечтания и помеху своим исследованиям.
Без сомнения, это — ошибка, непонимание науки, непонимание того метода, который составляет душу исследования природы. Но слишком винить в этом случае натуралистов было бы несправедливо. Нет ничего мудреного, что они, как люди очень занятые делом, не замечают свойства и значения тех приемов, которые употребляют. Так как они идут по твердой и ясной дороге, то им не приходит в голову задумываться о ее направлении и цели, и может показаться чем-то лишним, почти вредным — отвлекать их внимание от работы соображениями, от которых работа, по-видимому, нисколько не пойдет успешнее.
Бывают, однако же, случаи, когда ошибка натуралистов становится чувствительной для них самих, когда вследствие ее они приходят в недоумение, из которого не знают, как выйти. Прежде всего — натуралисты, разумеется, только на словах не любят и порочат абсолютные истины. В сущности, и в них живет общее стремление человеческого ума к таким истинам, которые одни и заслуживают названия истины. Поэтому они, чтобы примирить и то и другое из своих стремлений, обыкновенно начинают питать мысль, что опыт дает абсолютные истины — мысль, невозможную по самой сущности опыта.
Таким образом, беспрерывно встречается у натуралистов, что какая-нибудь опытная, следовательно, относительная истина принимается за абсолютную. Отсюда рождается двоякое недоразумение.
Во-первых, является противоречие понятию опыта. Опыт ничего абсолютного доказать не может: абсолютная истина принадлежит только априорическому, только тому, что может быть доказано без опыта. Но опытные исследователи часто думают, что опыт есть единственный источник истины, а потому есть источник всякой истины. Поэтому они иногда приходят к смешной попытке доказывать опытом абсолютность какого-нибудь вывода. В этом случае, когда берутся подтвердить на опыте то, чего никакой опыт дать не может, очевидно, забываются границы опыта, и ему приписывается значение, которого он не имеет.
Во-вторых, является противоречие духу науки. Каждая наука стремится к априорическому познанию и не может остановиться ни на чем, что не носит на себе полного априорического характера. Поэтому сколько бы ни признавали абсолютным какой-нибудь опытный вывод, она рано или поздно начнет обходить его. В таком случае у опытных исследователей замечается нередко сопротивление науке. Они начинают игнорировать или отрицать даже факты и опыты, когда эти факты и опыты, — как это иначе и быть не может, — начинают совпадать с априорическими требованиями науки. Тогда происходит остановка вопросов, которая тянется целые десятилетия и уступает только неизбежному развитию науки.
Все эти недоразумения, очевидно, проистекают из одного источника — из всегдашнего стремления человеческого мышления достигнуть абсолютного познания. Мышление торопится и облекает своим любимым абсолютным характером первые предметы, сколько-нибудь для этого годные, а когда наука срывает с них эту печать абсолютности, нам жаль расстаться с нашим мнимым абсолютным, нас как будто пугает новый и далекий путь, в который мы должны пуститься, — и мы упорно отстаиваем наши старые идолы.
Для разрешения подобных недоразумений, очевидно, есть только одно средство — уяснить и привести в сознание настоящий смысл опытного метода, указать его априорические начала и то значение, которое должен в нем иметь голый опыт. Впрочем, и не ради одних недоразумений, а вообще — деятельность сознательную всегда можно предпочитать деятельности бессознательной, а в науке, казалось бы, ясное сознание метода должно бы было способствовать более быстрому движению вперед. Как бы то ни было, я рассмотрю здесь один случай из области исследования природы, весьма любопытный в том отношении, о котором я говорил, то есть как столкновение между эмпиризмом, обыкновенно господствующим в естественных науках, и рационализмом, составляющим истинную душу каждой науки, а следовательно, и каждой отрасли естествознания. Дело идет о так называемых простых телах, правильнее — о простых веществах, об элементах, из которых состоят все нам известные вещества.

ГЛАВА II

ОТ 1809 ДО 1859. ПЕРИОД, КОГДА ПРОСТЫЕ ТЕЛА СЧИТАЛИСЬ ЭЛЕМЕНТАМИ
Остановка в разложении тел. — Система простых тел как учение, противоположное алхимии и аристотелевским элементам. — Слова Лавуазье. — Химия в романе Александра Дюма. — Остановка вопроса в науке. — Преувеличенное мнение химика Дюма о простых телах.

В 1809 г. Гей-Люссак и Тенар открыли бор, — последнее простое тело, доставшееся химикам с некоторой трудностью. С тех пор успехи химии в разложении веществ прекратились, то есть те вещества, которые в это время оставались не разложенными, остаются не разложенными и до сих пор, и к ним присоединяются только кое-какие новые, открываемые в редко встречающихся минералах и составляющие только новые члены в известных уже группах, — например, новые металлы191. Попытки разложить некоторые из этих простых тел не имели никакого успеха. В силу своей давности и того упорства, с которым они удерживали свое место, простые тела, известные с 1809 г., приобрели значительный авторитет не только в глазах непосвященных, но и в глазах самих химиков. Их просто-напросто считали действительными элементами природы, навсегда неразложимыми, от века различными веществами. Такому мнению о них весьма способствовало, конечно, то обстоятельство, что этим мнением разрушались два давнишних и всем известных авторитета, именно авторитет quasi-Аристотеля, то есть общепринятого учения средних веков, по которому признавались только четыре элемента: огонь, воздух, вода и земля, и авторитет алхимиков, принимавших возможность делать золото или, вообще, превращать металлы один в другой. Оба авторитета были ниспровергнуты не раньше конца прошлого столетия. Лавуазье еще должен был бороться со средневековым учением, не совсем правильно носившим имя Аристотеля192. Вот что он говорит во введении к своему ‘Элементарному трактату химии’:
‘Без сомнения, читатели будут удивлены, не нашедши в этом элементарном трактате химии главы о составных и элементарных частях тел, но я замечу здесь, что это наше стремление непременно принимать, что все тела природы состоят только из трех или четырех элементов, зависит от предрассудка, доставшегося нам первоначально от греческих философов’.
По ходу речи ясно видно, что в то время под составными и элементарными частями тел ничто другое и не могло разуметься, кроме трех или четырех аристотелевских элементов. Далее:
‘Признание четырех элементов, составляющих в различной пропорции все тела, какие нам известны, есть чистая гипотеза, придуманная задолго до появления первых понятий опытной физики и химии. Еще не было фактов, а уже составлялись системы, и теперь, когда мы собрали факты, мы как будто усиливаемся оттолкнуть их, как скоро они не согласны с нашими предрассудками, так справедливо то, что авторитет этих отцов человеческой философии еще имеет вес и что он, без сомнения, еще будет тяготеть над грядущими поколениями’.
Следующие слова объясняют и положительную сторону дела:
‘Весьма замечательно то, что, несмотря на признание учения о четырех элементах, нет химика, — которого бы сила фактов не заставила допустить их в большем числе’.
Затем Лавуазье приводит примеры и заключает:
‘Но все эти химики увлеклись духом своего века, который довольствовался утверждениями без доказательств или, по крайней мере, принимал за доказательства весьма шаткие вероятности’.
‘Все, что можно сказать о числе и природе элементов, по моему мнению, ограничивается чисто метафизическими соображениями: это то же, что решать неопределенные задачи, допускающие бесконечное число решений, из которых, весьма вероятно, ни одно в частности не согласуется с природой. Итак, я удовольствуюсь следующим: если под именем элементов мы разумеем простые и неделимые частицы, составляющие тела, то, вероятно, мы их не знаем, если же, напротив, мы с именем элементов или вещественных начал соединяем понятие о последнем пределе, до которого достиг анализ, то все вещества, которых мы еще никаким средством не могли разложить, суть для нас элементы, не потому, чтобы мы могли утверждать, что эти тела, рассматриваемые нами как простые, не состоят сами из двух или даже более начал, но так как эти начала никогда не разделяются, или, лучше, так как мы не имеем никакого средства разделить их, то они действуют в отношении к нам как простые тела, и мы не должны признавать их сложными, пока опыт и наблюдение не докажут нам этого’ {Lavoisier. Trait lmentaire de Chimie. Disc. prel. P. XIV—XVII193.}.
Из этих слов Лавуазье как нельзя лучше видна положительная сторона дела. Новая система элементов соответствовала тому духу строгого наблюдения и опыта, который все больше и больше проникал в науку. В этой системе не было места никаким метафизическим соображениям, новые элементы были просто последние опытные результаты анализа, тот предел разложения, на котором принуждала остановиться сила фактов. В этом заключалась великая выгода новой системы, сравнительно с аристотелевской или алхимической, потому что у Аристотеля и алхимиков сложение тела объяснялось при помощи множества гипотез и шатких вероятностей, которых не терпит строгая наука.
Своею новою системой элементов наш век гордился не менее, чем другими великими подвигами науки. Преимущественно на этом основании — алхимия, например, считалась одним из позорнейших заблуждений ума, наравне с астрологией, магией и другими подобными порождениями темного времени в истории человечества. Как забавный пример мистического уважения к последним выводам науки, особенно сильного у непосвященных, приведу здесь знаменитого романиста Александра Дюма. В одном из его романов действие происходит в прошлом веке, и на сцену выводится Калиостро194. Этот шарлатан обманывает окружающих, выдавая себя за делателя золота, но на самом деле он не умеет делать золота. Но он, сверх того, магнетизер и при помощи своей ясновидящей действительно делает большие чудеса. В одно из магнетизирований Калиостро вздумал расспрашивать ясновидящую о тайнах природы, о том, например, можно ли делать золото. И вот, она сообщает ему, в виде глубочайшего прозрения в самую сущность вещей, что золото есть простое тело, и потому его делать нельзя. К этому она прибавляет еще другое откровение в том же роде, именно, что можно делать алмазы, так как они состоят из того же вещества, как уголь.
Очевидно, ясновидящая провидела только то, что несколько лет спустя писалось в учебниках химии. Химия до сих пор одинаково не умеет делать ни золота, ни алмазов195. Если же делать алмазы считалось легче, чем делать золото, то это происходило только от полного убеждения в элементарной природе золота, тогда как для делания алмазов нет этого препятствия, ничем и никогда не преодолимого.
У самих химиков, которые, собственно, всегда должны бы были видеть в своих элементах не более как последний предел, до которого достиг анализ, это понятие часто совершенно сглаживалось и элементы принимались за действительно простые вещества. Это доказывается той ролью, которую играли в науке эти элементы. Им, очевидно, приписывалось больше значения, больше весу, чем сколько должен иметь простой предел анализа, простая остановка в разложении. Их всегда ставили особо, никогда не рассматривали наряду с другими телами, тогда как, очевидно, этот последний предел не должен бы был иметь никакого особого преимущества перед предпоследним и всяким другим.
Наконец, из этого стремления принимать химические элементы за действительно простые начала объясняется нежелание искать какой-нибудь связи, какого-нибудь отношения между свойствами элементов, и то упорство, с каким химики часто отвергали ту связь и те отношения, которые иногда обнаруживались. Это была настоящая остановка вопроса, которая тянулась многие десятки лет. Полагалось, что каждый элемент совершенно независимо от других обладает от вечности, от начала своими свойствами. Если же так, если этих свойств ниоткуда нельзя выводить, то, разумеется, между ними может не быть никакого правильного соотношения. И действительно, долгое время химики думали, что для свойств элементов нет никакого правила, никакого закона, что искать такого закона — значит пускаться в область опасных гипотез.
В последнее время, как я расскажу далее, химики возвратились к взгляду, столь ясно выраженному Лавуазье. Но мысль о возможности разложения привычных им элементов принимается ими все еще не без трудностей. Вот, например, что писал химик Дюма в 1859 г.:
‘Химия есть наука новая, химические же явления древни как мир, и радикалы неорганической химии, которые предстоит подвергнуть дальнейшему разложению, известны человеку не со вчерашнего дня. Существование их обнаруживается с первых исторических времен, и с тех пор уже обнаруживается некоторым образом их неизменяемость. Лавуазье не открыл их: они уже существовали, он только поставил их на надлежащее место. Он не открыл реакций, которые обнаруживают их естественное сродство, искусства знали их, лаборатории пользовались ими, он только дал их объяснение, теорию’.
‘Поэтому разложить радикалы минеральной химии есть дело более трудное, чем то, которое имел счастье предпринять и исполнить Лавуазье. Потому что это значит не только открыть новые и неизвестные существа, но открыть даже существа новой и неизвестной природы, для которых мы не имеем никакой аналогии и которых вида и свойства ум наш и представить не может’ {Mmoire sur les quivalents des corps simples, par M. J. Dumas. Ann. de Ch. et de Ph. 1859, fvrier196.}.
Трудно найти что-нибудь, чем бы оправдывались эти странные слова. Давность, на которую ссылается Дюма, как известно, в науке не имеет никакого веса. С чистой и строгой химической точки зрения, наши нынешние простые тела не более как последний достигнутый предел разложения. Следовательно, предполагать, что при следующем пределе мы найдем какие-то вещества (или существа, как пишет Дюма, по обыкновенному французскому смешению понятий) новой и неизвестной природы, которых вида и свойства ум наш и представить не может, нет никакого основания.

ГЛАВА III

ОПЫТНЫМ ПУТЕМ НЕВОЗМОЖНО ДОЙТИ ДО ЭЛЕМЕНТОВ
Простое тело есть тело еще не разложенное. — Для опыта все возможно. — Произвольное зарождение. — Спор в Парижской Академии наук между Дюма иДепре. — Идея абсолютного способа разлагать тела. — Опыты Депре. — Правильная ссылка на руководство опыта. — Шутка Дюма.

Итак, химики готовы были принять свои опытные элементы за действительные простые вещества. Спрашивается: имели ли они на это право? Возьмем вопрос общее. Положим, что все или некоторые из нынешних элементов будут со временем разложены и опять наступит такая же остановка в разложении, какая имеет место теперь, начиная с 1809 года. Спрашивается: при этой или при какой угодно дальнейшей остановке будут ли химики иметь право считать свои опытные простые тела за действительные элементы вещества?
Очевидно — никогда и ни в каком случае они не могут иметь этого права. Для опыта простое тело есть не что иное, как тело еще
421
не разложенное. В этом отношении нельзя согласиться со словами Лавуазье, которые мы привели выше. Увлеченный реакцией против четырех элементов, он говорит, что простых тел, найденных на опыте, мы не должны признавать сложными до тех пор, пока опыт и наблюдение не докажут нам их сложности. Совершенно напротив: мы всегда имеем право предполагать, что их можно разложить, и никак не должны считать их абсолютно простыми.
В самом деле, для того чтобы считать какое-нибудь вещество абсолютно простым, нужно доказать, что его разложить невозможно. Но никакой опыт не может доказать какой бы то ни было невозможности. Для опыта все возможно. Положим, что при всех наших усилиях какое-нибудь тело не разлагается, никак невозможно ручаться, что оно не разложится никогда, ни при каких других опытах и обстоятельствах. Следовательно, с чисто опытной точки зрения доказать его неразложимость — никаким образом нельзя.
Очевидно, мы здесь пришли к границам опыта. Опыт не дает абсолютных положений, между тем невозможность, которой мы ищем, есть абсолютное положение. Невозможность может быть доказана только независимо от опыта, только из априорических понятий. Невозможно то, что заключает в себе внутреннее противоречие. Невозможно то явление, которое, подходя под известное априорическое понятие, не вполне его удовлетворяет. Например, невозможен круг, у которого бы были углы.
Таким образом, невозможность всегда определяется тем, что некоторое априорическое понятие не терпит своего нарушения, абсолютно требует своей полноты. Если мы не найдем для наших явлений такого понятия, с которым бы могли их сравнивать, то о невозможности тех или других из них не может быть и речи. Тогда возможны всякие предположения, и нет основания утверждать, что мы чего-нибудь не встретим на опыте.
Весьма любопытно в этом случае отношение к делу натуралистов. Если бы они твердо держались голого опыта, как они любят хвалиться, то, ограничиваясь тем, что ими найдено в действительности, они никогда не должны бы были пускаться в рассуждения о возможном и невозможном. Но, понятным образом, для ума человеческого трудно отказаться от полного своего действия, и потому натуралисты нередко попадают в эту заповедную априорическую область суждений. При этом некоторые нимало не смущаются. Именно, считая опыт единственным надежным источником познания, они в то же время, не задумываясь, полагают, что опыт может быть судьей во всяком деле, что он есть источник всякого познания, следовательно, может решать и вопросы о возможности и невозможности вещей. Отсюда происходят, например, беспрерывно повторяющиеся толки о том, что опыт будто бы доказал невозможность произвольного зарождения197. Строго держась начала опыта, и здесь следует сказать, что открыть произвольное зарождение возможно, доказать же опытом его невозможность нельзя. И здесь — явление a priori ничем не определяется. Мы ничего не понимаем ни в обыкновенном зарождении, ни во всяком другом. Что же мы можем сказать? Сколько бы мы ни делали опытов, всегда возможны бесчисленные другие опыты, за которые сделанные никак не ручаются.
То же самое случилось и с простыми телами. Их простоту, их элементарную природу тоже думали доказывать опытом. Несколько лет тому назад вопрос этот был предметом спора в Парижской Академии наук. Именно Дюма заявил тогда о некоторых признаках, указывающих на вероятную разложимость нынешних химических элементов. Против него вооружился физик Депре, делавший для этого особые опыты, из которых, по его мнению, можно вывести следующие положения:
1) каждый металл состоит из особенного элементарного вещества, неразрушимого в своей внутренней сущности,
2) кислород, азот и металлы не состоят ни из водорода, ни из какого-нибудь более легкого газа, сгущенного в различной степени,
3) из некоторых опытов видно, что нельзя считать какие-нибудь два металла за одно и то же вещество в различных молекулярных состояниях,
4) число сделанных опытов достаточно для того, чтобы распространить эти заключения на все тела металлические и неметаллические (то есть и на те, которые не подвергались опытам). {Comptes rendus. 1858, 15 Nov.198.}
Нередко встречаются в науках заключения, превышающие посылки, — выводы из опыта того, чего опыт не дает. Но выводы Депре особенно любопытны потому, что опыт не только их не дает, но и никогда дать не может. Редки примеры подобной грубости в обращении с опытом, подобной смелости решать посредством опыта какой угодно вопрос. Парижский академик говорит о внутренней сущности веществ, которые он подвергал опытам, с такой же уверенностью, с какою говорил бы о весе или объеме какого-нибудь куска меди или железа.
Для доказательства своих невозможных тем Депре, очевидно, должен бы был найти абсолютный способ разложения, то есть такой способ, который бы наверное и вне всякого сомнения разделял бы вещества на их действительные элементы. Но Депре не приходит и в голову, что он лицом к лицу столкнулся с абсолютным.
Если бы Депре изобрел, по крайней мере, новый способ разложения и подверг бы ему нынешние химические элементы, то для науки все-таки получился бы результат, что они и при этом способе не разлагаются. Но Депре и этого не сделал. Он просто взял первые попавшиеся опыты. Всего у него 17 опытов, и все они в следующем роде: он брал медный купорос, разлагал его с помощью гальванического тока и собирал отдельно постепенные осадки меди, отлагавшейся на одном из полюсов. Если бы в растворе была не одна медь, а и другие металлы, то при этом способе разложения последовательные осадки содержали бы их в различной пропорции. Поэтому если бы и медь была смесью металлов, то ее осадки были бы различны между собой. Так рассуждал Депре. Полученные им осадки оказались, однако же, совершенно одинаковыми. Он превратил каждый из них в разные медные соли: азотно-кислые, уксусно-кислые и пр. И соли вышли одинаковые. Он кристаллизовал их и пригласил для сравнения кристаллов известного минералога Делафосса: Делафосс нашел, что и кристаллы вышли одинаковые.
Итак, решено. Опыт доказал, что медь есть тело простое. Сделавши такое открытие, Депре естественным образом распространяет его по аналогии и на другие тела, которых он не подвергал еще опытам.
‘Распространение этого вывода, — пишет он, — на все простые тела не уклоняется от осторожности, требуемой опытными исследованиями. Мы убеждены, что если бы был разложен хотя один металл, то легко было бы разложить и все остальные. История химии представляет нам замечательный пример такого рода в начале нашего столетия. Разложение одной щелочи повело тотчас к разложению других щелочей и даже земель’.
Все это весьма последовательно с известной точки зрения, но сама точка зрения здесь уже не напоминает мышления человека, а вполне совпадает с мышлением животных. Известно, что животные — чистые эмпирики и в этом смысле очень последовательны. Если с кем-нибудь из них посмышленее случится на каком-нибудь месте памятная беда, то животное ни за что не пойдет потом на это место, в полной уверенности, что и его и всякого другого там непременно постигнет та же самая беда. Так и Депре. Не успевши разложить меди, он уже уверен, что никто и никогда не разложит ни меди, ни какого-нибудь другого из нынешних химических элементов.
Дело в том, что опыт сам по себе ничего не значит, не может дать никакого заключения. Если какое-нибудь тело при известных обстоятельствах разложилось, то мы уже a priori, не из опыта, заключаем, что при тех же обстоятельствах оно всегда будет разлагаться, что даже невозможно, чтобы оно при точно этих же обстоятельствах не разлагалось. Если же тело при данных обстоятельствах не разложилось, то из этого никак не следует, чтобы оно не разлагалось ни при каких обстоятельствах, напротив, всегда остается возможность предположить обстоятельства, при которых оно разложится.
Опыты и рассуждения Депре были направлены против Дюма. В ответ на них Дюма не дал никаких объяснений о главной точке вопроса и ограничился голословным заявлением, что ‘ничто не доказывает, чтобы нынешние простые тела были действительные элементы, последние элементы тел, и что даже нет никакого средства доказать это’ {Comptes rendus. 1859, 17 Janv.}.
Тогда Депре стал ссылаться на философию науки. ‘Это, — возражал он {Ibid. 21 Fevr.}, — одно голое утверждение, упорное отрицание, которое кажется нам антифилософским. Дюма не знает средства разрешить вопрос. Но разве нет возможности, чтобы другой физик или химик был более счастлив? Зачем останавливать усилия тех, которые решились бы заняться этим предметом? Опыты, предпринятые в каком-нибудь направлении, всегда служат к успеху науки, они иногда приводят к открытию важных и неожиданных фактов. Часто указывают на Брандта, который, ища философский камень, нашел фосфор. Легко было бы умножить ссылки такого рода: непредвиденное составляет значительную долю истории физических наук’.
Нельзя не согласиться, что на той почве, на которой стоят оба академика, Депре несравненно правее Дюма. Дюма сделал абсолютное, априорическое положение, что нет никакого средства определить элементарную природу вещества, и не умеет ничего сказать в его защиту. Депре инстинктивно чувствует отступление от того чистого эмпиризма, которым он вполне проникнут, и довольно ясно уличает Дюма в измене этому эмпиризму.
‘Новые науки, — продолжает он, — в особенности физика и химия, обязаны своими успехами тому основному учению натуральной философии, что не должно принимать другого авторитета, кроме опыта. В этом заключается истинный дух значительнейших мужей, замечательных в истории физических наук, в этом — жизненное начало изысканий физики и химии. Мы стараемся не уклоняться от него’.
Конечно, начало опыта столь же любезно Дюма, как и Депре, но Дюма, очевидно, никак не мог рассмотреть, в чем дело, и на все эти улики отвечал только {Comptes rendus. 27 Fevr.}, что, ‘кажется, Депре не понял невозможности доказать опытом, что какое-нибудь тело никогда не будет разложено’. В чем загадка, почему один понял, а другой не понял, так и осталось нерешенным и необъясненным.
Замечу, впрочем, что Дюма вообще не любит много говорить о такого рода скользких предметах. Он чувствует тут свое бессилие и нередко уходит от вопроса в шутливый скептицизм. В мемуарах, на которые мы ссылались, у него есть, например, такая выходка:
‘Химики после Лавуазье вообще не говорили уже о действительных элементах тел, будучи убеждены вместе с современниками Лавуазье и с самим Лавуазье, что относительно сущности вещества и его элементов, — по их выражению, — известно так мало, что, заговорив об этом, всякий, что бы ни сказал, непременно скажет лишнее и самая разумная речь о таком предмете та, которая всего короче’.
Этим остроумием, к сожалению, невозможно утешиться. В самом деле, если предмет темен, то, очевидно, нужно стараться определить со всей точностью, что в нем известно и что неизвестно (например, что называют химики сущностью вещества?), что может быть решено опытом и чего опыт решить не может? Такого рода рассуждение, хотя бы оно было длинно, можно считать более разумным, чем самую коротенькую и колкую остроту.

ГЛАВА IV

В ХИМИИ ВОЗНИКАЕТ ПОНЯТИЕ ЭЛЕМЕНТА
Требуется априорическое понятие простого тела. — Элементы, которые предполагал Лавуазье. — Признаки сложности. — Признаки простоты или элементарности вещества.

Из предыдущего ясно, что вопрос об абсолютной простоте какого бы то ни было вещества не может быть решен опытом именно потому, что самый вопрос имеет абсолютный, априорический, не опытный характер. Это будет еще яснее, если мы покажем, что и решения для него не может быть никакого другого, кроме априорического. Решение для него возможно, но только не в той области, где его искали.
В самом деле, для решения требуется ни больше и ни меньше, как составить априорическое понятие простого тела, то есть такое понятие, которое бы показывало, какие свойства необходимо и исключительно должны принадлежать веществу абсолютно простому, действительно элементарному. Если бы мы знали эти свойства, то, нашедши их в каком-нибудь веществе, мы имели бы полное право считать его абсолютно простым.
Заметим при этом, что нет никакой надобности искать этого понятия немедленно и нет никакой возможности найти его тотчас, к нему и следует, и возможно приближаться постепенно, чисто опытным путем. Химики, все дальше и дальше разлагая вещества, должны наблюдать, чем отличаются вещества составные от веществ, их составляющих. Должны быть признаки, по которым станет заметно, что мы приближаемся к абсолютному пределу всякого разложения. Таким образом, если действительно вещественный мир состоит из многих элементов, то это понемногу должно обнаруживаться. А когда найдены будут элементы, то с изучением их можно будет убедиться, что в их свойствах действительно выражается элементарная природа, что они вполне удовлетворяют понятию элемента вещественного мира.
Таково чисто логическое требование, понятно, что оно не могло вполне ускользнуть от химиков. Лавуазье, которому в основе принадлежит нынешняя система элементов, вообще определил их как последний достигнутый предел разложения. Но он же уже делал между ними различие на основании их большего или меньшего приближения к абсолютному пределу разложения. Над пятью следующими телами:
Свет
Теплород
Кислород
Азот
Водород — он сбоку написал: простые вещества, которые принадлежат трем царствам природы и которые можно рассматривать как элементы тел {Trait lmentaire de Chimie. T. I. P. 192199.}.
Лавуазье нигде не развивает и не поясняет этих слов, высказанных в виде предположения. Но очевидно, почему-то эти тела он находил более подходящими под идею простого тела, чем остальные. Не потому ли, например, что два первые из них — невесомые, а последние три — газы, тогда как все остальные вещества его списка — или жидкие, или твердые тела?
Точно так же относительно другой группы своих простых тел он делает обратное предположение. Именно об извести, магнезии, барите, глиноземе и кремнеземе он думает, что они скоро перестанут считаться в числе простых тел. Это предположение он основывает на химическом признаке, именно на том, что названные вещества не имеют стремления соединяться с кислородом, следовательно, показывают, что они как будто уже насыщены им.
Предсказание Лавуазье совершенно оправдалось. Итак, могут и должны быть отыскиваемы признаки, по которым тела приближаются или уклоняются от идеи абсолютно простого тела. По поводу мнений Лавуазье Дюма делает следующее маленькое рассуждение о том, какие свойства должны иметь действительные элементы:
‘Химик, который внес бы в список неразлагаемых тел вещество, сопротивляющееся действию как сил физических, так и сил химических, был бы, без сомнения, совершенно прав. Но этого для нас мало. Непременно нужно еще, чтобы это вещество не было лишено способности соединяться с другими неразлага-емыми веществами, — одним словом, чтобы оно не действовало так, как будто бы сродство его уже насыщено’.
‘Итак, химики узнают, что какое-нибудь вещество есть тело простое, или, лучше, что оно есть неразлагаемый радикал, по трем признакам:
1) оно противостоит физическим силам,
2) оно противостоит химическим силам,
3) оно способно соединяться, не теряя в весе {Совершенно излишняя оговорка. Таких тел, которые, соединяясь, теряли бы в весе, вовсе нет на свете. Закон сохранения веса есть просто закон массы, не химический, а чисто механический и априорический200.}, с простыми телами или радикалами, которые уже известны’.
Эти указания очень скудны. К сожалению, химики после Лавуазье вовсе не изучали своих элементов в этом отношении. Элементы все ставились в один ряд, и между ними не полагалось никакого различия. Точно так же не было и вопроса о том, не замечается ли в элементах каких-нибудь свойств, которые отличали бы их от сложных тел. Химики довольствовались тем чисто отрицательным, и притом временным, признаком, что их элементы суть тела, до сих пор не разложенные.
На этом единственном основании элементы отделялись от других тел, но химики придавали этому основанию так много веса, они так сильно были расположены принять свои элементы за действительно простые вещества, что всякие дальнейшие исследования считали излишними. Вопрос казался решенным именно потому, что вовсе не был и поставлен. Найденные элементы были в глазах химиков нечто данное, ни из чего не выводимое, ничем не объясняемое, последний факт, как иногда выражаются натуралисты. Над ними нечего было и задумываться, и следовало не их объяснять, а из них объяснять все остальное.

ГЛАВА V

НЕОБХОДИМЫЙ ХОД НАУКИ
Объяснение разнообразия вещей. — Наука доказывает цельность мира. — Классификация. — Сродство иносказательное превращается в родство действительное. — Необходимый вывод разнообразия из единства. — Алхимики правы. — Наука должна прийти к единой стихии Фалеса.

Одна из самых обыкновенных ошибок человеческого ума заключается в том, что для объяснения явлений берутся начала, в которых тайно уже заключается то самое, что требуется объяснить. Так, например, чтобы объяснить формы кристаллов, прежде принимали, что малейшие частицы каждого кристаллизующегося тела уже имеют известную форму. Чтобы объяснить расширение тел от теплоты, предполагали, что между частицами нагреваемых тел проникает особое вещество, теплород, и своим расширением раздвигает частицы.
Но всего обыкновеннее этого рода ошибка, когда дело идет об объяснении разнообразия вещей. Тут, кажется, нет ничего проще и яснее, как принять несколько от вечности различных начал и объяснять все разницы — их неодинаковыми сочетаниями. Такой взгляд имеет в себе увлекательную естественность и простоту, основывающуюся на том, что человек хочет поскорее видеть перед собою вечный, неизменный, абсолютный порядок мира и потому приписывает наблюдаемому разнообразию не временное и относительное, а безусловное значение.
Но этот взгляд, как легко понять, совершенно не согласен с научным духом, и дело науки отчасти заключается в том, что она постепенно разрушает этот взгляд во всех своих областях. Планеты для нас уже не от века отдельные, особо существующие тела, мы знаем теперь, что они выделились из одной общей массы, некогда бывшей на месте нашей Солнечной системы. Виды животных и растений, которые некогда считались за абсолютно особые, независимые формы, — как признано теперь благодаря Дарвину, — постепенно развивались одни из других. Таким образом, цельность мира, несмотря на его разнообразие, доказывается все яснее и яснее.
И притом это не какое-нибудь внезапное открытие, не истина, обнаруженная опытом, а неизбежное требование самого духа науки, априорическая посылка ума. Возьмем для примера простые тела. Легко доказать, что абсолютное различие каких-нибудь простых тел никогда не может быть признано. При этом совершенно все равно, на каком бы мы пределе ни остановились, на нынешних ли химических элементах или же на каких-нибудь трех или четырех стихиях, на тех непостижимых существах, о которых мечтал Дюма.
В самом деле, положим, что некоторые вещества, например нынешние шестьдесят слишком элементов, суть вещества действительно простые, то есть — что их не только теперь, но и никогда, никакими средствами разложить невозможно. Если сделаем такое предположение и хорошенько рассмотрим его, то увидим, что мы тотчас же должны будем от него отказаться.
Первый прием науки, который мы должны будем приложить к взятым элементам, — есть классификация. Мы должны будем разбить их на группы и определить их взаимное положение и соотношение. А что это значит? Это значит — определить большую и меньшую близость природы этих веществ, отношения их сродства между собой. Это вовсе не одни отвлеченные термины, не одни условные приемы ума — это вместе и указание действительной связи. Перед нами только что совершилось одно из этих странных превращений логического отвлечения в прямую действительность. По теории Дарвина вышло же, что сродство организмов, которое защитники постоянства видов считали одной формой классификации, есть действительное родство растений и животных между собой, что так называемые переходные формы, которые так часто указывались систематиками, суть действительные переходы от одной формы к другой, и т. д. Точно так же и относительно простых тел нужно сказать, что алхимики были правы, предполагая, что золото всего легче сделать из какого-нибудь металла, чем из другого вещества. Тела, близкие в системе простых тел, очевидно, должны быть близки по составу, по всей сущности.
Пойдем далее. Сделавши классификацию простых тел, мы должны будем, как следует во всякой науке, искать причины рассматриваемых явлений. Мы должны будем стараться найти ответы на следующие вопросы: отчего зависят свойства каждого из этих тел, физические, химические и всякие другие? В чем заключается причина их сходства и их различия? Отчего их столько, а не больше и не меньше? Отчего возможны только эти формы, а не какие другие? Словом, мы принуждены будем исследовать их точно так же, как и всякие другие тела, искать для них причин и законов, по которым они являются нам так, а не как-нибудь иначе.
Куда же может и необходимо должно привести нас это исследование?
Объяснять разнообразие предметов — значит выводить его из некоторого единства. Вопрос, собственно, таков: каким образом предметы, представляющие единство или тожество в существенном, в других отношениях различны? Ответ возможен только один: эти различия суть видоизменения, допускаемые одной и той же сущностью. Так, разницу между характерами людей, между свойствами целых народов мы объясняем себе, говоря: существенная основа у всех людей одна и та же, но они развиваются различно, под различными обстоятельствами, и оттого получают различные свойства. Так точно и здесь. Все многоразличные свойства тел вообще, их вкус, цвет, кристаллизацию и пр. можно объяснить из их химического состава, из свойств немногих простых тел, а чем объяснить свойства самих простых веществ? Очевидно, все их мы считаем однородными между собой в том смысле, что все они представляют вещество, то есть нечто имеющее известную природу. Нам именно и любопытно знать, почему же при их одинаковой вещественной природе простые тела имеют различные свойства? Следовательно, ум наш будет совершенно удовлетворен только в том случае, если мы положим, что вещество всех тел, разложенных и не разложенных, одно и то же, и если успеем, каким бы то ни было образом, из этого единого вещества построить разнообразие тел, в том числе и нынешних химических элементов. Никакое другое решение невозможно, а это решение необходимо.
Между прочим, отсюда следует, что попытки алхимиков вовсе не были какой-то нелепой дерзостью. Каковы бы ни были причины, вследствие которых одно и то же вещество является в различных видах, мы, без сомнения, со временем овладеем этими причинами и будем придавать веществу тот или другой вид по произволу, следовательно, по произволу будем превращать металлы, будем делать золото. В этом будет столь же мало удивительного или чудесного, как и в том, что мы по произволу можем превращать воду в лед и лед в воду или можем, как это делается в прекрасных опытах Плато, придать массе масла вид сфероида, тот вид, который постепенно приняла земля, когда еще неслась в пространстве жидкой расплавленной массой.
Вот ход науки, заранее определяемый ее априорическими началами и от которого уклониться она никогда не может. В конце концов, мы должны прийти к тому же учению, которое проповедовал первый философ Фалес, то есть что все вещи суть видоизменения одной и той же стихии. И действительно, наука, не без некоторого сопротивления, столь свойственного ее медленному и осторожному прогрессу, понемногу вступила на своей неизбежный путь. Постараемся изложить в главных чертах это движение, особенно ясно обнаружившееся только очень недавно.

ГЛАВА VI

ИСТОРИЯ ИССЛЕДОВАНИЙ, ОПРОВЕРГШИХ ЭЛЕМЕНТАРНОСТЬ ПРОСТЫХ ТЕЛ
Гипотеза Проута в 1815 г. Берцелиус против лихорадки кратности. — Группы Гмелина в 1843 г. — Замечание Петтенкофера в 1850 г. — Группы Дюма в 1857 и 1859 годах. Строение простых тел. — Единая стихия — водород.

Первые попытки отыскать между элементами какие-нибудь правильные отношения — появились рано, когда учение об элементах и законах их соединений еще только складывалось, еще было в брожении, in statu nascente (лат. в состоянии зарождения. — Ред.), но когда оно сложилось и окрепло в известной форме, эти попытки на время совершенно заглохли.
Дело началось с так называемых паев простых тел, т. е. чисел, указывающих для каждого простого тела, в какой пропорции по весу оно входит в соединение с другими телами. Первая таблица этих чисел появилась в 1808 году201, через несколько лет (в 1815 г.) английский химик Проут предложил относительно их гипотезу, что все они суть кратные одного числа, именно самого меньшего пая, пая водорода. Вывод из такого факта, если бы он подтвердился, был ясен. Можно было бы предполагать, что все простые тела химиков состоят из водорода, что их частицы, говоря языком обыкновенной атомистической теории, состоят из соединенных в известном числе атомов водорода. Как бы испуганные таким широким выводом, химики отнеслись к гипотезе Проута весьма недоверчиво202.
Как противник ее выступил один из величайших столпов науки, Берцелиус, он имел для этой борьбы и наибольшую силу, потому что никто не мог превзойти его в точности фактического определения паев. Таким образом, он успел совершенно истребить эту лихорадку кратности, как он называл склонность некоторых химиков подводить паи под мысль Проута. До самой своей смерти (1847) он остался в убеждении, что числа, представляющие паи простых тел, имеют между собою только случайные отношения, которые притом исчезают при большей точности в определении. Следовательно, он признавал абсолютную независимость, полную иррациональность этих чисел. И двадцать лет сряду — числа, найденные Берцелиусом, были считаемы химиками всего мира за несомненные величины. Вывод и здесь ясен. Если какое-нибудь сложное тело вступает в соединение, то его пай, или пропорция в соединении, зависит от паев тех простых тел, из которых оно состоит, если же простое тело вступает в соединение, то его пай, по Берцелиусу, не должен ни от чего зависеть, так этого требует само понятие простого тела.
Такое иррациональное положение дела, как долго оно ни продолжалось, должно было наконец измениться. Наука пошла не таким быстрым скачком, каким была гипотеза Проута, но более медленными, зато и более правильными и верными путями. Изучая свои элементы во всех отношениях, химики, естественно, установили в них отделы, разбили их на группы. В этих группах взаимное отношение и связь членов необходимо обнаружились яснее, чем в целом ряду простых тел, рассматриваемых зараз.
В 1843 г. в 4-м издании своего ‘Руководства к химии’ Леопольд Гмелин сделал следующее замечание: ‘Есть группы элементов, представляющие сходство в физических и химических свойствах. Паи таких элементов большей частью находятся в очень простых отношениях: иногда они почти равны, иногда кратные друг друга или же, по крайней мере, увеличиваются в арифметической прогрессии’.
Таким образом, мысль Берцелиуса об отсутствии всяких отношений между паями — уже не признавалась.
Петтенкоферу принадлежит еще более важное замечание, напечатанное им в 1850 году {Mnchene gelehrte Anzeigen. Bd. XXX203.}. Он заметил, что если сравнивать разности между паями некоторых простых тел, образующих естественные группы, то оказывается, что эти разности — числа, кратные одного и того же числа. Например, магний имеет пай 12, кальций — 20, стронций — 44, барий — 68, разницы между паями здесь кратные числа 8. Важно это потому, что такие же кратные разности находятся между паями некоторых сложных тел, также образующих естественные группы, например, вот паи одной группы сложных тел: метил — 15, этил — 29, бутирил — 57, амил — 71, разности здесь кратные числа 14204.
Итак, еще один шаг: правильные отношения между паями простых тел не только существуют, но совершенно похожи на отношения между паями сложных тел.
Эти замечания были, однако же, слишком одиноки, несмотря на свою верность научному духу и на явную фактическую истину, они не обращали всеобщего внимания. Это внимание вызвано было наконец мемуарами Дюма в 1857 и 1859 годах {Sur les quivalents des corps simples, par J. Dumas. Comptes rendus. 1857. XLV P. 708. Mmoire sur les quivalents des corps simples, par J. Dumas. Ann. de chim. et de phys. 1859, fevr.}.
Результаты, к которым пришел Дюма в этих мемуарах, требуют еще дальнейшей разработки и не обнимают еще всех химических элементов, но некоторые выводы уже имеют полную твердость, так что на основании их, по крайней мере, постановка вопроса совершенно выяснилась.
Вот группы, которые указывает Дюма между простыми телами205:
Фтор
19
Хлор
35,5
Бром
80
Йод
127
Магний
12
Кальций
20
Стронций
43,75
Барий
68,5
Свинец
103,5
Азот
14
Фосфор
31
Мышьяк
75
Сурьма
122
Кислород
8
Сера
16
Селен
39,75
Теллур
64,5
Осмий
90,5
Дюма проводит полную аналогию между этими группами и группами сложных тел, называемых в органической химии гомологами, например:
Аммоний
8
Метил аммоний
32
Этиламмоний
46
Пропиламмоний
60
Метил
15
Этил
29
Пропил
43
Бутил
57
Те и другие группы представляют не только правильное отношение разностей между паями, но и параллелизма, т. е. если взять две группы, например группы фтора и азота или группы магния и кислорода, то есть некоторое соответствие между членами, занимающими в обеих группах одинаковое место, например между фтором и азотом, между хлором и фосфором, и т. д. Наконец, вообще, химические и физические свойства тел каждой группы при переходе от одного простого тела к следующему по порядку изменяются так же правильно и в том же направлении, как и в рядах органических гомологов. ‘Переходя от древесного спирта к алкоголю, от алкоголя к высшим алкоголям, — говорит Дюма, — мы видим на самом деле, что пай возрастает, способность к соединениям и их постоянство уменьшаются, точка кипения возвышается206. Точно так же, переходя от фтора к хлору, к брому, к йоду, или от кислорода к сурьме, к селену, к теллуру, или же от азота к фосфору, к мышьяку, к сурьме, мы находим, что пай возрастает, способность к соединениям чаще всего уменьшается, постоянство соединений слабеет и, наконец, точка кипения поднимается’.
Итак, оказывается, что химические элементы во всех свойствах могут представлять такие же правильные отношения между собой, какие замечаются между сложными телами. Но и правильные разности паев, и параллелизм, и правильное изменение физических и химических свойств — все это в сложных телах зависит от правильного изменения их состава. Отсюда следует, что и в простых телах та же правильность должна быть отнесена к подобной же причине, то есть к их элементарному строению, следовательно, не только к некоторой сложности, но даже прямо к сложности, подобной сложности гомологов.
Таким образом, химики достигли большего, чем простое убеждение в сложности элементов, они могут предугадывать их частное, характеристическое для каждого строение. Остается только распространить эти результаты, именно — отыскать группировку всех остальных элементов, исследовать точнее и точнее отношения между их свойствами и, таким образом, постепенно приближаться к открытию законов и причин, от которых зависит все их разнообразие.
Что касается до гипотезы Проута, то она также достигла в настоящее время гораздо большей вероятности, чем прежде207. Начиная с 1840 года, понемногу была разрушена вера в непогрешимость паев Берцелиуса. Появились новые, более точные определения паев углерода, кислорода, азота, и оказалось, что они разительно совпадают с гипотезой Проута, то есть суть кратные пая водорода. То же самое впоследствии нашлось и для огромного большинства остальных тел. Некоторые из них, впрочем, до сих пор упорно не подчиняются этой кратности, но так как другие, и в большем числе, математически строго совпадают с ней, то у химиков образовалось убеждение, что так или иначе, но между всеми паями будет найдено правильное отношение, и что даже пай водорода непременно будет играть роль в определении этого отношения. Дюма, например, высказал гипотезу, что, может быть, все паи составляют кратные числа четверти пая водорода.
Итак, самым ходом науки химики приведены к убеждению, что, вероятно, все их элементы состоят из видоизменений одного и того же вещества: химики даже имеют некоторые указания на особенное, правильное устройство своих элементов. Мы пришли, следовательно, к учению первого философа. Фалес учил, что все вещи происходят из воды. Через две тысячи лет с половиной мы опять пришли к признанию одной стихии для вещественного мира, но, по новейшим исследованиям, эта стихия не вода, а всего вероятнее — водород.

1865 г., 22 июля

Отдел второй

Химия, освобождающаяся от метафизики

ГЛАВА I

МЕТАФИЗИКА В КАЖДОЙ НАУКЕ
Науки заранее определяют сущность своего предмета. Перемена одной метафизики на другую. Кант дает орудие против всякой метафизики.

Каждая наука имеет свою метафизику, то есть она вносит в свои исследования некоторый априорический взгляд на предмет, которым занимается, — она заранее определяет сущность своего предмета и старается подтвердить это определение, распространить его все дальше и дальше. Только таким или подобным образом наука и может двигаться вперед, ибо движение без цели для ума невозможно.
Таким образом происходит, что так называемые опытные и наблюдательные науки никогда не имеют чисто опытного и наблюдательного вида, а всегда более или менее облекают свои результаты в предвзятую форму. Так, физика и астрономия имеют формы механические, то есть формы, заимствованные из априорических понятий рациональной механики. Так, в науках об организмах долгое время господствовали метафизические взгляды о неизменности видов, о присутствии в зародыше всех частей развитого организма. Так, в настоящее время по взгляду многих физиологов явления жизни в сущности — не более как физические и химические явления.
Теория Дарвина, столь знаменитая в настоящую минуту, если взять ее с той точки зрения, на которой стоит ее основатель, есть также не более как априорический взгляд, именно мысль о случайности, внесенная в рассмотрение органических форм208.
Из этих примеров видно, что метафизическая примесь к наблюдению и опыту не только не препятствует развитию науки, а, напротив, составляет условие и причину этого развития. Механические начала, это великое откровение эпохи Возрождения, составляют истинную душу астрономии и физики, они породили эти науки, они их движут в настоящее время, и почти невозможно предвидеть конца этому движению. Точно так же физическое и химическое исследование организмов, столь любимое современными физиологами, должно принести самые обильные плоды.
Нов каждой науке рано или поздно наступает или должно наступить время, когда ее метафизика станет для нее недостаточной и стеснительной. Именно, — со временем оказывается, что сущность вещей лежит гораздо глубже, чем как полагала а priori какая-нибудь наука. В таком случае приходится бросить ее старую метафизику и внести в нее новую, которая бы не стесняла ее движений и открывала ей новые пути и задачи. Так это и делается, причем обыкновенно старая метафизика бывает упорно защищаема привыкшими к ней учеными, и новая долгое время принимается за смелую гипотезу. В таких случаях для разрешения споров и недоразумений весьма полезно было бы изложить факты и выводы науки в совершенно чистой опытной форме, так чтобы была устранена всякая метафизическая примесь, чтобы свидетельство опыта не заключало в себе ничего априорического.
Такого рода труд можно совершить, конечно, только при хорошем знакомстве со свойствами и основами метафизики всякого рода, при умении тотчас отличить априорическое, в какой бы слабой степени оно ни примешивалось к опытному. По-видимому, теперь это возможно, со времен Канта сущность метафизики обнажилась, кажется, перед нами до конца, мы можем узнать ее, какие бы видоизменения она ни принимала, как бы она ни утончалась и ни пряталась. Поэтому можно ожидать, что настанет время, когда метафизика будет вовсе изгнана из наук, то есть из них будут изгнаны всякие попытки воплощать сущность вещей в те или другие частные формы. Тогда априорический элемент, эта душа каждой науки, будет иметь вид не метафизики, а диалектики209.

ГЛАВА II

МЕТАФИЗИКА ХИМИИ
От простого к сложному. Определение химии Берцелиуса. Строение тел. Простое тело отсутствие явления и вопроса. — Решение вопросов нужно искать в самых сложных явлениях. Поворот в химии.

И химия имела и имеет свою метафизику. Ее метафизика имела такой же механический характер, как и у многих других наук о природе. Дело было в том, чтобы из простого построить сложное, вывести многообразное из однообразного, явления из сущности. В этом заключалось дело науки. Объяснение вещей только тогда могло считаться полным и оконченным, когда был найден этот первичный материал, из которого все строится и который сам уже ни из чего не строится. Требовалось непременно начинать ab ovo, от корня вещей, — а иначе что же это была бы за наука?
И вот, химики за этот первичный материал, за основу вещей приняли свои элементы. Объяснить явления из этой основы — вот в чем состояла их наука. Так прямо и говорит это Берцелиус в своем трактате химии:
‘Определение химии. Природа, которая нас окружает и в которой мы сами — одно из звеньев, состоит (буквально — сложена, compose) из некоторых элементарных тел, или элементов. Познание этих тел, их взаимных соединений, сил, на которых основаны эти соединения, и законов, по которым действуют эти силы, составляет химию’ {Berzelius. Trait de Chimie. 1845. T. I. P. 9210.}.
Таким образом, элементы были для химии даже не вопросом, даже не тем, чего следует искать, что нужно открыть, а напротив — исходной точкой, делом известным, из познания которого следует объяснять природу. Берцелиус был вполне уверен, что он дошел до сущности вещей, что вся задача в том, чтобы построить явления из этой сущности. В паях своих элементов он видел действительный пропорциональный вес их атомов. Он уже считал совершенно основательным принимать, что эти атомы имеют шаровидную форму, частицы же сложных тел представляют скопления этих шариков. Он занимался даже вопросом, — одинаковой или не одинаковой величины эти неизменные и от века сущие шарики у всех простых тел? Окончательно решить этот вопрос он затруднялся. ‘Но, — говорит он,— дальнейшее изучение кристалл ономии, первичных форм и составных частиц кристаллов, без сомнения, со временем увеличит в этом отношении наши познания’ {Essai sur la thorie les proportions chimiques. 1819. P. 25211.}.
Итак, сущность вещей была в главных чертах найдена, а что было в ней еще темно, то было близко к полному разъяснению. Оставалось объяснять вещи из этой сущности. Так химики и делали, и вся их наука получила форму построения всякого рода веществ из элементов.
Наука не занималась прямым и чистым изучением тел, их классификацией, всесторонним определением их отношений, ее главной задачей было определить тот способ, которым тела составлены из элементов. Новичку при вступлении в науку прямо предлагались эти элементы, как исходная точка химии, и потом все другие тела и их явления рассматривались только в зависимости от элементов, только как производные из них явления. Отсюда объясняются также бесчисленные и упорные споры химиков о строении тел: оно казалось им так близко, так доступно, что тот или другой мог не сомневаться, что нашел путь к его разгадке.
Совершенно ясно, какая мысль лежала в основании всех этих приемов и усилий: мысль, что строение есть дело второстепенное, побочное, легко объяснимое, что существенное и главное лежит в элементах. Тут было некоторое отрицание явлений, которое часто принимается за совершенно полное их объяснение. Сказать, например: ‘Мир состоит из атомов, одаренных известными силами’, — значит, собственно, — превратить мир в хаос, но для многих эта мысль кажется самым ясным постижением порядка и сущности вещей. Так точно и химики, говоря, что все химические явления объясняются из свойств элементов, этим самым только отрицают важность химических явлений. Сложное тело в глазах химика не имеет той важности, как простое тело. Между тем сложное тело и представляет настоящую задачу, настоящий узел вопроса, сложное тело разлагается, следовательно, представляет некоторое химическое явление, которое и составляет суть дела, составляет настоящий предмет химии, настоящую задачу, требующую решения, простое тело не разлагается и потому пока никакой задачи не представляет, никакого объяснения не требует.
Таким образом, и здесь, как во многих других случаях, стремление объяснять сложное из простого давало всему делу превратный вид, ставило науку на ложную точку зрения. Нельзя искать разгадки явлений в простейших и низших формах бытия, самую трудную и глубокую загадку представляют именно самые сложные явления, самые высокие формы, следовательно, в них и должно искать разрешения тайны, на них и следует смотреть как на самое полное воплощение вопроса, как на ту точку, где может быть найден ключ к ответу на него. Рано или поздно все естественные науки должны будут признать эту мысль своей руководящей нитью, должны будут принять такую постановку дела. Физики перестанут искать себе форм в механике и откроют в своей науке понятия, которыми будет, наоборот, оживлено понимание механических явлений, химики не станут стремиться свести свои явления на физические и механические, а найдут формы и законы, проливающие свет на самые физические явления, наконец, физиологи, вместо того чтобы видеть в жизни одну комбинацию химических и физических явлений, уяснят себе самостоятельные жизненные категории, которые послужат нормой для понимания всякого явления, всякой жизни в природе.
Что касается до химии, то в ней неизбежный прогресс науки уже привел ученых к этому обратному синтетическому ходу Принятие простых тел за элементы не привело химиков ни к чему, ничего не объяснило, то есть это принятие нисколько не способствовало к уяснению химического строения тел и их химического действия, зависящего от этого строения. Напротив, строение веществ начало проясняться, как и следовало ожидать, именно с тех пор, когда химики нашли, что сложные тела могут в химическом отношении играть точно такую же роль, как те, которые называются простыми. В настоящее же время химики пришли к положению дела, прямо обратному в отношении к прежнему положение. Ибо оказывается, что не изучение простых тел объясняет сложные, а совершенно наоборот — изучение сложных тел бросает некоторый свет на природу и взаимные отношения так называемых простых тел.

ГЛАВА III

ХИМИЧЕСКОЕ ПРЕВРАЩЕНИЕ
Простое тело — тело, до сих пор не разложенное. Нет тел ни простых, ни сложных. Понятие превращения.

Простое тело, если разуметь под этими словами то, чему давалось в химии такое название, есть не что иное, как тело, до сих пор не разложенное. Следовательно, в строгом смысле это опыт, который не дал никаких результатов, факт, состоящий в отсутствии явления. Но из этих отрицательных фактов не только не следует заключения о неразлагаемости наших простых тел (заключения, невозможного ни для какого опыта), а не следует даже никакого заключения о природе этих тел, об их свойствах и особенностях. Это понятно само собой. Разложив какое-нибудь вещество, мы, очевидно, получаем факт, открывающий нам в известной степени его природу, — факт, по которому мы можем сравнивать его с другими веществами. Если же мы не умеем разложить тела, то у нас пока нет ничего, почему бы мы могли в химическом отношении отличать его от одних тел и сопоставлять с другими. Отсюда видно, что с химической точки зрения из простых тел невозможно составлять особую группу, невозможно отличать их от сложных тел, как от особой группы. Те и другие тела, уже разложенные и еще не разложенные, можно бы сравнивать и различать еще с какой-нибудь другой точки зрения, например со стороны физических свойств. Но в этом отношении, как оказывается, между теми и другими нет ни малейшего различия. Для физики нет никакой разницы между простыми и сложными телами. Те и другие сжимаются, расширяются, плавятся, испаряются, преломляют и разлагают свет и т. д. по совершенно одинаковым законам. Между простыми, как и между сложными телами, есть вещества во всех трех состояниях: жидком, твердом и газообразном, простые так же точно кристаллизуются, как и сложные, и проч.
Итак, с точки зрения голого опыта ни в каком смысле невозможно составлять из нынешних простых тел особую группу. Понятие простого тела есть, очевидно, не опытное понятие, оно внесено в химию ее метафизикой, и если мы захотим строго держаться только того, что дает опыт, то мы должны вычеркнуть это понятие из науки.
Нет тел простых и сложных. Считать какое-нибудь тело сложным — значит представлять себе тело не цельным, а составным, сложенным из частей, сохраняющих свою самостоятельность. Собственно, не следует говорить: вода есть соединение кислорода и водорода, вода состоит из кислорода и водорода, такие выражения не строго соответствуют опыту, а основаны на предположении, что водород и кислород как-нибудь отдельно присутствуют в воде. Например, обыкновенно предполагают, что в ней только смешаны неизменные частицы, атомы того и другого вещества. Чистое положение опыта без примеси предположений будет такое: вода может быть превращена в водород и кислород точно так же, как, например, может быть превращена в пар, или обратно: водород и кислород могут обращаться в воду точно так же, как обращается в нее пар. Для физика нет никакого затруднения сказать как то, что вода есть сгущенный водяной пар, так и то, что водяной пар есть газ, в который превращается вода. Но химики предпочитают одну из этих форм выражения, они никогда не смотрят на водород и кислород как на продукт воды, а думают, что нужно воду считать продуктом водорода и кислорода. Великое открытие химии состояло будто бы не в том, что воду можно превратить в водород и кислород, а в том, что вода есть не простое, а составное тело, что она состоит из кислорода и водорода212.
Отбросим эту метафизику. Опыт дает только следующее: мы находим вокруг себя вещество в определенных формах, в определенных состояниях, ясно разграниченных и постоянных, так что мы можем различать их, как разные вещества. Эти вещества подвержены метаморфозам, например, — из твердого может выйти жидкое, из жидкого — газ, из угля — алмаз, из одной формы фосфора — другая и т. д. К числу таких метаморфоз принадлежат и те, когда одно вещество распадается на несколько других, или обратно, — несколько веществ образуют одно вещество. При этого рода метаморфозах точно также, как и при всех других, масса превращающегося вещества остается неизменной, так как масса есть механический элемент, который a priori не должен изменяться.
Вот чистое изложение опыта. Химия не есть наука, которая, как думал Берцелиус, исследует составные части тел, решает вопрос: из него состоит окружающая нас природа и мы сами в том числе? Химия изучает только известные процессы, происходящее в веществе, известные метаморфозы одних тел в другие. Строго держась такого понимания дела, мы, очевидно, нигде не встретимся с простыми телами, и предположение их будет для нас совершенно не нужно.

ГЛАВА IV

ПЕРЕМЕНЫ В ИЗЛОЖЕНИИ ХИМИИ
Неправильный разряд тел. — Неправильное искание абсолютной мерки. — Неправильное раздвоение каждого закона.

Если вычеркнуть, таким образом, из химии понятие простоты и сложности, то изложение этой науки должно значительно измениться. Именно, все изложение должно получить характер строгой цельности, которой оно до сих пор не имело. До сих пор химики трактуют простые тела наперед и отдельно от остальных своих тел. Может быть, такой прием представляет некоторую практическую выгоду, именно облегчает для начинающих первое знакомство с фактами. Но научного основания для отделения простых тел от остальных нет никакого, и легко понять, что такое отступление от научной строгости должно повести к неудобствам и неясностям в научном отношении.
Эти неудобства и неясности касаются, во-первых, самих простых тел. Эти тела образуют в химии какой-то особый разряд, тогда как, может быть, они ни в каком отношении не могут быть соединяемы в одну группу
В качестве простых они считаются однородными или как бы равноправными между собой, тогда как эта однородность и равноправность совершенно мнимая. В самом деле, невозможно составить себе никакого понятия о том, что это за тела, невозможно дать им никакой общей характеристики. Наука требует связи, требует указания каких-нибудь определенных отношений, а тут является простое механическое сопоставление явлений.
Самое изучение этих тел часто спутывается понятием об их мнимой простоте. Так, химики долгое время стремились определить наименьшее количество, в котором каждый элемент входит в соединения, и думали, что эти наименьшие числа будут вполне соответствовать друг другу, будут числа одного разряда, именно будут представлять нам отношение самих атомов элементов. Ложный путь здесь очевиден. Опыт не может здесь дать никакого наименьшего количества, так как опыт не может ручаться, что никто и никогда не найдет количества, которое будет еще меньше. Химики думали, что для простых тел есть абсолютная мерка и что науке легко попасть на эту мерку. Но абсолютного опыт не дает. Эта погоня за атомами в тех или других формах продолжается до сих пор и, без сомнения, мешает прямому и чистому изучению явлений.
Пойдем дальше. Мнимая группа элементов, признаваемая за главнейший и существеннейший разряд тел, принимается при изложении химии за мерило для всех остальных химических явлений. Всякий химический закон излагается, как имеющий силу для этой группы, а потом уже распространяется на сложные тела. Задняя мысль химиков здесь очевидна. Они хотят этим сказать, что каждый химический закон имеет силу только потому, что таково свойство простых тел, сложные же тела подчиняются ему не сами по себе, а уже вследствие того, что они сложены из простых. Таким образом, по отношению к законам является какое-то различие между простыми и сложными телами, которого на самом деле не существует. А на этом мнимом различии основывается мнимое объяснение, мнимый вывод одних явлений из других. Возьмем, например, закон: все тела соединяются и разлагаются в определенных пропорциях по весу. Этот закон имеет силу вообще для всех тел, все равно, будут ли они простые или сложные, но это излагают всегда так, как будто для сложных тел он имеет силу вследствие того, что имеет силу для простых. Между тем сказать прямо наоборот, сказать, что причина закона заключается в сложных, а не в простых телах, было бы одинаково справедливо. Тело, распадающееся на несколько других, всегда даст эти тела в определенных пропорциях по весу. Отсюда можно бы выводить, что когда, наоборот, эти распавшиеся части соединяются, то они соединяются в этих же пропорциях. Собственно же говоря, никакого вывода тут нет и не может быть, а есть один закон, общий для всех тел.
Подобная неясность проходит по всему изложению химии, каждое обобщение явлений совершенно произвольным образом двоится, и потому трудно отдать себе отчет в его прямом, чистом смысле, трудно видеть, какое оно имеет значение для тел вообще, независимо от того, считаются ли они простыми или сложными.

ГЛАВА V

ХИМИЯ БЕЗ ПРОСТЫХ ТЕЛ
Основные химические законы. — Без простых тел они сводятся к одному. — Закон обратного превращения. Процесс химического превращения. — Равное химическое действие тел в этом процессе. — Формула первого закона. Формула второго закона. — Упрощение химии.

В виде небольшого примера, показывающего, как метафизика простых тел изменяет прямое изложение фактов и мешает его ясности, я приведу здесь так называемые основные химические законы, с которых химики обыкновенно начинают изложение своей науки. Этих законов, как известно, три, и они пишутся в следующих формулах и в следующем порядке:
1) закон пропорций: тела соединяются в определенных пропорциях по весу,
2) закон кратных отношений: если одно тело соединяется с другим в различных пропорциях, то все пропорции бывают кратные наименьшей пропорции,
3) закон паев: два тела, соединяющиеся в известных пропорциях с одним и тем же количеством третьего тела, в тех же пропорциях соединяются между собой.
Эти три закона всегда выставляются как три особых, независимых факта, и уже затем связываются воедино предположением атомов, которому потому и приписывают большую важность, как гипотезе, объясняющей разом три факта. Между тем можно показать, что эти три закона составляют, собственно, один закон. Он распался на три только потому, что неправильно сделано отвлечение, именно — законы отнесены к телам, а не к химическому явлению, о котором идет дело, то есть к сложению или разложению. Второй закон выделился из первого потому, что внимание обращено на тождественность тела, важность придается тому, что одно и то же тело дает разные соединения. Между тем, если обратить внимание на само соединение, то оказалось бы, что оно происходит одинаково в разных случаях, — все равно, участвует ли в нем то же самое тело или какое-нибудь другое.
Третий закон выпал из первого потому, что внимание обращено на третье тело, важность придается тому, что на сцену выступает новое тело. Между тем, очевидно, что для самого явления, то есть для соединения, третий закон ничего нового не вносит. Смысл третьего закона, собственно, таков: как два тела соединяются с каким-нибудь третьим, так точно они соединяются и между собой, то есть химическое соединение не отступает от своего закона.
Попробуем же изложить эти законы, выводя их из рассматривания самого явления и не придавая никакого значения телам.
Мы находим, что все вещества способны подвергаться химическому превращению, то есть одно вещество может превратиться в несколько других или из нескольких веществ может образоваться одно. При этом масса вещества не изменяется, но, кроме того, если вещество распадается, то оно всегда распадается на те же вещества и в той же их пропорции по весу, если вещество образуется, то всегда из тех же веществ и в той же их пропорции.
Первое, что следует заметить об этих превращениях, заключается в том, что каждому из них соответствует обратное превращение. Именно, если вещество происходит из нескольких других, взятых в известных пропорциях, то оно и распадается на эти самые вещества и в тех же пропорциях. Точно так же если вещество распадается на несколько других, порождая их в известных пропорциях, то и наоборот — оно и происходит из этих веществ в тех же пропорциях.
Заметим, что эти положения, собственно, должны разуметься сами собой, потому что они представляют только частный случай общего закона природы, столь же твердого и столь же важного, как и закон сохранения массы. Закон этот заключается в том, что всякому превращению вещества соответствует обратное превращение213. Так, если вода превращается в пар, то и пар обратно превращается в воду, и притом обратный процесс во всем строго противоположен прямому, например, если при образовании пара поглощается известное количество теплоты, то при обратном превращении освобождается точно такое же количество теплоты.
Закон этот, без сомнения, сводится на некоторые априорические положения, подобно закону сохранения массы. Что всякому превращению соответствует обратное — этого требует само понятие вещественного превращения, именно как превращения, как такого процесса, при котором ничего нового не происходит и ничего старого не исчезает, а только одна и та же сущность является в различных видах. Если бы этот закон не соблюдался, то в самом существе вещественного мира происходила бы некоторая потеря или некоторое наращение, словом, явления были бы уже не явлениями, а изменением сущности, — что невозможно.
Как бы то ни было, но известно, что химики долгое время сомневались в справедливости этого закона, подобно тому как некогда последователи теории флогистона отвергали сохранение массы. Именно относительно органических веществ химики думали, что они могут быть только разлагаемы, но что сложить их обратно из распадающихся частей невозможно чисто химическим путем. Таким образом, допускались химические метаморфозы, которым обратных не было. Доказательство несправедливости такого мнения было одной из самых блестящих побед химии.
Нам важно здесь то следствие, которое вытекает из закона обратных превращений. Из него следует заключить, что сложение и разложение суть две стороны одного и того же явления или — то же самое явление, происходящее в прямом и обратном порядке. Поэтому взаимные отношения, которые обнаружатся телами при сложении, будут те же, какие обнаружатся ими при разложении.
Мы можем, следовательно, подвести сложение и разложение под общее понятие прогресса химического превращения и должны рассматривать этот процесс как совершенно особое, строго определенное явление. Он должен служить нам точкой исхода. Таким образом, первый вопрос будет: если несколько тел слагаются в одно или получаются из одного тела, то в чем заключается в отношении к самому процессу сходство и различие между этими телами? Закон пропорций указывает нам, что в известном отношении, которое можно назвать механическим, тела в химическом процессе имеют равенство, играют одинаковую роль. В самом деле, что следует из того, что когда одно вещество распадается на несколько других, то эти последние всегда являются в одинаковых пропорциях по весу? Следует, что образующиеся вновь вещества находятся в некоторой равной зависимости одно от другого. По мере того как является одно, является и другое, и третье, насколько образовалось одно, настолько же, пропорционально, образуется и другое, и третье. Итак, вещества действуют здесь одинаковым образом, одинаково относятся друг к другу, взаимно выделяют друг друга. Точно то же, только обратно, должно сказать и о сложении. Вступая в соединение, тела находятся в той же равной зависимости, по мере того как одно входит в соединение, входит и другое, и третье, насколько превращается одно, настолько же пропорционально превращается и другое. Итак, вещества здесь действуют одинаковым образом в отношении друг к другу, они взаимно насыщают друг друга: одно настолько поглощается, насколько другое его поглощает.
Таким образом, самая простая и, как мне кажется, наиболее изящная формула основного химического закона будет следующая.
Различные вещества, для того чтобы иметь равное действие в химическом превращении, должны находиться в различных количествах по весу.
Само собой разумеется, что это количество для каждого вещества постоянно то же, то есть имеет полную определенность. Отсюда совершенно прямо выводится так называемый третий химический закон. В самом деле, каждое вещество, взятое в каком бы то ни было количестве, представляет некоторую меру химического действия. Следовательно, всякое количество всякого вещества может служить для измерения химического действия других тел. Поэтому если мы найдем количества, в которых два тела входят в химическое превращение с тем же количеством третьего, то мы этим определим количества их раннего действия, следовательно, те количества, в которых они соединяются и между собой, и с другими телами, взятыми в соответственном каждому из них количестве.
Так называемый второй химический закон точно так же есть простое следствие главного закона. Но ему дана у химиков слишком узкая формула, затемняющая его истинный смысл. Полная и соразмерная формула его будет такая:
Пай слагающегося или разлагающегося тела равен сумме паев тел, на которые оно разлагается или из которых слагается.
В таком виде его легко вывести из основного закона.
В самом деле — пай есть количество тела, в котором оно требуется всякий раз, когда оно вступает в химическое превращение, то есть пай остается тот же, вступает ли тело в соединение с одним телом или с двумя, тремя и т. д. разом. Число тел не имеет никакого значения для самого акта превращения. Но отсюда следует, что если, например, какое-нибудь тело составляется из трех тел, то в нем на пай каждого тела приходится два пая двух остальных тел. Следовательно, если два из этих тел уже соединены, то количество, в котором это соединение потребуется на пай третьего тела, будет равняться сумме их паев. Другими словами, каждое тело соединяется со сложным телом в таком же количестве, в каком соединялось бы с каждой из его составных частей. Это прямо следует и может следовать только из того, что сколько бы ни было частей, образующих тело, каждая из них входит в него, так сказать, на равных правах в известном отношении. Следовательно, каждая новая входящая часть требует для своего соединения суммы паев, уже вошедших в соединение.
Отсюда уже, как частный случай, следует второй закон химиков. Именно, если одно и то же тело не один, а несколько раз входит в составление сложного тела, то оно каждый раз будет входить в количестве своего пая, и, следовательно, в пае сложного тела мы найдем некоторую сумму его паев, то есть найдем количества, всегда кратные одного и того же количества.

* * *

Вот небольшая проба изложить некоторые химические положения независимо от всякого предположения простых тел, атомов и т. п., словом — изложить их языком, по возможности чистым от всякой химической метафизики. Такое изложение уже по этому свойству может иметь цену. Но, как оказывается, оно, сверх того, проясняет нам связь химических законов и притом формулирует их так, что они получают более простой характер, то есть характер более близкий к априорическому.
Замечу, что факт химического превращения я взял так, как он обыкновенно выставляется химиками в общих чертах. Без всякого сомнения, этот процесс можно характеризовать более частным образом, — может быть, совершенно иначе, чем я это сделал. Требуется выработать такое понятие об этом процессе, которое применялось бы ко всем его случаям и из которого бы вытекали все его виды. Это, конечно, и сделают химики, так как по самой природе науки явления всегда доступны изучению и определению, и только таинственная сущность вещей, их простейшие элементы, атомы, основные начала и т. д., только эта постоянная метафизика, которую мы вносим в науку и подкладываем под опыт, всегда останется недостижимой и призрачной, всегда будет только мешать правильному ходу познания природы.

1865 г., 29 окт.

IV. О ЗАКОНЕ СОХРАНЕНИЯ ЭНЕРГИИ

А саеса necessitate metaphysica quae
utique eadem est semper et ubique,
nulla oritur rerum variatio214.
Newton

Закон сохранения энергии есть величайший закон физики, тот закон, который обнимает все явления, изучаемые этой наукой, и дает ей таким образом строгое единство. Можно сказать, что физика есть наука о различных видах энергии и о превращениях одного из них в другой. Закон этот открыт недавно, сорок или пятьдесят лет тому назад, и многие (например, Гельмгольц) признают его величайшим успехом, какой только совершили естественные науки в наш век.
Вот удобный случай для того, чтобы предложить себе и разобрать вопросы, относящиеся к самой сущности этого рода научных исследований. Во-первых, как совершилось открытие? То есть какой метод привел ученых к познанию новой истины? Во-вторых, что содержится в этой истине? То есть какую связь между явлениями эта истина указывает и определяет? Наконец, что вносит новый закон в наше познание природы? То есть приближает ли он нас к тому пониманию природы, которого мы более или менее сознательно ищем? Всякий другой физический закон, всякое другое физическое познание могут дать повод к подобным вопросам, но закон сохранения энергии в этом отношении всего удобнее и интереснее, потому что в нем как бы сосредоточена вся наука физики, тут вполне обнаруживается ее метод, внутренний смысл и существенный захват.

I
ОТКРЫТИЕ БЕЗ НОВЫХ ФАКТОВ

Заметим, прежде всего, что закон сохранения энергии был найден без помощи каких-нибудь вновь открытых фактов. Те ученые, которые производят все наше познание из опыта, часто говорят, что только одно накопление опытов и наблюдений расширяет наши познания, а тут произошло огромное расширение физических познаний без появления хотя бы единого нового наблюдения или опыта. В первый раз закон был установлен Юлием Робертом Майером в маленькой статье под заглавием ‘Замечания о силах мертвой природы’, появившейся в мае 1842 года в ‘Анналах химии’ Либиха. Майер служил лекарем в Гейльбронне и не имел никаких возможностей делать сложные опыты. В своей статье он приводит как новый факт только то, что когда он сильно болтал какой-то сосуд с водой, то оказалось, наконец, повышение температуры воды на один градус. Статья Майера, написанная смутно и слишком кратко, не обратила на себя никакого внимания. В 1845 году он отдельно издал в Гейльбронне статью ‘Органическое движение в связи с обменом вещества’, где яснее и подробнее излагает свою мысль. По его словам, ему ‘удалось связать между собой бесчисленные явления природы и вывести из них некоторый высший основной закон’ {Mayer J. R. Mechanik der Wrme. Stuttg., 1867. S. 16215. (Это — собрание его статей.)}. Однако же и тут нет никаких новых опытных изысканий. Вторая статья Майера также не возбудила внимания ученых, и через два года Гельмгольц, ничего не знавший о трудах Майера, издал в Берлине свою небольшую брошюру (‘О сохранении силы’), в которой самостоятельно установил тот же самый закон. Тут новый закон был выражен в точной и ясной научной форме и показано его распространение на всю область физики. Но так же, как и у Майера, нет и речи о новых фактах. Гельмгольц писал это свое рассуждение в Потсдаме, где служил тогда военным лекарем, и не только не делал ради него каких-нибудь опытов, но должен был при справках довольствоваться тамошней гимназической библиотекой {Ostwald. Klassiker. Helmholtz Н. ber die Erhaltung der Kraft. S. 59216.}.
Так совершилось открытие этого закона. Его открыли два молодых лекаря вдали от всяких ученых пособий. Статьи, на которые мы указали, составляют его действительно полное установление, и их нельзя ставить наряду с теми чаяниями или предвзятиями нового общего закона, которые появлялись ранее или в то же время у некоторых других ученых. В особенности статья двадцатишестилетнего Гельмгольца есть дело вполне решительное. Можно сказать, что это полная программа новой физики, физика имеет теперь тот вид, который дал ей Гельмгольц этой программой, подобно тому как химия получила свой теперешний вид в силу Периодической системы элементов нашего Менделеева.
Как бы нарочно для того, чтобы вполне уяснить дело этого открытия, случилось, что в то же самое время были сделаны новые и очень хорошие опыты, доказывающие, что физические явления в некоторых важных, но еще не исследованных случаях происходят вполне согласно с тем, что впоследствии стало называться законом сохранения энергии. Опыты эти делал англичанин Джемс Прескотт Джоуль, двадцатипятилетний молодой человек, получивший домашнее воспитание и по профессии пивовар (близ Манчестера). Как человек со средствами, он заказывал себе новые приборы и достигал очень точных результатов.
Вследствие этого потом, когда обнаружилась вся важность новой истины, многие, особенно англичане (Тэт), стали утверждать, что открытие ее принадлежит собственно Джоулю, а не Майеру и Гельмгольцу217. Произошел горячий и долгий спор, в котором приверженцы Джоуля, так сказать, стояли за эмпиризм, именно ни за что не хотели допустить, чтобы можно было открывать новые законы природы как будто a priori, не сделав ни единого опыта, напротив, сторонники Майера не только этим не смущались, но иногда признавали новый закон даже прямо за априорный и находили основание его в некоторых общих метафизических положениях, которые отчасти указывал и сам Майер. Этот вопрос о первенстве открытия допускает, однако, очень простое и твердое решение. Очевидно, открывшим нужно считать того, кто первый провозгласил закон и притом сделал это на достаточном основании. Джоуль исследовал частные случаи, но вовсе не видел, что его опыты составляют подтверждение некоторого общего положения, простирающегося на все физические явления {Сам Джоуль так рассказывает о своих трудах: ‘Так как я думал, что определение механического эквивалента теплоты даст нам средство объяснить разные интересные явления, то я начал весной 1844 ряд опытов’ и пр. (Писано в 1851 году. См.: Joule J. Р. Das mechanische Wrmeequivalent. Gesammelte Abhandl. Braunchw. 1872. S. 121218.)}. Майер, хотя и не знал новых фактов Джоуля, прямо сказал, однако, что нашел ‘высший основной закон’ физического мира и указал при этом на те основания, на которые он действительно опирается. Поэтому Тиндаль, Гельмгольц, а за ними и большинство ученых справедливо признали Майера истинным установителем закона.

II
НОВАЯ ИДЕЯ

Сохранение энергии было установлено без всякой помощи новых фактов, но, конечно, установители принимали в соображение старые факты. Тут был только сделан новый вывод из тех оснований, которые были прежде известны. Общий вид того, как происходило дело, изображен у Гельмгольца следующим образом: ‘Прогресс естественных наук зависит от того, что из наличных фактов делаются все новые и новые наведения и что потом следствия этих наведений, когда эти следствия указывают на новые факты, сравниваются с действительностью посредством эксперимента’. ‘Но слава открытия принадлежит тому, кто нашел новую идею, экспериментальная поверка составляет потом труд, имеющий более механический характер. Да и нельзя безусловно утверждать, что нашедший идею обязан выполнить и вторую часть всего дела’ {Ibid. S. 56.}.
Эти слова, цель которых состоит в сравнении заслуг Майера и Джоуля, были написаны в 1868 году, следовательно, больше двадцати лет после статьи ‘О сохранении силы’. Гельмгольц в это время все больше и больше уклонялся в сторону эмпиризма {В 1868 году он уже изложил теорию неевклидова пространства219.}, — уклонение, кажется, продолжающееся и даже усиливающееся до сих пор. Поэтому и в приведенных словах он, согласно с теорией эмпиризма, говорит, что новый закон был наведением из наличных, существовавших (vorhandenen) фактов. Несколько загадочно здесь выражение, что наличные факты могут быть источником как будто неопределенного числа новых (immer neue) наведений. Но истинный вид дела уясняется нам, если обратим внимание на то, что для каждого такого наведения нужно сперва найти новую идею. Как совершается это нахождение, Гельмгольц не говорит, он только замечает, что в нем содержится вся слава и сила открытия, так что подведение старых фактов под идею и поверка ее новыми опытами, очевидно, имеет уже низшее значение, составляет подвиг более механический, чем чисто умственный.
Если так, то в чем же состояла в настоящем случае новая идея? И как она могла возникнуть без помощи какого бы то ни было нового факта? Гельмгольц, можно сказать, говорит здесь по собственному опыту, ибо ведь он действительно сам открыл закон сохранения энергии. Если мы поэтому обратимся к статье ‘О сохранении силы’, то и получим ответ на наши вопросы.
Оказывается, что дело гораздо проще и яснее, чем можно было бы предполагать. Идея, которая утверждается Гельмгольцем и распространяется им на всю физику, есть не что иное, как одна из теорем теоретической механики, так называемое начало живых сил. Теорема эта была известна давно, она найдена в первый раз Гюйгенсом, еще до появления книги Ньютона, и утверждает то самое, что мы теперь называем сохранением энергии220. Если же так, то совершенно понятно, почему исследование Гельмгольца вовсе не было вызвано какими-нибудь новыми фактами и вовсе в них не нуждалось. Притом, очевидно, это не было также какое-нибудь новое наведение из старых фактов. Спрашивается, о чем же говорит Гельмгольц, когда употребляет слова открытие, новая идея! В чем заключается истинная новость его исследования?
Новость была, и новость великая, но состояла она только в том, что все физические явления, и недавно открытые, и давно известные, подводились под давно известный закон живых сил. Новая идея заключалась в том, что физика должна безусловно подчиниться механике, что все физические явления подходят, как частные примеры, под общие механические законы.
Гельмгольц прямо с этого и начинает свое рассуждение. Он задается вопросом о последней и собственной цели физики, рассуждает вообще об отыскании причин явлений, о веществе, движении, силах и приходит к заключению, что ‘задача физики состоит в том, чтобы свести явления на неизменные, притягательные и отталкивающие силы, напряжение которых зависит от расстояния’ {Helmholtz. S. 6.}, т. е., заметим, на такие силы, действие которых вполне подчиняется закону живых сил. Без сомнения, это ясное представление цели физических исследований и желание поставить всю науку на путь к этой цели, — вот та новая мысль, которую признавал за собою Гельмгольц.
Майер точно так же в самом начале и первой и второй своей статьи ссылается на закон живых сил, но, по удивительной способности отвлечения и обобщения, он образовал свое понятие силы, или, как он говорит, физической причины (т. е. энергии), из самых разнородных частей, так, он подводит под это понятие теплоту, хотя не считает ее движением, силу падения (Fallkraft), которую определяет по весу тела и по его расстоянию от земли, и т. д. Он утверждает, что ‘закон сохранения живых сил основывается на общем законе неразрушимости причин’ {Mayer. S. 6221.}. Таким образом, сохранение энергии понято им во всей его всеобщности, почему смело и твердо проведено по явлениям всякого рода. Если же Майер не видел, что это сохранение вполне совпадает с законом живых сил, то это происходило, вероятно, от тех ‘недостатков в его научном образовании’, которые признает у него Верде {Verdet E. Thorie mc. de la chaleur. T. I. P. XCVII222.}.

III
СОПРОТИВЛЕНИЕ СТАРЫХ ИДЕЙ

Что мысли Майера и Гельмгольца были действительно новые, доказывается сопротивлением, которое они встретили в ученом мире, и сущность их новизны видна по свойству этого сопротивления, ибо оно не было простой инерцией.
‘Очень трудно, — пишет Гельмгольц, — перенестись в мысленную атмосферу того времени и ясно себе представить, до какой абсолютной степени дело тогда казалось новым’. ‘В те времена еще нельзя было достигнуть славы и внешних успехов новым убеждением, скорее, наоборот’. ‘Майер только с большим трудом мог добиться места для обнародования своего первого сжатого изложения’ (в ‘Либиховых анналах’), ‘знакомые ему физики отвергали его’. ‘Со мной было, хотя уже спустя несколько лет, то же самое’, ‘мне было отказано в помещении моего труда в ‘Поггендорфовых анналах’, и между членами Берлинской Академии наук за меня стоял один Якоби, математик’ {Helmholtz. S. 57-59.}.
Спрашивается, в чем же было затруднение? Конечно, в том, что у физиков тогда уже была известная метафизика, уже были очень твердые понятия о некотором мире неизменных вещей и действий, скрывающемся за изменчивым миром наблюдаемых явлений. Они были убеждены в исконном разнообразии веществ и также сил, принадлежащих каждому веществу. ‘Это было, — пишет Верде, — несчастное время, когда закон двойного преломления считался аргументом в пользу теории истечения, когда превосходнейшие записки Френеля оставались забытыми и по несколько лет подвергались опасности затеряться223. Поэтому когда Сади Карно пытался открыть общие законы механической силы тепла, он, не колеблясь ни мгновения, принял за исходную точку своих рассуждений вещественность и, следовательно, неразрушимость теплорода’ {Verdet. P. XCV.}.
Вот где заключалось главное препятствие. Твердо признавалось существование особого вещества, теплорода, — так учили Лавуазье, Лаплас, Фурье и за ними все ученые. По этой метафизике ни одна часть теплорода со всеми свойствами, которые ему принадлежат, не могла ни исчезнуть, ни вновь появиться, какие бы механические явления при этом ни происходили. Майеру и Гельмгольцу пришлось прямо противоречить такому взгляду. Для них, согласно с законом живых сил, теплота может разрешиться в движение, и движение может породить теплоту. Это делается совершенно понятным, если мы представим, что сама теплота есть некоторый род движения, — представление, которому ничто не мешает и которое вполне твердо высказал уже Юнг (1807)224.
Понятно, что на этом пункте сосредоточилось все внимание физиков. Учение о сохранении энергии они большей частью даже называют механической теорий теплоты, Тиндаль дал своей книге об энергии заглавие ‘Теплота как род движения’, Майер назвал собрание своих статей ‘Механикой теплоты’ и т. д. Приложение закона живых сил к явлениям тепла быстро создало целую физико-математическую науку, имя которой термодинамика. Итак, новость и смелость ‘открытия’ состояла главным образом в низвержении старого предрассудка посредством мысли тоже очень старой. Тут повторилось перед нами явление, которое очень часто встречается в истории наук. Истина обыкновенно проста и легко бывает доступна прямому, непредубежденному взгляду. Но когда она заявляется в первый раз, она, почти без исключения, встречается с предрассудками, которые уже заняли ее место и держатся на нем с величайшим упорством. Мы, вообще, смотрим на мир сквозь густое облако понятий и образов, созданных нами самими, и главные усилия нашего ума тратятся на то, чтобы разогнать этот туман, — дело, которое, притом, вполне едва ли кому удается. Учение об энергии должно было бороться с учением о теплороде, как система Коперника боролась с учением о неподвижности Земли, взвешивание Лавуазье — с учением о флогистоне, эпигенезис — с теорией заключенных зародышей, перерождение организмов с теорией постоянства видов и т. д.225.
В настоящем случае очень ясно видно также отношение, в котором стоят между собой истина и предрассудок. Истина обыкновенно есть некоторое общее положение, а предрассудок — частный факт, утверждаемый в его особенности. Общее положение возникает из понятий, закономерно образующихся в нашем уме, и оно постепенно заявляет свою силу, то есть подчиняет себе частные представления. Открытие закона энергии есть не что иное, как победа той мысли, что все вещественные явления подчинены механическим законам, — следовательно, победа тех начал для понимания физического мира, которые провозглашены были Декартом.
И вот почему Гельмгольц, который впоследствии так решительно говорил об ‘открытии’, о ‘новой идее’, сначала, в самой статье ‘О сохранении силы’, ничего не говорит о какой-нибудь новости своих взглядов, он потом ссылался на это молчание и вообще на содержание своей статьи, как на доказательство, что ‘для него уже тогда не могло быть и речи о притязаниях на первенство’, ‘насколько вообще, — прибавил он, может быть речь о таких притязаниях в отношении к общему принципу’ {Helmholtz. S. 59.}. Значит, по его мнению, общие принципы суть такие положения, что едва ли можно приписывать определенному лицу первенство в их открытии.

IV
ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ МЕХАНИКА

Закон сохранения энергии есть не что иное, как одно из положений теоретической механики, ‘теорема, доказываемая математически на основании других, более элементарных положений226. Как бы ни было трудно делать те наблюдения и измерения, которые необходимы, чтобы подводить потом всякого рода явления под формулу этого закона, сама теорема и ее вывод имеют совершенную простоту и ясность, подобную той, какая всем знакома по геометрическим теоремам. Несмотря на то, этот закон, как и вообще та наука, к которой он принадлежит, странным образом возбуждали и возбуждают в умах какой-то туман, от которого не бывают свободны даже превосходные ученые и который почти неизбежен у людей, мало изучавших предмет.
Что такое механика? Чтобы освободить ее понятие от всяких поводов к образованию тумана, Кирхгоф даст ей следующее определение.
‘Механика есть наука о движении, задачу ее мы определяем так: описать вполне и простейшим образом движения, происходящие в природе’.
‘Движение есть перемена места с течением времени, то, что движется, есть вещество. Для понимания движения необходимы представления пространства, времени и вещества, — необходимы, но и достаточны’ {Kirchhoff. Vorlesungen b. mathem. Physik. S. 1227.}.
Конечно, вполне согласиться с этим определением так же нельзя, как нельзя было бы считать правильным определение: геометрия есть наука, описывающая фигуры и формы, встречающиеся в пространстве. Разве какая-нибудь математическая наука может заниматься только описанием, и только того, что встречается! Кирхгоф в предисловии объясняет точнее свою мысль: ‘Я хочу этим сказать (т. е. словом описать), — говорит он, — что дело должно идти только о том, чтобы найти, какие явления имеют место, а не о том, чтобы отыскивать причины. Если так взять вопрос и предположить представления о пространстве, времени и веществе, то мы посредством чисто математических соображений придем к общим уравнениям механики’. ‘Введение понятия сил (т. е. причин) здесь составляет лишь средство упростить способ выражения, именно средство выражать в коротких словах уравнения, которые без помощи этого слова (сила) очень трудно высказываются словами’. Для механики при этом нужно только одно: ‘чтобы всякое положение, в котором идет речь о силах, можно было перевести на уравнения’ {Ibid. S. III, IV.}.
Мы видим теперь, в чем дело. Механика, как и всякая другая математическая наука, занимается только величинами. Задача ее, как и всякой такой науки, — по одним величинам находить другие или, как выражаются математики, определять связь, зависимость между величинами, то есть составлять уравнения, которые хотя иногда называются различно — теоремами, законами, началами (принципами), но, в сущности, всегда выражают одно: при определенном действии над одними величинами мы необходимо получим определенные другие величины. Для математика вполне описать — значит только и единственно — указать тонную меру и зависимость. Объем же математических теорем беспредельный, ибо все это — условные истины. Они обнимают не только то, что встречается, но справедливы вообще, т. е. окажутся верными, как только встретятся, и если встретятся какие бы то ни было случаи, подходящие под их формулы.
Таким образом, теоретическая механика есть не что иное, как математическая наука о вещественном движении, она предполагает (т. е. не определяет, считает данными) пространство, время и вещество — как некоторые величины, как нечто измеримое, и задача ее состоит в том, чтобы найти те уравнения между этими величинами, которые имеют место при движении (и покое).
‘Обыкновенно, — пишет Кирхгоф, — механику определяют как науку о силах, а силы — как причины, которые производят или стремятся произвести движение’. ‘Но с этим определением связана та неясность, от которой никак нельзя освободить понятия силы и стремления’ {Ibid. S. III.}.
Обойтись без этих понятий не только возможно, как видно из самой книги Кирхгофа, но, в сущности, есть дело простое. В самом деле, возьмем понятие силы, вот совершенно строгое изложение смысла, соединяемого с этим словом в механике:
‘Говоря в механике о силах, мы ничего не можем в них рассматривать, кроме ускорений, которые они производят в различных телах {Ускорением называется количество скорости, на которое она возрастает в единицу времени.}. Поэтому, говоря: на тело действует некоторая сила по известному направлению, мы только иначе выражаем положение: тело находится в таких обстоятельствах, что получает по сказанному направлению некоторое ускорение, так что направление ускорения называют направлением силы, которая действует на тело, величину же ускорения называют обыкновенно величиною силы’ {Вышнеградский И. Элементарная механика. СПб., 1860. С. 106.}.
Слова эти были написаны лет за пятнадцать до книги Кирхгофа, из них ясно видно, что для механики понятие силы вовсе не нужно, а нужно только точное определение обстоятельств (т. е. отношения других тел) и ускорения. А так как опыт показывает, что для разных тел ускорение при тех же обстоятельствах бывает различное, то отсюда получается такое определение: ‘Сила равна массе тела, умноженной на ускорение’ {Вышнеградский. С. 108.}. Из предыдущего видно, что это не есть уравнение между различными величинами, а простое словесное определение, т. е. заявление, что ускорение, умноженное на массу, называют силой228. Для механики, следовательно, в силе ничего нет, кроме ускорения и массы, кроме этих величин, вполне измеряемых и вычисляемых. О сущности того, чему принадлежат эти величины, механика не говорит и не хочет говорить точно так, как геометрия ничего не говорит о сущности пространства. Создание наук, вообще, основывается на подобных отвлечениях. Мы ошибаемся, когда воображаем, что науки всегда углубляются в свой предмет, раскрывают его природу, обыкновенно, чтобы сложилось научное познание, необходимо отдалиться от предмета, остановиться на его отдельной черте.

V
НАЧАЛО ЖИВЫХ СИЛ

Не должно обманываться словами, не должно держаться за их ходячий смысл и подозревать в них значение больше того, какое им приписано их определениями.
Живой силой называется в механике произведение массы на квадрат скорости {Чаще всего живой силой называют половину этого произведения, отчего, конечно, изменяется только словесное выражение теорем229.}, работой — произведение массы на ускорение и на пройденное пространство. Так как эти произведения часто употребляются, то за ними удерживаются эти особые названия, как родились эти названия — вопрос посторонний, но теперь они употребляются только для краткости и удобства речи, а не для того, чтобы выразить свойства или сущность того, чему принадлежит величина этих произведений.
Теорема живых сил есть не что иное, как определение зависимости между этими двумя произведениями, механика, посредством чисто математических соображений, доказывает, что работа равняется половине живой силы, т. е. что если станем считать, положим, с начала движения, то потом — какое бы мы ни взяли мгновение, квадрат скорости в это мгновение равняется удвоенному произведению ускорения на пройденное пространство230.
Возьмем какой-нибудь наглядный и простой пример, где бы видно было значение этой теоремы. Очень удобно взять качание маятника или также движение тела, брошенного прямо вверх. Если повесить тело на гибкой нити, вывести его из отвесного положения и потом пустить, то оно поднимется по другую сторону отвеса на ту же высоту, с которой его пустили. Поэтому, если бы не мешал воздух и нить была абсолютно гибка, такое тело продолжало бы свое движение без конца. Точно так, если мы бросим мячик прямо кверху, он достигнет высоты, соответствующей размеру движения, которое получил, а потом станет падать. Если вообразим, что нет помехи, которую делает воздух, что притом мячик совершенно упруг и падает на поверхность абсолютно твердую (не принимающую никакого движения), то он, отразившись от этой поверхности, должен подняться опять на ту же высоту и, следовательно, при таких условиях стал бы без конца подыматься и падать.
Тут все время происходит ускорение, когда тела понижаются, и замедление (величина, противоположная ускорению), когда тела подымаются, тут тела проходят известные пространства, и скорости их изменяются, то совершенно исчезая (когда мяч на наибольшей высоте и маятник всего дальше от отвеса), то возрастая и достигая наибольшей своей величины (когда тела доходят до низшей точки). Механика определяет отношения между этими величинами, именно доказывает, что в каждой точке пути квадрат скорости равен удвоенному ускорению, умноженному на пройденный путь (тут нет различных масс, и потому количество массы не входит в уравнение).
В то же время очевидно, что тут нечто сохраняется, то есть остается неизменным, потому что тут в каждое мгновение повторяется в точности то состояние, которое уже было и которое в свою очередь должно повести за собой новое такое же состояние. Чтобы выразить математически такое сохранение, механики в каждой точке этого движения рассматривают две величины: действительную живую силу, то есть ту, которую имеет тело в этой точке, и возможную живую силу, то есть ту, которую оно приобретет или потеряет, начиная с этой точки. Тогда выйдет, что тут в каждое мгновение действительная живая сила, сложенная с возможной живой силой, равна некоторой неизменной величине, так что чем больше действительная живая сила, тем меньше возможная, и наоборот, сумма же их всегда одна и та же. Например, когда эти тела находятся на высшей своей точке, они на мгновение останавливаются, то есть лишаются всякой скорости, следовательно, не представляют никакой живой силы (значит, и работа их равна нулю), но зато они тут имеют возможность приобрести вновь свою наибольшую живую силу и достигнуть наибольшей своей работы. Их выгода, так сказать, заключается в их положении, и легко видеть, что в механическом смысле положение значит гораздо больше, чем в смысле геометрическом: нам нужно было поднимать маятник на ту высоту, до которой он потом доходит при каждом качании, и нужно было сообщить мячику скорость, соответствующую высоте его подъема. Значит, нужны были первоначально известные движения, причем входила в расчет и масса этих тел.
Теперь мы можем дать нашему закону его общепринятое, установившееся выражение. Чтоб избежать смешения с тем понятием о силе, о котором мы упоминали, принято ‘живую силу’ называть энергией231. Энергия бывает двух родов: действительная живая сила называется энергией движения или кинетической, возможная живая сила есть энергия положения или потенциальная. Закон сохранения энергии гласит: сумма кинетической и потенциальной энергии есть количество неизменное.

VI
ВОЗРАЖЕНИЕ ДЖОНА ГЕРШЕЛЯ

Чтобы еще больше уяснить понятие энергии и ее сохранения, нам, кажется, будет очень полезно рассказать здесь небольшую полемику, которая возникла из-за этих понятий между Джоном Гершелем и Ренкином. Всякая теория, всякая мысль уясняется, если мы научимся строго отличать ее истинный смысл от неправильного истолкования. Джону Гершелю пришли на ум, относительно сохранения энергии, сомнения, какие могут зародиться и у других по случаю этого закона. Свое возражение Гершель высказал в статье О происхождении силы, сперва явившейся в общедоступном журнале, а потом в сборнике статей Гершеля, носящем заглавие ‘Familiar Lectures’ (1867). Передадим сущность дела собственными словами знаменитого астронома {Мы воспользуемся прекрасным переводом С. А. Рачинского: Гершель Джон. Простые беседы о научных предметах. Москва, 1868.}:
‘Признанное теперь господствующим в физике ‘начало сохранения энергии’, насколько оно стоит на научной основе, как правильный вывод из динамических законов, есть не что иное, как известная динамическая теорема о сохранении живой силы, дополненная для ограждения точности ее изложения введением того, что называют ‘потенциальной энергией’, — выражение, которое я не могу не считать несчастным, ибо оно заменяет ‘трюизмом’ — выражение великого динамического факта. В самом деле, такого сохранения в смысле тождественности всего количества живой силы во всякое время и во всех условиях — не существует’.
Мы видели в тех примерах, которые приведены выше, что, действительно, живая сила изменяется — то убывает до нуля, то нарастает до известного предела.
‘Итак, — продолжает Гершель, — сохранение энергии в действительности вовсе не есть сохранение в каком-либо точном смысле этого слова. Можно доказать динамически, что полное количество живой силы в какой-либо движущейся системе, предоставленной взаимодействию своих частиц, завися по своей величине в каждое мгновение от относительного положения частиц в это время (или, выражаясь алгебраически, будучи функцией их взаимных расстояний), имеет максимум, выше которого оно не может подняться, и минимум, ниже которого оно не может спуститься. Итак, каково бы ни было состояние системы, есть известное количество, на которое ее действительная живая сила меньше крайне возможной, и говорить, что количество этой разности, сложенное с настоящим количеством силы, составит максимум, — есть ни более ни менее как ‘трюизм’, все равно, выражен ли он этими словами или так: сумма потенциальной и действительной энергии неизменна, или еще иными словами: когда известные изменения происходят во взаимном положении частей системы, она приобретает столько же потенциальной энергии, сколько утрачивает действительной. Когда мы говорим о механической комбинации, что она выигрывает в силе то, что утрачивает во времени, то, хотя это также перевод на разговорный язык динамического уравнения, употребленные выражения относятся к разным способам воззрения на трату силы. Но в случае, нам предлежащем, выражения представляют голую тождественность, из которой ничего нельзя вывести. Действительно, если бы мы могли быть уверены a priori, что пред нами система, представляющая простую или сложную периодичность, то есть система, в которой известный промежуток времени приведет всякую частицу к тому же самому положению относительно всех других, тогда мы могли бы быть уверены, что, по природе вещей, происходило бы периодически, так сказать, поднятие от низшей к высшей степени потенциальной энергии, которая затем обращалась бы в новую живую силу. Но так как мы не можем иметь такой уверенности a priori, а можем только представлять возможность такого восстановления и не можем себе представить эту возможность иначе, как в силу предвидения и предраспределения, то и то и другое суть неизвестные функции, изменчивые в неизвестных пределах и подлежащие колебаниям в неизвестных размерах, и мы не имеем никакого, ниже малейшего права утверждать, чтобы потраченное в одной форме откладывалось про запас для дальнейшей траты в другой’ {Гершель. С. 315-317.}.
Сначала можно подумать, что вопрос здесь идет только о терминологии, Гершель ничего не отвергает в учении об энергии, но находит, что слово потенциальный выбрано неудачно, что слово сохранение употребляется не в точном его смысле, что закон сохранения энергии неправильно называется законом природы, ибо он не теорема, не какой-либо ‘великий динамический факт’, а чистый трюизм, ‘голое тождесловие’.
Но легко видеть, что под этими замечаниями о терминах скрываются известные понятия о физике, которых держится Гершель и которые отстаивает. Общеупотребительное ныне выражение потенциальная энергия введено было (еще в 1853 г.) Ренкином, одним из основателей науки термодинамики. Поэтому Ренкин вступился за свой термин, но при этом он высказал превосходные соображения вообще о физических теоремах и об определении физических терминов. Мы воспользуемся этими соображениями, чтобы уяснить себе, к какому разряду истин принадлежит закон сохранения энергии и каково его действительное содержание.

VII
ФАКТЫ И ТОЖДЕСЛОВИЯ ПО РЕНКИНУ

‘Нельзя не признать, — пишет Ренкин, — что термин потенциальная энергия стремится придать изложению закона сохранения энергии некоторую видимость трюизма. Мне кажется, однако же, что таково должно быть всегда следствие обозначения физических отношений словами, специально приспособленными для выражения свойств этих отношений, или (что, в сущности, сводится к тому же) таково всегда следствие установления тонного и полного определения физических терминов’.
Итак, по Ренкину, закон энергии есть некоторое физическое отношение, а свойства таких отношений вытекают из самого определения физических терминов, отчего и получается видимость трюизма.
‘Пусть А и В означают некоторые представимые отношения, и пусть этим А и В даны точные и полные определения, тогда из этих определений следует утверждение (теорема), что А и В относятся (в свою очередь) между собой известным образом, и это утверждение принимает видимость трюизма и содержится, как возможный вывод, уже в определениях. Но оно не есть чистый трюизм, ибо если с этими определениями соединяются два факта, подтверждаемые опытом и наблюдением, именно, что существуют отношения между реальными телами, соответствующие определению А, — и что существуют также отношения между реальными телами, соответствующие определению В, — то теорема об отношении между А и В становится не чистым трюизмом, а физическим фактом. В настоящем случае, например, действительная энергия и потенциальная энергия определены таким образом, что сколько какое-нибудь тело (или система тел) выигрывает в одной форме вследствие взаимных действий, столько оно теряет в другой форме, — другими словами, что сумма энергии действительной и потенциальной сохраняется, это звучит подобно трюизму, но когда доказано опытом и наблюдением, что существуют отношения между реальными телами, согласные с определениями ‘действительной энергии’ и ‘потенциальной энергии’, то то, что иначе было бы трюизмом, становится фактом’ {Philos. Magazine. 1867, febr. P. 90. On the Phrase ‘Potential Energy’, and on the Dfinitions of Physical Quantities232.}.
Гершель, как мы видели, говорил, что живая сила (кинетическая энергия) есть нечто действительное, потенциальная же энергия есть лишь нечто возможное, притом такое возможное, о котором мы никак не можем сказать, в какой мере оно когда-нибудь обратится в действительность, и даже обратится ли в нее хоть сколько-нибудь. Ренкин отвечает, что оба вида энергии одинаково подводятся под некоторое высшее понятие, что та и другая энергия равно представляет некоторое отношение между реальными телами, следовательно, и в том и в другом случае, нечто реальное. Если энергия действия (живая сила) и ее изменения суть факты, то такие же факты суть энергия положения и ее изменения.
Гершель утверждал, что закон энергии есть лишь трюизм, голое тождесловие, то есть нечто само собой разумеющееся. Ренкин отвечает, что это ничуть не говорит против закона, что такой вид трюизма должны иметь все физические теоремы, как скоро они выражены словами, специально для них приспособленными. В самом деле, всякая тождественность легко может быть закрыта от нас употреблением слов, не имеющих точного смысла. Но если будут установлены точные и полные определения физических терминов, то, по мнению Ренкина, физические теоремы примут вид тождесловий. Так и термин потенциальная энергия только обнаружил тождесловный характер закона энергии, а вовсе не ‘заменил трюизмом великий динамический факт’, как жаловался Гершель.
Ренкин утверждает, что тождесловие в законе энергии есть, однако же, только видимое и что закон этот нужно, несмотря на эту видимость, считать фактом, ибо он основан на отношениях между телами, доказываемых опытом и наблюдением. Вполне согласиться с этим нельзя. Фактом мы называем познание, в получении которого участвует исключительно только опыт (сюда включается и то, что Ренкин называет наблюдением), это есть простейшее познание чисто эмпирического свойства. Между тем теорема есть нечто сложное и выводное, она предполагает некоторое доказательство и познается посредством умозаключений из того, что познано ранее: из аксиом, фактов, других теорем. Нельзя сказать, например, что теорема Пифагора есть факт им найденный, хотя, может быть, в Египте она была известна просто из опытных измерений, — была найдена так, как Кеплером были найдены законы, названные его именем. Нужно думать, что Пифагор обрадовался именно тому, что нашел ее общее доказательство и таким образом обратил ее из факта в действительную теорему.
Итак, нельзя физические теоремы принимать за факты, конечно, они вполне могут быть познаваемы путем опыта, но наука постоянно стремится обратить их сколько возможно в умозрительные истины.
Очень хорошо рассуждает об этом Карно.
‘Без сомнения, — говорит он, — желательно было бы в каждой науке строго указать ту точку, где эта наука перестает быть опытной и становится совершенно рациональной: это значит — суметь довести до возможно меньшего числа те истины, которые мы принуждены почерпать из опыта и которых, когда они установлены, уже достаточно для того, чтобы, сочетая их посредством одного умозрения, обнять все разветвления науки, но это оказывается очень трудным. Когда мы пытаемся слишком высоко подняться посредством одного умозрения, мы подвергаемся искушению составлять неясные определения, слишком широкие и не довольно строгие доказательства. Гораздо менее неудобно — брать из опыта больше данных, нем сколько того требует, может быть, строгая необходимость, ход рассуждений тогда может показаться менее изящным, но он будет тверже и увереннее’ {Carnot. Principes fondamentaux de l’quilibre et du monvement. Par., 1803. P. 3233.}.
В таком положении было дело сто лет тому назад и в таком положении оно и теперь. До сих пор в физических науках очень трудно различить то, что дано опытом, оттого, что принадлежит умозрению. До сих пор для избежания этой трудности принимаются за нечто данное опытом такие положения, которые считать эмпирическими вовсе нет строгой необходимости. Однако же и тут сделаны некоторые успехи: так, мы видели, что у Кирхгофа отнесена в область математических соображений часть того, что прежде приписывалось опыту.
К сожалению, самой задаче, которая так отчетливо выставлена у Карно, многие ученые не придают важности, так что у них иногда трудно разобрать, что они приписывают опыту и что умозрению. Ибо часто вся забота устремляется на результаты, а не на основания.

VIII
ФИЗИЧЕСКИЕ КОЛИЧЕСТВА

Ренкин хотя и называл закон энергии фактом, но, конечно, хорошо понимал, что эта теорема математически основана на известных элементарных положениях, которые, если они взяты из опыта, заслуживают имени факта уже в точном смысле этого слова. Поэтому он продолжает свои рассуждения следующим образом:
‘Определение не может быть ни истинным, ни ложным, ибо оно ничего не утверждает, а только говорит: пусть такое-то слово или выражение употребляется в таком-то смысле, но оно может быть реальным или фантастическим, смотря по тому, соответствует ли или нет его содержание реальным объектам и явлениям, и если при помощи опыта и наблюдения составлен ряд определений, имеющих реальность, точность и полноту, то облечение физического факта в кажущийся вид трюизма часто есть неизбежное следствие употребления терминов, определенных таким образом.
В особенности в случае физических количеств определение уже содержит в себе правило для измерения количества’, и доказательство реальности определения есть тот факт, что приложение этого правила к тому же самому количеству при различных обстоятельствах дает согласные результаты, чего не могло бы быть, если бы определение было фантастическое, и вот отчего определение какого-нибудь ряда физических количеств необходимо содержит в себе математические отношения между этими количествами, которые (отношения), будучи выражены как теоремы и сравнены с определениями, получают видимость трюизмов, но в то же время суть фактические положения’.
Вот драгоценное рассуждение знаменитого физика, касающееся самых основ науки, но едва ли многими понимаемое и ценимое. Вся физика держится на измерениях, без измерений нельзя прилагать математики и не будет никакой физической науки, только то и можно подвергать вычислениям, что измеримо. И вот, Ренкин утверждает, что коренной и единственный факт физики заключается в самой измеримости ее количества, то есть в том, что для каждого количества есть мера, которая прилагается к нему всегда, при всякого рода обстоятельствах. Следовательно, вся физика основывается лишь на том, что в природе возможны и существуют количества, отсюда уже сами собой вытекают физические законы, имеющие поэтому вид тождесловий. Таков и закон сохранения энергии.
Ренкин далее развивает свою мысль еще с большей отчетливостью. Ради высокой теоретической важности предмета мы приведем здесь вполне эти рассуждения.
‘Для пояснения предыдущих принципов укажем на то, что есть известный ряд определений меры времени, силы и массы, вследствие которых законы движения приводятся к форме трюизмов. Таковы:
I. Пусть равные времена значит — времена, в которые движущееся тело, свободное от влияния какой бы то ни было силы, проходит равные пространства. Что это есть реальное определение, доказывается фактом, что времена, оказавшиеся равными при сравнении посредством свободного движения одного тела, равны также при сравнении посредством свободного движения другого тела. Если бы определение было фантастическое, то времена могли бы быть равными при измерении свободным движением одного тела и неравными при измерении движением другого234.
II. Пусть сила значит— такое отношение между двумя телами, что их относительная скорость изменяется или стремится измениться по величине, или по направлению, или по тому и другому, и пусть равные силы значит — силы, которые действуют, когда равные изменения относительной скорости данных двух тел происходят в равные времена235. Что это определение реально, доказывается фактом, что сравнительные измерения сил, сделанные в различные промежутки времени, согласны между собой, чего не было бы, если бы определение было фантастическое.
III. Пусть масса какого-нибудь тела значит — количество, обратно пропорциональное изменению скорости, сообщенной этому телу в данное время данной силой. Что это есть реальное определение, доказывается фактом, что отношение между массами двух данных тел на опыте всегда оказывается то же самое, когда эти массы сравниваются посредством скоростей, сообщенных им различными силами и в различные времена, и также остается тем же самым, будет ли каждая из масс измерена как целое или же как совокупность некоторого ряда частей236.
Если принимать эти определения за чисто вербальные, не обращая внимания на их реальность, то законы движения принимают форму вербальных трюизмов, но если опыт и наблюдение удостоверяют нас, что постоянные отношения существуют между реальными телами и реальными событиями, соответствующими определениям, то эти кажущиеся трюизмы обращаются в утверждения фактов’ {Camot. P. 91, 92.}.
Чрезвычайно замечательна здесь попытка указать действительные фактические основы, на которых держится наука механики. Если старательно вникнуть в слова Ренкина, то окажется, что все его факты суть утверждения некоторой, так сказать, однородности или однообразия стихий, образующих вещественно движение. Например, относительно времени факт состоит в том, что время совершенно одинаково для всех тел, так что мера времени не зависит от того, какое тело мы употребим для его измерения. (Точно так же, разумеется, и пространство совершенно одинаково для всех тел.) Относительно силы, т. е. обстоятельств, при которых происходит ускорение, факт состоит в том, что все равно, когда и где и какое тело будет находиться в этих обстоятельствах, лишь бы только масса тела была та же самая. Величина ускорения при всем этом будет одинакова. Наконец, относительно массы факт состоит в том, что она остается совершенно одинаковой по отношению ко всяким пространствам, временам, ускорениям и телам, к различным ускорениям она относится только соразмерно их величинам, и к различным телам соразмерно их массам.
Эти же самые положения можно выразить еще другими словами, можно сказать так:
Мера каждого из этих количеств, определенная при одном случае, годится и для всех других случаев. Например, мера массы, найденная при одном опыте, окажется той же и во всяких других опытах, при всяких других ускорениях, во все времена и во всех пространствах. Вот какого рода факты лежат в основании механики. Но, очевидно, это не есть особенное свойство тех количеств, которые рассматриваются механикой, а свойство, принадлежащее вообще количеству. Чтобы можно было что-нибудь измерять, необходимо, чтобы то, что мы измеряем, не изменялось и не исчезало у нас под руками, нужно, чтобы при соединении и разделении частей измеряемого величина их не нарушалась, нужно, чтобы ту же самую раз найденную меру всегда и всюду можно было найти по некоторому правилу.
Поэтому общий факт, признаваемый механикой, можно кратко выразить так: ускорение и масса (или, пожалуй, сила и вещество) суть количества.
Количества способны иметь определенную величину. Равные количества — значит количества, величина которых одна и та же. Отсюда возможность всяких равенств, уравнений и тождесловий, то есть всей математики. Теоретическая механика, таким образом, есть наука вполне математическая.

IX
ТЕОРЕМЫ СОХРАНЕНИЯ

В конце своей статьи Ренкин останавливается на понятии сохранения и делает замечания, очень важные для пояснения роли этого понятия.
‘Один из главных предметов математической физики состоит в том, что она, с помощью опыта и наблюдения, удостоверяется, какие физические количества или функции ‘сохраняются’. Например, таковы следующие количества или функции:
‘I. Масса каждой частицы вещества — сохраняется во все времена и при всех обстоятельствах.
II. Равнодействующий момент тела или системы тел — сохраняется, пока действуют одни внутренние силы.
III. Равнодействующий угловой момент тела или системы тел — сохраняется, пока действуют одни внутренние силы237.
IV. Совокупная энергия тела или системы тел — сохраняется, пока действуют одни внутренние силы.
V. Термодинамическая функция — сохраняется в теле, которое не получает и не сообщает тепла238.
При определении такого рода физических количеств почти невозможно, если только не вовсе невозможно, избежать того, чтобы определение не заключало в себе признака сохранения, так что когда утверждается факт сохранения, то он имеет форму трюизма {Carnot. P. 92.}.
Значит, сохранение есть неизбежная принадлежность таких понятий, входит в самое их образование, этим, как мы видели, указывается лишь то, что мы имеем дело с действительными количествами. Заметим, что во главе этих сохранений Ренкину следовало бы поставить закон инерции: движение тела, на которое никакие силы не действуют, сохраняет свою величину, то есть направление и скорость’.
Последние слова Ренкина следующие:
‘В заключение скажу, что когда у нас какой-нибудь физический закон получит видимость трюизма, то это, мне кажется, не только не дает основания для возражения против определения известного физического термина, а напротив, составляет доказательство, что это определение построено в точном согласии с действительностью’.
(9 янв. 1867)
Тут перед нами ряд тех истин, к разряду которых принадлежит закон сохранения энергии, и мы уже отчасти знакомы с содержанием и свойством этих истин. Это теоремы сохранения известных количеств. Вместо сохранения иногда говорят неразрушимость, вечность, бессмертие и часто видят здесь что-то более важное и существенное, чем в других физических и математических утверждениях. Между тем ‘приведение к постоянной величине’ есть лишь очень простой и обыкновенный математический прием. Припомним те постоянные величины, которые исчезают при дифференцировании и появляются при интегрировании. Прием, который тут употребляется, есть самый общий прием для нахождения связи между величинами. Если мы, положим, нашли простейшее равенство (dx = dy, то, интегрируя, получим: x + A = y + В, следовательно, xy = В — А, что мы и выражаем, говоря: разница между переменными x и y постоянная, равняется одному и тому же определенному количеству. Таково свойство всяких величин, для которых dx = dy. Вывод, который мы сделали, совершенно подобен выводу постоянства совокупной энергии, так что это постоянство не есть что-то особое, свойственное этому количеству в виде исключения.
Но ум человеческий всегда глубоко заинтересован мыслью о неизменном, непреходящем, он не верит в полную действительность временных и исчезающих форм существования и ищет того вечного и пребывающего бытия, которое скрывают от нас эти формы. Поэтому он придает особенную важность понятиям, заключающим в себе признак постоянства, он сильно привязывается к этим понятиям, как бы ожидая от них ответа на мучающую его загадку. Таким образом, сохранение вещества и сохранение энергии получают во многих умах какой-то фантастический оттенок, как будто веществу и энергии принадлежит большая существенность или даже единственная существенность в сравнении с разнообразными предметами и явлениями, которыми мы окружены. Например, Тэт рассуждает следующим образом:
‘Наше убеждение в объективной реальности материи основано главным образом на факте, добытом исключительно опытом, именно на невозможности с нашей стороны изменить ее количество, хотя бы в малейшей степени’. ‘Разум требует от нас последовательности в логических выводах, и потому, если мы находим в физическом мире еще что-нибудь, чего нельзя количественно изменить, то, очевидно, обязаны признать за этой вещью совершенно такую же объективную реальность, как и за материей, хотя бы наши органы чувств и противились такому заключению. Отсюда — тепло, свет, звук, электрические токи и т. д., несмотря на то что они не представляют особых форм вещества, должны быть признаны столь же реальными, как и материя, на том основании, что с одной стороны опыт открывает в них особые формы энергии, а с другой — показывает, что энергия в своих разнообразных превращениях вполне удовлетворяет условиям, которые признано считать решительной пробой для реальности материи’ {Тэт П. Г. Обзор некоторых из новейших успехов физических знаний и пр. СПб., 1877. С. 313, 314.}.
Тут интересен тот оборот мысли, что самое существование материи должно быть признано нами будто бы лишь на основании ее сохранения. Тэт выражает, таким образом, принцип, напоминающий нам древних философов элеатской школы, именно, что действительное бытие совершенно неизменно, и потому ничто изменяющееся нельзя признать существующим239. Так, тепло, свет, звук и пр. обыкновенно считаются, по уверению Тэта, лишенными объективной реальности. Однако же их изменчивость есть лишь видимость, зависящая от наших чувств, новая физика будто бы открыла, что эти явления имеют полную существенность, что это лишь различные формы некоторого неизменного бытия — энергии.
Очень странно встретить подобную метафизику у Тэта, который исповедует строжайший эмпиризм и, например, язвительно осмеивает Майера за ссылку на невинные аксиомы: causa aequat effectum и ex nihilo nihil fit {Там же. С. 49.}240. Но метафизические соображения Тэта показывают нам, какой смысл имеет та исключительная важность, которую обыкновенно приписывают закону энергии. Дело идет, как мы видим, о сущности вещей, о неизменном бытии, лежащем в их основе. С другой стороны, тут ясно, что само сохранение вещества следует причислить к тому же роду утверждений, к какому принадлежит закон энергии.
Когда мы говорим, что вещество и энергия сохраняются, неразрушимы, вечны, — нам не следует обманываться этими выражениями и забывать их точный смысл. Сохраняется не вещество, а лишь его масса, то есть механическая мера вещества, само же вещество подвергается беспрерывным переменам, разрушается, превращается, нарастает и т. д. Точно так энергия, самая сущность которой состоит в движении и перемене, не сохраняется в обыкновенном смысле этого слова, сохраняется же лишь некоторая мера этих движений и перемен, в разные времена энергия бывает различна, и эти различные ее состояния только механически эквивалентны между собой, как бы, впрочем, различны они ни были в других отношениях.

X
МЕХАНИКА КАК АПРИОРНАЯ НАУКА

Главная мысль, которую мы старались пояснить предыдущими замечаниями, заключается в том, что закон сохранения энергии есть механическая теорема, механика же не есть опытная наука, состоящая из постепенно открываемых фактов, а есть наука чисто теоретическая, если не имеющая, то долженствующая иметь тот априорный характер, какой вообще свойствен математическим наукам. Чтобы вполне доказать такое свойство механики, чтобы рассеять обыкновенные недоразумения относительно этой науки, нужно бы подвергнуть основные механические понятия подробному и точному исследованию — задача (как заметил Карно) очень трудная, которую мы здесь и не хотели решать. Мы хотели только указать на существование этой задачи, пояснить форму и содержание закона энергии, а также подтвердить ссылками на знаменитых ученых тот факт, что механика постепенно освобождается от эмпирических утверждений. В частности, закон энергии, как видно из слов Гершеля и Ренкина, имеет вид тождесловной теоремы, вытекающей из самого определения входящих в нее количеств, по справедливому и глубокому замечанию Ренкина, многих определений нельзя и составить иначе, как вводя в них свойство сохранения.
В настоящее время эмпиризм имеет такую силу, что есть первоклассные ученые, например Гельмгольц, Риманн, признающие саму геометрию за опытную науку Что пространство имеет три измерения, что оно везде однородно и себе подобно, и другие подобные положения — эти эмпирики считают за опытные данные и, следовательно, предполагают возможность пространств иного рода, с другими свойствами. В механике еще больше можно найти поводов к таким эмпирическим мечтаниям. Но постепенное развитие и уяснение научных понятий, без сомнения, покажет, что тут совершается лишь некоторое злоупотребление обобщением.
Относительно механики не можем не обратить еще внимания на удивительные исследования Германа Грассмана, создателя особой математической науки, которую он называет наукой протяжений, Ausdehnungslehre, и которая содержит в себе общие начала для других математических наук. Содержание понятий и их взаимная связь тут уясняются, можно сказать, до совершенной прозрачности. Малая известность этой ‘науки протяжений’ зависит, кажется, от самого ее совершенства и от того, что ученые редко занимаются исследованием начал своих наук.
Основные законы механики Грассман излагает следующим образом. Он называет силой просто вещественное движение, так что когда тело движется, он говорит, что оно имеет силу, что сила ему сообщена или присуща. Затем он выставляет следующие четыре закона.
1) Присущая телу сила всегда остается равна себе самой (т. е. по величине и направлению). (Закон инерции)
2) Две силы, сообщенные одному и тому же телу, суммируются. (Закон сложения. Под сложением тут разумеется ‘геометрическое сложение’, учение о котором, как и обо всех таких ‘геометрических действиях’, тут же ранее излагается Грассманом.)
3) Две материальные частицы, получившие при каких-нибудь обстоятельствах равные силы, получают при всяких других обстоятельствах тоже равные силы. (Закон массы)
4) Если две частицы, имеющие равную массу, действуют друг на друга, то сумма их движений остается та же, как если бы они друг на друга не действовали241. (Закон противодействия)
В такой форме эти законы имеют вид, подобный виду геометрических аксиом, и притом все они заключают понятие сохранения. В самом деле, закон инерции утверждает сохранение единичной силы в единичной частице, закон сложения — сохранение двух сил в единичной частице (в их сумме), закон массы приводит к сохранению массы, наконец, закон противодействия выражает сохранение совокупной силы при взаимном действии частиц.
Из этих законов прямо выводится такое общее положение:
Совокупная сила (или совокупное движение), присущая какой-нибудь системе материальных частиц в какое-нибудь время, есть сумма совокупной силы (или совокупного движения), которая была в этой системе в какое-нибудь прежнее время, и всех сил, сообщенных ей в промежуток между тем и другим временем. И, следовательно, если системе не сообщается извне никакой силы, совокупное движение системы остается постоянным, сохраняется {Grassmann Н. Die Ausdehnungslehre von 1844 etc. Leipz., 1878. S. 43—45. Совершенно подобным образом уже Маклорен, а за ним Карно указывали, что ‘закон противодействия есть лишь обобщение закона инерции’, именно ‘распространение его на какое бы то ни было число тел’ (см.: Carnot. Principes. P. 61). В сущности, конечно, вся механика основывается на одном лишь законе инерции242.}.
В этом изложении основные понятия механики получают чрезвычайную ясность, и если мы станем смотреть на них как на выводы из некоторых фактов, то увидим, что факты эти подобны фактам, лежащим в основе геометрии, например, что пространство везде однородно, что две прямые линии, параллельные третьей, параллельны между собой, и т. д. Когда мы вникаем в такого рода истины, мы не можем не чувствовать, что по самой природе своей они совершенно отличны от опытного познания, что их так или иначе придется признать аналитическими суждениями, как выражается Кант, то есть суждениями, в которых сказуемое составляет лишь раскрытие подлежащего, — словом, тождесловиями. Доказать эту тождесловность или аналитичность можно только тщательным и строгим исследованием понятий, которое, без сомнения, со временем будет совершено в науках. Иных теперь еще смущают даже такие положения: одна вещь равна другой] они говорят, что этого никогда нельзя утверждать с полною основательностью, потому что невозможно убедиться, что две какие-нибудь вещи ни в чем между собой не различаются. Но если мы скажем: ‘когда мера двух вещей одна и та же, тогда мы говорим, что они равны, и говорим это лишь в отношении к этой мере’, то затруднение исчезает, и вопрос сводится к тому, можем ли мы, приложивши аршин к одной и другой вещи, не сомневаться в том, что прилагали к ним тот же самый аршин? То есть, вообще, имеем ли мы право употреблять понятия величины и меры? Последовательные эмпирики должны, однако же, допускать и такое сомнение {Здесь имеется в виду статья Гельмгольца ‘Zhlen und Messen’ в ‘Philosophische Aufstze’, Ed. Zeller gewidmet. Leipz., 1887243.}.

XI
ЗНАЧЕНИЕ ЗАКОНА СОХРАНЕНИЯ ЭНЕРГИИ

Что же из всего этого следует?
История закона сохранения энергии, смысл, который он в себе содержит, и основания, на которых он держится, представляют нам очень ясный образчик того, какой прием употребляют физические науки при исследовании природы, чем они при этом руководствуются и каких познаний они достигают. Очевидно, вся цель этих наук состоит в том, чтобы определять имеющиеся в природе количественные отношения, к которым необходимо причислить и механические. Лет сорок назад физика задавалась, по-видимому, более высокими целями. Тогда говорили, что механика есть наука о законах движения, а физика о его причинах, тогда физику определяли как науку о силах природы и говорили, что до сих пор найдено таких сил шесть: ‘тяготение, частичное притяжение, химическое сродство, теплота, электричество и жизненная сила’ {Ленц Э. Руководство к физике. 5-е изд. СПб., 1859. С. 2.}. Разумеется, нельзя было ручаться за то, что уже все силы были найдены, почему и до сих пор часто говорят о вновь открытой силе, о неизвестных силах природы и т. п. Но теперь, когда утвердилось господство закона энергии, так говорить уже не следует. Совершился величайший переворот во взгляде на науку. Уяснилось, что, также как и механика, физика не исследует причин и сил, что она есть лишь приложение теоретической механики к частным случаям, некоторого рода земная механика в противоположность небесной механике, изучающей движение небесных тел. Поэтому явления, которые прежде приписывались существенно различным первозданным силам, теперь считаются однородными, составляющими лишь различные виды механических процессов и потому подлежащими законам этих процессов и их мере. И физики торжественно заявили, что нашли закон энергии, которого не может нарушить никакое открытие новых сил, который обнимает весь вещественный мир в его настоящем, прошедшем и будущем244.
Практическая важность этого закона — величайшая и несомненная. Физики получили средство точнейшим образом поверять свои опыты. Как химик, разлагая и слагая вещества, находит в механическом законе сохранения массы средство убедиться, что его результат содержит все, что было в данных, подвергнутых опыту, так теперь физик, исследуя какие бы то ни было явления, может поверять, сходятся ли последствия с началом, соблюдается ли та мера, которой подчинены всякие физические явления. Не говорим уже о приложениях, о той стороне дела, которая в тесном смысле называется практической. В этом отношении можно сказать вообще, что мы живем и действуем в физическом мире только благодаря познанию механических отношений245. Только тут мы знаем порядок, который никогда нам не изменит, можем отчетливо предвидеть будущее и точно определять результаты наших действий. Знание закона энергии безмерно увеличивает нашу возможность распоряжаться вещественными явлениями.
Но чем выше значение этого закона в указанных областях, тем меньше он отвечает на наши другие запросы. Он как будто вовсе не подвигает нас в действительном познании природы, в постижении того бытия, с которым мы связаны всем существом своим. Разнообразие явлений и существ мира, их гармоническое соотношение, их различная существенность и правильная иерархия — все это ничуть не проясняется. Напротив, закон энергии указывает в природе некоторую черту однообразия, сглаживает всякие различия, утверждает единое правило, которому, в известном отношении, неизбежно подчинены все вещественные явления. Физика, как мы видели, по самой своей сущности ничего другого и не может и не хочет делать, как отыскивать подобные правила. Она смотрит на мир с этой стороны, она всюду в нем отыскивает только то, что можно подвергнуть математическим соображениям, таким образом, ее исследования приводятся в конце концов к математическим теоремам. А это — истины формальные, сводящиеся в последнем анализе на тождесловия, в которых поэтому не раскрывается сущность вещей и внутренняя жизнь природы.
Заключим удивительными словами Ньютона, которые он прибавил в конце к последнему изданию своих ‘Principia mathematica philosophiae naturalis’.
‘От слепой метафизической необходимости, так как она всегда и повсюду бывает одна и та же, не может произойти никакого различия вещей. Все разнообразие сотворенных вещей в разных местах и в разные времена могло произойти только и единственно от идей и воли Существа, необходимо существующего’246.
Эти слова великого гения составляют краткую формулу той мысли, которая смутно чувствуется каждым. Заметим только, что метафизическая необходимость сводится, как старался показать Гегель, на необходимость логическую, и что хотя бы мы и не стали прямо приписывать Богу всякое наблюдаемое разнообразие вещей, — однако же действительное познание, удовлетворяющее всем нашим запросам, должно исходить из этого разнообразия и необходимо приведет нас к Богу, укажет, что только в Нем содержится смысл всякого бытия247.

23 ноября 1890

Конец

ПРИМЕЧАНИЯ

Первое издание книги ‘Мир как целое. Черты из науки о природе’ вышло в 1872 г. в Санкт-Петербурге. Там же в 1892 г. увидело свет и второе, исправленное и дополненное издание. Своеобразный характер ‘рождения’ книги Н. Н. Страхова, а также отношение к ней ряда современников рассмотрены во вступительной статье.
Настоящее, третье издание воспроизводит издание 1892 г., с исправлением замеченных опечаток. Орфография текста приведена в соответствие с нормами современного русского языка, но в основном сохранены особенности авторской пунктуации, а также написание имен некоторых ученых и философов, распространенное в XIX веке, но изменившееся в наши дни. Соответствующие уточнения приведены в указателе имен, наряду с краткими биографическими справками.
Примечания к книге Н. Н. Страхова преследуют три основные цели. Во-первых, они должны облегчить чтение книги, в которой весьма основательно затрагиваются самые разные области культуры (естествознание, математика, философия, религия, художественная литература). Во-вторых, с помощью ряда примечаний составитель хотел бы расширить представление читателя о творчестве Страхова, отмечая те его книги и статьи, проблематика которых непосредственно связана с данной книгой. В-третьих, было необходимо учесть то очевидное обстоятельство, что со времени написания книги ‘Мир как целое’ облик естественных наук существенно изменился. В связи с этим взгляды автора в ряде случаев сопоставлены с современностью. Ответственность за ‘оценочный’ характер некоторых из таких примечаний лежит всецело на составителе.
1 Подробнее свое отношение к учениям Гегеля и Канта Н.Н. Страхов изложил в статьях ‘Значение гегелевской философии в настоящее время’ (1860) и ‘Главная черта мышления’ (1866). См. Страхов Н. Н. Философские очерки. Изд. второе. Киев. 1906. С. 1-39 и 78-95.
2 Слова Страхова о том, что в мире ‘нет ничего самобытного’, направлены исключительно против представления, согласно которому в основе мира лежат некие неизменные ‘сущности’ типа атомов или других ‘неделимых’. Что касается развития всех организмов (а развития человека в особенности), то оно происходит, согласно Страхову, именно самобытно (самостоятельно, самодеятельно). См. ‘Мир как целое’: организм как ‘самостроящееся существо’ (с. 75), организм как существо, которое ‘само себя производит’ (с. 157) и т. д.
Известный афоризм ‘все течет’ восходит к приписываемому Гераклиту изречению: ‘В ту же реку вступаем и не вступаем’. См. Антология мировой философии. М.: Мысль. Т. 1. Ч. I. 1969. С. 276.
3 Спиритизм, или учение о возможности материального общения с ‘духами’ умерших, возник в середине XIX в. в США и быстро распространился в Европе. В России спиритизмом увлекались, в частности, известный философ В. С. Соловьев (1853-1900) и выдающийся химик А. М. Бутлеров (1828—1886). В форме полемики с Бутлеровым Н. Н. Страхов написал и опубликовал ряд статей, которые составили впоследствии книгу ‘О вечных истинах. Мой спор о спиритизме’ (СПб., 1887). Основное содержание книги составляет, однако, не критика спиритизма, а рассмотрение философских предпосылок научного знания.
4 Имеется в виду стихотворение М. В. Ломоносова ‘Утреннее размышление о Божием величии’, где о Солнце говорится, в частности:
Там камни, как вода, кипят,
Горящи там дожди шумят.
5 ‘В виде особых статей’ книга ‘Мир как целое’ (за исключением дополнения ‘О законе сохранения энергии’) печаталась в различных журналах с 1858 по 1866 г. Подробнее см. вступительную статью.
6 Периодический закон химических элементов был открыт Д. И. Менделеевым в 1869 г. Ввиду критического отношения Н. Н. Страхова к концепции атомизма следует отметить, что Менделеев, несомненно, был решительным сторонником этой концепции. Но его гениальное открытие наличия периодичности в зависимости свойств химических элементов от их ‘атомных весов’ вовсе не являлось доказательством атомизма. И вот почему. Менделеев называл ‘атомным весом’ массу химического эквивалента, то есть массу простого вещества (элемента), которая присоединяет или замещает один грамм водорода. Атомизм здесь фактически ни при чем (такую массу успешно определяли и химики — противники атомизма). Что касается Страхова, то он увидел в периодическом законе воплощение своей мечты найти правильную закономерность в свойствах веществ (см. вторую часть его книги), а не атомизм автора. О критике атомизма в книге Страхова в связи с современной теорией ‘элементарных частиц’ см. вступительную статью.
7 Открытие закона сохранения энергии (как универсального закона для всех видов энергии) связано с работами немецкого физика Роберта Юлиуса Майера, изданными в 1840-е годы.
8 Имеется в виду сочинение Ч. Дарвина ‘Происхождение видов путем естественного отбора, или Сохранение благоприятных рас в борьбе за жизнь’ (1859). Об отношении Страхова к теории Дарвина см. материалы в журнале ‘Философская культура’ (No 2, 2005, с. 228-262).
9 Гомология (грен, оцоюс — похожий, сходный) — разделение органов на группы (гомологические ряды) с однотипным строением и одинаковыми функциями.
10 Телеолог (грен. xeXoq цель, завершение, удачный исход) — сторонник телеологии, учения о том, что развитие организмов имеет целесообразный характер.
11 Рассуждения о ‘кривизне пространства’ и ‘четвертом измерении’ вошли в моду во второй половине XIX в., когда получили широкую известность (но не глубокое понимание) так называемые ‘неевклидовы геометрии’, связанные с работами Н. Я. Лобачевского (1793-1856), Иоганна Больи (1802-1860), Б. Римана, а также обобщение геометрии Евклида на случай n-мерных пространств. Страхов считает несостоятельными попытки ‘обнаружить’ эти абстрактные математические пространства с помощью чувственного опыта, подтвердить эмпирически их реальное существование. Здесь, как и в ряде других случаев, Страхов предвосхищает точку зрения Анри Пуанкаре, по мнению которого ‘геометрические аксиомы не являются …опытными фактами’. См. Пуанкаре А. О науке. М.: Наука. 1983. С. 40 (курсив автора).
12 В конце жизни Страхов работал над статьей ‘О времени, числе и пространстве’, но успел закончить только разделы ‘О времени’ и ‘О числе’. См. Философские очерки. Второе изд. Киев, 1906. С. 401 и далее, а также публикацию статьи ‘Время’ в журнале ‘Философская культура’ (No 3, 2006).
13 Уже из слов, выделенных у Страхова курсивом, становится ясным основное различие между философским методом Страхова и ‘диалектическим методом’ Гегеля. С точки зрения последнего, диалектика — это по существу не зависящее от человека объективное ‘саморазвитие Понятия’. У Страхова понятия ставятся (формируются) и развиваются (раскрываются в своем содержании) человеком, исключительно в процессе человеческого мышления.
14 Изида, или Изис (др.-египет. трон, престол) — богиня производительных сил природы, хранительница сокровенных тайн. Выражение ‘покрывало Изиды’ стало особенно распространенным в связи со стихотворением Фридриха Шиллера ‘Завешенная статуя в Саисе’.
15 Физиология (греч. — природа, рождение) — наука о жизнедеятельности целостного организма и его отдельных частей: клеток, органов, функциональных систем. Одна из основных задач физиологии животных и человека — изучение регулирующей и интегрирующей роли нервной системы организма.
16 Правильнее орангутан (малайское ‘лесной человек’) — человекообразная обезьяна, сохранилась в юго-восточной Азии, внесена в ‘Красную книгу’. В настоящее время более близкими к человеку (по генотипу) считаются шимпанзе и горилла, входящие в одно семейство с орангутаном.
17 Троглодит (букв, живущий в пещере) — устаревшее название первобытного пещерного человека.
18 Приведенное Страховым рассуждение о ‘большом пальце ног’ практически дословно ‘самовоспроизводится’ и в современной научной литературе. Ср.: Ламберт Д. Доисторический человек. Кембриджский путеводитель. Л.: Недра. 1991. С. 90.
19 Работа ‘О межчелюстных костях у людей и животных’ была написана Гете в 1789 г., но напечатана только в 1820 г., из-за сильной оппозиции со стороны большинства натуралистов. См. Goethes Werke. Aufbau-Verlag. Berlin, 1974. Bd. 12. S. 246, 445.
20 Блюменбах И. Ф. О естественных изменениях человеческого рода. 4-е изд. Геттинген. 1795. С. 64. Точное название оригинала: De generis humani varietate nativa liber (год первого издания 1776). Возможен перевод: Книга о естественном разнообразии человеческого рода.
21 Имеется в виду точка зрения выдающегося немецкого мыслителя И. Г. Гердера (1744—1803), сохранившая и до сих пор значительное влияние в западной философской антропологии (подробнее см. вступительную статью).
22 Линней К. Система природы. 12-е изд. Т. I., с. 34. Первое издание вышло в 1735 г., но окончательный вид классификация животных, предложенная К. Линнеем, приняла в десятом издании (1758).
23 Ср. Паскаль Влез. Мысли. М: Изд-во им. Сабашниковых. 1996. С. 90.
24 В первую очередь эта близость связана с общим для растений и животных клеточным строением, которое установили Т. Шванн и М. Шлейден (еще ранее на клеточное строение растений указал Роберт Гук).
25 Минерал (лат. minera — руда) — в современном смысле природное тело, образующееся в результате физико-химических процессов в глубине и на поверхности Земли. В словаре В. Даля минерал определяется как тело, в котором отсутствует органическое строение, то есть нет органов, или ‘орудий’ жизнедеятельности (‘безорудное тело’).
26 ‘Основы химии’ Д. И. Менделеева выдержали в России 13 изданий, от первого в 1869—1871 гг. до последнего в 1947 г. Резкое ‘ускорение’ в открытии новых элементов было связано с применением спектрального анализа для изучения химического состава тел. См. Сиборг Г. Т., Вэленс Э. Г. Элементы вселенной. М.: Физ-мат. лит. 1962. С. 69 и далее.
27 Согласно современным представлениям, Земля образовалась около 4,7 миллиардов лет назад из ‘газово-пылевого облака’ в так называемой ‘протосолнечной’ системе.
28 Дюма Ж. Б. Опыт о химическом составе органических существ. Эту работу Жан Батист Дюма написал совместно с агрохимиком Ж. Б. Буссенго и издал в 1841 г.
29 Неклеточной формой жизни являются вирусы (лат. virus — яд), которые, однако, размножаются только внутри живых клеток.
30 Согласно современной цитологии (науки о клетках), основной структурной особенностью растительной клетки (в отличие от животной клетки) является наличие плотной оболочки из целлюлозы.
31 ‘Живые кораллы’ разделяются в современной биологии на прикрепленных полипов и свободноплавающих медуз.
32 Гоголь Н. В. Мертвые души. Т. 1, гл. 6.
33 Это утверждение Страхова, конечно, не соответствует современным представлениям о том, что правильная геометрия кристаллов обусловлена упорядоченным расположением их атомов. С другой стороны, следует помнить, что методы геометрической кристаллографии позволяют дать полное описание формы различных кристаллов, не прибегая к атомистической гипотезе. Применяя эти методы, русский минералог и инженер (финского происхождения) Аксель Вильгельмович Гадолин вывел в 1867 г. все 32 группы симметрии кристаллов. Свое понимание причин правильной формы кристаллов Страхов излагает ниже, в ‘Письме VIII’.
34 Отсутствие разделения полов (и так называемое однополое размножение) отмечается у ряда низших организмов (некоторые моллюски, черви и т. п.).
35 Дер Гувен Я. ван Учебник зоологии. Т. 1. Страхов цитирует книгу голландского ученого (см. указатель) в немецком переводе, сделанном известным теоретиком романтизма Фридрихом Шлегелем. Последний несколько ‘онемечил’ фамилию переводимого автора.
36 Движения растений, подобные тем, которые описывает Страхов, получили название тропизмом (греч. трояг| — поворот).
37 Положение о том, что к выводу о наличии духовной (а шире, внутренней, субъективной) жизни в других существах мы можем заключать ‘только по аналогии, по сравнению с собою’, занимает важное место в современной научно-философской проблематике. В частности, оно прямо касается вопроса о границах естествознания в изучении ‘феномена жизни’. Как пишет современный американский ученый Том Сеттл (Settle), физика и другие естественные науки ‘не оставляют места для могущества субъективности’ и потому бессильны понять сущность жизни как ‘спонтанной, автономной субъективности’.
39 См. Critical Rationalism, Metaphysics and Science. Klver Acadmie Publishers. 1995. P. 63.
38 Указанная статья А. С. Хомякова перепечатана в книге: Благова Т. И. Родоначальники славянофильства. М.: Высшая школа. 1995. С. 244—300. Хомяков утверждает, что ‘мы не ощущаем того, чего не знаем. Мне не больно, когда я не сознаю, что мне больно’. Отрицая у животных знание, он отрицает у них и ощущение, которое ‘принадлежит человеку, как одна из форм познания’ (с. 261—262). Очевидно, что Хомяков смешивает непосредственное сознание, или переживание боли, с актом рефлексии (я знаю, что мне больно). Ошибка, немыслимая в работах Страхова.
Известный взгляд Декарта на животных как механизмы (‘часы’) наиболее ясно выражен в ‘Рассуждении о методе’, в конце пятой части. См. Декарт Р. Сочинения в двух томах. Т. 1. М.: Мысль. 1989. С. 284.
39 Кювье Ж. Царство животных. Т. 1. Работа Жоржа Кювье вышла в 1817 г. в четырех томах.
40 О понятии организма см., прежде всего, ‘Критику способности суждения’ И. Канта (особенно 64. Вещи как цели природы суть организмы), а также ‘Философию природы’ Гегеля (раздел III. Органическая физика). Исключительно ясное изложение учения об организмах у Шеллинга дает Куно Фишер в седьмом томе своей ‘Истории новой философии’. См. Фишер К. Шеллинг, его жизнь, сочинения и учение. СПб., 1905. С. 402-407.
41 Строки из стихотворения ‘Великая тайна’ Алексея Васильевича Кольцова (1809—1842).
42 Учение о ‘жизненной силе’, или так называемый витализм (лат. vis — сила, vitalis — живой, жизненный), признает наличие в живых организмах особого ‘фактора’, который отсутствует в мертвых телах и ‘руководит’ ходом материальных процессов, придавая им целесообразный характер. Спор о витализме ‘разгорелся’ в очередной раз в начале XX века, в связи с работами немецкого биолога и философа Ганса Дриша (1867—1941), см. рус. перевод его книги ‘Витализм. Его история и система’ (М., 1915). Сторонником витализма был известный русский философ Н. О. Лосский (1870—1955), см. его работу ‘Современный витализм’ (Петербург, 1922). Отголоски витализма содержатся, с точки зрения автора этих примечаний, в понятии особой ‘биохимической энергии живого вещества’ у В. И. Вернадского и Л. Н. Гумилева.
43 Кювье Ж. Лекции по сравнительной анатомии. Т. I (1800—1805 гг., в пяти томах).
44 Название аллегории А. Гумбольдта восходит к одному из ‘семи чудес света’: 37-метровой статуе Гелиоса (бога Солнца) на острове Родос (вблизи Малой Азии). Статуя была воздвигнута около 304 г. до н. э. и разрушена землетрясением в 227 г. до н. э.
45 Автором фельетонов ‘Листки барона Брамбеуса’ был Осип Иванович Сенковский (1800—1858), прозаик, журналист, ученый-востоковед. В последние годы жизни увлекался естественными науками.
46 Пушкин А. С. Евгений Онегин. Гл. 2, VI.
47 Фейербах Л. Основные положения философии будущего. 1843. Цитата из 15. Ср. Фейербах Л. Избранные философские произведения. М.: Политиздат. Т. I. 1955. С. 154.
См. также статью Страхова ‘Фейербах’, где дан развернутый анализ основных идей немецкого мыслителя (Философские очерки. С. 40-77).
48 В первую очередь это знаменитый Тертуллиан, который доказывал, что Бог является ‘истинной материей’, ‘есть тело (лат. corpus)’ и т. п. См. Тертуллиан К. С. Ф. Избранные сочинения. М.: Прогресс. 1994. С. 142 и др.
49 По словам одного из крупнейших социологов начала XX века Макса Вебера (1864—1920), главный результат развития естественных наук состоит в том, что ‘мир расколдован’, из него исчезают ‘таинственные силы’. См. Вебер М. Избранные произведения. М.: Прогресс. 1990. С. 714.
50 ‘Мыслю, следовательно, существую’ — ставшая классической сокращенная формулировка слов Декарта из ‘Размышлений о первой философии’: ‘Я есмь, я существую — это очевидно. Но сколь долго я существую? Столько, сколько я мыслю’. См. Сочинения в двух томах. Т. 2. С. 23.
51 Приведенные слова Ньютона содержатся в его письме к Ричарду Бентли (Bentley), филологу и ученому-библеисту, который с 1700 г. возглавил колледж Св. Троицы, где в свое время учился и преподавал Ньютон. См. издание: Hall A. R., Hall M. В. Unpublished scientific papers of Isaac Newton. Cambridge. 1962.
52 Страхов прав: ‘тайная мысль’ Ньютона заключалась в существовании именно ‘духовного деятеля’ и даже множества ‘эфирных духов’. См. Дмитриев И. С. Неизвестный Ньютон. СПб.: Алетейя. 1999. С. 505 и далее.
53 И М. Фарадей, который ввел понятие электромагнитного поля (1830), и Дж. Максвелл, который получил его основные уравнения (1856), использовали ‘картезианское’ представление переменных полей в виде материальных вихрей, возникающих в эфире. См. Кузнецов Б. Г. Эволюция электродинамики. Изд. АН СССР. М., 1963. С. 119 и др.
54 Здесь Страхов делает, очевидно, неверный прогноз. ‘Корпускулярная’ модель света, предложенная Ньютоном, ‘пала’ под ударами волновой теории X. Гюйгенса и О. Френеля, но возродилась в теории ‘квантов света’ (фотонов), предложенной М. Планком в 1900 г. Этот год принято считать ‘годом рождения’ квантовой механики.
55 Современная физика действительно отказалась от идеи пустого пространства (долгое время казавшейся неразрывно связанной с атомизмом) и заменила ее идеей ‘физического вакуума’, который рассматривается не как пустота, а как ‘низшее энергетическое состояние квантованных полей’.
56 Зодиакальный свет — солнечный свет, отраженный и рассеянный всей совокупностью пылинок межпланетной среды и создающий свечение, которое располагается на небе вдоль эклиптики (траектории Солнца). Перемещаясь по эклиптике, Солнце последовательно проходит 12 созвездий, получивших название Зодиака (букв, круга животных).
57 Литофиты (греч. >д0ос — камень, cpuxov — растение) — растения, произрастающие на камнях (водоросли, лишайники). Долгое время в литофитах видели растения, производимые камнями, именно это предположение Страхов называет ‘баснословным’.
58 Из закона возрастания энтропии (1866) следует, естественно, что любой ‘круговорот’ (если подразумевать под ним упорядоченное движение) рано или поздно остановится. Однако к аргументации Страхова этот закон по сути не относится, поскольку для русского мыслителя ‘круговорот’ не есть явление развития. Другими словами, второе начало термодинамики никак не затрагивает специфику настоящей смерти, смерти организмов.
59 Поэтому теория ‘заключенных зародышей’ получила в истории биологии название преформизма (лат. praeformo — заранее образую).
60 Как ни парадоксально, физический механизм обыкновенной грозы (а не только явлений типа ‘шаровых молний’) не ясен и до сих пор. См. Фейнмановские лекции по физике. Т. 5. Электричество и магнетизм. Гл. 9 (любое из рус. изданий).
61 Блюменбах И. Ф. Об образовательном стремлении. Геттинген, 1791.
62 Ауреол Филипп Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм Парацельс. Сочинения. Страсбург, 1616. При жизни Парацельс звал себя именем, полученным при крещении, то есть Филиппом Теофрастом. Прозвище ‘Парацельс’, то есть ‘равный Цельсу’, впервые появилось только в эпитафии на его могиле. Как принято считать, под Цельсом имелся в виду автор трактата ‘О медицине’ Авл Корнелий Цельс (I в. до н. э.). Сам же Парацельс придумал для себя прозвище Ауреол (лат. ‘золотой’), чтобы подчеркнуть отличие от Теофраста, ученика Аристотеля, автора более 200 сочинений по различным разделам естествознания.
Гомункул (букв, человечек, зародыш) — человекоподобное существо, созданное, по преданию, в лаборатории алхимика (ср. Гте ‘Фауст’, ч. II, акт 2, Лаборатория в средневековом духе). Рецепт создания гомункула предписывал кормить зародыш тайно (или тайной сущностью) человеческой крови (arcano sanguinis humani) и поддерживать температуру чрева кобылы (ventris equini).
63 Строки из стихотворения Ф. И. Тютчева ‘Русской женщине’. В современной академической редакции вторая строка читается ‘На небе тусклом и туманном’.
64 Представление о Земле и других планетах как о живых организмах развивал в ряде работ Фехнер (Fechner) Густав Теодор (1801—1887), немецкий философ, физик и один из основоположников экспериментальной психологии.
65 Буатар П. Ботанический сад. Название сочинения Пьера Буатара подразумевает Ботанический сад в Париже, издано в 1826 г.
66 Страхов использует формулы элементарной физики для случая прямолинейного движения тела (имеющего нулевую начальную скорость) под действием постоянной силы. Так как при этом v = at и F = ma, то получаем mv = Ft, откуда и следуют соотношения, приводимые Страховым. Последний неправильно называет массу ‘весом’, но в данном случае эта терминологическая ошибка не играет роли.
67 Бурдах К. Ф. Физиология как опытная наука. 2-е изд. 1838. Т. III. Об Этьене Серре см. указатель, биографических сведений о втором ученом найти не удалось.
68 Из стихотворения А. С. Пушкина ‘…Вновь я посетил’ (при жизни поэта не печаталось).
69 Строка из стихотворения ‘Эпиграмма (За что Ликаста осуждают)’ Михаила Александровича Дмитриева (1796-1866), поэта и автора автобиографической прозы.
70 Слова Евклида ‘Нет царского пути к геометрии’ приводятся в комментариях к ‘Началам’, составленных представителем позднего неоплатонизма Проклом (ок. 410—485).
71 Софья Николаевна Беловодова — персонаж романа И. А. Гончарова ‘Обрыв’.
72 Грибоедов Л. С. Горе от ума. Действие 1, явление 7.
73 Стихотворение ‘К вельможе’ было обращено к князю Николаю Борисовичу Юсупову (1751—1831), дипломату при Екатерине II, позднее заведовал Эрмитажем.
74 Страхов соединяет несколько стихов из первой главы ‘Книги Екклесиаста, или Проповедника’ (1:2, 9—10) в Ветхом Завете.
75 Отрывок из элегии Николая Платоновича Огарева (1813—1877) ‘Бываю часто я смущен внутри души’ (1846).
76 Костный мозг (medulla ossium) — ткань, заполняющая полости костей, основное значение имеет так называемый ‘красный мозг’, или кроветворная ткань, которая определяет устойчивость организма к ионизирующим излучениям.
77 Рассуждение Страхова о степенных рядах математически не вполне корректно. Но суть его полемики с концепцией бесконечного приближения к абсолютному идеалу (например, к абсолютной истине) от этого не страдает. Нельзя говорить о том, насколько мы близки к абсолютной истине, если она нам не известна. Ср. совершенно точное выражение существа дела в следующем абзаце.
78 Произведение Вольтера ‘Микромегас. Философская повесть’ (1752) почти сразу было переведено на русский язык, в том числе и поэтом А. П. Сумароковым. Подробнее к этой повести Страхов обращается ниже, в главе ‘Жители планет’.
79 О каком письме идет речь, установить не удалось. Сравнение не только Солнечной системы, но и Вселенной в целом с часовым механизмом (Horologium Dei — часы Бога) часто встречается в работах и письмах Лейбница. См. Лейбниц Г. В. Сочинения в четырех томах. М: Мысль. Т. I. 1982. С. 99, 430.
80 Шлейден М. Основные черты научной ботаники. Т. I (сочинение вышло в двух томах в 1842—1843 гг.).
81 ‘Формой я называю суть бытия вещи’ — Аристотель (Метафизика, 1035 ЬЗЗ, 1032 Ы и др.).
‘Без формы нет содержания’ — Гегель (Наука логики, книга вторая, раздел первый, глава третья).
82 Сказанное не относится к низшим (беспозвоночным) животным, у которых возможна полная регенерация (восстановление) из небольшого кусочка тела. У млекопитающих и человека возможна лишь регенерация отдельных тканей.
83 Русская сажень равна примерно 2, 134 м. Утверждение Страхова о размерах кристаллов требует уточнения. Реальные кристаллы имеют практически идеально правильную форму в пределах очень небольших блоков (порядка 0,01 мм). Эти блоки разориентированы по отношению друг к другу тоже на очень малые углы (порядка угловой минуты).
84 Страхов прав: с точки зрения современной эволюционной ботаники, корень появился (филогенетически) позднее, чем стебель, и произошел от корнеподобных веточек (ризомоидов) первых растений, вышедших на сушу.
85 Движение (ходьба) человека как процесс ‘непрерывного падения вперед’ рассматривается в ряде книг по ‘занимательной механике’ Я. В. Перельмана и других авторов.
86 По сути дела, Страхов имеет в виду задачи на принцип максимина или минимакса, при решении которых отыскивается оптимальное сочетание определенных параметров (лат. optimus — наилучший).
87 В работе Г. Галилея ‘Беседы и математические доказательства о двух новых науках’ (1638) рассмотрены, среди прочего, вопросы о связи между размерами, строением и прочностью костей животных. См. Галилей Г. Избранные труды. М.: Наука. Т. 2. 1964.
88 Соответствующие работы Канта и Гегеля указаны в примечании 40. Необходимо добавить, что идея ‘внутренней телеологии’ восходит к понятию энтелехии у Аристотеля (греч. букв. цель, действующая внутри (организма)).
89 Стихотворение А. С. Пушкина (без названия, при жизни поэта не печаталось).
90 Заключительные строки стихотворения А. С. Пушкина ‘Не дорого ценю я громкие права’ (Из Пиндемонти). Современная редакция отличается от цитаты у Страхова: во второй строке ‘самому’ (вместо ‘одному’) и в предпоследней строке ‘Трепеща радостно’ (вместо ‘Безмолвно утопать’).
91 Евгений Онегин. Глава вторая, VII.
92 Генрих Гейне был слушателем лекций Гегеля в Берлине в период 1821—1823 гг. и нередко посещал ‘учителя’ по вечерам. К одному из таких посещений и относится история, которую Гейне рассказывал впоследствии на разные лады. В частности, в письме к известному социалисту Ф. Лассалю он приписывал Гегелю несколько иную реакцию на свои восторги по поводу звездного неба: ‘При чем тут звездное небо, оно (есть) то, что вкладывает в него человек!’ См. Фишер Куно. Гегель, его жизнь, сочинения и учение. Первый полутом. М.—Л., 1933. С. 592. Источник цитаты, приводимой Страховым, установить не удалось.
93 Лаплас 77. Изложение системы мира. 6-е изд. Париж, 1835.
См. русский перевод под тем же названием (Л.: Наука. 1982. С. 318).
94 С этими словами Страхова практически совпадают рассуждения одного из крупнейших астрофизиков XX века Джеймса Джинса (1877—1946), который писал в книге ‘Таинственная Вселенная’ о ‘ничтожности нашего дома в космическом пространстве — ничтожности, которая подобна миллионной части одной песчинки из всего морского песка в мире’. См. Jeans J. The Mysterious Universe. N. Y, 1958. P. 17.
95 Стихотворение А. С. Пушкина под названием ‘Эпиграмма (Из антологии)’.
96 Легенду, связанную с открытием теоремы Пифагора, сообщает Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. М.: Мысль. 1979. С. 335.
97 В современной физике утверждение о существенном единообразии Вселенной носит название ‘космологического принципа’. По сути, он восходит к словам Лейбница из письма к королеве Пруссии Софии-Шарлотте (1704): ‘Принцип этот состоит в том, что свойства вещей всегда и повсюду являются такими же, каковы они сейчас и здесь’. В истории науки фраза (из того же письма) ‘так же, как здесь’ стала классической. См. Лейбниц. Сочинения в четырех томах. Т. 3. М.: Мысль. 1984. С. 389. Курсив Лейбница.
98 Конт О. Философский трактат по популярной астрономии. Издан в 1844 г.
99 Шеллинг Ф. В. Й. Собрание сочинений. Вторая часть. Т. 1. Имеется в виду собрание сочинений Шеллинга, изданное в 1856—1861 гг. Вторая часть собрания содержит работы ‘позднего Шеллинга’. Страхов цитирует работу ‘Введение в философию мифологии’, из которой на рус. язык переведена только первая книга. См. Шеллинг. Сочинения в двух томах. М.: Мысль. Т. 2. 1989.
Двойные звезды — пары звезд, которые вращаются вокруг общего центра масс. Считается, что двойные (а также тройные) звезды образовались в результате так называемого ‘гравитационного захвата’, возможность которого вытекает из классической небесной механики и никоим образом не нарушает ‘однообразие системы мира’, как надеялся Шеллинг.
100 Путешествие в Эльдорадо (мифическую страну, богатую золотом, испан. el dorado — золотой) описано в сатирической повести Вольтера ‘Кандид, или Оптимист’ (гл. 17—18).
‘Новая Атлантида’ — неоконченная повесть Фрэнсиса Бэкона, барона Веруламского, где излагается проект государственной организации научных исследований. См. Бэкон Ф. Сочинения в 2 томах. М.: Мысль. Т. 2. 1978.
101 В русском переводе указанное сочинение под названием ‘Рассуждение о множественности миров’ см. в книге: Фонтенель Б. Рассуждения о религии, природе и разуме. М.: Мысль. 1979. Сочинение ‘о множественности миров’ построено в форме вечерних бесед с маркизой, хозяйкой поместья, где гостит автор.
102 Французское слово l’esprit ближе всего по значению к русским выражениям ‘тонкий, острый ум’ или даже ‘остроумие’.
103 Сочинение Бернара де Фонтенеля вышло в 1686 г., когда были известны те же планеты, что и в древнем мире. Сатурн среди них — самая удаленная от Солнца.
104 Сириус — звезда из созвездия Большого Пса, самая яркая на ночном небе.
Лье — старинная французская мера длины, приблизительно 4,5 км. Цифры в переводе, который использует Страхов, не согласуются с размером русской сажени (согласно словарю В. Даля, она составляет ‘7 английских или 6 французских футов’). В современных изданиях ‘Микромегаса’, основанных на переводе известного русского писателя и поэта Федора Сологуба (1863—1927), вместо ‘геометрических саженей’ говорится о ‘геометрических шагах’.
105 Замечания Вольтера о Блезе Паскале имеют явно сатирический характер. Отчасти это связано с тем, что Жильберта, старшая сестра Паскаля, выражается в своих воспоминаниях не слишком ясно. Она сообщает, что ее брат в юном возрасте ‘дошел до 32-го предложения первой книги Евклида’ (то есть до теоремы о равенстве суммы углов треугольника двум прямым углам), создавая ложное впечатление, что он самостоятельно открыл геометрию Евклида. Современные авторы считают, что речь шла об изучении Паскалем ‘Начал’ древнегреческого математика. См. Кляус Е. М., Погребысский И. Б., Франкфурт У. И. Паскаль. М.: Наука. 1971.
106 Муфти, или муфтий (араб.) — высшее духовное лицо у мусульман, имеющее право решать спорные религиозные и юридические вопросы.
107 О птице рок или рухх, ‘которая кормит своих детей слонами’, рассказывается в ‘Сказке о Синдбаде-мореходе’ в сказках ‘Тысячи и одной ночи’.
108 Страхов, вероятно, имеет в виду статую Геракла, созданную античными мастерами, которая хранится в Национальном музее в Неаполе. Страхов посещал Италию (в том числе и Неаполь) в 1875 г. См. Страхов Н. Воспоминания и отрывки. СПб. 1892.
109 Вопросы, приведенные Страховым, Иммануил Кант формулирует в трактате ‘Логика’ (1800). В современном переводе третий вопрос звучит ‘На что я смею надеяться?’. Но, главное, у Канта ставится и четвертый вопрос: ‘ Что такое человек!’ См. Кант И. Трактаты и письма. М.: Наука. 1980. С. 332.
110 ‘Все жанры хороши, кроме скучного’ — афоризм Вольтера из предисловия к комедии в стихах ‘Блудный сын’ (1738).
111 Эти слова Ньютона приводит (в более полном виде) шотландский физик Дэвид Брюстер (1781 — 1868) в ‘Мемуарах Ньютона’ (Memoirs of Newton).
112 В своей основной работе ‘Опыт о человеческом разумении’ (1690) Джон Локк определяет субстанцию как ‘субстрат, или носитель известных нам идей’ (в терминологии английского философа ‘идеями’ назывались качества, свойства, отношения и т. д.). См. Локк Д. Сочинения в 3 томах. Т. 1. М.: Мысль. 1985. С. 145. К субстанциям Локка (Бог, вещество и индивидуальные духовные субстанции) Вольтер примешивает, в пародийной ключе, еще ряд ‘субстанций’.
113 Наведение — принятый в XIX в. перевод термина ‘индукция’ (то есть умозаключение от конечного числа наблюдений к общему правилу (лат. induco — навожу на след, мысль и т. п.). Индукция рассматривалась представителями эмпиризма и позитивизма как основа естественнонаучного метода.
114 ‘Рогатый’ силлогизм (а точнее, софизм) был известен еще в древнегреческой логике. Софизмы такого типа основаны на двусмысленности (‘рогатости’) среднего термина силлогизма, в данном случае понятия ‘потери’ (как лишения и как ‘не имения’).
115 ‘Тела не действуют, если не растворены’ (лат.). Академик К. А. Тимирязев в книге ‘Земледелие и физиология растений’ называет этот принцип ‘старинной химической поговоркой’, которая выражает необходимое условие ‘деятельного проявления жизни’.
116 Слова из посмертно опубликованных ‘Отрывков’ И. В. Киреевского. См. современное издание: Киреевский И. В. Разум на пути к истине. М.: Правило веры. 2002. С. 284. У Страхова изменена и сокращена первая фраза, которая звучит так: ‘Нет такого тупого ума, который бы не мог понять своей ничтожности и необходимости высшего Откровения’ (выделены слова, опущенные Страховым). Ход размышлений Страхова о природе (и ее вершине — человеке) далек от упрощенной истории творения в Ветхом Завете (Книга Бытия, 1).
117 Н. Н. Страхов был первым русским мыслителем, который неоднократно обращал внимание на роль языка в философском и научном познании. Он отмечал, в частности, что ‘язык есть инструмент бесконечно совершенный, на котором может быть исполнена какая угодно музыка’. См. О методе естественных наук. С. 87 и далее.
118 В общих чертах это представление об образовании планет Солнечной системы в результате чередования аккреции (слипания) и дифференциации разделяет и современная космология. См., например: Фишер Д. Рождение Земли. М.: Мир. 1990. Гл. 20 и др.
119 Как показали современные исследования по истории естествознания, ходячий образ Галилея как ‘мученика инквизиции’ сильно преувеличен. См., например, интересную работу итальянского автора, притом настроенного отнюдь не ‘прокатолически’: Geymonat L. Galileo Galilei. A biography and inquiry into his philosophy of science. McGraw-Hill Book. N.Y., 1965.
120 Примечание Страхова не вполне точное. Он приводит отрывок из цикла ‘Фракийские элегии’ В. Г. Теплякова по изданию: Стихотворения Виктора Теплякова. Том второй. СПб., 1836. С. 41. Будучи поклонником личности и творчества Байрона (которого он и имел в виду под ‘божественным певцом’), Тепляков снабдил данный отрывок примечанием, в котором указал на близкое по смыслу место в поэме Байрона ‘Паломничество Чайльд-Гарольда’ (песня IV).
121 Отрывок из сочинения Немезия Эмесского ‘О природе человека’. Стоицизм — одно из основных направлений в философии Древней Греции и Древнего Рима, получившее название от крытой колоннады () в Афинах, где учил основатель стоицизма Зенон Киттийский (ок. 336—264 до н. э.). В центре учения стоиков — идея неумолимой судьбы, рока. Задача философа — понять ‘закон судьбы’ и ‘отдаться воле законов природы’ (из сочинения Сенеки ‘Естественнонаучные вопросы’). См. Антология мировой философии. Т. 1.4.1. М.: Мысль. 1969. С. 506.
122 До середины XIX в. Китай был официально закрыт для иностранцев. Интенсивное проникновение европейцев и американцев в ‘Небесную империю’ началось после того, как правящая династия Цин привлекла США, Францию и Англию к подавлению крестьянского восстания тайпинов (1850-1864).
123 Отрывок из стихотворения Е. А. Баратынского (1800—1844) ‘На смерть Гте’ (1832).
124 Страхов называет самое знаменитое произведение Галилея ‘популярной книгой по естественным наукам’ не без основания. Пропагандируя гелиоцентрическую систему Николая Коперника (в противовес геоцентрической системе Клавдия Птолемея), Галилей предельно упростил изложение и той и другой системы. В частности, он ‘вынес за скобки’ тот факт, что система Коперника требовала значительно более сложной системы пресловутых ‘эпициклов’ и ‘деферентов’, чем система Птолемея. Необходимость в этих искусственных понятиях отпала, когда И. Кеплер установил, что орбиты планет являются эллипсами, а не окружностями (как считали Птолемей, Коперник и сам Галилей), а так же то, что орбиты разных планет лежат в различных плоскостях. См. Кузнецов Б. Г. Галилей. М: Наука. 1964. С. 160.
125 Близкое к современному описание системы кровообращения было дано английским врачом Уильямом Гарвеем в 1628 г. Следует уточнить, что представление о центральной нервной системе, связанной с головным мозгом, сложилось уже в античной натурфилософии. Одним из первых его выразил пифагореец Алкмеон Кротонский (конец VI — начало V в. до н. э.), а затем Демокрит и Платон. К древнему представлению о сердце как ‘главном органе души’ вернулся Аристотель, который свел мозг ‘на роль охладительного аппарата для кипящей в сердце крови’. См. Виндельбанд В. История древней философии. М., 1911.С. 285.
126 Стихотворение А. С. Пушкина (без названия), начальную строку которого приводит Страхов, было написано по мотивам библейской ‘Песни песней Соломона’. Слово ‘кровь’, в отличие от слова ‘сердце’, у Соломона, действительно, отсутствует. Однако выражения типа ‘душа тела в крови’, ‘кровь есть душа’ и т. п. постоянно встречаются в Ветхом Завете.
127 То, что А. Брем называет ‘прекрасной поговоркой’ — слова Иисуса Христа, которые дважды встречаются в Евангелиях (Мф. 12:34 и Лук. 6:45).
128 Наука о поведении животных — этология (греч. — характер, нрав) оформилась в 1930-е годы в работах К. Лоренца, Н. Тирбенгена и др., создавших ‘теорию инстинктивного поведения’.
129 Термин ‘инстинкт’ (лат. instinctus — позыв, побуждение) встречается уже в средневековой философии, где рассматривается как ‘определение природы, посредством которого животное побуждается поступать целесообразно, не сознавая целесообразности поступка’. См. Циглер Г. Э. Инстинкт. Понятие инстинкта прежде и теперь. Петроград, 1915. С. 22.
130 Страхов цитирует книгу Томаса Гексли ‘О положении человека в ряду органических существ’ (СПб., 1864).
131 Пулье К. Элементы физики. 1856. Т. I. Полное название сочинения Клода Пулье: Элементы экспериментальной физики и метеорологии. Страхов цитирует седьмое издание в трех томах (первое изд. вышло в 1827 г.).
132 Гроув У. Взаимосвязь физических сил. Париж. 1856. Французский перевод английского издания 1846 г. (On the Correlation of Physical Forces). Рус. пер. 1865 г.
133 Сравним приведенные слова с признанием крупного российского ученого, основателя первой в мире кафедры биофизики: ‘Я не знаю принципов взаимодействия между душой и телом и думаю, что их не знает никто и знать никогда не будет’ (Блюменфельд Л. А. Решаемые и не решаемые проблемы биологической физики. М.: УРСС. 2002. С. 151).
134 Считается, что Бальзак использовал в своей повести ‘Поиски абсолюта’ знания по химии, полученные им под руководством знаменитого французского физика и химика Шарля Гей-Люссака.
Рассказ Ч. Диккенса ‘Одержимый, или Сделка с привидением’ входит в ‘Рождественские повести’, которые были исключительно популярны в России XIX века.
135 Страхов имеет в виду сохранившуюся и до сих пор в британской литературе терминологию, в которой выражение natural philosophy означает совокупность физико-химических (шире — естественных) наук.
136 Учение о химических пропорциях восходит к работе английского физика и химика Джона Дальтона ‘Новая система химической философии’ (1808), где исследованы весовые (массовые) и объемные отношения элементов, образующих различные газообразные соединения. Си. Дальтон Д. Сборник избранных работ по атомистике. Л., 1940.
137 Дюбуа-Реймон Э. Исследования о животном электричестве. Берлин, 1848. Предисловие.
138 Ньютон И. Оптика. Лондон. 1717. Имеется русский перевод: Ньютон. Оптика или трактат об отражениях, преломлениях, изгибаниях и цветах света. М.—Л., 1954.
139 Био Ж. Б. Трактат по физике (Курс физики). Т. I. (вышел в 1816 г.).
140 Лавуазье Л. Элементарный курс химии (вышел в 1789 г.).
141 Знаменитая ‘Академия опытов’ (Accademia del Cimento) во Флоренции была основана в 1657 г. и распущена по неясным причинам через десять лет. За это время ‘флорентийские академики’ провели 14 серий экспериментов, в том числе и упомянутый Страховым (причем был сделан вывод именно о ‘пористости’ металлов).
142 Аэролит (букв, воздушный камень) — устаревшее название каменного метеорита.
143 Либих Ю. Химические письма. 1851 (первое издание вышло в 1844 г.).
144 К представлению о ‘физических’ и ‘абсолютных’ атомах Юстус фон Либих пришел в процессе изучения органических соединений, в которых отдельные группы атомов (так называемые радикалы) ведут себя как химические элементы. ‘Физические атомы’ Либиха можно понимать и как молекулы. Но существо возражений Страхова против атомизма от этого, на наш взгляд, не меняется (см. вступит, статью).
145 Под ‘двуполярным электричеством’ Страхов, возможно, имеет в виду электрические диполи (типа молекулы воды). В XIX в. ‘химическое сродство’ имело неопределенный смысл способности элемента образовывать соединения с другими элементами. В настоящее время практически не используется.
146 Берцелиус Й. Я. Опыт теории химических пропорций (книга вышла в 1818 г.). Представление о том, что все атомы имеют одинаковые размеры, будучи неверным с точки зрения современной теории атома, исторически оказалось необходимой предпосылкой для разработки метода ‘подсчета числа атомов в определенном объеме’, а в конечном счете, для вычисления знаменитого числа Авогадро (числа атомов в моле любого вещества). Таковы парадоксы истории атомизма! См. подробнее: Крицман В. А. Роберт Бойль, Джон Дальтон, Амедео Авогадро. М.: Просвещение. 1976.
147 Реньо А. Курс химии. Т. I. Имеется в виду, вероятно, ‘Начальный курс химии’ (1847—1848) того же автора.
148 Формальный ответ на это замечание Страхова дает понятие валентности (лат. valentia — сила), вошедшее в химию в 1868 г. после работ А. Кекуле, Г. Вихельхауза и др. Но понятие валентности получило объяснение только в связи с понятием спина, который рассматривается как характеристика ‘внутреннего движения’ электрона и других элементарных частиц. При этом традиционно отмечается, что представить это ‘внутреннее движение’ невозможно. Таким образом, можно сказать, что спин — то ‘непредставимое’ понятие, которое ‘объясняет’ химическую связь.
149 Современным аналогом ‘эфирных атомом’ являются элементарные частицы поля (фотоны, гравитоны и т. д.), которые принято отличать от элементарных частиц вещества.
150 В указанном номере ‘Журнала Министерства Народного Просвещения’ был помещен, в разделе ‘Новости естественных наук’, реферат Страхова по статье Р. Клаузиуса ‘О движении, называемом теплотою’ (с. 144—151).
151 В каком-то смысле ответ на это замечание Страхова предлагает современная астрофизика, согласно которой внутри достаточно массивных звезд может произойти, под действием сил притяжения, так называемый ‘гравитационный коллапс’. В результате звезда превращается в ‘черную дыру’, из которой, в соответствии с общей теорией относительности, во внешний мир уже не может поступать никакая информация. Другими словами, сказать, ‘что происходит’ в случае предельно высоких давлений, невозможно!
152 Дюма Ж. Химическая философия.
Полное название ‘Лекции по химической философии’ (1836). Позднее Жан Баптист Дюма отказался от атомистической гипотезы.
153 В данном случае отождествление массы и веса тела (характерное для химии того времени, ср. название работы Д. И. Менделеева ‘Соотношение свойств с атомным весом элементов’) приводит Страхова к ошибочному предположению об участии ‘действия тяжести’ в образовании химических соединений. С другой стороны, дальнейшие рассуждения Страхова близки к закону действия масс, который был установлен около 1867 г. норвежскими химиками К. Гульдбергом и П. Вааге.
154 Это утверждение Страхова оказывается верным, если сформулировать его точнее: ‘Для каждого химического вещества есть числа, которые, будучи помножены на массу моля данного вещества, представят его химическое взаимодействие с другими химическими веществами’. Тогда то число, о котором говорит Страхов, является числом молей вещества, которое участвует в определенной химической реакции. Добавим, что понятие моля допускает как атомистическое, так и чисто феноменологическое определение (как химический эквивалент 0,012 кг углерода).
155 Вычисления Ж. Дюма были основаны, по-видимому, на барометрической формуле, которая была уже известна в ее современном виде после работ П. Лапласа (1821).
156 Страхов прав в том смысле, что все планеты первоначально имели атмосферу, но он не учитывает то обстоятельство, что они могли ее не удержать из-за слабого гравитационного поля (как это и произошло в случае Луны).
157 Уэвелл У. История научных идей. 3-е изд. Т. II. Первое издание вышло в Лондоне в 1858 г.
Существует рус. перевод работы того же автора ‘История индуктивных наук’, в трех томах (СПб., 1867).
158 Одним из первых важных примеров образования изомеров было превращение в 1828 г. немецким химиком Ф. Влером неорганического цианата аммония в органическое соединение (мочевину), имеющее тот же химический состав.
159 Аргумент Страхова можно понять так: атомизм не устанавливает общий химический закон, на основании которого можно было бы судить о существовании изомеров того или иного соединения. Строго говоря, не знает такого закона и современная теория изомеров, большинство известных сегодня изомеров (около 7 млн) были найдены эмпирически (например, в процессе переработки нефти).
160 Гегель Г. В. Ф. Феноменология духа. Раздел: А. Сознание. I. Чувственная достоверность или ‘это’ и мнение.
161 Э. Сведенборг долгое время был сторонником механического воззрения, но впоследствии объявил себя ‘духовидцем’. Его принадлежность к Ордену иллюминатов (букв. просветленных) сомнительна, так как по современным источникам этот орден был основан в 1776 г., уже после смерти Сведенборга. Скорее всего, речь идет о его принадлежности к одной из масонских лож (первая из которых была основана в начале XVIII в. в одном из лондонских аристократических клубов).
162 Полное название работы Прудона: Система экономических противоречий, или Философия нищеты. Париж, 1846. Т. I—II. Реакцией на взгляды П. Ж. Прудона была известная работа К. Маркса ‘Нищета философии’.
163 Согласно современной трактовке работ химиков XVII — первой половины XIX в., с их достаточно сбивчивой терминологией, под частицами обычно имелись в виду группы атомов, или молекулы.
164 Эти времена вернулись, в связи с современными гипотезами о дискретности (или ‘квантовании’) ‘кривизны пространства-времени’. См. Пенроуз Р. Структура пространства-времени. М.: Мир. 1972. С. 11—12 и далее.
165 Долгое время производную функции у(х) понимали как отношение двух ‘статических’ (неизменных) бесконечно малых приращений dy и ax и вели споры об их ‘существовании’. Конец этим спорам положила трактовка производной как предела отношения двух убывающих, но конечных приращений Ау и Ах в работах Огюстена Луи Коши (1789—1857).
166 Статья С. С. Уварова под названием, приведенным у Страхова, была напечатана в журнале ‘Москвитянин’, 1851. Ч. I, No 1. С. 97—105. Издавалась также под названием ‘Совершенствуется ли достоверность историческая?’ (Дерпт, 1852). В оригинале была написана по-французски.
167 Слова Лейбница из переписки с Николаем Ремоном, горячим сторонником философии Платона и противником Аристотеля. См. Лейбниц Г. В. Сочинения в четырех томах. М.: Мысль. Т. 1. 1982. С. 531.
168 ‘Сила и вещество’ (1855) — одна из наиболее известных работ К. Бюхнера, выдержавшая к 1892 г. 17 изданий. Рус. перевод: Сила и материя. СПб., 1907. Эту же работу Страхов имеет в виду, говоря о Бюхнере в дальнейшем.
169 Э. Дюбуа-Реймон получил особенно широкую известность в научном мире позже, когда произнес в 1872 г. на съезде естествоиспытателей и врачей в Лейпциге речь ‘О границах в познании природы’. В ней он, в частности, утверждал, что сущность вещества (материи) и силы ‘мы не знаем и никогда не узнаем’ (ignoramus et ignorabimus).
170 Страхов ссылается на работу Вольтера ‘Основы философии Ньютона’ (1741) по названию ее первой части ‘Метафизика’. См. Вольтер. Философские сочинения. М.: Наука. 1988. С. 276.
171 Ср. Евангелие от Иоанна: ‘Дух дышит, где хочет’ (3:8).
172 Гоголь Н. В. Мертвые души. Т. 1. Гл. 2.
173 ‘Опыт философии теории вероятностей’ Пьера Лапласа появился в 1814 г. в виде предисловия ко второму изданию его ‘Аналитической теории вероятностей’. Впоследствии ‘Опыт’ издавался и отдельно, в том числе на русском языке (М., 1908).
174 По-видимому, имеется в виду статья ‘Геометрия’ из знаменитой ‘Энциклопедии, или Толкового словаря наук, искусств и ремесел’, которую Даламбер издавал вместе с Дени Дидро с 1751 г. до 1757 г. Затем Даламбер отошел от издания ‘Энциклопедии’, выпуск которой продолжался до 1780 г. (17 томов текста и 11 томов иллюстраций).
175 Имеются в виду отмеченные выше религиозно-мистические увлечения Ньютона и Паскаля. Страхов вообще ставил весьма невысоко ‘религиозную философию’ Паскаля, скорее всего, из-за постоянного акцента Паскаля на ‘ничтожестве’ человека. См. замечания Страхова о Паскале как о представителе ‘популярной философии’ в статье ‘О задачах истории философии’ (Философский сборник. С. 369).
176 См. Кант И. Критика чистого разума. Трансцендентальная эстетика.
177 В разделе ‘Определения’ Ньютон пишет: ‘Время, пространство, место и движение составляют понятия общеизвестные’ (выделено Ньютоном). См. Ньютон И. Математические начала натуральной философии. М.: Наука. 1989. С. 30.
178 Слова из ‘Исповеди’ знаменитого христианского богослова Августина Блаженного (354—430) (книга 11, глава XIV).
179 Пигасов Африкан Семеныч — персонаж романа И. С. Тургенева ‘Рудин’. Страхов имеет в виду рассуждения Пигасова о ‘женской логике’ во второй главе романа.
180 В ‘Началах’ Ньютона (см. указанный ранее русский перевод) читаем: ‘Все движения могут ускоряться или замедляться, течение же абсолютного времени изменяться не может’ (с. 32). Непонимание того, что время как таковое не может ‘ускоряться’ или ‘замедляться’, составляет, на наш взгляд, принципиальную ошибку А. Эйнштейна.
181 Эта полемика нашла яркое отражение в предисловии ньютонианца Роджера Котеса ко второму изданию ‘Начал’. См. указанный русский перевод, с. 14—15. Современная физика, как уже отмечалось, фактически вернулась к идее о ‘полноте’ пространства.
182 Полное название: Письма о разных физических и философических материях, написанные к некоторой немецкой принцессе. 3 части. 1768—74. Страхов цитирует вторую часть, письма 8-е и 15-е. Это сочинение Л. Эйлера, излагавшее в общедоступной форме разнообразные математические и физические идеи, длительное время пользовалось большой популярностью.
183 Первое систематическое изложение гипотезы теплорода было дано немецким физиком и философом Христианом Вольфом в сочинении ‘Физические эксперименты’ (1721), которое перевел на русский язык М. В. Ломоносов, ставший впоследствии противником этой гипотезы. Следует отметить, что модель теплорода позволила получить ряд важных результатов термодинамики (теорему Карно, уравнение теплопроводности Фурье и т. д.). См. Гельфер Я. М. История и методология термодинамики и статической физики. М.: Высшая школа. 1981.
184 Имманентное свойство (лат. immaneo — пребывать внутри) — в данном случае свойство, внутренне присущее атому, независимо от внешних воздействий.
185 ‘Система природы, или О законах мира физического и мира духовного’ (Т. 1—2, 1770) — сочинение французского философа-материалиста барона Гольбаха (Holbach) Поля Анри (1723—1789). См. Гольбах. Избранные сочинения в двух томах. М.: Соцэкгиз. Т. 1. 1963.
186 См. Декарт Р. Первоначала философии. Ч. II. Положение 36, озаглавленное ‘Бог — первопричина движения: Он постоянно сохраняет в мире одинаковое его количество’.
187 Дюбуа-Реймон Э. Исследования о животном электричестве. Берлин, 1848. Т. I.
188 Букв. ‘Чудо того, что есть (что налицо)’. Под поэтом, вероятно, имеется в виду Гте. Ср. речь Дюбуа-Реймона ‘Гте и Гте — без конца’ (рус. перевод 1900 г.).
189 Страхов цитирует вторую главу второй части ‘Основ философии Ньютона’ Вольтера (см. указанное выше русское издание, с. 280 и далее). Понятие пространства как ‘чувствилища Бога’ сложилось у Ньютона под влиянием знаменитой в его время кембриджской школы неоплатоников, наиболее видным представителем которой был Генри Мур (More, 1614-1687).
190 Страхов имеет в виду полемическую переписку Лейбница с Самюэлем Кларком (1675—1729), английским теологом и философом, другом Ньютона. С. Кларк пытался доказать, что Ньютон не считал пространство ‘органом’ Бога в буквальном смысле слова. См. Лейбниц. Сочинения в четырех томах. Т. 1. С. 438.
Под ‘естественной религией’ в XVIII—XIX вв. понимали религиозные взгляды, не противоречащие выводам естественных наук (а точнее — механическому пониманию природы). Особую остроту приобретал при этом вопрос о возможности чудес, который также обсуждается в переписке Лейбница и Кларка.
191 Страхов ошибается или выражается не слишком удачно. После бора был открыт, в частности, йод (французским химиком Б. Куртуа в 1811 г., название для нового элемента предложил Гей-Люссак в 1813 г.). Следует отметить, однако, что первоначально многие элементы получались далеко не в чистом виде, что делает датировку их открытия достаточно условной.
192 Учение о ‘четырех элементах’ задолго до Аристотеля сформулировал Эмпедокл (ок. 430—ок. 490).
193 Название основной работы А. Лавуазье обычно переводится как ‘Начальный курс химии’ (1789). Страхов цитирует предисловие к этой книге (‘предварительную дискуссию’).
194 Приключения Калиостро описаны в двух произведениях Александра Дюма (отца): ‘Ожерелье королевы’ и ‘Джузеппе Бальзамо. Записки врача’. Характеристика Калиостро как ‘магнетизра’ связана с популярной в XVIII в. теорией ‘животного магнетизма’, его влиянию австрийский врач Антон Месмер (1734—1814) приписывал гипнотические явления.
195 Синтетические алмазы из графита и углесодержащих веществ начали получать с середины 1950-х годов. То, что Страхов не имеет в виду невозможность создания искусственных элементов, станет ясно ниже.
196 ‘Мемуар (доклад) об эквивалентах простых тел’, прочитанный месье Жаном Дюма. Анналы химии и физики. Февраль 1859. ‘Радикалами’ Ж. Дюма называл сложные части химических соединений. В современной химии радикал — часть молекулы, образованная делением ‘электронной пары’, образующей химическую связь (в ионах, в отличие от радикалов, оба электрона переходят к одной части молекулы).
197 Гипотеза ‘произвольного самозарождения’ восходит к античной натурфилософии и означает появление живых организмов в результате некоторых специфических процессов (гниение, брожение и т. п.) в ‘мертвом веществе’. Принято считать, что гипотезу самозарождения окончательно опроверг выдающийся французский ученый Луи Пастер (1822—1895), объяснив указанные процессы действием уже существующих микроорганизмов. Вывод Пастера о том, что ‘жизнь только меняет свою форму, но никогда не создается из мертвой материи’, получил название закона гомогенеза и вполне созвучен идеям Страхова. Однако этот закон до сих пор так и не усвоили те ученые и философы, которые заменили слово ‘самозарождение’ словом ‘самоорганизация’. Превосходное изложение работ Пастера можно найти в книге: Костычев С. П. О появлении жизни на Земле. Изд. Гржебина. Петербург—Берлин, 1921.
198 Здесь и ниже имеются в виду ‘Доклады’ (или ‘Отчеты’) Парижской Академии наук. В данном случае речь идет о докладе Ж. Дюма от 15 ноября 1858 г.
199 Эта цитата из ‘Начального курса химии’ лишний раз показывает, что Лавуазье был сторонником модели теплорода (о чем в современных учебниках обычно умалчивается).
200 Прежде чем спорить с этим утверждением Страхова, стоит по достоинству оценить признание в современном ‘Физическом энциклопедическом словаре’ (М., 1983): ‘Природа массы — одна из важнейших еще не решенных задач физики’. Проблема массы есть, по существу, проблема того, что именно называется массой тела. Размышления Страхова о том значении, которое имеет определение понятий в науке, см. ниже.
201 Страхов имеет в виду таблицу, опубликованную в книге Д. Дальтона ‘Новая система химической философии’ (1808). Таблица (в которой был принят за единицу ‘пай’ водорода) включала, кроме ‘простых тел’ (химических элементов), и ряд химических соединений.
202 Основное возражение против гипотезы Уильяма Проута заключалось в том, что ‘пай’ хлора равнялся дробному числу 35,5. Как известно, подобные значения обусловлены наличием изотопов соответствующего химического элемента и сами по себе гипотезе Проута не противоречат.
203 Мюнхенские научные известия. Т. XXX. Страхов ссылается на работу М. фон Петтенкофера ‘О закономерностях в разностях химических эквивалентов так называемых простых радикалов’.
204 Стройная классификация (номенклатура) органических соединений стала постепенно формироваться после цикла работ А. М. Бутлерова ‘Введение к полному изучению органической химии’ (1864—1866) и была, естественно, еще неизвестна Страхову, который пользовался устаревшими в настоящее время названиями. В связи с этим уточним, что ‘метиль’ — это метиловый радикал СН3, ‘этиль’ — этиловый радикал С2Н2 и т. д. Сказанное относится и к таблице органических гомологов, приводимой ниже.
205 В приведенных значениях ‘паев’ (или химических эквивалентов) читатель заметит в ряде случаев расхождение в два раза по сравнению с массовыми числами в современной периодической системе. Это расхождение связано с тем, что Ж. Дюма и другие известные химики принимали за единицу ‘пай водорода’, считая его одноатомным газом. Такая ошибка не отражалась, однако, на значении ‘пая’ для других двухатомных газов, которые тоже считались одноатомными. Исключением был кислород, поскольку Ж. Дюма считал воду соединением вида ОН.
206 Древесный спирт — метанол, метиловый спирт СН3ОН, яд, действующий на нервную и сосудистую системы. Алкоголь — очевидно, этанол (винный спирт) С2Н5ОН. Высшие алкоголи (спирты) имеют химический состав СnН2n+1ОН, где n > 2.
207 Один из крупнейших специалистов XX в. по теории и истории научного знания Имре Лакатос сравнивает значение ‘программы Проута’ для дальнейшего развития физики со значением работ Нильса Бора. См. Лакатос И. Методология исследовательских программ. М.: Ермак. 2003. С. 85 и далее.
208 Именно ‘мысль о случайности’, положенная в основу гипотезы ‘естественного отбора’ априорно, то есть как не допускающий опытной проверки ‘принцип объяснения’, и определила, в конечном счете, отрицательное отношение Страхова к дарвинизму.
209 Под ‘метафизикой’ Страхов подразумевает здесь учение о неизменном материальном субстрате, который к тому же еще со времен античной натурфилософии отождествлялся с ‘частными формами’ вещества (‘вс есть вода’, ‘вс есть воздух’ ‘вс состоит из четырех элементов’ и проч.). Только в этом смысле и надо понимать ‘антиметафизический’ пафос Страхова во второй части книги ‘Мир как целое’.
210 Основная работа Я. Берцелиуса, название которой обычно переводится как ‘Курс химии’, вышла на шведском языке в трех томах еще в 1808—1818 гг. Страхов ссылается на французский перевод пятого (последнего) издания, которое состояло уже из пяти томов. По словам современного автора, ‘эта книга, охватывающая все области химических знаний первой половины XIX века, была свыше сорока лет основным руководством по химии’. См. Биографии великих химиков. М.: Мир. С. 143.
211 Работа Я. Берцелиуса ‘Опыт теории химических пропорций’ вышла на родном языке автора годом раньше.
212 Под действительно ‘великим открытием химии’ Страхов, очевидно, подразумевает в данном случае электрохимическое разложение воды на газы кислорода и водорода. Электролиз воды был проведен в 1800 г. английским физиком и химиком Хемфри Дэви, будущим президентом Лондонского королевского общества.
213 Заинтересованный читатель может самостоятельно оценить это утверждение Страхова в свете: 1 ) уже упомянутого выше закона действия масс, 2) сформулированного в 1884 г. французским физиком и химиком Анри Луи Ле Шателье общего закона смещения равновесия в химических реакциях, 3) теории фазовых переходов, из которых Страхов затрагивает только фазовый переход первого рода.
214 В переводе академика А. Н. Крылова: ‘От слепой необходимости природы, которая повсюду одна и та же, не может происходить изменения вещей’. См. Ньютон И. Математические начала натуральной философии. Указ. рус. изд. С. 661. Страхов приводит соответствующее место ‘Начал’ и ниже, в более полном виде и в собственном переводе. Последний является в данном случае более точным, поскольку академик Крылов решил заметить выражение Ньютона ‘метафизическая необходимость’ выражением ‘необходимость природы’, при этом вольно или невольно исказив смысл слов Ньютона. Последний не утверждал, что ‘слепая необходимость’ реально существует в природе, а приписывал идею такой необходимости ‘метафизике’.
215 Майер Ю. Р. Механика тепла. Штутгарт. 1867 (сборник работ Майера, написанных в 1840-е годы). В русском переводе см. те же работы в издании: Майер Роберт. Закон сохранения и превращения энергии. М.—Л.: Гос. технико-теоретическое изд. 1933.
216 Страхов ссылается здесь, во-первых, на серию ‘Классики естествознания’, которую издавал с 1889 г. немецкий химик и философ В. Оствальд, опубликовавший в этой серии более 200 работ выдающихся ученых. Во-вторых, на работу Г. Гельмгольца ‘О сохранении силы’ (вышла в 1847 г.). Страхов имеет в виду переработанное издание 1868 г. (как следует из его замечаний в следующем разделе). Имеется рус. перевод под тем же названием (М.-Л., 1937).
217 Страхов имеет в виду книгу П. Тэта, на которую он ссылается позже, в разделе IX. Кроме того, в русском переводе вышла еще одна работа этого популярного историка физики: Теплота. СПб., 1888.
218 Джоуль Дж. П. Механический эквивалент тепла. Сборник статей. Брауншвейг, 1872. Напомним, что механическим эквивалентом тепла обычно называется количество работы, которое эквивалентно количеству теплоты, необходимому для повышения на один градус (по шкале Цельсия или по шкале Кельвина) температуры одного килограмма воды. Современное значение эквивалента приблизительно равно 4,18 кДж. ккал. Страхов подчеркивает тот факт, что Джоуль, в отличие от Майера, исследовал только превращение механической энергии в тепловую энергию (и обратно), но не пытался обосновать закон сохранения для любых видов энергии.
219 Перейдя от взглядов упрощенно ‘кантианского’ характера к эмпиризму, Г. Гельмгольц стал рассматривать аксиомы геометрии (а шире, математические идеи вообще) как имеющие ‘опытное происхождение’. См. его работу ‘Число и измерение’, на которую Страхов ссылается в разделе X.
220 Христиан Гюйгенс ввел понятие ‘живой силы’, теоретически исследуя абсолютно упругие соударения двух тел. При этом он определил ‘живую силу’ как mv2 (множитель У2 в расчетах соударений не играет роли). Теорема, о которой говорит, вслед за Гельмгольцем, Страхов, гласит: работа всех сил, действующих на тело, равна приращению кинетической энергии тела. Поэтому утверждение об ‘эквивалентности’ этой теоремы закону сохранения энергии не вполне верно, этот закон включает и понятие потенциальной энергии, которое необходимо связать с работой. Гельмгольц как раз и ввел (опираясь на ряд других авторов) понятие потенциальной энергии под названием ‘напряженной силы’. Страхов уточняет этот принципиальный момент ниже, в разделе VII.
221 См. указанное выше русское издание работ Ю. Р. Майера, с. 61 и далее. ‘Закон неразрушимости причин’ заключался, согласно Майеру, в ‘аксиоме’, которая восходит к средневековой философии и гласит: causa aequat effectum, то есть причина равна следствию (с. 75).
222 Верде Э. Механическая теория тепла (книга издана в Париже в 1868 г.).
223 Под ‘теорией истечения’ Э. Верде имеет в виду корпускулярную теорию света, предложенную Ньютоном (корни этой теории восходят к древнегреческим атомистам). Работы О. Френеля 1818—1823 гг., в том числе и по двойному лучепреломлению в кристаллах, утвердили волновую теорию света.
224 Имеется в виду ‘Курс лекций по натуральной философии’ Томаса Юнга.
225 Флогистон (греч. — воспламеняемый, горючий) — согласно представлениям, восходящим к схоластике, ‘начало горючести’, или составная часть веществ, которую они теряют при горении, обжиге и т. п. Критику теории флогистона у Лавуазье часто смешивают с критикой теории теплорода. Эпигенез (греч. — порождение, плод) — учение о развитии зародыша путем образования новых органов из бесструктурного субстрата оплодотворенного яйца.
226 Строго говоря, это совершенно верно для закона сохранения так называемой механической энергии (суммы кинетической и потенциальной энергий). В роли ‘более элементарных положений’ могут выступать при этом законы Ньютона. В современной теоретической механике роль ‘более элементарного положения’ играет принцип наименьшего действия. Путем обобщения понятий кинетической и потенциальной энергий закон сохранения энергии переносится в область термодинамики и электродинамики.
227 Кирхгоф Г. Лекции по математической физике (вышли в четырех томах в период 1874—1894 гг.).
228 Точка зрения, согласно которой второй закон Ньютона является или определением силы, или определением массы, постоянно высказывается и по сей день. Как определение силы ‘так называемый второй закон Ньютона’ рассматривал, в частности, известный советский физик Л. Д. Ландау. См. Ландау Л. Д. и др. Курс общей физики. Механика и молекулярная физика. Изд. второе. М.: Наука. 1969. С. 22.
229 Первым, кто положил ‘живую силу’ равной 1/2 mv2, был французский физик и инженер Гюстав Гаспар Кориолис в 1826 г., он же дал и доказательство теоремы о приращении кинетической энергии. Утверждение Страхова о ‘словесном’ значении множителя 1/2 достаточно спорно. В частности, без этого множителя второй закон Ньютона пришлось бы записывать в виде F = ma, чтобы он согласовался с вышеуказанной теоремой.
230 Рассуждение Страхова правильно, если мы рассматриваем движение тела с нулевой начальной скоростью, а также при условии постоянства тангенциальной составляющей силы на всем пути движения. Тогда имеем Ft * S = mv2/2, а так как Ft = mat, то v2 = tS.
231 Понятие энергии (вместо ‘живой силы’) ввел еще в 1807 г. Томас Юнг в первом томе указанных ранее ‘Лекций по натуральной (естественной) философии’. Термин ‘энергия’ восходит к ‘Физике’ Аристотеля, где он означает действительность как деятельность. Ср. слова Аристотеля: ‘движение есть действительность () подвижного, поскольку оно движется’ (Физика. 202а5).
232 ‘Философский журнал’ — британское периодическое издание по различным разделам физики, которое выходит в свет и сегодня. Статья Уильяма Ренкина называется ‘О выражении ‘потенциальная энергия’, или Относительно определений физических величин вообще’. Заметим, что понятие потенциальной энергии также восходит к учению Аристотеля о различии действительного и возможного.
233 Карно Л. Фундаментальные принципы равновесия и движения. Париж. 1803. Автор — Лазар Карно, отец более известного Сади Карно.
234 К такому выводу приходит специальная теория относительности, приводя тем самым алогическому противоречию, которое для приличия именуется ‘парадоксом часов’. Наиболее ясно это показал британский физик Герберт Дингл, долгое время — сторонник теории А. Эйнштейна. См. Dingle Н. Science at the Crossroads. London, 1972.
235 У. Ренкин пишет об относительной скорости двух тел, так как его рассуждение ‘проходит’ для тел разной массы только в системе отсчета, связанной с центром масс двух тел. В другой системе отсчета равенство сил, действующих на каждое из тел, ведет не к равенству изменений скоростей тел, а к отношению dv-1/dv-2 = m2/m1.
236 Страхов уточняет эти рассуждения ниже, словесно формулируя пропорцию m2/m- = a1/a2.
237 В современной литературе ‘момент тела’ принято называть импульсом, а ‘угловой момент’ — моментом импульса. Уточним также, что закон сохранения момента импульса (‘углового момента’) не требует замкнутости системы (действия ‘одних внутренних сил’), но верен и тогда, когда тело или система тел находятся в так называемых центральных полях.
238 В этом пункте У. Ренкин описывает теплоизолированную (или адиабатическую) систему. В условиях равновесия в такой системе сохраняется энтропия. Но это понятие впервые появилось в работе Р. Клаузиуса в 1866 г. и еще не было ‘освоено’ (как физически, так и математически) Ренкином. Поэтому он говорит о некоей ‘термодинамической функции’, изменение которой характеризует наличие теплообмена.
239 Страхов кратко формулирует основной принцип элеатской (или элейской) школы в Древней Греции, главным представителем которой был Парменид (род. около 520 или 540 г. до н. э.). В целях зашиты положения о неизменности ‘действительного бытия’ Зенон Элейский, приемный сын Парменида, сформулировал ряд известных ‘парадоксов’, которые должны свидетельствовать о невозможности (а точнее, немыслимости) движения.
240 ‘Причина равна следствию’ (см. выше) и ‘Из ничего ничто не происходит’ — основные метафизические принципы, на которых построено обоснование закона сохранения энергии у Ю. Р. Майера (см. указанное выше рус. издание его работ). Второй принцип (в форме ex nihilo nihil, то есть ‘из ничего — ничто’) встречается впервые в ‘Сатирах’ римского поэта Персия (34—62 н. э.), последователя философии стоицизма.
241 Положения Г. Грассмана вполне понятны (за исключением третьего ‘закона’), если под ‘присущей силой’ он имел в виду импульс тела, то есть вектор mv.
242 Страхов ссылается на работы: Грассман Г. Учение о линейном протяжении (первое изд. 1844) и КарноЛ. Принципы механики. Заключительное утверждение Страхова в этой сноске далеко не так абсурдно, как может показаться при ‘школьном’ понимании законов Ньютона как трех независимых законов. На наш взгляд, Страхов вполне прав, если обобщить закон инерции на систему тел, то есть сформулировать следующим образом: при отсутствии внешних сил скорость центра масс (или центра инерции) системы остается постоянной. Закон инерции в обычном смысле (то есть для одного тела) вытекает отсюда тривиально, второй закон Ньютона принимается как определение силы (см. примечание (238)), а вывод третьего закона мы предоставляем читателю.
243 Статья Г. Гельмгольца ‘Числа и меры’ (или ‘Числа и измерение’) была напечатана в сборнике ‘Философские статьи, посвященные Эдуарду Целлеру’ (немецкому богослову и историку философии). См. статью Страхова ‘Целлер’, в которой обсуждаются и идеи Гельмгольца (Борьба с Западом. Книжка вторая. СПб., 1883. С. 147-165).
244 Механику, свободную от понятия силы, построил выдающийся немецкий физик и философ Генрих Рудольф Герц (1857—1894). См., в частности, его работу ‘Три картины мира’ в рус. издании: Новые идеи в философии. Сборник 11. Теория познания и точные науки. СПб., 1914. С. 65—123. Отметим также, что понятие силы фактически не используется (хотя и может быть формально введено) в современной квантовой механике, где центральным становится именно понятие энергии (в уравнении Шредингера, с помощью которого в принципе решается любая квантово-механическая задача).
245 Нередко (и ошибочно) считают, что в современной квантовой механике точное описание (и предвидение) физических явлений заменено вероятностным описанием. На деле точное описание явлений микромира только ограничено, но никоим образом не исключено. См. тщательный анализ этой ситуации в книге: Хюбнер К. Критика научного разума. М.: ИФ РАН. 1994. С. 40 и далее.
246 Ньютон И. Математические начала натуральной философии. С. 661 (в указанном ранее рус. издании). Ср. примечание выше о переводе данного отрывка академиком А. Н. Крыловым.
247 В этих словах Н. Н. Страхова важен, на наш взгляд, не столько их очевидный религиозный пафос, сколько замечание, что автор не склонен ‘прямо приписывать Богу всякое наблюдаемое разнообразие вещей’ — так как в противном случае из мира исключается любая самостоятельная творческая деятельность.

Н. П. Ильин

УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН1

1 К тексту Н.Н. Страхова.

Александр Македонский (356—323 до н. э.) — царь Македонии, полководец 90
Араго (Arago) Доминик Франсуа (1786—1853) — французский физик и астроном, историк естествознания, установил связь между полярными сияниями и магнитными бурями 272, 273
Аристотель (384—322 до н. э.) — древнегреческий философ, основоположник науки логики и ряда отраслей естественных и гуманитарных наук 159, 177, 190, 417, 419
Байрон (Byron) Джордж Ноэл Гордон (1788—1824) — английский поэт-романтик 230, 264
Бальзак (Balzac) Оноре де (1799—1850) — французский писатель, автор эпопеи ‘Человеческая комедия’ 318
Барон Брамбеус — псевдоним Сенковского Осипа Ивановича (1800—1858), российского критика, журналиста, ориенталиста 114, 178
Берцелиус (Berzelius) Йене Якоб (1779—1848) — шведский химик и минералог, построил одну из первых классификаций химических элементов 337, 338, 341, 362, 412, 434, 435, 437, 441, 445
Био (Biot) Жан Батист (1774—1862) — французский физик, открыл закон магнитного поля электрического тока (закон Био—Савара) 326
Биша (Bichat) Мари Франсуа Ксавье (1771—1802) — французский врач, анатом и физиолог, основоположник учения о тканях 109, 133, 134
Блюменбах (Blumenbach) Иоганн Фридрих (1752—1840) — немецкий антрополог и физиолог, автор первого ‘Учебника естественной истории’ 85-87, 139, 140
Боатар, правильнее Буатар (Boitard) Пьер (1789—1859) — французский ботаник и геолог, популяризатор естествознания, один из основоположников жанра научно-фантастического романа 147
Боннет, правильнее Бонне (Bonnet) Шарль (1720—1793) — швейцарский естествоиспытатель и философ 138
Борелли (Borelli) Джованни Альфонсо (1608—1679) — итальянский натуралист, разрабатывал вопросы анатомии и физиологии с точки зрения математики и механики 124
Боэргав, правильнее Бургаве (Boerhaave) Герман (1668—1738)— голландский врач, химик и ботаник 124
Брандт (Brandt) Георг (1694—1768) — шведский химик и минералог 426
Брашман Николай Дмитриевич (1796—1866) — русский математик и механик, основатель Московского математического общества 259
Брем (Brehm) Альфред Эдмунд (1829—84) — немецкий зоолог и путешественник, автор популярной ‘Жизни животных’ 270, 277, 278, 283, 284, 290, 293
Брем Христиан Людвиг (1787—1864) — немецкий орнитолог, отец Альфреда Брема 277
Бурдах (Burdach) Карл Фридрих (1776—1847) — немецкий анатом и физиолог, приверженец натурфилософии Шеллинга 152
Бэкон (Bacon) Френсис (1561—1626) — английский философ, в соч. ‘Новый Органон’ рассматривал эмпирическую индукцию как основу научного метода 119, 230
Бюффон (Buffon) Жорж Луи Леклерк (1707—1788) — французский натуралист, в труде ‘Естественная история’ отстаивал идею изменяемости видов под влиянием внешней среды 152
Бюхнер (Bchner) Людвиг (1824—1899) — немецкий врач и философ-материалист, считал дух ‘продуктом высокоорганизованной материи’ головного мозга 70, 364, 369, 370-372, 381, 382, 395, 396, 398, 403-405, 410, 411
Вагнер (Wagner) Рудольф (1805—1864) — немецкий физиолог и специалист по сравнительной анатомии, поддерживал спиритуалистическое направление в естествознании 116, 117
Ван-Бенеден, правильнее Бенеден (Beneden) Пьер-Жозеф ван (1809—94) — бельгийский зоолог, автор работ по эмбриологии, паразитологии и общим вопросам биологии 145, 147, 148
Верде (Verdet) Марсель-Эмиль (1824—1866) — французский физик, профессор Политехнической школы в Париже, основные работы в области теории электричества, оптики и термодинамики 458, 459
Вольтер, наст. имя Аруэ (Arouet) Мари Франсуа (1694—1778) — французский писатель, философ, историк, один из вождей французского Просвещения 171, 209, 230, 231, 233, 235, 237, 240, 241, 244, 246, 247, 256, 258, 260, 261, 267, 372, 408-410
Вундт (Wundt) Вильгельм (1832—1920) — немецкий философ и психолог, первоначально занимался физиологией 287
Вышнеградский Иван Алексеевич (1831—1895) — русский ученый, заложил основы теории автоматического регулирования 463, 464
Галилей (Galilei) Галилео (1564—1642) — итальянский ученый, основоположник классической механики 66, 73, 119, 190, 236, 262, 272
Галлер (Haller) Альбрехт фон (1708—1777) — швейцарский натуралист, врач и поэт 124, 138
Гегель (Hegel) Георг Вильгельм Фридрих (1770—1831)— немецкий философ, создатель разновидности систем т. н. объективного идеализма 66, 104, 177, 193, 208, 230, 359, 412
Гейне (Heine) Генрих (1797—1856) — немецкий поэт и публицист 208, 230
Гексли (Huxley) Томас Генри (1825—1895) — английский биолог, пропагандист учения Ч. Дарвина 296, 298—300
Гельмгольц (Helmholtz) Герман Людвиг (1821 — 1894) — немецкий ученый и философ, автор трудов по физике, физиологии, психологии и теории познания 453—461, 480, 482
Гераклит Эфесский (кон. VI — нач. V в. до н. э.) — древнегреческий философ, видевший начало всего сущего в ‘мировом огне’ 67
Герцен Александр Иванович (1812—1870) — русский писатель и философ-публицист, с 1847 г. жил в эмиграции, где его радикальное ‘западничество’ постепенно сменилось критикой буржуазного строя 146
Гершель (Herschel) Джон Фредерик Уильям (1792—1871) — английский астроном, исследовал т. н. ‘двойные звезды’, составил каталог туманностей и звездных скоплений 466, 468—471, 480
Гершель Уильям (Фридрих Вильгельм) (1738—1822)— английский ученый немецкого происхождения, основоположник звездной астрономии, открыл планету Уран (1781), отец Джона Гершеля 228
Гте (Goethe) Иоганн Вольфганг (1749—1832) — немецкий писатель, философ-пантеист и естествоиспытатель 84, ПО, 271
Гмелин (Gmelin) Леопольд (1788—1853) — немецкий химик, начал выпускать ‘Справочник по неорганической химии’, издание которого продолжается и в наше время 435
Гоголь Николай Васильевич (1809—1852) — великий русский писатель 155, 161
Гогоцкий Сильвестр Сильвестрович (1813—1889) — русский философ, проф. Киевского ун-та, автор ‘Философского лексикона’ (4 тт., 1857-1873) 556
Гончаров Иван Александрович (1812—1891)— русский писатель, член-корреспондент Петербургской АН (1860), в ряде произведений на первый план выходит влияние ‘среды’ на формирование личности 161
Гей-Люссак (Gay-Lussac) Жозеф Луи (1778—1850) — французский физик и химик, открыл один из основных газовых законов, названный его именем 416
Грассман (Grassman) Герман Гюнтер (1809—1877)— немецкий математик, физик и филолог, дал первое систематическое построение учения о многомерном евклидовом пространстве 480, 481
Грове, или Гроув (Grove) Уильям Роберт (1811—1896) — английский физик, изобрел гальванический элемент, названный его именем 313-315, 321
Гувен (Hoeven) Ян ван Дер (1801—1868) — голландский натуралист, специалист по естественной истории, сравнительной анатомии и антропологии. Сторонник теории катастроф Кювье 98, 99
Гумбольдт (Humboldt) Александр Фридрих Вильгельм (1769—1859) — немецкий натуралист, географ и путешественник. В соч. ‘Космос’ (5 тт.) нарисовал широкую естественнонаучную картину природы 109, 110, 306, 358
Гюйгенс (Huygens) Христиан (1629—1695) — голландский физик и астроном, разработал волновую теорию света 209, 262, 263, 457
Даламбер (D’Alembert) Жан Лерон (1717—1783)— французский математик, механик и философ, вместе с Дени Дидро редактировал ‘Энциклопедию’, ставшую главным научно-философским памятником эпохи Просвещения 372, 377
Дарвин (Darwin) Чарлз Роберт (1809—1882) — английский натуралист, создатель теории ‘естественного отбора’, пытался обосновать гипотезу происхождения человека от обезьяноподобных предков 74, 295, 309, 431, 439
Декарт (Descartes) Рене (1596—1650) — французский философ, математик, физик и физиолог, отстаивал (не вполне последовательно) дуализм ‘мыслящей’ и ‘протяженной’ субстанций 73, 102, 116, 119-125, 128, 129, 244, 357, 364, 372, 373, 393, 399, 401, 461
Делафосс (Delafosse) Габриэль (1795—1878) — французский ученый, специалист по минералогии и кристаллографии 424
Демокрит из Абдер (ок. 460—370 до н. э.) — древнегреческий философ, детально разработал концепцию атомизма 323
Депре (Despretz) Цезарь (1792—1863) — французский физик, химик и физиолог, проводил исследования плотности воды и водных растворов, выделения тепла в живых организмах 423—426
Джоуль (Joule) Джеймс Прескотт (1818—1889) — английский физик, внес существенный вклад в экспериментальное обоснование закона сохранения энергии 455—457
Диккенс (Dickens) Чарлз (1812—1870) — английский писатель 319
Добантон (Daubenton) Луи Жан Мари (1716—1800) — французский натуралист, соавтор Ж. Бюффона по ‘Естественной истории’ (том о млекопитающих) 209
Дюбуа-Реймон (Du Bois-Reymond) Эмиль Генрих (1818—1896) — немецкий физиолог и философ, основоположник электрофизиологии 325, 370, 371, 401, 403-405
Дюма (Dumas) Александр (1802—1870) — французский писатель (Дюма-отец), автор многочисленных авантюрно-исторических романов 419
Дюма Жан Батист Андре (1800—1884) — французский химик, разработал методику определения плотности различных веществ 94, 338, 345, 346, 349-352, 360-362, 420, 421, 423, 425, 426, 429, 431, 435-437
Жерар (Gerhardt) Шарль Фредерик (1816—1856) — французский химик, заложил основы гомологии органических соединений 362
Жоффруа Сент-Илер (Geoffroy Saint-Hilaire), Исидор (1805-1861) — французский зоолог, занимался проблемами приручения сельскохозяйственных животных 88
Жоффруа Сент-Илер, Этьен ( 1772— 1844), отец Исидора — французский зоолог-эволюционист, один из предшественников Ч. Дарвина 88
Калиостро, настоящее имя Джузеппе (Иосиф) Бальзамо (1743—1795) — итальянский авантюрист, побывавший и в России (около 1779 г.), выдавая себя за ‘графа, врача и алхимика’ 419
Кант (Kant) Иммануил (1724—1804) — немецкий философ. Разработал космогоническую гипотезу происхождения Солнечной системы из первоначальной туманности 66, 104, 193, 209, 238, 379, 439, 481
Карно (Carnot) Лазар Никола Маргерит (1753—1823) — французский математик и государственный деятель, автор трудов по прикладной механике 471, 472, 479, 481
Карно Никола Леонар Сади (1796—1832) — французский физик и инженер, сын Л. Карно, доказал (опираясь на модель теплорода) теорему о невозможности тепловой машины с к.п.д., равным единице, этот результат стал важнейшим шагом к открытию второго начала термодинамики и понятия энтропии 459
Кеплер (Kepler) Иоганн (1571 — 1630)— немецкий астроном, открыл три основных закона, определяющих движение планет Солнечной системы 119, 209, 471
Киреевский Иван Васильевич (1806—1856)— русский философ и публицист-славянофил 257, 269
Кирхгоф (Kirchhoff) Густав Роберт (1824—1887) — немецкий физик, построил общую теорию движения тока в проводниках, разработал метод спектрального анализа 462, 463, 472
Клаузиус (Clausius) Рудольф Юлиус (1822—1888) — немецкий физик, ввел понятие энтропии и дал наиболее общую формулировку второго начала термодинамики. Сформулировал гипотезу ‘тепловой смерти Вселенной’ 343
Колумб Христофор (1451—1506) — мореплаватель 159
Конт (Comte) Огюст (1798—1857) — французский философ, основоположник позитивизма и социологии, которую понимал как ‘социальную физику’ 227, 228, 247—249, 256
Коперник (Kopernik) Николай (1473—1543) — польский астроном, возродил гелиоцентрическую систему, предложенную еще Аристархом Самосским (нач. III в. до н. э.) 66, 75, 119, 262, 272-275, 460
Куторга Степан Семенович (1805—1861) — русский зоолог, основные научные труды посвящены одноклеточным, насекомым и анатомии птиц 218
Кювье (Cuvier) Жорж (1769—1832) — французский зоолог, разработал метод реконструкции анатомического строения вымерших животных по ископаемым останкам. Отрицал изменяемость видов, объяснял их смену т. н. ‘теорией катастроф’ (геологических переворотов на поверхности Земли) 103, 104, 106, 108—110, 120, 133, 134, 138, 192, 193, 373
Лавуазье (Lavoisier) Антуан Лоран (1743—1794) — французский химик, выяснил роль кислорода в процессе горения. Написал ‘Начальный учебник химии’ (1789), который принято считать основополагающим для развития химии 328, 397, 417, 418, 420, 426—429, 460
Ламарк (Lamarck) Жан Батист (1744—1829) — французский натуралист, ввел в 1802 г. термин ‘биология’, объяснял совершенствование организмов их стремлением приспособиться к внешней среде 145, 148
Лаплас (Laplace) Пьер Симон (1749—1827) — французский астроном, математик, физик, автор ‘Трактата о небесной механике’ (5 тт.), оставил важнейшие труды практически во всех областях физики 210-215, 229, 238, 256, 268, 372, 376, 460
Левкипп (V в. до н. э.) — древнегреческий философ, создатель концепции атомизма, учитель Демокрита 323
Лейбниц (Leibniz) Готфрид Вильгельм (1646—1716) — немецкий философ, математик, физик. Рассматривал мир как систему деятельных и наделенных внутренней жизнью индивидуальных субстанций (монад), разработал основы дифференциального исчисления 171, 209, 235, 364, 367, 384, 410
Ленц Эмилий Христианович (1804—1865) — русский физик немецкого происхождения, основные работы — в области электромагнетизма и геофизики ///, 483
Лесаж (Lesage) Жорж Луи (1724—1803) — французский физик, пытался построить корпускулярную модель, объясняющую притяжение тел 360
Либих (Liebig) Юстус (1803—1873) — немецкий химик, один из создателей агрохимии, открыл существование изомеров, получил ряд новых органических соединений 322, 335, 345, 353, 354, 361, 459
Линней (Linn) Карл (1707—1778) — шведский натуралист, создатель систематической классификации растительного и животного мира (‘Система природы’, ‘Философия ботаники’). Выступал за неизменяемость видов и их творение Богом (креационизм) 87, 92, 99, 100, 298
Локк (Locke) Джон (1632—1704) — английский философ, в ‘Опыте о человеческом разуме’ разработал эмпирическую теорию познания, в педагогике отстаивал решающее влияние ‘среды’ на развитие личности 243—245
Ломоносов Михаил Васильевич (1711—1765)— великий русский ученый-естествоиспытатель, поэт, критик ‘норманнской теории’ происхождения русской государственности 69, 161
Лоран (Laurent) Огюст (1807—1853) — французский химик, первым провел четкое различие между понятиями ‘атом’ и ‘молекула’, высказал мысль о возможной делимости атомов 362
Лукреций Кар (I в. до н. э.) — древнеримский поэт и философ-материалист, в поэме ‘О природе вещей’ образно изложил основные идеи античного материализма и атомизма 358
Людвиг (Ludwig) Карл Фридрих Вильгельм (1816—1895) — немецкий физиолог, открыл связь деятельности слюнных желез с нервной системой 116
Майер (Mayer) Юлиус Роберт (1814—1878) — немецкий физик и врач, первый сформулировал закон сохранения энергии как всеобщий закон природы, долгое непризнание со стороны ‘научного сообщества’ привело Майера к тяжелому нервному заболеванию 454-460, 478
Маклорен (Maclaurin) Колин (1698—1746) — шотландский математик, автор трудов по теории рядов и механике жидких и твердых тел 481
Мариотт (Mariotte) Эдм (1620—1684) — французский физик, установил один из основных газовых законов (закон Бойля—Мариотта), описал ‘слепое пятно’ на сетчатке глаза 227
Менделеев Дмитрий Иванович (1834—1907) — русский химик, педагог, экономист, общественный деятель, автор ряда трудов по экономическому и демографическому развитию России 73, 93, 455
Молешотт (Moleschott) Якоб (1822—1893) — немецкий физиолог и философ, сводил деятельность мышления к физиологическим механизмам 224, 225, 396
Mop (More) Томас (1478—1535) — английский писатель и государственный деятель. В сочинении ‘Утопия’ изобразил ‘идеальное общество’, устроенное в социалистическом духе 230
Наполеон Бонапарт (1769—1821) — император Франции, полководец 320, 321
Немезий, или Немесий Эмесский (2-я пол. V в. — нач. VI в.) — ранне-византийский ученый, автор сочинения ‘О природе человека’, где свел воедино физиологические, психологические и философские взгляды различных школ античности. Пытался согласовать их с христианским учением 265
Ньютон (Newton) Исаак (1643—1727) — английский физик и математик, сформулировал основные законы классической механики, разработал (независимо от Лейбница) дифференциальное и интегральное исчисление 75, 111, 119-123, 242, 326, 335, 338, 264, 372, 373, 376, 381, 384, 386, 387, 393, 408, 409, 453, 457, 484
Парацельс (Paracelsus), настоящее имя Филипп Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм (von Hohenheim) (1493—1541) — немецкий врач и натуралист с ярко выраженной склонностью к оккультизму и магии. Считал, что здоровое состояние любого существа обеспечивается его ‘археем’ — верховным ‘жизненным духом’ 141, 142
Паскаль (Pascal) Блез (1623—1662) — французский математик, физик, философ и писатель, один из основоположников теории вероятности и гидростатики 90, 234, 237, 372, 376
Петтенкофер (Pettenkofer) Макс (1818—1901) — немецкий врач-гигиенист, известный также трудами по физиологической и органической химии 435
Пифагор Самосский (VI в. до н. э.) — древнегреческий философ, религиозный и политический деятель, математик 223, 224, 238, 471
Поггендорф (Poggendorf) Иоганн Кристиан (1796—1877) — немецкий физик, автор трудов по электрическим измерениям 459
Плато (Plateau) Жозеф Антуан Фердинанд (1801—1883) — бельгийский физик, автор работ по оптике и теории зрения, исследовал поверхностное натяжение жидкости 433
Платон (428/427—348/347 до н. э.) — древнегреческий философ, разработал учение о неизменном ‘мире идей’, несовершенным ‘отражением’ которого является реальный изменчивый мир 266, 267
Проут (Prout) Уильям (1785—1850) — шотландский физик и химик, выдвинул гипотезу, согласно которой все химические элементы построены из ‘первоэлемента’ водорода 434, 437
Прудон (Proudhon) Пьер Жозеф (1809—1865) — французский философ и политический деятель, теоретик анархизма 361, 362
Птолемей Клавдий (ок. 90—ок. 160) — древнегреческий астроном, разработал геоцентрическую систему мира, которая с весьма высокой степенью точности описывала наблюдаемые движения планет Солнечной системы 160, 358
Пуассон (Poisson) Симеон Дени (1781—1840) — французский математик и физик, сформулировал ряд важнейших теорем математической физики, разработал теорию электрического потенциала 352, 362
Пулье (Pouillet) Клод (1790—1868) — французский физик, переоткрыл закон Ома, который во Франции и до сих пор называется ‘законом Пулье’ 312-314, 332, 334, 339, 394
Пушкин Александр Сергеевич (1799—1837) — великий русский поэт и прозаик, создатель русского литературного языка 153, 162, 207, 276, 386
Рачинский Сергей Александрович (1833—1902) — русский ботаник, деятель народного просвещения, переводчик 467
Ренкин, или Ранкин (Rankine) Уильям Джон Макуорн (1820—1872) — шотландский инженер и физик, один из создателей технической термодинамики 467, 469—474, 476, 480
Реньо (Regnault) Анри Виктор (1810—1878) — французский физик и химик, определил физические константы многих газов, жидкостей и твердых тел 340
Риман (Riemann) Бернхард (1826—1866) — немецкий математик, развил теорию т. н. римановых пространств, которая обобщала геометрию Евклида, геометрию Лобачевского и собственную (эллиптическую) геометрию Римана 480
Руссо (Rousseau) Жан Жак (1712—1778) — французский писатель и философ, развивал идею о пагубном влиянии цивилизации на ‘врожденные’ нравственные качества людей, идеализировал образ человека, тесно связанного с природой 230
Сведенборг (Swedenborg) Эмануэль (1688—1772) — шведский ученый, автор трудов по математике, горному делу и др. Более известен как автор мистических сочинений о странствиях в ‘мире духов’ 360
Свифт (Swift) Джонатан (1667—1745) — английский писатель, политический деятель. В своих романах и памфлетах подчеркивал несовершенство человека и созданного людьми общественного порядка 171
Сократ (ок. 470—399 до н. э.) — древнегреческий философ, видел цель философии в постижении истинного блага путем самопознания 266, 267
Страбон (64/63—23/24 до н. э.) — древнегреческий географ и историк, автор ‘Географии’ (17 книг), в которой собраны и систематизированы географические знания античности 358
Струве Василий Яковлевич (1793—1864) — русский астроном и геодезист немецкого происхождения (Фридрих Георг Вильгельм), установил поглощение света в межзвездном пространстве 228
Тенар (Thnard) Луи Жак (1777—1857) — французский химик 416
Тепляков Виктор Григорьевич (1804—1842) — русский поэт романтического направления, поклонник Байрона 264
Тиндаль (Tindall) Джон (1820—1893) — английский физик, популяризатор естествознания 456, 460
Турнефорт, прав. Турнефор (Tournefort) Жозеф Питтон де (1656—1708) — французский ботаник и путешественник 125
Тэт, или Тэйт (Tte) Петер (1831—1901) — шотландский физик и математик, автор ряда работ по истории физики 455, 477, 478
Уваров Сергей Семенович (1786—1855) — русский государственный деятель, граф, автор ряда трудов историко-филологического характера. В 1833—1849 министр народного просвещения, обосновал идеологическую формулу ‘Православие, самодержавие, народность’ 366
Ульстон, прав. Волластон (Wollaston) Уильям Хайд (1766—1828) — английский физик и химик 350, 351
Фалес (ок. 625—ок. 547 до н. э.) — древнегреческий натурфилософ, сводил многообразие явлений природы к воде как ‘первовеществу’ 225, 430, 433, 438
Фарадей (Faraday) Майкл (1791—1867) — английский физик, основоположник учения об электромагнитном поле, автор ряда научно-популярных работ 120, 121
Фейербах (Feuerbach) Людвиг (1804—1872) — немецкий философ, рассматривал идею Бога как выражение ‘идеальной сущности человека’, подчеркивал связь теологии и антропологии 117, 118
Фишер Адам Андреевич (1799—1861), род. в Австрии, выпускник Венского ун-та, с 1832 г проф. философии в Главном педагогическом институте, а затем в университете и Духовной академии в С.-Петербурге. Настаивал на ‘согласии’ философии со Св. Писанием 112
Фонтенель (Fontenelle) Бернар Ле Бовьеде (1657—1757) — французский писатель, популяризатор естествознания, автор ‘Бесед о множественности миров’ 209, 231—233, 238, 247, 262, 272
Фохт (Vogt) Карл (1817—1895) — немецкий натуралист и философ-материалист, известен утверждением, что ‘мозг так же производит мысль, как печень — желчь’ 296
Френель (Fresnel) Огюстен Жан (1788—1827) — французский физик, один из основоположников волновой теории света, исследовал оптические свойства кристаллов 459
Фрис (Fries) Элиас Магнус (1797—1878) — шведский ботаник, специалист по низшим растениям 378
Фурье (Fourier) Жан Батист Жозеф (1768—1830) — французский математик и физик, основная работа ‘Аналитическая теория тепла’ (1822) содержала важные физические (уравнение теплопроводности) и математические результаты (ряды Фурье) 460
Фурье Карл (Шарль) (1772—1837) — французский философ, пытался дать естественнонаучное обоснование идеям социализма (‘Теория четырех движений и всеобщих судеб’, 1808) 265
Хомяков Алексей Степанович (1804—1860) — русский публицист-славянофил, поэт, философ, писатель на богословские и церковно-исторические темы 102
Цезарь Гай Юлий (100—44 до н. э.) — римский диктатор, полководец 147, 149
Ценковский Лев Семенович (1822—1887) — русский ботаник и бактериолог, предложил метод получения вакцины против сибирской язвы 141
Шванн (Schwann) Теодор (1810—1882) — немецкий биолог, основоположник клеточной теории 94, 95, 142
Шекспир (Shakespeare) Уильям (1564—1616) — английский драматург и поэт 159
Шеллинг (Schelling) Фридрих Вильгельм (1775—1854) — немецкий философ, в ранний период творчества разрабатывал натурфилософскую концепцию, близкую к идеям Спинозы (‘тождество’ Бога и природы) 104, 227, 228, 320
Шлейден (Schieiden) Маттиас Якоб (1804—1881) — немецкий ботаник, работы которого по онтогенезу (индивидуальному развитию) растений сыграли важную роль в обосновании клеточной теории 99, 102, 107, 136, 138, 142, 162, 172, 296
Эвклид, чаще Евклид (III в. до н. э.) — древнегреческий математик, в трактате ‘Начала’ разработал основы элементарной геометрии 160, 234, 237, 238
Эйлер (Euler) Леонард (1707—1783)— швейцарский математик, механик, физик и астроном. В 1727—1741 гг. работал в России, дал современную формулировку классической механики Ньютона с использованием дифференциального исчисления 394, 401
Эпикур (341—270 до н. э.) — древнегреческий философ, атомист, развивал этическое учение о состоянии душевного спокойствия (атараксии) как цели жизни 358
Эренберг (Ehrenberg) Христиан Готфрид (1795—1876) — немецкий натуралист и путешественник, основатель учения о микроскопических организмах 150
Юнг (Young) Томас (1773—1829) — английский физик и филолог, открыл интерференцию света, занимался расшифровкой египетских иероглифов 460
Якоби (Jacobi) Фридрих Генрих (1743—1819) — немецкий философ, развивал ‘философию чувства и веры’, выделяя роль интуиции в познании 320, 321, 459
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека