Зайцев Б. К. Собрание сочинений: Т. 9 (доп.). Дни. Мемуарные очерки. Статьи. Заметки. Рецензии.
М: Русская книга, 2000.
МИЛЫЕ ПРИЗРАКИ
Чеховский сезон в Париже удался. Казалось бы, в городе Сартра, Монтерлана, Андрэ Жида, а на другом фланге Мориака и католиков, мало места скромной кашке полей российских. Правда, за Чехова в последнее время взялись товарищи — сначала в России, потом и здесь. Хорошо бы подать его как предшественника их. Вот, показал весь ‘ужас’ прежней жизни, они пришли и поправили. Среди интеллигентов французских отличная установка для успеха.
И все же, думалось. Чехов мало подходящ к складу латинской души. Вышло, однако, иначе. Чехов поставлен в двух театрах, в обоих с успехом. И хотя оба отчасти авангардны, поставили они не в мажоре, как полагалось бы по авангарду, а в миноре, как и следует.
* * *
‘Вишневый сад’, предсмертное писание Чехова, начался с того, что ему мерещились белые цветущие ветви, как бы врывавшиеся в окна. Из этого все и вышло. Белый цвет-видение придает даже несколько ангельский характер первым же звукам пьесы (‘…О, мое детство, чистота моя!’ ‘Ангели небесные не покинут тебя’).
В Художественном театре так и ставили: сияющее утро, ослепительная белизна цветения в окне.
Почему нет этого у Барро? Не знаю. Жаль, во всяком случае. Но вот французский режиссер и французские артисты правильно взяли тон произведения — ‘Вишневый сад’ вышел истинным прощанием (каким он и был).
Когда 17 января 1904 года, в день св. Антония, Антон Павлович Чехов, на премьере ‘Вишневого сада’, стоял еле живой на сцене, среди венков, приветствий, аплодисментов, Москва прощалась, конечно, и с ним, да и с целой эпохой. Это же прощание получилось теперь в Париже. Никакие ‘призывные’ слова студента Трофимова, устремляющегося с Аней и человечеством к новой необыкновенно-прекрасной жизни, не сделали пьесу веселой или ‘бодрой’.
На примере Раневской видно, как Чехов эластичен, растяжим и несет в себе общечеловеческое. У Мадлен Рено Раневская вышла не русской, все же получилось отлично. Главное в ней передано, и блестяще. Французская Раневская так же жизненна, добра и бестолкова, и недобродетельна, как русская. Дверь, значит, открыта. Раневскую может сыграть итальянская, немецкая, английская актриса. Чехов оказался гораздо более международен, чем можно было думать. Та же история с Гаевым, Фирсом. Гаев превосходен, и это французский барин. Как и Лопахин — французский nouveau riche {выскочка (фр.).}. Варя и Аня вышли хорошо, даже по-русски (только у русских фигуры тяжелей).
Ни по-русски, ни по-французски ничего не получилось из Епиходова, Симеонова-Пищика и Яши. Сказать ли, что это слишком русское, непересаживаемое?
Итак, одни лучше могут играть, другие хуже, но в спектакле есть чеховское, веяние Чехова. Пред парижскими зрителями, в модном театре явилась немодная Россия и вызвала сочувствие. Наверно, были такие, кто удивлялся: ‘Им предлагают продать La Cerisaie {Вишневый сад (фр.).} по участкам, и очень выгодно, lotissement {участки для застройки (фр.).}, a они отказываются. Как глупо!’ Все-таки публика была взволнована. Театр вздыхал и улыбался там, где надо. По-актерски говоря: ‘доходило’. И хотя Чехов разумной своей стороной кой-где старался кольнуть бестолковщину русско-интеллигентскую, неразумная сторона говорила о близком конце, языком безмолвным, но и внятным. В меланхолии расставания — поэзия. К моему удивлению, французский театр даже сгустил ее и усилил.
* * *
‘Три сестры’ были написаны для Книппер, в самом разгаре романа с ней, пьеса как бы и вводила их в брак — поставлена была в январе 1901 г., а в мае они обвенчались. В книге своей о Чехове я несколько к ней прохладен. Рассуждения Вершинина о необыкновенно счастливой жизни ‘через двести, триста лет’, слова Тузенбаха ‘теперь нет пыток, нет казней, нашествий’ (в тогдашней России, действительно, не было), порывы Ирины ‘работать’ на кирпичном заводе — этим разжечь трудно. В молодости я ‘Трех сестер’ видел в Художественном Театре — и, конечно, вся сила спектакля в этих прощаниях навсегда, неудачах, несбывающемся счастье, в том удивительном сочувствии к обойденным и незадачливым, чем полон Чехов и что со сцены затопляет зрителя.
Искусство Художественного Театра дело особенное. Его высотой нельзя мерить французские спектакли. Знаю, что нельзя, все же невольно меришь. И не без жуткого чувства идешь смотреть питоевских ‘Трех сестер’.
Скромный театр и скромная труппа. Как все молоды! Показались они вроде тех, кого приходилось видеть в юности на репетициях студии Художественного Театра. Не знаю этих. Но наша художническая молодежь была и горяча, и возбудима. Энтузиасты, как и сам Станиславский, в первую очередь.
Молодые актеры и актрисы Студии способны были после первого представления до рассвета бродить по Москве, ожидая выхода газет с заметками. Могли случаться у женской половины истерики радости или отчаяния. Могли бросаться друг другу в объятия. На премьере ‘Чайки’ две актрисы едва не упали за кулисами в обморок. ‘От всех пахло валерьянкой’. Станиславский, уверившись в победе ‘Чайки’, отплясывал за сценой дикую сарабанду.
Не очень вижу все это в Париже. Не то время и другой народ. Не вижу и в Москве сейчас таких — все стали разумнее. И крепче. Сомневаюсь, чтобы Compagnie Pitoff {Компания Питоева (фр.).} могла до рассвета бродить по Парижу после первого представления ‘Трех сестер’. Но вот все-таки они всколыхнули в душе что-то давнее, милое — будто сам стал моложе.
‘Сашу’ Питоева в этой пьесе иногда упрекают за возраст: Вершинин должен быть старше. Его играл Станиславский и был, действительно, старше этого ‘Саши’. Но ничего! Питоев мне очень понравился. И вовсе он не бессмысленно молод. Говорит свои детские фантазии с такой ясной светлой улыбкой, что понятным делается, почему он заговаривает Машу не одними только жалкими словами. В нем есть привлекательность. Для этой роли самое страшное, если в Вершинине нет обаяния.
Кто действительно моложе своей роли, это Татьяна Мухина. Конечно, чеховская Ольга, начальница гимназии, старше этой Мухиной, которую справедливо можно назвать Таней. (В Ялте была женская гимназия, Чехов свил там некое дружественное гнездо, кажется, даже читал у них. Во всяком случае, хорошо знал этот мир. Да и собственная его сестра Маша была учительницей.)
Таня Мухина, во всяком случае, оказалась прелестной. Вся ее простота, скромность, затаенная горечь неудавшейся жизни все подано превосходно. Я сидел близко и видел отлично ее русские — огромные и выразительные — глаза, иногда блестели они, в них слеза, но в меру. Русский нос, рот, вся повадка, манера ходить и держаться, только говорит по-французски. Такая Ольга весьма заступается за женщину русскую, вымирающую породу нашей интеллигенции. Без всяких слов, ‘новой жизни’, кирпичных заводов ходили они во время Чехова на голод, холеру, смиренно украшая собой жизнь.
Испанская Кармен Питоева — Ирина, в другом роде, очень хороша. В ней русской не чувствуешь, но испанский легкий огонь одушевляет ее и несет — испанская душа русской близка, только температура выше. И такая Кармен вносит свой испанский блеск в русскую мятущуюся девушку. Ее глаза сияли еще ярче, чем у Мухиной.
Кулыгина в Художественном Театре играл Вишневский, некогда товарищ Чехова по гимназии в Таганроге. Актер, обожавший себя и довольно-таки дубовый. У Питоева это Эмильфорк, в нем ни одной черточки нет русской, до такой степени не русский учитель, что дальше идти некуда. Длинное острое лицо с огромным носом, узкая вьющаяся фигура, походка волнообразная, удивительная — где в России мог быть такой учитель? Нигде, но вот и оказалось, что несчастный, нелюбимый, ограниченный и добро-трогательный муж Маши есть фигура ‘для всех’. Оказался он трогательней и живее Вишневского, хоть и забрел в русскую пьесу из другого мира, — но общечеловеческую ноту роли дал прекрасно. Станиславский, играя в Москве ‘Мнимого больного’ или кавалера в гольдониевской ‘Трактирщице’, никак не был ни французом XVII века, ни итальянцем XVIII, а давал образы замечательные.
Доктор Чебутыкин премил, грим русский, опьянение французское. Весьма располагает.
* * *
Спектакль получился пронзительный и трогательный, сильней ‘Вишневого сада’ и еще больше, кажется, доходил до зрителей. Во мне самом он повысил отношение к ‘Трем сестрам’. Как неотразим Чехов! Никакие буревестники его закатных годов, никакие авангардности и никакие глупости, изрекаемые о нем, не заслонят главного в Чехове, с ранних наших лет в нем слышанного. Каким помню его в Ялте, на скамеечке перед ночным морем, в мягкой шляпе и пальто с поднятым воротничком, таким же оказался он и в ‘Вишневом саду’, и в ‘Трех сестрах’ на rue Clichy. Из них выступала русская жизнь и русские люди того времени. По авангардному взгляду надо бы было очернить их. Но этого не получилось. Получились два хороших французских спектакля, где показаны разные не сильные и не современные русские люди, с общечеловеческими основами, фантазеры, непрактичные, часто незадачливые и неудачники, души, направленные в общем выше обыденщины, не достигающие и как бы побежденные. (Чехов всегда сочувствовал побежденным, а не победителям — не сознанный им самим христианский подход (к человеку и его судьбе). Эти люди мало могли сделать в жизни, приготовить кирпичей или заработать денег, но чем-то (собою попросту) ее и украшали. Не из одних же роботов и дельцов должна она состоять.
Особая еще черта ‘Трех сестер’: в пьесе много военных. В России мы мало обращали на них внимания. Но вот здесь, в Париже, у ‘Саши’ Питоева оказался очень симпатичный смотр старой русской армии. Артиллерийские офицеры нашей молодости. (Маша… В нашем городе самые порядочные, самые благородные и воспитанные люди — это военные). Все эти Родэ, Федотики, Соленые, Вершинины и Чебутыкины никаких героев из себя не представляют, просто располагающие к себе бесхитростные, простодушные, часто несчастные люди, иногда с затаенной глубокой нежностью (Чебутыкин), без всякого хамства или жестокости. И нестяжатели. Как нестяжательна была Россия. (‘Бедность не порок’).
Квартирка Федотика сгорела в огромном пожаре.
Федотик (танцует). Погорел, погорел! Весь дочиста! (Смех).
Ирина. Что ж за шутки. Все сгорело?
Федотик (смеется). Все дочиста. Ничего не осталось. И гитара сгорела, и фотография сгорела, и все мои письма… И хотел подарить вам записную книжечку — тоже сгорела.
Федотики и Родэ, и Вершинины воевали потом, а еще потом были перебиты. От России, родившей Чехова, осталось ли что? ‘Погорел, погорел’! Может быть, последняя победа побежденных есть легкость отказа от гитары.
ПРИМЕЧАНИЯ
Русская мысль. 1954. 17 дек. No 720.
С. 329. Станиславский, играя в Москве ‘Мнимого больного’ или кавалера в гольдониевской ‘Трактирщице’… — К. С. Станиславский осуществил постановку ‘Мнимого больного’ Мольера в 1913 г., а ‘Хозяйку гостиницы’ Карло Гольдопив 1914 г.