Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)
Метель
Метет метель. Зима. Белым-бело. Третий день нельзя носа высунуть на улицу. Летит с небес крупа, бьет в лицо, щиплет, колет. Приятели мои, охотники, приехали ко мне на охоту. И вот сидят в моем деревенском доме. Какая охота? Метель.
В доме тепло, горит камин, приятели как-то соскучились. В шести верстах от меня положена привада на волков, в моховом болоте.
Пскович Герасим Дементьев говорит, что ‘осемь волков по ночи ходют. А теперь, как знать, следу нету, не ушли бы…’.
— Вот,— говорит приятель мой, охотник Павел Александрович,— странно как-то. В Москве не бывает так — метель такая. Как-то незаметно. А это тут — невозможно. Тоска.
— А вот вы знаете, метель эта что делает. Она закруживает человека. Вот как меня раз закрутила,— сказал другой мой приятель, Василий Сергеевич.— Сидел я раз на станции в Удомле, из Петербурга ехал. На Бологом замело путь — дальше поезд не идет. Я боком на Москву хотел пробраться по Рыбинской и на Удомле застрял. Ну, пассажиры сидят, дожидаются. Блондинка одна была такая, тоже поезда дожидается. Все познакомились. Блондинка такая веселая, носик кверху. А я молодой студент был из Академии художеств, из Петербурга, там архитектурный курс проходил. На Рождество в Москву ехал — домой к себе. Молодость, конечно. Вдруг она, блондинка, и говорит мне: ‘Село здесь рядом. Сходите,— говорит,— черт с ней, с метелью, что здесь сидеть? — наймите тройку, поедемте со мной в Рыбинск…’ Ну, мы тройку, да и айда — всем кавалерам носы-то и наставили. И мамашу свою она оставила, уехала со мной. Весело было, как-то и метели не видно. До чего она мне нравилась!.. А как метель-то прошла, я на Москву в одну сторону, а она через Рыбинск. Приехал домой. Дом у отца в Москве у Печатников был, близ Сокольников. Рады были мне отец и мать. Устал я с дороги, рано спать лег. Проснулся дома. Утро так хорошо, Москва. Мать хлопочет, угощает… ‘Иди,— говорит,— чай пить — калачи горячие, баранки…’ Я это умываюсь у рукомойника — и вдруг… вспомнил блондинку. Сразу как-то в жар меня бросило. ‘Что я наделал,— думаю,— как быть?’ Смотрю в окно: солнце, весело, палисадник, тени синие лежат на снегу от сада, и церковь Трех Святителей видна. Как-то сразу я вспомнил, что я ей говорил. Батюшки!.. обещал на ней жениться, когда в Москву приеду. И деньги ей дал на кольца обручальные, чтоб купила… Ее Александра Тимофеевна зовут, а фамилия как?.. Забыл… ‘Что я наделал,— думаю,— как метель меня закружила!.. Она ведь здесь, надо увидеть. Черт, лучше, чтоб не было!..’
И вот я поехал по адресу, нашел его в кармане, и что-то такое тяну из кармана: подвязка от ее чулок. Вспомнил — это я у ней выпросил на память. Подвязка голубая… Не знаю, отчего, меня опять как-то в холод ударило…
Приехал на Садовую, Фурманный переулок, кажется. Дом такой грязный. Спрашиваю дворника:
— Есть,— говорит,— такая, барин. Во — здесь во втором этаже лестница деревянная…
Дверь показалась. Постучал я в дверь. Отворяет она. Неодетая. Я вошел, и еще какая-то там лежит на диване и на меня смотрит. Вошел. Увидав меня, она хохочет. Я ее спрашиваю. Блондинку:
— Что ж, мамаша-то ваша приехала?
— Какая,— говорит,— мамаша?
— Как,— говорю,— какая? А которая в Удомле осталась.
— Это не мамаша, говорит, а так…
— Как же так, а что же?
— Смотри,— говорит она подруге своей,— мы с ним на тройке со станции в Рыбинск ездили. Любовь моя,— говорит,— жениться на мне, дурак, хочет. На кольца двадцать пять рублей дал. Студент!.. Думает, я пойду за него…
Другая смеется тоже.
— Жениться хочет… ха-ха… Эдаких-то у нас шематонов много.
— Подвязку мою взял,— говорит блондинка.
— Вот она.— Я вынул подвязку из кармана и отдаю ей.
— Ну,— говорит,— давай мне красненькую, я новые, розовые, куплю.
Я дал десять рублей. А она и говорит мне:
— Приходи сегодня на Тверскую вечером, в 10 часов, в булочную Филиппова. А теперь ступай, нам некогда.
— Ну, что же, вероятно, вы были рады, что все так вышло? — спросил его мой приятель, гофмейстер.
— Да,— замялся Вася,— да, я был рад. А чего-то было и обидно.
— А на Тверскую-то ты, к Филиппову-то, пошел? — спросил его приятель мой, Коля Курин.
— Да, пошел. А она с каким-то толстым сидела за столиком. Здоровается со мной и говорит толстому: ‘Это мой жених’. Тот — противная рожа такая — смеется. И что же говорит мне: ‘Позовете меня на свадьбу?’ А потом встали, не простясь со мной, уехали.
Все приятели засмеялись.
Как-то хитро улыбнувшись и прихлебывая из стакана чай, охотник-пскович, крестьянин Герасим сказал:
— Это метелица метет, и в ней это самое есть: закруча, это верно. С пути сбивает. Был у нас на Покрове становой. Жил там. И вот такой что ни на есть становой — серьезный, строгий. И был он женат, и детей у него трое. Один в Ярославе учился. Только вот однова по дороге, что на Переславь лежит, значит, грабеж вышел. Ну, и смертоубивство тоже. Поехал он, а метель… Ну, на самое место происшествия был, глядел, составил, значит, протокол, и всякое такое — и назад домой. И вот его дорогой закрутило… Сбился с пути-дороги, а ночь наступила, да мороз. Он струхнул — не замерзнуть бы… Вдруг видит — огонек. Он туды. Выселки, глядит, всего три дома. А там одна вдова жила, из купчих женщина. Дородная такая, казовая. Он к ней заехал, и шабаш. Кажный день становой к ей ездил, и стан забыл, и семевство свое, службу потерял. Я знавал его. Он тоже иной раз зимой по зайцам баловал. Так он мне и сказал:
— Герасим,— говорит,— ежели б не метель, я бы человеком был… А меня метель-то в те поря загнала к ей, ну, и шабаш. Жалею я. И что я теперь?.. Я вроде у ней как в холуях. Так меня и зовет: становой! Становой, съезди, дрова наколи, печь затопи, подмети… Вот что… Сын его в Ярославе околачивается, прислугой при трактире Фролова. Видал его я. Отец ничего не дает и не едет. Вот она, как метель-то завертывает…
— Я сам, брат, раз,— сказал Коля Курин, посмотрев на меня,— на вдову попал. Не помню, метель, что ль, была, но знаете… черт-те што что было.
— А что же? — спрашивают приятеля.
— А то, что вот насилу живой ушел… Я так вот заехал, не я собственно, а кучер, за овсом заехали. А она меня — чай пить. Прямо говорит мне: ‘Какой вы,— говорит,— худой…’ А она полная такая. ‘Мы,— говорит,— с вами крайности, а крайности всегда сходятся…’
Вдруг моя комната сразу осветилась. Золотые лучи солнца заблистали, ярко осветив ветви ели у окна. Все наскоро одевались, выбегая на крыльцо. Какой волшебной красотой горел в розовом сиянии запушенный снегами сад. Узорным кружевом опускались ветви клена у крыльца дома моего, и бирюзовое небо радостно сияло над занесенными избами деревни. Прошла метель… Как-то сразу веселей, по-другому.
Приятель Коля начал было рассказ про вдову.
— Ну, довольно,— сказал ему приятель Вася.
— Да,— подтвердил охотник гофмейстер,— рассказы эти, правда, похожи на метель. Что-то так закручивают неприятно…
Вся закутанная в платках, в полушубке, в комнату вошла тетенька Афросинья. В руках у нее, обернутый в салфетку, на большом блюде лежал пирог.
— Насилу дошла…— сказала она,— ишь, что снегу намело… Вот пирог горячий с грибами. Откушайте. Этка метель мела, и не запомнишь такой… Это што, конец света, думали, приходит. Эта радость — солнышко Божье глядит. Вот я пойду, сготовлю вам уху…
* * *
Наступили сумерки. Над далекими лесами таинственно вышел месяц. Среди опушенных ветвей сада и больших елей он был каким-то молчаливым другом, задумчивым, приветливым и желанным.
Как прекрасны смены дней бегущих в стране моей родной… Как много в ней настроений, как сердечно поет природа ее душе моей, таинственным, несказанным очарованием.
Отряхая лыжи от снегу, на крыльце мы увидели псковича Герасима Дементьевича. Все вышли к нему. Он посмотрел на нас, снял рукавицы, хлопнул одну о другую и сказал: