— Ну, кажется, в этом доме не очень-то любят рано вставать! Стою я целых десять минут, а никто не выйдет отворить, это, право, досадно.
— Вы ошибаетесь, господин Дюбур. Минсы очень прилежные люди и вовсе не сони. Они просто не слыхали вашего стука.
— Да, черт возьми. Я так сильно стучал в дверь молотком, что весь дом дрожал. Вот послушайте!
С этими словами говоривший, красивый молодой человек лет около двадцати трех или четырех, схватил висевший у двери молоток и изо всей силы ударил им три или четыре раза в дверной косяк.
— Черт, что ли, в вас сидит, Дюбур?! Вы меня оглушили своим стуком! — воскликнул другой мужчина лет за пятьдесят, затыкая себе уши.
Дюбур громко засмеялся.
— Я только хотел доказать вам, что моего стука трудно не слыхать, — отвечал он. — Да разве у вас такие слабые нервы, мастер Альмарик? Тогда я ото всей души жалею, что немного пощекотал ваши уши! Вы такой здоровенный столяр, что, кажется, должны быть привычны к такого рода вещам.
— Разумеется, привык, — сердито отвечал Альмарик, задетый насмешливым тоном своего собеседника, — но если это шалости, то тогда ко мне лучше не подступайся.
— Ну, ну, — сказал молодой человек примирительным тоном, — зачем принимать сейчас же в дурную сторону два-три слова, сказанных в шутку. Я пришел сюда не затем, чтобы дурачиться.
Столяр пожал плечами и сейчас же ответил:
— Вам лучше знать, затем вы сюда пришли. Мне мало до этого дела.
— Разумеется! Я пришел сюда, чтобы переговорить с господином Минсом де Фонбарре об одном важном деле, и меня удивляет, что никто еще не поднялся с постели, а уже семь часов.
— Зато вы сегодня, кажется, раненько поднялись, потому что, судя по вашему странному костюму, вы провели ночь в маскараде.
Говоря это, столяр насмешливо обозревал с головы до ног стоявшего перед ним молодого человека.
И в самом деле, на нем было странное одеяние. Он точно нарочно выбрал его, чтобы обратить на себя внимание. На нем был черный фрак, широкие турецкие шаровары и турецкий камзол, с правого плеча небрежно спускался в многочисленных складках плащ такой широкий, что в него можно было закутаться всему человеку, а кудрявую голову украшала или скорее безобразила калабрийская шляпа с какими-то шишками. Лицо было как-то расписано, и в то же время на лбу виднелись остатки пепла, посыпанного священником [Действие происходит в Пепельную среду — начало Великого поста в западном христианстве. В этот день верующим с помощью освященного пепла наносится на лоб знак креста (Здесь и далее прим. изд.)].
— Вы отчасти правы, мастер Альмарик, — возразил Дю-бур. — Я был на балу в ‘Золотой акуле’, но исполнил и долг христианина.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил столяр.
— Только то, что я был и в церкви, — отвечал молодой человек.
— В церкви? — переспросил недоверчиво Альмарик. — Вы шутите?
— Совсем нет. Я был во францисканской церкви.
— И в этом одеянии?
— Разумеется. Почему же бы и не так? Разве вы не видите, что я надевал плащ?
Столяр неодобрительно покачал головой.
— Это кощунство, Дюбур, — сказал он серьезно. — Вам не следовало бы этого делать.
— Ну вот! — воскликнул молодой человек. — Для милосердного Бога все равно, в каком платье ни молятся, так, помнится, где-то сказано в священном писании. Я чувствовал себя в таком именно настроении, чтобы быть у обедни, и не мог идти еще домой, чтобы переодеться.
— Но я не понимаю, как мог священник посыпать священным пеплом турка, — заметил Альмарик.
— Я же сказал вам, что я закутался в плащ и затем… аббат Сестили видел во мне только доброго христианина.
— Замолчите, насмешник! Хорош христианин, который проводит ночь на балу, ходит в маске и в турецких штанах! Христианин!
— Ба, что же делать? Когда молод — пожить хочется, да к тому же и масленица. Прошла масленица, наступил пост: мне и это на руку! Я говею и каюсь во грехах так же аккуратно, как поочередно перебывал на всех балах. Следовательно, нет никакой причины упрекать меня в безбожной жизни.
— Гм, вы так думаете? Посмотрим, какие-то вести вы принесете на пасхе, когда вы будете просить об отпущении грехов. Не думаю, что вести будут хорошие.
— О, на этот счет я совершенно спокоен! Мой духовный отец не особенно строг ко мне, да к тому же, мастер Альма-рик, он сам поступает немного лучше меня. В прошлую ночь он был на одном балу вместе со мною…
— Что?! — перебил с удивлением молодого человека столяр, невольно попятившись на один шаг назад. — Вы хотите уверить, что аббат Сестили, этот на самом деле набожный священник, был…
— Был на балу! — перебил, смеясь, Дюбур. — Да, это верно. Я сам его видел и сам говорил с ним. И поэтому ни чуточки я не боюсь аббата! На грехи, которые за собою водятся, всегда смотришь сквозь пальцы. Но, черт возьми! Я заболтался с вами и совсем позабыл, зачем я пришел сюда. Возьмусь еще раз за молоток, авось кто-нибудь да выйдет отворить.
За словом последовало дело, и Дюбур с громом ударил в дверь дома, перед которым они оба стояли с Альмариком.
Но ответа не было, и внутри здания не слышно было ни малейшего шума.
Зато из нескольких окон противоположных домов высунулись головы соседей, поднятых с постелей необыкновенным стуком в такой еще ранний утренний час и желавших собственными глазами удостовериться в его причине.
— Эй, что там случилось? — крикнул в открытое окно один из соседей двум нашим знакомцам.
— Что за содом на первой неделе великого поста, да еще ни свет, ни заря! Это черт знает что! Нужно послать за полицией! — кричал другой.
— Я не виноват, что тут спят как колоды, — возразил с досадой Дюбур.
— Тогда нужно скромно дождаться, пока люди соблаговолять отворить вам дверь, а не беспокоить других честных людей, — крикнул опять первый сосед и со звоном захлопнул окошко.
— Ну, вот, Дюбур, что вы наделали! — сказал Альмарик молодому человеку. — Вы всю улицу подняли на ноги. Ну, как можно заводить такой скандал!
— Ну, вот еще, — возразил тот сердито. — Долго ли же мне ждать, пока отворят? Сами знаете, что я здесь стою уже с полчаса. Не странно ли, что никто не отвечает?
— Ваша правда, я и сам удивляюсь, — согласился столяр, покачивая головой.
— Может быть, Минсы были эту ночь также на балу? Как вы думаете?
— Отчего же нет! Но они — и балы… что-то не вяжется! Сын еще туда-сюда, еще можно поверить, но отец и дочь? Они уж наверно нет, они люди набожные. Нет, нет, скорее солнце взойдет на западе вместо востока, чем мы доживем до этого.
— Гм, тогда я совсем не понимаю! Кстати, не пошли ли они в церковь?
— В церковь? Нет. Я живу против них, с рассветом принимаюсь за работу и должен был бы видеть, когда они вышли из дома.
— Странно, очень странно! — бормотал про себя Дюбур, делая вид, что он о чем-то раздумывает.
— Знаете, что я думаю, — начал снова Альмарик после минутного молчания.
— А что? — спросил Дюбур, вопросительно взглянув на своего товарища. — Что вы думаете?
— Они, должно быть, заболели, может быть, чем-нибудь объелись. Бывают иногда такие случаи.
— Заболели? И все разом? Это невероятно! — возразил молодой человек, скорчив сомнительную мину. — Нет, нет, я этого никак не могу вообразить себе. Из четырех кто-нибудь один да отвечал бы. Но вот мне приходит мысль, и это уж верно… Они, вероятно, отправились вчера в свою усадьбу.
Столяр иронически рассмеялся на эти слова своего собеседника.
— Что же тут смешного? — спросил этот последний, несколько обидевшись. — Разве мое предположение так невероятно?
— Ах да, пожалуйста, господин Дюбур, — заметил Аль-марик, продолжая смеяться. — Зимой в усадьбу! И в девятнадцать градусов мороза, как во вчерашнюю ночь. С Минсами вы, пожалуй, более знакомы, чем я, и должны знать, что подобные предприятия не в их привычках.
— В этом отношении вы, пожалуй, и правы. А все-таки я считаю свое предположение верным, — отвечал решительным голосом Дюбур, — и докажу вам это. Мне пришел в голову разговор господина Минса, каких-нибудь дней восемь назад, что в среду великого поста он не останется здесь в Авиньоне, а отправится куда-нибудь в другое место, может быть, в Бертулоссу. Как вам известно, он враг маскарадов и всяких уличных торжеств, но особенно он ненавидит ряженых. С другой стороны, он очень любит охоту, так что, вероятно, его выманила из дома прекрасная погода.
— Если это так, как вы говорите — я спорить не стану — тогда они должны были бы уехать, когда вы разъезжали по городу в Аполлоновой колеснице, — ответил Альмарик. — Боже мой! вы опять пустились во все тяжкие, господин Дю-бур! И откуда вы набрали такую кучу конфет, чтобы бросать их женщинам! Правду сказать, вы умеете весь свет взбаламутить. Пока вас не было, город был точно мертвый, да и опять будет такой же.
— Доживете — увидите, что на будущий год не то еще будет! Не моя вина, если в ‘звучащем’ городе, как наш Петрарка зовет Авиньон, тихо, как в могиле. Могу вас уверить! — воскликнул со смехом молодой человек.
— Верю, но это не к вашей чести, — произнес столяр тоном серьезнее прежнего, — напротив, вы только унижаете себя этим в глазах тех, кто к вам дружески расположен…
— В ваших, например, мастер Альмарик! — вставил Дю-бур с насмешливой улыбкой.
— В моих? Ну, это еще не Бог знает что, а вот в глазах других особ, мнение которых насчет ваших глупостей для вас не может быть нипочем. Минс предан вам от души и возлагает на вас большие надежды, он часто говорил со мною о вас. И, наверно, им было бы очень больно видеть вас вчера на вашей колеснице. Ради него вам следовало бы немножко сдерживаться.
Дюбур разразился веселым хохотом.
— Вы умеете читать превосходные проповеди, мастер Альмарик, — возразил он насмешливо, — только жаль, что у вас не кафедра, а верстак. Но, все-таки, они сродни между собою, потому что сделаны из брусьев и досок.
— Это правда, — сухо отвечал столяр. — Но знаете, что еще сделано из брусьев и досок? — прибавил он, пристально глядя на насмешника.
— А что?
— Эшафот!
Это слово, сказанное спокойным и непринужденным тоном, произвело на молодого человека особенное действие, которое не ускользнуло от его собеседника.
Дюбур побледнел как мертвец, и по его телу пробежала легкая нервная дрожь. Только что бывшее перед тем насмешливое выражение на его лице мгновенно исчезло, в его чертах выразились смущение и мучительная тоска и, растерянный, испуганный, он уставился в землю.
Но это продолжалось вряд ли и секунду, и молодой человек снова овладел собой.
— Что с вами? — не мог не заметить Альмарик. — Вы страшно переменились в лице!
Дюбур сделал над собой большое усилие, его голос еще дрожал слегка, но он отвечал возможно непринужденно:
— Да? Вы находите? Да, вы правы…. кровь вдруг сильно прилила к сердцу, точно в наказание за мое высокомерие… Это со мной часто бывает, когда я распущусь…. этими припадками я страдал еще в детстве… я когда-нибудь умру от них.
— Следовательно, сердечная болезнь? — спросил столяр с легкой иронией. — Да, этим шутить нельзя, болезнь такой же неуловимый кредитор, как и совесть. Ну, надо полагать, что вы от этой болезни не умрете, по крайней мере не так-то скоро. Что же я, однако, за дурак! — прибавил он, смеясь.
— Знаете, г. Дюбур, как я объяснил себе вашу внезапную бледность?
— А как? — спросил молодой человек, успевший тем временем совершенно справиться со своим волнением.
— Я подумал, что испугал вас словом ‘эшафот!’ — отвечал Альмарик, снова уставившись на Дюбура.
Дюбур громко расхохотался. Но было заметно, что его смех был принужденный, точно так же, как и беззаботный тон, который он старался принять, возражая Альмарику:
— Ба, мне-то что до этого?! Мне нет ни малейших причин пугаться этого. Я до сих пор еще не заслужил наказания, не заслужу его и впредь. Наверно нет такого человека, который бы указал на какой-нибудь постыдный поступок с моей стороны.
— Гм! — насмешливо отозвался столяр.
— Что вы хотите сказать своим ‘гм’, Альмарик?! — воскликнул молодой человек, разгорячаясь. — Может быть, вы намекаете на то, что я воровал, обманывал или делал что-нибудь подобное?
— Успокойтесь, молодой человек, — возразил спокойно Альмарик. — Кто же говорит об этом? Если нельзя за что похвалить вас, то только за то, о чем мы с вами за несколько минут перед тем говорили…
— Охотно сознаюсь, что я немного легкомыслен, но за это ведь не сажают в тюрьму.
— Зачем же! Но ведь всем известно, что церковь воспрещает всякого рода удовольствия, которым вы предаетесь и которые ведут прямо в ад.
— Ну, вот еще! — воскликнул, смеясь, Дюбур, снова совершенно развеселившийся. — Молодым бываешь только раз в жизни и потому жизнью следует наслаждаться! Для чего же придуманы и посты, если не для того, чтобы после замаливать грехи? Итак, вы видите, мастер Альмарик, что на всякое зло есть и свое лекарство.
— Гм! Вы думаете, что для мамзель Юлии Минс все равно, если она узнает, что на вашей колеснице было много и женщин и Афродит, не похожих на Лукреций? [Имеется в виду упомянутая у Тита Ливия римлянка, жившая около 500 г. д. н. э. и славившаяся своей красотой и добродетелью. Будучи изнасилована царским сыном, заколола себя, что привело к восстанию и установлению в Риме республики] Вы знаете не хуже меня, как девственно чиста и невинна мамзель Юлия и как она богобоязненна. Вы откровенно сказали мне, что думаете жениться на этой прелестной девушке, поэтому вы должны вести себя осмотрительнее по отношению к ней и не выходить на сцену с женщинами двусмысленного поведения.
— Другими словами, ради своей невесты я должен поступить в какое-нибудь духовное братство?
— Хотя и не поступить в братство, но по крайней мере искать более приличных удовольствий.
— Вы отчасти правы, и я признаюсь, что вы меня окончательно выбили из седла своей проповедью, — сказал Дю-бур таким тоном, в котором нельзя было разобрать, было ли это сказано серьезно или иронически. — Увидим, может быть, я и обращусь. Это тем вероятнее, что масленица, а с нею и все удовольствия кончаются. Но, несмотря на мороз, погода так хороша, что нельзя сидеть за печкой, да набожно ловить сверчков. Поэтому я воспользуюсь ею и отправлюсь в деревню. Минсы, наверно, в Воклюзе. К ним я и отправлюсь отобедать. До свидания, мастер Альмарик!
С этими словами он протянул столяру руку, которую тот крепко пожал, и скорыми шагами стал спускаться по улице.
Альмарик долго следил глазами за удаляющимся, пока тот не скрылся из вида.
Затем, взглянув еще раз на тот дом, перед которым он стоял и ставни которого все еще были закрыты, и он возвратился домой.
II
Авиньон, в настоящее время главный город Воклюзского департамента, ко времени нашего рассказа еще не вошел в состав французской монархии, а был папским владением [Авиньон, в XIV в. резиденция ряда пап (период ‘авиньонского пленения’), в 1348 г. был приобретен папой Климентом VI у королевы Неаполя и графини Прованса Джованны I. В 1768-1774 г. город был оккупирован французскими войсками и ‘воссоединен’ с Францией. В 1791 г. Авиньон был аннексирован Францией по решению революционного Национального учредительного собрания, что было окончательно закреплено Толентинским договором 1797 г.]. Но в качестве собственности римского престола он приносил ему мало пользы или, вернее, никакой, потому что за все местные произведения, ввозившиеся во Францию, взималась непомерно высокая пошлина. Таким образом, Авиньон столько платил во французскую государственную казну, точно он принадлежал Франции. Доходов, которые получала курия от этого своего владения, хватало ровно на столько, чтобы содержать солдат и гражданских чиновников и поддерживать в сколько-нибудь надлежащем порядке городские общественные здания и улицы. Авиньон служил некогда резиденцией семи папам, а в настоящее время о прежнем его блеске осталось лишь печальное воспоминание. Кровавые распри, разгоревшиеся между возникшими здесь духовными братствами белых, серых и черных покаянников, имели своим последствием глубокий упадок благосостояния города, ставшего скопищем всякого рода пороков. Во всех слоях населения обнаружилась не имевшая пределов нравственная распущенность, доходившая почти до одичания. И всем этим город был косвенным образом обязан римскому двору. Дошло наконец до того, что Авиньон снискал прозвище <,Западного Вавилона’.
Самое худшее, последнее отребье со всей Франции находило здесь убежище, они составляли здесь сборища, чтобы затевать какие-нибудь гнусные дела или набирать себе товарищей.
Хотя с тех пор, как папский легат Винчентини поселился в Авиньоне, в течение двух лет до властей не доходило никаких сведений об убийстве или каком-нибудь ином преступлении, это нисколько не доказывало, чтобы в настоящее время в городе было безопаснее прежнего. За это время могло быть совершено немало преступлений, не доходивших до всеобщего сведения. Кроме того, в городе ходили неопределенные слухи о нового рода злодеях, получивших название ‘усыпителей’, потому что, перед тем как ограбить, они имели обыкновение усыплять свою жертву каким-нибудь наркотическим средством. Но так как до сих пор факта совершения какого-нибудь подобного преступления доказать было нельзя, то ‘усыпители’ считались вымыслом какого-нибудь досужего человека, придуманным для того, чтобы пугать боязливых людей. Напротив, граждане считали себя счастливыми под управлением Винчентини, державшего, по-видимому, бразды правления потуже своего предшественника.
Какова была религиозность обитателей Авиньона, благосклонный читатель мог судить по разговору, приведенному в предыдущей главе и происходившему 10 февраля 1768 года, в первый день великого поста. Люди, похожие по характеру на нашего героя, не составляли исключения. Дело дошло до той степени, когда не то что начинается неверие, а вообще иссякает вера.
Простившись со столяром Альмариком и дойдя до конца улицы, он направился на набережную, лежавшую у под-иожия городской стены, и перешел через жалкий деревянный мост, соединяющий берега Роны, на которой расположился Авиньон, по дороге к городку Вилльнёв.
Часа через полтора молодой человек дошел до деревни Воклюз, где находится воспетый Петраркой источник и где у Минса был хорошенький домик и небольшое имение.
Дюбуру не пришлось заявлять о своем приходе. Арендатор имения, который, вероятно, очень хорошо знал его, случайно оказался в примыкавшем к имению саду, увидал его и пошел к нему навстречу.
— С добрым утром, господин Дюбур! — закричал он издали. — Иной раз и вы жалуете к нам?
— Да, собственной персоной, — отвечал тот, смеясь и крепко пожимая протянутую ему руку.
— Ну, я очень рад! — отозвался приветливо арендатор. Как поживаете? Хорошо — надеюсь?
— Благодарю вас, господин Бале! Ну, а вы как? Что поделывает ваша дорогая семейка?
— Мы, слава Богу, наслаждаемся прекрасным здоровьем, только иногда меня ревматизм мучает. Но жена и ребеночек, слава Богу, здоровы. Как поживает мой двоюродный братец?
— Ну да, кто же еще… другого двоюродного брата у меня нет, вам это должно быть известно — ведь вы сватаетесь за мою племянницу.
— За тем-то я и пришел к вам, чтобы осведомиться о здоровье господина Минса, — сказал молодой человек с возрастающим удивлением.
— Вы пришли ко мне, в Воклюз… по этому поводу? — спросил Бале, удивленный в свою очередь.
— Ну да, да, — возразил Дюбур с некоторым нетерпением. — Где мне его найти? Дома ли он?
Арендатор смотрел на молодого человека совершенно озадаченный.
— Мой двоюродный брат? — спросил он снова.
— Да, да, господин Минс.
— Но я никак не могу вас понять, господин Дюбур, — сказал Бале, затем, осмотрев костюм посетителя, он, улыбаясь, прибавил:
— Я вижу, вы только что с маскарада, и во всяком случае все еще находитесь под его впечатлением, этим только и могу объяснить себе ваш странный вопрос о моем брате, проживающем, как вам небезызвестно, в городе.
— Господин Бале, — заговорил, по-видимому, раздраженный Дюбур, — ваше обращение становится оскорбительным! Может быть, вы считаете меня за пьяного потому только, что я осведомляюсь о здоровье вашего брата?
— Да я же вам говорю, что ничего не могу сказать вам на этот счет! — горячился арендатор.
— Следовательно, он не здесь?
— Нет, нет, я уже сказал вам, — отвечал Бале, принимавший своего посетителя в самом деле за человека подгулявшего.
— Так это иное дело, извините, — сказал Дюбур уже более мягким тоном. — Следовательно, господин Минс уже вернулся домой, и я по дороге, должно быть, проглядел его.
— Вы ошибаетесь, господин Дюбур, — возразил арендатор, по-видимому, только теперь начинавший понимать, что между ним и молодым человеком вышло какое-то недоразумение, — брат сегодня еще не был здесь.
Дюбур попятился в изумлении.
— Как?! — прервал он арендатора, как будто смутившись. — Что вы говорите?
— Я не видел его, пожалуй, месяца три, — добавил Бале.
— Месяца три! — повторил молодой человек, и на его лице отразилась сильнейшая тревога. — Ах, Боже мой! Вы меня пугаете, господин Бале!.. В таком случае… с господином Минсом случилось какое-нибудь несчастье!
— Как так? Несчастье? — спросил с удивлением арендатор.
— Должно быть, иначе и быть не может! О Боже мой, как это меня тревожит!
И Дюбур заходил взад и вперед, от холода или от внутреннего волнения — мы оставим этот вопрос без исследования.
— Но… объясните же мне, в чем дело! — сказал Бале, начавший беспокоиться насчет своего брата.
— Да вот, видите ли, — начал встревоженный молодой человек, — я… сегодня утром раз десять, если не больше, стучался в дверь к господину Минсу… мой стук возбудил даже внимание соседей и их неудовольствие… а между тем, никто из семьи вашего брата мне не отвечал.
— Это-то вас и беспокоит? — спросил арендатор, улыбаясь и, видимо, успокоенный, потому что ожидал услыхать о каком-нибудь несчастье.
— Разумеется! Разве это не поразительно?
— Я не нахожу этого. Брат был с семьей, вероятно, у обедни.
— Это объяснение не совсем-то идет, потому что их сосед, столяр, не видал, чтобы кто-нибудь выходил из дома.
— Ну, так значит, они спят и не хотят впускать вас. Кажется, это понятно.
Но, по-видимому, это объяснение не могло успокоить Дюбура. Он мрачно смотрел перед собой и бормотал, как будто про себя:
— Не знаю, что об этом и думать, во мне возникают какие-то странные предчувствия… иначе и быть не может, с ними случилось какое-нибудь несчастье… Боже мой, я боюсь…
— Глупости! — прервал его Бале, качая головой. — И кому придет в голову что-нибудь подобное! Вашего стука могли и не слыхать: ведь в доме двойные, чуть ли не тройные двери.
— Это невозможно! Нельзя было не слышать, если только… Я так стучал в дверь, что и мертвые проснулись бы. Положительно, ничего не понимаю, вернусь в город, нужно же добиться, в чем дело. Я в ужасной тревоге!
— Черт возьми! — воскликнул арендатор, улыбаясь. — Извините, Дюбур, но вы, право, точно малый ребенок. Вы беспокоитесь по пустякам! Я уже говорил вам, что брат, вероятно, пошел к обедне, он вышел с детьми задним ходом, поэтому Альмарик и не мог его видеть. Им не хотелось с кем-нибудь встретиться и говорить. Во всяком случае, теперь они давно уже дома, и вы напрасно только тревожите себя и других мнимыми несчастьями. Таково мое мнение, а вы думайте себе, что хотите.
Молодой человек вздохнул свободнее, как-то невероятно быстро успокоился и почти весело сказал:
— Я вижу, в самом деле, что вы правы, Бале! В волнении я и не подумал, что могло быть и так. Вы меня убедили и успокоили. Прощайте, господин Бале!
С этими словами он хотел было расстаться с арендатором, но этот последний знаком удержал его.
— Куда же вы так спешите?
— Я уже говорил вам — в город.
— Неужто вы уйдете, не выпивши со мною и стаканчика?
— Благодарю вас, совсем не хочется. Нынешнюю ночь я довольно-таки попил, и под конец сделался немножко навеселе…
— Воображаю. Где же вы побывали?
— Да везде почти. Был на трех балах.
— На трех балах?! Ах ты, сделай одолжение! Вот что называется жить! — воскликнул, ухмыляясь, арендатор, всплеснув руками.
— Да, на трех балах. Сначала в ‘Синей Ящерице’, потом в ‘Красной Звезде’ и наконец в ‘Золотой Акуле’. О, могу вас уверить, мы чудесно позабавились!
— Верю, верю! В ваши годы, да холостому только и забавляться, а потом уж конец! Станешь серьезнее, придут заботы…
И Бале глубоко вздохнул.
— И моей холостой жизни скоро конец, и его-то я хочу провести как следует. Сегодня в заключение станем хоронить масленицу.
— Что же, не худо! Вы всегда из первых, когда дело идет о том, чтобы повеселиться. Я уверен, что на балу вас скорее найдешь, чем в церкви.
Дюбур засмеялся.
— Кому что, — сказал он, — и все в свое время! Я сегодня подурачусь для того, чтобы завтра быть совсем умным. Ну, а вы как, господин Бале? Не чувствуете ни малейшего желания присутствовать при похоронах? Могу вам наперед сказать, что они выйдут великолепны, и вы, наверно, отлично позабавитесь.
— Не знаю, будет ли у меня время побывать в городе, — отвечал со вздохом Бале. — Постараюсь.
Оба собеседника пожали друг другу руки и расстались.
Арендатор вернулся домой, а Дюбур спокойно отправился обратно в город.
Перейдя мост длиной в четверть версты, этот последний пошел по другой, не по прежней дороге, которая на этот раз вела мимо прежнего папского дворца.
Горделивое, великолепное здание, в котором целые столетия перед тем пребывали высокие князья церкви (это время в насмешку названо ‘Вавилонским пленением пап’), в настоящее время превращенное в казармы, стоит близ Роны на высоком известковом утесе, а рядом с ним кафедральный собор с мавзолеем Иоанна XXII и простым, сравнительно бедным памятником прямодушного Венедикта XII. На самом конце выступа утеса был разбит сад в миниатюре, с дерновыми скамейками и беседками, в котором в летнее время обыкновенно отдыхал папский легат. Густая изгородь из козьего листа (caprifolium) и боярышника защищала его от любопытных взглядов. В настоящую пору и кусты, и деревья стояли без листьев, покрытые снегом, и сквозь ветви свистел резкий ветер.
В тот момент, когда Дюбур проходил мимо дворца, наружная дверь его отворилась и на улицу вышел хорошо одетый молодой человек.
При виде этого человека наш герой внезапно переменился в лице и точно прирос к земле, пораженный как громом.
Незнакомец взглянул вскользь на Дюбура, однако, по-видимому, не признал в нем знакомого человека, потому что, не оглянувшись на него ни разу, он пошел скорыми шагами по улице и вскоре очутился уже в конце ее, тогда как Дюбур все еще не трогался со своего места.
— Если это действительно он, то я пропал, — продолжал Дюбур свой монолог, — тогда ничего не остается больше делать, как только возможно скорее убраться из города. Но тогда на меня падет подозрение, что я… Тише! — перебил он сам себя, боязливо озираясь, точно опасаясь, чтобы кто-нибудь его не подслушал. — Еще ничего не потеряно, посмотрим, куда он идет, и горе ему, если я встречу его в другой раз.
Дюбур говорил это, идя по улице, чуть не бегом, и повалил какую-то помешавшую ему старуху, ругавшую его вдогонку.
Однако ему не удалось догнать незнакомца. Правда, этот последний показался еще раз, но на одну секунду, и затем исчез за углом. И все старания Дюбура разглядеть незнакомца среди толпы, наполнявшей улицы, так как был полдень, остались тщетны.
— Проклятый случай, — говорил он сам с собою. — Я думал, что негодяй давно сгнил, а он опять попался на моей дороге! Во всяком случае, он меня не узнал, иначе его поразило бы мое появление. Хоть это отчасти утешает меня за испуг, испытанный мной от неожиданной встречи… Зачем ему быть у легата? Черт его знает! Разве попытаться возвратить свое имущество и разыскать того, кто сделал у него самовольный заем! Ха, ха, ха! Ну, пусть подождет немножко!
Молодой человек громко засмеялся.
Во время своего монолога он дошел до своей улицы и был уже недалеко от своего дома, когда вдруг остановился и, приложив палец ко лбу, воскликнул:
— Право, хорошая мысль! Я сначала удостоверюсь, не обмануло ли меня случайное сходство, а это я разузнаю, где нужно, вернейшим образом. Итак — туда!
Он тотчас же вернулся по прежней дороге и вскоре очутился перед папским дворцом.
Здесь он попросил часового провести его к камердинеру легата, которому должен передать известие. Его просьба была исполнена.
— Почтеннейший, — обратился молодой человек к слуге, кладя ему в руку золотую монету, — дело об закладе, который вы можете помочь мне выиграть, сказав слова два.
— Это смотря по делу, — возразил камердинер, задобренный полученным вознаграждением. — Если то, что вы желаете от меня узнать, не будет против моих обязанностей, то…
— Не думаю, — перебил его, улыбаясь, Дюбур, повертывая в руках другую золотую монету. — Я желал бы только знать имена тех особ, которые сегодня имели честь представляться его преосвященству.
— Только-то? — спросил с удивлением камердинер.
— Только! Ну что же, можно узнать?
— Но для чего же, собственно, вам нужно знать?
— Я же говорил вам, любезный, что дело идет о закладе, который мне хочется выиграть.
Камердинер колебался, бросая жадные взгляды на золотую монету, все еще вертевшуюся в руках посетителя.
— Ну так как же? — спросил последний несколько нетерпеливо.
— Гм, это, собственно, служебная тайна. Если…
— Ну вот еще! Стоит ли затрудняться из-за каких-нибудь двух слов, — настаивал Дюбур, исполненный ожидания.
И вместе с тем золотая монета проскользнула в другие руки.
Это так подействовало, что у камердинера вдруг развязался язык и всякие сомнения исчезли.
— Хорошо… только для вас, — сказал он, хотя молодой человек был совершенно незнаком ему. — Кроме того, я надеюсь, что вы не станете говорить, от кого вы получили сведения…
— Так, сначала его преосвященство, господин архиепископ, потом господин аббат Сестили, а четверть часа тому назад один неизвестный мне господин…
— Как его звать, как его фамилия?! — торопил Дюбур почти тревожным голосом.
— Погодите, пожалуйста, минутку… дайте сначала припомнить… какая-то странная фамилия… вспомнил — Вьендемор [Viens de mort — буквально: спасшийся от смерти, оживший, воскресший].
Дюбур боялся вздохнуть, его сердце билось так сильно, что он почти слышал его биение, и его возбужденное состояние, доведенное до крайности медленностью камердинера, исчезло как по мановению волшебного жезла, и от радости, что он услышал не то имя, которого он так страшился, он довольно громко воскликнул:
— Слава Богу! Это… не он!
Камердинер глядел на него изумленно, испуганно, в эту минуту он в самом деле подумал, что он сделал что-то очень нехорошее.
Молодой человек, заметив свою ошибку и догадавшись о происходившей в душе камердинера тревоге, прибавил улыбаясь:
— Не бойтесь за себя, мой друг! Мои слова относились только к закладу, который я теперь выиграл. Примите мою искреннюю благодарность и… эту безделицу. Прощайте!
Попавшая в руки камердинера третья золотая монета до того обрадовала его, что он не мог не крикнуть вслед быстро удалявшемуся Дюбуру:
— Благодарю вас! Если вам понадобится еще узнать что-нибудь, то я к вашим услугам!
Но Дюбур ничего уже не слыхал. Он выбежал из папского дворца, раскрасневшись от радости и с облегченным сердцем, и очутился на улице, даже хорошенько не сознавая этого.
— Благодарение дьяволу!.. Это не он!.. Меня обмануло сходство! Опасность счастливо миновала, и я спасен!
Произнося эти отрывочные фразы, он сильно спешил к своему далекому жилищу.
III
Пока наш герой ходил в имение Минса узнавать, куда делась семья его будущего тестя, Альмарик, как мы видели, вернулся домой. Скажем несколько слов о нем и о его семье.
Честный столяр принадлежал к числу тех немногих людей, которые действительно и глубоко были проникнуты чувством страха Божия и у которых поговорка ‘трудись и молись’ не вертелась только на языке, а во всякое время применялась и к делу. Нельзя сказать, чтобы он был человек ‘набожный’, как можно было бы судить по увещаниям, с которыми он обращался к Дюбуру. Совсем нет! Альмарик терпеть не мог на каждом шагу призывать имя Божие, направо и налево сыпать назидательными изречениями из Священного Писания, и из-за наружной набожности бросать работу, как это обыкновенно делают ханжи. Его Бог жил в его сердце, он молился ему втайне и выражал свою набожность честной, безупречной жизнью. Столяр посещал церковь, только когда позволяло время, не занятое работой. Но тогда, какова бы ни была погода, она не могла мешать ему преклонять колени у священного алтаря и молиться от всего сердца.
Жена Альмарика была такого же нрава и такого же образа мыслей, была единодушна с ним во всех отношениях. Но, по женской природе, она в то же время строго держалась внешних форм, обрядов, которые Альмарик, по ее мнению, не исполнял достаточно аккуратно и пунктуально. Впрочем, она была образцовой женой и отличной хозяйкой, прекрасно умевшей распорядиться своим добром. Несмотря на скудные средства, какие мог уделять ей на хозяйство муж, всегда очень туживший об этом, госпожа Альмарик всегда умела уберечь хоть безделицу — денежку на черный день, как она говорила, — но не в ущерб семье. В ее хлопотах и заботах ей усердно помогала ее единственное дитя, Августа, и много облегчала тяжелые и в то же время приятные обязанности хозяйки дома.
В настоящую пору молодой девушке было 18 лет, и она была вылитая мать. От отца она унаследовала твердый и решительный характер, не упрямство и своенравие, а ту неподатливость и стойкость, которые благородного человека побуждают оставаться при раз навсегда принятом решении, когда дело идет о добром деле или о достижении хорошей цели. Кроме того, дочь Альмарика обладала и многими внешними достоинствами, сильно подкупавшими в ей пользу. Ее нельзя было назвать красивой, но она была очень хорошенькая девушка, умевшая всем существом своим, своим обхождением снискать и внушить к себе уважение и сердечное расположение всех тех, с кем она приходила в соприкосновение. Она была со всеми дружелюбна, услужлива и готова помочь даже и тем, кто относился к ней совершенно равнодушно или даже выказывал неблагодарность. Она была без претензий, бескорыстна и не злопамятна.
Был, однако, человек, к которому молодая девушка питала отвращение, доходившее почти до омерзения, хотя ему никогда не приходилось становиться к ней в сколько-нибудь близкие отношения, который никогда не оскорблял ее ни взглядом, ни движением. Это какое-то особенное нерасположение можно назвать инстинктивным. Сама Августа была не в состоянии ни объяснить себе этого, ни подыскать какое-нибудь основание для этого чувства. Человек, даже и не подозревавший этого, не пользовавшийся уважением со стороны дочери Альмарика, да если бы и знал это, то мало об этом заботившийся, был не кто иной, как молодой Дюбур. Девушка редко видела его, и то только тогда, когда он бывал у Минса, дочь которого, Юлия, была закадычным другом Августы. Чтобы только не встречаться с ненавистным ей человеком, она уходила как можно скорее домой, отговариваясь то каким-нибудь неотложным делом, то внезапным недомоганием.
Такое бросающееся в глаза поведение дочери не ускользнуло от Альмарика. Он часто бранил ее за это, но без успеха. Августа спокойно выслушивала от отца его выговор и отвечала, что она не в состоянии победить своего отвращения. Мало того — она предостерегала и подругу от этого легкомысленного юноши. Юлия уверила ее, что она с нею совершенно согласна и никогда не отдаст своей руки Дюбуру. И когда, несмотря на то, этот последний и питал какие-нибудь надежды сделаться зятем Минса, если и Альмарик также считал это за дело решенное, то его дочери это было лучше известно, но она никому не высказывала своего мнения. Зачем и говорить ей об этом отцу? Минс и сам может сказать ему.
Мы рассказали о житье-бытье столяра, ни разу не упомянув о человеке, который уже месяца четыре гостил у Альмарика, но о присутствии которого никто и не подозревал, кроме, разумеется, его хозяев. Что это был за человек, в каких отношениях он стоял к своему хозяину, и отчего этот последний и его семья хранили о его существовании глубочайшее молчание, читатель увидит из последующего.
Наш столяр считался одним из самых лучших и добросовестных работников своего дела. Он занимался своим ремеслом самостоятельно, но не держал ни подмастерьев, ни учеников. В то время в папском городе работа шла из рук вон плохо, и мастера победнее вынуждены были идти в подмастерья к более богатым. Заработок Альмарика едва-едва хватал на самое необходимое для его семьи, о каком-нибудь сбережении нечего было и думать. И чтобы заработать это крайне необходимое, он должен был работать от раннего утра и до поздней ночи. Сегодня с рассветом он был уже на ногах, и только сумасшедший стук Дюбура в двери его приятеля Минса заставил его на несколько минут оставить верстак и отправиться поболтать с молодым человеком.
Его мастерская выходила на улицу и приходилась прямо против дома Минса. Следовательно, он легко мог видеть, кто туда входил и выходил.
Разговор с молодым человеком, а особенно то обстоятельство, что, несмотря на громкий стук последнего, его все-таки не пускали, наконец и то, что в доме его приятеля, встававшего не позже его, никто и не думал шевелиться, заставил Альмарика призадуматься. Царствовавшая там тишина производила на него тревожное, мучительное впечатление.
Он не мог отделаться от мрачной мысли, не случилась ли с его приятелем какая-нибудь беда, и не мог уже работать с прежним спокойствием.
— Просто удивительно, — говорил он сам себе, бросив пытливый взгляд на стоявший напротив дом и снова принявшись за струганье, — никого не видать и не слыхать, точно в доме все вымерли. Нельзя думать, чтобы Минсы отправились в имение, тогда бы они оставили дома девушку. Да, кроме того, я бы видел, как они отправились. Гм, странно! Да и в первую среду великого поста! По малой мере странная идея, на которую, по-моему, Минс не способен! Еще на отца я не так удивляюсь, но сын… дочь… уехать из города зимой… не понимаю!
Он перестал стругать и снова стал глядеть на улицу.
Кто-то постучался в дверь и отвлек его внимание.
Не дожидаясь позволения, в комнату вошла молодая девушка.
Альмарик отвечал на приветствие, но не поцеловал дочь в лоб, как обыкновенно делал каждое утро.
Несколько озадаченная тем, что она не встретила обычной ласки и полагая, что невзначай в чем-нибудь провинилась, почему отец и не поцеловал ее, Августа спросила опечаленным голосом:
— Не обидела ли я тебя, папа? Ты на меня сердишься?
— Как так, дитя? — удивился Альмарик. — Что это тебе пришло на ум спрашивать?
— Я… я не знаю, — отвечала нерешительно молодая девушка. — Ты что-то сегодня такой серьезный. Не огорчила ли я тебя чем-нибудь, тогда прости мне, пожалуйста!
— Ничуть не бывало, милое дитя, — отвечал тронутый отец, привлекая к себе дочь. — Я, право, не знаю, в чем тебя прощать. Ведь ты у меня всегда милая и послушная девушка. Тебя удивляет, отчего я сегодня серьезнее обыкновенного? Изволь, я скажу тебе. Я не могу избавиться от мысли, что у наших друзей через улицу случилось какое-нибудь несчастье. Чем больше я об этом думаю, тем…
— У Минсов? Несчастье? — перебила его встревоженная дочь. — Но почему же ты так думаешь?
— Не знаю, по крайней мере, для своего предположения я не могу пока найти никакой другой причины, как ту, что у наших соседей, как ты и сама видишь, все окна заперты. Молодого Дюбура, за полчаса перед этим стучавшегося в дверь самым отчаянным образом, не впустили. Разве ты не слыхала грохот?
— Как не слыхать! Я помогала матушке одеваться. Так вот кто разбудил всех, этот отврати….
— И полно, дитя! — остановил укоризненным тоном свою дочь Альмарик, — зачем же так дурно отзываться о ближнем! Что тебе сделал молодой человек, что ты всегда, как только зайдет речь о нем, относишься к нему так не по- христиански? Сколько раз я уже выговаривал тебе и за это и, вообще, за твое непонятное нерасположение к нему.
Девушка вспыхнула и потупилась.
— Ты, может быть, и за дело меня бранишь, милый батюшка, — возразила она, как будто стыдясь и вполголоса, — но я-то никак не могу быть иначе. Я не в силах, мне как-то противно обходиться с господином Дюбуром так, как с прочими нашими знакомыми. Поверь мне, я и сама бранила се-бя за это, но, несмотря ни на что, никак не могу справиться с собой и победить свое нерасположение к нему.
Альмарик слушал ее и качал головой. Помолчав, он снова начал:
— Это, право, странно! Я, пожалуй, согласен, что не всякий человек производит на нас хорошее впечатление, но для меня совсем непонятно, как это просто ненавидеть человека, не сделавшего никакого зла ни нам, ни кому другому. Дюбуру я вовсе не друг, и не одобряю его недостатки, но в этом случае я стою за него, и могу сказать только то, что ты к нему совершенно несправедлива.
Августа пожала плечами. Лицо ее ясно говорило, что доводы отца ее нисколько не убедили.
— Все это может быть, любезный батюшка, — возразила она, — но я никак не могу отделаться от мысли, что Дюбур сделал не одно дурное дело. Мое нерасположение к нему не только не уменьшилось, но даже увеличилось. Особенно с того самого дня, когда к нам пришел господин Вьендемор: с тех пор я Дюбура просто терпеть не могу.
Несмотря на все свое беспокойство насчет соседа, столяр не мог удержаться от насмешливой улыбки.
— Ну, теперь я уверен, что тебе начинает представляться, дитя, — сказал он. — Как же это наш гость вяжется с Дюбуром? Молодые люди ни разу не видали друг друга и, следовательно, совсем не знают один другого.
— Как знать! — возразила молодая девушка задумчиво.
— Какое-то предчувствие говорит мне, что они не совсем незнакомы.
— Я могу тебе на это сказать, что наш гость, когда при нем назвали Дюбура, не показал ни одним движением, что он его знает, но не стану спорить о том, до чего нам с тобой нет никакого дела. Я заговорился и позабыл о том, что меня сильно беспокоит. Так, возвращаясь к тому же, я спрашиваю тебя, не странно ли, что наших соседей до сих пор не видать?
— Ты говоришь о Минсах?
— Ну да! о ком же еще? Другие все давно на работе.
— Они, верно, уехали.
— Уехали? Ты тоже так думаешь?
— Наверно, отчего бы и не так? Вчера еще Минсы говорили, что они хотят скоро сделать маленькое путешествие. Ночью они, вероятно, и уехали.
— Гм, это, конечно, может статься. Но мне все таки странно, что они не оставили дома хоть служанку.
— Они, верно, так и сделали. Но она, наверно, еще спала, когда Дюбур стучался рано утром, или не хотела ему отворять, потому что нельзя сказать, чтобы она его долюбливала. Ты видишь, батюшка, — прибавила, улыбаясь, девушка, — не я одна терпеть не могу Дюбура.
Это последнее замечание своей дочери Альмарик пропустил мимо ушей. Но ее объяснение, видимо, его успокоило, потому что он свободнее вздохнул и незадолго перед тем озабоченное лицо его прояснилось.
— Ты права, должно быть, так оно и есть, — сказал он после минутного молчания. — Какое-нибудь важное или семейное дело заставило Минсов ехать немедля, и мое опасение насчет какого-нибудь несчастья с ними неосновательно. Но, чтобы совершенно меня успокоить, сходи-ка, постучись у них еще как-нибудь сегодня.