— …И все-таки, — воскликнул Бергман, — я продолжаю утверждать, что мертвые сильнее живых…
— Оставим это. Я боюсь смерти! — слегка содрогнувшись, сказала Анна Владимировна. — Я люблю жизнь, все живое и мне… мне просто не нравится, когда говорят о каких-либо преимуществах смерти…
Бергман молча пожал плечами.
Анна Владимировна пристально посмотрела на спокойное, энергическое лицо смуглого брюнета и продолжала:
— Для людей вашего душевного строя это звучит, быть может, приятно… в этом признании силы смерти есть что-то утешительное для людей, которые жертвуют жизнью…
— Мы тоже любим жизнь, солнце, радость, мы боремся за эти прекрасные вещи. Но я в данном случае лишь констатирую факт. Хотите, расскажу?
— Что-нибудь страшное, таинственное? — улыбнулась Анна Владимировна.
— О, нет, не бойтесь! Если хотите, довольно обыкновенная, простая история, без ужасов, даже без привидений…
Бергман помолчал немного и потом начал:
— Это было лет пять тому назад. Я сидел в предварилке захудалого и довольно мертвого города N., где попался по пустякам. Ранее того я был в этом городе лет восемь назад. Со дня на день я ждал, что меня выпустят за недостатком улик и поэтому обрадовался, когда в одно скверное, сырое, сумрачное осеннее утро начальник жандармского управления потребовал меня к себе.
‘Вероятно, — подумал я, — последний чисто формальный допрос, а затем меня выпустят на все четыре стороны’.
Однако, когда меня привели, и я взглянул в деловитое, с едва уловимой тенью торжества лицо полковника, сердце мое забило тревогу и в голову невольно пришла мысль: ‘ага, милостивый государь, вы должно быть почуяли запах дичи…’
Я насторожился.
Надо вам сказать, что в подобных случаях я взял за правило не утомлять головы предварительными быстрыми, требующими огромного напряжения, соображениями-догадками. Быстроту соображения я берегу для допроса.
В самом деле, что такое всякий такой допрос? — Это дуэль двух непримиримых противников, дуэль, орудиями при которой служат обоюдная хитрость и ложь.
— Садитесь пожалуйста, — вежливо попросил полковник и пристально и, как мне показалось, насмешливо взглянул на меня.
Это был полный, краснолицый мужчина с резкими, несколько властными движениями, с проседью в коротких черных волосах и роскошной раздвоенной бороде, позволяющей видеть ворот мундира и крест.
— Вы, конечно, продолжаете настаивать на полной своей неприкосновенности к данному делу и, вероятно, надеетесь на свободу?
Я молча кивнул головой.
С минуту и уже с явно выраженным и даже нарочито подчеркнутым торжеством полковник смотрел в мои глаза своими маленькими, черными, острыми глазками,
— На-де-е-тесь на свободу… — протянул он наконец, играя глазами, и вдруг резко меняя тон, хлопнув ладонью но столу, отчетливо и быстро произнес,
— Не далее как вчера я получил документик, ясно и точно устанавливающий вашу связь с боевой организацией. Вы — террорист! — угрожающе крикнул он, делая злое лицо.
— Как вам будет угодно, — ответил я, стараясь быть спокойным.
— Не как мне будет угодно, милостивый государь, а — документ! Документ!!
Однако я не поддался тому чувству невольной, смутной жути, которая иногда охватывает особенно новичков, ожидающих свободы и неожиданно чувствующих себя снова в сетях. И это раздражало полковника. Он быстро взял ‘дело’, вынул оттуда исписанный листик и нервно стал перебирать им в слегка дрожащих руках. Впрочем, эти манипуляции были отчасти рассчитаны.
Я взглянул на слишком известный мне почерк и сделал невольное движение, которое не ускользнуло от внимания полковника.
— Итак-с, вы продолжаете отрицать свое отношение к делу?
— Да.
— Прекрасно. Однако вы не станете отрицать, что это письмо писано вами?
— Я не признаю этого письма своим, — сказал я, зная что письмо не подписано моей фамилией.
— Полноте, голубчик! Во-первых, ваша рука, а во-вторых вам трудно будет опровергнуть то обстоятельство, что в июне этого года вы, приехав сюда, жили на Боровиковской улице, в доме мещанина Павлова, в квартире вдовы губернского секретаря Капитолины Лаврентьевой. На это есть указание в вашем письме.
Я молчал, стараясь вспомнить начальное обращение своего письма,
— Это письмо вы написали к ‘дорогому Б.’, — как бы подсказал полковник. — Кто этот Б.?
— У меня много друзей, — уклончиво ответил я.
— Я вам напомню. Это — Борис Иванович Вихров, — Он замолчал, вглядываясь в мое лицо, ища на нем следов эффекта своих слов.
У Бори Вихрова был найден склад револьверов и это был главный обвиняемый по тому делу, мою связь с которым желала установить жандармерия.
Неожиданно полковник сделал добродушное лицо и с видом простака-неудачника почесал в затылке. Такое видимое простодушие жандармских полковников является иногда предвестником смелого, решительного и коварного штурма. Я взял, как говорится, свою голову в руки, и приготовился.
— Конечно, очень жаль, что у нас нет в руках конверта… — как бы проговорился он и вдруг, как бы спохватившись, поморщился и быстро прибавил: — но это решительно все равно. Письмо найдено в кармане тужурки, найденной у его сестры… Вы знакомы с его сестрой? — спросил он, слегка подавшись корпусом ко мне,
Я невольно улыбнулся и в свою очередь спросил:
— С чьей сестрой?
Ставка полковника была проиграна. Он откинулся на спинку кресла и сухо сказал:
— Ваше сплошное отрицание для нас нисколько не изменяет сущности дела, но вам оно несомненно повредит… очень повредит. Потрудитесь объяснить, что значат эти слова письма: ‘Я скоро еду в А., где, кажется, ждут погрома. Доставь мне 20. Найди способ, за мной следят, идти к тебе неудобно. Посылаю с нарочным, с которым ничего не говори…’ и т, д. Что это такое — 20?
Я уже хотел ответить на этот вопрос: ‘не знаю’, или что-то в этом роде, — как вдруг боковая дверь кабинета с шумом отворилась, и в белой раме косяков представилась такая картина: стройная, худенькая, смущенная девочка лет семи с трудом удерживала за руку крошечного, прелестного белокурого карапуза-мальчика, который всеми силами порывался в кабинет. Увидя меня, он на мгновение остановился, широко раскрыв серые глаза, а потом вдруг засмеялся и закричал звонким радостным криком:
— Дядя! Дядя!
Все это произвело на меня впечатление ласкового солнечного луча, неожиданно ворвавшегося в томительно-скучную, неприятную атмосферу темного судилища, — и я не мог удержаться от продолжительной, широкой улыбки.
И ребенок протянул ко мне маленькую пухлую ручку.
Легкая судорога скользнула по лицу полковника, он быстро встал и осторожно затворил дверь, сердито говоря: ‘идите, дети, не мешайте мне… идите!’ Садясь, он сурово посмотрел на меня. Должно быть с лица моего еще не сошла улыбка, так как и он вдруг улыбнулся.
— Дети, знаете ли… — проговорил он несколько смущенно и, видимо, только для того, чтобы сказать что-нибудь.
Несколько мгновений длилось молчание, во время которого полковник не-терпеливо потирал ладонью лоб, точно желая поскорее отогнать какое-то навязчивое представление. Потом он украдкой бросил на меня пристальный быстрый взгляд и вдруг произнес:
— Позвольте предложить вам один вопрос, так сказать, вне конфиденции?
— Пожалуйста.
— Вы не встречались со мной по прежнему какому-нибудь делу? Василий, — обратился он к стоявшему у выходной двери жандарму, — выйди на минуту, когда будет нужно, позову… Не встречались?
— Нет.
— Однако странно…
И он снова стал водить ладонью по лбу и снова легкая судорога страдания скользнула по его хмурому лицу.
Я недоумевал. Подобное замешательство с его стороны казалось мне столь необычным, что временами я думал, — уж не сон ли я вижу…
— Странно то, милостивый государь мой, — вдруг выпалил он с чисто гусарской стремительностью, выпячивая грудь и отдувая щеки, — что ваша физиогномия (он именно так и сказал: ‘физиогномия’), особенно в то самое время, когда вы улыбались и даже, — был момент, — засмеялись, удивительным образом связалась с физиогномией моей одиннадцатилетней дочери Ольги, умершей около месяца назад!..
Он точно рапортовал, говоря это, и потом тихо, совсем другим тоном, прибавил:
— Это, если желаете знать, была… да-да!.. была моя любимица… в некотором роде свет моих очей… да-да!..
‘Сон, несомненнейший сон! — между тем думал я. — Однако любопытно, что будет дальше…’
— Позвольте, вы были в нашем городе прежде?
‘Говорить, или не говорить?’ Но взглянув в лицо полковника, я прочел искреннее, неподдельное страдание и ответил:
— Да. Но это было давно… лет семь, или даже восемь.
— Так, та-ак… А я ведь начинаю припоминать!.. Вы часто приходили гулять в Ломоносовский сквер?
— Помнится что-то…
— Я тоже несколько раз бывал там после завтрака, бывал с нянькой и… с ней… Да-да! Теперь я отлично помню вас!.. Был месяц Май…
— И я вспомнил… всё! — с живостью воскликнул я. — Было очень хорошее время!..
— Да-да… эдакое, знаете ли, майское солнце! — Он сделал округленный жест кистью руки.
— Золотистые тоны…
— Да! И эдакие, понимаете, свежие листья на деревьях… И, как бы это лучше сказать?.. Сквозь листву падают…
— Золотые пятна…
— Золотые пятна!
— Падали на клумбы цветов…
— Падали и шевелились на синих, желтых и красных цветах! Я все это помню прекрасно!.. Вы были в довольно таки потертом костюме, загоревший, черный, как арап… ходили всегда один… видимо, были нелюдимы. Признаюсь, вы напоминали мне бандита, или заговорщика!.. Но… девочка очень привязалась к вам! Это удивительное дело, — и я замечал это не раз, — младенцы любят политических?!
— Анархисты по своей сущности, — засмеялся я.
— Да-да… полный nihil!.. В первое же свидание с вами, она остановилась против вас, — вы сидели, — смотря вам в лицо (она всегда смотрела людям прямо в лицо), смотря своими, если помните, огромными голубыми глазами… Вы улыбнулись… и трудно было бы не улыбнуться!.. Она… что же делает она? — протягивает ручонку к вашей бородке и смеется звонким смехом!.. Нянька — в понятном смятении… А потом, потом она уже бежала вам на встречу, когда видела вас входящим в сквер… И знаете что? Когда мы выходили из дому, она спрашивала: ‘а черный дядя будет там?’ И раз, помню, я ответил ей: ‘ну, моя крошка, это скорее всего красный, а не черный дядя…’ Она сделала свои огромные глаза еще больше, мотнула раза два головой и, подняв указательный пальчик вверх, — это был ее жест в моменты раздумья, — протянула: ‘не-т… красный ты, папа, а он — черный…’ Да-да!..
Он помолчал, задумавшись, и потом, как бы желая стряхнуть с себя тяжесть властно охвативших его воспоминаний, судорожно повел плечами и сказал деланно сухим тоном:
— Однако горе делает человека старой, сентиментальной бабой. Возвратимся к делу. Итак… — Он остановился. — Итак письмо было написано вами… прошу вас не перебивать меня!.. к одному из друзей, но, допустим это, не Борису Ивановичу Вихрову. Хорошо-с. Но что же значат эти 20? Имейте в виду, милостивый государь, что все зависит от следствия, от него зависит придать или не придать значение письму. Должен сознаться, что письмо не представляет… гм… ну, что ли кричащей улики. Но оно дает мне право задержать вас до новых более ясных, или взаимно подтверждающих улик. Повторяю, милостивый государь, очень многое зависит от того, под каким, так сказать, углом зрения взглянуть на письмо. Можно и даже вполне, разумеется, допустить, что вы… находились… ну, как это там сказать? ну, в известных что ли обстоятельствах и обратились… Итак, вам следует лишь сознаться, что от неизвестного нам вашего друга вы желали получить 20… Чего? Ну-с?
Я молчал. Мною овладело какое-то нудное, неприятное чувство, и никогда, ни прежде, ни после, я не чувствовал в столь сильной степени тяжести допроса, как в данные минуты.
Ответ напрашивался сам собою. Он заключался в единственном слове — ‘рублей’. Но дело в том, что язык мой точно сковала какая-то сила, ожившая во мне, и слово лжи не слетало с него…
В моем воображении, точно живой, встал вдруг очаровательный образ давно виденной мною милой девочки с светлыми кудрями, с смеющимися огромными голубыми глазами. Нет, я не мог лгать пред лицом этого светлого образа! И я молчал, ясно сознавая в то же время идиотство своего молчания, молчал с тупым, упорным видом, и в эти мгновения, которые для меня казались вечностью, вероятно казался полковнику жалким дурачком, не понимающим выгоды своего положения.
— Ну, что же?
— Простите, г. полковник, — неожиданно крикнул я странным каким-то, приглушенным голосом, — я не могу! Не могу!!
— Почему же?
— Потому что… потому что… — машинально повторял я, как школьник, который, стоя пред строгим учителем, не может ответит на вопрос.
И вдруг словно что осенило меня, — блеснуло что-то вроде молнии яркой, но не сознанной мысли… Я выпрямился, поднял голову и неожиданно для себя самого выпалил фразу, смысла которой пожалуй хорошенько и не представлял себе в то время, — точно не я, а кто-то другой, — мудрый и сильный, — сказал моими устами:
— Своих симпатий, улыбок я не продаю, г. полковник, даже за жизнь!
И сразу мне стало легко, свободно, даже весело! Зато полковник заметно вздрогнул и вскочил с места… Несколько мгновений он стоял в каком-то оцепенении, словно человек, который в ужасе ждет, что вот — вот сейчас на его спину обрушится тяжелая глыба и придавит его. А я не без злорадства подумал:
‘Ага! Теперь настала твоя очередь быть жалким’.
Он сильно и медленно вздохнул всей грудью, точно его легким не хватало имеющегося в комнате воздуху, и остановил на мне тяжелый, мутный взгляд. Мне стало жутко…
— Василий! — глухо крикнул он.
— Здесь! — сорвавшимся голосом ответил появившийся в дверях жандарм и, вытянувшись в струйку, подозрительно покосился на меня.
— Проводи их… назад. Имею честь… — Он слегка кивнула, головой.
Он стоял теперь неестественно прямо, выгнув грудь колесом и расставив локти, словно увидел пред собой неприятеля и вспомнил молодые гусарские годы.
— Допроса не было, и протокол не составлен… слышите?.. Допроса не было… И вообще… вообще, — закончил он дрогнувшим и тотчас же упавшим голосом, — ничего не было!..
———————————————————-
Первая публикация: журнал ‘Пробуждение‘, No 6, 1907 г.