‘Мертвые души’, Васильев Юрий, Год: 1912

Время на прочтение: 8 минут(ы)
З.Н.Гиппиус: pro et contra
СПб.: РХГА, 2008. — (Русский Путь).

Ю. ВАСИЛЬЕВ

‘Мертвые души’
(Искания ‘современной души’ в романах З. Гиппиус и Марка Криницкого)

Душа современного человека… Сколько написано уже на эту ‘модную тему’!.. От ‘Санина’ Арцыбашева до ‘Чертовой куклы’ Гиппиус дистанция вовсе не столь ‘огромного размера’, как кажется на первый взгляд. Конечно, время сделало свое дело: грубый ‘инстинктивный’ человек Санин успел перевоплотиться в утонченного эстета-аморалиста Юрулю, половая проблема, которая главным образом питала образы Арцыбашева в последние дни, заменена ‘проблемой провокации’, к которой прикосновенен герой г-жи Гиппиус. Изменились внешние очертания — утончились, ‘облагородились’ формы (хотя неизвестно, почему ‘дикарь’ Арцыбашева благороднее ‘эстета’ г-жи Гиппиус), но суть осталась прежняя. И ‘берущий’ женщин Санин, и ‘аморальный’ Юруля — все это люди, родившиеся под одной звездой, отмеченные одним и тем же знаком.
‘Мы мертвы, мертвы давно’, — мудро уронил когда-то Сологуб, утверждавший, что в наше время живы ‘только дети’… И к таким же мертвецам принадлежат и Санин, и Юруля, и поставленный между ними герой повести Винниченко ‘Честность с собой’. И гимн здоровой, инстинктивной жизни, якобы возвещенный Саниным, и мертвенное спокойствие, с каким творит гадости Юруля, — все это звучит похоронным маршем для современной души. Не успели ли разве призывы к жизни того же Санина замениться проповедью самоубийства в повести ‘У последней черты’ того же Арцыбашева? А о романе г-жи Гиппиус, романе написанном, признаем это, необычайно четко и тонко, — и говорить нечего! Само название ‘Чертова кукла’ говорит о мертвенности, изжитости души его героя…
Следует, однако, остановиться внимательнее на этом далеко не случайном сближении двух столь, по-видимому, глубоко различных (и по форме и по существу, казалось бы) произведениях.
Не случайно это сближение именно благодаря знаменательному совпадению! Задание и г-на Арцыбашева, и г-жи Гиппиус тождественно, ибо в его основу положено намерение показать искания ‘современной души’ —души современного человека.
Идет она по путям извилистым и трудным. И если попадает, наконец, в тот тупик, из которого нет иного выхода, как или самоубийство (‘У последней черты’), или провокация (‘Чертова кукла’), — то в этом случае, думается, вина лежит не на авторах, а на самой действительности, условия которой таковы, что для многих, вероятно, и нет другого исхода.
Недавно вышедший (в издании ‘Польза’) роман Марка Криницкого ‘Молодые годы Долецкого’ — невольно возвращает нас к этой мысли, заставляя вспомнить блуждания ‘современной души’, отраженные в творчестве наших беллетристов…
Роман г-на Криницкого по самой своей теме позволяет сделать сближение между его героем — Долецким и героем г-жи Гиппиус — Юрулей.
Внешняя форма ‘Чертовой куклы’ куда удачнее ‘Молодых годов Долецкого’, утонченнее ее оболочка, выдержаннее стиль, скажем даже так: у г-жи Гиппиус больше подлинного художества, чем у г-на Криницкого.
Но, принимая все это во внимание, не забудем и того, что удавшаяся внешняя форма для воплощения гаденькой, мертвой ‘Чертовой куклы’ — это большой соблазн для ‘малых сих’, с легким сердцем готовых, пожалуй, принять на веру всю аморальную ‘проповедь’ Юрули, нужды нет, что сам автор не задавался вовсе целью написать проповедь и тем менее — убедить кого-нибудь в непреложности ее тезисов.
Этой опасности — быть принятым за своего героя — автор Долецкого как будто бы и избежал, ибо уж слишком бросается в глаза тенденция Марка Криницкого показать продукт современной морали. Достигнуто это отчасти и тем, что роман с внешней стороны во многом писателю не удался. Стройность замысла этого, во всяком случае очень содержательного произведения, и образность отдельных фигур его нарушены именно тенденциозностью. Уж слишком здесь чувствуется нескрываемое намерение автора показать, пояснить, а может быть, и предостеречь. ‘Художник мыслит образами’, — гениально выявил сущность творческого, писательского процесса Белинский. Марк Криницкий заменил первую часть формулы словом ‘абстракция’. Он мыслит абстракцией, а потому и его герой, являющийся нам не в слишком уж живой оболочке — с настоящей кровью и подлинным телом, — естественно, не кажется таким любимым детищем, в уста которого вложены настоящие слова самых заветных мыслей художника.
Вообще в романе необычайно ярко сказались и все лейтмотивы, и все свойства Марка Криницкого как писателя.
Надлежит сказать несколько слов об этих особенностях г-на Криницкого, творчество которого пережило сложную эволюцию. Помнится, что первой вещью М. Криницкого, обратившей на себя внимание критики, была ‘декадентская’, напечатанная в ‘Северных Цветах’, ‘Улица’, затем мелькнули его рассказы с оттенком и налетом мистики и романтики (‘Тайна барсука’, ‘Необходимость жить’ и пр.).
Во втором томе, изданном ‘Шиповником’, романтики почти не осталось. Автор воскликнул: ‘Пора начать изучать человека’, — и дал ряд очерков — ряд психологических документов о душе современного человека. Он стал писать на известное задание. Дана тема: любовь, ревность, правда, красота, — т. е. предложена прежде всего абстракция, — и Марк Криницкий пытается эти темы осветить, а так как он беллетрист, а не философ, и так как чисто художественный темперамент чувствуется в нем ярко и дает о себе знать, то ему пришлось эту абстракцию конкретизировать, т. е. передать в форме художественного произведения. Криницкому выпала, таким образом, сложнейшая задача. Он, думается мне, так и не смог ее решить, ибо она едва ли вообще и разрешима, ибо не изобретены еще такие новые формы, которые сливали бы публицистику с чистым художеством. И получилось вот что: когда над философствующим автором брал верх художник, не боящийся ни образов, ни ярких пятен, ни сильных штрихов, — то появлялись отличные вещи, вроде ‘Ефима’, ‘Пошлости’, ‘У зеркала’.
Когда же абстракция настолько занимала его воображение, что в жертву ей приносилось все художество, то выходили вещи растянутые и недосказанные, как то произошло с интересно начатой и испорченной в конце ‘Любовью’ или с мертвенным, ибо это была чистейшая публицистика, ‘Гуськовым’.
Примечательно, однако, что и в этих неудавшихся вещах проскальзывали черточки, ясно свидетельствующие о настоящем беллетристическом даровании, в котором надо отметить талант Криницкого как рассказчика. Он умеет владеть фабулой и, если бы, напр., он тщательнее выписал своего Долецкого, то получилась бы вещь и с внешней стороны очень интересная.
Однако пора вернуться к нашей теме. Итак, в романе Кри-ницкого речь идет о блуждании современной души.
Молодой человек с актерским лицом, красивыми и томными глазами, несколько излишне полный, но имеющий большой успех у женщин — Гавриил Долецкий, ‘не окончивший курса реального училища’, — вот кто носит в себе разложившуюся душу современного человека.
Над ним тяготеет проклятие: он должен все видеть, все понять. Жизнь, охваченная во всех ее проявлениях, обыкновенная, человеческая, слишком человеческая жизнь кажется ему чудовищно простой, страшной в этой ее простоте. Ее основной закон: ‘жить — значит вырывать все, что нужно для жизни, у кого-либо другого. И кто хочет жить, тот должен научиться быть жестоким’. И этот закон маленький сверхчеловек с актерским лицом уяснил себе в точности. Долецкий хочет жить, жить, прежде всего наслаждаясь. Он мыслит: ‘Вот красивая женщина, вот прекрасная вещь. А я люблю красоту, я понимаю прелесть прекрасной вещи, я — эстет (кстати, эту черту в Долецком Криницкий рисует превосходно), и я желаю всем этим обладать’. Но все прекрасное принадлежит кому-то другому. Верно, тем, кто пришел раньше и нагло завладел и красивыми женщинами, и чудесными вещами. Для охраны этой собственности люди выдвинули какой-то ‘закон’. Но одним грубым ‘табу’ ничего не поделаешь, и вот вся мораль приходит на помощь собственникам прекрасного. Мораль, по которой жизнь — удобный, охраняемый дворниками, оберегаемый полицией дом, комфортабельный и теплый. Лживые слова о правде, чести, любви, добродетели заставляют, гипнотизируя своим прекрасным благозвучием, обитателей этого дома верить, что так и должно быть, что иначе и быть не может, недаром над всем этим — добренький, старенький Бог, санкционирующий эту ненарушимость покоя, эту непоколебимость моральных устоев. Но вот приходит в жизнь эстет и любовник прекрасного Гавриил Долецкий. Он тоже хочет получить часть блага, часть красоты, часть прекрасных вещей.
Надо вырвать эту часть у жизни. Чем? Трудом? Но Долецкий презирает ‘черную работу’.
Талантом, вдохновением? Но Долецкий знает цену ‘поэзии’, он смеется над теми, кто, выражаясь словами Блока, является ‘слов кощунственных’ создателями, ибо он давно перестал верить всем словам…
Может быть, любовью? Но подлинной любви Долецкий не знает. Он во власти только пола. Он раб его. Но этот пол в нем мощен, а потому не он покоряется другому полу, а сам покоряет. Покоряя же, он ненавидит лживые уста и продажные объятия… Чем же, ценой каких усилий может вырвать Долецкий у жизни те блага, которые могут удовлетворить его потребности? Страшным усилием понять лживость всей морали, ужасной ценой превратить свою живую душу в ‘вывернутый носок’. Долецкий становится аморальным. С опустошенной душой, в которой изредка проглядывает ее подлинный живой уголок — любовь к прекрасным вещам, идет он к г-же Леонтьевой, поступает к ней конторщиком, делается ее любовником и совершает мошенническую операцию, в результате которой попадает на скамью подсудимых и в Сибирь на поселение.
Таковы блуждания души Долецкого, таковы ее итоги.
Но не эта развязка, равно как и самое мошенничество, совершенное Долецким, важны в романе. Меня главным образом интересует самая душа героя. И вот в ней я вижу подлинно ‘вывернутый носок’, как выражается у Криницкого одна темная личность — ростовщик Николаев.
Вывернутый носок — не потому, что это правда, будто бы действительно человеческую душу можно безнаказанно выворачивать наизнанку, а лишь понимая это определение как бы в буквальном смысле… Не живая, а мертвая душа у Долецкого, — подлинно: отслуживший и выброшенный изношенный носок…
Я отлично понимаю задание Криницкого. Ему, как и г-же Гиппиус, было важно показать, что делает с живой душой человеческой современность, как извращает она ее, по каким путям посылает и в какой тупик заводит.
Но и Криницкому, и Гиппиус казалось, что эта душа есть нечто живое, способное быть вывернутой на ту сторону, в какую выгоднее для жизни.
Получилось же в результате этого выворачивания совершенное омертвение…
Пусть рассуждает и мыслит Долецкий, пусть шагает через разбитые сердца, пусть испытывает восторг перед стихией неба и пусть поет гимны очищающей воде (у автора Долецкий любитель астрономии и… бани. Главы о посещении обсерватории и бани — прекрасно написанные главы), — мы ему не верим. Это не он мыслит, это за него философствует автор, которому так и не удастся доказать, что его герой — ‘член будущего общества’, это не Гавриил Долецкий осуждает современную мораль, а сам Марк Криницкий твердит ей анафему. И случилось это потому так, что подлинного лица Долецкого Криницкий не показал. Да он и не мог бы этого сделать. Лицо лишь у живой, а не у мертвой души.
У чертовых кукол — страшные лики, и их усмешки мертвыми бликами тускло светятся в зеркале современности.
Без любви в сердце идут в жизнь эти живые мертвецы… О, у них есть ум. Их мысль работает энергично. Но она замечает только прогнившее и питается только плесенью.
Выглянет на мгновенье у какого-нибудь Юрули или у Гавриила Долецкого кусочек подлинной души и тотчас же спрячется.
Вот Долецкий любит, например, вещи. И в этой любви, уверяет нас автор, был кусочек его подлинной души. Но и это характерно именно для мертвой, а не для живой души. Только к вещи, только к безжизненному тянутся Долецкие и находят в вещах, в предметах реального мира такую плоскую, такую пугающую поверхность. Им не дано осязать живое и познавать глубины. А когда жизнь сталкивает их с такими явлениями, которые не могут не потрясти даже их черствые сердца, — они стараются тотчас же надеть маску на искаженное страданием и болью лицо. Вот пример.
Умерла милая девочка Катя — любовница Долецкого. Была раздавлена полом, враждебным полом самца. Пришел проститься в больницу к умершей Долецкий, и страшно ему стало той муки, которой убита была Катя. И на кладбище, к ней на могилу, пошел Долецкий. ‘Он не мог плакать, но грудь его несколько раз сократилась болезненно и трудно грубым рыданием, похожим на вой… ‘
Он плачет. Кусочек подлинной, на этот раз точно живой, души выглянул из-за изнанки ‘вывернутого носка’.
Но спешит спрятаться этот кусочек живого духа. ‘Мефистофельская’ усмешка появилась на этом актерском лице, и актерские слова пришли на смену ‘рыданию, похожему на вой’. »В этих случаях говорится, — подумал он, оглядываясь вокруг. — Небо было ясно. Кладбище мирно покоилось’. Он усмехнулся. Как это просто. И собственная жизнь представилась ему на момент началом какой-то длинной, темной и необыкновенно извилистой дороги’.
Подлинно так: темна и извилиста дорога, по которой побредет его мертвая душа. Не суд и не приговор суда, что ожидали Долецкого, страшны на этом пути… Неважно ни для нас, да, полагаем, и для автора, что присяжные вынесли обвинительный вердикт Долецкому. Нам-то вообще кажется ненужным та большая часть последних глав, которая отведена Криницким для описания процесса. Образ Долецкого на суде не только не стал выпуклее, а как будто бы и потускнел. Уж очень тут много ‘притянутого за уши’: и рассуждений о присяжных, которые в глазах Долецкого (не автора ли?) являются ‘обыкновенными двенадцатью человеческими идиотами’, и длинные речи адвокатов и прокурора, и все описание суда…
И без этого финала было ясно, что Долецкий потерпит поражение. Только вот чем объяснить его причины?.. Нам видятся они в том, что Долецкий носит мертвую душу и усмешку живого мертвеца покорно отражает зеркало современности.
Назван роман ‘Молодыми годами Долецкого’, — как будто бы можно ожидать и дальнейших этапов в жизни героя. Однако полагаю, что, мертвый в юности, вряд ли оживет Долецкий в возрасте зрелом… В эпилоге, кстати сказать слащавом и неубедительном, брошен намек, что Долецкому удалось опять выкарабкаться на поверхность жизни. Он открывает в Сибири аптекарский магазин. Но плохо верится и в это предприятие, и в способность Долецкого жить дольше.
Если бы для Долецкого открылся живой источник веры и любви, тогда еще можно было бы говорить о том, что ожидает его в будущем.
Но мертвые не оживают. ‘Чертовы куклы’ остаются только игрушками. Их мертвыми душами играет равнодушная жизнь, по гноищам которой прошли обладатели мертвых сердец — Юрули и Долецкие, то новое, грядущее, которое ожидает человечество, не будет царством мертвечины.
Vivos voco! {Зову живых! (лат.).} — вот лозунг, к которому глухи люди с омертвелым духом.
Но мы говорим лишь о философии романа, надлежит сказать несколько слов и о другой его стороне.
В романе очень много удачных отдельных мест и целых глав. Поистине прекрасно написаны фигуры женщин: и Леонтьевой, и Кати, и Маши. Несколькими штрихами обрисованы ярко и живо отец Долецкого и ростовщик Николаев. Есть счастливые штрихи, обнаружившие чисто художественную чуткость, умение видеть, способность подмечать и талант рисовать. В этом смысле прекрасно передано душевное состояние Долецкого в обсерватории, в бане и в тюрьме.
Тонко брошено замечание о больнице, самая атмосфера которой дышит ‘страданием и сладострастием’…
Чисто художественный штрих в том рефрене, который как бы сопровождает все размышления Долецкого. Ему все помнится фраза: ‘и где-то денно и нощно ткут ткачи…’ Это в известном смысле тоже символично.
Да, где-то ткут ткачи новую жизнь денно и нощно. Но напрасно мечтать Долецкому увидеть и насладиться этой чудесной их тканью…
Рожденный в сумеречный час современности, с душой, убитой современностью, — ему не жить в будущем… Он только продукт вымирающего настоящего.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Путь. 1912. No 10/11. С. 76—83.
Васильев Юрий — сотрудник литературного журнала ‘Путь’ (М.) (1911—1914).
Зову живых! — Ф. Шиллер. ‘Песнь о колоколе’ (1799).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека