Время на прочтение: 11 минут(ы)
Мертвые Души (Том второй) (Из ранних редакций)
Н. В. Гоголь. Собрание художественных произведений в пяти томах.
Том пятый.
М., Издательство Академии наук СССР, 1952
OCR Бычков М. Н.
— У тебя, отец, добрейшая душа и редкое сердце, но ты поступаешь так, что иной подумает о тебе совсем другое. Ты будешь принимать человека, о котором сам знаешь, что он дурен, потому что он только краснобай и мастер перед тобой увиваться.
— Душа моя! ведь мне ж не прогнать его,— сказал генерал.
— Зачем прогонять, зачем и любить?
— А вот и нет, ваше превосходительство,— сказал Чичиков Улиньке, с легким наклоном головы набок, с приятной улыбкой.— По христианству именно таких мы должны любить.— И тут же, обратясь к генералу, сказал с улыбкой, уже несколько плутоватой:— Изволили ли, ваше превосходительство, слышать когда-нибудь о том, что такое: ‘Полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит’?
— Нет, не слыхал.
— А это преказусный анекдот,— сказал Чичиков с плутоватой улыбкой.— В имении, ваше превосходительство, у князя Гукзовского, которого, без сомнения, ваше превосходительство, изволите знать…
— Не знаю.
— Был управитель, ваше превосходительство, из немцев, молодой человек. По случаю поставки рекрут и прочего, имел он надобность приезжать в город и, разумеется, подмазывать суд. Впрочем, и они тоже полюбили, угощали. Вот как-то один раз у них на обеде говорит он: ‘Что ж, господа, когда-нибудь и ко мне! в именье к князю’. Говорят: ‘Приедем!’ Скоро после того случилось выехать суду на следствие, по делу, случившемуся во владениях графа Трехметьева, которого, ваше превосходительство, без сомнения, тоже изволите знать.
— Не знаю.
— Самого-то следствия они не делали, а всем судом заворотили на экономический двор, к старику, графскому эконому. Да три дни и три ‘очи без просыпу в карты. Самовар и пунш, разумеется, со стола не сходят. Старику-то они уж и надоели. Чтобы как-нибудь от них отделаться, он и говорит: ‘Вы бы, господа, заехали к княжому управителю немцу: он недалеко отсюда’.— ‘А, и в самом деле’,— говорят, и сполупьяна, небритые и заспанные, как были, на телеги да! к немцу… А немец, ваше превосходительство, надобно знать, в это время только что женился. Женился на институтке, молоденькой, субтильной (Чичиков выразил в лице своем субтильность). Сидят они двое за чаем, ни о чем не думая, вдруг отворяются двери — и ввалилось сонмище.
— Воображаю, хороши!— сказал генерал.
— Управитель так и оторопел, говорит: ‘Что вам угодно?’ — ‘А,— говорят,— так вот ты как!’ И вдруг, с этим словом, перемена лиц и физиономии: ‘За делом. Сколько вина выкуривается по именью? Покажите книги!’ Тот сюды-туды. ‘Эй, понятых!’ Взяли, связали, да в город. Да полтора года и просидел немец в тюрьме.
— Вот на! — сказал генерал.
Улинька всплеснула руками.
— Жена хлопотать! — продолжал Чичиков.— Ну, что ж может какая-нибудь неопытная молодая женщина. Спасибо, что случились добрые люди, которые посоветовали пойти на мировую. Отделался он двумя тысячами да угостительным обедом. И на обеде, когда все уже развеселились и он также, вот и говорят они ему: ‘Не стыдно ли тебе так поступить с нами? Ты всё бы хотел нас видеть прибранными, да выбритыми, да во фраках. Нет, ты полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит.
Генерал расхохотался, болезненно застонала Улинька.
— Я не понимаю, папа, как ты можешь смеяться,— сказала она быстро. Гнев отемнил прекрасный лоб ее…— Бесчестнейший поступок, за который я не знаю, куды бы их следовало всех услать…
— Друг мой, я их ничуть не оправдываю,— сказал генерал,— но что ж делать, если смешно? Как бишь: ‘Полюби нас беленькими’?..
— Черненькими, ваше превосходительство,— подхватил Чичиков.
— Полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит. Ха, ха, ха, ха! — И туловище генерала стало колебаться от смеха. Плечи, носившие некогда густые эполеты, тряслись, точно как бы носили и поныне густые эполеты.
Чичиков разрешился тоже междометием смеха, но, из уважения к генералу, пустил его на букву э: хе, хе, хе, хе, хе! И туловище его также стало колебаться от смеха, хотя плечи и не тряслись, ибо не носили густых эполет.
— Воображаю, хорош был небритый суд! — говорил генерал, продолжая смеяться.
— Да, ваше превосходительство, как бы то ни было, без просыпу,— говорил Чичиков, продолжая смеяться.
Улинька опустилась в кресла и закрыла рукой прекрасные глаза, как бы досадуя на то, что не с кем поделиться негодованием, сказала она:
— Я не знаю, меня только берет одна досада.
В самом деле, необыкновенно странны были своею противоположностью те чувства, которые родились в сердцах троих беседовавших людей. Одному была смешна неповоротливая ненаходчивость немца. Другому смешно было оттого, что смешно изворотились плуты. Третьему было грустно, что безнаказанно совершился несправедливый поступок. Не было только четвертого, который бы задумался именно над этими словами, произведшими смех в одном и грусть в другом. Что значит однако же, что и в паденьи своем гибнущий грязный человек требует любви к себе? Животный ли инстинкт это? Или слабый крик души, заглушенной тяжелым гнетом подлых страстей, еще пробивающийся сквозь деревенеющую кору мерзости, еще вопиющий: ‘Брат, спаси!’ Не было четвертого, которому бы тяжелей всего была погибающая душа его брата.
— Я не знаю,— говорила Улинька, отнимая от лица руку,— меня одна только досада берет.
ОТРЫВКИ ИЗ ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОЙ ГЛАВЫ В ПЕРВОНАЧАЛЬНОЙ РЕДАКЦИИ
В то самое время, когда Чичиков в персидском новом халате из золотистой термаламы, развалясь на диване, торговался с заезжим контрабандистом-купцом жидовского происхождения и немецкого выговора, и перед ними уже лежали купленная штука первейшего голландского полотна на рубашки и две бумажные коробки с отличнейшим мылом первостатейнейшего свойства (это мыло было то именно, которое он некогда приобретал на радзивиловской таможне, оно имело, действительно, свойство сообщать непостижимую нежность и белизну щекам изумительную), в то время, когда он, как знаток, покупал эти необходимые для воспитанного человека продукты, раздался гром подъехавшей кареты, отозвавшийся легким дрожаньем комнатных окон и стен, и вошел его превосходительство Алексей Иванович Леницын.
— На суд вашего превосходительства представляю: каково полотно, и каково мыло, и какова эта вчерашнего дни купленная вещица.— При этом Чичиков надел на голову ермолку, вышитую золотом и бусами, и очутился, как персидский шах, исполненный достоинства и величия.
Но его превосходительство, не отвечая на вопрос, сказал с озабоченным видом:
— Мне нужно с вами поговорить об деле.— В лице его заметно было расстройство. Почтенный купец немецкого выговора был тот же час выслан, и они остались одни.
— Знаете ли вы, какая неприятность? Отыскалось другое завещание старухи, сделанное назад тому пять лет. Половина именья отдается ,на монастырь, а другая — обеим воспитанницам пополам, и ничего больше никому.
Чичиков оторопел.
— Но это завещанье — вздор. Оно ничего не значит. Оно уничтожено вторым.
— Но ведь это не сказано в последнем завещании, что им уничтожается первое.
— Это само собою разумеется. Последнее уничтожается первым. Это вздор. Это первое завещанье никуда не годится. Самая нелепость распоряженья уже это доказывает. Я знаю хорошо волю покойницы. Я был при ней. Кто его подписал? кто были свидетели?
— Засвидетельствовано оно, как следует, в суде. Свидетелем был бывший совестный судья Бурмилов и Хаванов,
‘Худо,— подумал Чичиков,— Хаванов, говорят, честен, Бурмилов — старый ханжа, читает по праздникам апостола в церквах’.
— Но вздор, вздор,— сказал он вслух и тут же почувствовал решимость на всё идти,— Я знаю это лучше: я участвовал при последних минутах покойницы. Мне это лучше всех известно. Я готов присягнуть самолично…
Слова эти и решимость на минуту успокоили Леницына. Он был очень взволнован и уже начинал было подозревать, не было ли со стороны Чичикова какой-нибудь фабрикации относительно завещания. Теперь укорил себя в подозрении. Готовность присягнуть была явным доказательством, что Чичиков невинен. Не знаем мы, точно ли достало бы духа у Павла Ивановича присягнуть на святом, но сказать это достало духа.
— Будьте покойны, я переговорю об этом деле с некоторыми юрисконсультами. С вашей стороны тут ничего не должно прилагать, вы должны быть совершенно в стороне. Я же теперь могу жить в городе, сколько мне угодно.
Чичиков тот же час приказал подать экипаж и отправился к юрисконсульту. Этот юрисконсульт был опытности необыкновенной. Уже пятнадцать лет, как он находился под судом, и так умел распорядиться, что никаким образом нельзя было отрешить от должности. Все знали, что его за подвиги его шесть раз следовало послать на поселенье. Кругом и со всех сторон был он в подозрениях, но никаких нельзя было возвести явных и доказанных улик. Тут было действительно что-то таинственное, и его бы можно было смело признать колдуном, если бы история, нами описанная, принадлежала к временам невежества.
Юрисконсульт поразил холодностью своего вида, замасленностью своего халата, представлявшего совершенную противоположность хорошим мебелям красного дерева, золотым часам под стеклянным колпаком, люстре, сквозившей сквозь кисейный чехол, ее сохранявший, и вообще всему, что было вокруг и носило на себе яркую печать европейского просвещения.
Не останавливаясь однако ж скептической наружностью юрисконсульта, Чичиков объяснил затруднительные пункты дела и в заманчивой перспективе изобразил необходимо последующую благодарность за добрый совет и участие.
Юрисконсульт отвечал на это изображеньем неверности всего земного и дал тоже искусно заметить, что журавль в небе ничего не значит, а нужно синицу в руку.
Нечего делать: нужно было дать синицу в руку. Скептическая холодность философа вдруг исчезла. Оказалось, что это был наидобродушнейший человек, наиразговорчивый и наиприятнейший в разговорах, не уступавший ловкостью оборотов самому Чичикову.
— Позвольте вам вместо того, чтобы заводить длинное дело, вы, верно, не хорошо рассмотрели самое завещание: там, верно, есть какая-нибудь приписочка. Вы возьмите его на время к себе. Хотя, конечно, подобных вещей на дом брать запрещено, но если хорошенько попросить некоторых чиновников… Я с своей стороны употреблю мое участие.
‘Понимаю’,— подумал Чичиков и сказал:
— В самом деле, я, точно, хорошо не помню, есть ли там приписочка или нет.
Точно как будто и не сам писал это завещание.
— Лучше всего вы это посмотрите. Впрочем, во всяком случае,— продолжал он весьма добродушно,— будьте всегда покойны и не смущайтесь ничем, даже если бы и хуже что произошло. Никогда и ни в чем не отчаивайтесь: нет дела неисправимого. Смотрите на меня: я всегда покоен. Какие бы ни были возводимы на меня казусы, спокойствие мое непоколебимо.— Лицо юрисконсульта-философа пребывало действительно в необыкновенном спокойствии, так что Чичиков много…
— Конечно, это первая вещь,— сказал он.— Но согласитесь, однако ж, что могут быть такие случаи и дела, такие дела и такие поклепы со стороны врагов, и такие затруднительные положения, что отлетит всякое спокойствие.
— Поверьте мне, это малодушие,— отвечал очень покойно и добродушно философ-юрист.— Старайтесь только, чтобы производство дела было всё основано на бумагах, чтобы на словах ничего не было. И как только увидите, что дело идет к развязке и удобно к решению, старайтесь не то, чтобы оправдывать и защищать себя,— нет, просто спутать новыми вводными и, так сказать, посторонними статьями.
— То есть, чтобы…
— Спутать, спутать — и ничего больше,— отвечал философ,— ввести в это дело посторонние, другие обстоятельства, которые запутали бы сюда и других, сделать сложным, и ничего больше. И там пусть после наряженный из Петербурга чиновник разбирает, Пусть разбирает, пусть его разбирает,— повторил он, смотря с необыкновенным удовольствием в глаза Чичикову, как смотрит учитель ученику, когда объясняет ему заманчивое место из русской грамматики.
— Да, хорошо, если подберешь такие обстоятельства, которые способны пустить в глаза мглу,— сказал Чичиков, смотря тоже с удовольствием в глаза философа, как ученик, который понял заманчивое место, объясняемое учителем.
— Подберутся обстоятельства, подберутся. Поверьте, от частого упражнения и голова сделается находчивою. Прежде всего помните, что вам будут помогать. В сложности дела выигрыш многим: и чиновников нужно больше и жалованья им больше. Словом, втянуть в дело побольше лиц. Нет большой нужды, что иные напрасно попадут: да ведь им же оправдаться легко, им нужно отвечать на бумаги, им нужно откупиться. Вот уж и хлеб. Первое дело спутать. Так можно спутать, так всё перепутать, что никто ничего не поймет. Я почему спокоен? Потому что знаю: пусть только дела мои пойдут похуже, да я всех впутаю в свое, и губернатора, и виц-губернатора, и полицеймейстера, и казначея, всех запутаю. Я знаю все их обстоятельства: и кто на кого сердится, и кто на кого дуется, я кто кого хочет упечь. Там, пожалуй, пусть их выпутываются. Да покуда они выпутаются, другие успеют нажиться. Ведь только в мутной воде и ловятся раки. Все только ждут, чтобы запутать.— Здесь юрист-философ посмотрел Чичикову в глаза опять с тем наслажденьем, с каким учитель объясняет ученику еще заманчивейшее место из русской грамматики.
‘Нет, этот человек, точно, мудрец’,— подумал про себя Чичиков и расстался с юрисконсультом в наиприятнейшем и в наилучшем расположении духа.
Совершенно успокоившись и укрепившись, он с небрежною ловкостью бросился на эластические подушки коляски, приказал Селифану откинуть кузов назад (к юрисконсульту он ехал с поднятым кузовом я даже застегнутой кожей) и расположился точь-в-точь, как отставной гусарский полковник или сам Вишнепокромов — ловко подвернувши одну ножку под другую, обратя с приятностью ко встречным лицо, сиявшее из-под шелковой новой шляпы, надвинутой несколько на ухо. Селифану было приказано держать направленье к гостиному двору. Купцы, и приезжие и туземные, стоя у дверей лавок, почтительно снимали шляпы, и Чичиков не без достоинства приподнимал им в ответ свою. Многие из них уже были ему знакомы, другие были хоть приезжие, но, очарованные ловким видом умеющего держать себя господина, приветствовали его, как знакомые. Ярманка в городе Тьфуславле не прекращалась. Отошла конная и земледельческая, началась с красными товарами для господ просвещенья высшего. Купцы, приехавшие на колесах, располагали назад не иначе возвращаться, как на санях.
— Пожалуйте-с, пожалуйте-с! — говорил купец у суконной лавки, учтиво рисуясь, с открытой головой и шляпой в руке на отлете, картинно двумя пальцами держал бритый круглый подбородок, с выраженьем тонкости просвещенья в лице.
Чичиков вошел в лавку.
— Покажите-ка мне, любезнейший, суконца.
Благоприятный купец тотчас приподнял вверх открывавшуюся доску стола и, сделавши таким образом себе проход, очутился в лавке, спиною к товару и лицом к покупателю. Ставши спиной к товарам и лицом к покупателю, купец, с обнаженной головою и шляпой на отлете, еще раз приветствовал Чичикова. Потом надел шляпу и, приятно нагнувшись, обеими же руками упершись в стол, сказал так:
— Какого рода сукон-с, английских мануфактур или отечественной фабрикации предпочитаете?
— Отечественной фабрикации,—сказал Чичиков,— но только лучшего сорта, который называется аглицким,
— Каких цветов пожелаете иметь? — вопросил купец, всё так же приятно колеблясь ‘а двух упершихся в стол руках.
— Цветов темных, оливковых или бутылочных с искрою, приближающих, так сказать, к бруснике,— сказал Чичиков.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сукно тут же было свернуто и ловко заверчено в бумагу, сверток завертелся под легкой бечевкой. Чичиков хотел было лезть в карман, но почувствовал приятное окружение своей поясницы чьей-то весьма деликатной рукой, и уши его услышали:
— Что вы здесь покупаете, почтеннейший?
— А! приятнейше-неожиданная встреча,— сказал Чичиков.
— Приятное столкновенье,— сказал голос того же самого, который окружил его поясницу. Это был Вишнепокромов.— Готовился было пройти лавку без вниманья, вдруг вижу знакомое лицо, как отказаться от приятного удовольствия. Нечего сказать, сукна в этом году несравненно лучше. Ведь это стыд, срам. Я никак не мог было отыскать. Я готов тридцать рублей, сорок рублей, возьми пятьдесят даже, но дай хорошего. По мне, или иметь вещь, которая бы, точно, была уже отличнейшая, или уж лучше вовсе не иметь. Не так ли?
— Совершенно так,— сказал Чичиков.— Зачем же трудишься, как не затем, чтобы, точно, иметь хорошую вещь?
— Покажите мне сукна средних цен,— раздался позади голос, показавшийся Чичикову знакомым. Он оборотился: это был Хлобуев. По всему видно было, что он покупал сукно не для прихоти, потому что сюртучок был больно протерт.
— Ах, Павел Иванович, позвольте мне с вами наконец поговорить. Вас нигде не встретишь. Я был несколько раз, всё вас нет и нет.
— Почтеннейший, я так был занят, что, ей-ей, нет времени.— Он поглядел по сторонам, как бы от объяснения улизнуть, и увидел входящего в лавку Муразова.— Афанасий Васильевич! Ах, боже мой,— сказал Чичиков,— вот приятное столкновение.— И вслед за ним повторил Вишиепокромов: ‘Афанасий Васильевич’, повторил Хлобуев: ‘Афанасий Васильевич!’, и, наконец, благовоспитанный купец, отнеся шляпу от головы настолько, сколько могла рука, я, всем телом подавшись вперед, произнес: ‘Афанасию Васильевичу наше нижайшее почтенье’. На лицах напечатлелась та услужливость, какую оказывает миллионщикам собачье отродье людей.
Старик раскланялся со всеми и обратился прямо к Хлобуеву:
— Извините меня, я, увидевши издали, как вы вошли в лавку, решился вас побеспокоить. Если вам будет через……свободно и по дороге мимо моего дома, так сделайте милость, зайдите на малость времени. Мне с вами нужно будет переговорить.
Хлобуев сказал:
— Очень хорошо, Афанасий Васильевич.
— Какая прекрасная погода у нас, Афанасий Васильевич,— сказал Чичиков.
— Не правда ли, Афанасий Васильевич,— подхватил Вишнепокромов.— Ведь это необыкновенно.
— Да-с, благодаря бога, не дурно. Но нужно бы дождичка для посева.
— Очень, очень бы нужно,— сказал Вишнепокромов,— даже и для охоты хорошо.
— Да, дождика бы очень не мешало,— сказал Чичиков, которому совсем не нужно было дождика, но как уже приятно согласиться с тем, у кого миллион.
— У меня просто голова кружится,— сказал Чичиков,— как подумаешь, что у этого человека десять миллионов. Это, просто, даже невероятно.
— Противузаконная однако ж вещь,— сказал Вишнепокромов,— капиталы не должны быть в одних руках. Это теперь предмет трактатов во всей Европе. Имеешь деньги, ну, сообщай другим. Угощай, давай балы, производи благодетельную роскошь, которая дает хлеб мастерам, ремесленникам.
— Это я не могу понять,— оказал Чичиков.— Десять миллионов, и живет, как простой мужик. Ведь это с десятью миллионами чорт знает что можно сделать. Ведь это можно так завести, что и общества другого у тебя не будет, как генералы да князья.
— Да-с, прибавил купец,— у Афанасия Васильевича при всех почтенных качествах непросветительности много. Если купец почетный, так уж он не купец: он некоторым образом есть уже негоциант. Я уж тогда должен себе взять и ложу-с в театре. И дочь уж я за простого полковника, нет-с, не выдам, я за генерала, иначе я ее не выдам. Что мне полковник? Обед мне уж не кухарка, мне кондитер. И не то-то у меня простой дом, а кабинет московский…….
— Да что говорить, помилуйте,— сказал Вишнепокромов,— с десятью миллионами чего не сделать? Дайте мне десять миллионов, вы посмотрите, что я сделаю.
‘Нет,— подумал Чичиков,— ты-то не много сделаешь толку с десятью миллионами. А вот если б мне десять миллионов, я бы, точно, кое-что сделал’.
‘Нет, если бы мне теперь, после этих страшных опытов, десять миллионов,— подумал Хлобуев.— После этакого страшного опыта узнаешь цену всякой копейки. Э, теперь бы я не так’. И потом, подумавши, спросил себя внутренне: точно ли бы теперь умней распорядился, и, махнувши рукой, прибавил: ‘Кой чорт, я думаю также бы растратил, как и прежде’, и, вышед из лавки сгорал, желая знать, что объявит ему Муразов.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Попробую, приложу старанья, сколько хватит сил,— сказал Хлобуев, и в голосе его было заметно ободренье, спина распрямилась и голова приподнялась, как у человека, которому светит надежда.— Вижу, что вас бог наградил разуменьем, и вы знаете иное лучше нас, близоруких людей.
— Теперь позвольте вас спросить,— сказал Муразов,— что ж Чичиков и какого роду дело?
— А про Чичикова я вам расскажу вещи неслыханные. Делает он такие дела… Знаете, ли, Афанасий Васильевич, что завещание ведь ложное. Отыскалось настоящее, где всё именье принадлежит воспитанницам.
— Что вы говорите? Да ложное-то завещание кто смастерил?
— В том-то и дело, что премерзейшее дело. Говорят: Чичиков. И что подписано завещание уже после смерти. Нарядили какую-то бабу, на место покойницы, и она уже подписала. Словом, дело соблазнительнейшее. Говорят, тысячи просьб поступило с разных сторон. К Марье Еремеевне теперь подъезжают женихи. Двое уж чиновных лиц из-за нее дерутся. Вот какого роду дело, Афанасий Васильевич!
— Не слышал об этом я ничего, а дело, точно, не без греха. Павел Иванович Чичиков, признаюсь, для меня презагадочный человек,— сказал Муразов.
— Я подал от себя также просьбу, затем, чтобы напомнить, что существует ближайший наследник.
‘А мне пусть их все передерутся,— думал Хлобуев, выходя.— Афанасий Васильевич не глуп. Он дал мне это порученье, верно, обдумавши. Исполнить его, вот и всё’. И он стал думать о дороге, в то время когда Муразов всё еще повторял в себе: ‘Презагадочный для меня человек Павел Иванович Чичиков. Ведь если бы с этакой волей и настойчивостью да на доброе дело!’
Прочитали? Поделиться с друзьями: