Мери Бекер-Эдди, Цвейг Стефан, Год: 1931

Время на прочтение: 16 минут(ы)
 []

Стефан Цвейг.
Мери Бекер-Эдди

Oh the marvel of my life! What would be thought of it,
if it was known in a millionth of its detail? But this
cannot be now. It will take centuries for this.
О чудо моей жизни! Что бы подумали о ней,
если бы знали хоть миллионную долю ее подробностей?
Но сейчас этого знать нельзя. Для этого понадобятся века.
Мери Бекер-Эдди в письме
на имя мистрис Стетсон (1893 г.)

Жизнь и учение

Наиболее таинственный миг у человека — осознание личной своей идеи, наиболее таинственный у человечества — зарождение религии. Мгновения, когда одна-единственная идея шумно переливается в сотни, тысячи и сотни тысяч, когда одна такая случайная искра разом вздымает к небу пламя от земли, как при степном пожаре, такие мгновения раскрываются неизменно как поистине мистические, великолепнейшие в истории духа. Но большей частью исходная точка таких религиозных течений в дальнейшем теряется. Она занесена прахом забвения, и как отдельный человек редко может вспомнить впоследствии решающие мгновения своей внутренней жизни, так и человечеству редко известны исходные мгновения его страстных вероощущений.
Поэтому для тех, кто любит психологию масс и отдельных личностей, большое счастье, что мы имеем наконец возможность в непосредственной близости, шаг за шагом, проследить возникновение, развитие и распространение одного из мощных движений в области веры. Ибо Christian Science [Христианская наука] возникла вплотную у порога нашего столетия, в атмосфере электрического света и асфальтовых дорог, в ярко освещенную эпоху, не признающую уже никакой частной жизни и никаких тайн и с безжалостной точностью отмечающую, при помощи осведомительного аппарата журналистики, всякое движение. Говоря об этом новом, религиозном методе врачевания, мы впервые можем день за днем проследить кривую его развития, по договорам, процессам, чековым книжкам, банковским счетам, закладным и фотографическим снимкам, впервые можем подвергнуть проработке в психологической лаборатории чудо или элементы чудесного в массовом внушении. И то обстоятельство, что в истории Мери Бекер-Эдди невероятная сила широкого, можно сказать, мирового воздействия исходит из младенческой в философском отношении и до жути простой идеи, что здесь действительно песчинка интеллекта приводит в движение лавины, именно это ненормальное соотношение делает чудо мирового ее успеха еще более чудесным. Если в наши дни другие великие движения в области веры — изначально христианский анархизм Толстого или непротивление Ганди — имеют на миллион людей связующее или возбуждающее влияние, то мы можем все-таки постигнуть этот процесс переливания в тысячи чужих душ, а то, что постижимо непосредственно умом, не производит в конечном счете впечатления чудесного. У этих гигантов мысли сила исходит от силы, мощное действие — от мощного побуждения. Толстой, этот великолепный ум, этот гений художественного созидания, дал, собственно говоря, только свое живое слово, свою образующую силу неоформленной, присущей русскому народу идее борьбы с авторитетом государства, Ганди в конце концов всего только формулировал наново активно изначальную пассивность своей расы и ее религий, оба строили на основе издавна существующих воззрений, обоих несло течением времени. Про обоих можно сказать, что не они выразили мысль, но мысль, прирожденный гений их нации, выразилась в них, и поэтому не чудом, но скорее абсолютной противоположностью чуду, то есть строго логическим и закономерным актом, является то, что учение их, однажды формулированное, захватило миллионы. Но кто такая Мери Бекер-Эдди? Какая-то женщина, какая-то не прекрасная, не увлекательная, не вполне правдивая, не вполне умная, притом еще полу- или на четверть образованная, изолированная анонимная личность без какого-либо унаследованного положения, без денег, без друзей, без связей. Она не опирается ни на какую группу, ни на какую секту, в руках у нее только перо, а в мозгу, в высшей степени посредственном, одна мысль, одна-единственная. С первого же мгновения все против нее: наука, религия, школа, университеты и, мало того, природный житейский разум, ‘common sense’, для ее абстрактного учения ни одна страна не кажется с первого взгляда столь неблагоприятной, как ее родина, Америка, самая деловитая, самая крепкая нервами и наименее склонная к мистике нация. Всем этим преградам ей нечего противопоставить, кроме своей твердой, упрямой, почти до глупости упрямой веры в эту самую веру, и единственно благодаря этой маниакальной одержимости она совершает невероятное. Успех ее абсолютно нелогичен. Но ведь как раз неправдоподобное и является наиболее явным симптомом чудесного.
У ней, у этой туголобой американки, нет ничего, кроме одной-единственной и к тому же весьма спорной мысли, но она только ею и занята, у ней это одна только исходная точка. И за нее она держится, крепко упершись ногами в землю, недвижно, непоколебимо, глухая ко всяким доводам, и своим ничтожным рычагом выворачивает землю из устоев. В двадцать лет она из метафизической путаницы создает новую систему лечения, целую науку, в которую уверовали и которой посвятили себя миллионы приверженцев, с особыми университетами, журналами, преподавателями и учебниками, создает церкви с гигантским мраморным собором, целый сонм проповедников и жрецов, и для себя самой — личное состояние в три миллиона долларов. Но сверх всего этого, она, именно благодаря крайнему заострению своей идеи, дает толчок всей современной психологии и обеспечивает себе свою, отдельную страницу в истории этой науки. По силе действия, по быстрому успеху, по числу последователей эта полуобразованная, полуинтеллигентная, только наполовину здоровая и с двусмысленным характером старая женщина превзошла всех вождей и мыслителей нашего времени, никогда еще в близкую нам эпоху не исходило от одного-единственного человека среднего масштаба столько интеллектуального и религиозного беспокойства, как от поразительной личности этой американки, дочери фермера, ‘the most daring and masculine, and masterful woman, that has appeared on earth in centuries’ [Самая дерзкая, мужеподобная и властная женщина из всех, какие появлялись на земле на протяжении веков], как выражается о ней, в негодовании, ее соотечественник Марк Твен.
Фантастическая жизнь Мери Бекер-Эдди описана дважды, причем налицо полное противоречие в обоих случаях. Существует официальная биография, одобренная церковью, освященная духовным авторитетом руководителей ‘Christian Science’, ее ‘pastor emeritus’, то есть сама Мери Бекер-Эдди собственноручной надписью рекомендовала ее общине верующих — слишком верующих, казалось бы, биография эта, составленная мисс Сибил Вильбер, должна быть в таком случае безусловно правдивой, на самом деле она является образцом византийской разукрашенности. В этой биографии, которая, для ободрения и укрепления и без того уже крепких верою, написана Сибил Вильбер ‘в стиле Евангелия от Марка’ — я цитирую дословно, — изобретательница Christian Science является в ореоле святой и в ало-розовом озарении (поэтому в настоящем очерке я каждый раз именую ее для краткости ало-розовой биографией). Исполненная божественной благодати, одаренная сверхземной мудростью, посланница небес, воплотившая в себе все совершенства, Мери Бекер-Эдди в незапятнанной чистоте предстает нашему недостойному взору. Все, что она делает, благо, все добродетели, упоминаемые в молитвеннике, ей приписываются, характер ее расцветает в семи цветах радуги как благостный, женственный, христолюбивый, материнский, любвеобильный, скромный и сотканный из кротости, все ее противники, наоборот, оказываются тупыми, низкими, завистливыми, порочными, пораженными слепотою людьми. Короче, нет ангела ее чище. Со слезою в растроганном взоре любуется благочестивая ученица созданным ею образом святой, в котором тщательно заретушированы все черты земного (а следовательно, и характерного для нее). И вот, на это приторное отображение решительно замахивается составительница другой биографии, мисс Мильмайн, вооружившись суковатой дубиной документов, она орудует при помощи черного цвета столь же последовательно, как первая при помощи розового. У нее великая изобретательница оказывается самой обыкновенной плагиатор-шей, выкравшей всю свою теорию из письменного стола ничего не подозревавшего предшественника, патологической лгуньей, злостной истеричкой, расчетливой спекулянткой, отъявленной мегерой. С удивительным усердием чисто репортерского свойства притянуты к делу все свидетельства, которые могут резко подчеркнуть черты ее лицемерия, лживости, пронырливости и грубой деловитости, а также выявить то смешное и бессмысленное, что заключается в ее учении. Само собою разумеется, биография эта общиною Christian Science столь же яростно преследуется, сколь страстно превозносится другая, ало-розовая. И каким-то необычайно таинственным образом все ее экземпляры исчезли из продажи (так же, как пропала с витрин у большинства книготорговцев другая, недавно вышедшая биография, написанная Франком А Дэкинзом).
И вот евангелие и памфлет, цвета ало-розовый и густо-черный оказываются в резкой оппозиции друг другу. Но странно: для беспристрастного наблюдателя действие обеих книг в данном психологическом случае удивительным образом взаимозаменяется. Как раз биография мисс Мильмайн, решившейся во что бы то ни стало представить Мери Бекер-Эдди в смешном виде, придает ей в наших глазах психологический интерес, и именно ало-розовая биография, с ее плоским, не знающим меры обожествлением, делает эту безусловно интересную женщину смешной. Ибо обаяние этой сложной души и заключается единственно в смешении противоположных предрасположений, в неподражаемой переплетенности духовной наивности и практического финансового смысла, в небывалом доселе сочетании истерии и расчета. Так же, как уголь и селитра, вещества совершенно различные, будучи смешаны в правильном соотношении, дают порох и развивают громадную взрывчатую силу, так и здесь, благодаря небывалому смешению дарований мистических и коммерческих, истерических и психологических, возникает невероятная напряженность, и может быть, Америка со всеми своими Фордами и Линкольнами, Вашингтонами и Эдисонами не создавала еще типа личности, который так наглядно выражал бы сочетание американского идеализма и американского делового смысла, как Мери Бекер-Эдди. Правда, я согласен, — в карикатурном искажении, с оттенком духовного донкихотства. Но так же как Дон-Кихот в мечтательной своей одержимости, в нелепом своем невежестве вопреки всему представил миру идеализм испанских идальго более выпукло, чем все, даже серьезно задуманные рыцарские романы его поры, так и эта героически нелепо выступающая во имя абсурдной идеи женщина дает нам об американской романтике лучшее понятие, чем официально-академический идеализм какого-нибудь Вильяма Джемса. Во всяком Дон-Кихоте, вооружившемся во имя абсолютного, есть — мы давно это знаем — нечто от неумного, от свихнувшегося, и за ним неизменно плетется на добром своем осле вечный Санчо Панса, вульгарный человеческий рассудок. Но так же, как рыцарь Ламанчский открыл в сожженной солнцем кастильской равнине волшебный шлем Мамбрина и остров Баратарию, так и эта крепко скроенная, глухая к школьной выучке женщина из Массачусетса открыла-таки среди небоскребов и фабрик, в самом центре мира цифр, биржевых курсов, банков, трестов и расчетов, царство Утопии. И тот, кто вновь и опять научает мир новому безумию, тот обогатил человечество.

Сорок погибших лет

Маленький одноэтажный, неоштукатуренный деревянный дом в Боу, поблизости от Конкорда, его собственноручно построили Бекеры, фермеры средней руки, ни богатые, ни бедные, англосаксонцы родом, вот уже более ста лет осевшие в Нью-Гемпшире. Отец, Марк Бекер — кряжистый крестьянин, суровый, крайне благочестивый и крайне упрямый, с крепкими кулаками и крепким черепом, ‘you could not more move him than you could move old Kearsarge’, говорят о нем соседи, то есть его столь же трудно сдвинуть с места, как и старую гору Кирсердж, там, в равнине. Это каменное упорство, эту непоколебимую ярость воли унаследовала от него и его дочь Мери, седьмой по счету ребенок (родившаяся 16 июля 1821 года), но она не унаследовала его крепкого здоровья, счастливого равновесия. Беспокойной, слабенькой, бледной, нервной девочкой растет она, чувствительная ко всему, чересчур уж чувствительная. Если кто-нибудь вскрикнет, она сразу же вздрагивает, всякое резкое слово волнует ее свыше всякой меры, она даже не в состоянии справиться с курсом нормальной окружной школы, так как не выносит возни и шума, поднимаемых соседскими детьми. Поэтому хрупкую девочку оставляют дома, позволяют ей учиться чему она сама хочет, а это — можно себе представить — не слишком много на отдаленной американской ферме, за много миль от деревень и городов. Красотою маленькая Мери не отличается, хотя в круглых больших зрачках вспыхивают порой серо-стальные, странно-тревожные искры, и резко очерченный, крепкий рот энергично замыкает узкое лицо. Но отличаться — этого она как раз и хочет, об этом прежде всего и думает этот особенный, своевольно-нервный ребенок. Повсюду и всегда она хочет отличаться, казаться другою, чем все, эта преобладающая черта ее характера обнаруживается очень рано. С самого начала она добивается, чтобы на нее смотрели как на нечто ‘высшее’, особенное, и для этой цели не может придумать на первых порах ничего лучшего, чем разыгрывать жеманность. Она придает себе ‘superior air’ [вид превосходства], изобретает для себя особенную походку, употребляет в разговоре бессмысленные иностранные слова, тайно выуженные в лексиконе и храбро пускаемые в дело, в одежде, манерах и обращении она старается отойти от слишком ‘обычного’ окружения. Но у американских фермеров не слишком много времени и охоты замечать такого рода выдумки у ребенка: никто не удивляется маленькой Мери и не восторгается ею. И вполне естественно, что эта встречающая преграду воля к проявлению своей личности (воля, как мы потом увидим, одна из сильнейших на протяжении столетия) ищет более грубых средств, чтобы дать себя заметить. Всякое устремление, встречающее внешний отпор, обращается вовнутрь и в первую очередь давит на нервы и вносит в них расстройство. Еще до наступления зрелости с маленькой Мери нередко приключались конвульсии, судороги и необыкновенные припадки. И так как она замечает вскоре, что дома проявляют к ней при этих припадках особенную нежность и внимание, то нервы ее — сознательно или бессознательно, здесь трудно указать границу — все чаще разыгрывают такие истерические ‘fits’ [припадки]. С ней случаются — или она симулирует (еще раз, кто в состоянии точно отличить явление действительной истерии от истерии разыгранной?) — припадки страха и отчаянные галлюцинации, она ни с того ни с сего издает пронзительные крики и падает как мертвая. Родители начинают уже подозревать эпилепсию у этого странного ребенка, но приглашенный врач с сомнением качает головой. Он не слишком серьезно смотрит на дело, ‘hysteria mingled with bad temper’ [Смесь истерии и дурного характера], гласит его слегка насмешливый диагноз. И так как эти припадки часто повторяются, не становясь отнюдь опасными, и, что весьма подозрительно, наступают именно в тех случаях, когда Мери хочет настоять на своем желании или противится чужому, то даже ее клинически-несведущий отец проникается постепенно недоверием. Однажды, когда она, после предварительных волнений, падает опять без чувств, он оставляет ее спокойно лежать, не обращая на нее никакого внимания, и берется за свою работу, вернувшись вечером домой, он видит, что она, встав без чьей-либо посторонней помощи, спокойно сидит в своей комнате и читает книгу.
Во всяком случае, одного достигает она этою игрою нервов (или, правильнее, игрою на своих нервах), и как раз того, чего она больше всего хотела: добивается особого положения в доме. Ей не приходится вместе с сестрами мыть посуду, стряпать, шить, доить коров, не приходится вместе с братьями выходить на работу в поле, она уже с ранних пор освободилась от ‘обыкновенного’, будничного, пошлого женского труда. И то, что удается пятнадцатилетней девушке у родителей, то проводит эта женщина везде и по отношению ко всем. Никогда, даже в годы горчайших лишений и ужаснейшей нужды, не соглашается Мери Бекер выполнять обыкновенную женскую работу по хозяйству. С самого начала, в согласии с тайно присущим ей желанием, умеет она сознательно добиваться иного, более возвышенного образа жизни. Из всех болезней истерия, без сомнения, самая, так сказать, сообразительная, наиболее связанная с внутренним личным устремлением, в нападении и защите она всегда обладает способностью выявлять линию самых тайных желаний, поэтому никакой силе на земле не суждено в дальнейшем добиться от Мери Бекер того, чего ее властная воля втайне не хочет. В то время как сестры изводятся в хлеву и на поле, эта маленькая американская Бовари читает книги и заставляет ухаживать за собою и жалеть себя. Она держится спокойно, пока не идут наперекор ее воле, но если пробуют принудить ее к чему-нибудь неприятному, то она тотчас же пускает в ход свои ‘fits’, свои ‘tantrums’ и начинает игру на нервах. Уже под родительским кровом эта властная, эгоцентрическая натура, не желающая применяться к чему бы то ни было, является не очень приятным домочадцем. И вполне закономерным образом ее деспотическая воля и в дальнейшем будет вызывать непрестанно и повсюду напряженные состояния, конфликты и кризисы, ибо Мери Бекер не выносит ничего, что бы было на одном с ней уровне, она признает только подчинение своему чудовищно приподнятому ‘я’, для которого вся вселенная едва ли достаточно просторна.
Неприятной и опасной сожительницей остается она и дальше, эта кроткая на вид, тихая на вид Мери Бекер. И потому ее бравые родители смотрят как на двойной праздник на рождество 1843 года, когда Вашингтон Глоуер, коротко именуемый Ваш, симпатичный молодой коммерсант, уводит их двадцатидвухлетнюю дочь из дома к алтарю. После венчания молодые уезжают в Южные Штаты, где у Глоуера свое предприятие, и за этот короткий период брака по страстной любви с осанистым, веселым Вашем ничего не слышно о галлюцинациях и истерических припадках. Письма Мери говорят неизменно о полнейшем счастье и дышат здоровьем, так же, как было и с бесчисленным количеством ее товарок по судьбе, сожительство с сильным молодым мужчиною поставило на место ее шаткие нервы. Но счастливое и здоровое время длится для нее недолго, ровным счетом полтора года, уже в 1844 году желтая лихорадка в девять дней уносит Ваша Глоуера в Южной Каролине. Мери Бекер-Глоуер остается в ужасном положении. Небольшая сумма, принесенная ею в качестве приданого, прожита, беременная на последнем месяце и в полном отчаянии стоит она в Уилмингтоне перед гробом мужа и не знает что делать. К счастью, товарищи мужа по масонству собирают кое-как два-три десятка долларов, так что можно по крайней мере отправить вдову обратно в Нью-Йорк. Там ее встречает брат, и вскоре после того она производит на свет в родительском доме ребенка.
Жизнь никогда не баловала Мери Бекер. В двадцатитрехлетнем возрасте волна впервые отбрасывает ее назад, к месту отплытия, после каждой попытки к самостоятельной жизни ей суждено находить прибежище в семье, до пятидесятилетнего возраста Мери Бекер ест чужой, подаренный ей или выпрошенный кусок хлеба, спит в чужой постели, сидит за чужим столом. Как раз ей, столь сильной волею, без сознания, однако, своего волеустремления, столь безумно гордой, без малейшего, однако, права на эту гордость и без заслуг, как раз ей приходится, с тайным чувством своей исключительности, быть постоянно в тягость людям равнодушным и, по ее убеждению, ниже ее стоящим. Сначала ей дает приют отец, потом она переселяется к сестре своей Эбигейль, там она остается целых девять лет в качестве гостя все более и более неприятного и тягостного. Ибо с тех пор как умер Ваш Глоуер, нервы молодой вдовы опять разыгрываются и, являясь непрошеной нахлебницей, она своей раздражительностью терроризирует весь дом. Никто не решается возражать ей, чтобы не вызвать ‘fits’, двери должны быть тщательно закрыты, все в доме должны ходить на цыпочках, чтобы не потревожить ‘больную’. Порою она блуждает с застывшим взором по комнатам, как сомнамбула, порою по целым дням остается в постели в состоянии полной неподвижности, утверждая, что не может ни стоять, ни ходить, что всякое движение причиняет ей боль. Своего собственного ребенка она поспешно сбывает из дому, эта черствая душа не желает думать о чем-нибудь постороннем, будь это даже ее собственная плоть и кровь, ее беспокойное ‘я’ не способно заняться чем-либо, кроме самого себя. Вся семья должна внимательно ей прислуживать, каждый должен поспевать за ее неожиданными желаниями, как ‘Негр с Нарцисса’ в известном романе Конрада, она угнетает семью одним уж своим пассивным, снисходительным присутствием, своим неслышным расхаживанием по комнате, своими претензиями на деликатное к себе отношение. В конце концов она придумывает для себя особую манию. Она открывает, что ее нервы только тогда могут быть в покое, когда ее будут раскачивать в гамаке. Само собою понятно — все ведь делается, чтобы она только оставила в покое, — устраивается такая подвесная софа, и уличным мальчишкам города Тильтона улыбается отныне заработок особого рода: за несколько пенни в час раскачивать Мери Бекер-Глоуер. Это, в спокойном пересказе, звучит, вероятно, шуткою, но на деле становится страшно серьезным. Чем более она жалуется, тем хуже ее самочувствие, так как в результате душевной неудовлетворенности и физическое состояние Мери Бекер явно становится за эти девять лет все более и более внушающим опасения. Ее слабость, ее усталость принимают безусловно патологические формы, в конце концов она уже не может одна спуститься по лестнице, мускулы ослабели, и врач подозревает паралич нервов спинного мозга. Во всяком случае, в 1850 году Мери Бекер-Глоуер представляет из себя полностью нежизнеспособное существо, хронически больную, калеку. Сколько в этих неоспоримых явлениях парализованности заключается у молодой вдовы действительного телесного страдания и сколько сознательной симуляции и воображения? Требуется много смелости, чтобы решить это определенно, ибо истерия, гениальнейшая в мире патологии комедиантка, способна при помощи самых достоверных симптомов являть вид болезни в той же мере, как сама болезнь. Она играет с болезнью, но эта игра часто против ее воли переходит в действительность, и истерик, который поначалу хотел всего только внушить другим веру в свою болезнь, принужден в конце концов сам в нее уверовать. Поэтому надо отказаться от мысли пытаться различить в столь запутанном случае, на расстоянии пятидесяти лет, были ли эти каталептические состояния Мери Бекер действительно параличными или являлись только бегством в болезнь. Подозрительным остается, во всяком случае, то, что она в некоторых случаях умеет неожиданно стать госпожой над своими недугами при помощи воли, один эпизод из последующих ее параличных периодов дает основание подозревать многое. Как-то однажды она снова лежит неподвижно в постели, беспомощная, бессильная калека, и вдруг слышит, как ее муж (позднейший) зовет снизу на помощь. Он с кем-то поссорился, и, по-видимому, ему угрожает серьезная опасность. И что же, параличная одним прыжком соскакивает с постели и бежит вниз по лестнице, чтобы заступиться за мужа. Такие случаи (этот — не единственный в ее жизни) дают основание думать, что Мери Бекер и раньше могла преодолевать грубейшие явления своей парализованности с помощью воли, но, вероятно, не хочет или что-то в ней не хочет. Вероятно, глубоко под сферою сознания ее эгоцентрический инстинкт постигает, что в состоянии явного здоровья от нее, нахлебницы, тотчас же потребуют услуг по хозяйству, деятельного участия в работе. Но она не хочет ни в каком случае работать с другими, на других, рядом с другими, и чтобы сохранить свою независимость, она, ощетинившись всеми своими наэлектризованными иглами, зарывается в болезнь, без сомнения, как во многих случаях, истерия является здесь прикрытием глубоко заложенного инстинкта — бегством в болезнь. И никому не дано прорваться через это нервное прикрытие ее сокровеннейшего ‘я’, эта железная воля скорее даст разрушить себе тело, чем подчинится чужому желанию.
Но какая огромная сила психического воздействия уже тогда была заложена в это немощное, хрупкое тело, тому дает разительный пример в 1853 году эта удивительная женщина. В то время, на тридцать втором году ее жизни и на девятом году вдовства, объявляется в Тильтоне странствующий зубной врач, ‘доктор’ собственного своего факультета, Даниэль Паттерсон, образец красавца с пышной бородой из дамских врачей. Своею преувеличенно-столичною элегантностью — на нем всегда черный, наглухо застегнутый сюртук и тщательно проглаженный цилиндр — этот степной ловелас без труда завоевывает в высшей степени неизбалованные женские сердца в Тильтоне. Но изумительная вещь! — он не замечает красивых, добродетельных, богатых: его очаровывает единственно прикованная к постели, бледная, болезненная, нервная женщина, калека в параличе. Ибо если Мери Бекер хочет быть чем-либо, она тотчас же может этим и стать, в том числе и очаровательной, и от ее страдальчески улыбчивой кротости исходит такая прелесть, что она неотторжимо пленяет этого широкоплечего, твердого мужчину. Уже 21 июня 1853 года он предлагает ей руку.
Сватались ли когда-либо к женщине в таком состоянии? Жизненная сила невесты Даниэля Паттерсона в ту пору настолько сломлена, что она не в состоянии даже пройти несколько шагов через улицу, к церкви. Со всею решительностью длинный как жердь жених поднимает параличную с дивана и спускается с ней по лестнице. Перед домовым подъездом ее погружают в карету, и она возвращается уже в свою комнату как мистрисс Паттерсон на руках своего мужа. Но бремя, которое тот с такой легкостью возложил на свои плечи, долгие годы давит своей тяжестью на его жизнь. Доктору Паттерсону не требуется много времени, чтобы открыть, с каким неподходящим характером, с какою тягостною супругою он связался: при всяком переезде приходится погружать в карету вечную пациентку, а вместе с нею и неизбежную софу-качалку, в хозяйстве она проявляет себя столь непригодной, что Паттерсон, при скудном своем доходе, вынужден взять домоправительницу. Героиня своих собственных грез ‘погружается меж тем в книги’, как с восхищением выражается ало-розовая биография, иначе говоря, лежит в неврастеническом изнеможении на оттоманке или в постели и читает романы, вместо того чтобы взять к себе в дом сына от первого брака, который духовно погибает где-то на западе у необразованных людей, она занимается оккультизмом и пописывает в газетах, иной раз она сочиняет для провинциальных журналов статейки и стихи. Ибо и в новом супружестве в ней не пробуждается еще ее сущность. В летаргическом своем бессилии она, со свойственным ей смутным тщеславием, мечтает и грезит о чем-то великом, о чем-то значительном, и так долгие годы одно из гениальнейших дарований столетия ждет, в полной праздности и бездеятельности и все же в тайном сознании своей призванности, какого-то решающего слова, какой-то предназначенной ей роли, Но на долгие годы — почти на десять лет — ей остается все та же однообразная роль неизлечимо больной, достойной сожаления, обреченной всеми врачами и друзьями на безнадежное состояние, ‘непонятой’ женщины. Очень скоро и добрый Паттерсон замечает то, что многие знали до него, а после него — все: что долго не проживешь сколько-нибудь сносно с этим деспотом, с этой болезненно падкой на преклонение женщиной. Все неуютнее становится ему дома и в супружестве. Сначала он затягивает сверх условленного срока свои деловые поездки, потом разразившаяся в 1861 году гражданская война дает ему желанный повод совершенно уклониться от супружеской жизни. Он выступает в поход в качестве врача северной армии, но попадает в первом же сражении в плен и интернируется до конца войны. Мери Бекер-Паттерсон остается столь же одинокой и беспомощной, как и двадцать лет назад, по смерти Глоуера. Еще раз потерпевшее крушение судно прибивается к старому берегу, еще раз попадает она в дом к сестре. Теперь, на сороковом году, судьба ее окончательно погребена, по-видимому, в бедности и захолустье, с жизнью покончено.
Ибо Мери Бекер уже сорок лет, и она все еще не знает, для чего и для кого она живет. Первый муж под землею, второй за тысячу миль, в плену, ее собственный ребенок где-то у чужих людей, она все еще кормится из милости за чужим столом, никого не любя и не зная ничьей любви, самое ненужное существо между Атлантическим и Тихим океанами. Напрасно она пытается чем-нибудь заняться. Она преподает в школах, но ее нервы не выдерживают регулярной работы, она читает книги и пишет статейки для захудалых провинциальных журналов, но глубокий ее инстинкт знает в точности, что такое бумагомарание не разрешает еще нужнейшего, главнейшего вопроса ее жизни. Так бродит она бесцельно и тоскливо по дому сестры, и огромные, демонические силы этой загадочной женщины пребывают наглухо замурованными и незримыми где-то в глубине. И чем более она сознает бессмысленность своего внешнего положения, чем более ясным становится женщине в сорок один год, что с женским счастьем покончено, тем более бродит и ходит в ее теле приглушенная и перенапряженная, никогда еще не высвобождавшаяся жизненная сила. Все более бурно разражаются нервные припадки, все болезненнее действуют конвульсии и судороги, все более стойкими становятся параличные состояния. Теперь она в свои самые легкие дни не может сделать полмили пешком без того, чтобы не устать. Все более и более бледная, слабая, измученная и неподвижная, лежит она в постели, бессильное подобие человека, хронически больная, себе самой опротивевшая и в тягость другим. Врачи отказались от борьбы с ее нервами, без всякого результата обращалась она к самым проблематическим средствам, к месмеризму и спиритизму, лечилась травами и всякими другими способами, сестра делает последнюю ставку и посылает ее в Нью-Гемпшир, в водолечебницу. Но тамошний курс только ухудшает ее состояние, вместо того чтобы улучшить. После двух сеансов она вообще уж не может сделать шага, с ужасом сознает она, что навсегда погибла, никто, никакой врач не в состоянии, значит, ее спасти! Чудо должно случиться, воплощенное чудо, чтобы сделать ее, параличную, духовно и физически разрушенную женщину, опять живым человеком.
И вот, на сорок первом году своей все еще бесполезной жизни ждет Мери Бекер со всем пылом отчаяния, всеми силами фанатического своего сердца этого чуда, этого чудесного избавителя.

Квимби

О чудесах и об одном подлинном чудодее ходят, с некоторых пор, действительно, смутные слухи и толки в Нью-Гемпшире: какой-то врач, Пинеас Панкхерст Квимби, совершает будто бы чудесные и небывалые исцеления, и притом каким-то новым и таинственным способом. Этот целитель не применяет ни массажа, ни лекарств, ни магнетизма, ни электричества, и все-таки он в тех случаях, когда другие врачи с их средствами бессильны, шутя достигает цели. Слух превращается в разговоры, разговоры в уверенность. И вот проходит немного времени, и со всех концов страны устремляются пациенты к этому чародею-доктору, в Портленд.
Этот сказочный доктор Квимби, нужно с самого начала сказать, вовсе не доктор, не ученый латинист и не дипломированный медик, а всего только бывший часовщик из Белфаста, сын бедного кузнеца. В качестве усердного, неглупого, дельного ремесленника он терпеливо изготовил бог весть сколько часов, как вдруг является в 1838 году в Белфаст, в одну из своих гастрольных поездок, некий д-р Пуайен и впервые открыто демонстрирует там опыты гипнотизма. Этот французский врач, ученик Месмера (повсюду в мире мы встречаемся со следами этого необыкновенного человека) вызвал возбуждение во всей Америке своими гипнотическими сеансами, и непреходящее отражение любопытства того времени к ‘теневой стороне природы’ находим мы в волнующих рассказах Аллана Эдгара По. Ибо почва Америки, с первого взгляда трезвая и сухая, становится именно в силу своей невозделанности великолепным посевом для всякого рода сверхчувственных исканий. Здесь ученые академии и королевские общества, в высокомерии своем, не объявляют, как в скептической Европе месмеровской поры, простым ‘воображением’ даже самые очевидные явления передачи посредством внушения, и наивно-оптимистический ум американцев, которым ничто не представ
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека