Мережковский против ‘Вех’, Розанов Василий Васильевич, Год: 1909

Время на прочтение: 9 минут(ы)

В. В. РОЗАНОВ

Мережковский против ‘Вех’
(Последнее религиозно-философское собрание)

Серия ‘Русский путь’
Вехи: Pro et contra
Антология. Издательство Русского Христианского гуманитарного института, Санкт-Петербург, 1998
В душе человека большой образованности, большой начитанности, наконец, многих переменившихся собственных переживаний всегда существует как бы склад идей, образов, точек зрения, сравнений, из которых в данную минуту он может выбрать любое, ему понадобившееся или ему в данный вечер или утро нравящееся, и, немного погрев на сальной свечке, показать его перед людьми как пыл сердца, сегодняшний пыл… Читатели или слушающая публика всегда будут обмануты, не различая горячего от подогретого.
Говорит человек громко и жестикулируя. Из начитанных сравнений он выдергивает одно, особенно яркое, патетичное, и по узору этого сравнения лепит собственные слова, выходящие из вялой полуумершей души. И вялая, полуумершая душа кажется горящею необыкновенно ярким и благородным пламенем. Кто же в душном зале разберет, что это горит чужое сравнение, что около него стоит бледный и бессильный человек, который совершает собственно художественный плагиат, софистический плагиат… Все, взирая на престидижитатора1 фраз, говорят: ‘Вот пророк!’
Подобное зрелище, обманчивое и грустное, представил Д. С Мережковский в последнем религиозно-философском собрании, опрокинувшись на авторов сборника ‘Вехи’, гг. Булгакова, Бердяева, Изгоева, Гершензона, Кистяковского, Франка, Струве. Его чтение было так талантливо, до того блестяще, так остроумно и колко, что не только публика слушавшая, но вот и я, грешный, все прерывал чтение хлопками2. Мережковский так и блестел, и руки сами и неудержимо хлопали. Всякий блеск очаровывает, ослепляет. И почти час прошел после чтения, когда я подумал: Боже мой, да ведь это все говорил Достоевский, а не Мережковский. Это — Достоевский блестел, а Мережковский около него лепился. Ведь то же самое сравнение, которое он взял у Достоевского, можно повернуть против него самого, Мережковского. Лично Достоевский так бы и поступил: кто же не помнит, как в ‘Дневнике писателя’ он выступил в защиту… мясников Охотного ряда, побивших в Москве студентов, он говорил, что и Кузьма Минин-Сухоруков, спасший из Нижнего Москву, был тоже мясной торговец3. Вообще народный и антиинтеллигентный характер воззрений Достоевского бесспорен. Но Достоевский теперь мертв, а живой Мережковский подкрался, вынул из кармана его смертоносное оружие и пронзил им… не недвижного мертвеца, а его духовных и пламенных детей, его пламеннейших учеников.
В Москве вышел сборник ‘Вехи’.
Понятие о нем дал А. А. Столыпин в своей заметке4. От себя я скажу, что это — самая грустная и самая благородная книга, какая появлялась за последние годы. Книга, полная героизма и самоотречения. Кто знает Достоевского и помнит его ‘Бесов’, тому я все объясню, сказав, что авторы ‘Вех’ с поразительной подробностью и точностью повторили судьбу и исповедание благородного Шатова, который, залезши в самую гущу революционеров и революции, потом отошел от нее, грустно, в раздумьи… Достоевский представил суд и убийство этого Шатова революционерами. Мережковский, конечно, помнит, как в мокрую московскую ночь поручик Эркель, подскочив, приставил дуло револьвера к виску полубольного Шатова, курок хлопнул, и все было кончено. Этот поручик Эркель был полусвятой маньяк: по ночам он зажигал лампадку перед портретом Огюста Конта и молился ему5. Словом, был ‘идеалистом’, вот как Мережковский и Философов… Но он и все друзья его были люди холодные, бездушные, с рыбьею или лягушачею кровью. Мозговые теоретики, без чистой и горячей крови.
Чистая кровь, какую нес в себе Шатов, она отошла в сторону… Ушла к народу, возвратилась ‘в быт’. Вот судьба и будущее нашей революции. О ней, с год назад, я выслушал лучшее замечание одного нашего маленького декадента, Е. П. Иванова6. ‘Достоинство русской революции, — сказал он задумчиво, — заключается в том, что она не удалась’. Он хотел сказать, что русские могут начать безобразие, но не могут его кончить, не по бессилию, но по сердцу, по нравственному содроганию. Революция бесспорно заключает в себе жестокое, лютое, хотя бы даже и справедливое. И довести до конца ‘казнь действительности’ русские не могут уже оттого, что вот между ними, между самыми суровыми революционерами или радикалами, вдруг показываются Шатовы или авторы ‘Вех’. И все расплывается, расседается.
И слава Богу. Если прогресс жесток — я не хочу прогресса, если прогресс жесток — мы, русские, лучше будем сидеть в старой избенке и жевать черствый хлеб.
Как глубокомысленный Е. П. Иванов сказал, что ‘революция оправдалась в том, что она не удалась’, так я добавлю об интеллигенции: над черствой бесчувственностью ее и черным бесстыдством ее можно было бы поставить крест, не появись ‘Вехи’, но эти русские интеллигенты, все бывшие радикалы, почти эсдеки, и во всяком случае шедшие далеко левее Мережковского, Философова, Розанова, когда-то деятели и ораторы шумных митингов (Булгаков), вожди кадетов (Струве), позитивисты и марксисты не только в статьях журнальных, но и в действии, в фактической борьбе с правительством, этим удивительным словом в сущности о себе и своем прошлом, о своих вчерашних страстнейших убеждениях, о всей своей собственной личности вдруг подняли интеллигенцию из той ямы и того рубища, в которых она задыхалась, в высокую лазурь неба. Раз появились ‘Вехи’, Шатов, — значит, русская интеллигенция жива. Да и не только жива, а перед нею лежит громадная будущность, лежит безграничная дорога.
Нравственный позор революции и интеллигенции заключался в ее хвастовстве, в ее бахвальстве, в ее самоупоении. Это было какое-то дубовое самоупоение, которого не проткнешь. Все ‘мертвые души’ Гоголя вдруг выскочили в интеллигенцию, и началось такое ‘шествие’, от которого только оставалось запахнуть дверь. Все, от чего погибло христианство, — это бахвальство попов, это самоупоение митр7, это ‘непогрешимость’ их, — очутилось вдруг в багаже эсдеков, кадетов, интеллигентов и проч.
Смрад, ужас и ‘затворяй ворота’. Ибо победить это ‘триумфальное шествие’ кто же мог?!.
И вдруг погребальные ‘Вехи’… Это — как чистый понедельник после масленицы, великое покаяние: ‘Господи владыко живота моего…’
Вдруг все оказалось спасенным. Спасенною оказалась именно интеллигенция. Русскому народу, глубоким частям русского общества и наконец русскому государству не в его concretum, которое или ничтожно, или порочно, но в его idea, которая ведь остается же, вдруг всему этому оказалось возможным с кем-то говорить в образованных кругах, с кем-то взаимодействовать среди студенчества и профессоров, среди писателей, вдруг оказалось возможным откуда-то звать людей на помощь.
Ибо ведь государство-то наше, страна наша — захудалы, несчастны.
Звать ли людей оттуда, откуда идет только ненависть, проклятие? Да и что за охота менять Держиморду на Петрушу Верховенского? Ведь этот ‘согнет в дугу’ почище Держиморды. Ведь он кушал холодную курочку в самый час самоубийства, по его подговору, благородного Кириллова8.
Кстати, Достоевский своими ‘Бесами’ написал то самое, буквально то, что написали профессора и полупрофессора ‘Вех’, написали не гениально, хотя и с талантом, но, главным образом, написали в высшей степени чистосердечно, мужественно, прямо, резко. Кстати, они искупили и ‘профессоров’, которых давно как-то и называть стало неловко без кавычек.
Были ‘профессора’… Но появились ‘Вехи’ и стали — профессора.
Была ‘интеллигенция’… Но после исповеданий братьев наших в ‘Вехах’ мы можем говорить, что у нас действительно есть… образованный, прямой, русский класс…
Вовсе Булгаков и другие не зарезали русскую интеллигенцию. Они сами зарезались. И воскресли. Погреблись и ожили. Как это специалист по ‘христианским делам’ Мережковский9 этого не понял? Не оценил, не почувствовал. Но дело в том, что и христианство для него одна из пережитых идей, которую он престидижитаторски выдергивает там и здесь последние 2— 3 года для красоты и эстетического украшения своей личности. Все уже холодно и помертвело в том ‘складе’ чувств, ‘амбаре’ былых настроений и умерших целых цивилизаций, каковой изображает собой новейший Аполлоний Тианский, или польско-русский новейший Товянский…10
Как же он поступал с этими шестью интеллигентами — Шатовыми? Немногим лучше поручика Эркеля…
При хохоте зала он их пинал ногами, бил дубьем — безжалостно, горько, мучительно. Весь тон был невыносимо презрительный, невыносимо высокомерный… Дмитрий Сергеевич горел звездою над болотными огоньками ‘Вех’. Это нечестное дело нельзя было делать прямо… И он делал это косвенно, воспользовавшись сравнением Достоевского, абсолютно не шедшим к делу, абсолютно обратным делу.
Что такое эти шесть11 интеллигентов, составивших ‘Вехи’?.. Абсолютно бессильны и слабы, как Шатов: у них нет того имени, которым обладает Мережковский, нет готовых к услугам столбцов газет. Они именно написали сборник, исповедание от себя, книгу. Кто же книги в наше время читает? Читают газеты. К их услугам нет и религиозно-философских собраний.
Но Мережковский перевернул все дело: русскую интеллигенцию, могущественную, владеющую всею печатью, с которою очень и очень считается правительство, которая представляется все-таки не маленькою вещью — восемью университетами, — он представил плачущею, жалкою лошаденкою в сне Раскольникова, которая везет воз с сидящими на нем пьяными озорниками-мужиками (Россия — в сравнении Мережковского), и вот они, эти пьяные мужики, сперва секут до изнеможения эту клячонку-интеллигенцию, затем секут ее по глазам, больно, мучительно, и она везет, но нет сил — остановилась. И тогда один подходит и ударяет ее железным ломом12.
Клячонка пала.
Клячонка издохла.
‘Так жестокие люди, эти Струве, Булгаков, Бердяев, Изгоев, Гершензон, удар за ударом наносят дохлой клячонке-интеллигенции’.
Свалилась, пала… И Мережковский, маленький и страдальческий, бегает около лошаденки, ласкает, целует ее в глаза и жалуется на тех грубых, жестоких мужиков.
‘Браво! Браво! Браво!’ И я кричал ‘браво’. Ну, что же: талант обманывает.
Но как грустно, что даже слезы, все, все, и ‘вздохи матери’, и ‘скорбь друга’, все, чем живут цивилизации и тепел каждый дом, — тоже пошло на грим актера, на пудру актрисы. Есть ли религия, когда молитвы читает актер, и ‘даже лучше священника’… Страшно и жутко жить на свете.
Против ‘Вех’ кричал и Столпнер13, практический социал-демократ: маленький, лысый, красный, как вареный рак, он стал совсем спиной к публике и кричал на тут же сидевшего и наклонившего низко голову Струве. Это было хорошо. Отчего не хорошо? Сцепились два интеллигента, прямо за волосы, без фраз. Он кричал об англичанах, об Изгоеве, об онанистах (буквально), всех проклиная и защищая русскую интеллигенцию как героическую, как носительницу идеала и вечного улучшения. Тряс скрюченными, кажется немытыми, пальцами. И признаюсь, я не знал, кто мне больше друг и близкий, Струве или Столпнер. Но я почувствовал, что в обоих их интеллигенция оправдана и жива.
Тогда как в бездушном обвинительном акте Мережковского она была мертва.
И я, эти два года перешептавший себе все то, что написано в ‘Вехах’, — купив эту книжку (хотя еще не прочитав ее), поднимаю кубок за цветущую, прекрасную русскую интеллигенцию, говоря:
После Великого поста — Пасха! Кайтесь больно, до конца, до могилы: догребитесь. И тогда воскреснете в бесконечную радость, в торжество, и воскресите все, но в другом виде, в очищенном и кротком виде, от 14 декабря и до 17 октября, и дальше, гораздо дальше, бесконечно дальше…

(Новое время. 1909. No 11897. 27 апреля (10 мая). С. 3)

ПРИМЕЧАНИЯ

Это первая из трех статей В. В. Розанова, посвященных ‘Вехам’.
Оценка В. В. Розановым сборника ‘Вехи’ была неизменно положительной, несмотря на то что позднее, в ‘Уединенном’, он писал: ‘Из авторов ‘Вех’ только двое — Гершензон и Булгаков — не разочаровали меня’ (Розанов В. В. О себе и жизни своей. М., 1990. С. 91).
1 Цирковой фокусник, пользующийся ‘ловкостью рук’, то же, что манипулятор.
2 В. В. Розанов пересказывает содержание доклада, прочитанного Д. С. Мережковским на заседании Религиозно-философского общества 21 апреля 1909 г. и позднее переработанного в статью ‘Семь смиренных’.
3 В. В. Розанов ошибается: ‘в защиту мясников Охотного ряда’ Достоевский выступил не в ‘Дневнике писателя’, а в письме ‘Студентам Московского университета’, опубликованном в газете ‘Русь’ 14 февраля 1881 г. Студенты Московского университета (Ф. Самарин, С. и Д. Свербеевы, Д. Некрасов, П. Милюков, Н. Долгоруков) обратились к Достоевскому с просьбой публично изложить свои взгляды по вопросам о взаимоотношениях народа и интеллигенции. В письме студентов, в частности, был затронут инцидент, имевший место в Москве 3 апреля 1878 г., который подробно освещали все газеты: в тот день большая группа студентов Киевского университета, высланных в различные губернии, в сопровождении многочисленных московских студентов, встретивших их на Курском вокзале, двигалась по московским улицам к центру. У Охотного ряда мясники и торговцы набросились на студентов и стали их избивать.
Отвечая своим корреспондентам, Достоевский писал: ‘…вот и вы сами, господа, называете московский народ ‘мясниками’ вместе со всей интеллигентной прессой. Что же это такое? Почему мясники не народ? Это народ, настоящий народ, мясник был и Минин. Негодование возбуждается лишь от того способа, которым проявил себя народ. Но, знаете, господа, если народ оскорблен, то он всегда проявляет себя так’ (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1988. Т. 30, кн. 1. С. 23).
Следует отметить еще одну неточность В. В. Розанова: правильно фамилия героя народного ополчения 1612 г. читается ‘Минин-Сухорук’.
4 Имеется в виду статья А. А. Столыпина ‘Интеллигенты об интеллигентах’ (Новое время. 1909. 23 апреля).
5 Рассказывая, очевидно по памяти, эпизоды из романа Достоевского ‘Бесы’, Розанов допускает целый ряд неточностей и искажений. ‘Петр Степанович (Верховенский, а не Эркель! — В. С.) аккуратно и твердо наставил ему (Шатову. — В. С.) револьвер в лоб, крепко в упор и — спустил курок’ (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 460). В это время Эркель держал Шатова за локти (там же). Кроме того, Эркель не был поручиком и не зажигал лампадку перед портретом О. Конта. В романе рассказывается об одном ‘подпоручике’, который, получив ‘словесный выговор’ от своего командира, ‘не вынес выговора… и изо всей силы укусил его в плечо…’ После этого, разрубив хозяйские образа топором, ‘в своей… комнате разложил на подставках, в виде трех налоев, сочинения Фохта, Молешотта и Бюхнера (а не Огюста Конта! — В. С.) и пред каждым налоем зажигал восковые церковные свечки’ (Там же. С. 269). Кроме того, действие романа ‘Бесы’ происходит не в Москве, а в провинциальном городе.
Эти ошибки, впрочем, не снижают уничижительного смысла, заложенного Розановым в сравнение Мережковского и Философова с Эркелем. ‘Эркель, — по характеристике ‘рассказчика’ романа ‘Бесы’, — был такой ‘дурачок’, у которого только главного толку не было в голове, царя в голове, но маленького, подчиненного толку у него было довольно, даже до хитрости… маленькие фанатики, подобные Эркелю, никак не могут понять служения идее иначе, как слив ее с самим лицом, по их понятию, выражающим эту идею. Чувствительный, ласковый и добрый Эркель, быть может, был самым бесчувственным из убийц, собравшихся на Шатова…’ (Там же. С. 439).
6 Евгений Павлович Иванов (1879—1942) — писатель, знакомый B. В. Розанова.
7 Митра — головной убор православного епископа, надеваемый при полном облачении.
8 Имеется в виду эпизод из шестой главы третьей части ‘Бесов’: придя к Кириллову, чтобы получить от него предсмертное письмо, в котором тот брал бы на себя убийство Шатова, Верховенский обнаружил у него остывшую курицу с рисом ‘и с чрезвычайной жадностью накинулся на кушанье, но в то же время каждый миг наблюдал свою жертву’ (Там же. C. 466).
9 Д. С. Мережковский был лидером ‘нового религиозного сознания’ (богостроительства), сторонником которого был и Розанов. Кроме того, Мережковский — автор известной трилогии ‘Христос и Антихрист’ и многих других произведений на религиозно-христианские темы. Все это и дает Розанову повод с иронией назвать Мережковского ‘специалистом по христианским делам’.
10 Аполлоний Тианский (I в.) — полулегендарный божественный мудрец, колдун и шарлатан, своего рода Калиостро античности. См.: Флавий Филострат. Жизнь Аполлония Тианского. М., 1985.
Анджей Товянский (1799—1878) — польский мистик, оказавший значительное влияние на А. Мицкевича.
11 Ошибка Розанова: ‘Вехи’ написаны семью авторами. В данном случае название статьи Д. С. Мережковского ‘Семь смиренных’ не могло мнемонически ничем помочь Розанову, так как само это название появилось позднее. По-видимому, Розанов здесь и далее, говоря о ‘шести’ авторах ‘Вех’, постоянно забывает Б. А. Кистяковского, с которым он не был знаком лично.
12 Имеется в виду эпизод из ‘сна Раскольникова’, о котором см. прим. 2 к статье Д. С. Мережковского ‘Семь смиренных’.
13 Борис Григорьевич Столпнер (1871—1937) — социал-демократ с 1902 г., впоследствии советский философ, переводчик сочинений Гегеля на русский язык.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека