Мельник, Коровин Константин Алексеевич, Год: 1930

Время на прочтение: 6 минут(ы)
Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)
М., ‘Русский путь’, 2010.

Мельник

Камин пылал, веселил всю большую комнату дома моего — мою мастерскую.
На больших фарфоровых вазах горело золото контрастами с темно-синими высокими окнами и розовым штофом драпировок. Большие тени ложились от шкафов и стола по деревянным сосновым бревнам мастерской. Силуэты огромных елей торжественно глядели в окна. Горизонт далеких лесов был таинственен…
Как прекрасна Россия, какая музыка в образе твоем, в холмах твоих, в дорогах, бегущих туда, туда, где будто счастье. Там, за этой далью, другая жизнь. Там что-то оставлено, забыто, что-то манит, зовет несбыточной радостью, родной, ласковой, чудесной, которой не было в жизни, но будет, будет, подожди. Что это? не смерть ли?
Когда дни стали короче и последние поблекшие листья падали с обнаженного леса, когда снегири в красных жилетах чирикали у окон на ветвях обнаженной сирени, когда в прохладе осеннего воздуха пахло хлебом и дымом овинов, когда приветливей глядел огонек в окне соседа, как-то к ночи приехал ко мне приятель и вошел в мою мастерскую.
Сказал: ‘Здравствуй! Господи, как хорошо у тебя’.
Собаки мои бросились к нему, поднимаясь, клали на него лапы, урчали носами, взвизгивали от радости. Я сейчас же распорядился о чае и закуске. Подали маринованную щуку, утку, вальдшнепов, бруснику, моченые яблоки, рыжики в сметане, грузди, жареного леща, окорок ветчины и водку, настоенную гонобобелем, деревенские лепешки на масле, варенье. Приятель мой был голоден. При свете лампы я заметил, что он похудел.
— Ты сильно похудел,— сказал я ему.
— Похудеешь,— ответил он.— Хочу отдохнуть у тебя от всего этого веселого, от Москвы. Какая закуска! Грузди, рыжики, красота! Да ты Крез! Ах, если бы на душе было столько добра, сколько у тебя на столе. Как здесь осенью хорошо… Люблю ее, в ней есть бодрость. И зеленое небо горизонта, и эти лиловые облака с синими краями. Вчера все деревья, и березы, и липы, покрылись сотнями каких-то маленьких птичек. Это они собираются стаями и хотят лететь за границу, далеко. Как весело чирикают и прыгают по обнаженным веткам. Все веселые такие, толстенькие, какие-то чижики. Хорошо, брат, на этом свете. Да и страдаем-то мы от потери созерцания природы, от ненужных трудов, и непонимания.
Приятель мой развеселился. Он стал весь сразу каким-то другим. Лицо сделалось красным, и весело смотрели его желтые смеющиеся глаза.
В мастерскую вошел низенького роста старик. Звали его дедушка. Другого имени у него не было. Жил он у меня по случаю того, что ему негде было жить. А раньше, давно, был он мельником, охотником, рыбаком.
— Кискинкин Лесеич,— обратился он ко мне.— Выдь-ка! В моховом-то болоте как волки, чу, воют.
— Да что ты? — И мы вышли с приятелем на лужок перед домом. Через ели было видно моховое болото. Почти над головой светил полный месяц. Мы стояли молча. Тишина, ели, темная, осенняя земля, ее бугры в тенях были почти черны. Ночь молчала. Глубокий свод неба сиял в звездах, и посреди — полный месяц ясный.
И вдруг таинственная ночь покрылась звуком, странным и протяжным. Где? Не то в земле, не то близко, далеко, и откуда идет — не поймешь. Его подхватил другой, третий, и, все повышаясь, вой слился в странную гармонию, отвечавшую настроению ночи. Он как бы дополнял ее. Сразу сделалось жутко и печально. Как смерть, как кончина любви! Звуки воя были сильны. В них слышался дружный протест. И сразу оборвалось. Сразу наступила тишина.
— Их боле пятка,— сказал дедушка.— Во где, у Остеева или у Грезина. Мы стояли долго. Ничего. Приятель сказал: ‘Перестали’.
— Да ты спицу зажег, папиросу раскурил,— сказал дедушка.— Они, брат, видят, хитрая тварь, понимают, боятся. Враги — сами знают.
— А вот летом-то, дедушка,— их не видать,— сказал я.— Никто не встречал.
— Они тут смирней овцы, около стада ходят, хоть что, пастух-то знает. Хитры они. В чужой стране работают. Верст за сорок. А живут здесь. Так уж, чтоб их здесь не замали. Потому выводок у них здесь, молодые. Берегут их, что люди.
Мы вошли в дом, подали самовар.
— Как у тебя хорошо,— сказал приятель.— Живешь ты замечательно. Правда, в чем дело? Никто так не живет!
— Это верно,— сказал дедушка,— точно. Киститин Лесеич живет очень хорошо. Потому он от рук своих живет, и никому от этого обиды нет. И вот в округе говорят: ён, говорят, от рук своих живет, боле ничего. Планты спишет, и денежки пожалте, боле ничего. Щуку списал и корзину мою. Ну вот — как живая! Наши в деревне говорят: ‘Видали? Сто рублев ему за картину рыбник дал — деньги. Чего ж не жить? Рука такая, за руку платят’.
— Это верно,— сказал приятель.— Но вот скажите, дедушка, отчего это он, этот Киститин Лесеич, не все время списывает? А то так просто шляется. Рыбу удит. Вот и сейчас без дела зря сидит. Ежели бы он все время списывал, то денег бы много нагреб. Богатей бы стал. Почему он зря время много теряет?
Дедушка пристально посмотрел на моего приятеля и сказал:
— Да, вот что, видишь! Ишь ты, что! Ну вот скажи, барин хороший: ежели одному человеку все золото отдать, что с ним будет?
— Что будет? Будет он самый богатый человек,— отвечал мой приятель.
— Нет,— сказал старик,— его не будет. Его сгубят, убьют.
— Почему ж? Он защитится, наймет защиту.
— Нет! Вот эта-то самая защита его и сгубит, убьет.
— Особенный ты человек, дедушка,— сказал мой приятель.
— Я-то какой? Никакой. Таракан я малый. Был я, барин ты мой хороший, мельник. Мельницу держал в Кержачах, что на Волге поодаль. И был самый что ни на есть волк. Мошенством займался. И наказал меня Бог, как надо. Да, вот что.
— Как же это? На тебя что-то непохоже,— возразил приятель.
— Да вот… Знаешь, за помол-то мы мукой берем, мельники-то, ну и отсыпаем. Мужик прост. И отсыпал я почем зря. А в доме вино держал. Помольцу-то рюмку, а то две, три. Он и рад, лучше меня нет. И помолу у меня конца нет…
Он помолчал.
— Только сын у меня был, Андрюша, десяти годов. Я его тоже научил отсыпать-то, да… Только в Покров Андрюша — где? Пропал! Помольцев много. Никто — ничто. Нет Андрюши. Туда-сюда, не утонул ли? День, ночь, Андрюши нет, беда! Помольцы приезжают, уезжают, мельница большая, восемь постав, кулей муки куча. Утонул, значит. Я за становым, объявляю — не ушел ли, аль что, утонул? Становой приехал, с ним подручный, народ смышленый. Смотрели, глядели, ну — везде. И за овином все, и за кулями, а его-то сподручный, шустрый такой, пришел и говорит: ‘Неладно дело’. Утром пришел, становой еще спал. Пошли. От одного-то куля дух идет. Посмотрели, а в куле Андрюша мукой засыпан. Так, померши, и голова проломлена.
Старик помолчал и положил кусок сахару на перевернутый стакан.
— Ну, я, денег у меня гора. Пошел в церковь и отдал, мало взял себе. Жена все скорбит, к родным отправилась в Заозерье, родина ее. А я бросил мельницу — на кули, муку смотреть тяжко — и ушел на Мурман, в Печенский монастырь, обет дал на три года. Меня Трифоном звать. Отец Ионафан — праведный человек. Утешал меня и сети плести научил. И вот давно-то я один. Жена померла.
— Ну что же, нашли убийцу?
— Кто знает? Нет,— говорили, будто не нашли. Да кто виноват, нешто он? Нет — я. Не отсыпай! Волк я был. Из-за мошенства все, вот что.
— Нет, дедушка, ты не виноват. Виноват, да не очень. Это, брат, убили душегубы, злые люди. Твой сын невинно пострадал,— сказал я.— У них было право жаловаться на тебя. Но убить они не смели. Это были подлые убийцы.
— Вот и Инофан так мне говорил, но и меня не прощал. Епитимью на меня наложил, и ночью на колени, кажинную ночь на камень, ставил. ‘Молись,— говорит,— а как Святого Трифона увидишь, прощение, значит, тебе пришло’.
— Ну что же, видел?
— Видел.
— Как же так, скажи,— спрашивает мой приятель.
— По ночи стою на коленях в тундре, на камени. Молюсь. И так тяжко-тяжко мне. Чую, вина во мне есть. На лестовице третью тысячу считаю: ‘помилуй мя’. Гляжу, а сбоку-то идет этакий согбенный. А на спине жернов большой. Остановился, да ко мне повернул лицо, такое белое, и глядит — строго. Думаю я: ‘Пошто мельник идет, и хлеба не родит земля здешняя…’ Вдруг голос:
‘Прия зависть, яко Дух Свят, много крови невинно лиаху дурость ваша. Не спасетесь хитростью во тьме дьявола. Стерва тленная, дураки вы все!’
И пропал. И голос его грозный прошел во мне, и затрясло меня всего. Упал я оземь и сказал только:
— Помилуй!
— Вот так история,— заметил мой приятель.— Так и сказал: ‘Дураки вы все’?
— Да, родной, так и сказал.
А голос у его, как у начальника какого или царя. И вот встал я, и стало мне так легко, сразу, и ясно вдруг, что — кто я. Вот — пылина, таракан малый, ну вот — ничто. А ране думал: ‘Кто я! Умный, какой такой!’ И совести своей не слушал, и других за людей не почитал. Волк я был. А теперь — кто? Таракан… И рад, да!
Старик встал, перекрестился на угол, на икону, поклонился и пошел спать.
— Ну, страшную штучку рассказал старик,— сказал мой приятель.— Вот совесть что делает, какая история! Жернов на спине несет: в жернове-то пудов десять, поди. ‘Дурость ваша!’ Вот так! А пожалуй — верно.

ПРИМЕЧАНИЯ

Мельник — Впервые: Возрождение. 1930. 10 августа. Рассказ имеет подзаголовок: Заметки художника. Печатается по газетному тексту.
гонобобель здесь и далее: то же, что голубика, в народе ее называют также пьяной ягодой.
Крёз — последний царь Лидии (595-546 до н.э.). В годы своего царствования считался одним из богатейших людей, и его имя стало нарицательным. Крылатая фраза ‘богат, как Крёз’ дошла и до наших дней.
постав (постава) — пара мельничных жерновов или вальцов, один из которых неподвижен, а другой вращается на нем, размалывая зерно.
Печенский монастырь — Троицкий Печенгский мужской монастырь, основан в 1532 г. преподобным Трифоном Печенгским, просветителем лопарей.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека